5

Когда добычи становится мало, особенно зимой, волки, словно сознавая всю выгодность кооперативного труда, соединяются в стаи.

АЛЬФРЕД БРЭМ. ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ

Роман зиме назначатель. А Роман — это первое декабря по советскому стилю; старый календарь царь-батюшка пока не ввел. Так что жить пока будем, как Роман велит. Пенсий никому не платят, трудодней нету, да вот еще холодюга на Романа. И совсем бы плохо, да вот сношарь-батюшка вспомнил про неимущих блюстителей засмородинных далей и всего остального, чего вывезти со знаменитым поездом не смог. Прислал с оказией сотню полушубков, да новых монет, империалов, на Матренин день, на двадцать второе: помнит, помнит батюшка, по какому дню будущую зиму прознают. А была на Матрену холодюга даже хуже, чем нынче на Романа. Полушубки поделили сразу же, по дюжине на душу, все, что сверх того осталось, Николай Юрьевич запер в управе, бывшем сельсовете. Империалов сношарь-батюшка из личных средств уделил целую тысячу, Николай Юрьевич всем, кто в селе жить остался, по десять штук выдал, а прочие припрятал: не ровен час, опять кто из военных забредет, из тех, что в сентябре удумали в Нижнеблагодатском квартироваться. В октябре их, правда, выгнали, но кто знает, далеко ли. Уж не в танке ли их Николай Юрьевич у себя спрятал, в том, в котором на болото ездит, домашних уток стрелять? Хорошо, если так, а то ведь, может быть, что спрятать-то спрятал — а где, сам потом не вспомнит. Но вообще-то остепенился мужик. С утра два стакана огреет, и до обеда ни-ни, ни капли. В обед, конечно, тоже только два стакана. Ну, за ужином. Да перед сном. И все. Совсем справный мужик стал. А то ведь и «калашникова» в руках удержать не мог. Теперь вот все на утку с базукой пойти хочет; ему прежний милиционер, тихий человек Леонид Иванович, сказал, что так противотанковое ружье называется. Запропал куда-то Леонид Иванович, приехали за ним из Старой Грешни на газике, увезли — и как не было. Все же хороший человек был, он бы старосте эту самую базуку в наилучшем виде, в смазанном, непременно представил: он в военной части хоть что хошь укупить мог. А теперь они там все злые, что их в село не пустили, форма у них новая, синяя, на погонах двуглавые орленки.

Перебивая подобными мелочами обычную свою невеселую думу, шла Маша Мохначева к стародевьему дому, где и по сей день жили поповны. Обе старухи были крепки, близняшки года эдак двадцатого. Когда их папаню-попа, непротивленца, раскулачили, то девчушек не тронули, позабыли: изба у батюшки была хоть и с резными наличниками, да вся насквозь гнилая, тогда уж, так венец обтрухлявел, — а вот поди ж ты, стоит и поныне, переживши и войну, и коллективизацию, и, прости Господи, советскую власть. Так и жили поповны в отцовском доме; кабы не остались старыми девами, так уж давно были бы бабушками. Звали их Марфа Лукинична да Матрена Лукинична, а вот как отца их, попа-непротивленца, звали — того на селе уж давно никто не помнил. В Москву сестры не поехали; вообще-то не слишком их с собою сношарь-батюшка зазывал, не числил, видать, кровными. Но по десять империалов им Николай Юрьевич лично отвез на танке. Взяли поповны и полушубки, и золото. Чай, к Николе зимнему, это через три недели как раз, без них не обойдешься. Вон, Смородина, того гляди, до дна промерзнет. Теплую Угрюм-лужу сношарь-батюшка с собой увез, а в ней, видать, и золотоперого подлещика, и того рака большого, что однажды на Верблюд-горе свистнул. Где ж теперь мелкому пескарю от лютого мороза таиться?

Маша Мохначева три дня в голос ревела, как узнала, что Лука Пантелеевич к подмастерью в Москву навострился. Коронуют того подмастерья, Пашу, русским царем. А уж кто, как не Маша Мохначева, знала на деревне лучше всех, когда и как у Паши сердечко бьется. Решила не ехать никуда. Все мохначевское семейство, напротив, все пятнадцать душ, снялись и поехали. Машу за то, что осталась, обозвали вековухой. Ну и вековуха, ну и вышла у нее младшая сестра замуж, а Маша не вышла — будто не у одного и того же Луки Пантелеича и начальное, и среднее специальное образование получали. Будто маменька не там же науку проходила. Будто бабка Степанида в коллективизацию не ту же академию кончала. Будто… Маша в который раз сбилась со счета и вновь решила, что покойная прабабка Марья все же где-то еще, в другом месте обучалась: она ведь еще в гражданскую померла, кажись, от тифа. Ну, да и три поколения — немало: бабка Степанида, даром что ей семьдесят шесть стукнуло, с печи слезла, барахло собрала и в тот поезд, что и вся деревня: ту-ту. А Маша осталась. Проявила характер.

А сейчас Маша несла старухам-поповнам кошелку с шестью десятками яиц. На нее, на Машу-вековуху, бросило семейство полсотни лишних кур и петушка. Вроде бы и зима, вроде бы и не должны куры нестись, обычно в такой курятне в декабрь одно-два яйца бывает, не более, — а у Маши, как в издевку, неслись все куры кряду, а иные по два раза в день. Ну куда столько яиц девать одинокой бабе, когда семья вся уехала, а любимый человек с золотой монеты только и смотрит, да и то рожу эдак отворотил, профилем, будто пo-новой понравиться хочет? Ехать продавать и далеко, и опасно, и невыгодно, и ненужно, когда сношарь-батюшка такое большое пособие назначил. Раз в неделю относила Маша авоську с яйцами старосте Николаю Юрьевичу, заранее сварив их вкрутую: сырые он не пьет, а вареные очень уважает, закусывает ими, даже лично облупить может, если с утра. А то ведь у него по хозяйству, кроме водки, хоть шаром покати, собаку нечем заманить. В другой день несла Маша такую же большую авоську с яйцами, впрочем, сырыми, — в дом к поповнам. У тех куры были, но по зимнему времени, понятно, нестись не умели. В третий раз относила она яйца в убогую избенку старика Матвея, что Николаю Юрьевичу танк ремонтировал да уток на охоте в трубу ему пускал. Тот держал со своей старухой индюшат, возил на рынок в Брянск либо же в Москву. И все равно много у Маши яиц просто пропадало.

На Матрену зимнюю, кстати, были у одной из поповен именины. К обычной авоське прибавила Маша еще один подарок: привезла на санках полсажени колотой березы. Старухи не удивились даже дефицитной березе: им ли после коллективизации, войны и советской власти было удивляться. Одна старуха все больше коротала дни за рукодельем, другая стряпала и варила пиво: по наследству от своего батюшки были поповны великие до него охотницы. Дрова, впрочем, пришлись очень по делу: холодно, зима только-только на ноги встала, может, ей так и положено в эти дни, да тепло-то нужно. Пива, поспевшего накануне, старухи и половины не употребили, так что Маша им помогла. Жаль, старые они девы, неужто секрет ихнего питья так и уйдет с ними вместе? Брусники они подбавляют, морозом битой, либо рябины горькой, что ли? Словом, вся деревня рада б это пиво пить, да никто его варить не умел, сношарь-батюшка их за людей не считал, он и сам неплохое варил, да ведь и он своим рецептам никого не обучал, он население вовсе другому учил!.. Так что были поповны к сношарю во всех отношениях в демократической оппозиции, как теперь телевизор говорит: это значит, когда кому на другого плевать с высокой колокольни.

Маша обогнула так и недоремонтированную колокольню водокачки Пресвятой Параскевы-Пятницы, засеменила к частоколу, за которым стоял резной дом поповен. Старухи Маше, бывшей Настасье, как всегда, не удивились и не обрадовались: несмотря на то, что жила та на другом конце села. Марфа сидела под окошком, вышивала на пяльцах болгарским крестом двуглавого орла. Старшая, Матрена, опять варила пиво.

