VII. ДЕНЬ И НОЧЬ

Рассеиваемый ветерком мелкий дождь стлался по земле теплым прозрачным туманом. Будто сердясь на сырость, отмахивались от нее тяжелыми ветками потемневшие березы. Бессильный подняться выше, ползал по кровлям строений пахнущий хлебом дымок. Дороги и тропки улицы блестели лужицами, словно по ним для красы раскидали кусочки битых зеркалец.

Скользя по дождливому небу невеселым взглядом, Андрей Рогов покачивался на скрипящей деревяшке и что-то соображал. Затем он повернулся к колхозникам, столпившимся под навесом пожарного сарая, и распорядился:

— Будет галдеть!.. Поймали, арестовали, увезли и амба — ясно?.. Первой бригаде — за плуги и на пар, бригадиром Спиридон. Вторая на пруд, подсыпать плотину для электрички.

— Бригадир-от вечор в армию уехал…

— За бригадира — Демидыч, ясно?

Андрей Андреевич, потеряв в боях с белогвардейцами правую ногу, не ушел из Красной Армии, а до конца гражданской войны был членом коллегии ревтрибунала. Вернувшись в Узар с началом нэпа, Рогов со своими дружками Спиридоном и Фролом создал товарищество по совместной обработке земли, вовлек туда всю бедноту и таким образом заложил надежный фундамент теперешнего колхоза имени Азина. Председателем он работал бессменно девятнадцать лет, страстно дорожил честью своей артели и ни капли не щадил тех, кто так или иначе позорил славное имя его любимого командира Владимира Азина. Немногоречивый и строгий, Андрей Андреевич в то же время не лез в карман за словом и при случае умел повернуть к себе любое сердце.

После завтрака вторая бригада, пополненная, по выражению деда Демидыча, «причандалами» — счетоводом, правленческим сторожем, пожарником — гурьбою повалила на плотину. В числе «причандалов» была и кладовщица Минодора; она явилась с железной лопатой на плече. Пристально наблюдавшая за нею Лизавета сумела подметить то, чего не посвященные в узарские тайны колхозницы не замечали, — гордячка и нелюдимка кладовщица вдруг сравнялась с «простонародием», но выглядела сегодня куда мрачнее, чем на вчерашнем собрании. Слышавшая разговор мужа и Арсена о том, что кладовщица — воровка и что в ее хоромах скрывается дезертир Калистрат, Лизавета решилась было тотчас пойти к Рогову и факт за фактом рассказать ему о преступных делах Минодоры. Нет, Лизавета не одобряла предложения Спиридона ловить распространителей «святых» писем и вешать их на колодезных журавлях — это было бы чересчур жестоко, скажем, даже для кривобокой проповедницы. Но сорвать маску с Минодоры, всенародно и безо всякой пощады разоблачить ее двуличие и выгнать вон из колхоза — вдруг стало какой-то внутренней потребностью молодой женщины. Только любовь и уважение к мужу удержали ее от решительного шага, но она дала себе слово не спускать глаза с Минодоры.

Мрачность же кладовщицы была естественной. Всевозможные ухищрения, которые приходилось изобретать каждый день, и частые неудачи последних лет истощили и надорвали нервы, расшатали крепкую прежде натуру Минодоры. Странноприимицу неотступно мучил страх перед разоблачением. В часы тяжких раздумий ей мерещился день, когда она не из покорности, но от бессилия поднимет руки перед судьбой.

Причиной сегодняшних тревог Минодоры совершенно неожиданно стал пойманный и увезенный в район странник Агафангел.

