Часть Вторая

I. В «Покое»

Это место нельзя было назвать безобразным, но не было оно и красивым. Тем не менее все здесь дышало спокойствием и удовлетворенностью — приют для человека, который находится в мире со своей судьбой.

Дом стоял на цоколе — некоем подобии большой ступени в маленьком холме, вдававшейся во внутренности дома; оттуда проходили в верхние помещения. Если смотреть от фасада, сквозь промежутки в бамбуковой изгороди, можно было увидеть равнину, которая заканчивалась у подножия дальних гор; перед самым домом по ней протекал стоячий ручей с грязной водой; чуть подальше время от времени пробегал поезд, разрезая светлую ленту долины с ее скошенной травой; слева выныривала дорога, с домами по обе ее стороны, которая вилась по равнине до самой станции, пересекая ручей. Поэтому из жилища Куарезмы открывался вид далеко на восток — до гор, обрывающихся к югу. Выбеленные стены выглядели празднично и изящно. При всем прискорбном архитектурном убожестве, свойственном нашим сельским жилищам, в нем были обширные залы, просторные жилые комнаты — все с окнами — и веранда с разномастными колоннами. Кроме главного дома, в «Покое» — так называлось имение — были и другие постройки: старая мельница, где колесо было снято, а печь сохранилась, и крытая соломой конюшня.

Не прошло и трех месяцев с тех пор, как Куарезма въехал в этот дом, стоявший в безлюдном месте, в двух часах езды от Рио по железной дороге. Перед этим он провел полгода в лечебнице на набережной Саудадес. Вылечился ли он? Кто знает? Кажется, да; бред прекратился, поступки и слова могли бы принадлежать обычному человеку, но то была лишь видимость — можно было предположить, что все это не закончилось, хотя речь теперь шла не о безумии, а о мечте, которую он лелеял столько лет. За эти шесть месяцев он получил не столько психиатрическую помощь, сколько отдых и благотворное уединение.

В клинике для душевнобольных Куарезма вел себя смиренно, не избегал бесед с сотоварищами: там были богачи, уверявшие, что они бедняки, бедняки, считавшие себя богачами, ученые, проклинавшие свою ученость, невежды, провозглашавшие себя учеными, — но больше всего он восхищался мирным старым торговцем с улицы Пескадорес, который мнил себя Аттилой. «А знаете, я ведь Аттила», — говорил кроткий старик. Он знал имя исторического деятеля, несколько приписываемых ему фраз, и больше ничего. «Я Аттила, я убил много народу», — вот и все.

Майор вышел из клиники печальным, как никогда. Из всех печальных вещей самая печальная — это безумие: оно угнетает и жалит больше всего остального.

Человек продолжает жить, как раньше, приобретя лишь незаметное расстройство — которое, однако, оказывается глубоким и почти всегда неизмеримым, делая его ни к чему не пригодным. Это заставляет думать о чем-то, что сильнее нас, что направляет нас и подталкивает; мы — всего лишь игрушки в его руках. В разные времена в разных странах безумие считалось священным. Причина этого, вероятно, — в чувстве, овладевающем нами, когда мы слышим нелепости из уст безумца: мы полагаем, что это говорит не он, что кто-то другой видит за него, осмысливает за него действительность, стоит за ним, будучи невидимым!..

После выписки Куарезма был пропитан печалью, царившей в клинике. Он вернулся домой, но вид знакомых вещей не смог уничтожить полученного им глубокого впечатления. Куарезма никогда не был человеком веселым, но теперь на его лице читалось еще большее отвращение ко всему — чувствовалось, что он сильно пал духом. Чтобы справиться с настроением, он поселился в этом праздничном загородном доме, где занялся сельским хозяйством.

Идея принадлежала, однако, не Куарезме, а его крестнице, предложившей ему провести остаток дней в тихом убежище. Увидев, что он подавлен, грустен и молчалив, что он не может собраться с духом даже для того, чтобы выйти на улицу, и живет затворником в своем доме в Сан-Кристовао, Ольга обратилась к крестному ласково, по-дочернему:

— Крестный, почему бы вам не купить дом с участком? Будет очень хорошо: вы станете выращивать растения, работать в саду, в огороде… Как по-вашему?

Несмотря на всю мрачность майора, при этих словах девушки выражение его лица мгновенно изменилось. То было его давнее желание: сделать землю источником пропитания, радости и богатства. Вспомнив о своих старых планах, он ответил:

— Ты права, дочка. Прекрасная мысль! В округе есть столько неиспользуемых земель… У нас в стране — самая плодородная в мире почва… Кукуруза дает два урожая в год, а из одного посеянного зерна вырастает четыреста…

Девушка почти устыдилась своего предложения. Ей показалось, что она воскрешает в сознании крестного угасшие было навязчивые идеи.

— Плодородные земли есть повсюду. Как по-вашему, крестный?

— Но мало какая из стран, — поспешил отозваться он, — сравнится в этом с Бразилией. Я сделаю так, как ты говоришь: буду сажать кукурузу, фасоль, картошку… Ты увидишь, как они вырастут, увидишь мой огород, мой сад, и убедишься в том, сколь плодородна наша земля!

Идея засела ему в голову и вскоре дала плоды. Участок был подготовлен; ожидали лишь хороших семян. Прежняя веселость к майору так и не вернулась, но мрачность ушла вместе с подавленностью, и его умственная работа совершалась теперь, так сказать, с прежней интенсивностью. Он справлялся о текущих ценах на фрукты, овощи, картофель, сладкий маниок. По его расчетам, пятьдесят апельсиновых деревьев, тридцать авокадо, восемьдесят персиковых деревьев и понемногу разных других, а также ананасы (золотая жила!), тыквы и менее важные культуры могли давать ежегодную выручку, превышающую четыре тысячи мильрейсов за вычетом расходов. Будет излишне приводить в подробностях все эти расчеты, основанные на выкладках из бюллетеней Национальной сельскохозяйственной ассоциации. Куарезма учел данные о средней производительности одного дерева и с одного гектара, о жалованье работников, о неизбежных потерях; а чтобы удостовериться насчет цен, он лично отправился на рынок. Он распланировал свою жизнь земледельца так же точно и тщательно, как и все остальные свои проекты. Он рассмотрел дело со всех сторон, взвесил плюсы и минусы, и был очень доволен, поняв, что оно выгодно с финансовой точки зрения, — не потому, что хотел составить себе состояние, а из-за того, что преимущества Бразилии тем самым демонстрировались в очередной раз.

Следуя этим соображениям, он купил поместье, название которого — «Покой» — прекрасно соответствовало новой жизни, которую он вел после бури, сотрясавшей его почти с год. Участок располагался недалеко от Рио. Куарезма выбрал его именно за необработанность и заброшенность — они позволяли нагляднее продемонстрировать силу и мощь человека, с любовью и упорством предающегося сельскохозяйственному труду. Майор ожидал отличного урожая фруктов, зерна, овощей; его примеру, конечно, последуют тысячи земледельцев, и вскоре окрестности столицы станут настоящей житницей, процветающей, изобильной, способной потеснить аргентинцев и европейцев.

Надо было видеть, с какой радостью он взялся за дело! Он почти не тосковал по своему старому дому на холме Сан-Жануарио, перешедшему теперь к другим хозяевам: возможно, его ждала жестокая участь — быть сданным внаем… Он не беспокоился о том, что просторная комната, столько лет служившая тихим убежищем для его книг, могла превратиться в дурацкий бальный зал, стать свидетелем супружеских ссор и внутрисемейных раздоров, — милая, чудесная комната, с высоким потолком и гладкими стенами, носящая отпечаток движений его души, пропитанная его мечтами!

Он был доволен. Как это просто — жить на своей земле! Четыре тысячи мильрейсов в год, которые она будет приносить: все так легко, приятно, радостно! О благословенная земля! Почему все хотят стать чиновниками и гнить за письменным столом, принося в жертву свою независимость и гордость? Почему люди предпочитают жить в тесных жилищах, без воздуха, без света, дышать испарениями, грозящими эпидемией, скверно питаться, когда так легко начать счастливую, изобильную, свободную, радостную и здоровую жизнь?

А ведь он только сейчас пришел к этому выводу, после того, как столько времени выносил невзгоды городской жизни и вел серое существование чиновника! Он пришел к нему поздно, но не настолько поздно, чтобы не познать перед смертью удовольствий тихой сельской жизни и не насладиться плодородием бразильской земли. И Куарезма решил, что зря мечтал о коренных реформах государственного устройства и нравов. Основа величия любимой родины — крепкое сельское хозяйство и культ ее изобильной почвы: именно они позволят решить все остальные задачи, стоящие перед страной.

К тому же при таких богатых землях и разнообразном климате сельское хозяйство оказывалось легким и прибыльным занятием, так что этот путь представлялся самым естественным.

Куарезма уже видел апельсиновые деревья в цвету, пахучие, белые-белые, выстроившиеся на склонах холмов, словно ряды невест; абрикосовые деревья с морщинистыми стволами, не без труда удерживающие на ветвях большие зеленые плоды; черные, твердые жабутикабейры; ананасы с коронами роскошнее королевских, получающие теплое помазание от солнца; тыквы, стебли которых стелются по земле, с мясистыми цветами, полными пыльцы; арбузы такого глубокого зеленого цвета, что они кажутся крашеными; бархатистые персики, чудовищных размеров плоды хлебного дерева, жамбо, дурманящие манго; и посреди всего этого — красивая женщина, у которой обнажено одно плечо, с полным подолом фруктов. Она возводит на него благодарный взгляд и медленно улыбается воздушной улыбкой богини: это Помона, богиня фруктовых садов!..

Первые недели, проведенные в «Покое», Куарезма посвятил методичному изучению своих новых владений. На участке было много всего: старые фруктовые деревья и густая роща с вербеной, огненными деревьями, зантоксилумами, табебуйями, бобовыми деревьями и так далее. Анастасио, сопровождавший майора, вспоминал те времена, когда был рабом на фазенде, и перечислял названия местных растений Куарезме, который так много знал обо всем бразильском.

Вскоре майор создал в «Покое» музей натуральных продуктов. Лесные и полевые растения были снабжены этикетками с их простонародными, а где возможно — и научными названиями. От кустарников брались листья, от деревьев — небольшие куски ствола в вертикальном и поперечном разрезе.

Превратности чтения привели его к изучению естественных наук, и Куарезма, охваченный самообразовательным пылом, получил солидные познания в ботанике, зоологии, минералогии и геологии. Не одни только растения заслуживали инвентаризации — животные тоже, но места было недостаточно, а консервация экземпляров требовала более серьезных усилий. Поэтому Куарезма ограничился созданием музея на бумаге: ознакомившись с ним, можно было узнать, что страну населяют броненосцы, агути, бразильские свинки, змеи различных видов, погоныши, рисовые овсянки, вьюрковые овсянки, танагры и так далее. Геологический отдел был беден: глина, песок и валяющиеся там и сям битые глыбы гранита.

Закончив инвентаризацию, он две недели занимался устройством библиотеки по сельскохозяйственной тематике и составлением списка метеорологических инструментов, необходимых для земледельческих работ. Он заказывал отечественные, французские, португальские книги, покупал термометры, барометры, плювиометры, анемометры. По прибытии все они были размещены должным образом, в надлежащих местах.

Анастасио удивленно наблюдал за всеми этими приготовлениями. Зачем столько всяких вещей, столько книг, столько стекляшек? Что, его бывший хозяин вознамерился стать аптекарем? Сомнения старого негра длились недолго. Однажды Куарезма считывал показания плювиометра. Анастасио, стоя рядом, с изумлением глядел на него — так, словно находился на сеансе магии. Хозяин, заметив его изумление, спросил:

— Знаешь, что я делаю, Анастасио?

— Нет, сеньор.

— Смотрю, сильный ли был дождь.

— Зачем, хозяин? Можно сразу оценить на глазок, сильный был дождь или слабый. Если хотите что-то сажать, надо убрать сорняки, посеять семена, оставить все это расти, а потом собрать урожай.

Он говорил с мягким африканским акцентом, не нажимая на «р», медленно и убежденно.

Куарезма не забросил инструмента, но учел совет слуги. Участок давно зарос травой и кустарником. Апельсиновые, абрикосовые, манговые деревья были в плохом состоянии — со множеством сухих ветвей, все в медузообразных комках сорной травы. Но время не благоприятствовало стрижке ветвей и спиливанию сучьев, так что Куарезма ограничился прополкой земли возле корней фруктовых деревьев. Они с Анастасио вставали рано утром, закидывали на плечо мотыгу и шли на полевые работы. Солнце немилосердно пекло — была середина лета, — но Куарезма проявлял отвагу и непреклонность, и они шли в поле.

Надо было видеть, как он, в шляпе из кокосового волокна, совсем маленький, близорукий, хватал большую мотыгу с суковатой ручкой и наносил удар за ударом, выкорчевывая непокорные корни гибискуса. Его мотыга больше напоминала драгу или экскаватор, чем небольшое сельскохозяйственное орудие. Анастасио стоял рядом, благоговейно и изумленно наблюдая за хозяином. Расчищать эту землю просто из удовольствия, ничего не понимая?.. Чего только в мире не бывает!

Так они и работали. Старый негр удалял кустарник — легко и быстро, привычными движениями; мотыга повиновалась ему, не встречая сопротивления почвы, и уничтожала сорные растения. Разгоряченный Куарезма вырывал комья земли, долго задерживаясь у каждого куста; порой движение оказывалось неверным и лезвие мотыги лишь скребло по земле — с такой силой, что поднималась жуткая пыль, как если бы там проскакал кавалерийский эскадрон. В таких случаях Анастасио вмешивался — робко, но наставительно:

— Не так, сеу майор. Не надо вонзать мотыгу в землю. Легче, вот так…

И он преподавал неопытному Цинциннату искусство обращения с древним орудием груда.

Куарезма снова брал его в руки, занимал исходную позицию и пытался со всей добросовестностью работать мотыгой так, как ему показали. Все было зря. Лезвие било по траве, мотыга вырывалась из рук, и птичка в небе иронически щебетала: «вот-ты-где!» Майор разъярялся, пробовал снова, уставал, обливался потом и в гневе бил изо всех сил — и не раз от неловкого удара мотыга валилась на землю, а Куарезма терял равновесие и падал лицом в землю, мать плодов и людей. Пенсне отлетало на близлежащий камень.

Майор окончательно приходил в бешенство и вновь принимался за работу, стараясь действовать еще точнее и усерднее; в наших мышцах настолько прочно сидит память о священном труде, дающем нам пропитание, что Куарезма все-таки приноравливался к допотопной мотыге. Через месяц он уже неплохо искоренял сорняки, не обливаясь при этом потом и делая перерывы, которых требовали его возраст и отсутствие привычки.

Иногда во время передышки верный Анастасио составлял ему компанию. Оба садились бок о бок в тени самого раскидистого дерева, вглядываясь в тяжелый летний воздух, который сворачивал листья на деревьях и придавал всему отчетливый оттенок мягкой покорности. В эти послеполуденные часы, когда жара, казалось, усыпляла все вокруг и заглушала тишиной саму жизнь, пожилой майор постигал душу тропиков, сотканную из противоречий. Так было и в тот день, о котором мы говорим: высокое, ясное, олимпийское солнце сияло над мертвенным оцепенением, вызванным им самим.

Там же, под деревом, они перекусывали остатками вчерашней трапезы, наскоро разогретой на сложенном из камней очаге, после чего продолжали работать до ужина. Куарезма был охвачен искренним воодушевлением — воодушевлением идеолога, стремящегося воплотить свою идею в жизнь. Его не раздражали первые признаки неблагодарности со стороны земли, ее нежная любовь к сорной траве и необъяснимая ненависть к оплодотворяющей мотыге. Он полол и полол — и даже не шел ужинать.

В этот раз он ел медленнее обычного. Он немного поговорил с сестрой, рассказал ей о сделанном за день — все эти рассказы сводились к тому, какого размера участок был очищен.

— Знаешь, Аделаида, завтра мы полностью расчистим землю под апельсиновыми деревьями: не останется ни одного куста, ни одного корня.

Старшая сестра не разделяла воодушевления по поводу расчистки, молча наблюдая за братом. Если она переехала вместе с ним, то лишь из привычки всюду сопровождать его. Конечно, она уважала брата, но не понимала. Она не могла уяснить, что стоит за его действиями и его внутренним возбуждением. Почему он не поступил так, как все — не получил диплома, не стал депутатом? Он, такой видный из себя… Годами сидеть над книгами и не стать никем — что за сумасбродство! Аделаида последовала за ним в «Покой» и, чтобы чем-то заняться, разводила кур, к великой радости брата, увлеченного сельским хозяйством.

— Все правильно, — говорила она, когда тот рассказывал ей о своей работе. — Главное — не заболеть… Целый день на этом солнце…

— Заболеть, Аделаида? Что ты! Разве ты не видишь, какое здоровье у сельских жителей? Если кто-то болеет, то лишь из-за того, что не работает.

