Поезд подходил к станции. Замелькала почерневшая от паровозного дыма зелень, косо проплыл тупик с заросшей травою насыпью и ржавым вагоном в конце, потянулись низкие продымленные пакгаузы. Я сошел на дощатый пустынный перрон.
В привокзальную площадь, стиснутую со всех сторон одноэтажными бревенчатыми домами и магазинами, выкрашенными в грязно-зеленый цвет, впадали две узкие улочки. Они были прямыми и ровными. Одну я видел насквозь — там, где она кончалась, голубело квадратиком небо. Наверно, ночью прошел дождь. Скамейки на площадке и в сквере высохли, но земля еще не впитала влаги. Овальные лужи плавились на солнце.
Я сидел на широкой скамье и курил. Площадь была пуста. У приземистого магазина стоял до самых бровей захлестанный грязью, с провисшим брезентовым верхом районный ГАЗ-69. На восток и запад поезда проходят тут рано утром и поздно вечером. Поэтому на вокзале никого не было.
Несколько раз мимо меня прошел сержант милиции в белой гимнастерке. На поясе у него болталась пустая кобура. Я докурил папиросу и встал: раздавливая лужи, подходил автобус. Черные мокрые шины поблескивали на солнце. И весь автобус был таким чистым и нарядным, словно радовался хорошей погоде.
— До мелькомбината доедем? — спросил я водителя.
— Доедем. Садись, моряк, — приветливо отозвался он.
Я бросил чемодан на заднее сиденье и сел к окну. Автобус, очевидно, только что вышел на линию. Ясные, незапыленные окна, коричневые, отливающие глянцем кресла и влажный, недавно вымытый пол и даже водитель в розовой шелковой безрукавке и в тапочках, стоявший в дверях, — все это после вагона вызывало ощущение домашней свежести.
За пятнадцать минут село несколько человек. Машина тронулась. На остановках водитель сам продавал билеты, рулончики их были нанизаны на проволочку над приборным щитком. Пассажиры тихо, по-семейному переговаривались.
Маленький автобус катился неторопливо. И город за стеклом тоже казался неторопливым и удивительно просторным. Может быть, оттого, что насыпное мягкое шоссе возвышалось над тротуаром. По сторонам было далеко видно... Потом промелькнули последние улицы с домами, город кончился, и автобус покатил через степь к поселку.
У поворота на мелькомбинат я вышел.
— Счастливо отдохнуть! — сказал водитель и по-свойски мне подмигнул.
Я подождал, пока автобус скроется за поворотом, перешел через дорогу и не спеша направился к поселку.
Начинало припекать по-настоящему. Влажная земля парила. Мне стало жарко — я был в форменной тужурке и в плаще. В Петропавловске, когда улетал, моросило, а тут — солнце... Пришлось снять плащ, расстегнуть тужурку.
На улице никого не было, только у колонки набирала воду пожилая женщина в белой косынке и в галошах на босу ногу. Она долго смотрела на меня из-под руки.
По узкой дорожке между двумя изгородями я прошел к калитке. Летняя кухня топилась. Над ее жестяной трубой поднимался едва заметный белесый дымок. Худенькая женщина с непокрытой головой, в сиреневой кофточке и коричневом фартуке стояла боком ко мне. Она нагнулась над плитой и что-то помешивала. Я взялся рукой за щербатую перекладину и открыл калитку.
— Мама... — позвал я. Женщина не слышала. Я не узнал своего голоса. Он был охрипшим и чужим.
— Мама... — еще раз окликнул я.
Женщина замерла. Потом положила ложку, повернула ко мне разрумянившееся от плиты лицо. Губы ее шевелились, но я не слышал, что она говорила. Потом она шагнула в мою сторону, остановилась, комкая в руках передник, шагнула еще и вдруг, неловко семеня, побежала ко мне.
— Сеня... — К моим глазам прихлынул сиреневый выцветший ситец ее кофточки. Белые горошки на нем росли, росли, расплывались, делались громадными и, наконец, слились в одно дрожащее пятно...
— Мама... — еще раз прошептал я и понял, что вернулся.
Огуречные плети вьются на маленьких грядках. Под мягкими широкими листьями приютились новорожденные, пушистые, как цыплята, огурчики. Они маленькие — с мизинец. И даже еще не колючие. Но они пронзительно пахнут. Этот запах крепче, чем у взрослых огурцов. Справа от огурцов неуверенно белеет капуста. Но она уже сжимает кулачки. За капустой у забора в тени элеватора — джунгли цветущей картошки. У нее сильные высокие стебли. Когда идешь мимо, белые с желтым сердечком картофельные цветки мигают, словно между собой переговариваются стоящие на рейде суда. Небольшие грядки, которые я могу перешагнуть своими длинными, голенастыми ногами, взбиты, как пуховые подушки. Ноги по щиколотку утопают в земле.
Я чувствую — мама стоит в калитке, смотрит мне вслед.
К нашему огороду слева примыкает небольшой сад машиниста лесопилки. За ним пологий спуск к быстрой Томи, за Томью — степь с горбатыми сопками по краям. А за сопками... Я не хочу думать, что есть за сопками. То, что лежит за сопками, больше не принадлежит мне. Там — море. Я не хочу думать о нем. Я не должен о нем думать. И я пристально разглядываю помидорную завязь, потом срываю клейкий еще лист с захиревшей одинокой черемухи и жую его...
Перед нашим домом в четырех метрах от завалинки растут пять громадных тополей. Их кроны высоко вздымаются над крышей. Тополя чуть слышно лопочут. Во дворе под ними прохладно. Мама накрывает на стол. Она приносит большую миску с зеленым борщом и ставит передо мной глечик с холодной сметаной. Передником она обмахивает табуретку, подает мне ложку. Садится рядом. Глаза у нее спокойные и немножко горестные. Она ни о чем не спрашивает. Она только смотрит на меня.