Церковный псаломщик в прошлом, любимец, наперсник и телохранитель пресвитера Конона теперь, Агафангел много раз бывал в узарской обители либо вместе с главою общины, либо один. Если он являлся с Кононом, то непременно творил расправу над непокорными — это он снес в пруд юношу Фрола, — если приходил один, то обязательно с дурными вестями. Но что он нес сейчас, если шел один? Где сам Конон, если его телохранитель попался? Что будет с нею, Минодорой, если Агафангел признается во всем?.. Эти назойливые мысли и взбудоражили странноприимицу; с ними она ушла на плотину, с ними сидела среди колхозников на бревне и делала вид, что смеется над новой частушкой, распеваемой девчатами:

Ой да, нас пророками пугали,

Мы не испугалися, да…

Ой да, как безбожниками были,

Ими и осталися, да…

— Тихо, девки! — крикнул бригадир Демидыч и, сдвинув припотевшие от дождя очки на лоб, обернулся к мельничихе: — Васса, вёснусь стояки забивали, так куда бабу-то сунули?.. На том берегу?.. На этом?.. Чего нето молчишь… Ребятишки, вези бабу к копру. Да канат не забудьте, полоротые!

Ребята-подростки погнали лошадь к сараю.

Женщины и старики на канате волокли с берега на плотину копер. Артелью командовал Трофим Фомич. Мокрый, грязный, взъерошенный, старик очень напоминал незадачливого рыбака, суетившегося у невода с уловом.

— Не рви, девки, не рви! — поучал он сорокалетних колхозниц, волочивших копер за веревки. — Не рви!.. С пупку сдернешь, а толку чуть. Надо односильно, с приноровкой, и он те за милу душу покатится. Да запевалу слушай, запевалу… Пой, Никон!

Черный, как головешка, старик Никон мотнул седенькой бороденкой, будто для того чтобы стряхнуть с тощего лица бисер дождя, зачем-то отвернулся в сторону от артели и по-козлиному заверещал:

— Хэ-эй, ду-бину-у-ушка.

Засмотревшись на необычайно смешного запевалу, колхозники рванули за канат, но снова порознь, — копер лишь заскрипел и покачнулся.

— Да ты не растягивай, не растягивай! — прокричал Трофим Фомич сконфузившемуся Никону. — Ты солдатским манером ори, вроде бы под шаг; помнишь, как Фаддей запевал?

— Отзапевал мой Фаддей у копра, — выронив веревку, плаксиво произнесла смуглая остролицая колхозница и мокрой щепотью потянулась к носу. — Запевает, поди… в окопах…. под бомбами.

Бросили веревку и остальные женщины.

— А ты не куксись, Прося, не куксись, — ласково сказал Трофим Фомич. — И с окопов вертаются: вернулся же мой Николай, и твой Фаддей вернется. Наше дело оберуч поддерживать окопы-то. Ну-ка, старики, перепутайтесь через девок в обе стороны, не лучше ли рванем.

Кряхтя и меся лаптями вязкую глину, старики встали вперемежку с женщинами.

— Пой, Никон…

— Дьякона выискал! — опять рассмешив артель, огрызнулся Никон на Трофима Фомича, но запел.

Теперь рванули дружнее; тужась и наступая друг другу на пятки, повезли. Копер, качаясь и поскрипывая, пополз по грязи.

— Пошел, пошел, айда, пошел! — покрикивал Трофим Фомич, краснея от натуги. — Не сдавай, нажимай-ай…

Но через два-три метра копер снова стал; и как ни ловчились старики, как ни ходили вокруг дубовой махины, оглядывая ее и похлопывая ладонями по намокшим станинам, а пришлось покориться и крикнуть на помощь молодежь.

Управившись с бабой, ребята подошли к копру вместе с дедом Демидычем; и вскоре там, где прополз копер, зачернели две глубокие борозды. Продеть канат в проем стального блока и подвесить к нему чугунную бабу было не так уж трудно, и Демидыч объявил передышку.

Колхозники расселись на бревнах.

От привычки работать в любую погоду дождя почти никто не замечал. Только сизоватая поверхность пруда точно рябью вздрагивала от ветерка и представлялась слегка конопатой, да стекла очков Демидыча, будто потрескавшиеся на мелкие кусочки, напоминали, что дождь не перестал. Старик снял очки, обнажив свои орлиные глаза, потер стекла подолом рубахи и, снова надев очки, деловито разгладил бороду.

— Зачнем, пожалуй, со стояков, — заговорил он, оглядев артельщиков вопрошающим взглядом. — Пазить новые не станем, вколотим их пасынками к старым, сто годов выдюжат. Как, мужики?

