И где это он так в орденах вывалялся?
Ни в жизнь бы на эту работу не пошел, если б знал наперед, что здесь ни выходных, ни праздников, ни отгулов, а один сплошной рабочий день по четырнадцать часов, никаких доплат за сверхурочные, одни сплошные общественные нагрузки. Не говоря уже о том, что отпуск — только в могилу. Император смертельно уставал; даже в школе, после двух смен и кружка по истории города Свердловска, никогда он так не выматывался. Павел засыпал, вконец обессилев, и таким же просыпался. Никакого просвета на этой каторге не предвиделось: царь понимал, что груз державной ответственности он сам на свои плечи взвалил, сам должен и тащить, — а что делать, если кругом никто ни хрена не делает, все все норовят на царя спихнуть?
Сегодня, как уже много дней подряд, Павел просыпался именно с такими вот мыслями. Пробуждался он с трудом и очень медленно, оттого, что спал неглубоко, три или четыре раза ночью просыпался, что-то все передумывал. Снотворные не помогали, принимать что-нибудь посильнее он боялся. Он вынужден был беречь здоровье, — как еще вести себя царю, у которого и наследника-то нет? Лечащий врач, которого подарил Павлу его южноамериканский дядя, очень ворчал на эти перегрузки. Забавный такой человечек, раньше у Георгия возглавлял Институт искусственного инфаркта, потом его чуть не шлепнули за слишком-много-знание, но дядя его вызволил, дал пожить у себя на курорте, а теперь вот подарил; сказал, что доверять ему можно на все сто, потому что, проверено, об инфаркте этот тип знает столько, сколько все прочие медики вместе взятые, а больше Павлу всерьез ничто в ближайшие десятилетия не угрожает, это дядя узнал у верных людей. Этот самый лекарь Цыбаков не имел даже докторской степени, да и кандидатскую защитил давным-давно за открытие целебных вод на Брянщине, над чем Павел посмеивался, он-то знал, откуда и куда в тех краях вода течет. Первое время на врача очень косился канцлер, а потом попросил у Павла разрешения: проконсультироваться насчет состояния здоровья. Павлу было этого товара не жалко, пусть пользуется, не деньги, не чины, не ордена — последних Шелковников определенно перебрал — и заслал канцлера в кабинет, устроенный возле царской спальни. Провел там канцлер часа два, а вышел мрачнее тучи. Вечером Павел стребовал с лекаря доклад о здоровье канцлера и долго в душе злорадствовал: Цыбаков намерил у пациента лишних сорок килограммов веса, повышенное давление, гипертрофию аппетита на почве начинающегося диабета и еще черта в ступе. В частности, Цыбаков строго запретил рисовые супы, — это его любимую кюфту! — а также все хлебобулочное, кроме пресных сухарей. Павел знал привычку канцлера носить при себе два портсигара с бутербродами: теперь из этих бутербродов предстояло вычесть и бутер-масло, и брод-хлеб. Наутро Павел позвонил Елене Шелковниковой, и вместе они придумали, как быть с пропитанием для непутевого ее мужика. По заказу Павла в императорских мастерских изготовили именные «георгиевские», то есть георгие-шелковниковские портсигары, особо глубокие, с золотой ложечкой на цепочке: пусть жрет одну икру без прилагательных. Впрочем, поразмышляв, Павел прибавил к портсигарам именную бухарскую шашку и звание «Почетный джигит России»: все это он барону Учкудукскому в присутствии баронессы и презентовал. В глазах канцлера стояли слезы, но на него строго смотрела жена, он и пикнуть не смел. Пикнуть при Павле с самой коронации вообще никто не смел.
Ох уж эта коронация! Павел помнил, как проснулся наутро в пятницу прямо на троне, за неубранным столом; Тонька с вечера Грановитую опечатала, боялась покушений на нетрезвого царя, и Преображенский полк поставила палату сторожить. Но царем себя Павел отчего-то вовсе не чувствовал, он чувствовал себя очень несчастным, очень похмельным человеком. «Если я царь, то почему у меня похмелье?» — мучительно вопрошал он, а ответа не было. Он с трудом открыл глаза и увидел, что канцлер-генсек ходит вокруг стола, шарит жадными глазами и подбирает с блюд кусочки. «Опохмелиться бы…» — пролепетал Павел, и чего-то ему чуткая Тонька мигом поднесла. Полегчало, но на канцлерскую жадность Павел затаил злобу.
Увы, вымещение злобы на канцлере стало теперь чуть ли не единственным развлечением царя. Свободного времени не было и быть не могло. Тоня к тому же нелегко переносила беременность, этого не скроешь, когда шестой месяц пошел. Павел приставил к ней роту врачей и узнал, что будет мальчик. Придумать Тоне титул да прямо и топать под венец было сейчас никак невозможно, ребенок так и так оказывался «привенчанным», а Катерина-дура все никак не начинала разговор насчет гражданского развода. Ну, ладно, пусть Тоня родит, можно будет восстановить ее подлинную генеалогию, на то специалисты есть в империи, даже верховный блазонер, тот, что гербы выдает — тогда с ней и повенчаться можно, а что сын привенчанным будет, так при дедушке Петре обе дочки такими были, ничего, унаследовали империю. А вот Катю тогда придется все-таки в монастырь. Ну, Джеймса к ней для охраны и прочего, но что ж это за жизнь им будет в Суздале? Вовсе не хотел он такой гадости ни морганатической супруге, ни молочному, так сказать, брату.
Куда проще сделать что-нибудь для кого-нибудь постороннего. Попросила Тоня возвести в хорошее дворянское достоинство свою давнюю подругу, алкоголичку Татьяну. Павел только бросил взгляд на список островов, предназначенных к пожалованию, и нашел там маленький арктический архипелаг к северу от Северной Земли — острова Демьяна Бедного. Графиня Демьяно-Бедная?.. Фу, пошлость какая. Острова переименовать, к примеру, будет это Земля Святой Татьяны, кстати, проверить, что за Святая, — она, помнится, мученица, и еще Татьянин день как-то со студентами связан. Ну, наша Татьяна университетов не заканчивала, так ведь это вовсе и не ее имени земля, а всего лишь древнее ее родовое поместье. А будет она теперь — Павел еще раз глянул на карту — м-м-м… княгиня Ледовитая. Очень ей подойдет. Павел помнил, что волен раздавать настоящие княжьи титулы только на те земли, на которые русское княжение прежде не простиралось. По слухам, пожаловал же Иван Грозный Ермака Тимофеевича, личность сомнительную и в семи могилах похороненную, званием князя Сибирского. Разгильдяй был царь Иван, даром что Сибирь присоединил с Казанью, но чтоб одному холопу да всю Сибирь! Павел поразмышлял, не много ли будет для Таньки Ледовитая. Да нет, не особенно. Звучит к тому же хорошо, Танькину сущность выражает. Павел росчерком пера возвел Татьяну в ледовитое достоинство и записал для памяти, что надо дать приказы: генеалогам — восстановить родословную, блазонеру — составить герб, Половецкому — подобрать ей подмосковное поместье. Ох, не справляется этот Половецкий, Сухоплещенко куда лучше дело знал, да вот ушел со службы в статские, не выдержал напряжения. Где только кадры взять, где?
