Нет смысла гладить по голове, когда надо дать по жопе.
Ноябрьские снежинки аккуратно, по одной, редко по две, садились на оконное стекло, быстро превращались в водяные капельки и стекали вниз. Павел глядел на них, нимало не жалея об ухудшении видимости: смотреть за окном было совершенно не на что. Противоположная сторона улицы уже несколько дней пустовала, синие гвардейцы перерезали как Староконюшенный, так и примыкавший к нему Мертвый переулок. Никакой милиционер более не маячил напротив, канадское посольство переехало, к тому же отношения с Канадой портились прямо на глазах из-за яростной дружбы, которую Россия по инициативе царской семьи затеяла с агрессивной Гренландской Империей. Кажется, гвардейцы опустошили дома в радиусе полуверсты, а дальше понаставили «жимолости», таманских солдат на каких-то огромных солдатовозах, огневых точек понатыкали, — словом, даже давешнего премьера-маразматика так не охраняли. При желании Павел теперь мог бы выходить из особняка и гулять под окнами. Но в такую погоду и в условиях полного безлюдья среди неродного города не было у Павла желания гулять никакого. Коронация была на носу, смерть нынешнего премьера Шелковников откладывал с огромным трудом, для него персонально шили несколько мундиров, и ни один не был дошит окончательно. Плохо сидел на нем мундир генсека, вообще-то он в Политбюро не хотел бы, но простоты и законности ради полагалось этих маразматиков уломать, убедить в неизбежности поворота к социалистической монархии. Не очень хотелось уходить из армии, но без этого чин канцлера не получишь, — Шелковников торжественно выходил в отставку в чине «генерал-фельдмаршал в отставке». Вот уже три мундира, а еще нужен мундир московского дворянства, специальный коронационный — короче говоря, не меньше дюжины. Седьмое ноября было упущено, все пришлось переносить на второй четверг, но Шелковников утешал себя тем, что праздники как были октябрьскими, так и будут именоваться… ну, ноябрьскими, вводить старый стиль, как и старую орфографию ни Шелковников, ни Павел Второй Романов не захотели: первое неудобно, второе неудобно, по-старому ни канцлер, ни император писать не умели. В районе Октябрьского поля, которое уже переименовали в Ноябрьское, были сооружены временные склады, битком забитые дорогой импортной рыбой, из которой бравый мулат в недалеком будущем собирался сварить суп для всенародного пированьица. Сам Павел пребывал пока что почти в прострации, занимаясь, как казалось ему, делами несущественными: не получив еще в руки все бразды управления страной, он пока что любое дело, из числа тех, что случалось делать, считал безделкой. Так вот и сейчас, холодным ноябрьским утром слушая монотонный голос незаменимого Сухоплещенко, на чьих плечах со вчерашнего дня сверкало по три коньячных звездочки, император откровенно скучал.
— Седьмыми в коронационной процессии проследуют выборные представители вашего императорского величества верноподданнейших сект!
«Сект — шампанское…» — подумал Павел и перевел глаза на потолок, расписанный очень противными амурами. Сейчас он изучал французский язык, оказывается, Казимировна на этом наречии бойко болтала, и Тоня занятия иностранными языками весьма одобряла, хотя не любила Казимировну, — но Белла Яновна перед Тоней за ту замолвила слово, старухи стали последнее время буквально не разлей вода. «Сект». До Павла дошло, наконец, настоящее значение слова, и он подал свой монарший голос.
— По названиям, полковник. И в чем сущность.
— Есть. Первыми проследуют делегаты скопцов-субботников, они с некоторых пор проявляют редкостную добрую волю к сотрудничеству, например, к коронации, как сообщили из их кругов, они приготовились подарить вашему величеству сто пудов восковых фруктов. Никаких неприятных намеков, ваше величество… Восковые фрукты, по их верованиям, символизируют будущее райское блаженство. Они полагают, что рай на земле должен установиться в ваше царствование.
— Пусть полагают… Положите фрукты в музей подарков. Дальше!
Музей подарков к коронации уже существовал — под него оборудовали какой-то из бывших больших павильонов нынешней Выставки Достижений Его Императорского Величества Народнопользуемого Хозяйства. Много там уже лежало неожиданных вещей, ну, пусть и восковые фрукты там полежат, авось, не выгниют.
— Вторыми среди сект проследуют тантра-баптисты. Люди мирные, всех-то у них верований, что Будда на самом деле Христос, ну, и наоборот, почитают ваше величество воплощением какого-то бодхисатвы… — Сухоплещенко помялся, женского начала.
— Прикажите им, чтобы почитали как бодхисатву мужского начала, и пусть идут. Дальше.
— Затем делегация курдов-езидов, у каждого в руках по живому павлину, хан Корягин осматривал, говорит, с точки зрения орнитозов все чисто. Мы проследим, чтобы со всех прочих сторон тоже было чисто.
— Да уж, проследите, чтоб не гадили, впереди поедут все-таки, а так пусть едут. Дальше!
— Русские мандеи. Ничего особенного, почитают Иоанна Крестителя Христом, ничего больше. В обычных костюмах, без атрибутов. Дальше — братцы-трезвенники, эти еще тише. Голубчики. Это следующие. Тоже тихие. Подгорновцы. Проверим, но как будто тоже. Жидовствующие. Этих две семьи на всю империю, остальные уже уехали.
— А эти что не едут?
— Визы пока не дают…
— Дать визу, пусть едут, потом могут вернуться как туристы и на коронацию посмотреть. Или на юбилей коронации. В общем, не нужно жидовствующих.
— Есть! Скакуны. Взял подписку, что скакать не будут, а так люди как люди. Ползуны. Взял подписку. Воздыханцы. Подписки не брал, пусть воздыхают. Никому не заметно. Мормоны.
— Это с гаремами? Откуда они в России?
— Это русские мормоны, без гаремов… Они как раз ждали вашего пришествия. Их очень мало.
— Сколько?
— Девять душ на империю…
— Всех включить! Как жалко, что без гаремов… Дальше!
— Есть! Дунькино упование.
— А?
— Мощная кавказская секта. Собственно, сама Дунька давно уже в могиле, была такая Евдокия Парфенова. Откололись от уклеинцев.
— А эти где?
— Давно перешли в блудоборы, ваше величество, и вымерли сами собой. Панияшковцы. Очень неудобная секта, ваше величество, осмелюсь обратить внимание.