Старики согласно промолчали.

— Этак, значит, — уже решительнее продолжал Демидыч. — Завостривать бревна ставлю Никона с Лаврухой, они лиственницу знают и с топорами мастаки. К копру на канат пойдет молодяжник и ты, Лизавета, ты, Дуняха, и вы троицей…

Он пальцем указал на трех колхозниц.

— Оставшиеся девки-бабы на лошадях глину возить, плотину подсыпать. Возвысим мы ее, матушку, на полметра!

— Ого! — удивился кто-то из подростков.

— Не ого, а так ноне водится! — сердито оборвал парня Демидыч, потом отчеканил фразу за фразой: — Гитлеры сколько наших электричек прихропали?.. Тысчи!.. А мы новые выстроим. Недаром говорится, что советские кле́щи фашистских хлеще. С нами, говорю, спорь, да оглядывайся!

— Верно сказал: оглядывайся! — вскочила с бревна Прося-солдатка и словно потыкала колхозников острым взглядом одного за другим. — Я вот оглянулась, а где промежду нами Анфисья Никониха?.. Мы здесь робить собрались, а они с Оксиньей Мошкиной в бане богу молятся. Подруги мои, а не знай бы чего сотворила им за такие дела!

— Врать не стану, а правда! — поднялась рядом с Просей другая колхозница. — Самолично, вот этими вот глазами видела. Врать незачем, а обе светлые рубахи надели да со свечками в баню ушли!

— Значит, «пророковым письмам» того…

— А Никон чего глядит?!.

— Никона надо взгреть!..

— Никон!..

Запевала сжался среди стариков на заднем бревне и, казалось, боялся поднять глаза.

— Никон, — позвал Демидыч.

— Ну!..

— Не ну, чудак-человек, а взял бы задрал ей становину да хорошенько намозолил сахарницу, чтобы оглядывалась… Молиться молись, а прогулы не допущай. И еще Оксинью совратила!.. Вот возьму да пошлю к ним в баню-то хожалых баб, не стыдно будет?..

Колхозники закричали кто что умел, однако предложения склонялись к одному: послать к богомолкам Лизавету и Просю усовестить, отобрать «святые» письма и привести в бригаду с покаянием. Исподлобья и сбоку наблюдая за Минодорой, Лизавета видела как, борясь с одолевающей ее ухмылкой, кладовщица морщила губы, то отводила в сторону, то опускала глаза, ерзала на бревне от соседки к соседке, потом вдруг побледнела и выкрикнула:

— Исключать таких из колхоза навовсе!

«Ишь, чего захотела, — зло подумала Лизавета. — Мы исключи, а она подберет». Но Минодоре тут же ответил Демидыч:

— Не резон мелешь, Прохоровна!.. Клин-то клином вышибается; они их — письмами, а мы — словесами, да попонятливее, покруче, чтобы под кожу лезли… С нами, говорю, спорь, да того… Ступайте, бабы, ведите их сюда!

Лизавета и Прося ушли, а на плотине, под неуемным дождем, в месиве раскисшей глины и хлюпающих лужиц, закипела работа строителей. Минодора впервые, пожалуй, за все эти годы почувствовала откровенную неприязнь колхозников — на ее заговаривания люди отвечали сквозь зубы, кое-кто косился, многие ухмылялись. Кладовщице не могли простить ее злобного выкрика об исключении из колхоза двух богомолок, но она по-своему истолковала поведение людей. «Подозревают, подлые, или многое знают, — думала она, через силу бросая лопатой глину на телегу. — Скорее, скорее заткнуть глотку этой паршивице Капке; удерет — греха не оберешься. Да скорее бы Конона черти несли, опротивел мне этот треклятый Узар; в город, в город, в город!.. А тут еще Агафангел… Заставят признаться, выпытают, сознается во всем, подлая душа, — и конец!.. Что делать?.. Прежде всего долой отсюда Гурьку с Калистратом — в лес, в лес!.. С бабами останусь, огород полоть надо…. А мужики в лесу хоть сена скоту накосят, стожок поставят. И Неонилку с ними, прочь отсюда заступницу-дармоедку, прочь!.. Калистрата в лес… а кто Капку задушит?!.. Нет, нет! Скорей домой!.. Домой, домой, там разберусь!» И позабыв даже о том, что Лизавета и Прося должны вот-вот привести сюда богомолок, крайне ее интересовавших, Минодора заявила бригадиру о надобности отпустить продукты детскому садику и тотчас ушла в деревню.