Все эти мысли распирали голову медленно пробуждающегося Павла, и если б только они. От военной доктрины, экономики, аграрной политики, здравоохранения, внешнеполитической гадости голова шла колесом. А тут еще всякие государственные тайны. Прежде Павел наивно полагал, что, как только станет императором, так сразу все эти тайны чохом узнает. Черта с два! Получалось так, что ни один министр по своему ведомству никаких тайн не знает, все засекречено даже от него самого, разве что кое-что иной раз по другим ведомствам прямым шпионажем выведывает и с доносом к императору тут же мчит на всех парах. Павел заподозрил, что перед ним оригинальный способ ни хрена не делать на службе, то есть прямой саботаж. Проверил — так и есть, и референты не лучше, а узнать что-нибудь толком можно лишь из передач заграничных радиостанций. Вот, стало быть, еще и министров меняй… Хоть блазонер толковый, и то хорошо…
На этой мысли Павел проснулся окончательно, сел в постели. Спальней он выбрал себе небольшую комнатку в наспех отстроенном специально для него дворце, в память о прапрадедушке названном Ассамблейным. Велел обставить ее попроще, хотя — не выдержал — кровать заказал все-таки двуспальную, Тоня иначе, того гляди, обиделась бы. А вот как насчет… Павел судорожно глотал подкисленную воду, мысли уже лихорадочно мчались по ежедневной тропе, двигались в привычном беличьем колесе. Так вот, как мысль насчет лицензионного права на антисемитизм? Возьмем на женском примере. Доказала ты, голубушка, что тебя пять евреев бросили — получи право быть антисемиткой, лицензия бесплатная, с отметкой, что пятеро было их, подлецов. Четверо евреев тебя бросили — плати пол-империала в месяц. Трое — цельный, с портретом государя и его инициалом. И так далее. А если вовсе тебя никакие евреи не бросали, а хочешь ты быть антисемиткой, или там антикорейкой — плати свои пять в месяц, они же семьдесят пять рубликов золотом, и будь кем тебе приспичило… Казне очень даже полезно, вовсе в ней не густо. Опять же и штрафы за неоформленную лицензию.
На десять Павел вызвал верховного блазонера. Глупость какая это название, нельзя уж было эту должность просто и по-русски назвать — герольдмейстер? Так нет же, блазонер, по-французски, сам ненароком и утвердил. Чего только не наподписывал с устатку. Гнать бы этих референтов, тьфу, дьяков, да новых взять негде. Ну, сам-то блазонер не виноват, он все по науке делает, великий старик. Павел его еще на коронации приметил, с ним мулат разговаривал, кормил его чем-то. Свинская была коронация, прямо какие-то поминки в коммунальной квартире, даже посуду одинаковую поставить не могли, перед блазонером стыдно. Он, блазонер верховный, говорят, еще и книги по теоретической кулинарии пишет, дипломы за это свое хобби получил уже все, какие есть. Ну, это его хобби, за хобби места за царевым столом не положено, будь ты хоть сам ректор Военно-Кулинарной академии Аракелян. А блазонера как же не пригласить? Он ведь гербораздатчик верховный, древних-символов-и-девизов подтвердитель. Павел все никак не находил в себе смелости попросить блазонера: не мог бы тот лично для него, для царя, заварить этот самый напиток, из-за которого кто-то из ранних царей ему фамилию придумал: сбитень. Прежде Павел пил только тот, что приносила в термосе Маша Мохначева, славный у нее напиток получался. Где ты, Маша? Агенты Павла немало удивили его сообщением, что среди сношаревых Настасий Маши в Зарядье-Благодатском нет. Что это она? Говорят, не поехала. Ну, ладно. Может, и к лучшему, того гляди, Тоня бы заревновала, а это ей нынче, на шестом месяце, ну никаким образом не нужно.
Павел умывался сам: камердинера, который будет про него все знать, а потом прирежет, он не хотел, — истинно верного взять было негде. Завтрак теперь готовила для него Мария Казимировна: после того, как та перешла из компартии в православие, Тоня стала ей доверять. Павел прошел в кабинет и прямо за письменным столом съел неизбежные блинчики, выпил кофе, глянул на часы: ох, без четверти десять. Справа на столе высилась гора бумаг на подпись, слева еще какая-то дрянь. Павел вызвал секретаря. Подобрал ему этого длинного блондина Половецкий, звали его Анатолий Маркович, и был он, если верить Половецкому, человеком совершенно гражданским. «А в армии служил?» — спросил Павел. «У него левая нога короче правой», — скромно потупясь, сообщил толстый управделами. «Ну, и пусть будет Анатолий, но почему Маркович?» — «А его отца звали Марк Иванович, его поп крестил по святцам». — «Ну, раз по святцам, и левая нога…» Так Павел получил молчаливого, исполнительного, хотя и хромого секретаря.
Секретарь доложил, что его превосходительство действительный статский советник Вильгельм Сбитнев изволили прибыть пять минут назад, от чая изволили отказаться устно, от кофия — гневным взглядом, а сейчас изволят сидеть в кресле напротив кабинета. «Проси», — сказал Павел и придал лицу выражение бессонно проведенной ночи, что недалеко было от действительности, хоть и проспал царь сколько-то там часов. Секретарь почтительно ввел старика с бородой веником, и Павел невольно встал, чтобы поздороваться; он не помнил ни одного человека, ради которого ему это хотелось бы сделать. А здесь само получалось, что старец такое желание вызывал, ничего не было в этом для русского царя унизительного.
— Вы просили меня, Павел Федорович, материалы на государственную символику Республики Сальварсан. Я не ошибаюсь?
— Нет, нет, Вильгельм Ерофеевич, именно эти материалы я просил.
— Ну, тако-сь, — старик полез в старую хозяйственную сумку и выудил из нее пачку мятых бумаг, — национальная эмблема государства — тринадцатилучевая звезда, лучи по числу добродетелей, присущих истинному сальварсанцу. Могу перечислить все, если нужно. Цвет — национальный, цвет шаровой молнии. Посредине герба размещен южноамериканский броненосец, шагающий вправо, что символизирует все большую и большую правоту сальварсанского броненосца. Расположенное под броненосцем изображение гармоники традиционно считается энигматическим, то есть необъяснимым. Ввел его в герб двадцать лет назад… ваш дядя. Считается, что ниже гармоники изображен символ национального траура Сальварсана, ледяной метеорит, но он по природе своей невидим, поэтому фактически в гербе отсутствует. Да… вот он, полный эскиз герба, работы сальварсанского художника, как его… Матьего Эти.
— Спасибо, Вильгельм Ерофеевич, спасибо, — нетерпеливо прервал старца император, — а зернышки эти по кругу что значат?
Старик вскинул бороду.
— Государство Сальварсан получило независимость в одна тысяча девятьсот седьмом году, в результате небезызвестных мышьяковых препараций. Таким образом, размещение зерен мышьяка в гербе символизирует независимость государства и одновременно небезопасность покушения на его границы: вредно, скажем так, кусать мышьяк. Кроме того, зернышки имеют круглую форму, дополнительно символизируя как национальное бедствие, так и национальную гордость Сальварсана: больше нигде в мире шаровые молнии не собираются в стаи…
— А, Вильгельм Ерофеевич, этот прямоугольник с ручкой на заднем плане, вроде бы как, простите, огнетушитель?
Старик замешкался. Ответ был ему неприятен, но давать его пришлось. Видимо, эта деталь герба блазонера не устраивала.
— Это, ваше величество, простите… атрибут аллегории, так сказать, отчасти… энигматический. Это шприц, ваше величество. Это как бы вещь, которую Сальварсан готов предложить врагу. Сложно, не совсем традиционно… Кстати, сперва нынешний президент объявил, что гербом государства будет зеркало, но этот его художник, как его… Матьего Эти, пригрозил покончить жизнь самоубийством, тогда президент разрешил ему скомбинировать вот эти символы. Так я продолжу толкование?
Павел и без того не отдохнул, а от слов-чудовищ, наподобие никогда не слышанного «энигматический», голова начинала болеть дополнительно.
— Спасибо, Вильгельм Ерофеевич, спасибо. Теперь вот что: мы пожаловали одной особе титул княгини Ледовитой, по месторасположению ее родового поместья на Земле Святой Татьяны, ну, вы знаете, к северу от Северной Земли. Герб в ее роду утрачен, но, как гласят предания, в нем почему-то было, — Павел испытал нечто вроде прилива злорадного вдохновения, которое побуждало его предков давать боярам фамилии Дураковых и Обалдуевых, — в нем было восемь бутылок. Больше ничего не известно.
Старик сосредоточился.
— Щит, вероятно, белый, по цвету льда — что равно серебряному. Поскольку она княгиня, корону не вводим. Поскольку женщина — шлема тоже не нужно. Щитодержатели… Ну, при подобном расположении поместья возможны или два белых медведя, или два моржа.
— Конечно, конечно, именно два моржа. Э… зеленых.
— Так… Щит, конечно, традиционный французский, прямоугольный, а то с моржами путаница будет, если круглый вводить. На восемь полей делим просто: прямым и косым крестом один поверх другого, это как на английском флаге. И в каждом поле — бутылка. Предположим, золотого цвета.