— Самого хорошего ячменю… — бормотала она себе под нос, повторяя навек затверженный рецепт, — доброго хмелю. И вари с хмелем, покамест весь потонет…

— Да уж тонет, бабушка Матрена, — сказала Маша, заглянув через плечо.

— Не слепая, не слепая, вижу, не встревай. Тако-сь. Было чтобы так, как парное молоко… Хороших дрождей…

Сухопарая Матрена бережно принялась кидать в котел кусочки привезенных из самого Брянска индюшатником Матвеем дрожжей: это ж надо, какое богатство на Руси при царе настало: запросто теперь в любом магазине дрожжи продают, и дешево.

— Светлое варишь, бабушка Матрена?

— Покуда укипит пятая часть… Светлое, милая, светлое, в наши года темное не полезно. А от светлого здоровье. Английское белое у меня пробовала, а? Вещь! Да пробовала ты, мы с тобой на моих же именинах две корчаги убаюкали. Нет, я тогда не английское варила. Ох, чан большой потребен бы, до ста ведр, а куда его? — Старуха обвела плечом непросторную горницу. — Погодь, погодь. Вот, чтобы хорошенько укипело… Три часа, не очень тихо, да и не пылко…

Маша тихо присела к другой старухе, вышивающей — и чуть не залилась слезами: та брала рисунок с нового империала, из тех, что привез Николай Юрьевич. К счастью, монета лежал Пашиным портретом вниз, а то Маша уж точно не утерпела бы. Старуха тихо, по-деревенски заунывно напевала неизвестную песню, в которой лишь самый дотошный музыковед распознал бы «Прощание славянки», замедленное эдак раз в восемь. Все в этой резной избе было неторопливо, полвека прошли как одна пятилетка, да и ту пятилетку старухи сумели бы сосчитать лишь по тому, сколько раз поспело пиво, притом отбросив все разы, когда пиво получалось, по их мнению, не наивысшего сорта. Раньше бабка Марфа вышивала петухов и павлинов, теперь, не моргнув глазом, перешла на давно забытую птицу — на двуглавых орлов, хоть гладью, хоть простым крестом, хоть болгарским. С утра начнет, к вечеру вот он уже, орел, три короны, семь гербов на грудке, скипетр-держава, а внизу вензель «П», посередине которого — две палочки. Индюшатник Матвей навозил бабкам за эти вышивки всяких городских разностей: свечек, лампочек, деревянного масла к лампадкам, опять же дрожжей и прочего, чего требовалось. Изредка появлялся у дома с наличниками человек еще и с единственным необходимым дорогим товаром: приезжал лесничий аж из-под Почепа, привозил старухам небольшой мешок скобленого оленьего рога, который в пивоварении расходовался у Матрены за милую душу. Он менял товар на товар, привозил два десятка пустых бочек, менял на полные, грузил на телегу и отбывал до следующего раза. Его старухи даже на порог не пускали, по запаху знали, что не пиво тот пьет, ох, не пиво, а значит, берет он Матренино питье на продажу, бандюга. Ну, так и нечего ему свежего подносить, добро только переводить. А с другой стороны и погнать в шею лесничего было нельзя: как же в деле без скобленого, без оленьего, да свежего притом?

Свою крохотную государственную пенсию старухи тратили вовсе уж неизвестно на что, а скорей не тратили вовсе. Зато нынешние деньги, империалы, вот поди ж ты, нашли у них-таки применение — сгодились Марфе для вышивок. Маша с трепетом ждала, когда спрос на двуглавых орлов упадет, старуха перевернет монетку и станет шить болгарским крестом царские портреты. Тогда прямо хоть в гости не ходи, выть в голос ведь захочется. Хоть и в сторону смотрит, а все равно Паша.

Матрена тем временем бормотала очередную инструкцию самой себе:

— Потом в закрытой заторник запустить чистую метлу и оною мешать четверть часа…

Метла, ростом с саму старуху, была наготове. Матрена просунула ее в котел и с девичьей легкостью стала размешивать зелье, от которого уже валил густой дух, щипало в носу и в глазах.

— Яйца-то, бабушка, я в сенях оставила…

Матрена, не прекращая ворочать метлой, обернулась:

— А есть от сегодни?

Маша поняла: для чего-то нужно было яйцо, снесенное именно нынче, не давешнее. Слетала в сени, отобрала четыре темных, от пестреньких кур — про них она точно знала, что нынешние: только утром собрала.

— Вот, бабушка…

— Так, так. Возьми свежее яйцо, в тот день снесенное, когда бочку начинать хочешь. Да положь ты их на столешницу, я домешаю. В аккурат четыре. Это чтобы пиво бочкою не пахло, Маша, учись. Так… Дикой рябинки, того-сего, а еще… Во! Четыре свежие, вгустую сваренные яйца, с которых скорлупы не слупливай… Маш, а Маш, ты в сенях свари на керосинке, а? Мне от метлы несподручно, а сеструха и вовсе в делах. А мне надо пиво осветлить. Давешнее. Потому как к совершенству пив принадлежит и то, чтобы они были чисты и прозрачны…

Отлично разбираясь в старушечьем хозяйстве, Маша вышла в сени. Разожгла, приготовила кастрюльку, но воды в ведрах не оказалось. Маша взяла коромысло и вышла за порог. Услыхала где-то наверху звук вертолета, глянула — да так и села, где стояла. Прямо на деревенскую улицу опускался огромный вертолет, а под ним, прочно захлестнутый когтями железного чудища, висел беспомощный танк. На мгновение вертолет показался Маше отчего-то даже двуглавым.

Но и с другого конца улицы грохот несся тоже, очень знакомый грохот: это ехал на танке на охоту сам генеральный деревенский староста Николай Юрьевич, по случаю воскресенья и привычки. Дело подошло к полудню, старосте в общем-то было все равно, сколько он там на замерзших по-заполярному мхах домашних уток со штатива побьет, все равно организм его утятины не принимает, все утки идут на жарево Матвею. Старенький танк, скрывать нечего, оттого такое большое тарахтение. Непостижимым, десятым бабьим чувством Маша поняла, что это сношарь-батюшка, а может, даже и царь-батюшка прислал и Николаю Юрьевичу тоже специальный гостинец: новый танк. А может быть, что и вертолет тоже, чтобы он на нем на верхнюю, поднебесную охоту летал — ну, к примеру, по четвергам.

Маша в общем-то была права, но на меньшую, так сказать, половину. Танк был и вправду подарочный, но не новый, а как раз очень старый, только хорошо сохраненный и подреставрированный. И подарок это был отнюдь не от сношаря-батюшки, даже не от царя-батюшки, а от лица, которое очень и очень хотело бы остаться неизвестным. Дмитрий Владимирович Сухоплещенко полагал, что удача не изменит ему и очередной перелетно-танковый рейд сойдет ему с рук. Потому что прежний, хотя с рук и сошел, но оказался с сильными недоделками. Выбора не было, пришлось доделывать за собой же.

Получилось так, что американцы, которых не допустили на коронацию с телекамерами, очень ее неплохо сумели пронаблюдать со своих спутников. В их клеветнических теленовостях мелькнул синий попугай, летящий над противотанковыми заграждениями Зарядья-Благодатского, карусель воздушных шаров опасного цвета, летающих над Москвой с рыбным супом, блеск фейерверка и всякое другое; потом еще и Подмосковье показали; и вот какой-то сучий потрох с орбиты разглядел, что танк на знаменитой колонне, которая по личному проекту канцлера воздвигнута, пушкой тычет прямо в московский стадион «Лужники». Хоть и фиговый калибр, сто двадцать пятый, а символично и противно; хватит того, что в Киеве, матери городов русских, дурья башка поставила над Днепром бабищу с мечом — так она этим холодным табельным оружием прямо на Москву и размахнулась. Мечом и пушкой, выходит, Москве угрожает. Ну, за бабищу ответит кто ставил, а дело с танком Сухоплещенко вызвался уладить лично. Так ретиво возмутился халатностью исполнителей проекта его высокопревосходительства, что даже приказ о собственной отставке попросил пока не подписывать, а дать возможность по-армейски все это дерьмо уладить. Сел в личную «девятку» и рванул в Троицк, на любимый аэродром, где генерал Бухтеев все еще сдавал дела, тоже собираясь навеки вылезти из мундира, — очень его влекла коммерческая деятельность, очень.