После ужина Куарезма вставал у окна, выходящего на птичник, и кидал пернатым хлебные крошки. Ему нравилось наблюдать за ожесточенной борьбой между утками, гусями и курами, большими и маленькими: он видел в этом модель самой жизни с ее дарами и возможностями. После этого он осведомлялся, как обстоят дела в птичнике:

— Аделаида, утки уже народились?

— Еще нет. Через неделю.

И сестра добавляла:

— Твоя крестница в субботу выходит замуж. Ты не поедешь?

— Нет. Я не могу… Большой праздник, я буду чувствовать себя неловко… Пошлю ей молочного поросенка и индейку.

— Ах вот как! Ну и подарок!..

— Что ты?! Это традиция.

Именно такой разговор вели брат и сестра в тот день в столовой старого сельского дома, когда вошел Анастасио и сообщил хозяину, что к дверям дома подъехал всадник.

С того момента, как они здесь поселились, к Куарезме не являлся ни один гость, кроме местных бедняков, которые просили то и это, по сути — попрошайничали. Сам майор не заводил никаких знакомств и поэтому с удивлением выслушал слова старого негра. Он поспешил в гостиную, чтобы встретить визитера. Тот уже поднялся по небольшой лестнице, которая вела на веранду, и собирался пройти внутрь дома.

— Здравствуйте, майор.

— Здравствуйте. Прошу входить.

Незнакомец вошел и сел. Он выглядел бы самым обычным человеком, если бы не его полнота, которая не была какой-то необычной или чрезмерной, но создавала впечатление чего-то непристойного. Казалось, он приобрел свою полноту внезапно и с тех пор ел до отвала, боясь утратить ее со дня на день: так ящерица запасается жиром в предвидении суровой зимы. За пухлыми щеками отчетливо проглядывала его природная, нормальная худоба, и если ему суждено было стать толстяком, то не в этом возрасте — чуть за тридцать. Притом растолстеть он успел не везде: в отличие от щек, руки с длинными, веретенообразными, ловкими пальцами остались худыми.

Гость заговорил:

— Я лейтенант Антонино Дутра, чиновник налогового ведомства…

— Какая-нибудь формальность? — опасливо спросил Куарезма.

— Нет, майор, никаких формальностей. Мы знаем, кто вы такой. Мой визит не связан ни с какими неожиданными обстоятельствами или требованиями закона.

Чиновник откашлялся, достал две сигареты, предложил одну Куарезме и продолжил:

— Зная, что вы поселились здесь, я взял на себя смелость побеспокоить вас… Ничего важного… Надеюсь, что вы…

— Ради Бога, лейтенант!

— Я хотел попросить вас о небольшой услуге: дать немного денег на праздник Непорочного Зачатия Девы Марии, нашей святой покровительницы. Я казначей братства, созданного в ее честь.

— Превосходно. Очень правильное дело. Я не религиозный человек, но…

— Не имеет значения. Это местная традиция, и мы должны ее поддерживать.

— Правильно.

— Вам известно, — продолжил чиновник, — что люди в этих краях бедны. Наше братство тоже. Мы вынуждены полагаться на добрую волю наиболее состоятельных жителей округи. По этой причине, майор…

— Подождите, я сейчас…

— Не беспокойтесь, майор. Это не срочно.

Он вытер пот, спрятал платок, посмотрел в окно и добавил:

— Какая жара! Не помню, чтобы здесь бывало такое лето. Вы хорошо устроились?

— Превосходно.

— Собираетесь заниматься земледелием?

— Собираюсь. Для этого я и поселился в сельской местности.

— Сегодня это невыгодно, а когда-то!.. Это поместье было настоящим сокровищем, майор! Столько фруктов! Столько зерна! Сейчас земля устала, и…

— Как это «устала», сеу Антонино?! Усталой земли не бывает… В Европе земледелием занимаются уже тысячи лет, и однако…

— Там работают.

— Почему нельзя работать и здесь?

— Это правда, но у нас здесь столько препятствий…

— Э, мой дорогой лейтенант! Преодолеть можно все что угодно.

— Время покажет, майор. На нашей земле можно жить только за счет политики, а все остальное — тьфу! Вот и сейчас все говорят только о выборах депутатов…

С этими словами чиновник устремил на простодушное лицо Куарезмы испытующий взгляд из-под своих толстых век.

— В чем же дело? — поинтересовался Куарезма.

Похоже, лейтенант ожидал вопроса — он сразу же оживился:

— Значит, вы не знаете?

— Нет.

— Объясню: правительственный кандидат — доктор Кастриото, честный парень, хороший оратор. Но некоторые председатели муниципальных советов округа решили противопоставить себя правительству, лишь потому, что сенатор Гуариба порвал с губернатором, и — раз! — выдвинули некоего Невеса, который не принес пользы партии и не имеет влияния… Что вы об этом думаете?

— Я… Ничего!

Налоговый чиновник был ошеломлен. Существовал человек, который, проживая в муниципальном округе Курузу и зная об этом, не интересовался размолвкой сенатора Гуарибы с губернатором штата! Невозможно! Поразмыслив, он медленно улыбнулся. Конечно, сказал он себе, этот мошенник хочет сохранить отношения с обоими, чтобы потом хорошо устроиться. Он собирается чужими руками жар загребать… Должно быть, это пронырливый честолюбец; надо подрезать крылья чужаку, который явился неизвестно откуда!

— Да вы философ, майор, — лукаво заметил он.

— Хотел бы я им быть! — простодушно воскликнул Куарезма.

Антонино еще немного поговорил об этом важном деле, но, отчаявшись проникнуть в тайные помыслы майора, погасил улыбку и сказал тоном человека, который собирается прощаться:

— Итак, майор, вы не откажетесь дать денег на праздник?

— Конечно.

И они распрощались. Перегнувшись через перила веранды, Куарезма смотрел, как гость садится на своего небольшого гнедого коня, блестящего от пота, толстого и норовистого. Проехав по дороге, чиновник вскоре скрылся из вида, а майор принялся размышлять о странном интересе, который эти люди проявляют к политической борьбе, предвыборным интригам, считая их чем-то важным и насущным. Он не понимал, почему ссора двух шишек должна вызывать распри между столькими людьми, далекими от этих сфер. Разве нет здесь хорошей земли, чтобы обрабатывать ее и пасти скот? Разве она не требует напряженной ежедневной борьбы? Почему бы не потратить усилия, которые отнимает вся эта суета с голосами и протоколами, на то, чтобы земля плодоносила, рождала новые существа, новые жизни? Это работа сродни той, что проделывают Бог и художники. Как глупо думать о каких-то губернаторах, когда наша жизнь полностью зависит от земли, а та нуждается в ласке, борьбе, труде и любви… Всеобщее избирательное право он считал подлинным бичом.

Раздался свисток поезда, и Куарезма стал наблюдать за его приближением. Тот, кто живет в отдаленных местах, с особым волнением наблюдает за приближением транспорта, связывающего нас с остальным миром. Его чувства — это смесь страха и радости. Он думает о хороших известиях, но в то же время и о плохих: ему доставят или одно, или другое, и это тревожит…

Поезд или пароход прибывают словно из неведомых краев, где царит Тайна, и привозят нам, помимо новостей обо всем вообще — хороших или плохих, — жест, улыбку, голос тех, кого мы любим и кто находится вдали от нас.

Куарезма подождал поезда. Тот подошел с пыхтением, вытянувшись, точно змея, у платформы станции, освещенной ярким еще светом заходящего солнца. Остановка была недолгой. Новый свисток, и поезд двинулся дальше, везя новости, друзей, сокровища и печали к другим станциям. Майор еще некоторое время думал о том, как все это грубо и уродливо, насколько современные изобретения отходят от идеала красоты, который передавали нам наши наставники на протяжении двух тысячелетий. Он посмотрел на дорогу, ведущую к станции. Кто-то шел по ней… И направился к его дому… Кто бы это мог быть? Куарезма протер пенсне и вгляделся в быстро шагавшего человека. Кто же это? Эта мятая шляпа, вроде шлема без забрала… Этот длинный фрак… Семенящая походка… Гитара! Это он!

— Аделаида, Рикардо приехал!

II. Шипы и цветы

Если говорить об архитектуре Рио-де-Жанейро, то самые любопытные ее образцы встречаются в пригородах. Разумеется, причиной отчасти служат особенности прихотливого гористого рельефа, но свою роль сыграли и превратности строительства.

Нельзя представить себе ничего более неправильного, случайного, необдуманного. Дома, кажется, вырастали из семян, рассеянных ветром, а улицы затем приноравливались к домам. Есть широкие, как бульвары, проезды, есть узенькие переулки; много поворотов, ненужных петель — улицы словно бегут от прямых линий, объятые непреходящей священной ненавистью.

Порой они следуют в одном направлении, разделенные раздражающе правильными промежутками, порой удаляются друг от друга на большие расстояния и образуют плотно застроенные кварталы. Где-то дома громоздятся друг на друга в отчаянной тоске по пространству, а рядом простирается обширный пустырь, открывающий далекую перспективу.

Здания, а следовательно и улицы, разбросаны здесь как попало. Есть дома на любой вкус и любой формы.

Идя по улице, можно увидеть ряд домиков — дверь и окно на фасаде, больше ничего, — жалких и тесных, а следом — буржуазный особняк, из тех, где богато украшенный антаблемент увенчан вазами, он стоит на высоком цоколе и имеет несколько мезонинов, расположенных уступами. Удивившись ему, вы смотрите дальше вперед и видите дощатую хижину, покрытую жестью или даже соломой, вокруг нее — настоящий людской муравейник; а прямо перед вами — старый сельский дом, с верандой и колоннами в трудноопределимом стиле, и, похоже, он глубоко оскорблен, оказавшись в окружении разномастных недавних построек.

В наших пригородах нет ничего, что напоминало бы достопримечательности больших европейских городов, с их виллами, дышащими спокойствием и довольством, дорогами и улицами с хорошим покрытием из макадама; нет таких садов, ухоженных, вылизанных, причесанных — наши, если они вообще есть, бедны, уродливы и заброшены.

Забота местных властей о своих городах порой принимает разнообразные и непредсказуемые формы. Иногда на одних участках улицы есть тротуары, на других — нет, одни проезды замощены, а другие, не менее важные, оставлены в естественном состоянии. Где-нибудь через пересохший ручей перекинут мост, который прекрасно содержится, а в нескольких шагах от него люди вынуждены перебираться через реку по кое-как переброшенным доскам.

На улицах встречаются элегантные дамы, в шелках и кружевах, которые с большим трудом уберегают свои роскошные наряды от грязи и пыли; встречаются рабочие в деревянных башмаках; встречаются франты, одетые по последней моде; встречаются женщины в простых ситцевых платьях; вечером все они возвращаются с работы — или прогулки — и смешиваются в единую толпу на улице или внутри квартала, и почти всегда самый нарядный из них входит далеко не в лучший дом.

В пригородах есть и другие интересные явления, не говоря уже об эпидемиях влюбленности или эндемическом спиритизме, и одно из них, малоизвестное — это меблированные комнаты (кто бы ожидал увидеть их здесь!). Дом, в котором с трудом поместилась бы даже небольшая семья, делится на комнаты, потом делится еще раз — получаются крохотные комнатки, которые сдаются беднякам. В этих клетушках встречается наименее приметная городская фауна, и нищета нависает над этими существами с лондонской неумолимостью.

Трудно вообразить себе более печальные и неожиданные занятия, чем те, которые свойственны обитателям этих клетушек. Кроме мелких служащих и курьеров разных ведомств, здесь можно обнаружить старух, изготовляющих кукольные кружева; скупщиков пустых бутылок; умельцев, которые вылегчают котов, собак и петухов; колдунов; собирателей целебных трав; и наконец, представителей разнообразных, еще более жалких профессий, о существовании которых средние и мелкие буржуа даже не догадываются. Бывает, что в такой каморке теснится целая семья, и глава ее порой ходит в город пешком, за неимением мелочи на поезд. Рикардо Корасао дуз Отрус жил в бедных меблированных комнатах в одном из предместий. Выглядели они сносно, но все же были меблированными комнатами в пригороде.

Рикардо проживал здесь уже несколько лет и любил этот дом, прилепившийся к холму; из окна его комнаты открывался широкий вид на городскую застройку от Пьедаде до Тодуз-ус-Сантус. Если смотреть вот так, сверху, в предместьях можно найти некую прелесть. Маленькие домики — синие, белые, охристые — вставлены между зелено-черных крон манговых деревьев, среди которых там и сям мелькают вершины высоких, величественных пальм — все это радует глаз, меж тем как путаница улиц сообщает картине оттенок демократической неразберихи, полного единения между обитателями этих мест; крошечный поезд пересекает предместье, поворачивая то вправо, то влево, демонстрируя гибкость межвагонных позвоночных сочленений, извиваясь, словно змея между камнями.

На все это глядел в окно Рикардо в минуты радости, удовлетворения, триумфа, страданий и тоски. И сейчас он тоже стоял здесь, перегнувшись через подоконник, уткнувшись подбородком в согнутую ладонь, оглядывая немалую часть прекрасного, великого, неповторимого города, столицы великой страны, душой которого он как будто был и чувствовал себя, выражая самые незначительные свои мечты и желания в стихах — и хотя стихи эти были сомнительными, плач гитары придавал им если не смысл, то оттенок лепета, жалобного стона страны-ребенка, которая еще не выросла…

О чем он думал? Он не только думал, но и страдал. Тот чернокожий упорствовал в своем стремлении передать через модинью что-нибудь осмысленное и обзавелся последователями. О нем уже говорили как о сопернике Рикардо; другие же утверждали, что этот парень заткнул за пояс Корасао дуз Отруса; а некоторые — неблагодарные! — понемногу стали забывать о творениях Рикардо Корасао дуз Отруса, о его упорном труде, призванном возвысить модинью и гитару, и даже не упоминали имени самоотверженного труженика.

Устремив взгляд вдаль, Рикардо вспоминал свое детство, деревню в глухой провинции, родительский домик, загон для скота и мычание телят… А сыр?

Этот сыр, плотный и твердый, уродливый, как та земля, но питающий так же щедро, как она — одного кусочка хватало, чтобы наесться за завтраком… А праздники? Печаль… А как он выучился играть на гитаре? Его наставник, Манеко Боржес, предсказал будущее своего ученика: «Ты пойдешь далеко, Рикардо. Гитара. Гитара хочет завладеть твоим сердцем».

Откуда же взялось это ожесточение, этот гнев, направленный на него — того, кто подарил этой земле, заселенной пришельцами, душу, сок, саму суть страны!

Из его глаз потекли горячие слезы. Он посмотрел на горы, окинул взглядом далекое море… Земля была превосходной, прекрасной, величественной, но выглядела неблагодарной и суровой со своим торчащим отовсюду гранитом, черным и зловещим, когда его не смягчала зелень листвы.

Так он стоял один, один вместе со своей славой и своими муками, не имея ни любимой, ни друга, ни того, кому можно довериться, — один, как Бог или апостол на неблагодарной земле, не желавшей выслушать от него благую весть.

Он страдал из-за того, что не мог склониться на грудь к другу и пролить слезы — вместо этого они падали на равнодушную землю. И он вспомнил известные стихи:

Слеза моя течет в песок горячий…

При этом воспоминании он посмотрел чуть ниже, на землю, и увидел, что в каменной лохани, которая служила всем обитателям дома, устроила стирку чернокожая девушка — видеть ее целиком он не мог. Она склонялась над тяжелой одеждой, поднимала ее над водой, слегка намыливала, колотила ею о каменный край и повторяла все это снова. Рикардо проникся сочувствием к этой бедной женщине, дважды несчастной — из-за своего общественного положения и цвета кожи. После этого прилива нежности он принялся размышлять о мире и о всяких несчастьях, на миг охваченный недоумением перед тайной жалкой человеческой судьбы.

Девушка, поглощенная работой и не видевшая его, запела:

Глаза твои нежнее,

Чем ветра дуновенье…

То были его собственные стихи. Рикардо довольно улыбнулся, ему захотелось пойти и поцеловать эту бедную женщину, обнять ее… Случилось! Эта девушка принесла ему успокоение, ее смиренный и скорбный голос утишил его печаль! Ему пришли на ум стихи отца Калдаса, его счастливого предшественника, который выступал перед дворянками:

Лерено веселил других,

А сам веселья не узнал…

В конце концов, это было его подлинной миссией! Девушка закончила петь, и Рикардо не сдержался:

— Отлично, госпожа Алиса, отлично! Если бы это было не так, разве я попросил бы вас продолжать?

Девушка закинула голову, узнала говорящего и сказала:

— Я не знала, что вы тут, иначе не пела бы при вас.

— Да что вы! Могу заверить вас, это было хорошо, очень хорошо. Пойте дальше.