— А можно зеленого? — Павел поморщился от идеи «золота на серебре».
— Нетрадиционно… но можно. Горлышками к центру, так получится изящно. Остается девиз.
Павел поблуждал глазами по кабинету, остановил взор на высоком аквариуме возле окна, вдохновенно сочинил, представив себе раз или два виденную им Татьяну, всегда нетрезвую, но полную любви:
— «Сохну, не просыхая».
— Отлично, ваше величество. Вот и весь герб. Закажем художнику?
— Будьте так добры, Вильгельм Ерофеевич. Всегда рад вас видеть.
Старик откланялся, ни о чем, как обычно, не попросил и удалился. Павел нажал на кнопку два раза, что для секретаря Толика означало: «Пять минут не беспокоить». Павел встал, подошел к аквариуму. Там, Бог знает кем подаренные на коронацию, плавали три некрупных морских конька, не то с Аляски, не то из Австралии; рыбок поначалу было пять, но две погибли в первые же дни, после чего Павел приставил к аквариуму профессора-ихтиолога, лауреата Ленинской премии; государеву предложению пойти в смотрители царских рыбок он противился ровно до той минуты, когда Половецкий назвал ему сумму оклада. Теперь в опрятном вертикальном аквариуме неизменно висели три темные рыбки, немного печальные, но отчего-то трогавшие сердце Павла: не то шахматная фигурка в морской воде ожила, не то впрямь морской конь на дыбы встал. Наблюдение за этими рыбками не просто успокаивало Павла, оно даже головную боль ему снимало. Бесконечное спокойствие старика-блазонера, флегматичная красота морских коньков — все это резко контрастировало с бешеным темпом жизни Павла. Так он и стоял, глядя на рыбок, — хотя рыбки самого императора, кажется, игнорировали вовсе. Лишь пузырьки кислорода всплывали со дна аквариума, лопались, лишь чуть-чуть колыхались красноватые водоросли — а больше не двигалось ничего. Мысли у Павла в такие минуты исчезали вовсе.
Герб для Тони Сбитнев давно заготовил, какой-то сложный и очень древний, чуть ли не в самом деле подлинный. А девиз себе Тоня выбрала сама, — Павел мимоходом ее спросил, есть ли у нее для себя в жизни что-то вроде девиза; про герб, понятно, не заикнулся. «Хочу и буду!» — не задумываясь, выпалила Тоня. Весьма неплохой девиз, решил Павел тогда же, и Сбитнев тоже одобрил. Единственное, о чем Павел пока что боялся разговаривать с блазонером, так это о своем собственном гербе, потому что нынешний ему очень не нравился, он хотел возвращения древнего герба Московского княжества, где, кажется, просто конь помещен был — но царь боялся проявить невежество, да и наплевать ему вообще-то было на такие вещи, живой морской конек в аквариуме был ему во сто раз дороже всех колец геральдических.
Кони, кони… «Запрягай-ка, хлопцы, кони…» То есть там, кажется, «распрягай», но Павлу требовалось именно запрягать — а кого? Прямо хоть коньков из аквариума вытаскивай да запрягай, других нету. Где кадры взять, чтоб и верные, и умелые, и выносливые, как кони? Павел с тоской вернулся за письменный стол. Он давно не курил, разве что один-два «Салема» в неделю, потому что мята, — но пепельницу на столе держал, это был совершенно очаровавший его подарок посла Мальты: над чашей пепельницы стоял на хвосте ярко-синий, словно мальтийское Средиземное море, стеклянный морской конек, впрочем, мало похожий на тех, что в аквариуме, ибо те были тихоокеанские. «Вот и этого конька запрячь бы», — глупо и тоскливо подумал император. Кадров патологически не хватало. Шелковников знай себе орденами обвешивается, Сухоплещенко сбежал в коммерцию, Аракелян на кухню, — впрочем, там ему и место, больше он ничего и не умел никогда. А Половецкий со своими Толиками, у которых ноги неравной длины, — так это даже для секретаря райкома негодный материал; где, спрашивается, прежние цари кадры для себя брали? Из парикмахеров, из конюхов, из друзей по детсаду? Ничего подобного у Павла не было. А родственникам он довериться не мог. Кроме дяди, к которому собирался в гости — в качестве первого визита за границу.
Словом, нужен для империи прежде всего отдел кадров. Кто там еще служил по тому ведомству, которое романовскими делами занималось? Павел взял слева заготовленную папку, открыл. Так. Заев. «Этого я убил», — удовлетворенно подумал царь. А Глеб Углов, это еще кто такой? Получалось так, что этот тип уже много месяцев как в психушке — за религиозное диссидентство. На фига ж его там держат? Пусть Фотий съездит и заберет — может, пригодится. Павел начертал: «Доставить лично», стал перебирать остальных сотрудников, но там оказались только малоспособные стукачи и разноногие Толики, это в лучшем случае, словом, ничего интересного. А где тот, который за канцлера доклады и прочее пишет? Следов Мустафы не имелось, и Павел записал для памяти: «Спросить у Елены насчет референта Ш.» Опять все упиралось в канцлера. Павел подумал и решил, что пора брать барона за рога. Чем бегать за новыми кадрами — сперва нужно отремонтировать те, что есть.
Павел позвонил секретарю один раз, резко и длинно. Долгие две секунды Анатолий Маркович Ивнинг извлекал из уха шарик, через который слушал голос любимого певца, специально для него записанный Половецким: «Песня посвящается для Толика… Гонит ветер опять листья мокрые в спину…» Певца уже не было в живых, и запись эту Анатолий Маркович, молодой блондин с ногами разной длины, дневной секретарь императора, слушал с утра до вечера. В третью секунду Анатолий Маркович уже стоял в кабинете царя, в полупоклоне обратив к владыке не столько лицо, сколько покрытое редеющими волосами темя. Павлу и самому гордиться шевелюрой не было повода, так что хотя бы в этом секретарь императора не раздражал.
— Верительных грамот не принимаю, — отрывисто сказал Павел. — Ирландию на завтра. Бюджетников тоже не завтра. Дело об угоне поезда вообще на понедельник, если к тому времени не найдут, а если найдут, то это все на Петровку, пусть Всеволод расхлебывает. Канцлера ко мне.
Секретарь пошел вишневыми пятнами.
— Их высокопревосходительство на даче…
— Это хорошо, что на даче. Дышит воздухом. Через десять минут ко мне.
— Невозможно, государь, оттуда час езды.
— Это хорошо, что час езды. Через полчаса пусть будет здесь. Вертолет пусть возьмет. Только на Ивановскую площадь пусть садится, не на Соборную. Я жду.
Секретарь знал, что после этой фразы с царем беседовать бесполезно, и кинулся вызывать канцлера. При нынешнем весе канцлера еще, глядишь, не каждый вертолет и поднимет, так что возможны технические трудности. Мнение самого канцлера мало интересовало не только Павла, но даже колченогого Толика.
Шелковников попался на горячем. На том горячем, которое обязательно входило в меню его второго завтрака. Оторваться от тарелки для него было невыносимо, впрочем, он был полностью одет, как раз примерял мундир генерал-фельдмаршала в отставке, чем и воспользовался: прихватил тарелку с незаконными для его диеты равиолями и, доедая на ходу, потопал к вертолету. Пустую тарелку, чтобы не оставлять улик, он выбросил из окна вертолета с высоты эдак метров в пятьсот, она пробила крышу новому «фиату», принадлежащему главному редактору журнала «Его Императорского Величества Пионер», — и, увы, убила редактора на месте. Впрочем, тарелка при этом осталась цела, а поскольку была с личным баронским гербом Шелковникова, то дело быстро замяли; в печати мелькнуло сообщение, что редактор, по всей видимости, стал жертвой летающей тарелки.