— В чем дело? — задремывавший Павел мигом очнулся, как только Сухоплещенко зачитал справку о символе веры панияшковцев.
— …следует возможно дольше воздерживаться от пищи и питья, не умываться, не скидывать с себя грязного белья, не чесать голову, не мыть посуду, — с каменным лицом декламировал новоиспеченный полковник. — Целью жизни ставят изгнание беса из собственного тела, в чем родственны западноевропейским мельхиоритам. Согласно учению Алексея Гавришова, он же Панияшка, считается, что громкое испускание газов из желудка есть именно удаление беса из человеческого тела. После еды каждый панияшковец производит нескромный звук, потом плюет на пол, растирает плевок ногой и говорит: «Вот, прикорил проклятого беса!» То же самое они должны делать во время молитвы и после нее. Неисполнение этого требования влечет за собою бичевание… — Сухоплещенко сделал паузу и добавил убитым голосом, он не любил, когда что-либо срывалось. — Увы, дать подписку о неизгнании из себя бесов отказались.
«Это ж не продохнуть будет!» — Павел окончательно вышел из полудремы и гаркнул:
— Всех гнать в шею! Словом, полковник, хватит с сектами, довольно и этих, если других важных нет. Если есть — полагаюсь на вас, но за испорченный воздух и прочее дерьмо типа навоза ответите собственной шкурой!
— Есть! Тогда с сектами все. Восьмыми в процессии проследуют лица, члены КПРИ — полковник четко выговорил новое, еще официально не утвержденное сокращение от «Коммунистической Партии Российской Империи», — давшие партийные рекомендации вашему величеству. Это сотрудники ликероводочного… ликероконьячного магазина номер двести тридцать один города Екатериносвердловска.
— Дальше!
— Девятой имеет проследовать депутация екатериносвердловского обкома… Десятой проследует объединенная депутация брянского обкома и старогрешенского райкома… Одиннадцатыми проследуют представители особо родовитого дворянства…
«Наплодились», — подумал Павел и вспомнил свои не столь уж давние сомнения на тот счет, откуда взять дворянство. На поверку получалось, что дворянскими и боярскими родами на Руси просто пруд пруди, и большинство готово свое дворянское достоинство доказать документально. «Где вы были до пятьдесят третьего года?» — Тогда это бы очень много кого заинтересовало. Сухоплещенко между тем галопом несся дальше вдоль процессии.
— Затем проследует депутация вашего императорского величества законопослушнейших и верноподданнейших иудеев. Следующим номером значится лично обер-шенк вашего императорского величества, кок-адмирал кулинарной службы Аракелян. Затем, в силу обстоятельств, снова следует размещение группы из шестидесяти вооруженных лакеев. Затем проследует делегация вашего императорского величества верноподданнейших придворных палестинских арапов. За ними — ансамбль скрипачей вашего императорского величества Большого театра, ансамбль русских народных инструментов и прочие музыкальные роты, они проследуют с исполнением излюбленных маршей царствующего императорского дома. Программа музыкальной части здесь. — Сухоплещенко протянул что-то вроде ресторанного меню на глянцевой бумаге, но Павел догадался, что там опять одно сплошное «Прощание славянки», махнул рукой и смотреть не стал. — Далее предполагаются два коронационных обер-церемониймейстера с жезлами…
Номером тридцать вторым в процессии размещался, как выяснилось, обер-гофмаршал высочайшего двора, маршал от воздушной кавалерии, генеральный секретарь КПРИ Георгий Давыдович Шелковников. «Во званий нахапал! — подумал Павел, — это при живом-то генсеке уже генсек!» Ему представился Шелковников в ночном пеньюаре, разметавшийся на пуховой перине, изменяющий еще живому мужу с новым своим избранником, — и царя затошнило. Сухоплещенко быстро подал ему разрезанный лимон.
— …Затем следует эскадрон лейб-гвардии конного полка, следом же — ваше императорское величество на белом коне.
— Я? На коне? — искренне удивился Павел. — А нельзя без коня? Все люди как люди, а я, значит, на коне.
Сухоплещенко молчал, давая понять, что он, конечно, человек маленький, но императору на коронацию полагается в Кремль въезжать на коне, и уж непременно на белом.
— Канцлер, — Павел осекся, вспомнив, что этого звания пока Шелковникову решил не давать, пусть сперва из армии уйдет, — то есть, я сказать хотел, обер-гофмаршал Шелковников, он тоже на коне? — Теперь Шелковников примерещился Павлу все в той же пеньюарной оболочке, но верхом на владимирском тяжеловозе. Это было менее противно, но все так же странно.
Сухоплещенко смутился. Царь не хотел садиться на лошадь, но он, полковник, еще менее хотел садиться в галошу.
— Осмелюсь доложить, вес обер-гофмаршала не позволяет ему сесть на лошадь, предполагается, что его высокопревосходительство проследует на коронацию в открытом фаэтоне…
«Запряженном четверкой слонов», — докончил Павел про себя, удовлетворенно эту картину себе представляя. Зрелище получалось внушительное, но, увы, совершенно недопустимое на коронации.
— Фаэтоном вы называете открытый ЗИП?
— Разумеется, ваше величество, только ЗИП.
— Вот и мне ЗИП. И великий князь Никита Алексеевич тоже на лошадь наверняка садиться не захочет. Охрана ему не позволит. Вот и мне мои подданные, — Павел глянул на стену, за которой Тоня что-то шила на ручной машинке, — не разрешат. Быть по сему.
Сухоплещенко твердой рукой поставил на чем-то в своих записях косой крест. Он продолжал чтение порядка процессии, но Павел явно перестал его слушать, лишь на пункте сороковом, когда была упомянута «следующая в открытом фаэтоне распорядитель главной императорской квартиры, обер-церемониймейстер Антонина Барыкова-Штан», Павел как бы «поднял ухо», да и то ничего не сказал, а когда, под номером семидесятым, прозвучали долгожданные — ибо последние — слова «вашего императорского величества Таманская ордена князя Кантемира дивизия», царь уже перестал считать полковника предметом, реально существующим в его родном салоне-приемной с пальмой-латанией у окна. Сухоплещенко закрыл досье, встал и откланялся.
Неслышно вошла Тоня. Павел, не глядя, ухватил ее ногу и притянул к себе. «Поймал», — сказал он одними губами, но Тоня сверкнула глазами на одну дверь, потом на другую: обе были полуоткрыты.