— Боже сохрани! Чтобы вы меня критиковали…

Он настаивал, но девушка не захотела больше петь. В голове Рикардо промелькнули черные мысли. Он удалился вглубь комнаты и сел за стол, желая что-нибудь написать. Мебели было настолько мало, насколько это возможно: гамак с кружевной бахромой, сосновый стол с письменными принадлежностями, стул, полка с книгами и на стене — гитара в замшевом футляре. Имелась также кофеварка. Усевшись, он попытался сочинить модинью о Славе, такой быстротечной, которая есть, а кажется, что ее нет, неосязаемой, неуловимой, как дуновение ветра, той, что подзадоривает нас, опаляет, беспокоит и сжигает наподобие Любви.

Рикардо положил перед собой лист бумаги и попробовал начать, но не смог. Переживание было сильным — внутри все вздымалось, переворачивалось от мысли о затеваемом воровстве его заслуг. Он не смог успокоить свой ум, подхватить носящиеся в воздухе слова, услышать, как в ушах звучит музыка.

Было позднее утро. Цикады стрекотали в облетевшей кроне тамаринда; становилось жарко, небо было светло-голубым, негустого, слабого оттенка. Хотелось выбраться на улицу, найти друга, развеяться вместе с ним — но с кем? Разве что если Куарезма… Ах да, Куарезма! От него, конечно же, можно было ожидать и утешения и ободрения.

По правде говоря, в последнее время этот его друг мало интересовался модиньями, но все равно, он понял бы намерения и цели Рикардо, а также оценил бы размах работы, за которую тот взялся. Если бы майор был где-то поблизости — но отправляться в такую даль! Рикардо вывернул карманы: его состояние не достигало даже двух мильрейсов. Как тут ехать? Надо раздобыть бесплатный билет.

В дверь постучали. Какое-то письмо. Почерк незнакомый. Рикардо с волнением надорвал конверт. Кто это может быть? Он стал читать:

«Дорогой Рикардо, привет! Моя дочь Кинота послезавтра, в четверг, выходит замуж. Они с женихом очень хотят видеть вас на свадьбе. Если вы, мой друг, еще не договорились ни с кем, берите гитару и приходите на чашку чаю. Ваш друг Алберназ».

Лицо трубадура менялось по мере чтения. Вначале оно было напряженным и суровым, по окончании же озарилось широкой улыбкой, игравшей на разные лады. Генерал не бросил его; для уважаемого военного Рикардо Корасао дуз Отрус оставался королем гитары. Он пойдет к нему и добудет билет, ведь генерал — старый друг Куарезмы. Рикардо оглядел гитару — медленно, нежно, благодарно, словно та была талисманом, приносящим удачу.

Когда Рикардо вошел в дом генерала Алберназа, последний тост был уже поднят, и все небольшими группками устремились в гостиную. Госпожа Марикота была в лиловом шелковом платье, и ее небольшая грудь казалась еще более сдавленной и плоской под этой дорогой тканью, более уместной, пожалуй, на изящном и гибком теле. Кинота в свадебном наряде лучилась счастьем. Она была выше своей сестры Исмении и имела более правильные черты лица, но зато вызывала меньше интереса из-за заурядности своего темперамента и характера, хотя и отличалась добродушием. Лала, третья дочь генерала, которая уже почти свыклась со своим девичеством, сильно напудренная, все время поправляла прическу и улыбалась лейтенанту Фонтесу. Партия считалась выгодной, и брака ожидали с нетерпением. Женелисио протянул невесте локоть. Он был в плохо сшитом фраке, подчеркивавшем его сутулость, и кое-как ковылял в узких лаковых ботинках. Рикардо не видел, как они шествовали: когда он вошел, процессия была уже возле генерала, одетого в запасную парадную форму, которая не слишком шла ему: он напоминал принаряженного национального гвардейца. Но зато неподалеку, с важным и воинственным видом, похожий на морского волка и одновременно — вельможу, восседал контр-адмирал Калдас. Выбранный в свидетели, он выглядел неотразимо в своем мундире. Якоря блестели, словно борта кораблей на параде; пряди волос, тщательно зачесанные, удлиняли его лицо и, казалось, страстно желали поскорей растрепаться на сильном ветру посреди бескрайнего океана. Исмения в розовом платье выглядела вялой, как всегда, и бесцельно блуждала по комнатам со скорбным видом; время от времени она отдавала распоряжения. Лулу, единственный сын генерала, задыхался в форме курсанта военного училища со множеством знаков отличия, блестевших золотом, — ведь он, благодаря хлопотам отца, перешел на следующий курс.

Генерал не замедлил вступить в разговор с Рикардо; жених в ответ на поздравления трубадура выразил горячую признательность, а Кинота даже сказала: «Я совершенно счастлива», склонив голову и улыбаясь с потупленным взглядом; это наполнило чистую душу менестреля неподдельным восторгом.

Подали сигнал к началу танцев. Генерал, адмирал, Иносенсио Бустаманте, который также явился в мундире, с фиолетовой лентой почетного майора, доктор Флоренсио, Рикардо и еще двое гостей пошли в столовую, чтобы потолковать.

Генерал был доволен. Ему уже много лет хотелось провести в своем доме такую церемонию, и наконец его желание сбылось — в первый раз. Только вот это несчастье с Исменией… Неблагодарный!.. Но зачем вспоминать об этом?

Поздравления следовали одно за другим.

— Ваш новый зять — парень что надо, — заметил один из гостей, приглашенных впервые.

Генерал снял пенсне с золотым шнурком и, протирая его, ответил, близоруко глядя на собеседника:

— Я очень рад.

Затем он надел пенсне, поправил шнурок и продолжил:

— Полагаю, что я удачно выдал свою дочь: молодой человек получил диплом, стоит на правильном пути и к тому же умен.

— А какая карьера! — откликнулся адмирал. — Это не потому, что он мой родственник. В тридцать два года — управляющий делами Казначейства: неслыханно!

— Разве Женелисио не перешел в Счетную палату? — спросил Флоренсио.

— Перешел, но какая разница? — ответил другой гость — из тех, что были приглашены впервые, друг молодожена.

И действительно, Женелисио уладил дело со своим переходом, но решил жениться не только поэтому. Он создал «Научный свод практической бухгалтерии» — и каким-то образом удостоился похвал со стороны «столичной прессы». С учетом исключительной важности этого труда, министр повелел дать Женелисио премию в две тысячи мильрейсов, притом что книгу напечатали за государственный счет в Национальной типографии. То был объемистый том в четыреста страниц двенадцатым кеглем, написанный официальным языком, с приложением множества документов, указов и постановлений, занимавших две трети книги. Первая фраза первой части, как это случается с подлинно сводными и подлинно научными трудами, обильно цитировалась и расхваливалась критиками не только за новизну идеи, но и за красоту слога.

Она звучала так: «Практическая бухгалтерия — это искусство или наука должным образом оформлять государственные расходы и доходы».

Помимо премии и перевода, ему пообещали должность директора при первой же вакансии.

Услышав, что говорят адмирал, генерал и впервые приглашенные гости, майор не удержался от замечания:

— Лучшая карьера после военной — финансовая, вы не находите?

— Да… Конечно, — согласился доктор Флоренсио.

— Я не хочу говорить о людях с высшим образованием, — поспешил уточнить майор. — Эти…

Рикардо почувствовал себя обязанным сказать что-нибудь и выпалил первое, что пришло в голову:

— Все профессии хороши, когда есть состояние.

— Это не так, — возразил адмирал, приглаживая одну из прядей. — Не буду говорить ничего плохого о других профессиях, но наша… Что скажете, Алберназ? Что скажете, Иносенсио?

Алберназ поднял голову, словно желал поймать воспоминание в воздухе, и ответил:

— Все так, но в ней есть свои сложности. Когда ты попадаешь в засаду, там огонь, тут выстрелы, один умирает, другой кричит, как при Курупаити, тогда…

— Вы были там, генерал? — спросил гость, который был другом Женелисио.

— Не был. Я заболел и вернулся в Бразилию. Но Камизао… Вы не представляете, каков он был… Вы ведь знаете, Иносенсио?

— Если бы я там был…

— Полидоро получил приказ наступать на Саусе, Флорес был слева, и мы обрушились на парагвайцев. Но эти негодяи хорошо окопались, они не теряли зря времени…

— Там был сеу Митре, — вставил Иносенсио.

— Да, был. Мы неистово атаковали. Пушки палили оглушительно, пули летали повсюду, люди мерли как мухи… Ад, да и только!

— И кто же победил? — поинтересовался один из впервые приглашенных гостей.

Все удивленно переглянулись, кроме генерала, считавшего, что парагвайцы проявили исключительную дальновидность.

— Парагвайцы, именно так: они отразили нашу атаку. Поэтому я и говорю, что наша профессия прекрасна, но есть свои «но»…

— Это ничего не значит. При проходе мимо Умайта[21] тоже… — начал адмирал.

— Вы были на борту?

— Нет, я прибыл позже. Меня оттеснили и не назначили на корабль, так как участие в рейде равнялось продвижению по службе… Так вот, при проходе мимо Умайта…

В гостиной уже царило оживление — там начались танцы. Лишь изредка кто-нибудь оттуда заглядывал к беседующим. Смех, музыка и все прочее, о чем было легко догадаться, не отвлекали этих людей от их воинственных забот. Генерал, адмирал и майор ошеломляли мирных горожан, перечисляя сражения, в которых они блистали отсутствием, и доблестные схватки, в которых они не участвовали.

Миролюбивый, хорошо поевший, выпивший несколько немалых бокалов вина гражданин как никто другой способен оценить рассказы о войне. Он видит лишь живописную, так сказать, образную часть баталий и боев: здесь стреляют только залпами, а если кого-то убивают, это малозначащий факт. Сама Смерть в этих рассказах теряет свое трагическое измерение: всего лишь три тысячи убитых!

К тому же в изложении генерала Алберназа, никогда не бывавшего в бою, все подслащалось: то была война из детской книжки, война с народной картинки, где отсутствуют обычные в таких случаях кровопролитие и жестокость.

Рикардо и доктор Флоренсио, тот самый инженер по канализации, два недавних знакомца Алберназа, раскрыв рты, слушали с восторгом и завистью о воображаемых подвигах трех военных, причем почетный майор был настроен наименее миролюбиво — он, единственный из всех, участвовал в военных действиях. Тут вошла госпожа Марикота, как всегда проворная и хлопотливая, сообщавшая празднику движение и жизнь. Она была моложе мужа, и волосы на ее маленькой голове, сильно контрастировавшей с необъятным телом, все еще оставались совершенно черными. Тяжело дыша, она обратилась к генералу:

— Шико, что это такое? Я должна общаться с гостями, приободрять девушек… Все в зал!

— Сейчас идем, госпожа Марикота, — откликнулся кто-то.

— Нет, — быстро ответила хозяйка, — вот прямо сейчас. Пойдемте, сеу Калдас, сеу Рикардо! Идемте, сеньоры!

И она стала подталкивать их под руки, одного за другим.

— Быстрее, быстрее, дочка Лемоса сейчас будет петь. А потом вы… Вы слышали меня, сеу Рикардо?!

— Конечно, сеньора, для меня это приказ…

И они прошли в зал. По пути генерал на мгновение остановился, приблизился к Корасао дуз Отрусу и поинтересовался:

— Скажите, как поживает наш друг Куарезма?

— Хорошо.

— Вы пишете ему?

— Иногда. Генерал, я хотел…

Генерал повернул голову в его сторону, поправил пенсне, которое начало падать, и спросил:

— Что именно?

Рикардо был смущен воинственным видом, с которым Алберназ задал вопрос. Поколебавшись, он выпалил, боясь замяться:

— Я хотел бы, чтобы вы достали мне билет, бесплатный билет, тогда я смогу повидать его.

Генерал постоял с опущенной головой, потом почесал затылок и сказал:

— Это непросто. Но приходите завтра ко мне на службу.

Они продолжили путь. Шагая, Корасао дуз Отрус добавил:

— Я скучаю по нему, и кроме того, мне неприятно… Вы понимаете, человек с именем…

— Приходите ко мне завтра.

Впереди них госпожа Марикота проговорила с раздражением:

— Ну где вы там!

— Идем, идем, — ответил генерал и обратился к Рикардо:

— Куарезма мог бы жить прекрасно, но он полез в книги… Вот в чем дело! Я не открывал ни одной книги уже сорок лет…

Они вошли в обширный зал, где висели два больших портрета в тяжелых золоченых рамах — внушительные портреты маслом Алберназа и его жены; убранство довершали овальное зеркало и несколько картин поменьше. О мебели ничего нельзя было сказать — ее убрали, чтобы освободить пространство для танцующих. Невеста с женихом, устроившись на диване, заправляли праздником. Здесь были платья с декольте, пара пиджаков, несколько рединготов и много фраков. Рикардо подошел к окну и стал смотреть на улицу сквозь щель в занавесках. На тротуаре было полно народу. При высоком доме имелся сад — только через него любопытствующие уличные зеваки могли хоть как-то наблюдать за праздником. Лала разговаривала с лейтенантом Фонтесом сквозь проем балкона. Генерал, наблюдая за этим, благословлял их одобрительным взглядом…

Девушка — известная всем дочь Лемоса — приготовилась петь. Сев за пианино, она положила перед собой ноты и заиграла. То был итальянский романс, который она исполняла превосходно, но с дурной манерностью, свойственной хорошо образованным девушкам. Наконец она закончила. Последовали всеобщие аплодисменты — правда, довольно прохладные.

Доктор Флоренсио, сидевший позади генерала, заметил:

— У этой девушки хороший голос. Кто она?

— Дочь Лемоса, доктора Лемоса, санитарного врача, — ответил генерал.

— Поет очень хорошо.

— Она учится на последнем курсе консерватории, — пояснил Алберназ.

Настала очередь Рикардо. Он занял позицию в углу зала, взял гитару, настроил ее, сыграл гамму, после чего принял трагический вид, словно исполнитель роли царя Эдипа, и заговорил низким голосом: «Сеньориты и сеньоры». Сделав паузу, он продолжил, уже другим голосом: «Я спою для вас “Твои руки”. Это модинья моего собственного сочинения: и музыка, и стихи — мои. Это нежная и чистая вещь, полная возвышенной поэзии». При этих словах его глаза едва не вылезли из орбит. Затем Рикардо сделал наставление: «Надеюсь, не раздастся никакого шума, иначе вдохновение улетучится. Гитара — такой инструмент… очень… очень чув-стви-тель-ный. Итак…»

Внимание всех было приковано к нему. Рикардо запел слабым, очень жалобным и мягким голосом, растягивая слова — все вместе напоминало всхлип волны. Потом гитара взорвалась быстрым, скачущим ритмом. Так эти два ритма и чередовались до конца модиньи.

Музыка проникала в самую сердцевину вещей, пробуждая мечты у девушек и желания у мужчин. Рукоплескания не стихали долго. Генерал обнял Рикардо, Женелисио встал и протянул ему руку; Кинота, облаченная в безупречно белый наряд невесты, сделала то же самое.

Рикардо сбежал от поздравлений в столовую. Из коридора слышались возгласы: «Сеньор Рикардо, сеньор Рикардо!» Он вернулся. «Что прикажете, сеньорита?» То была девушка, попросившая у него рукописный экземпляр модиньи.

— Только не забудьте, — ласково сказала она, — только не забудьте. Мне так нравятся ваши модиньи… Такие нежные, такие утонченные… Отдайте Исмении, а она передаст мне.

Тут подошла невеста Кавалканти. Услышав свое имя, она спросила:

— Что такое, Дулсе?

Та объяснила. Исмения согласилась выполнить поручение и, в свою очередь, спросила Рикардо своим жалобным тоном:

— Сеу Рикардо, когда вы намерены быть у госпожи Аделаиды?

— Надеюсь быть послезавтра.

— Вы едете в те края?

— Да.

— Тогда скажите ей, чтобы она мне написала. Я так хочу получить письмо…

И она украдкой промокнула глаза кружевным платочком.