— Отец скоро придет? — спросил я.
— В пять,— тихо ответила она. — Он обедает на комбинате. Может, сходишь к нему, Семен?
— Потом, ладно, мама?
— Ну, как хочешь, сынок... Отдыхай. Потом... Он сам придет, еще лучше... Борщ-то нравится?
Еще бы! Я так давно не ел маминого борща...
Между двумя самыми большими тополями повешен гамак. Его снимают только на зиму. Гамак старый. Белые когда-то веревки сделались сизыми, гамак местами прорван, и к земле свисают короткие шнуры.
Я ложусь в гамак с ногами — как в детстве. Небо надо мной почти все закрыто кронами деревьев. Лишь кое-где сквозь темно-зеленую массу листьев светится яркое, словно покрашенное небо. Когда глядишь на небо, обязательно начнешь думать о том, что там, за сопками.
Мама берет табуретку, на которой я только что сидел, и садится рядом. Она кладет руку на отполированный временем держак и начинает чуть-чуть покачивать гамак. Сквозь ресницы прикрытых глаз я вижу седую прядку, выбившуюся у нее из-за уха, вижу ее руку с голубыми жилками, с шелушащейся кожей. Мама покачивает гамак, она молчит и смотрит перед собой. Я совсем закрываю глаза. И вдруг что-то случилось: кроны деревьев, карниз дома, небо дрогнули, закружились и стали падать мне на грудь. Я хочу встать, крикнуть, хочу раскрыть глаза — и не могу. Гамак бешено раскачивается, веревки скрипят. Они вот-вот перетрутся, и я полечу вниз. Я знаю — там нет дна. Холодный пот течет по моему лицу, скатывается за уши, скользит по шее за воротник. Я глотаю его, захлебываюсь. И когда мне уже кажется, что конец, — я судорожно цепляюсь за веревки, нечеловеческим усилием поднимаюсь, переваливаюсь через борт гамака. Мама вскрикивает. Я с наслаждением прижимаюсь всем телом к земле. Пальцы впиваются в податливую прохладную почву... Земля...
Мама осторожно ведет меня в дом. Сзади чуть покачивается гамак. Я не виноват, мама. Не пугайтесь. Вы только не пугайтесь!..
Это было так.
Сдав сорок тонн камбалы — все, что удалось наскрести со дна за двадцать суток, пополнив запасы воды, топлива и продовольствия, «Коршун» шел вдоль побережья.
К двум часам пополудни установился ровный, баллов в шесть, норд-вест. Появился редкий лед. Все чаще с глухим стеклянным треском он ударялся о корпус. Отбрасываемые буруном обломки льда тяжело переворачивались, холодно поблескивая злыми зеленоватыми боками. Низкие облака, затянувшие весь горизонт на северо-востоке, были подозрительно светлыми — там начинался тяжелый пак[1].
«Коршун» нервно вздрагивал от ударов о лед; иногда по самые ноздри зарывался в пологую встречную зыбь. Ветер относил назад ровное неутомимое татаканье дизеля. И, кроме шороха ледяных обломков и шипенья у черного борта, во всем этом пространстве, заселенном облаками и льдом, звуков не было...
В кают-компании вяло забивали «козла». Семен играл с тралмастером Кузьминым, невысоким, лет тридцати пяти мужчиной с прокуренными усами.
За соседним столом сидели Славиков и Мелешин, палубные. Они ходили в море первый сезон. Оба высокие, широкоплечие, они были очень похожи друг на друга и держались всегда вместе, с какою-то непривычной, удивительно трогательной заботой относясь друг к другу. Если в кают-компании появлялся Славиков (обыкновенно он приносил под мышкой какую-нибудь книжку — он взял их в рейс около десятка), то через минуту приходил и Мелешин. Но чем они особенно были примечательны и что трудно вязалось с обстановкой на «Коршуне» — это их школьные, по-мальчишески чистые, открытые лица.
Славиков не строил из себя морского волка, как зачастую делают новички, пряча неуменье и неопытность за напускной развязностью. На собеседника Славиков смотрел во все свои откровенные голубые глаза, изредка хлопая белыми, будто заиндевевшими ресницами.
Мелешин был более молчаливым и, очевидно, чувствовал себя старшим. Казалось, он всегда готов прийти Славикову на помощь. Друг друга они звали — Славик и Мелеша. Имен их никто не знал.
Сейчас Славиков читал и машинально ел хлеб, оставшийся от завтрака, а Мелешин, прислонясь спиной к переборке, смотрел на играющих.
Семен размышлял, что лучше поставить, — «один три» или «один пять», и пытался вспомнить, на чем играл его противник — маленький рыжий матрос Кибриков из траловой вахты. «Кажется, на тройках, — думал Семен. — Нет... Это в прошлый раз он играл на тройках...» Семен поставил «один три». И ошибся — едва он убрал руку, как матрос со всего маху грохнул косточкой об стол.
— «Рыба»! — жестко объявил он.
— Эх ты-ы-ы, — разочарованно сказал Семену Кузьмин, выбрасывая шестерочный дубль...
Матрос встал и подошел к раздаточному окну камбуза. Там стоял чайник с остывшим чаем. Он поднял чайник и, запрокинув голову, стал пить. Корму чуть-чуть поддавало. Чайник качался. Коричневая струя била матросу в нос, в подбородок. Он ловил ее ртом. Жидкость стекала по брезентовому воротнику засаленной робы.
Напившись, он поставил чайник на место, отер губы ладонью и, пошатываясь, вернулся.
— Учись, тралмастер, — с расстановкой сказал он, — такой «рыбы» ни на одной банке тебе не взять.