— Посетители, Павлик. Просители. Примешь или как? Абдулла и Клюль их уже перещупали, оружия нет. На рентген отправлять?
«Должен, в конце концов, монарх иметь кроху смелости или не должен?» подумал Павел, а вслух сказал:
— Проси так. По одному. Много не приму — двоих, от силы троих. День занятой, и кушать хочется, Тонечка.
Тоня мигом испарилась на кухню. У нее тоже были заботы, причем свои. С тех пор, как очутилась она в нынешнем своем положении, слухи о ее повышении в обществе необъяснимым образом стали просачиваться в самые неожиданные, порою нежеланные места. Никаких родственников у Тони никогда не было, отец ее погиб в сорок третьем, а она, сиротинушка, родилась в сорок пятом: тут-то и были все корни нелюбви к ней со стороны старших братьев. Теперь, по распоряжению канцелярии, ведавшей кадрами, — в ней хозяйничал неприятный пухлый человечек со старинной боярской фамилией Половецкий, — оба брата были объявлены к всеимперскому розыску. Старший, Владимир, скоро был пойман в родном Ростове Великом, привезен в Москву, закован в железа, помещен в изолятор, в Лефортово; средний, Дмитрий, разыскан, напротив, не был вовсе, вообще пропал начисто, но тем не менее был заочно тоже приговорен к чему-то столь же неприятному. Сестра Тони нашлась сама, очень рвалась к Тоне в Москву, но Тоня помнила, сколько она от этой гадины в детстве натерпелась и чего наслушалась. Тоня приказала ни под каким видом сестру в Москву не допускать, переоформить документы о ее рождении так, чтобы она уж точно падалицей подзаборной, а не дочерью родного отца получилась. Еще Тоня злобно послала сестре двадцать рублей.
Под сердцем у Тони уже третий месяц билась новая жизнь, и Тоне стоило немалых усилий скрыть этот факт и от Павла, и от прочего окружения: беременность есть беременность. Скрыть это явление невозможно оказалось лишь от наметанного на такие вещи взора Яновны, но та, когда было нужно, умела молчать как могила; даже неразлучной Казимировне, вместе с которой не меньше стопки опрокидывала ежедневно, сказала бы Яновна про что угодно, даже про собственную беременность — но не про Тонькину. А чтобы не проболтаться, на всякий случай открыла она Казимировне тайну-другую из числа тех, что выдавали советским властям с потрохами ее зятя-испанца, бывшего, как следовало из прямых и косвенных улик, доверенным лицом сразу трех разведок. Донос явно подействовал, зять-испанец через неделю получил прибавку к пенсии и орден «Знак Почета».
Тоня полезла в морозильную камеру за осетриной, подумав уже который с утра раз, что скоро отсюда уезжать, что тесно тут. Мысль эта сверлила ее голову десятки раз на дню, Тонька знала, что Павел твердо решил жить в Кремле, хотя там и нет пристойного помещения для жизни; знала, что на коронации будет присутствовать гражданская жена Павла, Екатерина, но царь велел в один автомобиль с ней — напоказ всей России — посадить шпиона Рому, того самого. Тоня уже не припоминала, было ли у нее самой с этим Ромой что-нибудь, или не было, какая, в общем-то разница. Само собою, венчаться на царство будет пока что один Павел, без императрицы: по разработанному плану первую часть венчания проводило Политбюро, вторую — коллегия митрополитов во главе с митрополитом Опоньским и Китежским Фотием. С патриаршим престолом отношения у новой власти определенно не складывались: всего и был-то на Руси какой-то десяток патриархов, а как помер в тысяча семисотом Адриан, только тем и занимавшийся, что мешал государю Петру Великому, то государь это лишнее мероприятие, то бишь патриаршество, для России упразднил. Стефан Яворский потом походил-походил в местоблюстителях, но и он так себе оказался. Тогда устроил государь Петр Алексеевич, прямой предок Павлиньки, Святейший Синод, и двести лет всем хорошо было. В общем, пока что все эти вопросы решили не поднимать, но Павел ясно дал знать, что Старшие Романовы никакого патриархата-матриархата при себе держать не будут. Пусть будет Синод, или там Митрополитбюро, как им название лучше глянется, но никакой советской власти у церкви не будет, хватит того, что патриарх есть в Константинополе.
Тоня прекрасно знала, что всю эту свару с церковниками пришлось затевать из-за нее, из-за Тони. Павел объявил, что хочет жениться на ней, и только на ней, и ломает голову над тем, как это сделать без глупых скандалов с заточениями прежних жен в монастыри, или, еще хуже, с гражданским разводом, и так далее, и чем далее, тем позорнее. Похоже было, что дожидается император от Кати «доброй воли», иначе говоря, чтобы она сама развода попросила. Но Катя, видимо, сама ничего понять не могла, с Павлом не виделась, вот и приходилось временно терпеть ее в качестве… как это? — фатаморганной? — нет, не так… во! — маргинальной жены Павлиньки. Места в Тониных мыслях Катя не занимала почти никакого, думалось ей только о себе и о будущем ребенке, для которого она хотела нормального человеческого счастья, обыкновенной жизни, а совсем не борьбы за власть.
Видела она тут старшего сына Павла, Ванечку. Пришла в ужас от того, что этот придурок может оказаться врагом ее будущему сыну. Видела она и кошмарного племянника Гелия. Хотелось ей взять Павлиньку в охапку и убежать в темный лес, чтоб не нашел никто. Ни к чему были ей все эти фокусы с престолонаследованием: про него только и разговоров в последнее время, даром, что императора еще и не короновали, и лет ему, слава Богу, немного — а уже только и трепа, что насчет того, кто следующий. Даже Клюль, и тот уже анекдоты про чукчей травить не хочет, а все насчет престолонаследия. Вот ведь жизнь у заложницы… тьфу, наложницы русского царя! — думала Тоня, отбирая звенья осетрины. По многим признакам Тоня знала, что будет у нее мальчик. Если отказаться от престола для него, так Павел и ей голову оторвет, и сына отнимет. А если не отказываться, так другие царевичи подрастут и как пить дать маленького изведут. Делать-то тебе чего, Тоня, коза ты недоенная, дурища?
