Событие, в котором Агапита потеряла своего третьего ребенка, осталось в памяти не одной лишь Капитолины. Совсем не новое в общине скрытников и до смешного ничтожное, на взгляд отцов и матерей странноприимцев, оно вдруг стало причиной крутого поворота в существовании всей узарской обители, а виновником этой неприятной истории оказался сам Прохор Петрович. Он помнил проклятую ночь с мучительными родами, хотя с тех пор прошло ровно десять недель: помнил печной душник, из-за которого он так позорно опростоволосился; помнил и разговор между дочерью и проповедницей, который по обыкновению подслушал из своей горницы; но особенно хорошо запомнилась ему головомойка с полчищем чертей и чертовок, полученная от разъяренной дочери. Сидя сейчас на лавочке возле погреба, он, пригретый солнышком, не прочь был бы вздремнуть, но воспоминания об этой головомойке лишали покоя…
…Минодора злобствовала: разнеженный ночным происшествием с родами и ослепленный ясновидением Платониды утром, старик-отец, на аккуратность которого она так полагалась, наделал множество глупостей. Вопреки ее распоряжению, он не только разбудил Калистрата, но и поставил его на послух вместе с Капитолиной, — в этом Минодора усматривала происки старой проповедницы, и они были понятны ей. Тоже вопреки приказу дочери, старик заставил Гурия работать в грязном хлеву — что скажет об этом пресвитер, если Гурий пожалуется? Разве не ясно, что Минодора дышит милостями пресвитера Конона, он волен в ее процветании и разорении, в жизни и смерти? Ко всему этому отец разрешил Платониде спать в часы общего послуха, вместо того чтобы заставить ее вязать чулки. Это ли не унижение странноприимицы перед какой-то ничтожной безобразной уродицей?
— Провидица, — защищался Прохор Петрович, трепеща при одном имени Платониды. — Слышала бы ты, как она весь наш разговор за чаем…
— Хватит! — крикнула Минодора, сошвырнув с коленей рыжего кота. — Ты принимал вчера Неонилку с этой с брюхатой?
— Я-с.
— Ты вызывал сюда Платониду через душник?
— Да-с…
— Квас!.. Вызвать вызвал, а душник не закрыл. Провидица… Через душник в ее келье любой черт услышит, а у твоей провидицы уши почище, чем у самого прокаленного дьявола. Старый охлопень! Душник-то я закрыла, как с работы пришла. Теперь что накрошил, то и выхлебывай!.. Ступай позови Платонидку, да сам сюда не ходи, с тобой я поговорю к ночи.
Избегая взглянуть на предательский душник, Прохор Петрович вышел из комнаты дочери и, дрожа от негодования, спустился в обитель. Его душил гнев на разоблаченную Платониду; и будь его воля, как встарь, он в эти минуты собственноручно распял бы коварную проповедницу на кресте да так и оставил бы ее на расклевание птицам.
Странноприимица и проповедница давно знали и хорошо понимали друг друга, свидание происходило без свидетелей и стесняться было некого.
— Ты что же, святоша, вводишь свои законы в моем доме? — заговорила Минодора, едва Платонида уселась у конторки и оперлась подбородком на свой посошок.
— Дом твой, да обитель моя, — огрызнулась проповедница.
Обе они слышали дыхание друг друга, хотя их разделял обеденный стол.
— Я велела не трогать Калистрата, а ты прешь поперек моего приказа?.. Он тебе не странник!
— Погрязший во грехе с нечестивицей не минует лона Христова, ибо сказано: не согрешивый да не кается, не покаявый да не спасется. В молитве каяния раб узрит свет!
— Ты Варёнке зубы-то заговаривай, молитвенница. Тебе понадобился не грешник, а мужик; закидываешь неводок в чужой прудок, а я пряменько скажу: не понесет твоя сучка от моего кобеля!
— Бесплодна, яко дым, ты, но не он, и такожде по-моему быть!
Минодора встала, загремела посудой в горке и с дребезгом выставила на стол чайные чашки. Она огрызалась на брань старухи, но не забывала о своих истинных намерениях: коли уж так случилось — лови момент; и когда же, как не сейчас, в минуты злобствования хитрой уродицы, вывернуть наизнанку все, что давно мучило странноприимицу?.. Она отлично знала, сколь велико влияние проповедницы в общине скрытников, приобретенное ею за полсотни лет, но никак не могла разобраться во взаимоотношениях между Платонидой и Кононом, с одной стороны, и Гурием и Платонидой, с другой. Если проповедница в таком же почете у пресвитера, как среди рядовых странников, то после того, что произошло из-за глупого ротозейства старика, всему Минодориному предприятию наступает конец, и надо всячески улещивать старуху. Если же проповедница трусит пресвитера, значит, с нею можно не считаться, не церемониться, и всю власть над обителью передать в руки Гурия.
Этот человек был, по мнению Минодоры, много пронырливее и деятельнее Платониды, пользовался безусловным расположением пресвитера и мог бы оказаться верным защитником узарской обители перед всесильной, главой общины. Но хозяйку дома смущали частые споры Гурия с проповедницей. Зырянин, хоть и косноязычно и потому путано, как будто ратовал за баптистов ли, хлыстов ли, тогда как Платонида, злобясь на ересь Гурия, с пеной на подбородке отстаивала древлее благочестие основателя и первопресвитера общины скрытников старца Даниила, прямо называя его тринадцатым апостолом. Минодора не знала, как относится пресвитер Конон к другим сектам, порицает их или действует заодно, и колебалась между Гурием и Платонидой, боясь остаться в проигрыше.
Эту-то загадку и хотела она отгадать.
— А Гурьку начто травишь? — выслушав поток укоров и обличений разгневанной Платониды, спросила Минодора. — На кой черт велела старику сунуть в хлев этого зырянина? Али повеления пресвитера не помнишь?
— Хлыстовскому холую не ведаю иного послуха, как токмо в навозе. А перед братом Кононом ответствовать сама умею. Его повеление — мое хотение. Он — отрок предо мною и благословлен моим крестом. Тебя спрошу: доколе станешь мешаться в общинные каноны, мать-странноприимица? Доколе будешь попирать в обители власть местоблюстительницы пресвитера, сиречь мою власть? Мало тебе мзды от послуха братии? Куда еще лихоимствуешь?
Минодора в душе рассмеялась: «Ишь, разглаголилась словесами-то, по-русскому говорить разучилась. Передо мной-то чего выкомаривать?.. Хотя верно: родная сестра Антипке Пресветлому, пятьдесят годов странствует, привыкла язык ломать». — И с той же нарочитой язвительностью проговорила:
— А тебе завидно? Ну, ин забирай свою половину — и скатертью дорога. Только чтобы я твоего хвоста здесь больше во веки веков не видывала!