Кузьмин швырнул папироску и цапнул матроса за брезентовое плечо:
— Лед на банках — я виноват? Я?!
Славиков и Мелешин смотрели в их сторону.
— Хватит вам... не мотайте душу, — сказал Семен и увидел невысокую фигуру капитана. Капитан стоял в дверях. Очевидно, он все слышал.
Капитан обвел глазами кают-компанию, снял фуражку, повесил ее на крючок. Не снимая реглана, он грузно прошел к своему месту. Его унты оставляли на полу мокрые следы...
Все замолчали.
— Шли бы лучше спать. К ночи на банку придем, — нарушил напряженную тишину капитан.
— В Петропавловске спать будем, — огрызнулся Кибриков. — На пустое брюхо сладко спится...
— Идите спать, — еще раз, но уже твердо сказал капитан.
Громыхая сапогами, нехотя матросы ушли. Только Кузьмин задержался на выходе:
— Не волнуйся, хозяин, — просипел он. — Есть же рыбка где-нибудь.
Капитан кивнул коротко остриженной головой:
— Я не волнуюсь...
Семен посидел в кают-компании еще несколько минут. Он сложил домино в расколотую коробку. Высыпал. Опять собрал. До вахты оставалось полчаса. Самое противное время — ни сделать ничего, ни отдохнуть. В каюту, где на нижней койке, не раздеваясь, спит моторист, возвращаться не хотелось. Семен вспомнил столик, залитый чернилами, у порога грязные сапоги моториста, пепельницы, битком набитые окурками... Моторист перестал бриться. Он всегда так: на путине бреется только перед сдачей рыбы и при выходе в рейс. А теперь вообще перестал бриться. Колючая черная бородка торчит у него прямо из распахнутого воротника косоворотки.
С того дня, как Семен вернулся из отпуска с материка, прошло два года с небольшим. За это время он привык к «Коршуну», как селедка к нерестилищу. Менялись матросы, ушел капитаном на другой СРТ[2] старпом, а боцман Мишка Лучкин несет теперь вахту третьего штурмана на мостике. Даже стармех — неугомонный Борис Иванович Соин — перевелся механиком на большой транспорт «Казань» и ходит в Канаду. А Семен остался. В прошлом году ему предложили должность второго механика на «Каунасе». И он совсем уже было собрался. Сложил вещички и заглянул в машину — проститься. Постоял у реверса[3], полистал вахтенный журнал, закурил и... отнес рундучок обратно.
Третий механик Костя Спасский, длинный, нескладный, которого словно в насмешку прозвали «Меньшеньким», сдавал вахту Семену. С ключом и ветошью в худых длинных руках он стоял у главного двигателя и, склонив голову набок, вслушивался. Старенький «Букаувольф» старательно ухал поршнями. По лицу Кости расплывалось блаженство. Он показал Семену большой палец: «Порядок!» Семен улыбнулся ему. Баллоны хорошо держали пусковой воздух, подшипник гребного вала не перегревался, топливо насепарировано, дизель маслянисто поблескивал чистыми боками. Костя заглянул Семену в глаза. Семен опять улыбнулся, тоже показал ему большой палец и махнул рукой: «Порядок!»
Они присели на корточки и закурили — «последнюю» для Меньшенького и «первую» для Семена, который принимает вахту. Потом Семен легонько подтолкнул Меньшенького к трапу.
Семен привык к «Коршуну». Он мог слышать работу каждого цилиндра в отдельности. Даже по тому, как звенел телеграф, он узнавал, кто подает с мостика команду. Старпом Феликс Федоров переводил ручку телеграфа плавно, звонки были мелодичными. Стрелка, описав два полных полукруга, останавливалась точно на середине нужного деления. И Семен ясно представлял, что старпом несет вахту с удовольствием, и вспоминал его скуластое, калмыковатое лицо.
Второй штурман звякал телеграфом так же, как капитан, отрывисто. Только стрелка останавливалась так, что не всегда можно было понять: «Вперед полный» или «Стоп». Второй штурман и капитан не оставляли «запаса». Команду выполнять нужно было немедленно. Эта резкость никак не вязалась с добродушным обликом курносого второго штурмана. Но парень сразу по-детски влюбился в нового капитана и хотел быть похожим на него.
У третьего — Мишки Лучкина — получалось так: телеграф протяжно и неровно звенел, а стрелка по циферблату двигалась медленно, словно выбирая место, где лучше остановиться.
Трое суток мотался «Коршун» у Кировской банки. Ветер — с норд-оста переходил на ост, потом возвращался. Дважды судно с трудом выбиралось на чистую воду и принималось за траление. Но ветром его снова поджимало к ледяной кромке.
А пурга мела и мела. Порой снежные заряды были такими плотными, что из рубки нельзя было увидеть палубу. Падая на черную дымящуюся воду, снег не успевал темнеть, и на ленивой волне, шурша, вздымались расползающиеся сугробы. К утру «Коршун» становился похожим на обломок тороса. Тамбучина, такелаж, весь полуют и даже верхний открытый мостик мохнато обрастали иглистым льдом. И судно все круче припадало на правый борт.
На обколку вызвали всех, кроме рулевого и машинной вахты. Феликс обходил каюты и кубрики. Он настойчиво поднимал с постелей людей. Злые, невыспавшиеся и еще не умытые, они напяливали сапоги и медведями лезли наверх. Капитан появлялся на крыле мостика. Его лицо тоже позеленело и осунулось от усталости. Под глазами набрякли мешки, заметные даже с палубы.
Мишка Лучкин и Семен обкалывали наветренный борт. Пласт льда тонны в три весом, крушась и разламываясь, ухнул вниз, подняв столб воды. Вода обрушилась на плечи работающим.
— Никакой рыбе не возрадуешься, — проворчал Мишка, обирая дрожащими, негнущимися пальцами загустевшие в бровях брызги. —Да и не может ее сейчас быть. Когда такой лед — ни черта не возьмешь.