На Тверской Сухоплещенко попал в пробку. Возле Телеграфа, притом на полчаса; въезда на Манежную не было, хоть умри; сегодня торжественно вывозили из-под Кремлевской стены что-то там под ней ранее захороненное. В народе шел слух, что в могиле Хруслова, вместо покойного вождя, захоронили контейнер с радиоактивными отходами, которые выборочно облучают неискренних посетителей мавзолея. Вскрытие могилы пришлось произвести поэтому в присутствии представителей ОНЗОН, международного движения синеньких, да еще сдерживая протесты кое-каких престарелых красненьких. Всем этим Сухоплещенко, озабоченный неправильным танком, заниматься был не обязан, он-то знал, что в могиле Хруслова лежит самый настоящий бальзамированный Хруслов, а сплетню про радиоактивный ящик он своей личной головой сочинил, чтобы клевету была возможность опровергнуть и за вертолетами нынче не очень следили. И стало все, как он задумал, — и вот он сам же влип в автомобильную пробку на Тверской.

Со скуки Сухоплещенко закурил третью подряд, открыл окошко и выглянул. Он был почти прижат к резервной полосе, и все, что мог он рассмотреть сзади и спереди фургона, везущего мороженую рыбу куда-то в сторону Петербурга, были две большие буквы слева: «БУ», и одна буква поменьше справа: «Я». Сухоплещенко сообразил, что перед ним голова и хвост вывески новейшего молочного магазина «Бухтеев и Компания». «Я», стало быть, означало «компаниЯ», и это было правильно: никакой другой компании покорному Бухтееву Сухоплещенко никогда не позволил бы, — ну, Бог с ней, еще кроме своей жены. Молочный магазин торговал прекрасно, но доходов пока не давал. Ничего. Чтоб дойная коровушка да на Тверской денежку не принесла — быть того не может. Очень правильно он тогда Останкинский молокозавод к рукам прибрал. А Бухтеев что? Вывеска.

Вывеска немного сместилась, кажется, открывали выезд на Манежную. К концу четвертой сигареты его и вправду открыли. Сухоплещенко выехал на набережную и двинулся за город, в тихую Троицкую обитель. Как было наперед согласовано, «Сикорский» стоял целиком заправленный. Сухоплещенко проверил запасы: бутылки с джином «Бифитер», респираторы, противогазы, кусачки, фомки, резиновые перчатки и прочее. Нелегкая работа — ставить танки на стометровые колонны. Еще хуже эти танки переставлять заново. По мысли Сухоплещенко, «Луку Радищева» со всеми уликами нужно было убрать с колонны и вообще с глаз долой, спрятать так, чтоб никто не видел. А не видит никто только то, что у всех на виду; стало быть, куда девать сам танк — ясно. Откуда взять другой танк, не снижая боеспособность армии, — за это последнее голову бригадиру открутил бы лично император, — тоже совершенно ясно, потому как возле академии бывшего Фрунзе на пьедестале мариновался маршальский запасной. Танк с постамента — на место танка на колонне. Танк на колонне — уже придумано куда. А вот как быть с начинкой колонного танка? Сухоплещенко и на этот счет все обдумал, но дело это определенно плохо пахло. Большая от этого дела собиралась пойти вонь, увы.

Рейс в Москву, к Академии, прошел спокойно, «Сикорский» с маршальским баром в когтях удалился на личную бригадирскую дачу. Теперь предстоял рейс на сто первый километр. Сухоплещенко проверил захваты и с тяжелым сердцем взмыл в небо. Погода была совсем зимняя; после коронационного раздрызга настали прочные морозы, ясно демонстрируя стране и миру, что русский холод есть неотъемлемая собственность Российской Империи и чем он будет сильней, тем сильней будет Русь, тем меньше гудерианов и абдул-гамидов с наполеонами осмелится на нее пасть разевать.

Чем ближе был сто первый километр, тем больше свербила бригадира мысль о том, что же он обнаружит внутри «Луки Радищева»: а ну как прежний хозяин жив? Тогда, впрочем, только и делов, чтобы из этого состояния его перевести в следующее. Оно, следующее, всегда предпочтительней. Если же маршал готов и так, то — сколько он уже там месяцев? Сухоплещенко стал считать на пальцах, и «Сикорский» опасно наклонился. Бригадир выругался, подсчеты отбросил, и медленными кругами повел машину к колонне. Спокойствия ради вскрывать эту гадость бывший слуга двух господ решил тоже у себя на даче. Он был неуязвим именно потому, что никогда никому ничего секретного не поручал, никому не верил и считал, что полагаться можно лишь на самого себя. Но в результате вся грязная работа ему же и доставалась.

При свете единственного прожектора, уже глухой ночью, поставил Сухоплещенко несчастного «Луку» на лужайку посреди заднего двора. Два танка на одной полянке. Не ровен час, сфотографируют американцы, доказывай потом, что не вел комплектовку антигосударственной дивизии. Сухоплещенко завел безымянный танк-бар в ангар, замаскированный под дровяной сарай, затем выключил прожектор, натянул респиратор, приступил к самой неприятной части дела. Лихо орудуя фомкой и зубилом, он вскрыл люк «Луки». И даже сквозь респиратор понял, что стрелять не придется. Живыми маршалами так не пахнет.

Сухоплещенко выгрузил припасенный «бифитер». Бутылки остались от коронации, оба ящика, но все ж таки каждая нынче почти империал стоит. А свой джин, особой древнерусской марки «Мясоед», принадлежащий бригадиру джино-водочный завод не обещал даже к Новому году, — линия не отлажена. Жаль добро переводить, но не формалином же танк мыть, и не водкой. На формалине попадешься, водярой неправильный дух не вышибешь, — джина туда! Влив шестую бутылку, бригадир рискнул и посветил фонариком в люк. Все было так, как он ожидал. Хотя ожидал он зрелища даже еще менее аппетитного.

Бригадир провозился до утра, вытаскивая труп, раздевая, обезображивая, заворачивая в брезент, заталкивая в багажник. Под сиденьем в «Луке» нашелся запас грузинского коньяка; бригадир заботливо смыл этикетки и отнес в погреб: будет случай, можно на стол поставить. Претворив таким образом вылитый джин в обретенный коньяк, Сухоплещенко даже сердцем повеселел: коли тут убыток, так там — прибыль. Все по-правильному, по-умному, по-русски. По-православному.

Экран-дисплей пришлось выломать, — тот, кто в этот танк залезет, глядишь, лбом ушибется. Вместо экрана бригадир укрепил полку с бутылками, — об это пусть ушибается. Поместилось много. Шатаясь, вылез Сухоплещенко из танка, отошел в сторонку, снял перчатки. Потом достал из кармана стакан и решил принять грамм сто пятьдесят. Налил, но вовсе от усталости одурел — ткнул прямо в джин респиратором.

