В мастерской Андраша зимой не переводятся гости, и немудрено: здесь можно погреться, от печки, когда есть уголь, и всегда – от сердечного тепла и музыки. У него засиживаются, попивая чай или подогретое вино, опробуя разные музыкальные инструменты, беседуя на своих языках и на ломаном французском, американские джазмены, еврейские скрипачи, что играют у Гольденберга (Саффи странно слышать идиш, так похожий на немецкий язык), проститутки и трансвеститы из заведения в доме 34 (которым заправляет в нарушение закона жена полицейского), беженцы из Восточной Европы, совсем еще новички в Париже… и уж конечно частая гостья – мадам Блюменталь, дебелая вдовушка с больным сердцем: она живет на седьмом этаже и заходит к Андрашу каждый день около двенадцати, когда несет домой две сетки с покупками, чтобы присесть и собраться с силами перед трудным подъемом… Кажется, все на свете знают дорогу в мастерскую по ремонту духовых инструментов.
Саффи чувствует себя как дома среди этого смешения лиц и языков: говорит она мало, но слушает, улыбается, подает чай и моет стаканы в маленькой раковине, гордая тем, что ее признают за хозяйку.
Эмиля же, всеобщего любимца и баловня, заласканного десятками рук и захваленного на всех языках, весь квартал очень скоро стал величать Сицилийским Принцем. Стоит его коляске появиться в конце улицы, как со всех сторон бегут друзья и знакомые Андраша и теснятся вокруг, чтобы осведомиться о здоровье его высочества. Свои первые связные фразы он говорит, уморительно мешая слова разных наречий. К счастью, Рафаэль, иностранными языками не владеющий, в непонятных возгласах сына – “Оу weh! Salud! Hey man!” – слышит лишь продолжение младенческого лепета.
Вот уже несколько недель Эмиль зовет Андраша “Aпy” – это слово означает “папа” по-венгерски. А Рафаэль для него – “папа”. То есть, едва научившись говорить, он тут же научился лгать.
Только дважды за эту зиму 1959 года гости Андраша доставили Саффи неприятные минуты. Нет, вернее, трижды – но третий раз куда серьезнее, “неприятные” здесь не то слово. Из-за третьего раза они едва не расстались навсегда.
Как-то в феврале, в среду около десяти утра, Андраш вышел купить сахару к чаю, оставив Саффи и Эмиля одних. Вдруг распахивается дверь и в мастерскую вваливается клошар – косматый, оборванный, рыгающий, в густом запахе перегара, на нетвердых ногах, в рваных башмаках, из которых торчат черные и распухшие голые пальцы. Саффи в ужасе кидается к Эмилю, подхватывает его на руки и прижимает к груди, не в силах вымолвить ни слова. Но для забулдыги присутствие молодой женщины в мастерской не меньшая неожиданность, чем для нее – его вторжение; он озирается, щуря красные глаза, и бормочет: “Мсье Андре-то нету, что ли? Нету его?”
В эту минуту со двора доносится веселый свист Андраша. Саффи мысленно готовит слова, чтобы он не слишком испугался, – мне так жаль, он вломился без стука, только не сердись, он ничего нам не сделал, – но, к ее удивлению, Андраш при виде непрошеного гостя и бровью не ведет.
– Как дела, Пьеро? – спрашивает он, едва взглянув на него.
Дальше – еще удивительнее: он просовывает руку между книгами на этажерке, достает тугой кошелек и вручает его клошару:
– Держи… Ну пока, до вечера! Удачи!
– Б-благодарствую, мсье Андре, – кивает гость. И, смешно раскланиваясь, пятится к двери: – М-мое почтение, мадам!
Андраш закрывает за ним дверь.
– Это мой приятель, – вот и все его объяснение. – Он ночует на рынке Анфан-Руж. Знаешь? На улице Шарло. Нет? Это крытый рынок, бродяги собираются там вечерами покалякать, а ночью спят между ящиками вповалку, чтобы было теплее. Но там есть и воры. Так что когда у Пьеро заводятся деньги, он оставляет их на ночь мне, потому что после вина он… спит чересчур крепко. Он тебя напугал? Ох!
Смеясь, он обнимает своими большими руками мать и ребенка, которые все еще жмутся друг к другу.