Коровин встретил дочь жалобами на Платониду.

— Прижми ты хвост пучеглазой жабе! — как никогда решительно заговорил он, едва Минодора осведомилась про домашние дела. — Сегодня вконец извела брата Гурия!

Прохор Петрович рассказал, как «с утра занемогший брат Гурий возжелал сочинить новое святое письмо к заблудшим и страждущим», как позвал к себе его, Прохора Петровича, с бумагой и карандашом и как Платонида сорвала всю их работу. Проповедница без молитвы ворвалась в келью Гурия и, евангельскими речениями отчитав его за непосещение утренних и вечерних молений, пригрозила отлучением от общины и изгнанием из узарской обители.

Прохор Петрович стал было рассказывать о новом «святом» письме, продиктованном Гурием, но Минодора перебила.

— Уж не думает ли он сейчас подбрасывать свои письма? — хмуро спросила она, швыряя к ногам отца один за другим свои грязные боты. — Еще раз хочет подвести под монастырь?

— Нет-с!.. Мыслит отправить с сестрами, буди они благословятся во странствие. Триста листов заказал мне славянским вязевом. К осени сделаю-с… Хе-хе, за каждой, слышь, сестрой распушится хвост из писем пророка Иеремии, хе-хе, шутит-с.

— Вот я с ним сама пошучу!..

Приказав собирать ужин, Минодора ушла в обитель.

В молельне совершалась вечерняя зорница. Сквозь закрытую дверь оттуда доносились жиденькие голоса женщин и сбивчивое — то тенором, то басом — подвывание Калистрата. Минодора брезгливо сморщила губы — она никогда не бывала на молениях, если не служил сам пресвитер, — и, предупредительно постучав, но не помолитвовавшись, вошла в келью Гурия.

Тяжело дыша, Гурий лежал вытянувшись на топчане, и скошенные на Минодору петушиные глаза его при свете лампады показались ей остекленевшими.

— Ну, как живешь-можешь, непутевый? — начала она нарочито строго, хотя в сердце ее шевельнулось чувство сострадания к больному.

— Проклятый лешак! — проскрипел он будто насквозь проржавевшим за день голосом. — Ровно кворостиной зудит на горло, голова бурем-буря, кругом кодуном кодит, лешак!

— Зудит, говоришь?.. Таковский был… Меня не послушался, черной кошкой обозвал, в преисподню спровадил, сукин ты сын, подлец!.. Носит тебя нечистая сила везде, как проклятого, вот и достукался, простыл!

— Речки бродился выше пупком, ангина поймал, — покорно признался Гурий и заискивающе попросил: — Молоко давай гретый, слушайте, да с содом, а?

— Мо-ло-ко-о?!.. Ишь ты молочник нашелся!.. Робить тебя нету, гулена гуленой, а жрать ты тут как тут?.. У черной кошки попроси!

— О, лешак, я заплатить стану… Бери, слушайте, мой последний тысячу.

— Это иной разговор… Я сирота, манна небесная мне не сыплется, а ты не робишь, только хлеб жрешь. Но дело теперь не в одной плате за харч… Один наш дурак попался сегодня в мирской капкан; боюсь я, как бы он не выдал всех, да как бы и тебя здесь не зацапали. Ты давай-ка выметайся отсюдова подобру-поздорову… В лес покудов… С Калистратом да с Неонилкой… Жить.

— Лесом жить? — переспросил Гурий и даже приподнялся, но тут же повалился на постель и с яростью выдохнул: — Не пойду!

Минодору передернуло.