Откашлявшись, отматерившись, Сухоплещенко сбросил пришедший в негодность респиратор к прочему излишку вещей на брезенте. Опять забыл, что свиным рылом лимонов не нюхают, а с кувшинным рылом — и так далее. Своим кувшинным рылом сын банкира из Хохломы уже теперь не особенно гордился, по нынешним доходам он мог всю родную Хохлому купить до последнего горшка. А, кстати, не купить ли? Надо подумать. Бригадир решил все-таки выпить, взял стакан с джином… Тут его вывернуло. Запах можжевельника не только перебил все остальные, но теперь бригадир знал, что именно этот запах будет он ненавидеть до конца дней своих. «А джин „Мясоед“, по древнерусской технологии?..» — мелькнуло в голове. Но тут же забылось. «Луку Радищева» и безымянный танк в непросторном ангаре-сарае поменять местами было вовсе непросто: по нынешнему устройству «Лука» не имел ни обзора, ни управления, ни самоходной тяги — словом, почти ничего. Он мог двигаться лишь как прицеп к другому танку. Что Сухоплещенко и осуществил, замирая от страха за свое кровное добро: как-никак в дальнем углу стоял его собственный, работы Непотребного, памятник. Хорошо укутанный, да что танку все укуты? Заденешь — каменных крошек не соберешь. Но обошлось. Сухоплещенко запер ангар на цифровой замок, а сверху навесил еще и амбарный.

Сухоплещенко устал, как сорок тысяч зэков, но предстояла еще одна ездка и две летки, притом все — срочное. Сухоплещенко сел в свою «девятку» и принялся за вторую часть плана ликвидации остатков останков. Дорога привела его снова в Москву, на Ломоносовский проспект, где работал дальний знакомый. Знакомый этот раньше был летчиком, но попался в Киргизии на загрузке ста тонн дикой конопли, был за очень большие деньги бригадиром выкуплен и спрятан до лучших времен сюда, в мастерскую, в которую по доброй воле ни один нормальный человек на экскурсию не попросится. Называлась она какими-то деликатными и умными словами про «изготовление учебных наглядных пособий», а на самом деле тут шла выварка, очистка, скрепление, фиксация, упаковка, отправка заказчикам. Тут мастерили из неопознанных, а также из завещавших свое тело науке на ее нужды, учебные пособия на проволочках. Ну, скелеты, скелеты, чего уж там, прямо вот так все вам надо назвать своими именами.

Бывший летчик встретил его в одних плавках. Другой одежды в мастерской не носил никто, да и в этой было жарко. Тяжелая это работа — варить части, собирать нужное, лучше в технологию не вдаваться. Летчик похвалил бригадира за то, что тот привез все целиком, не частями, как другие норовят. Сухоплещенко получил квитанцию, потому что и скелет здесь неизвестно кому дарить тоже не собирался, найдется еще какой-нибудь антрополог, начнет по черепу портрет восстанавливать, отвечай потом за убийство Ивана Грозного или какой там еще неандерталец скульптору на ум придет. Проследив, как бренные останки маршала погрузились в кислотный бассейн, Сухоплещенко вышел в предбанник, долго блевал, а потом упорно пытался у себя на даче напиться, но так и не сумел.

Природное, наследственное здоровье бригадира неизбежно — как и во всех прочих жизненных ситуациях — брало свое. Сухоплещенко съел что-то консервированное, выпил две таблетки сальварсанского аспирина — и вновь был готов. «Сикорский», снабженный горючим для перелета на сто первый километр, стоял посреди двора; горючее, увы, пришлось брать из собственных запасов. Покуда в дачном ангаре-сарае оставался хоть один танк — Сухоплещенко считал себя не вправе уходить в штатские. В сарае мог стоять только шедевр Непотребного, ну, и другие аналогичные ценности, если появятся, потому что избыток денег хозяин секретной дачи и дальше намеревался помещать в ритуальную скульптуру. Хорошо был пробить у царя указ, чтобы надгробия налогом не облагались. А то, пронеси Господи, какие-нибудь еще акцизы на них введет, он мастер налоги сочинять, и хорошо это, и плохо, и хорошо, и плохо…

Озабоченный мыслями о возможных и невозможных налогах, Сухоплещенко едва не уронил танк мимо колонны. Стиснув зубы, бригадир поднялся на несколько метров, прицелился, сверился с приборами — и водрузил танк на столб. Теперь жерло пушки с математической точностью смотрело на Киев. Пусть машет теперь, чем хочет, грозя Москве, их уродина. Сухоплещенко совершил дополнительный облет, фотографируя вторично-рукотворный шедевр. Новое искусство — имп-арт, что ли? Перекуем мечи на орла! На двуглавого! И на танки тоже. А в сарае места много. Только вот налоги чертовы, налоги…

Оставалась часть последняя всей операции: сбыть с рук омытого можжевеловым духом «Луку Радищева». Вообще-то простая, как все гениальное, идея вернуть «Луку» в родное село пришла в голову Сухоплещенко далеко не сразу, а лишь после того, как он точно сформулировал задачу: «Куда деть?», а потом мысленно с кавказско-аракеляновским акцентом ответил сам себе: «Палажи на мэсто!» Ну, а где место? Не тащить же в Москву, князю под стенами Кремля если танк потребуется, то всегда доставить можно. Пока пусть будет на Брянщине. В конце концов, даже Петр Первый на Брянщине гребную флотилию построил. И Петропавловский монастырь в Брянске есть, в честь, стало быть, святых покровителей величайших российских государей — Петра Первого и Павла Второго: в самый раз. А танк построен как раз на деньги великого князя Никиты Алексеевича еще в 1941 году, а жил тогда князь в Нижнеблагодатском, Старогрешенского уезда; село, конечно, нынче в Москве, но земля-то, земля на месте! Вот и вернуть танк на родную землю. Однако ж снова придется волочь эту махину по воздуху, а до Брянщины из Подмосковья — ох, не близко. Раза два придется садиться для дозаправки, накладные на танк выписаны как на полезный сельскохозяйственно-мемориальный груз. И вновь заправляться для обратного пути — но это можно уже прямо там, в Верхнеблагодатском аэродром есть, там часть квартирует, которую сперва хотели в княжьей деревне расквартировать, да сразу же и выгнали. Танк предстояло отдать местоблюстителю Нижнеблагодатского-старого, бывшему председателю сельсовета, а нынче генеральному старосте Николаю Юрьевичу, пусть сам его блюдет дальше. Про Николая Юрьевича Сухоплещенко знал, что он страстный охотник. И что один танк у него уже есть. Ну, если великий князь не против, то и быть по сему. Но лететь далековато. Упаришься.

И пришлось упариться. Сухоплещенко подумал, что даже те дни, когда он до потери сознания трудился над проблемами памятников и задачиваний, дались ему легче. Да, танковая колонна да вареный маршал — это вам не государством управлять!

Утешение было в том, что трофейный «Сикорский» слушался каждого движения, как лошадка-пони. Хорошая вещь, американская, хотя, если в корень посмотреть, то, конечно, русская — а кем, спрашивается, был сам Сикорский? Чай, не чукчей. Да и что вообще-то такого у американцев есть своего? Телевизор цветной им Зворыкин сделал, Бруклинский мост Олежка Керенский построил, сын того, который на белом коне ездил. Даже однодолларовую бумажку — тьфу! — и ту им русский нарисовал, Серьгунька Макроновский, был такой. Вот и вся Америка. Нет, забыл, у них еще и писатель главный есть, недавно умер, как его, про Лолиту Торрес роман неприличный сочинил, надо почитать. Да, уж тут почитаешь, не пропустить бы дозаправку. И все, черт подери, без единого помощника. А то вози потом его на Ломоносовский… целиком или частями, все одно хлопотно. Уж лучше самому и с плеч долой.

Однако даже безотказный механизм здоровья бригадира начинал от таких нагрузок скрипеть. Миновав стороной Алешню и Старую Грешню, «Сикорский» шел напрямую на Нижнеблагодатское. А там, в результате визуального наблюдения, был обнаружен едущий по главной улице села старый-старый танк. Сухоплещенко решил приземляться немедленно: без ведома генерального старосты никакие танки по селу разъезжать не имели права. А было нынче — ах ты, Господи, как время летит! — уже воскресенье. «Сикорский», виляя хвостом, пошел на посадку.