– Ты испугалась, любимая!
– Aпy! – говорит Эмиль и поворачивается, чтобы забраться ему на шею.
Во второй раз это женщина.
Саффи открывает дверь мастерской, и – вот тебе раз: женщина, одних лет с Андрашем, белокурая, красивая, полная, сидит на ее месте, в продавленном кресле, ее кресле, которое она, Саффи, сама залатала – да-да, пухлые ляжки самозванки вольготно скрещены прямо на черной изоляционной ленте, которую Саффи своими руками наклеила на порванную кожу, – а Андраш за верстаком возится с тромбоном.
Саффи застывает как вкопанная. Она словно смотрит фильм про свою жизнь, только в ее роли почему-то другая актриса. Фильм на иностранном языке и без субтитров: Андраш и пышнотелая блондинка оживленно болтают по-венгерски и даже не повернули голову, когда она вошла. Андраш совсем другой, когда говорит на своем языке, Саффи это уже замечала: голос его громче, слова сыплются быстрее, чем обычно, – а сейчас он рассказывает что-то смешное, и белокурая толстуха хохочет так, что даже грудь у нее трясется.
Это шок. Как она побледнела, наша героиня. Она уничтожена, ее просто нет. Как в самый первый раз, когда мы увидели ее неподвижно стоящей у двери Рафаэля Лепажа.
– А! Моя Саффи! Заходи!
Наконец-то Андраш заметил ее и встал.
– Познакомься, это Анна.
Саффи двигается как автомат. Негнущиеся ноги, негнущиеся руки, механические жесты робота, запрограмированного на рукопожатия с людьми.
– Очень приятно, – говорит венгерка Анна с сильным акцентом.
“Очень приятно”, должно быть, одни из немногих слов, которые она знает по-французски.
Саффи не может. Не может. Не может оставаться в одной комнате с этой женщиной, такой зрелой, подавляющей своим превосходством, соотечественницей и, наверно, давней знакомой Андраша, уединившейся с ним в не выразимой никакими словами близости родного языка… Может, это его жена? Господи…
– Я… я… проходила… случайно, – лепечет Саффи. – Простите! – Она смотрит на свои часики. – Мне некогда. Меня ждут. Большое спасибо! – совсем уж глупо добавляет она.
И почти бежит к двери с Эмилем, который встал в коляске и тянет ручонки к Андрашу: “Aпy! Апука!” – а та женщина, Анна, покатывается со смеху и визгливо кричит что-то по-венгерски – но Саффи не понимает, она ничего не понимает, ей хочется одного: поскорее уйти из этой мастерской…
Андраш нагоняет ее во дворе. Его большие руки ложатся ей на плечи. Он резко поворачивает ее лицом к себе и встряхивает, как маленькую девочку.
– Ты глупая, любимая. Знаешь? Ты глупая.
Тело немки безвольное, вялое, в руках Андраша оно никогда не было таким – такое тело она предоставляет ночами Рафаэлю.
– Это жена моего лучшего друга из Будапешта, – говорит он. – Она в Париже на три дня, с маленьким оркестром. Она хочет рассказать мне, как он там живет. Останься! Ты глупая. Не уходи!
– Она еврейка? – тихо спрашивает Саффи не разжимая губ, а внутри у нее все корчится от ревности.
Лицо Андраша передергивается, как будто она его ударила.
– Да, она еврей. Конечно, она еврей. Все мои друзья там евреи. И что? Ты…
– Она смотрела на меня, – перебивает его Саффи, – с… с презрением. Как будто я… ничто! Немецкая Laus!
Саффи не знает слова “вошь” по-французски; Андраш тоже, но он знает его по-немецки, и это слово ему ненавистно.
– Ты вообразила… – говорит он и медленно убирает ладони с плеч Саффи.
Он стоит перед ней, опустив руки, смотрит на нее и качает головой.
– Ты вообразила черт-те что. Но не оставайся, если хочешь. Не оставайся.
Она круто поворачивается и уходит, прямая, будто кол проглотила, с горько плачущим Эмилем.
Третий случай, тот, что едва не стал роковым для их любви, произошел месяц или два спустя. За это время они успели встретиться, успокоиться и помириться.