Неуютные мысли наползали одна на другую, и почему-то все время вставало в памяти видение татарского лица, лица той самой женщины, которая без спросу пришла в особняк, когда про смерть Юры Сапрыкина стало известно и Павлику все никак не давали нормально поужинать. Женщину ту Сухоплещенко сразу тогда поселил на какую-то дачу вместе с ее ручной свиньей. Ничего про эту женщину точно известно не было, но Сухоплещенко навел справки и объявил, что, по имеющимся сведениям, ее беречь надо на будущее. Свинью или женщину — никто не понял, но с Сухоплещенко по мелочам не спорили, решил он кого-то «задачить», а не «держать особняком» — ну, так тому и быть, ему виднее, кондитеру начинку не диктуют. Только почему все время вспоминалось лицо татарки Тоне, стоило ей хоть чуть-чуть отвлечься от многочисленных забот по хозяйству? Впрочем, лицо так же быстро исчезало. Ничего плохого в этом Тоня не чуяла, и никому об этом не рассказывала.
Павел получил, наконец, вожделенную осетрину, сжевал ее с тем самым лимоном, который ему Сухоплещенко от тошноты сунул, и решил, что можно принять сколько-нибудь посетителей. Никого из непосвященных к императору не допускали, но порой приходили люди с просьбами столь фантастическими, что Павел от ворот поворот велел давать не всем, а только скучным. Дежуривший нынче по аудиенциям Половецкий знал, что первым лучше запускать к царю такого посетителя, которому он не откажет. Милада дождался, чтобы царь откушал, чтобы гостиную очистили посторонние натуралки, и очень церемонным тоном доложил:
— Военно-вдовьего звания, Российской Советской Социалистической Империи гражданка, госпожа Булдышева Маргарита Степановна!
Вдова рухнула на колени еще за дверью, на них же вползла в гостиную. Павел уже много чего навидался, и поэтому просто ждал продолжения. Вдова заломила руки над головой, потом ударила лбом в паркет. Потом все так же молча, на коленях проползла к латании, оказавшись в непосредственной близости от Павла, обхватила кадку обеими руками и зарыдала. Рыдания ее были беззвучны, но неистовы; Павел даже подвинулся вместе с креслом, чтобы лучше их видеть. Похоже было, что вдова своего занятия оставлять не собирается. Прошло три минуты, пять — вдова все рыдала.
— Регламент, — очень тихо подал знак Половецкий. — Время аудиенции строго ограничено.
Вдова мигом перестала рыдать, но с колен не встала, а села на пятки.
— Разве это не будет прекрасно, ваше величество? — спросила она грудным, хорошо поставленным голосом.
— Что?
Вдова извлекла из сумочки свернутый в трубку рисунок. Павел взял его в руки и увидел изображение бронзового бюста на пьедестале, а пьедестал обнимала женщина, — тоже, вероятно, бронзовая, — в той самой позе, в которой госпожа Булдышева только что обнимала кадку с латанией. «Мне-то до этого какое дело?» — только и успел подумать Павел, и сразу вспомнил, что императору в его империи дело есть решительно до всего. Вдова подала голос.
— Ваше величество, мне не дозволяют оформить окончательную композицию памятника моему покойному мужу, одному из лучших летчиков вашего императорского военно-воздушного флота! Злые люди препятствуют исполнению его последней воли!
— А я что могу сделать?
— О-о! Всего лишь дозволить мне обнимать пьедестал его памятника… За мой, за мой счет обнимать! Всего лишь начертайте дозволение в уголке сверху, или уж откажите, тогда мне прямо в Москву-реку, тут близенько, я уж и место выбрала… Либо дозвольте! Я ведь за свой счет!
Павел достал шариковую авторучку и лениво начертал в левом верхнем углу вдовьего рисунка: «Быть по сему. Павел». Потом подумал, добавил: «За свой счет!»
Вдова прочла надпись.
— Конечно, за свой! Государь, век молиться буду! За свой счет! Семь лет билась как рыба об лед, и вот: в одну секунду… — Вдова вновь обхватила латанию и только собиралась разрыдаться, как вмешался Половецкий: вдову с трудом отодрали от пальмы и увели, сквозь слезы она самым наглым образом посылала императору воздушные поцелуи. «Еще не то увидим…» — меланхолически подумал Павел, подавая знак допустить следующего.
Следующий самостоятельно войти не мог, его ввели под руки два молодых ротмистра. Лицо вошедшего, ветхого-преветхого старичка в адмиральском мундире, показалось Павлу знакомым. Ну да, ну конечно, перед императором предстал лично тот самый пресловутый адмирал Докуков, которого впервые Павел увидал на экране телевизора в тот самый исторический, впервые проведенный вместе с Тоней вечер. Павлу уже докладывали, что адмирал каждую неделю подает то одну, то другую петицию, все чего-нибудь просит. Просто послать его подальше было бы неловко: Шелковников сознался, что с помощью этого адмирала и его штаба удалось справиться с очень опасной группировкой военных, которая собиралась помешать Павлу взойти на престол. Ну, и возраст адмирала тоже полагалось уважать, хотя был этот самый возраст вообще-то не известен точно никому. Был даже слух, что он адмирал с дореволюционным стажем. Свидетельство о рождении у него было утрачено, кто-то в военно-морском ведомстве все документы на служащих старше тысяча девятисотого по преступному недомыслию сдал в макулатуру, и вместо личного дела Докукова, когда за ним полезли по приказу министра Везлеева, было обнаружено свеженькое издание «Графини Монсоро» в глянцевом переплете. На всякий случай Павел решил этого посетителя перетерпеть, Бог даст, хоть не очень уж скучную просьбу вознесет.
Из уважения к возрасту адмирала Павел было мысленно даже встал, но потом вспомнил, что не по чину ему стоять перед всякими адмиралишками. Даже из уважения к их маразму. Но сделал знак, чтобы Докукову подали стул.
— Хем-хем-хем… — проговорил адмирал, кому-то подражая. — Славное это дело, славное — монархия. Я вот тоже, когда вовсе молодой был, помнится, говорил государю, что славное это дело — монархия. Он меня за это морскому делу учиться послал, в Роттердам… — Докуков повертел глазами, остановил их взор на Павле и продолжил: — Ни-ни, государь. Не пьян. Пил, пил в молодости, было дело, было. Только мне государь запретил. Двух адмиралов, говорит, уже потерял через пьянство, хватит, третьего терять не хочу. С тех пор не пью. Разве только к любви приверженность имею, и способности тоже, но этого мне дедушка твой не запрещал! Очень я, это, люблю… предаваться утехам любви.