— Не пойдешь? — прошипела она, и на губах ее появилась ухмылка, которую не переносил даже старик Коровин. — Сам не пойдешь, Калистрат в мешке снесет!

Слыхавший об этих мешках, Гурий застонал:

— Подлая ведьма!

— Мешок крапивный, не надрягаешься, — продолжала странноприимица, не поняв, однако, кем ее обозвали. — Спеленаем, как лягушу, да к лягушам и спустим. Лучше уж подумай насчет леса: там потеплее, чем в болоте!..

Она приглушенно захихикала и поднялась.

— Стой! — с силой прошептал Гурий. — Слушайте, лешак побери… Открываюсь тайном…. Я ужасный нужен Конону, он придет сюда жо самый полночь…

Гурий назвал день явки Конона — и Минодора села.

Каждый скрытник верил, что для последнего суда над грешниками Христос спустится на землю без предупреждения. Представитель Христа — пресвитер общины — должен был являться своей пастве также неожиданно. Этот неписаный, но непреложный закон общины бил прежде всего по странноприимцам — чем неожиданнее владыка нагрянет в обитель, тем больше найдет в ней беспорядков и тем крупнее сорвет дань искупления с хозяина. Минодора давно испытала силу этого закона на собственном опыте и хоть не особенно трусила Конона, однако всегда старалась принять меры предосторожности. С этой целью она и прежде пыталась охаживать Гурия, но он прикрывался верностью общинным канонам и тайны не выдавал. Только теперь, припертый к стене неприятными обстоятельствами, он неожиданно открылся.

Срок явки пресвитера в Узар оказывался настолько близким, что странноприимица смешалась: верить ли Гурию? И если верить, то как поступить и с ним и с обителью?… Она прекрасно понимала, что Гурий открыл ей тайну не для того, чтобы отблагодарить хозяйку за хлеб-соль, но только для того, чтобы спасти свою шкуру. Это еще сильнее возмутило ее, и она выпалила первое, что взбрело в голову:

— Ладно, дрыхни, покуда я подумаю…

Обдав Гурия уничтожающим взглядом, Минодора встала и вышла из кельи. Но, очутившись, в коридоре, странноприимица приникла глазом к щелочке в двери. Ей показалось, будто Гурий, полежав неподвижно, вдруг всхлипнул, потер глаза кулаками и не то зарыдал, не то засмеялся. Затем она видела, как он перевернулся на живот, ткнулся лицом в подушку и как его несуразное тело, точно в агонии, задергалось на топчане. «Ни черта не поймешь сатану, — выругалась она и ушла от кельи. — Разбери пойди: плачет или смеется». В келье же происходило и то и другое. Гурий плакал от досады, что он, столбовой дворянин, вдруг оказался во власти злой деревенской бабы, и смеялся, что ему удалось купить ее ценою глупой тайны. Потом он вспомнил разговор об изловленном Агафангеле и возможном обыске в обители, нащупал под матрацем пистолет и дал себе слово уйти отсюда, как только появится Конон.

Минодора же не медлила и приказала отцу тотчас после ужина отправиться на разведку к колхозному амбару.

Над притихшим Узаром сгущались, будто наплывая из лесу, вечерние сумерки. Сквозь сплошную, но теперь легкую и жиденькую, как серый ватин, пленку облаков просачивался белесый свет потучневшей луны. Отсыревшие за день постройки выглядели серыми и мутно-блестящими, словно покрытые фольгой. На берегу за околицей уныло потренькивала балалайка, а два девичьих голоса слаженно и грустно пели о том, как на позицию девушка провожала бойца. Со стороны колхозного правления послышался ленивый собачий лай, потом там заговорили мужчины. Ожидавшая возвращения мужа, Лизавета вскочила с крылечка и выбежала за ворота.

Но голоса оказались чужими.

Женщина прислонилась к столбу и задумалась.