Павел ждал уже не десять минут, а все двадцать, но пока об этом не знал, ибо смотрел не на часы, а на аквариум: лишь эти шахматные коньки давали его воспаленному сознанию подобие отдыха. Поданный в службы Кремля сигнал «Первый вызвал Второго» мгновенно заморозил всю деловую жизнь правительственной крепости; никакой звонок младшие секретари не должны были пропускать даже к Толику, — секретарей этих Половецкий всех до единого подобрал из числа верных приверженцев романса «Гонит ветер опять листья мокрые в спину», они пользовались сейчас передышкой и слушали этот романс, и Толик тоже слушал. Напротив его стола располагалась ниша в стене, из которой всего полгода назад вывезли статую кокушкинского вождя; ниша как нельзя лучше годилась под аквариум, и Толик все ломал голову — попросить его для себя у царя, или у Половецкого, или как-нибудь через лауреата-смотрителя. А породу рыбок пусть подберут такую, чтобы царь не обиделся: у него-то лошади, так пусть здесь какие-нибудь морские ослики живут, или пони, или там вообще что угодно. А то сиди и смотри на пустое кресло в этой нише. И хорошо, если пустое, а ну как в нем сидит жуткий старик-блазонер? Сбитнева Толик боялся до дрожи и не знал причины страха. Его и Половецкий боялся и не стеснялся в этом Толику сознаться, благо весь роман у них выдохся уже два года тому назад, да и вообще амурные дела Милада приказал на службу не таскать, раз уж царь «не наш», хотя Милада все-таки надеялся, что с возрастом это у царя пройдет. И тогда, может быть, тогда… Но такие мечты Милада позволял себе только дома, — хотя дома у него, собственно говоря, не было, а жил он в вечно пустующей парагваевской квартире, куда нынче допускал далеко не всех завсегдатаев. Особенно он страшился того, что припрется неожиданно вознесшаяся в принцы шалашовка Гелий, но та, похоже, давно остепенилась и от подруг отбилась, стала тихой мужней женой. Тут, увы, Милада ошибался, ибо муж тщательно прятал Гелия на даче, сам за ним ухаживал, опохмелял, укладывал спать, даже, если было нужно, кормил с ложечки, ибо Гелий переваливался из предпоследней алкогольной формы в последнюю; Ромео все собирался жену лечить от пьянства, но по всем учебникам получалось так, что лечение это эффективно только для мужчин. Так стоит ли время тратить? «Овдовею…» — непременно хоть раз в день приходило в голову Ромео. Порой ни с дедом, ни с братьями принц не мог повидаться по нескольку недель — все жену выхаживал. И начинало принца грызть одиночество, от коего спастись нельзя ничем, разве что тупым сидением перед телевизором. Даже любимый киносериал про агента 0,75 уже не развлекал. Да и какое тут кино, когда Гелий просыпается каждые четверть часа от того, что ему кошмары снятся, и снова его опохмелять надо.
Вертолет выгрузил Шелковникова на Ивановской площади, от которой до кабинета Павла предстояло топать полкилометра своими ногами, да еще местами по лестнице, — а после тройной порции равиолей для Георгия Давыдовича это было весьма и весьма непросто. Израсходовав массу энергии, ни о чем уже не в силах думать, кроме как о непочатых портсигарах в кармане мундира, канцлер вступил в приемную царя. Толик уже стоял навытяжку за своим столом на той ноге, которая была длиннее, и склоненной головой свидетельствовал свое почтение ко второму человеку в империи. Тот на секретаря не глянул, вообще забыл про хороший тон, вломился в кабинет к императору, и не то что без доклада, а даже без стука. Но и царь ответил ему тем же: не повернулся, даже взгляд от аквариума не отвел. Впрочем, в боковой стенке визитер прекрасно отразился, очень забавно конек сквозь него проплыл.
— Ты не пунктуален, Георгий, — ровным голосом сказал царь, — я жду тебя сорок минут.
— На дорогах заносы… — брякнул канцлер невпопад, напрочь забыв, что именно царь велел подать ему вертолет. Павел и ухом не повел.
— Значит, поменяй того, кто у тебя там чисткой дорог занимается. Сколько можно в России все беды списывать на плохие дороги? Я, что ли, колдобины в них долблю?
— Нет, государь, никак нет, вы… не долбите.
— А что я, спрашивается, делаю?
— Вы, государь, правите… то есть повелеваете.
Павел повернулся в кресле. Шелковников все еще стоял на ногах, и это могло быть угрозой канцлерскому здоровью.
— Садись, Георгий, — сжалился венценосец, — сейчас я кофе вызвоню. Толик, — сказал он в селектор, — пусть Мария Казимировна кофе сварит. Мне с сахаром, канцлеру нет, он на диете. Мацы хочешь? — спросил он у гостя, не отпуская клавишу.
— Если можно… — робко сказал канцлер, он готов был и мацу съесть, и что угодно, лишь бы хоть чем-то компенсировать своему организму путешествие с Ивановской площади, где Царь-пушка была на месте, а Царь-колокол почему-то отсутствовал, кто-то его в реставрацию отправил. Маца так маца, калорий в ней немного, но все-таки!..
— Опять наелся с утра пораньше? — сказал Павел и спокойным голосом перечислил все, поглощенное Шелковниковым с момента просыпа, включая равиоли, которые канцлер полагал наиболее засекреченной государственной тайной. Хотя какие ж тайны от царя? Все он знает, все он видит, обо всем и обо всех заботится, никого не оставит, никому спуску не даст, Русь-матушка за ним как за каменной стеной, — Шелковников, пока готовили кофе, мысленно бормотал всю эту пропагандистскую, им же самим для народа сочиненную ахинею и не сознавал, что он Павлу просто молится. Но откуда ж царь про равиоли-то узнал? Ведь Елена их сама варила, чтоб никакие повара… Тут появился кофе и обидно тонкая стопка мацы.
— Мацу специально для тебя заказываю, — назидательно сказал Павел, — твое здоровье принадлежит государству. Врач говорит, что тебе нужно сбросить сорок килограммов. А ты пельмени жрешь. Тесто вареное, тяжелое. Еще пончиков бы наелся.
Шелковников представил горку аппетитных, жареных и посыпанных сахарной пудрой пончиков — и сглотнул слюну. Павел кивнул.
— Вот, и слюни глотаешь. Давай худеть.
— Я готов!.. Но как?.. — выпалил Шелковников. Мацу он уже съел.
— А вот как. — Павел протянул руку и снял телефонную трубку с красного аппарата с надписью «Управделами»: — Половецкий? Проси на связь дириозавра.
— Есть! — пискнул из трубки высокий голос. Ожил динамик в панели, как-то загробно стал мерцать экран под ним, в воздухе возник низкий вибрирующий тон, перешедший в ясное верхнее «соль», в свою очередь, сменившееся соловьиной трелью. Дириозавр откликался на вызовы из Кремля всегда и сразу; Павел это принимал как должное, а все прочие — со священным ужасом. Наконец, медленный низкий голос произнес на идеально чистом русском языке, как со сцены московского театра имени Евгения Вахтангова:
— Приветствую тебя, государь всех Россий, европейских и азиатских!
— И мы приветствуем вас, мсье… Дириозавр. — Павел по секретным каналам выяснил даже национальность летающего чудовища, даже не держал на него зла за угробленную телевышку; справедливости ради надо, впрочем, сказать, что напрямую он беседовал с чудовищем впервые. — Как вы находите наши российские погоды? — Тут Павел сообразил, что это цитата, что есть шанс получить ответ, что погоды, мол, стоят предсказанные, но на множественное число его спровоцировал сам дириозавр упоминанием множества Россий. Французу-ящеру, понятно, необъятные просторы российской империи кажутся множеством стран, соединенных в одну. «Ничего, привыкнет, мы еще больше будем», — отметил Павел про себя.
— Ваши российские погоды на больших высотах малозаметны, но плохо, что синоптики не составляют для меня сводку о малых высотах. Не предсказывают, хотя я всегда к вашим услугам. Кстати, государь, я все-таки самка. Так что «мсье» ко мне применять неправильно.
— Прошу прощения, мадам Дириозавр, — легко сменил тон Павел, сразу отвергнув несолидное для четырехсотметрового ящера «мадмуазель»; ему с особью женского пола было разговаривать и легче и привычней, за то его и великий князь Никита любил особенно. — Я хотел узнать у вас, мадам Дириозавр, не намереваетесь ли вы в ближайшее время посетить наш любимый город Санкт-Петербург?
— Почему бы нет… Но там, кажется, нет приличной посадочной площадки. Хотя я и повисеть могу.