В этот день Саффи с Эмилем пришли в мастерскую позже обычного. Рафаэль только что улетел в Женеву, а перед этим неделю провалялся дома с гриппом. Саффи ухаживала за ним, как полагается заботливой женушке, – как ухаживала за ней, маленькой, ее мать: поила горячим чаем с лимоном, кормила протертым овощным супом, ставила припарки с топленым салом и корицей; она мерила ему температуру утром и вечером, подбирала с пола грязные носовые платки, меняла простыни и спокойно, с улыбкой по двадцать раз в день повторяла ему: “Ну конечно, ты будешь в форме к понедельнику и выступишь на концерте, обещаю тебе!”
Делая все это, Саффи нисколько не лицемерит. Ей не приходится неволить себя, чтобы быть ласковой с Рафаэлем. Она стольким ему обязана! Да что там, она ему обязана всем. Андраш не смог бы дать ей ни французской фамилии, ни французского гражданства. У нее никогда не возникало мысли уйти жить к любовнику в Маре. Ей даже и в голову не приходит оставаться у него на ночь во время долгих отлучек мужа: там нет комнаты для Эмиля, ванной – и то нет! Андраш раз в неделю ходит мыться в душевой павильон на улице Севинье, а грязное белье каждый месяц относит на улицу Розье, где его узелок кипятится в огромном баке общественной прачечной. Зарабатывает он гроши, ест мало и кое-как, у него нет ни плиты с духовкой, ни холодильника. Проблемы выбора для Саффи не существует. Ее жизнь нравится ей такой, какая она есть, – поделенной надвое. Правый берег и левый берег. Венгр и француз. Страсть и комфорт.
Вот почему, расточая поистине материнские заботы приболевшему супругу, она вовсе не изнывала в душе от нетерпения.
И вот почему, как только Рафаэль уехал в Орли (снабженный запасом лекарств, приободренный тысячей нашептанных на ухо ласковых напутствий), для нее совершенно естественно сказать Эмилю: “Ну что, пойдем к Апуке?” – и отправиться в путь.
Когда они удаляются по улице Сены, консьержка смотрит им вслед. Все та же летящая походка у мадам Лепаж. Что ж! Любовь на стороне – она ведь может тянуться очень долго. Годами. Иногда даже всю жизнь. (Но между прочим, малыш-то подрос, как же его вмешивают в такие дела? Мадемуазель Бланш хотелось бы разузнать, что он об этом думает и чем занимается, пока его мама с другим мужчиной… Но… как быть, если где Эмиль, там и мадам Лепаж? Мать никогда не отпускает сына от себя.)
Апрельское солнце клонится к закату, уже восьмой час и начинает темнеть, когда Саффи с Эмилем добираются наконец до улицы Сицилийского Короля. Странное дело: свет в мастерской горит, изнутри доносятся голоса, но стеклянная дверь заперта. Ну и что, у Саффи есть ключ! Она вставляет его в замочную скважину, радуясь, что сейчас увидит Андраша – и она видит его, со спины, за столиком в кухонном углу, с каким-то мужчиной, этот мужчина сидит лицом к ней, он ей незнаком, молодой, смуглый, усатый, с горящими глазами.
Услышав ее шаги, оба в бешенстве вскакивают – да-да, и Андраш тоже в бешенстве…
– Что ты здесь делаешь?!
– Как это что я… я…
Саффи умолкает, язык ее не слушается. Это дурной сон или, наоборот, дурное пробуждение от чудесного сна…
Андраш крепко берет ее за локоть, выталкивает во двор, притворяет дверь, не реагирует даже на восторженное “Aпy!” Эмиля…
– Прости, Саффи, – говорит он тихо и твердо. – Сегодня тебе нельзя остаться.
– Кто это? Андраш, что происходит? Кто этот человек? Я никуда не уйду, если ты не…
– Я скажу тебе завтра. Ты придешь завтра, и я все тебе скажу. А сейчас иди. Пожалуйста.
Не дожидаясь ответа, он уходит в мастерскую и захлопывает дверь перед ее носом. Ноги несут Саффи обратно на улицу Сены, но ей трудно было бы сказать, шла она, летела или плыла.