Когда муж сутками не возвращался из отдаленных хуторских бригад, хлопоча то о весеннем севе, то о сенокосе, то о взмете пара, она заботилась лишь, сыт ли он, спал ли, перевязал ли руку, — чистый бинт всегда лежал в его полевой сумке, — и совсем не думала о том, вернется ли он к обещанному времени. Сегодня было не так; сегодня она ждала, ждала с дрожью в душе, несчетный раз вышла за ворота, прислушиваясь к каждому стуку колес на тракту, к каждому звуку в деревне, и все зорче вглядывалась в густеющую темноту. Нет, Лизавета не боялась за мужа; она не сморгнула глазом на давешнее замечание Трофима Фомича, беспокоившегося «как бы чего не вышло в дороге с этим медведем-скрытником»; она верила в Николая — ведь не всякий приносит с фронта домой по четыре боевых ордена. Молодая женщина не заботилась даже о том, привезет ли Николай милицию, — это разумелось само собой, как ночь, как день. И Калистрат, и Минодора проходили теперь где-то стороной от раздумий Лизаветы, касались их краешком, задевали ее сознание как нечто второстепенное, от которого хотелось отвернуться, отплюнуться. В глубине же души, в самом светлом тайничке сердца Лизаветы нежданно-негаданно поселилось и зрело совершенно иное, сладостно-тревожное, чистое и большое чувство.

Часа два-три тому назад, беседуя с богомолками прогульщицами Анфисой Никонихой и Аксиньей, молодая женщина рассказала им о поползновениях кривобокой проповедницы и вдруг вспомнила о беременной страннице, подвезенной Трофимом Фомичом в узарском лесу. Вспомнила и призадумалась: где эта скрытница теперь; если в доме Минодоры, то как живется ей с младенцем; нельзя ли увидеть эту женщину и не попытаться ли освободить ее из сектантского плена?..

Обе прогульщицы отмолчались и в бригаду не пошли, но Лизавету поведение богомолок не встревожило; ее захватила мысль о страннице. «Эх, какой бы я ее подружкой сделала, — думала она, — как бы славно, как вольготно забегал ее ребятенок по нашей избе!.. А молока-то, молока-то ему — хоть купайся!.. Да я бы… Да мы бы с Колей… А папаша, о-о!»

Мечтательно улыбаясь, Лизавета вернулась во двор, замкнула сенную дверь, спрятала ключ для Николая в условленное место, снова вышла на улицу и направилась к колхозному амбару.

От амбара доносились негромкие голоса. «Не Николай ли на мое счастье, — мелькнуло в голове Лизаветы, но, приблизившись, она разглядела бородку и бобрик Прохора Коровина. — Ага, разведчик, — весело подумала молодая женщина. — Иначе зачем бы старику переть ночью по такой грязи со своей горы?» Она поздоровалась с Коровиным за руку и села рядом со свекром на ступеньку амбарного крыльца под навесиком.

— …взял да и подпалил деревню сразу с трех сторон, — продолжая беседу, говорил Трофим Фомич. — Вот-де вам в отместку, что моего сопутника изловили!..

— Да, дезертиры народ отчаянный, — вздохнув, молвил Коровин.

— Ну этот не похож на отчаянного, — вмешалась Лизавета и, минутку подумав, что бы такое сочинить для успокоения старика Коровина и его дочери, продолжала: — Тютя тютей!.. Только поулыбывается… Кустов говорит, что он сынок попа из Новоселья; до войны, слышь, в сельсовете делопутом работал и немножко умом тронутый… Такого и отпустить могут!.. Жалко даже, что поколотили его ребята, когда ловили.

— Ну без этого нельзя! — возразил Трофим Фомич. — Раз ловят дезертира ли, беглого ли, беспременно поколотят, а то и за милу душу убьют!

— Таких бить можно! — сказал Коровин; в свое время он любил ловить подозрительных, а однажды с помощью стражников задержав политическую каторжанку, щекотал ее до тех пор, что сам едва не лишился рассудка. — Лавливали мы таких, секли-с!..

Это слово он произнес так, как будто обсосал конфетку.

Лизавету покоробило, однако она погромче рассмеялась, потом как могла душевно спросила:

— Минодора Прохоровна, наверное, спит?.. Вот я и говорю, что устала. Замучил их Демидыч, троих коробья глиной нагребать заставил, даже жалко баб. Завтра мы с Аксиньей Русиной пойдем помогать им, полегче будет.