— Да, — согласился Семен, — ты ему скажи. — Он мотнул головой в сторону мостика.
— Знает... Охрип уже. Когда на капчасе с Управлением флота разговаривает — в рубке слыхать, матом кроет. Управление одно гнет — Кировская...
Они помолчали.
— Эх, — пожаловался Мишка, — домой бы сейчас.
— Скоро уже, — сказал Семен.
— Кузьмин! — загремел в репродукторе голос капитана. — Закрепите стрелу. Что она мотается у вас, как дерьмо в проруби!..
Мишка вздохнул:
— Психует...
Пыхтя, отфыркиваясь, они опять заработали ломами. Лед летел за борт. «Коршун» выпрямлялся. И Семену казалось, что это с его плеч сваливается непомерная тяжесть.
Траулер и сейчас был похож на коршуна. В нем всегда было что-то хищное. Построенный по тем же чертежам, что и его многочисленные собратья, так же окрашенный в солидные темные тона, «Коршун» все же неуловимо отличался от них. В закругленных, но стремительных линиях черного корпуса, в какой-то особенно легкой осанке, в свободном и чистом дыхании дизеля таилось это отличие. Может быть, оно жило только в сознании тех, кто стоял на мостике или нес машинную вахту, но Семен мог отыскать свой «Коршун» среди десятка других кораблей, вздымавших черный лес мачт у девятого причала.
Судно скользило над глубиной, выслеживая добычу. Узкая тень неслышно катилась по дну. Тень замирает — «Траловая вахта, пошел трал!»
И опять, полные надежды на удачу, люди в брезентовых куртках, в тяжелых сапогах, небритые и невыспавшиеся, ожесточенно карабкаются по железным трапам, грохочут сапогами по кафелю полуюта и вываливаются один за другим на обледеневшую палубу. Они до остервенения работают с неподатливыми, словно железными, снастями. «Пошел трал!», «Право на борт!», «Полный!»
Семен, стоя у реверса, прогретый до костей, с блестящим от пота и масла лицом, желает удачи тем — наверху, этому невысокому человеку в реглане и тяжелой щегольской фуражке, который, щурясь, следит за ваерами и не снимает руки с машинного телеграфа. И Семен следит за стрелкой телеграфа, опустив одну руку на рычаг реверса, а другой касается вертушки сектора подачи топлива.
Телеграф коротко звякает: «Средний». Это значит — ваера, стальные, в палец толщиной тросы, натянулись и потащили громадный сетевой мешок. Семен убавляет подачу топлива. Двигатель реже ухает поршнями. «Давай, давай, парень, — шепчет Семен. — Теперь все зависит от тебя».
Льдины стукаются о корпус. За бортом они сшибаются, раскалываются, лезут друг на друга, уступая место «Коршуну».
Лед мешает выбирать трал. Лебедка работает на первой скорости. По тому, как она воет, Семен догадывается, что в мешке не больше тонны. Он устало убирает со лба волосы.
Лебедка задымила. Наскоро собрав чемоданчик, электрик лезет на палубу. Возвращается он минут через двадцать — взяли не больше семи-восьми центнеров... Это не рыба...
Закрыв за собой дверь каюты, капитан несколько мгновений стоит, глядя в пустоту. Вся тяжесть его тела перелилась в ноги и в кисти рук. Он может стоять так двести лет подряд, не двигаясь и не думая ни о чем. Еще пока он спускался с мостика и обходил каюты, он двигался прямо. Никто никогда не должен видеть, что он устал.
Семь лет назад в Мурманске по жидким сходням, пропитавшимся рыбьим жиром, впервые поднялся на палубу траулера матрос Ризнич. У него были пружинистая походка и маленькая, ладная фигура. Матрос твердо верил, что станет капитаном. И уже тогда, поднятый ночью на траленье, он видел себя затянутым в форменную тужурку с тремя капитанскими нашивками на рукавах — один на один с морем.
За год, прожитый в матросском кубрике, он — Ризнич — ни разу не произнес подряд четырех слов, не относящихся к рейсу. Но он был честным матросом и знал свое дело. И ни одна душа на свете не догадывалась, что он боится моря. Он и сам долго не мог объяснить себе, что это исподтишка угнетает его. Потом понял — трусит. С этим надо было кончать сразу, одним ударом и навсегда: страх мог закрыть ему дорогу на капитанский мостик.
Однажды в Атлантике, когда трал, туго набитый рыбой, подвели к борту, но пока не выбирали на палубу из-за семибалльной волны, он неожиданно перемахнул через планшир. Матросы, видевшие это, ахнули и застыли. Несколько минут простоял Ризнич на тугом мешке, который то взлетал почти над крылом мостика, то проваливался чуть не под самый киль. Ему необходимо было раз и навсегда победить в себе страх. Он знал, что, опомнившись, люди не простят ему этой выходки. Но он не ради бахвальства прыгнул на мешок. Сначала, когда трал уходил из-под ног, а сверху росла, заворачивая шипящий зеленый гребень, волна, — сердце у него подкатывало к горлу. Ризнич впивался рукой в ваер так, что если бы его все-таки смыло, — рука так и осталась бы на ваере. Но в какой-то момент на вершине волны он заставил себя поглядеть вперед на море, покрытое клочьями пены, и ослабил пальцы. Он победил.
Люди долго потом испытывали неловкость и замыкались, когда Ризнич был рядом. Облепленные чешуей, с руками, залитыми холодной рыбьей слизью, они казались ему одинаковыми и похожими друг на друга. Настанет время, Ризнич поведет их в океан и даст им удачу и славу.