Адмирал замолк, переводя дыхание. «Ну и предавался бы, я-то чем могу помочь? Начертать „Быть по сему!“ — так вроде бы и начертать не на чем», мысли у Павла текли без раздражения, единственное чувство, связанное с этим стариканом, было у Павла положительным: «ту» телепередачу он помнил очень хорошо, как вообще сильно влюбившийся мужчина хорошо запоминает подробности тех мгновений, когда любимая женщина впервые перешла в его обладание, и даже несущественные мелочи потом кажутся чем-то хорошим. Тем более что лопотал адмирал об утехах любви, императору же вспоминались сейчас именно они.
— Хочу я, государь, твоей монаршей милости. Снизойди, батюшка…
Из глаз адмирала выползла пара слез. «Ничего себе батюшка, ему же не то двести лет, не то все триста, в Роттердам-то его, видимо, Петр Алексеевич отправлял…»
— Проси, — выдавил из себя император.
— Облобызай! — адмирал яростно захлопал себя ладошкой по лысине. Запечатлей лобзание монаршее, не то никогда в могилу спокойным не сойду! Совсем не сойду в могилу!
Павел подумал немного: целовать адмиральскую лысину было противно, но и перспектива, что адмирал откажется когда бы то ни было умирать, так и будет жить, так и будет осаждать его, Павловых, потомков требованиями милостей, тоже была гадкая. Но тут Павел сообразил, что вообще-то лобзать адмиральскую лысину — это вовсе не единственный способ избавиться от этого зануды. Змей-Горынычей вовсе не обязательно откармливать юными девственницами.
— Палача сюда. Быстро! — приказал Павел. Половецкий дернул за какой-то шнур, из-за гардины почти сразу вышел Клюль. — Двести бамбуковых палок по пяткам, десять раз кнутом по заднице, потом… — Павел задохнулся, другие способы порки что-то не припоминались, но Половецкий, видать, и за порку тоже отвечал, и тихонько сказал:
— Можно еще плетей…
— Вот! И двадцать плетей, и чтоб духу этой вонючки не было!
Павел еще не успел договорить, не успел допить стакан воды со льдом, сунутый прибежавшей на крик Тоней, — а Докукова как не бывало, лишь из коридора донеслось какое-то уютное урчание Клюля, что вот он-де сейчас возьмет пекуль… Психанувший Павел даже не нашел в себе силы напомнить, что он про пекуль ничего не говорил. Лучше уж пусть ни одного адмирала на империю, чем такая шваль. Обойдемся без них!
На рассвирепевшего Павла иной управы, нежели Тонин тихий голос, наука Российской Империи покуда не изобрела. Тоня суетилась вокруг любимого человека, ворковала, расправляла помятые вдовой листья латании, все более и более переключая его внимание на свои коленные чашечки и прочее, все более откровенно демонстрируемое. В гостиной, правда, присутствовал еще и Половецкий, но Тоня давно просекла, что этого типа никакие женщины не интересуют.
Тоня чистосердечно заблуждалась. Если женщины — «натуралки» — были глубоко неприятны однополой натуре Милады, то приказание подвести подкоп под Тонину монополию на Павла он получил давно, только иди найди кандидатку, которая увлекла бы императора, если тот в одночасье из подмастерья-сношаря, готового, казалось бы, полигамного отца-производителя, превратился в чокнутого однолюба. Что именно увлекло Павла в этой женщине, Милада и понять не пытался, он прямиком двинул с этим вопросом к сексопатологу, чью нелегальную практику на улице Грановского правительство с отвращением терпело, ибо в ней сильно и часто нуждалось. Полностью седой, наглухо невыездной еврей долго расспрашивал Миладу о Тоне, о Павле, изучал их фотографии вместе и порознь, проявляя, с точки зрения визитера, преступно мало внимания к тем снимкам, где был в более чем интимной ситуации сфотографирован Павел, — сам-то Милада в Павла был безнадежно влюблен, но скрывал это даже от себя, понимая, что любовь эта наверняка будет стоить ему головы. Зато сексопатолог занудно мусолил карточки Антонины, Екатерины, Алевтины и еще некоей Анастасии, о которой было известно, что у Павла с ней в Нижнеблагодатском имел место гремучий роман. Потом еврей откинулся в кресле, все карточки от себя отбросил, раскурил трубку и надолго замолчал. Милада уже ждал картавого «ничем не могу помочь», но врач вдруг заговорил. И такого наговорил, что Милада проклял все свое полоумное начальство, а заодно и этого, сексопархатого. Врач требовал, чтобы Милада подобрал Павлу… вторую Тоню. Не лучше, не моложе, не стройней, не полней, просто вот еще одну Тоню — и все, на другое больной не клюнет. Милада молчал, приходя в отчаяние, еврей курил, но потом что-то щелкнуло в его седой голове, и он сказал:
— Совет за те же деньги. Проведите фоторобот этой вашей Антонины через компьютерную картотеку, ту, что в эмведэ. Отберите десяток, а потом примеряйте. Шансы у вас фифти-фифти. В моей науке гарантий не бывает.
— А что бывает? — тупо спросил Милада, которому общение со знаменитой картотекой вовсе не улыбалось.
— Бывает так: или у клиента стоит, или нет.
— Так ведь она ж… с судимостью окажется… — попробовал отвертеться Милада.
— Молодой человек, вам нужно то, что у женщины под юбкой, или то, что в анкете?
«Мне — ничего не нужно!» — угрюмо подумал Милада, заплатил очень большие деньги — слава Богу, казенные, — попрощался и ушел искать вторую Тоню.