— Зачем же висеть, мадам, к вашим услугам Марсово поле, Дворцовая, Сенатская, выбирайте, ну, всегда есть аэродром Пулково, да и Нева сейчас во льдах. Я хотел бы направить канцлера империи в Петербург с инспекцией, но лишь вам я мог бы доверить его и быть при этом вполне спокоен. Мой друг, э… секретарь Екатерины Бахман, господин Джеймс, рассказывал, что вы предоставляете некие лечебные мероприятия?
Монстр в динамике явно потеплел сердцем. Экран, как две капли похожий на тот, что был установлен у Форбса в далеком Элберте, но об этом Павел не знал, ожил. Дириозавр любезно демонстрировал свое нутро — сауну, тренажеры, совсем непонятные аппараты.
— Душ Шарко, парилка… — комментировал монстр, перейдя на глубокое контральто, видимо, чтобы гармонировать с обращением «мадам».
— Ну и отлично, мадам Дириозавр. Не могли бы вы взять канцлера прямо сейчас же из Кремля?
Шелковников стал тихо терять сознание. Павел, продолжая обсуждать с экраном и динамиком детали будущего путешествия из Москвы в Петербург, вызвал Толика, а тот диагностировал у канцлера голодную судорогу, вытащил из кармана бело-красно-синего мундира толстый портсигар и стал кормить несчастного при помощи золотой ложечки, свисавшей на золотой же цепочке. «Нелегко тебя кормить, толстый мужчина…» — вертелось у Толика в голове все на тот же мотив, хотя слова в ритм и не ложились.
— Итак, мадам Дириозавр, через час встречаю вас на Ивановской площади. Системы ПВО будут оповещены.
— Не тревожьтесь, государь, они меня и так не заметят.
— Ну как угодно, жду.
Шелковников, хоть и был в обмороке, но всю икру съел молниеносно. Толик скормил ему и второй портсигар, однако вылизать все-таки не дал, хотя канцлер и пытался. Павел смотрел на все это безобразие не с отвращением — скорей с ужасом. «Спасать немедленно», — твердо и окончательно решил он. Вплоть до ареста и принудительного похудания, даже если нужно будет ради этого вытащить с пенсии создателя древнерусской системы голодания, профессора Балалаева, которому вот уже сто второй год идет, а он до сих пор не кушает. В общем, если империя еще и без канцлера останется…
Внимание Павла привлекли множественные ордена, которыми канцлер увешал свой мундир почти до пояса. Порыскал глазами: где Св. Анна? Где Св. Владимир? Где все четыре солдатских ордена Славы? Все это в прошлую встречу Павел на канцлере видел. Павел жестоким тоном спросил — где, мол, все это?
— На другом мундире, государь, — с горечью ответил Шелковников, — на один все не помещаются.
— Ты б еще на спину прикрутил, — брезгливо сказал царь.
Канцлер придвинулся к столу, в его глазах засветилась надежда.
— Дозволяете, государь? По крайней мере ордена дружественных социалистических теократий… А то мне придется четвертый мундир заказывать…
— Слушай, ты!.. — Павел повысил голос. — Если тебе не стыдно за Россию, то за нее стыдно мне! Елку и ту раз в год наряжают, набрался советских привычек! Все мундиры сдашь в казну, целей будут. А сам переоденешься в простой сюртук… — Павел сделал долгую паузу, размышляя. — А треуголки никакой. Из всех орденов — только орден Св. Елены, специально для тебя учреждаю. Его носят во внутреннем кармане и никому не показывают! Специально для тебя учреждаю! И никаких больше!
Шелковников успокоился; орден, названный в честь жены, был очень приятен, да еще канцлер становился кавалером этого ордена номер один. Вообще это был первый орден, учрежденный новым царем. О прочих значениях Св. Елены канцлер как-то не вспомнил, да и треуголка была ему ни к чему, можно и в фуражке походить.
— А на приемы? — неуверенно спросил он. — Как же я буду без Богдана Хмельницкого?
— Ничего, в той же Германии канцлер живет без Богдана Хмельницкого, здоровья пока не потерял. А ты? Ты в зеркало на себя смотришь?
Шелковников этим занимался по полдня, но он разглядывал покрой и то, хорошо ли привинчены ордена, а царь, кажется, имел в виду зеркало в ванной. Но тут головомойка с приятными сюрпризами была прервана противным голосом Половецкого:
— Ваше величество, дириозавр над Ивановской площадью. Высунул снизу что-то длинное, розовое, ухватился за Царь-пушку и висит. Указания?..
— Мы идем, — бросил Павел и поднялся. Дюжина культуристов из парагваевской гостиной, в форме спецслужб Кремля, вошла в кабинет — помочь канцлеру в обратном путешествии на холодную площадь.
— Я не одет, государь… Не готов к инспекции…
— Сейчас все тебе будет. Быстра-а!
Павел в небрежно накинутой шубе, не покрыв головы, вышел из дворца на пустую Соборную. Шелковникова не просто вели под белые руки — его несли. В глазах канцлера блистали неправдоподобно огромные слезы, никуда он ехать не хотел, ни в какой Петербург, там и не покормят толком… Над соседней площадью висела колоссальная, в полкремля длиной, сигара с поджатыми лапами. Из живота ее был высунут непристойно розовый яйцеклад, чуть вибрирующий в такт порывам ветра. За что он там ухватился — какая разница? Лишь бы не за церковь, а то потом опять Фотий с жалобой придет и ведь прав будет.
Царь быстрым шагом вышел на Ивановскую. Яйцеклад отделился от пушки и потянулся к нему, но самодержец сделал шаг в сторону, и через секунду канцлер уже лежал в розовой ложечке; та неспешно втянулась в брюхо монстра. Дириозавр покачался, растопырив шесть конечностей в воздухе, отдавая честь, и плавно взмыл на три километра. Следом туда же упорхнула столь любимая карикатуристами козявка-лоцман, пилотируемая совсем седым Соколей, чье лицо обветрилось за многие месяцы странствий — что твоя кирза.
А Павел, сразу как вернулся в кабинет, записал на перекидном календаре: «Вильгельму Сбитневу: эскиз о. Св. Елены. К возвращению Ш. из Петербурга». Ювелиры справятся, так что дня через три десяток в запасе будет. Но базарить эти ордена Павел не собирался. Павел не транжирил ничего. Даже то, что он послал канцлера в Питер с дириозавром, помимо заботы о здоровье второго лица империи, содержало еще и где-то подсознанием нащупанную заботу об экономии авиационного керосина. Дириозавр оказывал, пардон, мадам Дириозавр оказывала царю далеко не первую услугу, вон как лихо обложили ливийцев яйцами, но в ситуации с Шелковниковым Павел полагался больше на женскую, на материнскую натуру мадам Дириозавр, — это вещи понадежней, чем политические договоренности за красивые глаза в свете возможных ответных услуг. Красивые глаза, красивые глаза… А какие, кстати, у мадам Дириозавр глаза?..
Шелковников тем временем угодил в какую-то адскую кухню, где если что и приготовлялось, то в качестве сырья, видимо, предполагалось использовать тушу канцлера. Тонкие, мощные щупальца обвили его со всех сторон и раздели; температура помещения росла, влажность воздуха увеличивалась. Канцлер неустанно пытался потерять сознание, но нежные щупальца регулярно регистрировали малейшую перемену кровяного давления и пульса, канцлер то и дело ощущал иголку, пронзающую его жировые отложения то там, то сям. Перед лицом Шелковникова мерцал вентилятор, но все прочее пребывало в полной тьме. Помещение в брюхе чудовища попеременно преображалось в парилку, в сауну, в бассейн, в массажную, в центрифугу, наконец остановилось на варианте предбанника, где канцлер и обнаружил себя после очередного обморока на старинной резной кушетке, в чем мать родила, перед большим экраном. На нем жирной черной линией был обозначен безобразный обнаженный профиль человеческого тела, — чтобы Шелковников не ошибся, тем же цветом рядом было проставлено: «СЕЙЧАС ТАК». Внутри фигуры мерцал другой силуэт, светло-серый, штриховой, тоже безобразный, но все-таки человекоподобный, и рядом тем же цветом было написано «А НАДО ТАК». Еще ниже стояла нынешняя дата, время по московскому, высота полета, наружная температура, очень низкая, и — о, ужас! дата и, вероятно, время прибытия в Санкт-Петербург, отстоявшая от нынешней больше чем на неделю. Дириозавр собирался плестись в Питер со скоростью дилижанса, делая меньше ста километров в день. «ТИХИЙ ЧАС» — вспыхнула на экране новая надпись, и канцлер сквозь все ужасные догадки и грозное чувство голода провалился в сон. Во сне у него кружилась голова, он считал себя безнадежно заброшенной в межпланетное пространство пустой тарелкой из-под равиолей. Но сны его были меланхоличны и лишены даже самого слабого оттенка тревоги, — мадам Дириозавр вкатила ему с прочими лекарствами немалую дозу седативов.