— Единой не изыду, обитель за мною пойдет, — пригрозила проповедница, хотя уходить из Узара не собиралась: из семи обителей округи здешняя была богатейшей и безопаснейшей. — Кому из всего братства и сестринства я не восприемница? Кого не обратила, кого не крестила? Чей глас для общины выше?.. Токмо разве глас Христа!
Пристукнув костылем, Платонида встала.
— Свое сама отберу, — тихо, но твердо сказала она и кивнула на сундук. — Ты наипаче деньги припаси.
Не оглянувшись на странноприимицу, проповедница похромала к двери горницы и уже открыла ее, но Минодора сердито проговорила:
— Опнись-ко, ты!.. Всякая птица своим носом сыта; чаю хоть выпей с вареньем да с кренделем.
Терять старую проповедницу, по крайней мере до появления пресвитера, Минодоре не было расчета: старуха наверняка могла уманить за собой всю обитель, включая и Варёнку, а на очереди летние работы.
— Не дури, Платонида, садись, — примиряюще сказала она. — Садись. Не волки мы, чтобы друг друга грызть. Сама знаешь, сколько нас теперича осталось!..
И обе вдруг вспомнили «смутные времена» своей общины, когда странноприимцы из явных кулаков-эксплуататоров были раскулачены и выселены, а их хоромы с рассекреченными обителями переданы нарождавшимся колхозам. Именно в те годы община скрытников претерпела тяжкие потрясения: огромное большинство странников разглядело подлинное лицо своих «благодетелей», поняло свои заблуждения и «вернулось в мир»; иные, не имея сил порвать с религией, «открывшись миру», срослись с легальными сектами. Лишь закоренелые фанатики вроде Неонилы либо преступники, скрывающиеся от суда или наказания, остались верны заправилам общины. Из странноприимцев уцелели немногие — вроде Луки Полиектовича Помыткина да Минодоры. Это были, пожалуй, начинающие, не оплывшие господским жирком, но уже вкусившие плодов легкой наживы. Наученные горьким опытом предшественников, они повели свои дела с тройной осторожностью, и лишь непомерная жадность вынуждала их к привлечению новых членов общины, однако с большим разбором. Все это создавало видимость исчезновения истинно православных христиан странствующих с лица земли, а с упрочением в деревне колхозного строя, о них — по крайней мере, в общинной округе пресвитера Конона — вообще перестали вспоминать.
— Давай, коли, кипятку да меду выставь, — садясь, произнесла Платонида.
На этот раз Минодора сама принесла самовар, выставила кушанья. Теперь в комнате за столом сидели уже не враги, а союзницы.
— Ты Капку к рукам прибери, — советовала Минодора, закончив сетование на «охиление» прежде могучей общины. — Мой старик об этой девке не больно красно поговаривает. Сплавить бы ее, да на безрыбье-то, видно, и рак рыба.
— Заматереет — смирится, — ответила Платонида. — На Агапиту зри: неизреченно строптивой была, в мир собиралась, а заматерела — смирилася, и впредь покорною будет. И с Капитолиною ты мне не прекословь. Надо токмо, чтобы Калистрат… я зелье знаю… напою обоих, заматереет она. Сама говоришь о безрыбии. Поступися на час мужиком!
— Не жалко. Не убудет клади, коли мышь погрызет. Но поначалить ее когда-никогда и мне дозволь: у меня, знать, тоже сердце имеется.
— Ты мать-странноприимица, тебе и сам Христос велит. Токмо чтобы и я была в ведении, за что взыскуешь и наказуешь. Я за обитель перед светлым престолом ответчица!
Проповедница помолчала, отхлебывая кипяток.
— Вот еще Гурий меня заботит. Хоть, слышь, и принял он святое крещение от Конона, но хлыстовцами походя бредит, и мню, грешница, не с расколом ли он в нашу общину явился от поганых хлыстов?.. Бывало такое, помнится!.. Да замечаешь ли ты, раба, что по ночам Гурий часто из обители выходит? К добру ли сие шляние зырянину? Нет ли у пса наложницы? Знакомцев нет ли из потусторонников? Не предал бы нас, двуглавый змий!
Минодора знала от отца, что Гурий сочиняет «святые» письма и по двадцать верст за ночь бегает то на разъезд, то на станцию, чтобы рассовать «послания пророка» по военным вагонам, однако ответила уклончиво:
— Не видала.
И на это были свои причины.
Представив ей Гурия как весьма нужного человека, пресвитер Конон наказал лишь хранить и беречь его, не ни слова не промолвил о том, чтобы следить за ним. Поэтому-то Минодора не ввязывалась ни во что, чем занимался Гурий в обители или за ее пределами: если он превозносил баптистов или хлыстов, значит, дело Платониды оспорить его; если диктовал Прохору Петровичу «письма пророка Иеремии» и разносил их, значит, такова воля пресвитера; выходит, роль странноприимицы здесь наблюдательная. Она лишь иногда советовала, когда кому именно из колхозников и какими путями подбросить «святое» письмо, и неизменно упрашивала Гурия взять этот труд на себя, потому что отца все-таки жалела, а Калистрата считала бестолочью.
Собеседницы проговорили до полуночи. Они еще поспорили о «святом послухе», причем Минодора повернула дело так, что Платониде оставалось только согласиться подавать пример трудолюбия — вязать чулки и варежки — и блюсти порядок на внутренних работах. Однако не уступила и Платонида, потребовав себе хозяйского питания, разумеется, втайне от обители. Странноприимице пришлось согласиться. Они по-дружески договорились о встрече пресвитера, которого ожидали со дня на день, не поскупились выделить ему щедрый подарок из своих доходов. Потом Минодора предложила обратить к своей общине одну «сильно надежную грешницу». Ею оказалась Ефросинья, не старая, но страстно богомольная вдова, очень работящая колхозница с соседнего хутора. Глаза проповедницы алчно вспыхнули.
— Только с этой ты не торопись, — предупредила странноприимица. — С месяцок надо понюхаться вокруг да около. Письмецо от Еремея ей по-бабьи напиши, а Неонилка подбросит.
— Твое слово закон, — проговорила Платонида, впадая снова в свой обычный тон. — А мне скажи, чем прогневила Христа грешница Ефросинья?
Минодора перечислила:
— В церковь ходит, с попами дружит, в колхозе робит, а с председателем поругалась и бездушным бюрократом обозвала.
Платонида стукнула костылем и закивала.
— Избенка у ней на ладан дышит, — объяснила Минодора. — Летом в своей живет, а зимами постоялкой мается. Лесу да помощи выпрашивает, а председатель на солдаток указывает: вон, мол, какая орава за помощью прет…
— Сам Христос предает ее в руки мои!