Маша оцепенела, когда увидела, как на улице, уставясь пушками друг в друга, возникли два танка, один поновей, другой погрязней, но почти одинаковые. Однако на том, что поновей, коршуном сидел большой вертолет, и лопасти его бешено крутились, впрочем, замедляясь. Мгновением позже что-то щелкнуло, тросы отлетели и вертолет — будто курица с яйца, но почему-то назад — отпрыгнул. Тихая, заледеневшая деревенская улица загромоздилась военной техникой советского и американского производства. Сухоплещенко открыл дверь, и буквально задохнулся чистым деревенским воздухом. Организм бригадира все яростней требовал отдыха.

Организм железно-нетрезвого Николая Юрьевича, напротив, ничего не требовал на ближайшие двадцать минут. Но проехать по улице стало невозможно, прямо на него смотрел танк, а позади танка просматривалась еще и вертящаяся чуда-юда. «Наши, что ли, пришли?» — подумал генеральный староста, отщелкнул люк и с трудом стал вылезать.

— Ты мне только задень по наличнику! — раздался над улицей старческий голос бабки Марфы. Не выпуская пяльцев с двуглавым орлом, она шла прямо на Сухоплещенко, не очень удобно усевшегося в сугроб. Наличники она имела в виду оконные, весь дом раскулаченного попа был покрыт резьбой, пережившей и раскулачивание, и войну, и кукурузу, и, Господи прости, советскую власть. А вот если бы лопасть «Сикорского» по наличнику проехалась — глядишь, стала бы изба безналичной. За такое дело старухи разобрали бы вертолет на винтики, да заодно уж и оба танка на железки. Резьбу эту, да и всю гнилую избу, как деревенские бабы сказывали еще до своего уезда в столицу, чудотворная водокачка Параскевы-Пятницы оберегает, да еще золотоперый подлещик из Угрюм-лужи охранительные слова нашептывает. Впрочем, золотоперого подлещика сношарь-батюшка увез, как и всю Угрюм-лужу. Но сами старухи-то покамест ого-го!

Лопасти постепенно остановились. Бабка Марфа присмотрелась к бригадиру, разглядела на его погонах двуглавых орлов — ну точь-в-точь, как сама вышивала! — и потеплела.

— Да на тебе, милок, лица нет!

— Нет лица — первым делом винца! — встрял староста, слезая с танка.

Старуха на него окрысилась:

— Я тебе винца! Я тебе пушку твою знаешь куда?.. А ну, Маша, помоги человека в избу завести. Винца не будет, а пивцо у Матрены поспело, да и запас есть. Она у нас по пивам мастерица. Шевелись ты!

— Да я за рулем… — попробовал отнекнуться Сухоплещенко, но его никто не слушал, да и не очень-то он был за рулем. Бригадир с трудом, опираясь на Машу, перешел в резную избу, где вторая старуха уже держала наизготовку ковш с тепловатым, но на редкость духовитым пивом.

— Английское белое! В самый смак с морозцу! — объявила Матрена, не утерпела и почала ковш. Сухоплещенко тоже приложился. И немедля решил к молочному заводу докупить еще и пивоваренный. Такое вот английское пиво? Его в Англию экспортировать запросто можно, там такого не пробовали!

— Ублажила, бабушка, ублажила, — поблагодарил бригадир, умело и привычно приспосабливаясь к любой обстановке и потому вслед за словами отвесив почти поясной поклон. — А ведь и на другой манер, поди, сварить сумеешь?

Старуха расцвела.

— Сосновое? — предложила она. — Есть третьедневошное, совсем еще не закисло. Плюнь ты на свой вертолет, так его? Никто его отсель не улетит. Проходи, проходи. Вынеси, Маша, Николая Юрьевича угости, а то он там у себя в танке отморозит что-нибудь. Нет, туда вынеси, в нашу избу председателев не пущаю.

— Да староста я! — попробовал вякнуть бедняга, сидя на танке и видя, как дверь закрывается.

— Видала я тебя… Член коммуниста! — рявкнула Матрена, и дверь окончательно захлопнулась.

Николай Юрьевич полез обратно. Охоту ему загородили, выпивки не вынесли, но у него и свой запас кой-какой был. Не был он охотником до этих самых старухиных пив. Он был другим охотником. Эх, уток бы сейчас пострелять со штатива… Он свернулся калачиком и собрался заснуть до новых событий. Однако же люк над ним снова открылся, и Маша Мохначева, добрая душа, сунула ему в руку стакан со сметаной. Тоже неплохо… Через секунду староста уже уснул, обнимая пожалованный поповнами гостинец. Он искренне хотел от него отпить, но уснул. Вообще-то он иной раз по две, по три недели не ел ничего, кроме яиц, которые ему по доброте душевной варила вкрутую все та же Маша.

А в избе Сухоплещенко, вспомнив далекое хохломское детство, вылез из сапог и сел на табуретку. Одной старухе в нем понравились погоны, другой то, что он пивную двухлитровку, бровью не поводя, опростал да похвалил. Маше в нем ничего не понравилось так чтобы особенно, но ясно было, что человек столичный: может, Пашу видал?

Матрена, отставив метлу, вытащила с ледника корчагу соснового, третьедневошного, наилучшего.

— Брюхо-то с холоду не залубенеет? Ты, гляди, поспешай не спеша, у меня еще три сорта есть, даже английского красного малость, — Матрена словно помолодела на тридцать лет. — Вертолет потом только не урони… — Тут она вдруг засомневалась. — Нет, погоди. Тебе с холодрыги сейчас плохо пойдет. Погоди, по-нашему, по-благодатскому изопьешь…

Поповна слегка разогрела корчагу в печи, отлила в ковш, сунула в пиво деревянную ложку с верхом чего-то подозрительно пахнущего на всю избу горчицей — и поставила перед бригадиром. Тот, не глядя, хлебнул, но целиком не осилил, закашлялся. Матрена, поколачивая его по спине, запричитала:

— Ну куда ж все сразу, я ж тебе полгарнца плеснула, да с горчицею, чтобы пот прошиб, — а пот, кажется, бригадира и вправду прошиб: поповна повела носом, — да что ж за дух такой? Сосна, понятно, горчица, а вот почему так пахнет, будто еще и помер кто?.. Маша, ты поди, глянь, член коммуниста дуба там еще не дал? Еще и можжевеловый дух откуда-то…

Бригадир очень хорошо знал, какой-такой можжевельник из него пошел, и каким-таким несвежим покойником повеяло. Таким потом не прошибало его никогда, ни в какой бане; впрочем, в баню он и не ходил никогда, предпочитал мыться у себя, по-домашнему, бухтеевская жена коньяк хорошо подает… Дочь его наверное, тоже научится. Но это через годок-другой, сейчас не выспела еще. А что джином запахло да покойником — фиг с ними, маршал давно выварен, джин в танке стоит, — ну, кокнулась одна бутылка, две бутылки…

На пороге стояла Маша, за собой она тащила белую обезьяну.

— Аблизньян-снеговик! — ахнула Марфа, мигом догадавшись, что бывает с сельским старостой, опрокинувшим на себя стакан сметаны в силу неспособности таковой выпить, — давай соснового остаток!

— В сени его, в сени! — возразила чистюля-Матрена. Один мужик ледяной-пьяный, другой разопревший-подпоенный, статочное ли дело двум поповнам, двум старым девам, такое у себя в избе терпеть? Впрочем, бригадира Матрена сама же и упоила, — да нет, давай-ка их обоих в баньку, там тепло не ушло еще. Пусть поспит член коммуниста, охотиться завтра будет. Только ни-ни!

Насчет «ни-ни» совет был явно лишний: Николай Юрьевич давно уже ни к каким подвигам насчет женского пола способен не был; отчего-то впрямую по наследству лукипантелеичево искусство не передавалось. А бригадир… Там видно будет. Маша вытащила старосту в баньку, зажгла лучину. С лица ни на мать, ни на отца, ни на великого князя похож не был. Маша с трудом искала в его мятой, не до конца отмытой от сметаны харе сходства с Пашей — не было его, не было.