III. Голиаф

На следующей неделе, в субботу, когда дочь генерала получила в мужья важного сутулого Женелисио, славу и гордость наших канцелярий, Ольга также вышла замуж. Церемония была пышной и богатой, как принято в этом кругу. Среди приданого были парижские наряды и другие роскошные вещи: Ольга не имела ничего против, но в то же время испытывала не больше радости, чем обычные невесты. А может, даже меньше. Она не отправилась в церковь, повинуясь велению своей воли. Почему так получилось, она не знала, но никакая чужая воля, по видимости, на нее не влияла. Муж ее был доволен — не столько невестой, сколько тем оборотом, который приняла его жизнь. Врач по профессии, чьи таланты еще в школе были отмечены высокими оценками и отличиями, он становился богатым человеком и видел перед собой широкую дорогу, ведущую к профессиональным успехам и солидному положению в обществе. Он не обладал состоянием, но считал свои довольно заурядные регалии чем-то вроде грамоты о принадлежности к дворянству, наподобие тех, посредством которых настоящие европейские аристократы облагораживают происхождение дочерей американских колбасников. Хотя отец его был владельцем значительных угодий где-то здесь, в Бразилии, тесть дал ему все, и он без смущения, с презрительной миной феодала во всем блеске власти и славы, принял знаки почтения от человека, который «даже близко не подходил ни к одному университету». Он полагал, что невесту притягивало его великолепное состояние, принадлежность к дворянству; на самом же деле ее привлекло скорее то, что он изображал человека умного, любящего науку и всячески тянущегося к знаниям. Этот образ, который он старался создать, недолго обманывал Ольгу; затем его место заняли инерция общественных отношений, тираническое поведение жениха и естественная для девушки боязнь порвать с ним — все это и привело к браку. К тому же ее время от времени посещала мысль, что, не будь его, ей встретился бы точно такой же, и лучше не откладывать дело на потом. Поэтому она и не пошла в церковь, повинуясь тому, что диктовала ее воля, и не испытывая никакого нажима извне.

При всей пышности свадьбы невеста вовсе не выглядела величественно. Несмотря на свое чисто европейское происхождение, она была невысока и казалась особенно миниатюрной рядом с женихом, высоким и прямым, чье лицо сияло от счастья; ее почти не было видно за платьем, фатой и прочими устаревшими деталями наряда девушки, выходящей замуж. Кроме того, она не отличалась особой красотой, какой мы ожидаем от богатой невесты, насмотревшись классических изображений.

В лице Ольги не было ничего греческого — ни настоящего, ни поддельного; не было и величественности оперных персонажей. Черты ее выглядели довольно неправильными, но при этом содержали нечто глубокое и индивидуальное. Сияние больших черных глаз, заполнявших глазницы почти целиком, ложилось отблеском на живое лицо, а маленький изящный рот выражал добродушие и лукавство; в целом же девушка, похоже, была склонна к размышлениям и живо интересовалась окружающей действительностью.

Они решили не соблюдать обычай и не выехали из города, оставшись в доме бывшего подрядчика. Куарезмы на празднике не было: он, согласно традиции, прислал поросенка с индейкой и написал длинное письмо. Сельское хозяйство всецело завладело вниманием майора: жара шла на спад, наступало время дождей и сева, и он не хотел покидать свою землю. Даже краткое отсутствие — потеря одного-двух дней — выглядело бы как попытка дезертирства с поля боя.

Фруктовый сад очистили от сорняков, в огороде все приготовили для посадки. Приезд Рикардо немного отвлек Куарезму, не оторвав его, однако, полностью от сельскохозяйственных трудов.

Рикардо провел у майора целый месяц. Он торжествовал: слава опередила его, так что во всей округе он был нарасхват, осыпаемый любезностями.

Первым делом он нанес визит в городок, находившийся в четырех километрах от дома Куарезмы. Там была железнодорожная станция. Рикардо не воспользовался поездом и пошел пешком, по гужевой дороге, если ее можно было так назвать: испещренная колдобинами с водой, она взбиралась и спускалась по склонам холмов, шла по равнинам, пересекала реки по грубо сколоченным мостам. Городок!.. В нем имелось две главные улицы: старая, повторявшая направление старой военной дороги, и новая, соединявшая старую со станцией. Получалась буква Т: ее вертикальной чертой была улица, ведущая к станции. Остальные улицы отходили от одной или от другой; в начале каждой из них дома стояли плотно, по-городскому, затем промежутки между ними все росли и росли, и наконец, начинались пустоши и поля. Старая улица носила имя маршала Деодоро (раньше — Императора), новая — имя маршала Флориано (раньше — Императрицы). От одного конца улицы маршала Деодоро отходила улица Матрис, которая вела к церкви, возведенной на вершине холма, — постройке в иезуитском стиле, уродливой и жалкой. Слева от станции, на обширном пустыре, называвшемся площадью Республики, — на нее выходила улочка, направление которой едва угадывалось из-за редко поставленных домов, — располагался муниципалитет.

Это было большое прямоугольное здание из кирпича, с карнизом, окошками и балконами с чугунной оградой под ними, в незатейливом простонародном стиле. Эта безвкусная архитектура вызывала в памяти аналогичные сооружения, которые встречаются в небольших городах Франции и Бельгии и относятся к Средневековью.

Рикардо зашел в парикмахерскую на улице маршала Деодоро — «Рио-де-Жанейро» — и побрился. Цирюльник порассказал ему о городе, и Рикардо отправился исследовать его. Один из прохожих согласился быть его провожатым, и вскоре эти двое завязали знакомство. По возвращении в поместье майора Рикардо уже имел приглашение на бал к доктору Кампосу, председателю муниципалитета. Бал должен был состояться в ближайшую среду.

Он приехал к Куарезме в субботу и выбрался в город на следующий день. В церкви шла месса. Рикардо дождался, пока собравшиеся начнут выходить. В маленьких городках на службах не бывает много народу, но все же Рикардо увидел несколько молодых провинциалок, сонных и печальных, принаряженных, со множеством бантов: они молча спускались с холма, на котором стояла церковь, расходились по своим улицам и возвращались по домам, где им предстояло прожить неделю в заточении, томясь от скуки. На выходе у дверей церкви его познакомили с доктором Кампосом.

Тот был местным врачом, однако жил не в городе, а в своем имении и приезжал на службы в открытой коляске вместе с дочерью по имени Наир. Трубадур и медик остановились на минуту, чтобы побеседовать; дочь Кампоса, очень худая, бледная, с длинными тонкими руками, разглядывала пыльную улицу с притворной обидой. Затем отец с дочерью отъехали. Рикардо еще несколько секунд разглядывал это дитя вольных просторов Бразилии.

За праздником у доктора Кампоса последовали и другие, которые Рикардо почтил своим присутствием и расцветил своим голосом. Куарезма не был ни на одном из них, но радовался успехам друга. Хотя майор и забросил гитару, он по-прежнему высоко ценил этот подлинно национальный инструмент. Злополучные события, связанные с прошением, ничуть не поколебали его патриотических убеждений. Идеи, которые он исповедовал, глубоко укоренились в нем, только теперь Куарезма скрывал их, чтобы не страдать зря от непонимания и жестокости людей.

Ему было приятно, что Рикардо одерживает блистательные победы: они демонстрировали местным жителям существование прочной национальной основы, способной противостоять нашествиям иностранных вкусов и мод.

Рикардо был окружен всевозможным почетом, осыпан всевозможными милостями со стороны всех партий. Больше всего знаков расположения он получал от доктора Кампоса, главы муниципалитета. В то утро Рикардо ни больше ни меньше ожидал от него коня, чтобы отправиться на прогулку в Карико; в ожидании он разговаривал с майором, который еще не отправился в свои сады:

— Майор, это была отличная идея — уехать за город. Здесь живется хорошо, и можно подняться…

— У меня нет таких желаний. Ты ведь знаешь, как я далек от всего этого…

— Знаю… Очень далек… Я не говорю о том, чтобы стремиться к этому, но когда нам представляется случай, мы не должны отвергать его, как по-вашему?

— Зависит от обстоятельств, мой дорогой Рикардо. Если бы мне предложили командовать эскадрой, я бы не согласился.

— Ну, я не это имел в виду. Смотрите, майор: я очень привязан к гитаре, более того — посвятил свою жизнь ее возвышению в интеллектуальном и нравственном смысле. Но если завтра президент скажет: «Сеу Рикардо, вы будете депутатом», вы думаете, я не соглашусь, прекрасно зная, что не смогу больше коснуться струн своего инструмента? Конечно, соглашусь! Никогда не следует упускать шанса, майор.

— У каждого свои представления.

— Разумеется. Теперь о другом, майор: вы знакомы с доктором Кампосом?

— Мне знакомо это имя.

— Вам известно, что он — глава муниципалитета?

Куарезма посмотрел на Рикардо с легким недоверием. Менестрель не заметил этого и продолжал:

— Он живет в одной лиге отсюда. Я уже бывал у него дома, а сегодня собираюсь с ним на верховую прогулку.

— Прекрасно.

— Он хочет познакомиться с вами. Могу ли я привести его сюда?

— Можешь.

В этот момент в ворота вошел слуга Кампоса, ведя под уздцы обещанного коня. Рикардо сел в седло, а Куарезма отправился в свои угодья, чтобы присоединиться к своим работникам. Теперь их было двое, помимо Анастасио — не сотрудника, а соратника, как говорил один из них, Фелизардо.

Было летнее утро, но перед этим двое суток шли непрерывные дожди, и жара немного спала. Свет заливал все вокруг, воздух был мягким. Куарезма шел, окруженный шумом жизни — шелестом травы и листвы, щебетом птиц. Порхали танагры, летали стайки овсянок, ани[22] садились на деревья — крошечные черные пятнышки на зеленом фоне. Даже цветы, печальные цветы наших полей, в это время, казалось, тянулись к свету — не только к буйному произрастанию, но и к красоте.

В тот день Куарезма с работниками трудились долго, расчищая неудобный участок; чтобы облегчить эту работу, пришлось нанять Фелизардо. То был высокий и тощий мужчина с длинными, как у обезьяны, руками и ногами, с медно-красным лицом и жидкой бородкой. Хотя он выглядел слабым, никто не мог сравниться с ним в скорости при расчистке земли. Болтал он тоже без устали. Приходя на работу в шесть утра, он уже знал все самые свежие местные сплетни.

Участок расчищали на северной границе поместья, где рос небольшой лесок. После этого майор намеревался засадить два гектара или чуть более того кукурузой, а в промежутках высадить картофель — новую культуру, на которую возлагались большие надежды. Вырубка деревьев шла вовсю, уже была готова просека. При этом Куарезма не хотел поджигать лес: образование золы привело бы к известкованию почвы. Сейчас он обрубал самые большие сучья, которым суждено было стать дровами; ветки поменьше и листья отбрасывались в сторону и сгребались в мелкие кучки, предназначавшиеся к сожжению.

Все это отнимало уйму времени и вызывало боль во всем теле, мало привыкшем к работе с лианами и пнями; но зато поместье должно было дать больше урожая.

Во время работы Фелизардо рассказывал новости, чтобы было веселее. Есть люди, из которых речь льется потоком; он болтал, не особенно заботясь о том, слушают его или нет.

— Тут все взбудоражены, — сказал он вскоре после прихода майора.

Куарезма часто, хотя и не всегда, задавал ему вопросы, слушал, что он говорит. Анастасио работал молча, с серьезным видом; порой он останавливался и оглядывал местность, стоя в позе жреца с фиванской фрески. Майор спросил Фелизардо:

— А в чем дело?

Тот бросил в кучу толстый ствол, стер пальцами пот со лба и ответил своим мягким, птичьим голосом:

— Политика… Сеу лейтенант Антонино вчера чуть не подрался с сеу доктором Кампу…

— Где?

— На станции.

— Из-за чего?

— Партийные дела. Я слышал, что сеу лейтенант Антонино — за губернатора, а сеу доктор Кампу — за сенатора… Настоящая буря, хозяин!

— А вы за кого?

Фелизардо ответил не сразу. Взяв серп, он принялся срезать ветки со ствола. Анастасио стоя оглядывал болтливого товарища. Наконец, тот ответил:

— Я? Ну, не знаю… Наше дело маленькое. Это для вас, сеньор…

— Я такой же, как вы, Фелизардо.

— Если бы, сеньор! Три дня назад я слышал, что хозяин дружит с маршалом…

Он ушел, неся ствол, а когда вернулся, Куарезма боязливо спросил:

— Кто это говорит?

— Не знаю, не знаю, сеньор. Такие слухи ходят в лавке у испанца. Еще толкуют, будто доктор Кампу раздулся, как жаба, потому что гордится вашей дружбой.

— Но это неправда, Фелизардо. Я вовсе не друг маршала. Знал его, и только… Никогда не рассказывай это никому. Какой он мне друг?!

— Какой! — повторил Фелизардо с долгим, грубым смехом. — Хозяин увиливает.

Несмотря на все усилия Куарезмы, из этих детских мозгов никак нельзя было стереть мысль о его дружбе с маршалом Флориано. «Мы были знакомы по службе», — говорил майор. Фелизардо широко улыбался со словами: «Хозяин хитер, как змея».

Такое упрямство впечатлило Куарезму. Что он хотел этим сказать? И потом, слова Рикардо, его утренние намеки… Он считал трубадура честным человеком и верным другом, неспособным строить козни против него в трудную для себя минуту; но его пылкость, вместе с желанием быть добрым другом, могли сбить его с толку, сделать орудием какого-нибудь недоброжелателя. Куарезма задумался, остановившись со срезанными ветвями в руках; вскоре, однако, он забыл об этом, и ёго тревога рассеялась. Вечером, за ужином, он уже не вспоминал о разговоре, и обстановка за столом была обычной — не слишком веселой и не слишком грустной, но нисколько не омраченной его раздумьями.

Госпожа Аделаида, как всегда в белой блузке и черной юбке, сидела во главе стола; справа от нее расположился Куарезма, слева — Рикардо.

— Вы довольны прогулкой, сеньор Рикардо?

Она ни в коем случае не могла сказать «сеу».

Ее воспитывали как «сеньору» былых времен, что не позволяло ей употребить это распространенное простонародное выражение. Родители ее, не утратившие еще португальского духа, говорили «сеньор»; так делала и она, без всякой наигранности, совершенно естественно.

— Очень. Какие места!.. Водопад — настоящее чудо! Здесь, вдали от больших городов, рождается вдохновение.

И он изобразил что-то вроде экстаза: лицо, как греческая трагическая маска, гулкий голос, наподобие далекого грома.

— Ты много сочинил, Рикардо? — спросил Куарезма.

— Сегодня я закончил модинью.

— Как называется? — поинтересовалась госпожа Аделаида.

— «Губы Каролы».

— Прелестно! А музыку уже написали? — продолжила она.

Бокал, который Рикардо в этот момент подносил ко рту, застыл в воздухе. Последовал очень убежденный ответ:

— Музыку, сеньора, я всегда пишу в первую очередь.

— Значит, ты скоро споешь ее для нас?

— Конечно, майор.

После ужина Куарезма и Корасао дуз Отрус вышли на прогулку. Это было единственное нарушение режима работ, которое позволил себе Поликарпо, делая уступку своему другу. Он, как всегда, нес с собой кусок хлеба, чтобы раскрошить его в курятнике и понаблюдать за ожесточенной сварой между птицами. Затем он какое-то время смотрел на этих существ, созданных, питаемых и охраняемых ради поддержания его собственной жизни. Он улыбнулся петушкам, подержал на руках цыплят, пока еще бесперых, очень подвижных и жадных до еды, и задержался, чтобы подивиться глупости индейки, которая с важным видом делала круги и высокомерно кулдыкала. После майор прошел в свинарник и помог Анастасио наложить корм в корыта. Огромный вислоухий боров с трудом поднялся и, величаво прошествовав, сунул голову в чан. В другом отделении поросята, не переставая хрюкать, побежали вместе с матерью к еде и немедленно вывалялись в ней.

Жадность животных была поистине отталкивающей, но в их глазах сквозила совершенно человеческая мягкость, вызывавшая к ним симпатию.

Рикардо не особенно нравились эти низшие формы жизни, но Куарезма проводил бессчетные минуты, созерцая их с немым вопрошанием в глазах. Они присели на ствол дерева; Куарезма устремил взгляд в высокое небо, а Корасао дуз Отрус стал рассказывать какую-то историю. Вечерело. Природа становилась томной под конец горячего, долгого поцелуя солнца. Вздыхал бамбук, шептались цикады, обменивались любовными стонами горлицы. Но вот майор услышал шаги и обернулся. «Крестный!» «Ольга!»

Они тотчас же обнялись, а когда разжали объятия, еще некоторое время смотрели друг на друга, держась за руки. Последовали глупые и трогательные фразы, как при каждой желанной встрече: «Когда вы приехали? Не ждал… Так далеко…». Рикардо с восхищением смотрел на эти проявления нежности. Анастасио снял шляпу и смотрел на «сеньориту» своим ласковым и пустым взглядом африканца.

Когда эмоции схлынули, девушка осмотрела птичник, потом поглядела по сторонам. Куарезма спросил ее:

— А где твой муж?

— Доктор? Он в доме.

Муж очень не хотел сопровождать Ольгу в эти края. Он не одобрял слишком тесных связей с теми, кто не имеет титула, положения в обществе и состояния. Ему было непонятно, как тесть, богатый человек, принадлежащий к иному кругу, может поддерживать и даже укреплять отношения с мелким служащим второстепенного департамента, более того — просить его быть крестным своей дочери! Если бы все было наоборот, это выглядело бы справедливо, но в таком виде это подрывало всю общественную иерархию. Но госпожа Аделаида приняла его с величайшим почетом, проявив особое уважение к гостю, и он был обезоружен: его мелочное тщеславие оказалось полностью удовлетворено.