— Спасибо, Лизавета. Егоровна, Дорушка возблагодарит-с!

— Ну-у, было бы за что; все мы не чужие в колхозе-то.

— Золотые слова, — поддержал Трофим Фомич.

— Папаша, я к тебе, знаешь, зачем?.. Сейчас в правлении была. Рогов там и Спиридон с Фролом. Вокруг деревни тайные караулы выставляют. Может, слышь, у того дезертира дружки есть, — так кабы в отместку, что на нашей лошади увезли, деревню не сожгли…

Говоря, Лизавета видела, как заерзал Коровин.

— Шел бы ты тогда домой, — продолжала она тем же спокойным тоном, трогая свекра за рукав, — да отдохнул бы, а я посижу здесь; раз караулы — не боязно.

— Пожалуй, верно, мила душа, — согласился Трофим Фомич, еще не зная, ловчит или правду говорит сноха. — Бери ин фузею…

— Пойду и я, — поднялся Коровин и аккуратно отряхнул штаны. — Пора костям на место. До свиданьица!

Он вышел из-под навесика, но, будто обходя грязный участок дороги, прокрался к правлению колхоза и, приподнявшись на носках, заглянул в освещенное окно.

— Ну, слава богу, сейчас поверит и в караулы, — смеясь, прошептала Лизавета свекру. — Все трое в правлении, только не про караулы говорят… Теперь Минодора своего милого и в нужник не выпустит!

Трофим Фомич прыснул со смеху и рассыпал табак из свертываемой цигарки себе на штаны; собирая его, сказал:

— Ладно бы, если она покараулит его до Кольши; так думаю, что Кольша без милиции не приедет, а, Лизанька?

— Для того и солгано, чтобы сама караулила… Ты ничего не слыхал про скрытницу, которую вез?.. Коровин не проболтался?

— Подъезжал я и лесом и пахотой, увиливает. А у них они обе две, хоть огнем пытай — не отрекуся, что обе у них!

— Я хочу попробовать увидеть ее, младенец ведь с нею теперь, — проговорила Лизавета, запинаясь, и вдруг выпалила нечаянно самое сокровенное: — Сама не пойдет, так, может, ребеночка отдаст… Куда ей с ним в странствии-то, а мы бы с Колей…

— Вот за это умница так умница, а воспитать — мы за милую душу!

— Попробовать?..

— Только того… Волки ведь!..

Берегом реки, поросшим кустарником, Лизавета дошла до усадебной изгороди Коровиных и остановилась в раздумье. За мглисто-черной площадью огорода, засаженного картофелем, будто скалы, серебримые луной, высились богатые хоромы. Над усадьбой витала, казалось, какая-то особая же таинственно-гнетущая тишина… Поборов робость, Лизавета перелезла через прясло и узенькой тропкою направилась к строениям. С каждым шагом она все сильнее чувствовала гнет отчужденности, он сжимал ее душу тоже каким-то особенным, еще неизведанным страхом, точно женщина вдруг очутилась среди ущелий, в дебрях которых таились невиданные чудовища. Даже воздух здесь был несомненно иным, чем внизу на деревенской улице, — от строений веяло чуть ли не тем же запахом, каким припахивало «святое» письмо.

— Поганцы, — прошептала Лизавета, чтобы хоть звуком своего шепота отогнать жуть; ей захотелось вернуться на берег, но желание увидеть странницу с младенцем оказалось сильнее страха.

Не помышляя проникнуть во двор, она осторожно пошла возле стен хозяйственных построек, выходящих задами в огород. Боязнь отступила, когда молодая женщина услышала по-домашнему знакомое пыхтение и жвачку коровы; исчезла и оторопь, как только вблизи послышалось полусонное бормотание кур. Уже спокойно достигнув середины садика, Лизавета остановилась; откуда-то справа и снизу доносился как будто приглушенный стон. «Не она ли?» — подумала Лизавета и оглянулась. В двух шагах чуть брезжилось полуоткрытое оконце. Молодая женщина бесшумно обогнула ствол искривленной черемушки, отстранила духовитую поросль полыни и заглянула.