— Только не торопись; зануздаешь да приведешь эту бабу — тысчу выложу!..
…Платонида отправилась к Ефросинье в тот самый день, когда Агапита и Капитолина стежили одеяло. Выпроводив Платониду через огород, Прохор Петрович наказал Варёнке следить за баней, вышел за ворота и сел на лавочку возле погреба. «Укостыляла каракатица, — с ненавистью подумал он о проповеднице. — Хвати, так на хутор, как в тот раз с Минодорой договаривались». Именно эта догадка и всколыхнула в нем воспоминания о печном душнике, тайной беседе между Минодорой и Платонидой и полученной затем от дочери головомойке, после конторой Прохор Петрович отказался ведать делами послуха, довольствуясь лишь бдением на улице и подслушиванием разговоров братии.
Но сегодня он оскандалился и на этом.
Вытащив напуганную Капитолиной Варёнку из-под амбара, Прохор Петрович снова ушел за ворота и присел на лавочку. Улица под горой была пустынна и тиха, словно все живое попряталось от палящего зноя и выжидающе примолкло. Старик сидел и дремал; он не сразу расслышал дикий крик Варёнки:
— Прошка, медведь во дворе!
Старик бросился во двор.
Там стоял и, скаля зубы, смеялся над забравшейся под крыльцо Варёнкой низкорослый старик-татарин в черной выхухолевой шапке. Узнав своего постоянного косаря, Прохор Петрович назначил ему срок начала работы, выпроводил и вздохнул: «Старею-с, заснул. Будет потасовка от Дорушки, если Варёнка проболтается!»
Размышляя, что лучше пообещать Варёнке за молчание, старик припомнил свой недавний конфуз с письмами. Однажды он вручил Гурию готовые «послания пророка Иеремии» и не заметил среди них объяснительную записку Минодоры правлению колхоза о проросшем на складе просе. Хорошо, что Гурий взглянул на бумажку, прежде чем сунул ее в чужое окно, и, не увидев на ней креста, снова спрятал ее в карман. Гурий не сказал об этом странноприимице, однако пожурил Прохора Петровича и запретил ему писать «святые» послания за дочерней конторкой. «Тот пожалел, — горестно думал старик, — а дура не пожалеет, за сладкое на все пойдет!»
Так оно и случилось.
— Куд-кудах, Минодорка!.. Баню теперь сама топи, — заявила Варёнка, как только кладовщица вернулась с работы: — Там полосатый живет и рюхат!
Коровину пришлось повиниться. Располыхавшаяся Минодора швырнула в лицо отца своего рыжего кота. Вытирая кровь на расцарапанном кошачьими когтями носу, старик попытался перевалить часть вины на Платониду.
— Это она-с, она опоганила баню, — бормотал он, указывая дрожащим пальцем на печной душник. — Она послала туда Капку с Агапиткой. Воля-с, воля дана ей, пучеглазой иродице!
— Платонидку! — выдохнула странноприимица.
Варёнка сломя голову кинулась в обитель.
Проповедница только сейчас вернулась от вдовы Ефросиньи; и по тому, как она сразу переоделась во все черное и удалилась в молельню, было понятно, что визит к очередной грешнице не удался. За последние годы подобных неудач становилось все больше, и у проповедницы выработалась особая привычка. Она одевалась в черный хитон, брала тяжелую лестовку из черных граненых бус литого стекла, уединялась в молельню и, встав на колени, пропевала с начала и до конца скорбную Давидову песнь «На реках вавилонских тамо седохом и плакахом».
— Эй, куд-кудах, старая ведьма! — крикнула дурочка, подражая своей хозяйке. — Айда к Минодорке! Чичас же, медведь полосатый; опоздаешь — дак увидишь чё будет!
Платонида с лестовкой в руке поднялась наверх. Спустя несколько минут к матери-странноприимице были призваны Неонила и Капитолина; Агапита не смогла подняться с постели.
Переживая горе своей новой подруги, Капитолина выглядела необыкновенно грустной. Озорной блеск ее серо-синих глаз заметно поблек, губы были скорбно поджаты, пышные волосы заплетены в короткую толстую косу. Но взглянув на Варёнку и вспомнив давешний ее переполох, девушка не смогла подавить улыбки.
— Ишь ты! — прошипела странноприимица, чувствуя, как выступает на лбу знакомая испарина. — Иш-ш-ш, она еще улыбится, она еще.. Ну-ка, мокрица, винись: что в бане делала?
— Ваше одеяло стежила…
Красивая и статная, в цветастом платье, Минодора сидела на стуле возле своей конторки, сложив на высокой груди полные белые руки. Голова ее вздрагивала, поблескивали шпильки в короне светло-бронзовых волос. На сундуке, скособочившись, сидела Платонида; под стать своему одеянию, она была мрачна и смотрела в пол; по складкам ее хитона изогнувшейся суставчатой змеей ниспадала стеклянная лестовка.
Напротив проповедницы, возле шкафа с посудой, стоял Коровин и не моргая глядел на дочь; он был похож на волка своим ощерившимся ртом и ощетинившимся серым бобриком, с капельками крови на носу. Держась за ключик, привязанный к поясу старика, слоено плача, беззвучно хихикала Варёнка. Поодаль от всех раболепно сутулилась и что-то шептала Неонила.
— Одеяло стежила, — скривив губы, повторила Минодора. — А еще что?
— Разговаривали.
— Разговаривали, так, так. Ну, а потом что?
— Варёнку напугала…
— Скоморошничала, — глухо перебила Платонида. — Беса тешила!
— Нет, не беса! Напугала, чтобы не подслушивала. У нас секретов нету. Калистратовой шубой напугала.
— А-а-а! — будто простонала странноприимица. — Калистра-а-атовой?!. Я тебе выверну Калистратову шубу, я т-тебе…
Минодора вскочила, рванулась к Капитолине, но остановилась, окинула всех диким взглядом, схватила за плечо Варёнку и пихнула ее на середину комнаты.
— Ты, пугало, дай этой… Постой, вот…
Она вырвала из рук Платониды лестовку.
— На!.. Бей по морде!.. А ты держи, — приказала странноприимица Неониле. — Лапы ей назад!.. Кому сказано?!
Капитолина побледнела и оглянулась на Неонилу.
— Уволь, матушка, — растерянно поклонилась старуха и прижала руки к груди. — Я не стану.
— Кто тебя кормит?!
— Сама ем, матушка, святым послухом питаюсь, покуда силушка есть.
— Рабы, да повинуются! — строго сказала проповедница.