Госпожа Аделаида, пожилая женщина, воспитывавшаяся в то время, когда Империя создавала эту ученую знать, питала к обладателям докторской степени особое почтение, граничившее с культом, и ей было нетрудно продемонстрировать его перед доктором Армандо Боржесом, о чьих заслугах и наградах она знала всё. Куарезма и сам проявлял к нему чрезвычайную почтительность; пользуясь таким сверхчеловеческим авторитетом, доктор говорил размеренно, наставительно, категорично. В ходе разговора — вероятно, для того, чтобы этот эффект не исчез — он крутил правой рукой большое кольцо-талисман с крупным камнем на указательном пальце левой руки.

Они беседовали долго. Молодые супруги рассказали о политическом возбуждении, охватившем Рио, о мятеже в крепости Санта-Крус, об эпопее с переездом, о сломанной мебели и поврежденных вещах. В полночь все отправились спать, очень довольные, в то время как жабы из ручейка, протекавшего перед домом, проснулись и запели торжественный гимн непостижимой красоте черного, бездонного, звездного неба.

Утром все встали рано. Куарезма не сразу отправился работать: он выпил кофе и завязал разговор с доктором. Явился курьер и принес ему газету. Майор разорвал бечевку и прочел заголовок. То было «Мунисипио», еженедельное местное издание, связанное с правящей партией. Доктор отошел; Куарезма воспользовался этим, чтобы заняться чтением. Надев пенсне, он устроился в кресле-качалке, стоявшем на веранде, и развернул газетенку. Стволы бамбука лениво склонялись под дневным бризом. Куарезма погрузился в передовую статью, озаглавленную «Непрошеные гости»: автор ругательски ругал уроженцев иных мест, обосновавшихся здесь, — «пришельцев-иностранцев, которые вмешиваются в частную и политическую жизнь обитателей Курузу, нарушая мир и спокойствие, царящие в наших краях».

Что, черт возьми, он хотел этим сказать? Куарезма уже собрался отложить газету, когда ему показалось, что в стихах промелькнуло его имя.

Он нашел это место и наткнулся на такие строфы:

ПОЛИТИКА В КУРУЗУ

Ты послушай, Куарезма,

Куарезма дорогой!

Перестань дружить с бобами

И картофельной ботвой.

Ты для этого не создан,

Непонятливый старик!

Изучай язык индейцев,

Делай то, к чему привык.

Острый глаз

Майор был ошеломлен. Что это было? Зачем? Кто автор? Он не мог даже предположить мотивов и причин выпада. К нему подошли сестра и крестница. Куарезма дрожащей рукой протянул лист: «Прочти это, Аделаида».

Увидев, что брат потрясен, пожилая сеньора быстро и старательно принялась читать. Как и многим одиноким женщинам, ей было свойственно широко понятое материнское чувство: похоже, отсутствие детей усиливает внимание женщины к горю других людей. Пока она читала, Куарезма приговаривал: «Что я сделал? Разве я занимаюсь политикой?», и встряхивал изрядно поседевшей головой.

Наконец, госпожа Аделаида мягко проговорила:

— Успокойся, Поликарпо. Только из-за этого?.. Что ты?

Девушка тоже прочла стихи и спросила крестного:

— Может быть, вы вмешивались в местную политику?

— Я? Никогда! Более того, заявляю, что…

— Это безумие! — разом воскликнули женщины. Потом сестра добавила:

— Какая низость… Надо потребовать извинений… Он никогда не сделал бы ничего такого!

Когда доктор и Рикардо вошли в дом, они застали всех троих за обсуждением произошедшего и заметили, что Куарезма изменился: глаза его увлажнились, он был бледен и то и дело тряс головой.

— Что случилось, майор? — спросил певец.

Женщины объяснили, что случилось, и дали ему газету со стихами. После этого Рикардо рассказал, что слышно в городе. Все полагали, что майор прибыл сюда с намерением заняться политикой, тем более что он подавал милостыню, разрешал рубить лес у себя в поместье и раздавал гомеопатические препараты. Антонино утверждал, что подобное лицемерие необходимо разоблачить.

— И ты не уличил его во лжи? — спросил Куарезма.

Рикардо ответил, что уличил, но чиновник не хотел слушать и продолжал свои нападки.

Все это глубоко потрясло майора; но, в соответствии со своим характером, он вначале переживал потрясение внутри себя, и пока рядом были друзья, не выказывал беспокойства.

Ольга с мужем провели в «Покое» почти две недели. Через неделю доктор уже выглядел утомленным. Прогулки совершались нечасто. Целью их в основном были местные достопримечательности — как в Европе, где в каждой деревне есть свой исторический памятник.

В округе Курузу известностью пользуется Карико, водопад, отстоящий на две лиги от дома Куарезмы, если ехать в сторону гор, которые замыкают горизонт. Доктор Кампос уже завязал отношения с майором; он дал лошадей и даже дамское седло, так что Ольга смогла отправиться вместе со всеми.

Поехали утром — глава муниципалитета, доктор Боржес, его жена и дочь Кампоса. Место было весьма живописное: небольшой водопад, метров пятнадцати в высоту, разделялся натрое выступами на склоне горы. Струи воды, дрожа, устремлялись вниз, закручивались и рассыпались в большом каменном бассейне с ревом и грохотом. Вокруг было много зелени — свод из деревьев, казалось, накрывал весь каскад. Солнце с трудом пробивалось сквозь него, оставляя маленькие пятна света, круглые и удлиненные, на воде и на камнях. Сидевшие на ветках попугайчики, зеленые, но более светлые, чем листва, были чем-то вроде деталей отделки этого нерукотворного зала.

Ольга бродила повсюду — она могла смотреть на это сколь угодно долго: дочь председателя хранила гробовое молчание, а ее отец обменивался с мужем Ольги сведениями о медицинских новинках: «Как сейчас лечат рожу? Часто ли теперь используется рвотный камень?»

По дороге Ольгу больше всего потрясла общая нищета: много невозделанных земель, жалкие дома, грустный, подавленный вид бедняков. Она получила образование в городе и имела о деревне представление, свойственное счастливым, здоровым, радостным людям. Здесь столько глины и воды: почему дома не сложены из кирпича, а крыши — из черепицы? Везде солома и глина, сквозь которые проступает каркас из сучьев, словно скелет больного. Почему вокруг этих домов ничего не растет, нет ни садов, ни огородов? Разве это трудно — поработать несколько часов? И никакого скота, ни крупного, ни мелкого. Редко попадались коза или баран. Почему?

Время от времени встречалась кофейная плантация или кукурузное поле, но кроме них, Ольга не видела никаких сельскохозяйственных угодий. Это не могло объясняться только ленью или безразличием. Когда речь идет о себе, о собственных нуждах, у человека всегда найдется сколько-нибудь сил для работы. В Африке, в Индии, в Кохинхине — везде люди, семьи, племена сажают что-то на свою потребу. Дело в земле? Или в чем-то другом? Все эти вопросы пробуждали в ней любопытство, жажду познания и одновременно — сострадание и сочувствие к этим отверженным, оборванцам, полубездомным, может быть, голодающим, и вечно хмурым!

Что она сделала бы, если бы была мужчиной? Проводила бы здесь и в других местах месяцы и годы, расспрашивая людей, наблюдая — и, конечно, нашла бы и причину, и способы выйти из положения. Так жили крестьяне в Средние века и в начале Нового времени — те самые животные Лабрюйера, с человеческим обликом и членораздельной речью…

На следующий день она собиралась прогуляться по владениям крестного и поэтому решила расспросить о них болтуна Фелизардо. Работа на земле подходила к концу; был расчищен обширный участок, который одним краем залезал на холм, служивший границей имения.

Ольга нашла своего собеседника у подножия холма — он колол топором самые толстые куски деревьев. Анастасио, стоя выше по склону, у края леса, сгребал граблями опавшие листья. Ольга поприветствовала Фелизардо.

— Здравствуйте, госпожа сеньора.

— Много работы, Фелизардо?

— Делаем, сколько можем.

— Вчера мы были у Карико. Красивое место… А вы где живете, Фелизардо?

— С другой стороны, на дороге к городу.

— Большой у вас участок?

— Ну да, есть немного земли, госпожа сеньора.

— А почему вы ничего не сажаете для себя?

— Ну… Вы говорите о съедобных растениях, госпожа сеньора?

— Можно сажать что-нибудь для себя или на продажу.

— Мы думаем одно, а получается другое, госпожа сеньора. Я посажу, оно вырастет, а потом? Все не так просто, госпожа сеньора.

Он взмахнул колуном, но чурбак сорвался. Фелизардо пристроил его поудобнее и, прежде чем занести колун, сказал:

— Земля не наша… А муравьи? Нам нечем обрабатывать землю… Это хорошо для итальянцев да немцев, власти дают им что угодно… А нас власти не любят…

Он опустил колун точным, уверенным движением, и суковатый чурбак развалился на две почти одинаковые части светло-желтого цвета, в центре которых обнажилась темная сердцевина.

Ольга хотела прогнать мысль о противоречии, о котором сказал работник, но не могла. Все обстояло именно так. Впервые она обратила внимание на то, что лишь бразильцам власти предлагали обходиться собственными силами; остальным они всемерно помогали и давали разнообразные льготы, не считая преимуществ, которые те имели за счет образования и поддержки со стороны соотечественников.

Итак, земля не его? Но чья же тогда она, вся эта заброшенная земля? Ольга видела и покинутые фазенды, и дома в руинах… К чему эти громадные угодья, эти латифундии, ненужные, непроизводительные?

Но затем девушка отвлеклась и перестала размышлять на эту тему. Она направилась к дому, тем более что подошло время ужина и ее уже снедал голод.

Муж и крестный беседовали. С первого немного слетела спесь, и порой он вел себя вполне естественно. Когда вошла Ольга, крестный воскликнул:

— Удобрения! Как бразилец может думать об этом! У нас самая плодородная в мире почва!

— Но она истощается, майор, — заметил доктор.

Госпожа Аделаида молчала, сосредоточившись на своем вязании. Рикардо слушал с широко раскрытыми глазами. Ольга вмешалась в беседу:

— О чем вы спорите, крестный?

— Твой муж хочет убедить меня, что нашим почвам нужны удобрения… Это просто оскорбительно!

— Уверяю вас, майор, — стоял на своем доктор, — на вашем месте я бы попробовал фосфаты…

— Все верно, майор, — согласился с ним Рикардо. — Когда я начинал играть на гитаре, то не хотел учиться музыке. Зачем музыка? Зачем вообще что-то? Вдохновения достаточно!.. Теперь я вижу, что это необходимо… Так и есть, — заключил он.

Все переглянулись, кроме Куарезмы, проговорившего со всей душевной силой:

— Господин доктор, Бразилия славится урожаями, как никакая другая страна. Она получила от природы всё. Ее земля не нуждается во «вложениях», чтобы прокормить человека. Будьте уверены!

— Есть страны, где урожаи выше, — сказал доктор.

— Где?

— В Европе.

— В Европе!

— Да, в Европе. Возьмите, например, русский чернозем.

Майор некоторое время смотрел на молодого человека, потом возмущенно воскликнул:

— Вы не патриот! Эта молодежь…

Ужин прошел в более спокойной обстановке. Рикардо сделал еще несколько замечаний относительно гитары. Поздним вечером он спел свое последнее творение — «Губы Каролы». Карола предположительно была служанкой доктора Кампоса, но все воздержались от намеков. Собравшиеся слушали с интересом и горячо благодарили исполнителя. Ольга сыграла на старом пианино Аделаиды. В одиннадцатом часу все разошлись.

В своей комнате Куарезма стащил с себя одежду, надел ночную рубашку и лег, чтобы почитать старую книгу с восхвалениями богатств и изобилия Бразилии.

Дом погрузился в тишину, снаружи не доносилось ни шороха. Даже ночной оркестр жаб ненадолго замолк. Куарезма, читая, вспомнил о том, что Дарвин с удовольствием слушал эти концерты, даваемые в лужах. «Все удивительно на нашей земле!» — подумал он. Из кладовой, которая находилась рядом с его комнатой, донесся странный звук. Куарезма насторожился. Жабы снова запели свой гимн. Одни голоса были низкими, другие — высокими, пронзительными; они звучали по очереди, но в какой-то момент голоса сливались в стройном хоре. Потом музыка вновь стихла. Майор прислушался. Звук не прекращался. Что это?.. Слабый треск; казалось, там ломают прутья и бросают их на пол. Жабы опять запели; регент выдал сильную ноту, после него вступили басы и теноры. В этот раз все продолжалось долго, так что Куарезма успел прочесть пять страниц. Земноводные вновь затихли; в кладовой по-прежнему что-то происходило. Майор встал, взял подсвечник и пошел туда, откуда доносился шум, — прямо в ночной рубашке. Он открыл дверь, но ничего не увидел и принялся обшаривать углы. Вдруг он почувствовал, что его укусили за ногу, и чуть не вскрикнул. Опустив свечу, чтобы лучше видеть, он увидел огромного муравья, который вцепился в его тощую конечность. Стало понятно, что звуки издавали муравьи: пробравшись через дыру в полу, они заполонили кладовую и набросились на запасы кукурузы и фасоли — емкости, в которых те хранились, по недосмотру оставили открытыми. Пол был черным; неся зерна, насекомые стройными рядами спускались вниз, устремляясь к своему подземному городу.

Куарезма вознамерился прогнать их. Он убил одного, двух, десять, двадцать, сто муравьев, но их были тысячи, и армия постоянно увеличивалась. Один муравей взобрался на него и укусил, потом другой, и вот уже они жалили его в ступни, в икры, взбираясь все выше по телу. Это становилось невыносимо. Куарезма закричал и топнул каблуком, свеча упала.

Наступила тьма. Он ощупью стал искать дверь, нашел и побежал прочь от крошечных врагов, которых, вероятно, не смог бы четко различить даже при ярком солнце…

IV. «Требую решительных действий. Уже выдвигаюсь.»

Госпожа Аделаида, сестра Куарезмы, была старше его на четыре года. То была красивая пожилая женщина, среднего роста, с кожей, начинавшей приобретать оттенок старинной патины, с густыми волосами, уже сплошь желтоватыми, и спокойным, безмятежным, добрым взглядом. Холодная, лишенная воображения, с ясным и практическим взглядом на вещи, она представляла собой противоположность брату; при этом между ними никогда не было ни серьезных размолвок, ни полного взаимопонимания. Она не желала и не старалась проникнуть в глубины его натуры и не оказывала на него никакого влияния — методичная, любящая порядок и систему, с несложными, обыденными и отчетливыми представлениями обо всем.

Ей было уже за пятьдесят, ему — под пятьдесят, но оба отличались здоровьем, редко болели и должны были прожить еще много лет. Спокойное, тихое, размеренное существование, которое оба вели до недавнего времени, немало способствовало сбережению их здоровья. Мании Куарезмы стали проявляться лишь после сорока, а у сестры их не было вовсе.

Госпожа Аделаида смотрела на жизнь просто: нужно жить, то есть иметь дом, обедать и ужинать, обладать нужным количеством одежды, все — скромное и обыденное. У нее не было амбиций, страстей и желаний. В детстве она не мечтала о принцах, нарядах, победах, даже о муже. Она не вышла замуж, так как не чувствовала в этом необходимости: плотские вожделения не одолевали ее, ни для души, ни для тела ей никто не был нужен. Ее сдержанность и спокойный взгляд зеленых глаз с их лунно-изумрудным блеском смягчали и оттеняли порывистость, возбудимость, импульсивность брата.

Не следует полагать, будто Куарезма в своем расстройстве не находил себе места. К счастью, этого не случилось. На первый взгляд даже могло показаться, что он обрел душевный покой; но человек, вникший в его привычки, жесты и поступки, вскоре понял бы, что мир и спокойствие чужды его разуму.

Бывало, он по нескольку минут смотрел на горизонт, поглощенный своими мыслями; порой же, работая в саду или в поле, он бросал все, устремлял взгляд в землю и так стоял несколько секунд, почесывая одной рукой другую, а потом, щелкнув языком, продолжал работу. Иногда в такие моменты он не удерживался от того, чтобы испустить возглас или сказать что-нибудь.

Анастасио в этих случаях посматривал на хозяина из-под полуопущенных век — бывший раб, он не осмеливался открыто устремлять на него взгляд, — и не говорил ни слова; Фелизардо же продолжал рассказывать о бегстве дочери с Мандукой из лавки; затем работа возобновлялась.

Ясно, что сестра не видела всего этого, ведь они виделись только в начале дня и за ужином: Куарезма был в полях, а она наблюдала за домашними работами. Все прочие, с кем они поддерживали отношения, также не могли заметить озабоченности майора по той простой причине, что они были далеко.