Две поповны с трудом ввели в баньку бригадира, почти отрубившегося с непривычного питья да с деревенского воздуха. В свете лучины Маша видела, что лица обеих старух покрывал густой румянец.

— Сполоснуть бы ему хоть морду-то, Маша, негоже нам, девушкам, с мужиками, а ты, поди, обыкла…

Маша рассердилась.

— А я вам не девушка? Двух мужиков на одинокую бабу?

— Да уж прости, прости, Машенька, мы грех за тебя замолим, век молиться будем! — пролопотала Марфа, видимо, хорошо понимавшая, что репутация их девичья под большой угрозой, да уже, почитай, погибла, если только Маша не согласится молчать как рыба, притом неговорящая. Маша оглядела бригадира. Нет, и этот на Пашу ничуть похож не был. Ну, стошнило человека, развезло, так с непривычки ведь, разве он у себя в городе сосновое пиво пробовал? Там и сосен-то нет, поди…

Бабки, мелко крестясь, но не забывая и Машу перекрестить и прочих, затворили дверь и оставили бедолагу наедине с двумя отрубившимися мужиками почти в полной темноте. На улице, хоть и декабрь, было еще светло. Ну, что с мужиками делать-то? Николая Юрьевича Маша бережно раздела, задвинула в теплый угол, прикрыла мешковиной. Бригадиру только ополоснула лицо, но раздевать побоялась: вдруг очнется, поймет неправильно… то есть правильно, но не так, как надо.

Маша еще раз оглядела мужиков: дышат ровно. Делать ей тут явно было больше нечего, яйца принесла, а больше ни в чем обязательств не имела. С другой стороны, дел на сегодня у нее самой еще хватало, да еще каких важных. Оставив дотлевать угли, Маша огородами удалилась на другой конец деревни. Между темных изб мелькнул рыжий собачий хвост.

Сухоплещенко спал недолго, проснулся мгновенно. Он вспомнил, как поили его тут высококачественными сортами древнерусского пива, потом вроде бы куда-то несли. Очень быстро признал он, что оказался в бедной деревенской баньке. В углу кто-то храпел под грудой тряпок; заглянув под них, бригадир немедленно узнал генерального старосту Николая Юрьевича, танкообладателя, хотя и дрых тот в чем мать родила. Баб в бане не наблюдалось, сам он, к счастью, был полностью одет, хотя чувствовал, что пропах не тем, чем надо: вся усталость, весь хмель и все события предыдущих дней ушли у него через потовые железы. Бригадир накинул шинель, вышел во двор, умылся снегом, вспомнил детство. Кажется, он был вполне готов к последней части операции — вернуть «Сикорский» на аэродром под Троицком. Впрочем, зачем? Постоит и на даче. Строевым шагом направился бригадир к поповнам.

Старухи открыли только после очень долгого и настоятельного стука. Не то чтоб Сухоплещенко боялся просто так вот сесть в вертолет да и улететь, он всего лишь не любил, чтоб хорошие вещи без должного определения пропадали. А у старух такая вещь была, и Д.В. Сухоплещенко не собирался оставлять ее здесь, на Брянщине, в неведомых пропадипропадах.

Все же открыли. Матрена с метлой стояла впереди, вовсе перепуганная Марфа выглядывала из-за ее плеча. Военный человек вылез из баньки за какие-то минуты: чего ж ему теперь-то надо?

— Прощевайте, мастерицы! А на посошок бы? — не особо искусно подделываясь под деревенскую речь, произнес протрезвевший бригадир. Матрена мигом плеснула в ковшик соснового, подала. Сухоплещенко выпил, крякнул, утерся.

— Ну, к весне-то ко мне в Тверь прошу! — бросил он пробный шар.

Старухи оцепенели. Сроду они из родной деревни дальше Верхнеблагодатского нигде не бывали, да и туда по осени на плотину только ведро-другое яблок на продажу относили; а тут — Тверь какая-то? И где она?..

— Завод хороший там. Пивоваренный. Старшими технологами будете. Анг-глинское, белое, красное, нижнеблагодатское — словом, какое скажете, такое варить будут. Под вашим руководством, — продолжал улещивать старух бригадир; наконец, вспомнил главное: — А уж сосновым-то весь мир честной напоим!.. Пусть пропотеет! С горчицей!..

Матрена взяла себя в руки: хоть и была она дечерью попа-непротивленца, но как сопротивляться с помощью непротивления знала не хуже Махатмы Ганди.

— Спасибо на добром слове, мил человек, но… никуда мы с сеструхой отсюда не ездуньи.

Бригадир не сдавался.

— Ну, это беда полбедовая. Тогда мы к весне тут… — он глянул куда-то в сторону реки и Верблюд-горы, — пивоварню вам сами заделаем. И вас — главными технологами. Английское белое, красное, нижнеблагодатское, всякое…

Матрена обреченно вручила бригадиру еще полковшика соснового. Тот опохмелился, одернул на себе форму — все одно послезавтра из армии прочь отдал старухам честь и пошел к «Сикорскому». Огромные лопасти повернулись раз, другой, слились в ревущий круг — и как не бывало на старогрешенско-нижнеблагодатской земле никаких бригадиров. Только вот танков при селе стало два. И один из них, который поновее, украшала свежая надпись: «Лука Радищев». Танк-бомж был водворен по месту зарождения. Еще когда-когда оклемается генеральный староста, когда еще заглянет в этот новый, хотя очень старый танк да обнаружит, что тот, хотя и несамоходный, но можжевеловой водкой доверху заставлен. А старухи, постигнув неизбежность своего печального жребия, — никакая власть их на себя заставить работать не могла, а при царе попробуй да не вкалывать! — убрались в горницу: вспоминать рецепты редких пив. Ясно было старухам, что лучше уж с рецептами расстаться, чем с честью. Да ведь и то верно, без нижнеблагодатской смородинской воды какое пиво? Вари не вари, все будет оно жигулевское… Матрена даже сплюнула при мысли об этой гадости, которую после войны разок попробовала, — а Марфа мелко-мелко закрестилась и снова взялась за пяльцы.

Рыжий собачий хвост, мелькнувший перед Машиными глазами в проулке, был хвостом очень непростым. По Нижнеблагодаскому уже несколько часов рыскал мощный, с телом овчарки и мордой лайки, пес, но вовсе не эс-бе Володя, тот нынче из собак уволился, ушел на стажировку к хану Бахчисарайскому. Это был Володин правнук, эс-бе Витя, тот, что прежде сидел на охране дома Вардовского в Староконюшенном переулке; по случаю коронации он получил лейтенантский чин и пятинедельный отпуск: беги куда охота. А охота у молодого и сильного Вити была одна — половая; надоели ему московские дворняжки, да и породистые надоели — он хотел попробовать волчицу. У людей, говорят, тоже такое бывает: подавай мужику негритянку, будь он самый злостный расист. И бегает, бедняга, негритянку себе ищет, а зачем она ему — сам не знает, и дорвется, так потом всю жизнь тошнить его будет, а вот поди ж ты, испробовать хочется. Примерно такая же страсть обуяла Витю. Не насчет негритянок, понятно, — каждому кобелю свои желания назначены. И вот он, эс-бе Витя, в чьих жилах, к слову сказать, текла четверть натуральной волчьей крови, свесил хвост, как палку, и побежал на прадедовы угодья, на Брянщину, где, по слухам, прадед употребил прошлой зимой волчих видимо-невидимо. Витя бежал без спешки, никакой железнодорожной услугой не пользуясь, напротив, он забегал в каждый лес, поводил носом, искал волчьего духа. Задача предстояла непростая: хоть у волков и собак одинаковое число хромосом, но собаки известные промискуиты, а волки давно и прочно моногамны. Так что суки Вите требовались незамужние, драться с волками-кобелями у него не было охоты, это только люди в отпуску дракой занимаются вместо дела.