Он выплавал ценз и получил диплом штурмана малого плаванья. Он хорошо изучил места, где была рыба. Он присматривался к умелым штурманам, но сам никогда не поправлял ошибающихся, хотя один без капитана мог справиться с тралением. Его вахта приносила удачу. Только на палубе во время его вахты мало смеялись, не тузили друг друга щедрые на крепкую шутку мурманцы. Это не беспокоило Ризнича — сдавая вахту, он знал, что другие штурманы не смогут столько «схватить рыбы» и так чисто управиться с уловом...
Второй штурман Ризнич... Старший помощник Ризнич... И тут что-то случилось. Его товарищи по училищу давно получили траулеры, а Ризнич по-прежнему ходил в старпомах. Даже на его траулер был прислан новый капитан — человек лишь на год старше Ризнича по выпуску.
На партактиве флота Ризнич спросил у начальника кадров — прямо, не заискивая, — почему? И тот ответил:
— Вы первоклассный штурман, Ризнич. И если дать вам плавбазу в десять тысяч тонн — вы справитесь и сделаете план. Но капитану необходимо нечто большее... Скажите, Ризнич, сколько детей у вашего боцмана и чем больна его жена?
Ризнич, недоумевая, пожал плечами.
Начальник кадров грустно покачал головой.
— У Прохорова трое мальчишек. А его жена сердечница, — сказал он. — Вы понимаете меня?
— Так точно. Управление флота не верит мне, — жестко ответил Ризнич. — Что ж, если так, снимайте...
Начальник кадров — толстый, страдающий одышкой мужчина, успокаивающе улыбнулся:
— Ну, зачем же так резко?.. Жизнь большая, товарищ Ризнич. И все в ваших руках... Плавайте...
— Есть плавать, — сухо отчеканил Ризнич. Но тогда же решил, что бесполезно здесь плавать дальше.
Он уехал на Камчатку, где постоянно увеличивался флот, а кадров не хватало. Но, несмотря на диплом штурмана дальнего плавания, побывавшего на тяжелом промысле в Атлантике, несмотря на блестящие, хотя и сдержанные аттестации, к нему присматривались, и он два месяца без дела томился в Петропавловске. Он мучился неизвестностью. И когда по утрам шел из гостиницы в порт, гадал по автомобильным номерам: попадется номер с двумя одинаковыми цифрами — дадут судно. Он готов был просить, заискивать, сидеть в приемных, чтобы получить траулер. Но сдерживал себя. Твердым шагом, неторопливо он проходил узкими коридорами Управления, коротко кивал знакомым. Молодые штурманы, ждущие назначения, с уважением поглядывали ему вслед.
Осенью Ризнич принял «Коршуна».
Он обещал дать сто пятнадцать процентов плана. На эту карту поставлено все.
Четыре месяца ходил он в море на «Коршуне», но удачи не было. На судне ему больше не верят. Но разве он виноват, что камбалы нет? «Слышите, вы! — Ему кажется, что он кричит. — Нет ее! Камбала жрет червей на Явинской банке...»
Скрипя регланом, капитан опускается на кровать и неловко валится на бок. Капитан спит...
— Какому это идиоту пришло в голову посылать человека в первый же раз на зимнюю путину? — сказал Феликс. — И потом, знаешь, сейчас на его месте никто ничего не смог бы сделать.
— Выпей чаю, — сказал Семен. Он всегда брал в рейс плитку и чайник.
Они пили чай вприкуску из зеленых кружек. Феликс держал кружку обеими руками. Он совсем не чувствовал, что она очень горячая. Глаза Феликса были воспаленными. Лоб опоясывал багровый рубец от фуражки. Семен посмотрел на Феликса, потом нагнулся, вынул из рундучка бутылку спирту, откупорил ее и решительно налил в чай Феликсу.
— Говорят, в Норвегии грог так делают, — сказал Семен.
Он закупорил бутылку, и, пока ставил ее на место, Феликс уснул. Он просто прислонился лбом к краю стола и не разогнулся. Стараясь его не тревожить, Семен выбрался в коридор. Его ключ подходил к каюте Феликса. Он сходил туда и приготовил ему постель. Потом вернулся. Феликс сидел все так же, уткнувшись в стол.
— Феликс, — сказал Семен, трогая старпома за плечо, — так ты не отдохнешь. Надо лечь... Идем.
— Д-да... — бормотал Феликс, не поднимая головы. — Я сейчас... Я сейчас лягу... Я сейчас. Только вот...
— Идем, — повторил Семен. И крепко встряхнул его.
В каюте Семен помог Феликсу снять куртку и сапоги. И через минуту тот спал.
В проходе Семену встретился Кибриков. Он посторонился, пропуская его, и сказал вдогонку, словно про себя:
— У вас даже лебедка дымит. Заработаешь с вами. Маслопу-у-пы...
Семен обернулся, хотел ответить ему, но передумал. Он знал таких. Каждую путину они появляются на судах и исчезают после так же бесследно, как пришли. Как тени...
В кают-компанию Меньшенький пришел после всех. Уже доедали второе: рисовую кашу с тушенкой. Позвякивали ложки, скрипел корпус «Коршуна».
Незанятым оставалось одно только место: за столом, где обедали матросы из траловой вахты Кузьмина. Меньшенький, держа миску с супом на весу и балансируя на качающемся полу каюты, медленно подвигался к столу. Он шел так осторожно и смешно, что все следили за ним. Меньшенький уже нагнулся, чтобы поставить миску. В это время корму повело. Семен увидел, что рыжий матрос, будто нечаянно, поддал Меньшенького плечом под руку. Горячий суп хлынул парню на брюки, а миска, разматывая лапшу, покатилась по полу. Меньшенький сдавленно вскрикнул, отпрянул и поскользнулся.