На Петровке Половецкого не переносили, от одной его жирной хари так и несло сто двадцать первой статьей уголовного кодекса, но это бы эмведэшники запросто стерпели, они видывали и по три десятка статей на одной харе, и ничего, терпели, но Милада был «смежником», сотрудником соседнего, значительно более могущественного ведомства, хозяин которого посадил к ним на голову такого Глущенко, такого Всеволода Викторовича, что теперь ни один честный сотрудник их ведомства, ложась вечером в постель, не был уверен, что ночью не придется ему пройти процедуру мытья, скажем, в Бутырских банях. А вызывать недовольство Половецкого, удостоверение которого ясно указывало, из чьей он шайки, — означало уж совсем верное мытье, и хорошо, если в Бутырке, а не в судебном морге. Так что обслужили господина Половецкого вне очереди, с повышенным вниманием и довольно быстро — за полдня всего. С Петровки унес Милада конверты с данными на десять возможных кандидаток. Не то чтобы рылом-бюстом-филейной частью были эти бабы как две капли воды, но похожи были очень. Число кандидаток требовалось ограничить двумя, много тремя. Милада пересмотрел личные дела всех десяти. Все же схалтурили на Петровке, поторопились: одна кандидатка отпала без обсуждения, ибо уже третий год была замужем за мексиканским миллиардером. Еще три бабы проиграли на том, что имели больше одной судимости, рецидивисток Милада боялся, хотя на всякий случай их анкеты припрятал — а ну как императору тем смачней, чем рецидивистей? Еще одну кандидатку погубила приверженность к лицам кавказской национальности и сопряженным с ними наркотикам. Осталось пять. Милада задумчиво перебрал дела, дошел до конца алфавита — и не поверил глазам. Перед ним лежала копия дела Антонины Штан из города Ростова Великого, завербованной в эмведэ лично полковником Сапрыкиным, — перед Миладой лежало дело самой Тони! Милада хотел разозлиться, но вместо этого расхохотался. Во исполнительность-то! Во в штаны накладут, чуть порог переступлю! «Ах я увядшая, но еще сохранившая свой аромат хризантема! — привычно подумал о себе Милада, — обойдусь, мол, даже и без аромата, если менты, чуть меня увидят, по стойке смирно в штаны накладывают!»
Четырех оставшихся кандидаток Милада взял под наблюдение. Не очень юные, умеренно блядствующие, в законном браке не состоящие, в темном переулке встретишь, так за десять шагов точно с Антониной перепутаешь. Ну, и какую выбрать? Милада первый раз в жизни пожалел, что в женщинах не разбирается. Брать ответственность на себя не стал, и снова поехал на Грановского, к хитрому сексопатологу, своя личная голова дороже даже таких казенных денег, которые можно бы беззаботно прикарманить. Еврей курил трубку, мусолил фотографии и анкеты, словом, терзал Миладины нервы. А потом резко отбросил три дела в сторону, а четвертое толкнул посетителю под нос.
— Эта.
Милада и смотреть не стал, которая «эта», щедро расплатился и смотался поскорей — все равно ни к чему понимать, почему «эта», а не «та», нужно было б мужика выбрать — он бы и без еврея разобрался.
Врач прописал подсунуть Павлу женщину, в которой необыкновенным могло показаться разве что имя: звали ее Иуда Ивановна. Несусветное имя дали ей в сороковые годы родители-атеисты, пламенно боровшиеся с религиозными предрассудками и лживыми легендами. В картотеку на Петровке влетела Иуда почти случайно: с голодухи — ибо работала машинисткой-надомницей, а у таких всегда денег то густо, то пусто — украла она у соседей по коммунальной квартире палку финской твердокопченой колбасы, вот на нее дело участковый и завел, и готовился в суд передать. Но тут Иуда внезапно разбогатела, подарил ей очередной заказчик-любовник штук тридцать серебряных советских полтинников, которые она тут же отнесла в скупку и продала как лом. Вырученной суммы хватило и на колбасу, которую Иуда соседям честно возвратила, и на бутылку-другую-третью, каковые она с соседями честно распила, — ну, они дело-то, иск свой, назад забрали. А вот карточка Иудина в компьютере на Петровке осталась. Ну, пила Иуда, было дело, чуть в ЛТП не угодила однажды, подшивали ее дважды от пьянства, но это все мелочи, ведь и Тонька, покуда под императора не въехала, тоже не намного лучше имела биографию. Контакт с ней оказалось завести куда как просто: Милада лично заявился к ней и заказал перепечатку чего под руку попалось, — а в квартире Парагваева, где проводил Милада свободное время, под руку попались парагваевские сценарии. Иуда была польщена, что такой знаменитый режиссер, пусть даже через секретаря, к ней с заказом обратился. Сделала работу быстро и чисто, содрала, правда, дорого, но и эти деньги у Милады были казенные. Сама того не ведая, попала Иуда Ивановна на Его Императорскому Величеству заготовленный крючок. Словом, всем была Иуда хороша, только пила многовато, а из музыки любила только ре-минорную фугу Баха и французского певца Джо Дассена. Но до музыки у императора с этой бабой, как надеялся Милада, дело дойдет не сразу.
Тоня проследила, чтобы Павлинька успокоился и заснул, погладила его по лысеющему темени и ушла в соседнюю комнату к швейной машинке, собираясь и к Яновне тоже заглянуть. Павел поспал, но недолго, поворочался с боку на бок, зажег свет. Что-то он сегодня думал. Что-то он хотел сделать. Вот. Вспомнил. Надо к Роману заглянуть: совсем спивается, бедняга, говорили, что Катя уже Абдулле глазки строит. Непорядок, приставлен Роман к Кате, так пусть дело делает, а не коньяком наливается с утра до ночи. Надо к ним сходить. Ну, нарежусь на Катю, в крайнем случае, так мне же с ней… не детей крестить? Фу, неудачно как-то подумалось. Павел напялил домашнюю куртку-венгерку, чтобы не простудиться в коридорах особняка, и побрел через сложные переходы во флигель, где в трех комнатах размещалась Катя, а еще в одной — Джеймс, которого император по привычке называл Романом.
Катя, к счастью, отсутствовала, зато Джеймс присутствовал прямо посредине своей комнатки, на полу, с двумя початыми бутылками трехзвездочного грузинского — в каждой руке по бутылке. Он был не то чтобы пьян в дымину, но как-то по-плохому нетрезв, так пьянеют люди либо от низкого качества питья, либо от сопутствующего питью горя. Поскольку первое в императорском особняке исключалось, даже во флигеле, Павел с порога заподозрил второе. Он вошел и плотно закрыл за собой дверь. Джеймс, не вставая с пола, протянул ему обе руки с бутылками: пей из любой. Павел вообще-то уж и не помнил, когда в рот спиртное брал, но обижать друга никак не мог, взял одну бутылку, сел рядом с Джеймсом на пол, хорошо отхлебнул. Коньяк как коньяк. Значит, другое.
— Что стряслось? — спросил Павел.