Сложная медицинская структура, которую вырастил дириозавр в своей сумке мановением крестцовой мысли, функционировала сама по себе, и Рампаль мог позволить головному мозгу заниматься чем приятно. Вообще все эти полеты вокруг земного шара, показательные кладки яиц, — кроме той, непроизвольной, что приключилась над южноамериканским стадионом, — все это оставляло монстру массу свободного времени. Русское правительство просило редко и о сущих мелочах, американское что-то вообще не выходило на связь, и ящер потихоньку набалтывал на диктофон давно задуманную книгу «Как я был разными вещами». Дириозавр за все время странствий ни разу не задумался, что связь с институтом Форбса он просто утратил, ибо дириозавры, как известно, не только существа сумчатые и вертикально взлетающие, но и абсолютно непьющие. Да и ничего так чтобы специально не едящие, ибо заряда плутония в хвостовой части должно хватить на триста лет беспосадочного полета. А отвечать за происшедшую метаморфозу Рампаль не был обязан, превратил его в летающее и непьющее чудовище мэтр Порфириос, который нынче стал почетным множественным гражданином республики Сальварсан, жил в свое удовольствие и сам с собой обменивался коллекционными записями художественного свиста, отдавая предпочтение вариациям на темы «Сиртаки» Теодоракиса и «Чардаша» Монти.
А Шелковников периодически просыпался на кушетке, получал дозу лекарств внутримышечно и внутривенно, потом кушетка нагло изгибалась и во мгновение ока превращалась в велотренажер, на котором канцлер восседал, вяло перебирая ступнями. Если он делал это слишком уж вяло, то на жутком экране, где мерцали два контура, появлялись данные об уменьшающейся скорости передвижения к Петербургу, потом мадам Дириозавр замирала вовсе, и срок прибытия в Северную Пальмиру, она же самопровозглашенный Четвертый Рим, — вот еще! — отодвигался в неизвестность. Тогда голодающий канцлер все-таки упирался в педали, ну, и ямщик тоже, что называется, «трогал». Музыкой монстр пассажира не баловал, все крутил «Болеро» Равеля для собственного удовольствия, порой вставляя кое-какие мало известные произведения для флейты в исполнении своего однофамильца. Рампаль как раз описывал свои душераздирающие приключения на Вьетнамской войне, шлифовал стиль, уж в который раз передиктовывая историю со своим превращением в котел вареного риса, как вьетконговцы уже и соевый соус принесли, и куайцзы, то бишь палочки для еды приготовили, и собрались приступить к трапезе — и вот тогда, именно тогда, и только тогда… — здесь Рампаль с мастерством истинно детективного халтурщика, которого постыдился бы даже Евсей Бенц, обрывал главу и начинал новую, о том, как в это самое время «в совсем другом месте, под нежным осенним солнцем, озарявшим альпийские луга и скалистые кряжи…» — тут же соображал, что разглашает месторасположение Элберта, начинал сочинять какие-то несусветные горы, каких в США и в помине нет, соображал, что можно бы описать Большой Каньон, но там он как раз никогда не бывал; Рампаль приказывал своему огромному телу двигаться к каньону, посмотреть, как оно там на самом деле, но это он головным мозгом приказывал, а в крестцовом прочно сидела мысль о нуждах пациента-пассажира и России, эта страна с высоты вовсе не казалась ящеру такой уж плохой, тело не сворачивало никуда, оно плелось на нижней границе стратосферы, со скоростью вершок в минуту, дрейфуя к колыбели трех попыток реставрации истинного Дома Старших Романовых, тех попыток, что раньше по недоумию именовались революциями. Мысль о том, что какая-никакая, а колыбель, грела мадам Дириозавр ее огромное сердце.
Шелковников не часто поглядывал на очертания предъявляемой ему серой фигуры, но на какой-то день, — ни часов, ни смен дня и ночи он не наблюдал, обнаружил, что фигура эта уже меньше отличается от черного контура. И он решился взмолиться. Произнеся про себя жаркую не то просительную, не то благодарственную молитву великому императору Павлу, из которого он незаметно сотворил себе кумира, канцлер вслух обратился к мадам Дириозавр с вопросом: далеко ли еще до Меньшой Столицы.
— До столицы Ингерманландской губернии, — уточнила мадам. — Пока что мы приближаемся к столице Вышневолочекского уезда Тверской губернии, городу Вышний Волочек. В городе около семидесяти тысяч жителей… Сейчас, сейчас, Георгий Давыдович, эуфилин внутривенно, нитронг перорально… Бром? Нашатырь?..
Шелковников уже потерял сознание, и мадам превратила его седло в кушетку. И зависла в воздухе, ожидая пробуждения пациента: хотя за три дня, показавшиеся пациенту тремя веками, он похудел на восемь килограммов, но ведь это была только одна пятая предписанного похудания. По невозможности в данный момент воспользоваться услугами обычного бюллетеня ван Леннепа, чтобы узнать, каковая будет дальнейшая судьба пациента, мадам Дириозавр связалась с Кейптауном, где ей, в порядке зарезервированной еще полгода назад предиктором дю Тойтом очереди, предоставили пять минут радиособеседования. Этот окопавшийся в гнезде расизма носитель старинной бурской фамилии, молодой и здоровый парень, вот уж который год не выходящий из собственного кабинета, давал консультации кому угодно, лишь бы платили; а своему правительству он был угоден светлым цветом кожи, хотя и не очень угоден славянистой харей. Словом, дю Тойт сообщил, что канцлеру ничего не грозит, раз уж мадам Дириозавр взялась за его лечение. Сердце мадам очень заметно дрогнуло, она задушевно предложила в любой момент вызывать ее на предмет того, чтобы с головой завалить яйцами «Инкату» или еще там кого, кто против правительства на рожон попрет, — и отключила связь. Потом мадам привела в боевую готовность шприцы и березовые веники, разбудила пациента и вовсю взялась за проведение терапии.