Рикардо приезжал к ним в последний раз шесть месяцев назад. Последние письма от кума и его дочери были получены на прошлой неделе. Куарезма не видел Ольгу столько же времени, сколько и трубадура, а с Колеони не встречался целый год, с тех пор, как тот посетил «Покой». Все это время Куарезма не переставал заботиться об улучшении своих земель. Его привычки не изменились, а занятия остались прежними. Правда, метеорологические инструменты он забросил.

С гигрометром, барометром и прочими приборами больше не сверялись, показания не записывали. К ним так и не удалось приспособиться. То ли дело было в неопытности и незнании теории, то ли еще в чем-то, но так или иначе, все прогнозы, которые делал Куарезма, основываясь на совокупности имеющихся данных, оказывались неверными. Когда ожидали ясной погоды, шел дождь, когда ожидали дождя, было сухо.

Из-за этого они потеряли много семян, а Фелизардо при виде приборов улыбался своей грубой, щербатой улыбкой троглодита:

— Да что вы, хозяин! Дождь идет, когда Бог того хочет.

Стрелка анероида продолжала плясать, теперь уже никем не замечаемая; максимально-минимальный термометр — настоящая «Казелла»! — висел на веранде, не ловя дружеских взглядов; металлический сосуд плювиометра служил корытом для птиц; и только лопасти анемометра продолжали робко крутиться, уже без нити, на вершине столба, словно он протестовал против такого пренебрежения к науке со стороны майора.

Так жил Куарезма, чувствуя, что кампания против него, перестав быть публичной, продолжается втайне. Ему хотелось бы прекратить ее раз и навсегда, но как, если его не обвиняли прямо, если против него не выдвигали ничего в открытую? То была борьба с тенями, видимостями, и он выглядел бы смешно, если бы принял вызов.

Впрочем, окружающая обстановка — нищета сельского населения, о которой он никогда не подозревал, брошенные земли, не приносившие пользы, — толкали его, патриота, на путь мрачных размышлений.

Майору тяжело было видеть, что этим забитым людям незнакомо никакое чувство товарищества и взаимной поддержки. Они не объединялись ни для чего и жили сами по себе, замкнуто, обычно не вступая в официальный брак и не видя необходимости объединяться для обработки земли. Между тем перед глазами у них был пример португальцев: шесть или больше семей, трудясь вместе, вспахивали немалые по размерам поля, получали хороший урожай и жили с него. Старый обычай — помогать соседям — среди бразильцев исчез.

Как исправить это?

Куарезма пребывал в отчаянии…

Опустить руки — значило признаться в недобросовестности или глупости; недобросовестно или глупо поступали власти, привлекавшие тысячи иммигрантов и не заботившиеся о тех, кто уже жил в стране. Это все равно что на поле, где уже пасется полдюжины голов скота, выпустить еще трех, с целью увеличить количество навоза!..

В своем случае он видел разнообразные трудности и помехи, препятствовавшие получению хороших урожаев и хороших денег. Тут произошло событие, которое ярко высветило одну из сторон вопроса. После прополки, после того как земля, много лет никому не нужная, заброшенная, была возрождена, авокадовые деревья в его поместье стали плодоносить — по правде говоря, неважно, но все-таки плодов было больше, чем требовалось обитателям дома.

Куарезма был очень рад. Впервые у него в руках оказывались деньги, принесенные землей, вечной матерью и вечной девой. Он вознамерился продать урожай. Но как и кому? Лишь один-два человека в этих краях могли бы купить их, и то по бросовым ценам. Полный решимости, он поехал в Рио искать покупателя и стал ходить от двери к двери. Никто не интересовался фруктами — таких, как он, было много. Ему посоветовали найти на рынке некоего господина Азеведо, фруктового короля. Туда он и отправился.

— Авокадо? Э-э… У меня его много. Они стоят очень дешево!

— Я тут спросил в кондитерской, и мне предложили пять мильрейсов за дюжину, — заметил Куарезма.

— Розница, вы же понимаете… Это всегда так… Что ж, если хотите, пришлите мне…

Он звякнул массивной золотой цепочкой, заложил руку за жилет и, стоя почти что спиной к майору, сказал:

— Мне нужно на них взглянуть… Размер важен…

Куарезма послал ему авокадо. Получив деньги, он был горд и счастлив, как победитель в великой битве, которой суждено остаться в истории. Он ласково проводил пальцами по каждой из грязных банкнот, смотрел на номера и изображения, раскладывал их на столе друг рядом с другом и долго не мог решиться на размен.

Чтобы оценить прибыль, он вычел расходы на перевозку до станции и по железной дороге, стоимость ящиков, жалованье работников: после этих несложных вычислений стало ясно, что он заработал полтора мильрейса, ни больше ни меньше. Господин Азеведо заплатил ему за весь урожай столько, сколько предлагали за дюжину фруктов.

Гордость Куарезмы от этого не убавилась. Эта смехотворная прибыль доставила ему больше удовольствия, чем могло принести крупное жалованье.

И он с удвоенным рвением принялся за работу. Через год прибыль возрастет! Теперь требовалось привести в порядок деревья. Анастасио и Фелизардо были заняты на больших плантациях, и Куарезма нанял еще одного работника, чтобы с его помощью очистить старые фруктовые деревья. Так Мане Кандеейро вместе с майором принялись убирать ненужные ветви — мертвые и те, на которых поселились сорняки. Работа была напряженной и трудной. Порой, чтобы отпилить сук, приходилось карабкаться на дерево; колючки раздирали одежду, впивались в кожу; не раз Куарезма или его напарник рисковали свалиться на землю вместе с пилой.

Мане Кандеейро говорил мало, если речь не шла об охоте, но зато любил петь и разливался соловьем. Он пилил и выводил простые сельские песни — к изумлению майора, в них никогда не говорилось о местной фауне или флоре, или о занятиях деревенских жителей. Эти напевы были смутно-чувственными и чуть ли не приторными. Впрочем, в одной песенке упоминалась местная птица:

Как птичка бакурао,

Хочу от вас уйти:

Одной ногой на ветке,

Другой — уже в пути.

Бакурао полностью удовлетворяла запросам Куарезмы. Итак, происходящее вокруг начинало интересовать крестьян, волновать их, а значит, народ пустил корни в земле, на которой обитал. Куарезма записал слова и послал их старому поэту из Сан-Кристовао. Фелизардо утверждал, что Мане Кандеейро — лжец, что все эти рассказы об охоте на пекари, пенелоп, ягуаров — выдумки, но признавал его поэтический талант, особенно в области частушек: «Негритенок неплох!»

На самом деле Мане Кандеейро был светлокожим и обладал правильными римскими чертами лица, жесткими и сильными, чуть смягченными африканской кровью. Куарезма попытался отыскать в нем те отвратительные свойства, которые, по Дарвину, присущи полукровкам, но, по правде говоря, таковых не нашел.

С помощью Мане Кандеейро он очистил фруктовые деревья в старом саду, который забросили почти десять лет назад. Когда работа закончилась, Куарезма с грустью оглядел деревья, опиленные и изувеченные: здесь есть листья, там нет… Зрелище причиняло ему боль. Он представил себе руки, посадившие саженцы двадцать или тридцать лет назад, руки — возможно, руки рабов, охваченных тоской и потерявших всякую надежду!

Но вскоре распустились почки, все зазеленело. Казалось, птицы наслаждались возрождением деревьев: с самого утра здесь щебетали танагры с их незатейливым чириканьем — совершенно бесполезная птица с красивейшим оперением, как будто созданным для украшения дамских шляп; горлицы, коричневые и бронзово-желтые, выискивали насекомых на расчищенных участках; днем прилетали трауписы, которые пели, усаживаясь на высокие ветки, воробьи, стаи овсянок; вечером они все вместе щебетали, пели, чирикали на высоких манговых деревьях, на деревьях кешью, на авокадо, славя упорный и плодотворный труд пожилого майора.

Радость длилась недолго. Внезапно обнаружился враг, дерзкий и стремительный, как опытный полководец. До этого он проявлял осторожность — но, видимо, лишь на то время, пока действовали его разведчики.

После нападения на продукты в кладовой муравьи были изгнаны и больше не приходили. Но в то утро Куарезма оглядел свое кукурузное поле — и из него как будто вынули душу. Руки его опустились, на глаза навернулись слезы.

Ярко-зеленые росточки кукурузы, вылезавшие из земли робко, как дети, уже достигли высоты в пол-ладони. Майор даже послал за сульфатом меди, чтобы приготовить раствор для промывки картофеля, который предстояло посадить между рядами кукурузы.

Каждое утро он приходил на поле и смотрел, как растущая кукуруза, с белыми метелками и винно-красными листьями, колеблется на ветру; но в этот день он не увидел ничего. Нежные стебли были срезаны и куда-то унесены! «Это человеческая работа», — сказал Фелизардо; но это были муравьи, жуткие насекомые, невидимые пираты, которые набросились на плоды их трудов с яростью турок… С ними нужно было бороться. Вскоре Куарезма обнаружил основные выходы, через которые пробирались муравьи, и сжег в каждом из них ядовитое химическое средство. Прошло несколько дней; казалось, враги побеждены, но однажды ночью Куарезма вышел во фруктовый сад насладиться звездами и услышал негромкий шум, словно кто-то сминал сухие листья… Треск… Совсем близко… Он зажег спичку. Боже мой! Почти все апельсиновые деревья стали черными от гигантских муравьев. Их были сотни, на стволах, на верхних ветках, они шевелились, ползали, двигались, словно жители большого города по оживленным и освещенным улицам; одни поднимались, другие спускались; никаких столкновений, никакой путаницы, никакого беспорядка. Казалось, все делается по команде. Наверху одни муравьи срезали листья под черенок, внизу другие разделяли их на части, а третьи уносили эти куски на своих огромных головах, шествуя по дороге, расчищенной среди ползучих сорняков.

Майор на мгновение впал в отчаяние. Он не принял во внимание эту опасность, не учел, что она будет столь серьезной. Теперь стало понятно, что ему придется иметь дело с умным, хорошо организованным, отважным и упорным сообществом. Ему пришла на ум фраза из Сент-Илера: «Если мы не прогоним муравьев, они прогонят нас». Он не был уверен, что помнил ее в точности, но смысл был именно таким. Удивительно, что только сейчас эта фраза всплыла в его памяти.

На следующий день он воспрянул духом и закупил нужные химикаты. Мане Кандеейро принялся выслеживать муравьиные тропы и совершал чудеса наблюдательности, находя центральные укрепления страшных насекомых, их оплот. Это походило на бомбардировку: сульфит сгорал, делая смертельные, убийственные выстрелы, один за другим!

С этого дня началась непрерывная борьба. Если где-нибудь возникало отверстие, «глазок», туда заливали противомуравьиное средство, так как иначе ничего нельзя было посадить — тем более что после изгнания местных насекомых сюда быстро заявились бы муравьи с соседних участков или общественных выгонов.

Это было мучением, пыткой, чем-то вроде ожидания у голландской плотины.[23] Куарезма ясно понимал, что лишь центральная власть, правительство страны — или соглашение между сельскими хозяевами — может искоренить эту напасть, хуже града, хуже заморозков, хуже засухи, от которой не избавиться никогда: ни зимой, не летом, ни осенью, ни весной.

Несмотря на эту каждодневную борьбу, майор не пал духом и собрал кое-что с устроенных им плантаций. Вид фруктов вызывал у него большую радость; она сделалась еще сильнее и заметнее, когда на станцию одна за другой покатились телеги с тыквами, маниоком, бататом в зашитых мешках, помещенных в закрытые корзины. Фрукты были, строго говоря, не его рук делом, ведь деревья сажали другие люди, но овощи несомненно являлись результатом его стараний, его предприимчивости, его труда!

Он поехал на станцию, чтобы лишний раз взглянуть на все эти корзины с умилением отца, наблюдающего, как его сын устремляется навстречу славе и победе. Несколько дней спустя он получил деньги, сосчитал их и вычел расходы. В тот день он не ходил на плантации, поглощенный бухгалтерской, а не сельскохозяйственной работой. Он столько раз отвлекался на разные дела, что плохо справлялся с подсчетами, и лишь в середине дня смог сказать сестре:

— Знаешь, какую прибыль мы получили, Аделаида?

— Нет. Меньше, чем с авокадо?

— Чуть больше.

— Сколько же?

— Две тысячи пятьсот семьдесят реалов, — ответил Куарезма по слогам.

— Что?..

— Именно так. Только за перевозку я заплатил сто сорок две тысячи пятьсот.

Госпожа Аделаида некоторое время продолжала смотреть на свое шитье, потом, наконец, подняла глаза:

— Послушай, Поликарпо, лучше бросить это… Ты зря потратил столько денег… Одни только муравьи во что обошлись!

— Что ты, Аделаида! Думаешь, я хочу заработать состояние? Я делаю это, чтобы подать пример, поднять значение сельского хозяйства, показать, как получать урожай с наших плодороднейших земель…

— Да-да… Ты всегда хочешь быть пчелиной маткой… Ты видел хоть раз, чтобы богачи шли на такие жертвы? Посмотри на них!.. Небылицы… Они сажают кофе, так как власти всячески поддерживают кофейных плантаторов…

— Но я иду.

Сестра уткнулась в свое шитье. Поликарпо встал и подошел к окну, из которого был виден птичник.

День был пасмурным, неприятным. Он поправил пенсне, присмотрелся и сказал:

— Аделаида, ведь это мертвая курица?

Пожилая сеньора поднялась, взяв свое вязание, подошла к окну и подтвердила:

— Да… Сегодня уже вторая.

После этого короткого разговора Куарезма вернулся в свой рабочий кабинет. Он обдумывал серьезные сельскохозяйственные реформы. Ранее он послал за каталогами и теперь собирался их просмотреть. Его мысли уже обращались к двойному плугу, механической косилке, сеялке, корчевальной машине, грейдерам — все эти американские орудия из стали могли заменить двадцать человек. Раньше он не хотел внедрять эти новшества: самые богатые в мире земли не нуждались в подобных методах, чтобы давать урожай, — Куарезма считал их искусственными, надуманными. Но теперь он был готов применить их в порядке эксперимента. Однако он по-прежнему противился удобрениям. Как говорил Фелизардо, «землю вспахал — считай, навоз разбросал». Куарезма считал кощунством добавлять нитраты, фосфаты или даже простой навоз в бразильскую почву. Это выглядело оскорбительно.

Признание того, что техника необходима, означало для него крушение всей системы идей и побуждений. Так он сидел, выбирая плуги и прочие «Плэнеты», «Бэджеки» и «Брабанты» разных типов, когда мальчик-слуга объявил о прибытии доктора Кампоса.

Вошел председатель муниципального совета — жизнерадостный, добродушный, обширный телом. Доктор Кампос был высоким и тучным человеком с выпирающим животиком, карими, слегка выкаченными глазами и среднего размера головой правильной формы; посреди лица сидел бесформенный нос. Смугловатая кожа, длинные и уже седые волосы — то, что у нас называют «кабокло», хотя усы его закручивались. Родом он был не из Курузу, а из Баии или Сержипи, но жил в этих краях уже больше двадцати лет; здесь он женился и благоденствовал благодаря приданому жены и своей медицинской практике. Как врач, он не тратил много усилий, зная наизусть с полдюжины рецептов; с давних пор ему удавалось лечить все хвори местных жителей при помощи небольшого числа лекарств. В качестве главы муниципалитета он был одним из самых значительных людей в Курузу. Куарезме он нравился — за свойское обращение, приветливость и простой нрав.

— Приветствую, майор! Как тут у вас? Много муравьев? А у нас уже нет.

Ответ Куарезмы прозвучал не так воодушевленно и жизнерадостно; тем не менее радостный тон доктора доставил ему удовольствие. Тот продолжил, естественно и непринужденно:

— Знаете, почему я пришел, майор? Не знаете, ведь так? Хочу попросить вас о небольшой услуге.

Майор не удивился. Он симпатизировал доктору и всегда был готов помочь ему.

— Как вам известно, майор…

Голос его сделался мягким, вкрадчивым, приглушенным; слова, вылетавшие изо рта, казались подслащенными, складывались и извивались:

— Как вам известно, майор, в ближайшие дни пройдут выборы. Победа у нас в кармане. Все собрания за нас, кроме одного… И если бы вы, майор, захотели…

— Но как? У меня нет права голоса, и поэтому я не вмешиваюсь в политику и не хочу этого делать, — простодушно заявил Куарезма.

— Именно поэтому, — отчеканил доктор. Потом голос его стал бархатистым: — Избирательный участок совсем рядом с вами, в школе…

— И что?..

— У меня с собой письмо от Невеса, адресованное вам. Если бы вы соизволили ответить — лучше прямо сейчас, — что выборов не было… Вы соизволите?

Куарезма твердо посмотрел на доктора, поскреб бородку и ответил ясно и отчетливо:

— Это совершенно невозможно.