Джеймс с трудом собрал мысли воедино и сильно заплетающимся языком сообщил, что молочного брата вот потерял. Раньше с ним через индейца перекликнуться можно было, а теперь вот — только через японца, а там, куда глядит японец, уже ни капли спиртного никому не перепадет, там все, как бы выразиться… другое. Павел ничего не понял, но догадался, что кто-то из братьев Романа, кажется, попросту помер. Насчет индейцев-японцев — это, видать, из кино. Катя, говорят, полдня фильмы всякие по видику смотрит. Но если беда у друга — так ведь она, эта беда, всегда и твоя немножко. Павел обхватил бутылку пятерней, и вот так, пальцами об пальцы, чтобы звона не было, об Джеймсову бутылку чокнулся: кто-то его научил, что так за упокой пьют, — у армян, что ли? Павел мощно отхлебнул. После событий сегодняшнего дня, омраченного длинным докладом Сухоплещенко и адмиральским маразмом, вышло совсем неплохо.
Но говорить с Джеймсом было почти невозможно, лыка он определенно не вязал, всюду мерещились ему индейцы, японцы, австралийские генералы и даже какой-то приставучий унтер-офицер румынской армии. «Во насмотрелся-то со скуки!» — подумал Павел, в охотку допивая бутылку. Джеймсово горе по поводу потери молочного брата как-то передавалось Павлу, но не очень: кто-то умер, о ком Павел сроду знать не знал, ну, так и пусть земля будет ему пухом, хотя Роман говорит, что земля там заполярная, с вечной мерзлотой, она никому пухом не бывает. Плохо, конечно, что на том свете выпивки нет, но — вспомнил Павел не столь уж далекое прошлое — она и на этом свете тоже не всегда есть, не все же здесь императоры, сношари, президенты и так далее, и так далее…
Далее бутылка кончилась, Джеймс с готовностью полез за новой, но Павел решил, что хватит. Опираясь на голову Джеймса, встал и запечатлел на челе друга монарший поцелуй. «Кого хочу — того целую», — подумал император, вспомнив адмиральские домогательства. А что пьет Роман, так пусть пока пьет. Прикажу только, чтобы никакого Абдуллу к Кате на порог не пускали, а Клюля тем более. Кому приказывать? Старухам разве, эти молодцы у меня…
Павел вышел от Джеймса и куда-то повернул. Наткнулся на лестницу в три ступеньки, поднялся, пошел дальше, опять свернул наугад. Еще раз поднялся по каким-то ступенькам. Подумал, что можно бы и еще грамм сто у Романа принять, но возвращаться… Павел огляделся. Он стоял в пустом и плохо освещенном коридоре своего особняка и совершенно не знал, куда идти дальше. Император самым позорным образом надрался с другом-конфидентом, а после того еще и заблудился в собственном доме. Он толкнулся в первую попавшуюся дверь оказалось не заперто, но дверь вела еще в один коридор. «Была не была», подумал Павел и вошел неведомо куда.
Дорога в никуда оказалась на диво короткой, она уперлась в новую дверь. Эту Павел открыл с большим трудом, было за ней совсем темно. Павел двинулся наощупь, и скоро больно ушибся коленкой об унитаз. Кажется, он попал в одну из ванных комнат. Вспомнив какой-то старинный, у Марка Твена, что ли, вычитанный совет о том, как выходить из темного помещения, он отошел к стене, приложил к ней левую руку, и медленно-медленно стал двигаться вперед: авось, дверь да появится снова. Вместо двери Павел нащупал крюк, и не сразу понял, что на нем висит полотенце. Павел ухватился за крюк, и долго отдыхал, но потом не смог вспомнить, правую он руку клал на стену или левую. Решил, по старой памяти, что нужно класть левую. Двинулся дальше. И скоро нащупал что-то вроде двери, Павел открыл ее — и попал в стенной шкаф с вениками, швабрами и какими-то ячеистыми решетками. Оставаться в шкафу императору не захотелось — не по чину. Павел с трудом вылез, снова двинулся влево, через сколько-то километров ему опять попалась дверь, но запертая. Павел разозлился: темно, как в кишечнике у дириозавра, да еще дверей понатыкали дурацких, одна в сортир, другая в шкаф, третью вообще заперли. Павел приналег плечом и дверь все-таки отжал. За ней опять шел коридор, пришлось двинуться по нему, больше было некуда. Павел уже сильно устал, опять толкнулся в первую попавшуюся дверь, обрадовался, что прямо против нее, в комнате, есть диван, направился к нему и улегся. Как человек улегся, даже ботинки с ног сбросил и курткой-венгеркой укрылся.
Тоня засиделась со старухами, а когда спохватилась, в спальне Павла не обнаружила. Рванула к дежурному, к Абдулле, Клюль сегодня, намаявшись экзекуцией, спал без задних ног прямо в дежурке. Абдулла доложил, что император особняка не покидал, охрана сообщила то же самое, стали проверять часовых, и шестой по счету, тот, что возле флигеля, доложил, что только что осматривал объект, император в комнате у друга Екатерины Васильевны, и все в порядке. Тоня успокоилась и пошла подремать в ожидании Павла, устала она за день, да еще выпила со старухами.
Шестой часовой доложил то, что ему велел начальник. Начальник этот, побагровевший от усердия Милада Половецкий, весь вечер системой скрытых камер отслеживал путь императора, уже предвкушая плечами новую звездочку на погонах, а то и нововведенный орден «За служебное рвение», который уже утвердили, но никому пока еще не дали. Вот бы славно стать кавалером этого ордена номер один!.. Стоило Миладе обнаружить по системе слежения, что император ушел к приятелю и выпивает там, на полу сидя, он немедленно выслал машину-«мигалку» за Иудой Ивановной, машинисткой-надомницей, и ту через сорок минут доставили к нему ни живую ни мертвую. Милада сидел в полной форме, и машинистка сразу поняла, что попала отнюдь не на киностудию к знаменитому Парагваеву, хотя боялась именно этого, она-то знала, что не просто перепечатала парагваевские сценарии, а во многих местах изрядно их подредактировала по своему вкусу. А Половецкий оказался вовсе не просто голубой, хотя это, конечно, тоже, а синий, даже темно-синий. Синий голубой мигом влил в Иуду полстакана коньяка и приказал готовиться к исполнению правительственного поручения. У машинистки-надомницы сильно отлегло от сердца, она-то готовилась к тому, что предложат дать объяснения, а это вещь куда более грозная, чем исполнять что угодно. К исполнению Иуда стала совсем готова, когда Половецкий добавил ей еще полстакана. Затем он мягко разъяснил ей, что в определенной комнате на определенном диване прикорнул сейчас молодой и приятный человек, вот ей халат, вот тапочки, вот рюмки, вот бутылка, уже открытая, ее задача — человеку этому, его Павел зовут, понравиться, а ванная комната, когда понадобится — следующая дверь по коридору, там все современное и очень простое, педаль для подогрева справа, душ висит над унитазом. И дверь вон там, ну, еще на донышке, во дура, да, переодеться в халат здесь. Милада отвернулся сам, боясь, что об этом не попросят: на голых баб он смотреть как-то брезговал.