— Уволь, Платонидушка, рученьки — пле́ти, ноженьки — кисельны. Я травинки-былинки не таптывала, а человека…
Коровин, поглаживая бородку, направился было к двери горницы, но вдруг обернулся и сзади бросился на Капитолину. Он заломил девушке руки, схватил за косу, всей тяжестью своего тела оттянул ее голову и прохрипел:
— Бей!
— По шарам? — хихикнула Варёнка.
— Меду дам! — крикнула ей Минодора.
Варёнка взвизгнула и со всего размаху хлестнула лестовкой по лицу Капитолины. Дурочка подскакивала, ругалась всеми словами, каким успела научиться от своей хозяйки, и била, била… Побелевшая, с остановившимися глазами, будто нарочито шипя, Минодора отсчитывала удары: «Шес-сть, с-семь, вос-семь». Капитолина крутила головой, отпинывалась ногами, но молчала. Неонила не выдержала, ввязалась было отнимать девушку, но в этот момент шнурок лестовки лопнул и стеклянные бусы градом рассыпались по полу. Варёнка покачнулась, взмахнула руками, ударилась головой о кромку посудного шкафа, упала и забилась в припадке. Коровин отшвырнул Капитолину к двери. Пошатываясь, она поправила волосы, брезгливо скривила окровавленные губы:
— Все на одну… А бог-то?.. Эх вы!
Повернулась и вышла вон.
— Бога вспомнила, — проскрипела Платонида. — Бог везде найдет!
Неонила покосилась на проповедницу и без обычного поклона вышла вслед за Капитолиной.
— Грех ваш, миленькие, — молвила она в дверях.
— Ну-ка, воин, оттащи эту падаль, — приказала отцу Минодора, кивнув на бесчувственную Варёнку.
Вошел Калистрат.
В короткой рубахе, замызганной до лоска и давно утратившей свой первоначальный цвет, подпоясанный обрывком тесемки, в заскорузлых, будто сыромятных штанах, босой, он был сегодня еще мощней и угловатей. Взлохмаченные, позабывшие о ножницах и гребне волосы и борода скрывали его лоб, лиловые впалые щеки и огромный отвислый подбородок. Открытой, словно нарочито выпученной оставалась лишь середина лица, изуродованного оспой. Даже глаза казались щербатыми от мелких черных крапинок. Прерывисто дыша, он словно воткнул тяжелый взгляд в лицо Минодоры.
— Чего пожаловал, коли не зван! — спросила странноприимица, стараясь быть строгой.
— Ныне мы по делу, — ответил мужик без тени обычной робости. — Интересуемся, кто здесь девку забижал?.. Али все скопом?.. Гляди, Минодорья, кабы… Мы тоже с норовом!
Калистрат оглядел свои пудовые кулаки, неуклюже потоптался и вышел.
— Ишь ты… Обезьяний король! — поддельно засмеялась Минодора, потом рывком повернулась к Платониде: — Ступай к ним да спокой водвори.
Выпроводив проповедницу из комнаты, Минодора переоделась, подошла к зеркалу и распечатала флакон «Красного мака». Смачивая одеколоном пылающее лицо, шею и голову, она не замечала, что жидкость льется на платье, на коричневые полусапожки. За многие годы своего странноприимства она впервые не испытывала торжества полновластной повелительницы. Наглость девчонки представлялась ей безмерной: сопротивляться, когда ее наказывает мать-странноприимица — кто это видывал в общине? Давно ли в этой же самой комнате белобородый старец Мефодий, покрытый чирьями и паршой, ползал на четвереньках и вымаливал прощения — не у Минодоры, а у суковатой палки, которая в руках наказующей странноприимицы рвала его болячки?.. А эта смиренница Неонила — как она ответила своей кормилице? «Сама ем, матушка». Сама ест?! А кто приносит из колхозного амбара то, что едят?
Она занялась косами и вспомнила Калистрата, — и это ничтожество подняло голос против нее?..
Минодора всегда ощущала потребность в мужчине. Но те, которых она каждодневно видела, казались ей слишком обыкновенными и ничем не отвечали ее вкусам. Однажды летом на узарской мельнице она встретила Калистрата, конюха соседнего колхоза, присмотрелась к нему, поговорила с ним и определила: «Этот — по мне». Они сблизились в ту же ночь, в помельне. Но вскоре грянула война. Не встречая больше Калистрата, Минодора считала его мобилизованным в армию. А он получил отсрочку на год, жил дома, полагая, что давний случай на мельнице лишь бабья блажь, и новой встречи с Минодорой не доискивался. Оба они удивились, столкнувшись на рынке областного города; она продавала рукоделия странниц и странников, а он, теперь действительно мобилизованный, присматривал купить шерстяные носки и вязаную фуфайку. Минодора выбрала из непочатого мешка самое лучшее, прибавила еще перчатки и шарф, потом привела Калистрата на свою городскую квартиру. Он выпил стаканчик водки и захмелел, со второго затянул какую-то нескладную песню, а после третьего сполз под стол и залился всепотрясающим храпом. Минодоре стало ясно, что Калистрат выпить любит, но пьет безубыточно; такого не трудно удержать и приручить, у нее будет мужчина и работник!.. Калистрат пришел в себя лишь на тринадцатые сутки. Он лежал на топчане в келье узарской обители. В тот же день Минодора сообщила ему, что на сельских сходах района он объявлен дезертиром и что всех дезертиров расстреливают. Ласкаясь, она богом поклялась спасти его, заявила, что после войны уедет с ним из Узара подальше на Урал, выйдет за него замуж и при регистрации брака переведет его на свою фамилию. Он присмирел, с тех пор не вспоминал при Минодоре об истории своего пленения, работал за пятерых, послушно исполнял все прихоти капризной и развращенной хозяйки и даже прилежно молился на Платонидиных зорницах. Странноприимице казалось, что зверь приручен — и вдруг он явился защитником этой паршивой девчонки!.. «Ничего, покуда война — не свернешься», — самонадеянно пригрозила Минодора, надевая жакет.
— Ты, Дорушка, ушла-с? — спросил Прохор Петрович.
— На собрание, — буркнула Минодора. — Гляди тут, а то опять чертей спущу!
Солнце пряталось за пожарным сараем, и по улице наискось ложились тени построек. Там, где в погожие дни зеленела лужайка, около палисадников, возле плетней и прясел, перед кучей сбунтованных бревен, тени были гуще, и эти места напоминали Минодоре свежевырытые ямы. Быть может, потому что за спиной Минодоры с востока наплывала туча, а прямо на запад дул свежий ветерок, заходящее солнце казалось ей нестерпимо ярким. Ее раздражали и пылающие отблеском заката окна домов, и тополя во дворе колхозного детского сада, шевелимые ветерком и серебрящиеся, точно на них упал иней, и первомайский флаг над крышей правления колхоза — он порхал, словно краснокрылая птица, стремящаяся к солнцу. И чем ближе Минодора подходила к школе, где сегодня собирались колхозники, тем сильнее ее душу окутывало чувство настороженности, страха и озлобления. Это чувство стало знакомо ей с тех пор, как она приняла в свой дом первого странника-скрытника, а из колхозного амбара унесла в собственный ларь первые карманы крупы и муки. С этого дня дорожка на колхозные собрания казалась ей тяжкой: а вдруг дознаются и разоблачат?