«Коршун» шел с креном на левый борт. Меньшенький схватился обожженными руками за край стола. Но его ноги неудержимо скользили назад, и он растянулся на полу. Матросы захохотали. Особенно смеялся Кибриков.
Кровь бросилась Семену в лицо, он до ломоты сжал зубы. Но старший в кают-компании Феликс как-то подчеркнуто, безмятежно улыбался, глядя на поднимавшегося механика.
— Эх ты, камбала-гигант! Сколько добра испортил... Поросенка выкормить можно, — сказал он и весело крикнул: — На камбузе! Почему лапша горячая?
— Холодная за бортом, — высунулся усатый кок из окошка.
Все оживленно загалдели.
«Не видел он, что ли? — недоумевал Семен, — Видел или нет?»
Феликс еще улыбался. «Неужели видел?» — с тоской подумал Семен. Он встретил Меньшенького в коридоре.
— Обжегся? — тихо спросил Семен.
— Т-так, чуть-чуть, — отозвался Меньшенький. Волнуясь, он начинал заикаться. — С-смеш-но было?
— Нет, Костя, не очень...
— А чего они реготали? Я с-смешно упал?
— Говорю же — совсем не смешно. — Меньшенький не знал, что его толкнули. — Это очень веселые мальчики, — с расстановкой сказал Семен и рассердился: — Веселые, понимаешь?
Семен переодевался, готовясь к вахте, когда в каюту вошел Феликс. В иллюминатор сочился бледный свет, и в каюте было сумрачно. Семен нарочито медленно наматывал портянки. Он старательно разглаживал все складки. Несколько раз начинал сначала... Феликс стоял рядом, широко расставив ноги. Семен видел побелевшие от соли и сырости носки его сапог.
— Пешим порядком в Петропавловск собираешься?
— Старая привычка, навертывать портянки как следует... — отозвался не разгибаясь Семен.
— Не раздувай ноздри, старина.
— Ты видел?
— А что нужно было видеть?
— Как Меньшенького толкнули на камбузе?
— Кто его толкал, Сенька?
— Кибриков... Не прикидывайся.
— Мне нечего прикидываться — я не видел, но теперь мне все понятно.
— Хорошо, — Семен потопал ногами и распрямился. Они стояли друг против друга. — Если понятно, тогда нужно вышвырнуть к чертовой матери эту шпану!
— Вышвырнем — я тебе обещаю. Но кто сейчас сможет доказать, что Меньшенького толкнули, а не он сам лобанулся на палубу — в море качает. И еще одно...
— Что?
— А то, что я уважаю кодекс законов о труде — прочти его внимательно. Там нет такой статьи, но самое главное, что в нем толкуется, — это чтобы люди, поработав, не только испытывали усталость и переваривали обед, но знали, во имя чего они работают. Они пришли сюда не только зарабатывать, но и работать. Понимаешь — работать, а не кататься по морю и таскать пустой трал с борта на борт. План нужен — до зарезу. Мы не дадим, «Красное знамя» не даст, «Ветер» промажет — кто же даст рыбу? Но нас держат в этом районе, а мы ни черта не можем с этим поделать. Хотел бы я по душам поговорить с тем, кто составлял промысловый прогноз. Дай людям перспективы, и никто не станет бросаться лапшой. По-моему, так...
За шесть лет плаванья у Семена выработалась привычка упираться во время сна головой и ногами в переборки. Это получалось инстинктивно. Шесть лет назад Семену приходилось подкладывать между подушкой и стенкой коробку с шахматами. Во время шторма шахматы гремели. А сейчас он только чуть-чуть вытягивался, и тело при бортовой качке не елозило по постели. Но спать приходилось всегда на спине. Когда спишь на спине — снятся сны. Он научился просыпаться за двадцать минут до вахты. Пять минут он лежал, глядя в потолок и пытаясь вспомнить, что ему снилось. Потом вскакивал, одевался, шел на камбуз. Три минуты на одеванье, три — на туалет, семь — на еду и первую папиросу. За минуту до нужного времени Семен уже спускался по трапу в машинное отделение.
У машинной команды свое летосчисление. «Когда это было? Помнишь, сгорело динамо — в тот год» или «стосильный перебирали в рейсе — тогда».
Стаж работы исчислялся так — ухожу в отпуск, значит — три года Камчатки за спиной. Второй отпуск — шесть лет. Четвертый — двенадцать. Семен знал одного стармеха, который улетал на материк в шестой раз. Это уже живая история...
Там, где родился и вырос Семен, самой большой водой считалось Камышовое озеро. Местами его ширина достигала двухсот метров. Туда ездили ловить золотистых ленивых карасей и стрелять уток. Дробь, рикошетируя, щелкала по камышам на противоположном берегу. О море Семен читал в книжках. У него, водителя разъездной полуторки, и в догадке не было, что когда-нибудь он станет смотреть на море, как смотрит на дорогу, которая каждый день шуршит под колесами и плывет куда-то вниз, под радиатор.
Крутились колеса, оседала за кормой грузовика жирная степная пыль. Все туманнее становились воспоминания о грозных и голодных военных годах. Жизнь шла благополучно. По крайней мере так казалось Семену. Он работал, уставал, дни проходили без его вмешательства. Но иногда в город приезжали загорелые, с шелушащимися от солнца и ветра губами, с выгоревшими добела волосами парни и девчонки, с которыми он учился в школе. Семен с трудом узнавал своих товарищей. Они собирались вместе, ходили стайками, захлебываясь и перебивая друг друга, рассказывали о Москве, о Казахстанских степях.
Наслушавшись, Семен мучился по ночам. Страстно, по-мальчишески завидовал им. Курил в темноте папиросу за папиросой, гася окурки о железную ножку кровати. Приходила мать. Она включала настольную лампу и вглядывалась в лицо сына с тревогой и озабоченностью.
— Ты что, Сеня? Заболел никак?