Павлу снилась Тоня, но спал он тяжело, все время выныривая на поверхность сна, тогда он протягивал руку, убеждался, что Тоня рядом, на месте, значит, все в порядке, можно спать дальше. Но Тоня вела себя как-то необычно настойчиво, словно хотела провести инспекцию всего императорского тела, от головы до пят. Павел как всегда был не против, но явно с непривычки перегрузился у Джеймса. Все-таки он сделал попытку ответить Тоне, что-то предпринял, ни черта не вышло, с чего бы это, и опять не вышло — тут Павел что-то расщупал. У Тони размер лифчика был большой, но тут отчего бы — еще более большой. Тьфу!
— Ты кто? — заорал Павел.
— Я — Иуда.
Ответ повис в воздухе, словно гроб Магомета. Павел успокоился, запахнул венгерку, все равно сил идти никуда не было, и устроился на диване снова.
— Не моя ты деревня. Не моя, — убежденно сказал он, засыпая.
Голая Иуда Ивановна выскочила из разомкнувшихся императорских объятий, при этом она была оскорблена в лучших чувствах. Чтоб ее да не захотели? Чтоб ее восьмой номер да не?.. Да и вообще, кто смеет ей приказывать? Ее что, купили? Где тут ванная, всю эту гадость отмыть с себя? Машинистка-надомница декоративным образом набросила халат на плечи, вырвалась из комнаты и влетела в ванную. В ту самую, из которой с таким трудом выбрался, не зажигая света, пройдя ее насквозь, через две двери, Павел. Именно об этой ванной Иуде рассказывал голубой офицер. Зажечь свет не удалось, но все равно. От омерзения ей тут же пришлось искать унитаз, она обняла его с любовным пылом, и оставила в нем и съеденный вечером кефир с батоном, и Миладин коньяк — все, что не успело перевариться. Полегчало.
Иуда Ивановна вслепую нашарила край ванной, вспомнила слова, что педаль для подогрева справа, нашла ее и нажала. Кран как-то не нашелся, Иуда откинула зачем-то наброшенный на ванну полиэтилен, обнаружила, что емкость полна, и не просто водой, а с какой-то густой добавкой, вроде давно забытого «бадусана», скинула неудобный, не по ее восьмому номеру халатик — и ласточкой погрузилась в пока еще холодную жидкость, которая быстро теплела, повинуясь воздействию столь точно указанной Половецким нагревательной педали.
Тоня очнулась от дикого страха — Павла не было не только в постели, но и в комнате. Его нигде не было! Что-то набросив на себя, Тоня рванула в гостиную пусто! В дежурку — нет, не пусто, но Абдулла там мирно спал, и его храп-тенор звучал ровно на октаву ниже, чем Клюлев контртенор. Тоня сообразила, что есть еще диспетчерская, где сидит синемундирный Милослав Половецкий, рванула туда. Увы, Милада не только спал на дежурстве, но, убаюканный поначалу так гладко шедшей процедурой, он не отключил ни один из пылающих перед ним инфракрасных экранов. На одном Тоня быстро высмотрела Павла, точней, его венгерскую куртку, под которой он прикорнул в угловой комнатке эркера. А на другом увидела клубы пара, шипящие даже в немом исполнении. С трудом поняв, что видит она на экране изображение большой ванной комнаты, где для Павлиньки с вечера старухи полную мраморную посудину желтков накокали, Тоня рванула туда, только и успела, что дать Миладе по затылку. Тоня расположение комнат в особняке выучила прекрасно, это она, а не вшивые часовые, стерегла покой императора Павла Второго! Милада очнулся, пискнул, потрусил следом, но ему ли было угнаться за разъяренной женщиной — что-то случилось с Павлинькиными желтками, кто ответит?..
С порога было ясно, что тут баба: халатик валяется, и в биде наблевано. А над желтковой ванной висел пар, жидкость в ней скворчала и пахла яичницей. Из нее только торчали выпученные, раскрытые в немом вопле глаза Иуды Ивановны, сама ванна была раскалена, яичница по краям нагло подрумянивалась. Тоне было плевать на любую бабу, которая сюда влезла, Павлиньку-то никакая баба у нее не отнимет — но желтки! В тщетной попытке спасти работу старух Тонька ухватила Иуду Ивановну за волосы.
Тяжелая, тяжелей самой Антонины, очень похожая на нее внешне, но вся в клочьях недожаренной яичницы, вывалилась Иуда Ивановна из старинной ванны господина Вардовского, который поставил ее тут в начале века для своих эстетских нужд. Антонина поняла, что желтки все равно пропали, и решила спасти хотя бы эту жареную дуру. Она сунула Иуду головой в биде и включила самую сильную струю. Волосы у Иуды были длинные, желток в них запекся полностью — по особняку пополз такой яростно-съедобный запах, что правнук эс-бе Володи, эс-бе Витя, сидевший в дежурке возле спящего гвардейца, не утерпел и покинул пост. Он неслышно пробежал коридорами особняка в Староконюшенном и, проливая слюну, потому что был с примесью боксера, достиг ванной комнаты. Блюющий вой Иуды Ивановны был в басовых тонах, яростный рев ограбленной Тони — в баритональных. Безумное лопотанье Абдуллы попадало, как всегда, в тенор, а чукотский голос Клюля — в контр-тенор. Глубоким дискантом заливался потерявший надежды на орден за первым номером Милада, а вот приличного сопрано не было. Хотя партия у Вити была в принципе другая, но он, предчувствуя немалую порцию приличной жратвы, решил включиться в общий хор — и завыл на высокой-высокой ноте.
Долго выть Витя оказался не в силах. С Тониной руки отлетел кусок яичницы эдак на полкило, извлеченный из каких-то интимных глубин печеной Иуды. Витя сглотнул его на лету.
Все же вот какая подлость, вот что люди-то едят! А часто ли перепадает яичница из чистых желтков заслуженному служебно-бродячему кобелю? Он ее, чтоб вы знали, годами даже не нюхает.