Тот не обиделся и заговорил еще мягче, еще елейнее, перейдя к доводам: это для блага партии, единственной, которая борется за подъем сельского хозяйства. Куарезма был непреклонен, говоря, что это невозможно, что эти споры ему крайне неприятны, что он не принадлежит ни к одной партии, а если бы принадлежал, то не стал бы утверждать что-либо, не проверив сначала, правда это или ложь.

Кампос не выказал раздражения. Поговорив о пустяках, он удалился с любезным видом, став еще жизнерадостнее, если такое было возможно.

Все произошло во вторник, в тот самый пасмурный и неприятный день. Вечер принес грозу и сильный ливень. Небо прояснилось только в четверг, когда к майору внезапно явился человечек в старой потертой форменной одежде. Он принес официальную бумагу для него, собственника «Покоя», о чем и объявил.

Согласно указам и постановлениям муниципалитета, говорилось в бумаге, господину Поликарпо Куарезме, собственнику имения «Покой», предписывалось, под страхом взысканий, введенных этими же указами и постановлениями, прополоть и расчистить участки земли у границ имения, прилегающие к дорогам общественного пользования.

Майор задумался. Такое предписание выглядело невероятным. Или это правда? Нет, шутка… Он перечитал бумагу и увидел подпись доктора Кампоса. Значит, правда… Но что за нелепое предписание — прополоть и расчистить обочину дороги на протяжении тысячи двухсот метров! Фасад его дома смотрел на дорогу, часть имения примыкала к другой дороге на протяжении восьмисот метров. Как такое возможно?..

Старинная повинность! Это просто нелепо! Но иначе у него могут конфисковать имение. Он поговорил с сестрой, та дала совет: побеседовать с доктором Кампосом. Куарезма передал ей разговор, который произошел несколько дней назад.

— Ты сошел с ума, Поликарпо. Это он же…

В голове его словно зажегся свет. Сплетение указов, распоряжений, сводов и предписаний в руках этих бюрократов, местных заправил, превращалось в испанский сапог, в дыбу, в орудие пытки, призванное причинять мучения врагам, угнетать народ, лишать его инициативы и независимости, унижать его и подавлять.

В одно мгновение перед глазами его пронеслись тощие желтоватые лица этих людей, которые лениво толклись у входа в лавки; оборванные, грязные дети с опущенными глазами, молча ожидающие, что прохожий подаст им милостыню; брошенные, не дающие урожая, отданные на милость травы и насекомых-вредителей земли; отчаяние Фелизардо, хорошего, деятельного, трудолюбивого человека, который не мог посадить ни одного зернышка кукурузы у своего дома и пропивал все попадавшие к нему деньги. Эти картины сменялись одна другой со стремительностью молнии, словно подсвеченные ее зловещим блеском, и погасли только тогда, когда он взял в руки письмо от крестницы. Оно было живым и веселым. Ольга писала о разных случаях из своей жизни, о предстоящем отъезде отца в Европу, об отчаянии мужа в тот день, когда он не надел кольцо, спрашивала, что нового у крестного и госпожи Аделаиды — и, без малейшего неуважения, спрашивала сестру Куарезмы как осторожно обращаться с горжеткой из перьев Герцогини.

Герцогиней звалась большая белая утка с нежным, приятным глазу оперением, которая ходила медленно и величественно, твердым шагом, выпятив грудь, за что и получила от Ольги это благородное имя. Несколько дней назад она умерла. И какой смертью! Заразная болезнь, скосившая два десятка уток, и в их числе — Герцогиню. Это было нечто вроде паралича, который поражал все тело, и в последнюю очередь — ноги. Агония длилась три дня. Беспомощно распластавшись, уткнувшись клювом в грудь, одолеваемая муравьями, птица подавала лишь один признак жизни — медленно мотала головой, отгоняя мух, досаждавших ей в эти последние часы.

Надо было видеть, как существо, так несхожее с нами, в тот момент словно оказалось внутри нас, как мы чувствовали его страдание, боль, агонию.

Птичник походил на разоренную деревню. Эпидемия поразила кур, индеек, уток, одних в одной форме, других — в другой, истребляя птиц, которых осталось меньше половины. Лечить их было некому. В стране со столькими школами, выпускающими стольких ученых, не нашлось никого, кто мог бы лекарствами или рецептами смягчить огромный вред, нанесенный хозяйству.

Эти трудности, эти препятствия сильно сбавили воодушевление первых месяцев — но Куарезма и не думал отказываться от своих планов. Он накупил ветеринарных справочников и все еще пытался приобрести сельскохозяйственные машины из каталогов.

Однажды днем он сидел в ожидании упряжки быков, заказанной для пахоты, когда в дверях появился полицейский с официальной бумагой. Куарезма вспомнил о предписании муниципалитета. Он был готов сопротивляться и не очень обеспокоился.

Взяв бумагу, он прочел ее. Она была уже не от муниципалитета, а от налогового ведомства, чиновник которого, Антонино Дутра, как утверждалось в документе, предписывал господину Поликарпо Куарезме выплатить пятьдесят мильрейсов штрафа за отправку на рынок выращенных в его имении продуктов без уплаты соответствующих налогов.

Куарезма прекрасно понимал, что это — проявление мелочной мстительности, но вскоре, движимый глубинным патриотизмом, он обратил свои мысли к более общим предметам. В сорока километрах от Рио платят пошлины, чтобы отвезти на рынок картошку? После Тюрго и французской революции где-то все еще сохраняются внутренние таможни?[24] Как можно добиться процветания сельского хозяйства при стольких барьерах и налогах? Если к монополии скупщиков из Рио прибавятся поборы со стороны государства, как можно получить с земли деньги, что станут утешением за труды?

Картина, стоявшая перед его глазами по получении предписания от муниципалитета, нарисовалась вновь, сделавшись еще ужаснее, еще темнее, еще мрачнее; он предвидел то время, когда всем этим людям придется есть жаб, змей, падаль, как французским крестьянам при великих королях. Куарезме вспомнились его занятия языком тупи, фольклором, модиньями, попытки наладить сельское хозяйство — все это теперь казалось незначительным, ребяческим, вздорным.

Необходима была более масштабная, более глубокая работа; следовало преобразовать государственный аппарат. Куарезме представлялась сильная, уважаемая, умная власть, устраняющая все эти помехи, путы: Сюлли или Генрих IV, издающий разумные законы о сельском хозяйстве, превозносящий земледельца… О да! Житницы наполнятся, родина станет счастливой.

Фелизардо подал ему газету, которую он каждое утро покупал на станции, и сказал:

— Сеу хозяин, завтра я не приду на работу.

— Конечно, это ведь выходной… День Независимости.

— Нет, не поэтому.

— А почему.

— Наверху переполох, говорят, будут призывать в солдаты… Ни за что! Я уйду в лес…

— Что за переполох?

— Да вот в листке пишут, сеньор.

Куарезма развернул газету и вскоре наткнулся на сообщение о том, что военные моряки подняли мятеж, требуя от президента уйти в отставку. Он тут же вспомнил о своих недавних размышлениях: сильная власть, вплоть до тирании… Аграрные реформы… Сюлли, Генрих IV…

Глаза его заблестели надеждой. Он отослал работника и удалился в свою комнату. Ничего не сказав сестре, Куарезма взял шляпу и направился к станции. Там он зашел в телеграфное отделение и написал на бланке:

«Маршалу Флориано, Рио. Требую решительных действий. Уже выдвигаюсь. Куарезма».

V. Трубадур

Разумеется, Алберназ, так не может продолжаться… Кто-то берет корабль, направляет орудия на берег, говорит «уходите, сеу президент», и тот уходит? Нет! Нужен пример…

— Я думаю так же, Калдас. Республика должна оставаться сильной и сплоченной… Нам нужна власть, которая заставит себя уважать… Невероятно! Такая богатая страна, может быть, самая богатая в мире — и пребывает в бедности, должна всему миру… Почему? Правительства, которые были, не имели ни силы, ни престижа… Вот почему.

Они прогуливались в заброшенном парке, под сенью высоких, величественных деревьев, оба — в форме и при шпагах. После короткой паузы Алберназ продолжил:

— Вы ведь помните императора Педру И. Не было ни одной газетенки, ни одного бульварного листка, который бы не обзывал его «размазней» и другими словами… Он участвовал в карнавале… Неслыханное панибратство! И что вышло? Его не принимали за своего.

— Но он был славным человеком, — заметил адмирал. — Он любил свою родину… А Деодоро не ведал, что творит.

Адмирал на ходу поправил прядь волос. Алберназ огляделся по сторонам, зажег соломенную сигарету и возобновил беседу:

— Он умер, раскаявшись… Он не хотел отправляться в могилу даже со всеми почестями! Здесь нас никто не слышит, поэтому скажу: он проявил неблагодарность. Император столько сделал для всей его семьи… Как по-вашему?

— Несомненно! Алберназ, хотите знать кое-что? В те времена дела в стране шли лучше, чтобы там ни говорили.

— Кто бы спорил! Нравственность была выше… Где теперь Кашиас, где Риу-Бранку?

— И справедливость, — твердо сказал адмирал. — Я пострадал не из-за «старика», а из-за того сброда… И все было дешево…

— Не знаю, как еще люди женятся, — заявил Алберназ с особой интонацией. — Все катится к гибели!

Они смотрели на старые деревья дворцового парка, по которому шли, и думали, что, кажется, никогда прежде не устремляли взгляд на этих великанов, таких величественных, прекрасных, спокойных и уверенных в себе, под огромными ветвями которых клубился загадочный, восхитительный, обволакивающий сумрак. Казалось, деревья росли, чувствуя под собой свою собственную землю, зная, что никогда не падут под ударами топора и не послужат материалом для хижин; это чувство давало им силу, позволяя расти и дальше, порождало желание тянуться ввысь и вширь. Почва, на которую они опирались, была их собственной, и они благодарили землю, далеко простирая свои ветви, плотно смыкая кроны, чтобы снабдить добрую мать тенью, защитить ее от беспощадного солнца.

Самыми благодарными были манговые деревья: длинные ветви с обильной листвой почти что целовали землю. Хлебные деревья распространялись в ширину, стебли бамбука склонялись с обеих сторон аллеи, образуя зеленый свод…

Старый императорский дворец стоял на небольшом холме. Они смотрели на его дальнюю часть, самую старую, времен короля Жуана, с часовой башней, стоящей чуть в стороне от главного здания. Дворец не был красив, более того — не был ни в малейшей степени отмечен красотой, выглядя жалким и унылым. Небольшие окна на старом фасаде, низкие этажи не впечатляли; и все же в нем ощущалась некая уверенность в себе, надежность, редко присущая нашим зданиям, определенное достоинство, нечто, устроенное не на день-два, а на годы и века… Его окружали пальмы, прямые и упрямые, с большими зелеными плюмажами, невероятно высокие, устремленные в небо. То была своего рода гвардия бывшей императорской резиденции — гвардия, гордая своим делом и своей ролью.

Алберназ нарушил молчание:

— Чем все это закончится, Калдас?

— Не знаю.

— Похоже, он растерялся… Раньше был Риу-Гранди, теперь — Кустодио… эх!

— Власть есть власть, Алберназ.

Они брели, наугад отыскивая дорогу к станции Сан-Кристовао, пересекая старый императорский парк поперек — от ворот Кансела к железнодорожной линии. Стояло утро, день был ясным и прохладным. Оба шли мелкими, уверенными шагами, никуда не торопясь. Неподалеку от выхода из парка они увидели солдата, спавшего в зарослях. Алберназ решил разбудить его: «Приятель! Эй, приятель!» Заспанный солдат поднялся на ноги, увидел, что перед ним стоят двое старших по званию, быстро оправился, должным образом сделал приветствие и так и остался стоять с рукой у берета: пару секунд он держался прямо, но потом обмяк.

— Опусти руку, — приказал генерал. — Что ты здесь делаешь?

Это было сказано резким, повелительным тоном. Рядовой смущенно объяснил, что он всю ночь обходил берег с дозором. Остальные отправились в казармы, а ему разрешили пойти домой, но он очень хотел спать и решил прилечь здесь.

— Как идут дела? — спросил генерал.

— Не знаю, сеньор.

— Люди дезертируют или нет?

И Алберназ на несколько секунд задержал взгляд на солдате. Он был белым, с белокурыми, но грязными и запущенными волосами, и выглядел отталкивающе: выдающиеся скулы, выпирающие кости на голове, весь какой-то угловатый и нескладный.

— Откуда ты? — задал Алберназ очередной вопрос.

— Из Пиауи, сеньор.

— Из столицы?

— Из глубинки, сеньор. Из Паранагуа.

Адмирал пока ни о чем его не спрашивал: солдат стоял, охваченный страхом, и отвечал кое-как. Чтобы успокоить его, Калдас решил побеседовать с ним помягче.

— Не знаешь, приятель, какие военные корабли на их стороне?

— «Акидабан». И «Луси».

— «Луси» — не военный корабль.

— Да, сеньор, вы правы. «Акидабан». Кораблей у них много, сеньор.

Вмешался генерал. Он заговорил мягко, почти отеческим тоном, употребив соответствующее обращение — из тех, которые делают общение с младшими в чине менее сухим и почти семейным:

— Ну-ну, сынок, отдыхай. Надо бы тебе пойти домой… А то у тебя могут украсть саблю, и тогда придется быть тише воды ниже травы.

Генералы продолжили путь и вскоре оказались на платформе. На небольшой станции было довольно оживленно. В ее окрестностях жило множество офицеров — действующих, отставных и почетных; развешанные объявления призывали предстать перед соответствующим начальством. Алберназ и Калдас прошли по платформе. Справа и слева им отдавали честь. Генерала знали лучше, в силу особенностей его службы, адмирала — хуже. Порой слышались вопросы: «Кто этот адмирал?» Калдас был доволен, испытывая некоторую гордость за свой чин и свою малую известность.

На платформе была лишь одна женщина, скорее, девушка. Алберназ посмотрел на нее и вспомнил о своей дочери Немении. Бедняжка!.. Как она там? Это сумасбродство… Когда все это прекратится? Слезы выступили на его глазах. Ее уже осмотрели с полдюжины врачей, но ни один не справился с помешательством, которое все больше овладевало разумом девушки.

От мыслей о дочери его отвлек грохот поезда, громко стучавшего колесами, яростно свистевшего и выпускавшего тяжелую струю дыма. Наконец, чудовище, полное солдат в форме, промчалось, но рельсы дрожали еще какое-то время.

Появился Бустаманте, проживавший неподалеку; он собирался сесть в поезд, чтобы явиться к начальству. На нем была старая форма времен Парагвайской войны, скроенная по образцу той, что носили в Крымскую войну. Кивер в форме усеченного конуса был словно сдвинут вперед. С фиолетовой лентой, в узком мундире, он как будто сошел, сбежал, спрыгнул с картины Виктора Мейреллеса.

— Вы здесь? Что случилось? — осведомился почетный майор.

— Мы прошли через парк, — объяснил адмирал.

— Видите ли, друзья, трамваи идут слишком близко к берегу… Я не боюсь смерти, но хочу умереть, сражаясь, а принять смерть вслепую, не зная, что тебя ждет, — это не для меня…

Генерал говорил слишком громко, и молодые офицеры, стоявшие поблизости, посмотрели на него с плохо скрытым порицанием. Поняв это, Алберназ тут же прибавил:

— Я прекрасно знаю, что такое стоять под пулями… Не раз бывал под огнем… Знаете, Бустаманте, в Курузу…

— Это было ужасно, — заметил Бустаманте.

Подъехал поезд — медленно, спокойно; черный как ночь паровоз с фонарем впереди — глазом циклопа, — сопя и обливаясь обильным потом, он напоминал некое сверхъестественное видение. Состав сотряс всю станцию и наконец остановился. В набитых вагонах было много офицеров; глядя отсюда, казалось, что гарнизон Рио составляет не меньше ста тысяч человек. Военные весело переговаривались между собой, штатские выглядели молчаливыми и подавленными, даже испуганными. Если они и говорили, то шепотом, опасливо глядя на задние скамьи. Достаточно было одного нелестного замечания, чтобы лишиться работы, свободы, а может быть, и жизни. Восстание только началось, но режим, со своей стороны, уже опубликовал пролог к нему: все были предупреждены. Глава полиции представил список подозрительных лиц — при его составлении не учитывались ни положение в обществе, ни заслуги. Преследованиям со стороны властей одинаково подвергались и бедный курьер, и влиятельный сенатор, и профессор, и простой клерк. Кроме того, появилось много возможностей для мелкой мести, для придирок по мелочам… Все распоряжались; власть принадлежала всем.