Но ни волков, ни волчих на Брянщине, да и нигде пока что Витя не встретил. Ни единого. Ни единой. Куда они делись — Витя в общих чертах понимал, но как же так, чтобы все до единого?.. Спокон веков на Руси ведомо: заяц дорогу перебежит — к худу, волк перейдет — к добру. Так кто ж теперь ходить к добру будет, откуда люди добрые узнают, что есть надежда ждать чего хорошего? «А и не надо ждать, — думал Витя. — Зайцев перекушать надо, только и всего».

Порядка ради по задворкам пробежал Витя и на двор к поповнам, хотя какие ж там волчицы. Там он сунул нос в баньку, попытался разобраться в сложном букете сосны, можжевельника, водки, лучины, сметаны, мешковины, застарелой человечьей невинности и многого другого. И вдруг слабо-слабо почуял, что здесь не без волков. Самих волков тут, конечно, нет никаких, но еще недавно был кто-то, кто с ними общался. Витя опустил нос к земле, с трудом удержал желание спеть что-нибудь победительное своим знаменитым сопрано, но удержался — и рванул по Машиному следу.

След привел его к довольно исправной избе на самом дальнем краю села, вытянувшегося вдоль реки. Витя осторожно подполз к серому заборчику так, чтобы все запахи плыли к нему. Не удержался, заскреб лапами снег: тут пахло волками, притом вовсю. Еще пахло пригоревшим шашлыком. Еще бензином. Еще — Машей, которую по имени он, впрочем, не знал. А еще таким всяким разным, что собачья его голова окончательно шла кругом. Вдалеке, на дворе у Матвея, громко кулдыкнул индюк, но на это Вите сейчас было плевать. Он собрал все свои профессиональные навыки и зарылся в глубь сугроба, наметенного к заборчику. И не ошибся, лаз нашелся почти сразу. Ввинчиваясь в снег, Витя подполз к крыльцу, умело продышался и обонянием заглянул в дом. Оттуда разило так, словно два десятка волков собрались потолковать насчет загона какого-нибудь вшивого, но больно уж надоедливого охотоведа. Еще пахло грибной лапшой. Айвой почему-то. Медом еще, кажется?.. Черт знает чем. Но более всего — волками.

В избе сидел десяток голых до пояса мужиков, недавно похлебавших лапши с грибами: грязные миски стопкой стояли возле раскаленной русской печки. В печке что-то жарилось, да притом — Боже собак и волков, отпусти нам грехи наши! — в старом корыте! Во главе стола сидел сухопарый, сильно небритый мужик с прической ежиком: видать, был он тут за главного, но ясно было также и то, что это его не радует. У печи на табуретке, сгорбившись, с двумя зверского вида ножами и неполнозубой вилкой, сидела Маша Мохначева. Хотя в собственной фамилии уверенности у нее нынче уже не было. Сухопарый, жилистый мужик во главе стола еще вчера сказал, что имя его — Тимур, а фамилия — Волчек. Не самая плохая фамилия. На столе, подозрительно чистом после обеда — словно языками все подлизали, — лежала засаленная книга; Витя нюхом прочел автора и название: Вильгельм Сбитнев. Российский пиршественный стол от Гостомысла до Искандера. На последних именах у Вити даже в носу засвербело от усилия — кто такие? Но стол, за которым сидели мужики, мало был похож на пиршественный. Витя обполз вокруг избы и на заднем дворе уже обычным зрением, не обонятельным, увидел аккуратный фургон-полуторатонку со старогрешенским номером. По серому боку фургона шла свежая, еще пахнущая автомобильной краской надпись:

ПЕРЕКУСИ!

А ниже — буквами помельче:

Бистро Братьев Волковых.

В правое ветровое стекло была вправлена изнутри кабины новенькая лицензия, выданная Брянской гордумой, с размашистой подписью какого-то Вуковича. Витя был не робкого десятка, но и на его загривке зашевелилась шерсть, когда он понял, кто именно сидит в избе. Это были волки-оборотни, всерьез и надолго принявшие человеческий облик, волкодлаки. Никогда Витя их не видел, но мать его, старая сука, видавшая виды, про них кое-что рассказывала, когда щенки очень уж шалить начинали в сарае в Сокольниках, где Витя и был ощенен не в такие давние времена. Только зачем в той же избе сидит самая натуральная баба и резать ее, похоже, никто не собирается? Что бы это значило?

А вот что.

Промозглым ноябрьским вечером, три недели тому назад, вывела старая, совсем седая сука по кличке бабушка Серко, стаю своих внучков на окраину засмородинного леса. Там, как и положено, уже торчал из пенька ржавый нож; как и положено, бабушка первая же прыгнула, перекувырнулась над пнем и приземлилась в виде морщинистой, жилистой, однако крепкой старухи в джинсах «Монтана» и видавшей виды шубейке из синтетической лайки. Следом за ней через равные промежутки времени стали прыгать ее внучатки, из них получались жилистые, как волки, парни кто помоложе, кто постарше, но все достаточно дюжие для того, чтобы выжить среди людей. Сук в стае бабушки Серко не было, она их заедала. Зато внуков вела к жизненной цели неукоснительно: и в лесу им было не очень голодно, и в городе тоже все должно было хорошо получиться.

Когда вся стая собралась, бабушка вырвала нож из пня и забросила в дальний снег. Чтоб соблазна в лес бежать ни у кого не было. Хочешь в лес глядеть гляди себе до опупения, а жить теперь будешь с людьми. «С людьми жить обществу полезно служить!» — не раз повторяла бабушка внукам свою любимую пословицу. У людей сытней и спокойней, а то жди каждый день облавы. Нет уж: с волчьей жизнью завязано.

Стая, тьфу, команда бабушки Серко аккуратно наведалась сперва в Верхнеблагодатское, купила там полуторатонный фургон, потому что на первых порах собирались волкодлаки открыть передвижную жральню для нужд господ трудящихся. Запаслись и разрешением. Сухие грибы купили у лесника, который, смешно сказать, никого из них не признал. Дальше нужна была еще кулинарная книга, бензин, и — сто дорог открыто, кати по Руси, корми народ, живи в свое удовольствие. Но вот беда — все оказалось чертовски дорого, особенно фургон и грибы, у стаи кончились деньги. Внуки с надеждой поглядели на бабушку. Старуха сверкнула глазами, поджала губы и велела ехать в брошенное село Нижнеблагодатское: она чуяла, что деньгами пахнет отчего-то именно оттуда.

Старуха не ошиблась: как раз накануне этого события председатель Николай Юрьевич отнес империалы к себе в погреб и спрятал среди заготовленных впрок Машей крутых яиц, которыми единственно он только и мог закусывать водку. Фургон остановили на краю села, был вечер, хотя село было совсем пустое, бабушка велела всем сидеть тихо и никуда не ходить: в поход по деньги она решила идти одна. Ежели что случится, велела она, то ты — она ткнула ла… то есть рукой, конечно, в одного из внуков, — иди на подмогу, не ровен час, кого резать придется, ну, так мы еще не такое видывали.

В погреб к генеральному старосте старуха залезла запросто, хозяин давно отсыпал свою дозу. Деньги она нашла запросто, даже зубом щелкнула, последним своим: это ж надо, целых семьсот империалов! Ежели на зайчатину перевести, это… Старуха стала перемножать и внезапно проголодалась. Вместе с деньгами лежала куча куриных яиц, хотя и непривычных, сваренных вкрутую, люди так почему-то любят, но чем не еда? Бабушка достала из лохани сразу пяток и отправила в рот вместе со скорлупой. И сглотнула.

Высшего образования бабушка, понятно, не имела, да и думала, что в ее-то годы без него обойдется. Знать того не знала бабушка, что есть на свете штат Колорадо, а в нем институт Форбса, а в нем — сектор оборотней, которые до того, как приступить к работе, год зубрят сложнейшую формулу Горгулова-Меркадера, лишь исходя из который единожды переоборотившемуся оборотню можно съесть в дальнейшей жизни хоть что-нибудь без риска. Да может, и сошли бы бабушке Серко с ла… тьфу, с рук эти крутые яйца, но, как на грех, одно из них было сверхъядреным: было оно двухжелтковым. Любой оборотень, узнай, что предстоит ему такое съесть, сперва потребовал бы у начальства гарантий и пятикратного оклада. Но у бабушки начальства не было — ей кушать хотелось, вот и все.