— Нет, мам... Здоро-ов...
Мать гладила его по волосам, по лбу и тихим, грустным голосом рассказывала, как отец был на войне, а она ждала его. Как пуще глаза хранила сына. И сохранила — не хуже, чем у других. Одни уезжают — кто-то должен остаться и здесь. Говорила, что она рада — теперь все вместе живут и ничего ей больше не нужно, только бы видеть, как они — Семен с отцом уходят на работу...
Семену было горько оттого, что мать все понимала, но не пробуждала в нем той решительности, которой так недоставало ему.
А утром, когда он уходил на работу, — ласково светило яркое степное солнце. И он знал, что в совхозе, куда он повезет сегодня шефов на прополку, Томка-звеньевая будет смеяться счастливым мягким смехом, закидывая назад черноволосую голову и подставляя его поцелуям загорелую высокую шею.
Вечером, угоревший от горьковатого полынного запаха ее волос, Семен подолгу торчал в гараже, чтобы не встречаться с приезжими.
Отец молчал. Семену было понятно, что и он выжидает. Не раз он замечал, что отец хмуро поглядывает на него из-под очков. Но делал вид, что не замечает этих взглядов. Отец хмурился все больше и больше. Вечерами скучно говорил о своей механической... Но не вмешивался в дела Семена.
За неделю до начала занятий в институтах молодежь уезжала. Надышавшись степным воздухом, набегавшись, парни садились в вагоны и смотрели на тех, кто остается, веселыми, но уже далекими глазами.
Семен отвозил их на станцию. Поезд трогался. За вагонами бежали родные, продолжая давать наказы и советы. А Семен, стоя у остывающей машины, чувствовал, будто и он что-то теряет. Бросить бы все и уехать. Вот так же вскочить на подножку проплывающего мимо вагона и так же без сожаления махать рукой оставшимся на перроне. А потом, прижимаясь пылающим лбом к стеклу тамбура, считать летящие навстречу телеграфные столбы. «Но нельзя же оставить машину», — успокаивал он себя. Не дожидаясь, пока поезд уйдет за семафор, он забирался в кабину, нетерпеливым гудком скликал провожающих и гнал машину домой...
Потом все постепенно забывалось. Семен надевал выходную голубенькую безрукавку и отправлялся на танцы в парк. Парк носил странное название «Имени Трехсот борцов». И город снова становился для него дорогим и понятным.
Шло время. Пора было жениться. Об этом осторожно и все чаще заговаривала мать. Но Семен ни разу не подумал о Тамаре из совхоза. В Горске он встречался с Майей, тихой, хлопотливой украинкой. Она приехала в Горск из того же совхоза, в котором жила Тамара, училась на курсах, потом стала работать в городской автоконторе.
Для молодых готовили комнату в доме Семена. У Майи не было родителей — они погибли во время войны. Она воспитывалась где-то в детдоме. Семен был далек от того, чтобы считать себя благодетелем. Да ему бы и не позволили этого. Но в душе он испытывал гордость за свое бескорыстие. Он и женился бы и народил бы детей. Но...
В субботу, после работы, они вдвоем пошли на танцы. Нестройно играл жидкий духовой оркестр. Кружились пары, одетые в вискозный шелк Аннушки, Наташи и Наденьки осторожно опускали натруженные руки на шевиотовые плечи и зеленые солдатские погоны партнеров и кружились, полузакрыв глаза.
К Майе подошел невысокий тоненький парень, почти мальчишка, в серой спортивной куртке. Приглашая ее, он вежливо склонил лобастую голову. Семен, нервничая, следил за ними. Ходил пить пиво. И, сдувая плотную пену, исподлобья поглядывал вокруг. Парень пригласил Майю снова. Танцевали они почти не разговаривая, но, вернувшись к Семену, Майя сказала:
— Знаешь, кто это?
— Кто? — угрюмо спросил Семен.
— Моряк из Петропавловска. С Камчатки...
Танцы длились до часу ночи. И моряк еще раз пригласил Майю. Семен хотел было послать его подальше, но моряк так обезоруживающе приветливо и в то же время предупреждающе улыбнулся, что Семен не произнес ни слова. Домой им оказалось по пути. Шли молча. Семен и моряк по краям. Майя — в середине.
— Вам понравилось у нас? — тихо спросила она.
— Да. Хороший город, — ответил моряк. — Степью пахнет. Я уже забыл, как пахнет степь — все рыба, соляр да плесень. Солнце у вас. — Моряк говорил негромко, но весомо, точно знал, сколько стоит каждое сказанное им слово. И фразы строил как-то отчетливо, договаривая до точки.
Семен растерялся. Он чувствовал, что за плечами у этого парня лежит громадный и еще неведомый ему, Семену, мир: то, что всегда настораживало Семена в его школьных товарищах. Семен выпустил локоть Майи. Он догадался, что ей стало легче от этого.
Все шло своим чередом. Семену шили костюм, заказывали Майе подвенечное платье. Подсыхали в комнате веселые оранжевые полы. Но Семен видел, что с Майей что-то творится. Дважды он не застал ее вечером после работы в общежитии. Дожидаться, когда она придет, не позволила гордость. Встретились они нечаянно возле конторы строительного участка. Майя покраснела и, сославшись на то, что ее ждет подруга, убежала.
На другой день Семен пораньше загнал машину в гараж и отправился к автоконторе, где работала Майя. Она, занятая своими мыслями, медленно прошла мимо Семена.
— Майя! — окликнул он ее.
— А, Семен... Здравствуй, — не то обрадовалась, не то испугалась Майя.
Он хотел взять ее под руку.
— Не надо, Сеня, — попросила она.
— Маинька, что с тобой?
— Ничего... Устала немного.
— Ты бы зашла, взглянула, как жить будем...