От имени маршала Флориано любое должностное лицо или даже простой нечиновный гражданин арестовывали других, и горе тем, кто попадал в тюрьму! Они томились там, забытые всеми, подвергаясь изощренным, разве что не инквизиторским пыткам. Чиновники старались перещеголять друг друга в угодничестве и лизоблюдстве. Наступил террор — негласный, трусливый, скрытый, низменный, кровавый, неоправданный, бессмысленный и безответственный. Совершались смертные казни, но не нашлось ни одного Фукье-Тенвиля.[25]

Военные были довольны, особенно младшие офицеры — прапорщики, лейтенанты, капитаны. Большинство из них получали удовлетворение от того, что их власть теперь распространялась не только на взвод или роту, но и на всю эту толпу штатских; другие же испытывали более чистые, бескорыстные и искренние чувства. То были приверженцы злосчастного, лицемерного позитивизма, педантичного, тиранического, ограниченного и узкого, оправдывавшего любое насилие, любое убийство, любую жестокость во имя поддержания порядка — они утверждают, что это обязательное условие прогресса и установления справедливого режима. О, эта религия человечества, поклонение великому фетишу под гнусавый вой труб, сопровождающий плохие стихи; наконец, рай с надписями, сделанными фонетическим алфавитом,[26] и народными избранниками в башмаках с резиновыми подметками!

Позитивисты обсуждали и цитировали положения механики, оправдывая свою идею власти, неотличимой от той, которую исповедовали восточные ханы и эмиры. Математика позитивизма всегда была чистой спекуляцией, в те времена пугавшей всех. Некоторые даже были убеждены, что математика создана для позитивизма, как Библия создана только для католической церкви и ни в коем случае — не для англиканской. В целом позитивизм пользовался громадным престижем.

Поезд остановился еще на одной станции и наконец прибыл на площадь Республики. Адмирал, которого прижали к дверям, вышел и направился к Морскому арсеналу, а Алберназ с Бустаманте — к Генеральному штабу. Внутри здания звенели шпаги, пели трубы; большой внутренний двор был полон солдат, знамен, пушек, винтовок в козлах, штыков, блестевших под косыми лучами солнца…

На втором этаже, возле кабинета министра, толпились люди в мундирах разных родов войск и отрядов милиции — разноцветных, с золотой отделкой; штатские в темных костюмах на этом фоне смотрелись неприятно, как мухи. Здесь соседствовали офицеры национальной гвардии, полиции, флота, сухопутных войск, пожарных и патриотических батальонов, которые только начали формироваться. Алберназ с Бустаманте представились генерал-адъютанту и военному министру одновременно, после чего остались ожидать в коридоре, болтая о том о сем с немалым удовольствием, ибо встретили лейтенанта Фонтеса, чьи речи оба любили послушать — генерал, поскольку лейтенант был женихом его дочери Лалы, а Бустаманте из-за того, что узнавал от Фонтеса о новых видах оружия.

Фонтес весь кипел от возмущения и негодования, проклиная мятежников и требуя для них самых строгих наказаний.

— Надо видеть, что вышло… Пираты! Бандиты! На месте маршала, если бы мы их схватили… им бы не поздоровилось!..

Лейтенант вовсе не был жестоким или злобным, даже напротив — добрым и великодушным; но, как позитивист, он поклонялся Республике с религиозным рвением, как чему-то сверхъестественному. Он связывал с ней все надежды человечества на счастье и не допускал, чтобы ее представляли в ином виде, кроме того, который казался наилучшим ему самому. Вне ее не существовало добрых, искренних намерений — были одни корыстные еретики; инквизитор во фригийском колпаке, с налитыми кровью глазами, охваченный бешенством от невозможности устроить им огненное аутодафе, он представлял себе бесконечную вереницу преступников — уверенных в себе, закоренелых, упрямых, лицемерных, двуличных, подставных и подкладных, без тюремной робы, разгуливающих на свободе…

Алберназ не обрушивался на противников так эмоционально. Более того, в глубине души он хорошо к ним относился — в том лагере у него были друзья, а расхождения во взглядах мало что значили для человека его возраста и с его опытом. Тем не менее, испытывая финансовые затруднения, он возлагал на маршала некоторые надежды: ему не хватало пенсии и вознаграждения за устройство архива на площади Ду Моура. Генерал надеялся получить какое-нибудь задание, которое позволило бы округлить приданое Лалы.

Адмирал также был уверен в военном и политическом таланте Флориано. Дело Калдаса продвигалось не слишком успешно. В первой инстанции он проиграл, потратив много денег… Правительство нуждалось в морских офицерах, так как почти все они примкнули к мятежникам; возможно, ему дали бы эскадру… По правде говоря… Ладно, какого черта! С одним кораблем еще могут возникнуть трудности, но с эскадрой все уже просто: нужна лишь отвага в бою.

Бустаманте твердо верил в способности генерала Пейшото. Желая поддержать его и защитить правительство, он собирался создать патриотический батальон, для которого уже придумал название — «Южный Крест». Разумеется, командиром будет он, со всеми преимуществами, которые влечет за собой полковничья должность.

Женелисио, человек невоинственной профессии, ожидал многого от правительства Флориано, с его энергией и решительностью; он надеялся стать вице-директором, и, конечно, серьезное, честное и деятельное правительство не могло поступить иначе, если хотело навести порядок в его отделе.

Такие тайные надежды были распространены больше, чем могло показаться. Мы живем за счет правительства, а мятеж спутывал все, что касалось работы в государственных учреждениях и связанных с ними почетных званий и должностей. «Подозрительные» открыли бы вакансии, и преданные им люди получили бы звания и места; кроме того, правительство, нуждаясь в общей поддержке и в конкретных людях, должно было назначать жалованье, создавать должности, продвигать людей по службе, осыпать их деньгами.

Доктор Армандо Боржес, муж Ольги, который в студенческие годы спокойно и вдумчиво занимался наукой, связывал с успехом восстания воплощение в жизнь своих радужных надежд. Врач, богатый человек, — благодаря состоянию жены, — он не был доволен жизнью. Его снедала жажда денег и репутации. Он работал в Сирийской больнице, где появлялся три раза в неделю и за полчаса осматривал тридцать с лишним больных. Санитар снабжал его нужными сведениями, и он обходил койки, спрашивая: «Как дела?». «Уже лучше, сеу доктор», — отвечал сириец гортанным голосом. У соседней койки Боржес осведомлялся: «Ну как, уже лучше?». Так и проходил обход. Войдя в кабинет, он садился за стол выписывать рецепты: «Пациент № 1 — повторить; пациент № 5 — … это кто?» — «Тот бородач». — «A-а». И он выписывал следующий рецепт.

Но медик из частной больницы не может прославиться — необходимо работать в государственной клинике, иначе так и останешься простым практикующим врачом. Боржес хотел занять должность в государственном учреждении — врача, директора или, возможно, университетского преподавателя. Это не представлялось невозможным: он уже запасся хорошими рекомендациями, так как был известен благодаря своей деятельности и связям.

Время от времени он выпускал какую-нибудь брошюрку — «Рожистое воспаление: этиология, профилактика и лечение» или «Об изучении чесотки в Бразилии», в сорок, шестьдесят страниц, и посылал ее в редакции газет, которые писали о нем два-три раза в году: «Неутомимый доктор Армандо Боржес, выдающийся врач, опытный сотрудник одной из наших больниц» и тому подобное. Все это — благодаря тому, что в студенческие годы он завязал знакомства с газетчиками. Не ограничиваясь этим, он писал также пространные статьи, собирая вместе куски из чужих трудов — без единой мысли, принадлежащей ему, зато со множеством цитат на французском, английском и немецком языках.

Больше всего ему хотелось стать университетским преподавателем, но он боялся участвовать в конкурсе. У него были для этого данные и связи в преподавательской среде, где его высоко ценили. Но необходимость защищаться публично вселяла в него страх.

Армандо каждый день покупал книги на французском, английском или итальянском, более того — нанял учителя немецкого, чтобы постичь основы германской науки. Но терпения и усидчивости ему не хватало даже в студенческие годы, а теперь счастливая личная жизнь поглощала его без остатка.

В высоком полуподвале первое помещение было превращено в библиотеку. Вдоль стен выстроились полки, кряхтевшие под тяжестью больших фолиантов. Ночью он раздвигал шторы на окнах, зажигал все газовые рожки и садился за стол, весь в белом, утыкаясь в раскрытую книгу. Сон неизменно приходил к концу пятой страницы… Черт побери! Тогда он стал брать книги жены — французские романы: Гонкуры, Анатоль Франс, Доде, Мопассан, — но засыпал над ними так же, как и над учеными трудами. Он не осознавал размаха анализа и грандиозности описаний этих авторов, не понимал интереса, который вызывали книги, и их значения: перед людьми открывался целый мир, где жили, чувствовали и страдали персонажи! Из-за педантизма, ложной учености и недостатка общего образования он считал все это безделицей, средством развлечься, пустыми разглагольствованиями, тем более что сам он засыпал над этими книгами.

Но надо было обманывать и себя, и жену. И затем — что, если кто-нибудь через окно увидит, как он спит над книгой? Он заказал несколько книг Поль де Кока, на обложках которых стояли другие имена и названия, и сон удалось отогнать.

Меж тем его дела в больнице шли блестяще. Он скооперировался с опекуном и заработал шесть тысяч мильрейсов, вылечив от жестокой лихорадки богатую сироту.

Жена уже давно помогала ему притворяться умным человеком, но эта некрасивая махинация возмутила ее. Зачем было так делать? Ведь он богат и молод, имеет университетский диплом… Этот поступок казался молодой женщине более низким и подлым, чем еврейское ростовщичество, чем торговля своим пером…

Ольга не стала презирать мужа, не прониклась к нему отвращением; ее чувство было более спокойным и менее деятельным — она потеряла интерес к мужу, отдалилась от него. Ей стало понятно, что отныне оборвались все соединявшие их нити — взаимная привязанность и симпатия, внутренняя связь, наконец. Еще будучи невестой, она обнаружила, что его любовь к науке и жажда открытий поверхностны и непостоянны; но тогда она простила ему это. Мы не раз ошибаемся насчет наших сил и способностей — человек мечтает сделаться Шекспиром, а становится жалким паяцем. Это простительно, но такое шарлатанство? Нет, это уж слишком!

Итак, она думала о муже с неприязнью. Ей почти что нанесли обиду… Но что с того? Все мужчины, наверное, одинаковы, и не стоит менять одного на другого… Эта мысль принесла ей большое облегчение, и лицо ее озарилось снова — точно уплыло облако, загораживавшее ей солнце.

Бесцеремонно создавая себе мишурную известность, он не обращал внимания на перемены, происходящие в жене. Та скрывала свои чувства, поскольку была исполнена достоинства и кротости, а не по иным причинам; ему же не хватало проницательности и тонкости ума, чтобы обнаружить то и другое внутри тайника. И они жили так, будто ничего не случилось, но насколько далеки они стали друг от друга!

Тут в стране вспыхнул мятеж. Вот уже три дня доктор обдумывал, как улучшить свое общественное и финансовое положение. Его тесть отложил поездку в Европу. Тем утром, позавтракав, Колеони, согласно своей привычке, сидел в кресле на колесиках и читал свежие газеты. Зять одевался, дочь писала письма, сидя во главе обеденного стола. У нее был роскошно обставленный кабинет с книгами, секретером, полками, но по утрам она любила сидеть вот так, рядом с отцом. В столовой, как ей казалось, было светлее; вид на гору, бесформенную, давящую, придавал серьезность мыслям; кроме того, в просторном помещении писалось свободнее.

Дочь писала, отец читал. Затем он спросил:

— Знаешь, кто едет сюда, дочка?

— Кто?

— Твой крестный. Он отправил телеграмму Флориано, пообещав, что прибудет. Он здесь. Остановился в «Пайсе».

Ольга сразу же поняла, в чем причина, — в том, как происходящие события подействовали на мысли и чувства Куарезмы. Ей захотелось высказать свое беспокойство, неодобрение; но она осознала, насколько цельно ведет себя крестный, насколько все это согласуется с самой сутью его существования, им же установленной. И поэтому она лишь сочувственно улыбнулась:

— Крестный…

— Он сумасшедший, — сказал Колеони. — Per la madonna! Такой спокойный, уравновешенный человек хочет попасть в эту неразбериху, в этот ад…

Вернулся доктор, наконец одевшийся, в траурном рединготе, с блестящим цилиндром в руке. Он весь лучился, круглое лицо сияло — единственным темным пятном были большие усы. Он слышал лишь последние слова тестя, произнесенные с хриплым акцентом.

— Что случилось? — осведомился он.

Колеони объяснил и повторил то, что уже сказал раньше.

— Ничего подобного, — возразил доктор. — Это долг каждого патриота… Сколько ему лет? Сорок с небольшим, еще не старый… Еще может сражаться за Республику…

— Но в этом для него нет никакой выгоды, — сказал старик.

— А что, сражаться за Республику должны лишь те, кто видит в этом для себя выгоду? — спросил доктор.

Ольга, которая заканчивала перечитывать написанное ею письмо, сказала, не подняв головы:

— Ну конечно.

— И ты со своими теориями, дочка. Желудок не знает патриотизма…

На лице его появилась фальшивая улыбка, которую мертвый блеск его вставных зубов делал еще более фальшивой.

— Но разве только ты говоришь о патриотизме? А та сторона? Разве у вас монополия на патриотизм?

— Конечно. Если бы они были патриотами, то не стали бы обстреливать город, подрывать усилия действующей власти, связывать ей руки.

— Значит, мы должны по-прежнему смотреть, как людей сажают в тюрьму, высылают, расстреливают, как над ними совершается насилие — и здесь, и на Юге?

— Да ты, в сущности, мятежница, — сказал доктор, и на этом спор завершился.

Она всегда была такой. Люди, не принадлежавшие ни к какой партии, весь простой народ были на стороне восставших. Такое случается где угодно, но в Бразилии, в силу ряда причин, это обычное явление. Правительства, неизменно прибегавшие к насилию и проявлявшие лицемерие, утрачивали симпатию тех, кто им верил; кроме того, забыв о исконно присущем им бессилии, о своей бесполезности, власть имущие стали сыпать невыполнимыми обещаниями, создавая армии отчаявшихся людей, беспрестанно требующих перемен.

Неудивительно поэтому, что Ольга склонялась на сторону восставших. Ну а Колеони, иностранец, за свою жизнь хорошо узнавший наши власти, скрывал свои симпатии за осторожным молчанием.

— Ты меня не скомпрометируешь, а, Ольга?

Она встала, чтобы проводить мужа. Остановившись, она устремила на него сияющий взгляд своих больших глаз, и сказала, слегка поджав тонкие губы:

— Ты прекрасно знаешь, что я тебя не скомпрометирую.

Доктор спустился с веранды, прошел через сад. У ворот он попрощался с женой: опершись на перила веранды, та смотрела вслед мужу, как принято в счастливых — и в несчастливых — семьях.

В это же время Корасао дуз Отрус, далекий от земных превратностей, предавался мечтам. Он по-прежнему жил в том же предместье, в меблированных комнатах, с видом на обширное застроенное пространство между Тодуз-ус-Сантус и Пьедади, с его домами и деревьями. О его сопернике больше не говорили, и печаль Рикардо поутихла.

В те дни его торжество было безусловным. Все в городе питали к нему должное уважение, и он считал, что путь к славе почти завершен. Оставалось получить одобрение Ботафого, но в нем Рикардо был уверен. Он опубликовал уже несколько сборников своих песен и думал об издании нового.

Вот уже несколько дней он редко выходил из дома, готовя свою книгу. Сидя у себя в комнате, он поглощал завтрак — чашка кофе, сваренного самолично, и кусок хлеба. Во второй половине дня он обедал в кабачке у станции. Рикардо заметил, что каждый раз после его прихода извозчики и рабочие, которые ели за грязными столами, понижали голос и подозрительно поглядывали на него, но он не придавал этому значения…

Хотя он пользовался известностью в предместье, ему уже три дня не попадался никто из знакомых. Рикардо и сам избегал разговоров и, встречая кого-нибудь из соседей в доме, лишь обменивался с ними приветствиями. Ему нравилось проводить так день за днем, погрузившись в себя, вслушиваясь в свое сердце. Он не читал газет, чтобы не отвлекаться от работы. Он думал о своих модиньях и о своей книге, которая должна была стать очередным триумфом — его самого и нежно любимой им гитары.

В тот вечер, сидя за столом, он правил одну из последних песен, сочиненную в имении Куарезмы, — «Губы Каролы». Для начала он прочел ее всю, вполголоса, затем взял гитару, чтобы добиться наилучшего эффекта, и затянул:

Что Маргарита и что мне Елена?

С веером легким, ты всех их милей.

Только одно для меня драгоценно:

Губы Каролы моей.

Тут раздался выстрел, потом второй, третий… «Какого черта? — подумал Рикардо. — Наверное, пришел иностранный корабль и устроил пальбу». Он вновь заиграл на гитаре, продолжив петь о губах Каролы, — греза, подслащающая жизнь…

Загрузка...