Петербург, понятно, ожидал скорого прилета дириозавра, об этом и телевидение сообщило, и вражьи станции, да и самого тоже видели медленно-медленно плывущим от Москвы к северу. В другое время это весь город бы сильно взбудоражило, но не нынче. Дело было в событии, ошарашившем Северную Пальмиру тремя днями ранее. Неизвестный молодой человек отстоял длинную очередь в ломбарде на Верноподданном, бывшем Гражданском, проспекте, сдал старушке-оценщице редкостные часы с серебряной кукушкой. Покуда старушка прикидывала, серебряная кукушка или вовсе не серебряная, и сколько эта диковина в нынешних золотых деньгах может стоить, молодой человек выхватил из-за пазухи большой топор, сокрушил стойку ограждения и старушку зарубил; однако этого ему показалось мало, и он без видимой причины обратил остаток гнева на мирную очередь позади себя — зарубил в ней всех старушек, которые даже и не за деньгами многие сюда пришли, а накануне близкой весны просто зимние вещи на хранение сдать хотели. Число старушек-жертв было таково, что его не рисковали обнародовать, а в сплетнях называли заведомо неправдоподобное, столько в Питере и старушек-то никогда не было. Пользуясь полной безнаказанностью, молодой человек отворил люк строго засекреченного подземного хода, прорытого в те времена, когда город носил имя кокушкинского вождя, и скрылся в нем, да еще заминировал вход. Когда со дна сейфа в Смольном городской голова и губернатор светлейший князь Евстафий Илларионович Электросильный-Автов извлек план подземного хода, чтоб узнать, куда побежит преступник, было поздно. Уже весь город знал, что юноша с окровавленным топором выпрыгнул буквально из набережной против прославленного крейсера «Аврора», дико вращая топором и глазами, проник в рубку крейсера, снял его с вечного прикола, и тот, со скоростью, совсем несвойственной подобным старинным плавсредствам, вышел из Невы в Финский залив, миновал Кронштадт, а потом и Ревель, а дальше ушел в неизвестном направлении и нигде, никакими средствами более не обнаруживался. Для народа мало было утешения в том, что имел место угон «Авроры» липовой, подлинная давно нашла упокоение на дне Маркизовой лужи, — все только и твердили в Питере, что это не конец, и ломбард и крейсер подверглись нападению только «на пробу», а то ли еще потом будет!.. Говорили, что топор молодого человека поздней ночью мерцает над Пятью Углами и над Охтой, видели его на кону в казино «Дом искусств», на Невском проспекте, гуляющим в новых кроссовках совсем безнаказанно, и даже в руках у старшего мясника на Сытном рынке. Старушек спешно похоронили на строго засекреченном кладбище в Дудергофе, ломбард опечатали, на месте крейсера поставили плот, а на плоту укрепили транспарант: «Идет реставрация». Про реставрацию не только Петербург, но и вся Россия давно знала, что она, матушка, не только идет, но уж и вовсе пришла: предсказанные известной кришнаитской пророчицей Лингамсними сто дней ничего плохого императору не причинили, ни коросты, ни вшивости, ни сухости, — напротив, царя часто показывали по телевизору, говорил он мало, так он и вообще не трепло, он дело делает, он проклятые язвы искореняет. Словом, Петербург весь как один человек не работал, разве что на работу ходил, но и там, как и дома, ничем, кроме сплетен об убийце-угонщике, не пробавлялся. Имело место пикетирование дома-музея Достоевского, уж заодно и мемориальную доску с дома Набокова украли, но это никак судьбы крейсера и старушек не проясняло. В свете таких потрясений мало кого интересовал визит дириозавра и даже инспекционная поездка канцлера. Впрочем, князь Электросильный накануне прилета ящера, когда тот уже над Любанью проплывал, сообразил, что канцлер летит именно по его княжью душу, — и не поехал из Смольного домой ночевать. Однако спокойно проспал ночь на диване в кабинете, за день уж очень сплетни умотали.
К утру дириозавр сделал сложный поворот к Петергофу, а потом направился в сторону Невы, явно метя куда-то к стрелке Васильевского, чтоб не предполагать худшего. Но город все равно этим не очень интересовался. Лишь когда к полудню ящер завис над Эрмитажем и стал очень неторопливо снижаться, немногие зеваки побрели на Миллионную. Смотреть они смотрели, а разговаривали все о той же сенсации со старушками, крейсером и самостоятельным топором.
Похудевший на половину требуемого веса Шелковников был выпарен и вымыт, заодно и побрит. Мундир ему мадам Дириозавр выгладила и подштопала, — дырок от снятых по императорскому приказу орденов хватило на весь путь от Любани, еще и крюк пришлось из-за них делать, не поспевала мадам Дириозавр, а уж на что была мастерица. Шелковников был напичкан стимуляторами, заодно и покормлен: кофе без сахара, маца, салатик. Канцлер съел и выпил предложенное без малейшего аппетита, даже без интереса к поглощаемому. И уж подавно не пытался вылизать салатницу. Мадам Дириозавр еще раз проверила клиенту давление, пульс, энцефалограмму сняла, проверила отсутствие способностей к телепатии и наличие обычного коэффициента склочности. На Дворцовой стояли два черных ЗИПа: значит, встречали. Хвататься за Александровскую колонну ящер не рискнул; яйцеклад об ангела поцарапать можно, во-первых, стоит колонна без прикрепления к основанию, во-вторых, памятник государеву дедушке, в-третьих. Ящер переместил Шелковникова в лодочку яйцеклада и выложил на крышу переднего ЗИПа, потом поднялся на двести метров, да так и завис; в Петербурге в феврале темнеет рано, прожектора на дириозавра никто направлять не осмеливался — и монстр ушел в невидимость.
Шелковников, хоть и не без труда, слез с крыши ЗИПа — сам. С непокрытой головой стоял перед ним князь Электросильный, морщинистый ветеран не то осады, не то блокады, и в руках его был большой каравай, на каравае полотенце, на полотенце — солонка. Шелковников, по древнерусскому обычаю, отломил корочку, посолил и… положил в карман. Есть ему не хотелось. Ему хотелось работать: в частности, выполнять государевы поручения — инспектировать, инспектировать! И наказывать виновных. И награждать проявивших служебное рвение. И чтоб не одни только головы летели, а и чепчики в воздух тоже! За неделю канцлер съел двадцать килограммов самого себя, и сил у него сейчас было — через край.
Канцлер проигнорировал подобострастную руку князя, легко, без посторонней помощи, впрыгнул на переднее сиденье ЗИПа; скомандовал шоферу:
— В Смольный!
Шофер был привычный, его собственный: за неделю перелета, по приказу царя, сюда доставили всю канцлерову свиту и еще усилили охрану. Откуда-то из-под арки Генерального штаба вынырнул десяток бронированных, с мигалками, князь влез в задний ЗИП, и кортеж, привычно петляя, куда-то понесся. У Шелковникова было такое впечатление, что для поездки в Смольный нет вовсе никакой нужды петлять вокруг Александро-Невской лавры, трижды носиться по Лиговке, — да и соседняя Голштинская, как теперь называли улицу Марата, должна бы сперва заасфальтироваться, а лишь потом соваться под колеса канцлерскому ЗИПу. Словом, час петляли, наконец, выгрузились у бывшего Института невинно-благородных, другой резиденции голова-губернатор, даром что две должности занимал, все никак не мог себе подобрать. Да и лысину не замаскировал ничем: дурные все это вызывало мысли, и про себя Шелковников уже объявил этой лысине строгую головомойку с занесением, скажем, на завтра, как говорил замечательный актер в кинофильме, который крутили по первому каналу в день коронации.
В кабинете Шелковников сел прямо за стол, в хозяйское кресло, и лишь потом удивился — надо же, поместился!
— Ну-с, отчитывайтесь, — канцлер надел очки.
Электросильный, чувствуя себя гостем в собственном кабинете, чудес находчивости не проявил. Он смешался да и брякнул худшее из возможного:
— Может быть, сперва отужинаем?
Канцлер бровью не повел, достал из кармана золотой георгиевский портсигар, расщелкнул, воткнул в икру золотую ложечку и протянул князю:
— Угощайтесь, если нет терпения. А мне тем временем — отчет. У вас на него неделя была.
Князь нашарил какие-то листки, принял портсигар, присел на краешек стула.
— Все меры к поимке святотатственного преступника…
— Какого святотатственного? Это который у вас баржу с прикола увел? Похвальный поступок, хотя старушек мог бы и не трогать, мы бы, если так уж надо, их бы культурно выслали. Но, с другой стороны, с точки зрения закона, так ли уж были необходимы для нужд Российской империи старушки? Я вас спрашиваю! Отвечайте, князь!
— Да нет, в смысле бюджета социальных программ как раз наоборот, они все пенсионерки были со льготами и надбавками, но по конституции…
Шелковников потрясенно разинул рот.
— Какой конституции?
Князь чуть не выронил портсигар — он не знал ответа.
— Ну, Российской…
Канцлер встал и прошелся к окну, потом к двери, потом к столу и встал прямо перед князем, судорожно теребящим золотую ложечку.
— Да будет вам известно, — Шелковников против собственной воли заговорил с интонациями Павла, — что никакой конституции в России нет и, Бог милостив, никогда не будет! Конституции нужны юным и невинным западным демократиям, а российской державе, древнейшей в Европе, она — как севрюге подойник! Вы мне не кивайте на Саудовскую Аравию, никакая у нас не теократия, — хотя царь и глава церкви, он в ее дела не вмешивается. А демократятиной пусть Штаты балуются, им еще триста лет до своей империи подрастать да подрастать! Вы что, историю Рима не читали, милейший? Вы совсем зеленый, да?
Князь не читал истории Рима, он мало что вообще с младших классов начиная читал, он глядел кино, притом одну только порнуху, ну, еще если уж очень что смешное — про Ильича и больше ничего. Ну, доклады, бывало, еще с трибуны зачитывал. А почему демократии не нужен подойник?