Несколько дней она дуется. Но как же он об этом узнает, если у него нет телефона? Саффи и раньше не раз пропадала, иногда надолго, причины на то бывали самые разные; как же быть уверенной, что на этот раз Андраш усмотрит в том, что она не появляется, упрек? Сам он никак не может с ней связаться. Даже не знает точно, где она живет. Ему никогда не хотелось знать подробностей о ее другой, буржуазной, жизни с мужем-флейтистом.
А Рафаэль-то как раз возвращается в воскресенье. Саффи невыносима мысль, что придется устраивать ему теплый прием, не помирившись с Андрашем. И в пятницу она идет в Маре.
Андраш один. Но распространяться о своем усатом госте он по-прежнему не намерен.
– Кто это был?
– Кто был?
– Перестань… Ты же обещал мне сказать.
– Эмиль, смотри, что у меня для тебя есть…
Это дудочка, маленькая оранжевая с зеленым тыква с прошлой осени: Андраш высушил ее и просверлил дырочки; он дует в нее – три воздушно-легкие ноты – и протягивает игрушку ребенку…
– Андраш!
– Саффи, у тебя ведь есть своя жизнь, так?
– Это разные вещи!
– Ладно, разные… Мы с тобой вообще разные, ты не знала?
– Я от тебя ничего такого не скрываю… Скажи, Андраш… это Алжир? Это то самое?
И мало-помалу, пустив в ход мольбы, пылкие уговоры, ласки – да, Саффи умеет пользоваться испытанным женским оружием, когда ей что-то очень нужно, – она добивается своего. Узнает, по правде сказать, даже больше, чем ей хотелось.
Она узнает, что человек, которого она любит, верит в коммунизм, как те русские, что надругались над ее детством в сорок пятом году.
– А я думала, ты против русских! Ты же поэтому уехал из Венгрии!
– Я против русских у нас. Но, Саффи, все евреи – марксисты, кроме хасидов. И почти все марксисты – евреи, начиная с самого Маркса! Смотри, все лучшие большевики – Троцкий, Зиновьев, Каменев, Гроссман! Это естественно! Коммунизм единственный говорит: евреи или не евреи, религия – дерьмо, опиум народа, с этим покончено, все будут думать головой.
Давешнего гостя зовут Рашидом. Андраш знает о нем совсем немного. Он активист и казначей французской ячейки ФНО. Ему двадцать пять лет, его мечта – поступить на медицинский факультет и стать хирургом. Он старший сын в большой семье, а два его младших брата погибли там, в Восточном Алжире. Мать на него молится. Его отца убили в 1945 году в Сетифе (Саффи об этой бойне слыхом не слыхала, не до того ей было 8 мая 1945-го, когда французские военные истребили сорок тысяч алжирцев за то, что те посмели потребовать свободы и для себя).
Постоянного адреса у Рашида нет. Он ночует то здесь, то там, никогда не остается в одном и том же месте две ночи подряд, чтобы не угодить в полицейскую ловушку. Вообще спит он мало, предпочитает ночь напролет пить кофе и беседовать о политике. Он редко смеется, но, уж когда смеется, застигнутый врасплох горьковатым юмором Андраша, зубы так и вспыхивают белоснежной молнией на его темном лице.
Это Рашид, зная, какое место занимает маленький мальчик, полуфранцуз, полунемец, в сердце его венгерского друга, притащил ему качалку со свалки в Обервилье… и страшно разозлился, когда Андраш вздумал благодарить. Между братьями это не принято.
Да, он признал Андраша своим братом в борьбе.
– Я – перевал, – говорит Андраш, имея в виду “перевалочный пункт”; Саффи непонимающе хмурит брови, и ему приходится объяснять ей: деньги, которые мусебилат – активистки ФНО – из квартала Барбес каждый месяц передают Рашиду, проходят ночью через эту мастерскую. А иногда и оружие. Так что в той первой шутке Андраша насчет бомбы в коляске была доля правды.
– Значит, ты помогаешь воевать? – пятится от него Саффи. – Эти руки – они держат кларнеты… и винтовки? Они убивают, эти руки? Я видеть тебя не могу!
– Саффи…
– Не трогай меня! Я ненавижу войну! Андраш! – Она кричит. На этот раз у нее самая настоящая истерика. – Я донесу на тебя в полицию!