Возле школы одиноко стоял парень.
Это был сын колхозного мельника, семнадцатилетний Арсений, стройный и плотный, с черными открытыми глазами под темным чубиком, как ласточкино крылышко свисавшим над стрельчатой бровью. То ли за кавказские черты лица, то ли за вечно неунывный горячий характер и откровенное добродушие, но один из бывалых односельчан прозвал парня Арсеном, и это имя прильнуло к нему. Он и сам подчеркивал это сходство неизменным щеголеватым костюмом — темной рубашкой с застежкой-молнией, брюками галифе, заправленными в легкие брезентовые сапоги, и легкой черной кубанкой.
— Куме Прохоровне! — весело крикнул он подходившей Минодоре. — Сто лет ходить да двести на карачках ползать! Как земля носит, как живем?
— Хлеб жуем, — скрепившись, постаралась весело же ответить Минодора. — Только что я тебе за кума?
— Здрасте! Колхозный амбар с колхозной мельницей завсегда родня. На собраньице? И я; замещаю папашу: он воюет, я голосую. Что слышно в вашенском амбаре про второй фронт?
Натянуто улыбаясь, Минодора молчала. «Мельница так мельница ты и есть», — думала она о парне, а он, болтая, поглядывал на нее искоса и мысленно посмеивался: «Уж больно ты надушенная да расфуфыренная. И кто бы это объяснил мне — для чего старушечка фуфырится?»
В школе было густо накурено. Уступив скамьи женщинам (парты на днях покрасили и вынесли на просушку), мужчины сидели на полу, будто подперев спинами стены. Арсен облюбовал место недалеко от порога и втиснулся между двумя юнцами. Минодора прошла к скамье и села с краю, рядом с Лизаветой Юрковой.
За столом, положив блестящую бритую голову на ладонь, сидел приезжий районный работник, а рядом с ним на длинной скамье — три члена правления колхоза и двое учителей. Они слушали колхозников хуторской бригады — лысого мужчину в старинном кафтане и женщину в серой пуховой шали. Хуторяне, примостившись на подоконнике, попеременно тянулись к столу и что-то рассказывали так тихо, что приезжий, вслушиваясь, морщил большой почти коричневый от загара лоб. Кругом шумели приходящие колхозники. Среди шума выделялись звонкий тенорок Трофима Юркова и густой, как звук многопудового колокола, бас деда Демидыча. Борода Демидыча полоскалась из стороны в сторону.
— Бесноватый! — доказывал Демидыч, потрясая развернутой газетой. — Вот она, в ней все здесь прописано: бес-но-ватый фулер!.. И выходит, что в нем черт!.. Газете не веришь?.. С Демидычем, брат, спорь, да оглядывайся!
— Да никакого черта, Демидыч, — возражал Трофим Фомич. — Ни черта в нем, ни дьявола. Так только пишется по-ученому: бесноватый фулер — вроде как собака, которая бесится.
— Ага, ты про собаку?! Ладно, согласен и про собаку. На кой, скажем, хрен, Тимошкины ребята окрестили Гитлером своего щенка?.. Ну-ка?.. Собака — она тварь любезная, ее, скажем, часом и обласкать причтется, а тут кого ласкать?.. Тьфу!.. Да я бы этого бесноватого, тать его в треск, так погладил бы, что… А ты толмачишь: собака!
Послышался хрип, сипение, кашель: старики вокруг засмеялись.
— Отбрил!..
— А я что, супротив? — смущенно улыбаясь, сказал Трофим Фомич. — Я бы сам того фулера за милу душу… Ты вот про Гитлера толмачишь, а сам за религию!
— Кто за религию? — окрысился Демидыч.
— Ты говоришь: в нем черт, а черт-то с богом одного поля ягоды… Черт!.. Стало быть, мы с чертом воюем, ась? С чертом воюет Россея?
— Россея!.. Эка махнул!.. А слыхивал ли ты, что сказал Александра Невский?
— А чего сказал?
— Ну вот, чего он сказал?
— Ну и доложи: чего сказал?
— Про Россею?
— Ну про Россею.
— А кто с мечом придет, — торжественно возгласил Демидыч и было поднял палку, но его перебил Арсен:
— От меча и погибнет! — выкрикнул он.
Старики обернулись на паренька. Кое-кто из них неодобрительно хмыкнул. Демидыч от удивления широко открыл рот и, шурша газетой, потянулся снять очки. Трофим Фомич рассмеялся.
— Ловко знает парень, — громко похвалил он Арсена.
— То-то, — проговорил Демидыч. — Не в пусто говорят, что орел мух не ловит. Молодчина, Арсенко… С нами, говорю, спорь, да оглядывайся!
— Граждане! — встал председатель колхоза Рогов, и его деревянная нога скрипнула. — Бросай курить. Начнем собрание. Наметьте президиум.
— Правление колхоза!
— Еще?
— Хватит, не молотить ведь!
— Повестка: текущий момент и сенокос. Думайте.
— Сенокосье в первую очередь!
— Повестку утвердить?
— Зачинай с текучего, — за всех отозвался дед Демидыч.
— Слово товарищу Бойцову.
Приезжий поднялся. Рядом с председателем колхоза он казался слишком низкорослым. Сунув пустой рукав своего офицерского кителя за поясной ремень, окинул людей усталым взглядом и сказал:
— Товарищи…
— Дайте тишину, — перебил докладчика Рогов.
Эта привычка председателя — всегда перебивать оратора на первом слове — была знакома узарцам, как все знали и то, что сейчас он подхватит рукой свою деревяшку, стукнет ею в пол, сядет прямо и будет строго следить за порядком; так у него повелось с самой гражданской войны.
Как бы в противовес неказистой наружности, голос Бойцова оказался густым и гибким. Он начал с утренних сообщений Советского Информбюро об успехах наступающей Советской Армии, а потом перешел к местным событиям.
— Ясно, что есть недруги и в нашем тылу, — негромко но четко говорил он. — Это расхитители общественной собственности, обкрадывающие народ в самую лютую годину. Это спекулянты, жиреющие на крови и слезах народа; такие в нашем районе были, мы их осудили; но все ли они выявлены?.. Это дезертиры и их укрыватели, вонзающие нож в спину Советской Армии. Я говорю об этом для того, чтобы наши люди знали о подлой нечисти. Вам понятно, что вся эта свора помогает нашему врагу. А всем ли вам ясно, на чью мельницу льют воду вот такие грамоты?..