Внезапно Майя остановилась, смятенно взглянула на Семена. Лицо ее стало бледным.
— Сеня... Милый... Ничего не будет, — едва слышно прошептала она. — Гадкая я, не люби меня... Прости, Сеня. Но ничего не будет... Неужто ты не видишь, неужто не видишь?.. — Майя закрыла лицо руками и заплакала. Плечи ее вздрагивали. — Слепой ты, что ли, не видишь...
Семен несмело тронул пальцами ее за локоть.
— Майя...
Она доверчиво уткнулась мокрым лицом ему в грудь.
— Ну, перестань... Ну, объясни, — бормотал Семен, не в силах пошевелиться от того, что все уже понял.
— Что мне делать, Сеня? — всхлипывала она.
— Он уехал? — глухо спросил Семен.
Майя кивнула головой.
— Приедет?
— Адрес оставил, сказал, что ждать будет...
Больше Семен ничего не слышал. Ошеломленный, ослепший, он широко зашагал прочь. Ему хотелось вернуться, закричать на нее. Но где-то под тяжестью боли и ненависти, слепивших ему глаза, брезжила мысль, что надо сделать что-то решительное, сделать сегодня, сию же минуту.
Двадцать пятого сентября утренним поездом он уехал в Хабаровск. Трое суток понадобилось там, чтобы завербоваться и оформить все документы. Ночью он улетел в Петропавловск-Камчатский. Он должен узнать, что же такое мятежное и тревожное привез с собой моряк.
Семен начал с того, что пошел в море машинным учеником, была такая должность на неуклюжем и ржавом лесовозе «Пенза», спущенном на воду в незапамятные времена. Пароход тащился, поскрипывая всеми суставами, через Охотское море, пахло на нем совсем по-домашнему — лиственницей и дегтем. И команда была какая-то лесная — неторопливые, пожилые дядьки. Освободившись от вахты, они по самое горло наливались в кубриках чаем и тосковали по дому. Под стать им оказался и капитан. Бывший двухсоттонник, получивший за тридцать лет исправной службы диплом штурмана дальнего плавания и состарившийся, он редко появлялся на мостине, доверяя во всем своему старпому — нелюдимому старику Захарычу. Оба были чуть ли не из одного приморского села. И даже на мостике звали друг друга — «Кузьмич», «Захарыч».
Изношенная машина «Пензы», сопя и плюясь маслом, могла дать около шести миль в хорошую погоду. Зато так выматывала машинистов, что, придя в кубрик, они едва могли раздеться и тут же валились по своим койкам.
Единственное исключение составлял третий помощник капитана Василий Васильевич Жихарев. Маленький, подвижный, с острыми глазами под низко опущенным козырьком фуражки, он беспрестанно курил и носился по всему пароходу. Лет ему было столько же, сколько Семену, если не меньше. Словно бросая вызов домашности, царившей на «Пензе», он всегда был одет строго по форме, накрахмаленный воротник белоснежной сорочки впивался в его бурую литую шею так, что казалось, если, он неосторожно повернет голову, то обрежется. Жихарев ни к кому не обращался по имени, никого не похлопывал по плечу. Он смотрел подчиненному прямо в зрачки и требовал четкого повторения своего приказа.
«Пенза» бросила якорь на рейде Петропавловска. Порт был занят разгрузкой рефрижератора. Семен сидел на баке, свесив ноги за борт. Жихарев остановился возле него. Они разговорились.
— Беги отсюда, машинист, — грустно сказал он Семену. — Прокиснешь... Хоть на баржу. Ей-богу, не прогадаешь — на всем флоте больше такого курятника нет... Эх, я бы вот на такой сучок, — Жихарев показал кончик мизинца, — улепетнул... Скоро курсы мотористов откроются, запиши для памяти.
Он докурил папиросу, швырнул ее за борт и ушел к себе.
Семен поступил на курсы. Они были очень похожи на курсы шоферов. Здесь он встретил старых знакомых — моторы и дизеля. Они так же стучали, работали почти по тем же законам, что и автомобильные двигатели, только вместо карбюраторов на них стояли форсунки, да больше было труб и патрубков, а меньше — проводов. И было странно видеть в этом совсем земном учреждении людей с тусклыми «крабами» на фуражках...
По окончании учебы Семена направили на только что спущенный на воду СРТ «Коршун» — мотористом. И тут он увидел море вблизи. Это было в бухте Северной. Оставляя широкий пенистый след и как будто подминая под себя зеркальную воду бухты, «Коршун» втягивался в гирло. Сзади, за кормой, море было бесконечным. След уходил туда и терялся почти у самого горизонта. И Семену не верилось, что он, Семен Барков, пересек это море.
Справа и слева к воде уступами падали заснеженные скалы, такие высокие, что хотя и находились на большом расстоянии, были выше мачты траулера.
Собиралось взойти солнце. Над морем оно уже взошло. Но здесь, в бухте, ему мешали скалы. Над водой поднимался туман. У берегов он лежал узкой плотной пеленой. Туман отсекал скалы от воды и словно держал их на весу. И казалось, что не «Коршун», населяя бухту отчетливым гулом дизеля, идет к ним, а они сами, чуть покачиваясь, плывут по воде к неподвижному судну.
С бьющимся сердцем Семен стоял у борта и смотрел, смотрел. Но его позвали в машину. Он сепарировал топливо, поливал маслом коромысла клапанов: старая, знакомая еще по Горску работа. Никак не вязалась она с тем, что он видел. Море требовало большего, как он думал, и совсем иного. Но ничего другого Семен не умел делать.
Иногда, шатаясь по оживленным улицам Петропавловска, он чувствовал себя необыкновенно сильным. К теплому машинному запаху, исходившему от его рук и щек, примешивался необъяснимый запах свежести. Он знал, что это запах моря.