Он бьет ее по лицу. Изо всех сил. Только один раз. Только чтобы она успокоилась.
И это действует… Саффи прижимает обе ладони к пылающей щеке.
Ошеломленный этим всплеском ярости у двух людей, которых он так любит, Эмиль выпускает из рук дудочку-тыкву и водит глазенками, не плача, смотрит то на нее, то на него.
Вот оно – они не говорят вслух, но оба это знают, – сегодня им наконец приоткрылась самая суть их любви, тайная, сокровенная ее сердцевина. Каждый любит в другом – врага.
Вот и пройден поворот.
Через день возвращается в Париж Рафаэль с подарком сыну – стенными часами с кукушкой – и находит Саффи не просто довольной жизнью, а сияющей; ему это бальзам на сердце.
Вечером, когда супруги чистят зубы, раздеваются, привычно готовятся ко сну, Саффи спрашивает Рафаэля:
– Ну как, хорошо прошли твои концерты?
– Да, хорошо… У меня было отличное дыхание… Никаких следов этого пакостного гриппа, благодаря тебе… Но в среду все-таки возникла одна проблемка…
– Да?
– Мы играли концерт Моцарта, знаешь, с дуэтом флейт… Я стоял напротив Матье, и вдруг, поди знай, с какой стати, посреди нашего соло мы встретились глазами и нас обоих одолел смех. Ужас! Ты представляешь? Когда смех разбирает, а надо сдержаться во что бы то ни стало, потому что музыку-то остановить нельзя! Ладно бы я был пианистом или виолончелистом, для них это еще не так страшно, но для флейтиста – кошмар… Матье покраснел как мак, трясется с головы до ног, в глазах смех, уголок рта дергается, – ну а я, понятное дело, чем больше на него смотрю, тем больше сам завожусь, пытаюсь думать о чем-нибудь другом – без толку, мне все кажется потешным… И знаешь, что я сделал?
– Что? – спрашивает Саффи, снимая с себя одну вещь за другой и вешая их на спинку стула.
– Я просто-напросто повернулся к нему спиной.
– А! – кивает Саффи. Она уже раздета и достает ночную сорочку из-под подушки.
– Блеск, правда? Публика, наверно, удивилась, но мы хоть смогли доиграть… Честное слово, Саффи, был момент, когда я думал, что придется остановиться… Страшно подумать, что бы было, представляешь? Нас ведь транслировали напрямую по радио…
– Я рада, – рассеянно бормочет Саффи, надевая сорочку через голову.
– Да, а уж я-то как рад!
Его голос вдруг меняется, снижаясь до областей желания.
– Иди сюда… – говорит он.
Берет жену за руку, привлекает ее к себе и погружает взгляд в два зеленых бездонных озера.
– Ты сейчас такая красивая, ты это знаешь? Ты становишься все красивее…
Он опускает руки ей на плечи, любуясь ими сквозь прозрачный жемчужно-серый шелк сорочки, и привлекает ее еще ближе.
– Понимаешь, – счастливо продолжает он, чувствуя, как встает, тычась в ее живот, его плоть, – я просто повернулся… вот так…
Он поворачивает Саффи, задирает ночную сорочку, обнажив бедра, и осторожно опрокидывает ее ничком на постель.
– Вот так, – шепчет он, прерывисто дыша, наклоняясь, покусывая ее затылок и медленно входя в нее, – я смог… играть дальше… дальше… и еще…
Неужели Саффи не чувствует за собой никакой вины? Как может она выносить эту двойную жизнь, день за днем, месяц за месяцем? Ведь одно и то же тело дарит она обоим мужчинам, неужели в ней ничто не протестует?
Нет – по той простой причине, что она любит Андраша, а Рафаэля никогда не любила.
Но ведь она лжет, и ее никогда не мучила совесть?
Нет.
Даже в ту минуту, когда она давала супружеские обеты перед мэром?
Даже. Церемония-то совершалась по-французски, а говорить на чужом языке – всегда немного притворство.
Но как же тогда с Андрашем?..
А! Это совсем другое дело! Когда двум любящим дан, чтобы объясниться, только один язык, им обоим чужой, это… как бы сказать, это… нет, если вы не знаете, боюсь, что не сумею вам объяснить.