Бойцов растряхнул и приподнял над столом два «святых» письма.
— Их мне только что передали ваши колхозники. Письма, дескать, с неба, от пророка Еремея… Не мое дело выяснять, чья это работа, но моя обязанность сказать вам правду о ней. Это враги пытаются навредить нам, когда наша армия сражается уже под Минском и Петрозаводском, а тыл готовится к уборке урожая. Враги хотят ослабить наше трудовое напряжение. Враги стараются сыграть на заблуждениях религиозных людей. Но здесь враги просчитались; только тощенькая кучка слепцов поддалась на их провокацию. Патриоты же, истинные колхозники сами разоблачили ее, хотя письма подбрасывались людям верующим. Почему разоблачили? Потому, что могилой и плесенью смердят эти листовки, плесенью и могилой — от черного креста до аминя!
Минодора покосилась на хуторян. По комнате прокатился неясный гул голосов.
С подоконника встал хуторской колхозник. И самое окно от нижней до верхней подушки, и сидящую на нем Ефросинью он сразу скрыл от собрания своей фигурой и заговорил сперва степенно, тягуче:
— Я по то и пришел, чтобы письмо заявить да послушать, чего про войну скажут, а к сенокосью хуторская бригада хоть завтра. Касательно если леригии, то уж, не обессудьте, верую! А было так, гражданы. Я по порядку, как сохой. В субботу этак сходил я в баню, напился квасом и лег на полатцы. Катаюсь по войлоку, а уснуть не могу; об ребятах, об сыновьях думаю. Вдруг окошко скри-и-ип. И опять — скри-и-ип… Брысь, кричу: думал — кошка. Утром на подоконнике письмо вверх крестом, а крест-от не наш, восьмиглав, — четырехглавый. Я читать, перечитывать — и что-то, мол, не ладно, да к бригадиру.
— Ну и что? — не стерпев, глухо спросила Лизавета.
— Разобрались! — строго потряс лысиной хуторянин. — Выходило: все бросать, всех разогнать — и на восток! Хозяйствишко, выходит, на ветер. Жил, жил — и тпру, стой!.. А кто грамоту с почетом от района за лен имеет — тоже гнать? А грамоту я имею. Мне шестьдесят шестой, а роблю за четверых. Сын воюет — за него, сын в Казани учится — за него, сын монтером на заводе — за него. Да и так скажу: бог богом, а Гитлера нам дотрясать!.. Поди, думают гражданы: где, мол, козы во дворе, там и козел через тын лезет, — ан не тут-то было!.. Поймаю этого козла, то бишь пророкова поштальёна, полозья через башку навыворот к пупку загну. Без помощников справлюсь. Вот видит бог, сделаю!
Он стукнул себя кулаком в грудь и сел.
— Такой сомнет! — сквозь смех собрания крикнул Демидыч.
Слово потребовала Ефросинья; у вдовы был решительный вид. В темном платье нескладного шитья, в серой распахнутой пуховой шали она напоминала чем-то озлобленную курицу-парунью. Не глянув на мужчин даже косым взглядом, она повернулась к женщинам и заговорила часто, будто спеша:
— Скажут бабоньки: «Ну, раскудахталась попова дочь в шале в такую-то жарынь!» А я скажу: не хвораю, только лихорадка от злости бьет, что не словила я ее, собачью отраву!
— Лихорадку-то? — пошутил Арсен.
— Писаку! — отрезала вдова и бухнула кулаком по плечу сидящего спиною к ней учителя. — Писаку, бабу-ягу. И не перешибай!.. А было тоже на воскресенье. Олашки я завела. Утром поесть — да в церкву. Солнышко высунулось, встала я, пошла по дрова, а в сенях у дверышки грамота. Вижу: крестик на ней, потом писано, а чего — куда я с ликбезом-то? Пошла к Паньке, книгоношице. Панюшка прочитала вот этак одними губами, и мне: «Чепуха!» — а сама грамоту в книжку и захлопнула. Я добиваться: читай, говорю, голосом, может, чего-нето про меня наляпано, читай с конца до конца! Билась, билась она — ну, прочитала. Партейных, слышь, гнать, комсомол — тоже, саван надеть и молиться… Иду домой, а в голове пляски, а самое бьет — ходуном хожу. Неужто пророк с небеси спустился? В войну-то? Еропланы везде, палимёты, как это он скрозь палимётов? Потом думаю: дура, куда ему в такую завироху?.. И кого гнать?.. У сестры Мавры сын Пашанька комсомол; у Домны от первого мужа Олексей партейный; с бригадиром из одного колодца воду пью — гони, попробуй, всех троих!.. Да и робить как бросишь? От роду родов на работу не опаздывала, у бригадира язык не повернется сказать, что Офрося прогульщица, а тут нате-кось!.. Вот и трясуся, что ее, собачью отраву, не загребла да в Совет не доставила… Сегодня заявилась прошнырить: как-де баба с моего письма?.. А она писала, все слова её: и пророк Еремей, и глас архангелов, и про колхозы… Засушенная такая, косозадая. Евангель вынула, лампадку. Меня, слышь, бог послал вывести тебя из гнилой трещобы в светлую обитель. Я ее со зла-то турнула, а потом — батюшки, кого отпустила?! Кинулась за ней, а она, собачья отрава, на бугре по ашьинской дороге чешет!
Так же, как говорила, энергично она запахнула шаль, подскочила и села на подоконник; но тут же спрыгнула, повернулась к председателю и, грозя ему пальцем, протараторила:
— А про мою гнилую трещобу баба-яга для тебя сказала! Долго станешь бюрократничать? Смотри, дорогой товарищ Рогов, я до партейного райкома дойду!
У Арсена осталось такое чувство: отшумела молотилка, намолотила сколько надо, чуть-чуть добавила, и стало тихо; кому полагается подбирай намолоченное. Лизавета сразу поняла, о какой косозадой яге шла речь, и, подзадоренная Ефросиньей, ощутила страстное желание выступить: «Послушаю, что скажут другие, а потом разгрохаю всю шатию сама». Минодора покраснела; новый провал Платониды разозлил ее, но уловка проповедницы — не ходить в Узар прямой дорогой — успокоила. «Хитра святоша», — в душе рассмеялась она.
После Ефросиньи выступил учитель. Старенький и от природы несловоохотливый человек, он говорил скупо, медленно выкраивая фразы. Пообещал наладить дело с лекциями и беседами, легонько пожурил районные организации за нежелание открыть в Узаре избу-читальню и, точно свалив с себя надоевший груз, сел.