Шелковникову севрюга приплыла в голову потому, что икру он сунул губернатору как раз черную, самому ему ни на какую даже глядеть не хотелось.
— Ладно, это вы еще усвоите. А пока что где телевизионщики: здесь или в центр поедем? Лучше бы здесь, дел у нас с вами!.. — канцлер подумал и провел рукой не по горлу, а над головой: дел, значит, имеется выше головы; пальцы предательски дернулись, но он спохватился, темени себе не посолил. Иди там знай, в какую ложу входит князь, но ясно, что звание у него не особо высокое, иначе б ему на злосчастный крейсер плевать было, да и кабинет был бы давно в Зимнем. Канцлер еще раз осмотрел стены. За спиной главного кресла размещалась большая окантованная фотография: только что коронованный Павел спускался со ступеней Успенского собора, государственно сверкая очами на зрителя. Хорошая фотография. Пусть Елена с нее портрет поганцу Даргомыжскому закажет, можно будет в своем кабинете в Большом Кремлевском повесить. Лик Павла как-то успокоил канцлера, и Шелковников только поторопил князя: мол, где камеры, в прямом эфире выступать буду. Электросильный обрадованно помчался орать на подчиненных, камеры прибыли; покуда их ждали, канцлер успел прочесть так и не донесшему ложки до рта губернатору длинную лекцию о том, как вести себя с бунтовщиками: непременно речь свою начинать со слова матерного, не стесняясь этой первичной силы, на которой Русь-матушка спокон веков стояла и до скончанья веков простоит. Князь был рад, что хоть по этой науке ему ничего читать не надо, он еще с детства ее крепко выучил, ничего не забыл, а уж насчет того, как правильно гаркать, — то наилучший способ только что продемонстрировал сам Шелковников.
Прибыли телевизионщики, что-то прицепили к канцлерскому лацкану, только-только успели включить камеру, как помолодевший на двадцать килограммов барон Учкудукский хряснул кулаком по чужому столу, и его лицо заняло весь экран петербургского канала.
— Господа трудящиеся! — начал он. — Мне выпало счастье быть первым инспектором, присланным в град Петров лично от нашего государя. К вам обращаюсь я, друзья мои, жители славного града, я прибыл к вам, чтобы напомнить: не может Петербург быть городом прославленным только в прошлом, он и в будущем должен становиться все более и более прославленным! Именем государя Павла Второго…
Обновленный Шелковников мчался по стремнине чуть было не утерянного за нервными событиями последнего времени красноречия. Петербуржцы сидели, прикованные к телевизионным экранам, а в дальнем углу собственного кабинета корчился на козетке светлейший князь Электросильный-Автов и с ужасом глядел на канцлера, говорившего чисто как по-написанному, — он, князь, так никогда не сумел бы и не сумеет, в импровизациях не силен был князь, даже в матерных, за то в Москву и не допускался. Он только ждал конца речи, чтоб выскользнуть и позвонить в Эрмитаж: пусть распаковывают сервиз Екатерины, не запасной, тот уже пококали, а главный, тащат в Таврический, вызывают поваров и готовят прием для высокого гостя. Князь наивно полагал, что канцлера можно обольстить пищей телесной. Он ведать не ведал, что это только раньше Кремль в наказаниях довольствовался обычной плеткой, ну, розгами свежими. Теперь нерадивым предстояло испробовать железного кнута.
Тем временем стемнело, хрупкий лед, покрывший часть Финского залива, в лучах охранных прожекторов засветился радугой, а пограничные воды до самого Ревеля, никем не охраняемые и не нарушаемые, погрузились в черноту. Лишь очень непонятный по форме корабль, по длине почти с полдириозавра, сейчас пробивался с севера, из Ботнического залива, куда случайно попал, пытаясь взять курс на Кронштадт. По исходному статусу этот корабль не имел права нигде причаливать к материку, но вполне мог ошвартоваться у острова Котлин, на котором предок нынешнего русского царя на подобный случай запасливо основал крепость Кронштадт. Да и не корабль это бултыхался в Ботническом, а простое долбленое бревно, но не какая-нибудь осинка-березка, а настоящая бывшая калифорнийская секвойя, и командовал ее небольшим экипажем знаменитый норвежский путешественник Хур Сигурдссон. На коронацию русского царя бревно опоздало, но визит вежливости нанести никогда не поздно. Причина опоздания была уважительная, пришлось Южную Америку огибать, не пролезала секвойя в Панамский канал, а тут еще прямо посредине Балтийского моря незадача приключилась.
Два дня назад, во мраке столь же гадкой северной ночи, напоролся на секвойю ржавый допотопный крейсер. Секвойе-то что, даже перила целы остались, а вот у крейсера вся носовая часть сложилась в гармошку и стал он тонуть на глазах. Небольшой экипаж Хура, состоявший из представителей различных рас и народов, принял самое активное участие в спасении утопающих пассажиров и матросов крейсера, но тот тонул с такой скоростью, что надежд выловить хоть кого-нибудь почти не было. Лишь когда Хур приготовился отдать приказ — всем вернуться на весла, юный полинезиец, которого уже полгода как залучил норвежец в ныряльщики, случайно затопив чей-то катамаран, рыбкой нырнул в черную воду и через полминуты выудил за фалду молодого человека с топором в руках; подтащил его к борту секвойи. Топор у парня отобрали, воду из желудка выкачали, и спасенный разразился множеством слов, которые Хур еще с войны хорошо помнил, а еще лучше понимал их судовой врач, ветеран русской плотовой и бревновой медицины Андрей Станюкевич. Врач этот прибыл на борт секвойи в позапрошлом десятилетии с мешком ржаных сухарей, и Андрей с Хуром друг в друге души не чаяли: Хур приучил его пить каждый день свой любимый напиток, морскую воду, а тот в свою очередь приохотил Хура к старинной русской игре мацзян, перенятой через Кяхту китайцами, — по-русски-то эта игра называлась «мазай», играли в нее на заячьи уши, но кто ж теперь русскую древность помнит!..
Нынче было не до мазая, слишком уж переусердствовал тип с топором, глотая национальное Хурово питье. Андрей уволок пойманного бедолагу в свою каюту, уютно втиснутую в один из секвойных корней, и долго приводил парня в чувство.
— Где я? — наконец-то выдавил из себя молодой человек.
— У друзей, — успокоительно ответил Андрей с приобретенным за много лет международным акцентом; он уж и забыл, когда такие чистые матюги, как нынче, слыхивал, — прямо на сердце теплеет.
— В России?
— Нет, пока не в России. Ты на корабле, точней на бревне. Мы плывем.
— Куда плывем?
— В Кронштадт… Денька через два будем. Да не рвись ты никуда, я тебя канатом прикрутил, и топор не ищи, он давно в хозчасти. Не рвись, капитан у нас хуровый… суровый то есть, это я его так называю, не смей повторять, а то живо на весла сядешь.
— Да ведь я на пробу! Я их только на пробу! — молодой человек разрыдался.
— Кого?.. А, это ты, что ли, «Аврору» угнал, так это, выходит, мы ее-то и потопили? Уже вторая на дно пошла, первая давно тут где-то рядом… Ну, Хур с ней, плавсредство она была негодное, так прямо в гармошку и сложилась… Кончай бредить, а то капитан живо на весла посадит…
Молодой человек впал с беспамятство. Станюкевич проверил морские узлы, которыми прикрепил гостя к койке, и вышел на палубу.
— Жить будет? — спросил его норвежец, перебрасывая трубку из левого угла рта в правый.
— А чего ему сделается. На весла не годится. Сдадим в кронштадскую больничку, и все… Там у нас теперь царь, авось помилует: это ж угонщик. Радио передавало, он в Питере старушек побил маленько.
— Так может, ему политическое убежище?
Станюкевич подумал.
— А давай. Нам еще по Неве, да по Ладоге, да по Мариинской системе когда-когда в Москве будем. Пусть покуда полежит у меня. Очухается предоставим.
Дорога секвойе и в самом деле предстояла длинная. С южной стороны горизонта сверкнул далекий маяк: Ревель пытался охранять границы империи от чужих кораблей.
Но не от бревна же!