Когда через два часа обеспокоенный внук, присвоивший себе имя Тимура Волчека, забрался в погреб к Николаю Юрьевичу, он обнаружил там лишь старую курдючную овцу, грустно стоящую над кучей золотых монет. Волчек сгреб монеты, оглядел овцу, которая только блеяла да блеяла, чем грозила разбудить начальника села. Что с ней делать, если она только «бе» да «бе»? Неужто это бабушка Серко и есть — чего ж тогда она такое невероятное съела? Но оставлять ее бекать было уж совсем опасно, а назад в человечье состояние пути для нее Тимур, хоть умри, не знал. Обливаясь слезами, Тимур прирезал бабушку, взвалил на себя тушу, прихватил лохань с деньгами — и вот так, еле живой, дотащился до фургона.

Положение грозило стать отчаянным. Пока что из человеческой еды братья Волковы и наименовавший себя Тимуром Волчеком старший среди них ели только грибную лапшу: ничего плохого от нее с ними не случилось, хотя сытости особой тоже не наблюдалось. Жрать бабушку хоть сырой, хоть жареной было страшно до нестерпимости: бабушка все ж таки, но это бы полбеды, а ну как превратишься… Думать даже страшно, но ведь может же так случиться, что превратишься?.. Да к тому же и сама бабушка не простая все-таки, а курдючная овца!..

Тимур поразмышлял, подкатил фургон к крайней избе села, заведомо покинутой. Деловито вскрыл ее, внес бабушку, велел всем собираться. Тут, за столом собираться. И решать — что делать дальше. В одиночку, без бабушки, вся дальнейшая жизнь, только-только распланированная, подергивалась туманом сомнительности. Мужики с волчьей тоской глядели друг на друга, опасаясь перевести взгляд на овцу, брошенную у печки.

— Ладно, мужики, — сказал Тимур, только чтоб не висело тягостное молчание. — Дело будем делать. Положим, жрать нам ее… нельзя, но будем учиться стряпать по-людски. — Он достал из сумки за дорого купленную в Верхнеблагодатском кулинарную книгу, долго ее листал и, наконец, нашел «Блюда из баранины». Ох, сколько там всего требовалось! В поисках приправ Тимур облазил весь дом и на чердаке, в соломе, отыскал десяток забытых даже в конце ноября зеленых-презеленых плодов, в которых не без труда опознал айву, о ней Сбитнев в своей мудрой книге писал, что ее еще называют «квитовое яблоко» и служит она символом плотской любви. Со слезами Тимур Волчек выпотрошил бабушку, нафаршировал нарезанной айвой, кое-как зашил суровыми нитками. Волков-старший тем временем, как умел, растопил русскую печь. На печи нашлось корыто, в него фаршированную бабушку запихнули, поставили жариться. Вообще-то по рецепту нужен был еще репчатый лук, нужны были сахар, соль, корица и еще чего-то. Но жуть была не в этом. Кто-то ведь должен будет это попробовать — а ну как человеку это вовсе есть невозможно и вся волчья суть поваров полезет мигом наружу?

— Ладно, мужики, — снова сказал Тимур, вспомнив, чем именно он бабушку нафаршировал, встал и пошел искать в свою команду соучастницу. Идею ему подала айва: как волк, он мог предложить любой бабе волчью верность до гроба, а как человек — место шеф-повара в их кооперативе. После очень недолгих поисков Тимур постучал в окошко Маши, радуясь тому, что еще не окончательно утратил нюх.

— Хозяюшка… — проговорил он простуженным голосом, — такое вот дело…

Маша в мужиках кое-что понимала. Этот был чужой, тощий, неухоженный, словно только что освободившийся из тюряги или того похуже, но была в нем сдержанная мужская сила и решимость и не было никакой злобы, чувствовалось, что за свою подругу — буде такая появится — он чужим глотку готов перегрызть. В общем, не Паша, но где ж взять Пашу?

Маша, почти не колеблясь, согласилась попробовать кооперативную еду. Придя в избу, где раньше жило семейство Антона-кровельщика, она пришла в ужас: мужики наворотили такого!.. Недожаренную овцу она мигом вытащила из печи, сварила одичавшей артели, как та просила, грибной лапши, предложила яичек, даже курочку, но мужики смущенно отказались; она быстро пришла в уверенность: сектанты. Между Машей и мужиками почти все время оказывался Тимур, и Маше как-то даже не было страшно. Мужики собрались серьезные, даже при кулинарной книге. Маша прибрала в избе, сказала, что баранину она назавтра переделает, только не рано с утра, с утра ей яичек надобно поповнам отнесть. Жаль было Маше этих мужиков, видать, сто лет не видавших бабьей ласки, так по-щенячьи они все на нее глядели. В свою избу она вернулась уже затемно. Как она и ожидала, вскоре послышалось царапанье в дверь. Маша погасила свечу, откинула с двери крючок и нырнула под одеяло в одинокую свою постель. А потом до самого утра мучила Машу одна мысль: где же взять лезвия, или электробритву, чтоб мужик побриться мог, ведь это ж не борода, это ж какая-то проволока, это ж какая-то волчья щетина!..

…Витя снова приполз к крыльцу.

— Готово, что ли? — угрюмо спросил один из братьев Волковых, машинально облизывая деревянную ложку, которой недавно лапшу хлебал.

Маша открыла печь, потыкала ножом.

— Твердовато еще, — ответила она, — уж больно айва зеленая. Да не тревожьтесь, по науке все, по книжке.

— Да что там… — не сдавался унылый Волков.

Тимур цыкнул:

— А ты думаешь, гарнир не наука? Сам, что ни лето, лопух жуешь, так уж думаешь, что к баранине тоже лопух сойдет. Нет, айва — дело тонкое…

— Ладно, хватит собачиться…

Витя в ужасе отпрянул. Кто, кроме волка, мог употребить — пусть даже человеческими словами — такое мерзкое слово, «собачиться»? Прочь, прочь отсюда, в Москву, к другим эс-бе! Витя вспомнил, что, несмотря на всю свою породность, дед Володя подался вот в попугаи, а ведь по другой линии в его, Витиных, жилах тоже текла четверть волчьей, а ну как вервольфьей крови? Сожрешь чего не надо, обернешься, этим, как его, страшно подумать… Поросенком? Куренком? Витя вспомнил съеденного с утра на задворках у Матвея индюшонка, и его затошнило. Нет уж, скорей в Москву, найти добрую суку, и — к ней под бок, тут волки правы, так спокойней. А на досуге — петь можно, вон какое сопрано, сколько не занимался… Хотя бы сольфеджио…

Витя улепетывал в сторону Москвы, а братья Волковы, обретя вожака да еще и вожачиху, уже успокаивались, уже мечтали, как заработают много денег, купят себе шубы из настоящей… росомахи, узнают у кого-нибудь секреты правильного питания, словом, начнут жить по-человечьи. Тимур не сводил глаз с Маши. А Маша, хоть и чувствовала на затылке его взгляд, хоть и была всецело занята бараниной, но с грустью поглядывала на кучку золотых монет, вытряхнутых для нее на завтра. Некоторые из них лежали — и ничего. А другие лежали так, что на них отчетливо был виден Пашин профиль. Хотя за Тимуром она теперь могла чувствовать себя надежней, чем за кремлевской стеной, но Паша, Паша…

Какой там Паша. Государь Всея Руси Павел Второй. Нечего пустую мечту и мечтать-то. А то, глядишь, баранина пригорит.

Дурная, однако, баранина попалась. Жесткая очень.

Загрузка...