Хлестко, словно стреляя очередями, говорили два бывших азинских красногвардейца-пулеметчика — члены правления колхоза Фрол и Спиридон.
— Пророк с неба сиганул — и райком об Узаре вспомнил: докладчика послал, — язвительно заметил Фрол, посмеиваясь в буденновские усы. — Сколько разов весной в Узар приезжало кино? Раз — «Двух бойцов» казали. Сколько лекций делали за войну? Одну — про блокаду в Ленинграде, — мол, лектора воевать ушли. Николай Юрков только и беседует по фронтовой да по полеводной части. Вот и выходит: как аукнется, так и откликнется!.. Товарищ Бойцов заявил, что не наше дело выяснять, кто пишет да подкидывает. Ладно, подождем; может, турки пророками займутся: туркам все равно делать нечего!..
Так же язвительно ухмыляясь, Фрол подмигнул собранию и сел спиной к Бойцову. Арсен повел глазом по мужчинам — колхозники пристально глядели на Спиридона: люди привыкли к тому, чтобы вслед за Фролом выступал его боевой соратник.
Спиридон заговорил сквозь удушливый чахоточный кашель. Прежде всего бывший красногвардеец обозвал районных работников подслепыми, а потом потребовал немедленно открыть в Узаре избу-читальню и подвести к ней радио.
— Семь километров от сельклуба, а столбы сами поставим, и точка, — пробасил он; затем постучал в стол пальцем, похожим на дверной крючок, повернулся к Бойцову и пригрозил: — Не сделаете — в область турнем, и точка. Пророки в наступление пошли, а мы какие батареи супротив них выставили?.. Смеемся больше, хихикаем пророкам на пользу. Только, Фролаха, мы турков ждать не станем, а по-азински устроим засаду, изловим Еремея с письмами да на журавле подвесим, чтобы из района видно!… Теперь война, и Бойцов верно окрестил пророков врагами, а с врагом говорят по-военному, и точка!.. Так и доложи райкому, товарищ Бойцов.
Слово попросила Лизавета, но ее без всяких церемоний перебил дед Демидыч. Он поднялся, высокий, кряжистый, сутулый, и заговорил без разрешения председателя.
— Плесень, товарищ Бойцов, верно. Но вот наши учителя сколькое собрание мужиков посулами кормят? А ведь посулы-то приелись, лекциев охота!.. Мы почему кричим да спорим?.. Потому, что все вызнать хотим; красна птица перьями, а человек учениями!.. А со Спиридоном не согласен. Видно, ты забыл, Спиря, что тебе в коллективизацию за самосуд сказали?.. Изловить надо и осудить надо, только на это власти есть; с нами, говорю, спорь, да того… А нам робить надо во как!.. Пророки велят: не робь!.. А мы им: на-кася выкуси, да обоим с фулером по башкам работой-то, по башкам!.. Теперь давай говори про сенокос; зорька с зорькой целуются, растарабаривать некогда!
Неудовлетворенная собой и собранием Лизавета еле дождалась его конца и заспешила домой, чтобы накормить мужа ужином, но на улице ее задержал Арсен.
— Лизавета Егоровна, можно вас минуток на сто? — шутливо сказал он и, помолчав, пока мимо прошла Минодора, спросил: — Николай Трофимыч не был, — здоров ли?
— Другим делом занят, — нетерпеливо ответила Лизавета и кивнула в сторону девушек, в темноте приплясывающих под тихую частушку. — Тебя девчата ждут, говори.
— Девчата — не тухлые яйца, не лопнут; тут дело пофильтикультяпистей… Лизавета Егоровна, как настроение Николая Трофимыча по моему адресу, если я к нему, как к родителю?
— Не ошибешься.
— Тогда бубны козыри!.. Передайте ему, что утречком заявлюсь с последними известиями от Советского Информбюро!
Он откозырнул и пошел к девчатам.
«Что-то парень выудил серьезное, коли шуточками сыплет», — подумала Лизавета. Привычку Арсена говорить шутливо о самых серьезных делах и серьезничать в смешном знал каждый узарец: парень со школьной скамьи был селькором районной газеты, но под каким бы псевдонимом он ни укрылся, азинцы узнавали его заметки именно по этой привычке.
Дело же, о котором он говорил, казалось ему серьезным. Как-то в начале недели председатель ревизионной комиссии колхоза, полуслепой старичок, попросил Арсена переписать набело акты последней проверки колхозной кладовой. Парень охотно согласился: авось удастся выловить что-нибудь такое, чем можно похвалиться перед другими колхозами через районную газету — пусть узнают, как работают азинцы. Прежде чем приступить к переписке акта, он на листке бумажки написал заголовок своей будущей заметки «Учитесь у кладовщицы Минодоры Коровиной». Затем почти целиком перенес в корреспонденцию начальные строки акта, что склад запирается тремя замками и опломбировывается, что внутри замечательная чистота — умывальник, мыло, полотенце, зеркало, а продукты хранятся под марлевыми положками, что весы клеймены и точны, а борьба с грызунами поставлена образцово. «Я им все мышеловки разрисую, — радовался Арсен своей идее. — В общем, строк на сотню!» Последующие разделы акта парня не взволновали: в них торчали голые, как сучковатые палки, цифры. Его внимание привлекли лишь слова «гарнцевый сбор» — это было его профессиональное, мельничное, и парень просто из уважения к словам присмотрелся к цифрам. В актах было записано, что гарнцевый сбор поступал на колхозный склад трижды: 103, 202 и 100 килограммов. Арсен всмотрелся в цифры и, прикрыв глаза, стал вспоминать. «Нет, не помню таких, — наконец пробормотал он про себя. — Сам я сдавал гарнцы Минодоре, сам выписывал документы. Нет, другие были цифры». Попросив у матери книгу гарнцевых сборов за прошедшую зиму, парень нашел записи и сличил их с записью в акте: да, числа были трехзначными только в книге выглядели так — 198, 292 и 199. Разница показалась небольшой, но она толкнула юношу к двум вопросам: как подделана в документах сумма прописью и сколько украдено муки за прошлые годы?.. Арсен собрался тотчас бежать со своим открытием в правление колхоза, но его задержала мать. Она посоветовала не шуметь, все проверить потихоньку через хорошо грамотное и надежное лицо и подсказала обратиться к Николаю Юркову. Минодору Прохоровну мельничиха назвала «аблакатом» и добавила, что такой же, если не ловчее, «аблакат» и ее родитель Прохор Петрович.