В узенькой приземистой клетушке, на застланном дерюгой топчане, прямо и неподвижно сидел мужчина. До пояса голый, он лишь на шее имел толстую белую повязку, отчего голова человека представлялась напрочь отделенной от туловища. Устремленные в угол на луч какого-то светильника красно-коричневые глаза его выражали не то внутреннюю боль, не то страшную неукротимую злобу. Человек что-то шептал невнятно и быстро, отчего оранжевый клочок его бороды вздрагивал и трясся, а скрещенные на груди руки то вздымались, то западали. Наконец он истово перекрестился, и Лизавета снова услышала стон.

— Вот он, Калистрат! — чуть не вскрикнув, прошептала она.

Насилу сдерживая себя, чтобы не пуститься бегом, не зашуметь и не наделать переполоху, Лизавета выкралась из садика в огород, оттуда на берег речки и, обессиленная, свалилась на траву. Внешность скрытника потрясла молодую женщину: именно таким представляла Лизавета самых отъявленных душегубов. «Недаром Арсен сказал, что им пугали Федорку», — думала она. А где-то, за этим чудовищем, ей вдруг представилось светлое личико младенца и скорбный образ его матери-странницы. Но что сделать: бежать ли тотчас к Андрею Рогову, чтобы схватить человека с петушиными глазами и — пусть насильно — увести к себе домой странницу с ребенком, или подождать, когда Николай привезет милицию? В смятении она рванула клок травы, по привычке поднесла было его к лицу, но с омерзением отшвырнула прочь, вскочила и быстро зашагала берегом реки к своему огороду.

— Боже мой, какой страхилат! — шептала молодая женщина, прижимая ладонь ко все еще прыгающему сердцу. — Какой крокодилище, да еще в ямине!.. Вот куда надо сводить наших богомолок, вот кого показать… «Одежды светлы, лики пречисты», тьфу, паршивые поганцы!.. А эта баба? Странница с ребенком — неужели в этом же подвале, рядом с этим сатаной? Живой не буду, если не выволоку ее из этой ямы… Ее и ребенка, ее и ребенка… Клянусь, живой не буду!.. Наше это дело, мое дело, да, мое, мое!

Сгоряча Лизавета выкрикнула два последних слова и громко стукнула калиткой огорода. Как будто от этого стука тотчас распахнулась калитка на улицу, и во дворе показался Арсен.

— Ты чего здесь обретаешься? — почему-то оробев перед внезапно появившимся парнем, грубо спросила Лизавета.

— Николая Трофимыча жду, — весело откликнулся тот, не заметив сердитого тона хозяйки. — Новостей, новостей!..

— А ведь я Калистрата видела! — словно извиняясь за свою первоначальную грубость, мягко и чуть-чуть хвастливо выпалила она.

— Но-о-о!.. Расскажите, расскажите!

Она рассказала, и Арсен помотал головой.

— Нет, Лизавета Егоровна, это не он. Тот жердило с черной бородой; это, выходит, другой крокодил, а вот у меня форменная везучка!.. Старуха в сером платке оказалась? Оказалась: выползла, цветочки в садике обнюхала, черемуху ладошкой погладила и назад вползла. Потом бабочка с черными бровями выползла, воды из колодца набрала и тоже обратно вползла… Почему ползают?.. А у вас, Лизавета Егоровна, в дом через курятник входят?.. Нет?.. А вот на ихнем свете — да, вползают и выползают через курятник!.. Потом, знаете, Лизавета Егоровна, где у них нужник?.. Нет?.. В бузине за баней, него уже на закате посетила такая самая старушечка с клюшкой.

— Маленькая, кривобокая?..

— Ну, так я так и отметил: собачья отрава, которая на хуторе у Офроси гостила!.. А сейчас низко кланяюсь и лечу на вашего крокодила поглядеть… Поздно?.. Где же поздно, когда полночь не пропета?!. До зорьки еще уй-ю-юй, как до Африки!

Он бегом умчался к берегу реки.

Загрузка...