Минодора возвращалась домой одна. После провала Платониды с вербовкой Лизаветы странноприимица сторонилась даже прежних приятельниц, считая их, как и всех других узарцев, своими скрытыми врагами. Она шла медленно, осторожно ступая по неровной сторонней тропинке. В ушах гудели гневные голоса ораторов; и как-то невольно чудились в них и угроза, и презрение к ней, Минодоре. Оттого и сердце билось неровно и ноги ступали неуверенно. Но что, собственно, произошло? Стоило ли тревожиться из-за того, что они наговорили? Касались ли их разговоры ее, Минодоры, как кладовщицы либо как странноприимицы? Назвал ли кто-нибудь хотя бы намеком ее имя, кивнул ли в сторону дома на пригорке?.. Нет, не было ни того, ни другого. Разговор шел о письмах, но кто их писал, кто подбрасывал — это требуется еще установить и доказать. Милиция, прокуратура, суд очертя голову не набросятся — это всем хорошо известно. Да, в конце концов, пусть хоть кто-нибудь словом тронет жену человека, расстрелянного белыми — вся Москва на ноги встанет; это много раз спасало Минодору от неприятностей. Был разговор о Платониде, но откуда знать Минодоре, что это за кривоножка, где она живет и чем занимается? Говорят, что ушла по ашьинской дороге — ну, так в Ашье и спрашивайте, там и ищите, в церкви, у попов. Поэтому стоит ли тревожиться?..
«Нет уж, — тотчас же строго возразила она себе, — береженого и бог бережет. В доме непорядки, вот что сперва. Дневной послух по двору — к черту его! Пускай клячи робят ночью. Во дворе да в огороде ночью, а днем по кельям. Робили же раньше и не ослепли, не передохли, зато спокой был. Потом с этой, с Капкой, — выдаст мокрица! Сама себя решит, а выдаст. Не даром же в погребу с Калистратом разговаривала… Да, так и придется сделать, как с прошлогодним сопляком, с Фролкой: в мешок да в пруд!.. Того щенка и от войны спасли, и в общину окрестили, а робить не захотел: не раб-де я вам… Вот те и не раб — уплыл, поди, со льдом-то в Каму, если рыба не съела!.. И эта синешарая из таких же. Платонида хорошо про Калистрата придумала — распалить… Он в этих делах волк волком: придушит, да свое возьмет. А уж придушит, так хоть за сто верст стащит. На какой мне черт такая помытчица — дрожи из-за нее… Да скорее, скорее надо!.. Потом Гурька… Хвост прижать, чтобы не шибко носился со своими письмами, больно храбер да яростен!.. И с Платонидкой ровно их черт стравил: где бы ни сошлись — как две собаки. Ужо заявится Конон, пожалюсь. Он наведет порядок, он пресвитер, да и ко мне чего-то уж больно льнет. Не знаю, по-мужскому ли, по-дельному ли, но ровно муха к меду».
Минодора поднялась с улицы на свой пригорок, свернула с тропки к погребу и, нащупав лавочку, устало опустилась на нее. Утомленная дневным зноем и взбудораженная вечерними передрягами странноприимица нуждалась в прохладе и покое. Хотелось подумать, помечтать, прикрыв свои мысли от посторонних чернотой этой весенней ночи.
В конце деревни в окошке Юрковых горел единственный огонек; он напоминал мутноватую звездочку, заблудившуюся в темном пространстве между горизонтом и лесом. Близкий днем, лес теперь почти сливался с сизою тучей, а на легких вздохах ветерка из него доносился резкий запах смолы.
Она просидела возле погреба до первых петухов. Мысли вертелись вокруг Капитолины с Калистратом, но какого-либо нового, иного решения не принесли: девушка осталась обреченной, и чем скорее, по замыслам странноприимицы, совершится казнь ослушницы, тем лучше. Странноприимица жалела только, что нельзя казнить ни сегодня, ни завтра, что надо склонить к делу проповедницу и непременно ждать благословения пресвитера, — так заведено исстари. «Ладно, Платонидке напою в уши, а Конон вот-вот заявится, окрутим и его». Вспомнив о Кононе, странноприимица обдумала и давнишнее предложение пресвитера.
Прошедшей зимой, выслушав жалобы Минодоры на шаткое положение обители в столь маленьком Узаре, где все подозревают и в любой момент «прихлопнут», Конон предложил странноприимице перебраться в областной город и устроить обитель там.
— В городе людно и покойно, — сидя вразвалку и уставив на Минодору свои оловянные глаза, говорил он. — Продается домов множество, выберете сами. Я помогу вам средствами, а община — трудом; в этом не сомневайтесь. Заживете королевой. Весною скажете мне ваше последнее слово.
В самом деле, почему бы не переехать в город? «Как только заявится Конон, дам ему свое согласие. До осени он сам подыщет, купит дом и оборудует городскую обитель. Тем временем я выращу и уберу урожай картофеля и овощей, с помощью пресвитера тайно отправлю пожитки в город, а когда все будет устроено, поступлю со здешним домом точно так же, как в свое время поступил отец: страховая премия тоже деньги!»
— Да и с этими окаянными гарнцами развяжусь, — вставая, облегченно прошептала она. — Душу вымотали, а уеду и — конец!
Повеселев, Минодора нашарила пальцем секретную задвижку, отперла ворота и вошла во двор. В курятнике беспокойно завозились и спросонья заквохтали куры. «Кого-то черт понес в нужник, — со злостью подумала странноприимица. — Обожрутся свиньи и булгачат всю ночь. Запретить это надо».
Из узкого лаза курятника появился Гурий; одетый во все черное, худой и малорослый, он показался Минодоре необычно толстобрюхим. Вспомнив, что в эту ночь она никому из странников наружных работ не назначала, Минодора сообразила, что Гурий направляется по своим делам.
— Ты, ночной сыч! — подойдя к нему вплотную, громко прошептала она. — Поприжал бы немного свои хлопоты, письма твои…
— Ну, слушайте, довольно! — огрызнулся тот, точно сварливый козел, потрясая своей паршивенькой бороденкой. — Я не люблю, когда моим дорогом бегают черные кошки. Ступайте в сон, лешак, и не суйте носа в свое не дело!
— Да ты…
— Тихо. Идите спатькаться!
— Я пресвитеру…
— Жалуйтесь, слушайте, но проваливайте, хоть на преисподней! — прошипел он и, придерживая живот рукою, проскользнул мимо странноприимицы.
Пораженная Минодора отшатнулась, а когда пришла в себя, фигура Гурия мелькнула уже во мгле садика.
— Ну ладно, сатана. Явится Конон, я с тобой поговорю! — погрозила она, сжимая кулаки.
Странноприимице даже во сне не снилось, чтобы какой-то вылинявший человечишка когда-либо что-нибудь предпринял без ее материнского благословения.
— Жранья лишу вонючего пса. Я здесь хозяйка!