Он очнулся от тяжелого сна, весь в поту, с сердцем, колотившимся где-то в горле, и не сразу сообразил, где он. Со всех сторон его обступала темнота. Было тихо, но в нем метался и рвался наружу сдавленный, хриплый крик. Он слышал его так отчетливо, будто совсем рядом во тьме кричал человек. Сев на кровати, он сжал руками голову, которая раскалывалась от диких воплей. Но крик не утихал. Он раздавался под черепной коробкой, и казалось, окружающая темнота кричала в ответ. Он еще сильней, до боли, стиснул голову. Виски были в поту, ладони тоже холодные и липкие. Его стала бить внутренняя дрожь. Инстинктивно он пошарил вокруг, ища одеяло. Сначала нащупал жесткую чистую простыню, потом — атлас одеяла. И только когда натянул его на плечи, до сознания дошло, что он дома, в спальне, лежит рядом с женой на оставшейся после немцев кровати.
Алиция спала, дыша ровно и тихо. Он наклонился над ней, прислушиваясь к ее спокойному дыханию. Вдруг, словно почувствовав его рядом, жена вздохнула и пошевельнулась. Он отпрянул, но она продолжала спать.
Его по-прежнему трясло. Он натянул одеяло повыше и плотней закутался в него. На ночном столике тикал будильник. Только сейчас он услышал тиканье и бесконечно удивился. Разве бывает на свете больший покой? Ночь. Уснувший дом. Рядом спит жена. Тикают часы. А время отступает куда-то в далекое, полузабытое прошлое. Ему и прежде нередко случалось просыпаться среди ночи. Он любил эти одинокие минуты, ничуть не похожие, однако, на одиночество, и не торопился опять заснуть. Можно было без помех обозреть свою безупречную, гармоничную жизнь, которая текла тихо и мирно. Ночная тишина, спящий дом, ровное дыхание Алиции располагали к тому, чтобы заглянуть в прошлое. Минувшие годы терялись вдали, и он не находил там ни одного мгновения, ни одного события, за которое стоило бы краснеть. Ему ничего не нужно было вычеркивать из своего прошлого, нечего стыдиться и нечего скрывать.
Но эти смутные воспоминания не принесли облегчения. Спина и плечи согрелись под толстым ватным одеялом, а внутренняя дрожь не утихала. Он устал, но лечь боялся и только сомкнул отяжелевшие веки. И сразу почувствовал облегчение, как в бездонную пропасть, провалившись во тьму. Дрожь внезапно унялась. Ни о чем не думая, он уткнулся головой в колени. Покой. Тишина. Вдруг он вздрогнул. Кто-то крикнул в темноте. Он выпрямился и весь обратился в слух. Где кричали? Около дома? На улице? Сначала он подумал, что ему послышалось. Но в следующее мгновение понял: это у него внутри затаился и опять зазвенел этот крик. Он был всюду. В груди. В горле. В висках. Крик избиваемого человека. Съежившись, он замер, словно надеясь хоть так заглушить этот голос. «Сейчас пройдет», — подумалось ему, и кулаки так крепко сжались, что ногти впились в ладони. Но крик усиливался, рос, хватал за плечи. Он чувствовал: еще секунда — и окружающий мрак, ночь, в чьих невидимых тисках он бился, как на дне огромной ямы, отзовутся диким воем. Не выдержав, он вскочил и сам закричал.
Алиция проснулась. Она села и ощупью, еще спросонья, стала искать выключатель. Наконец нашла и зажгла свет.
Антоний стоял на коленях тут же, на постели. Большой, грузный, угловатый. Лицо бледное, перекошенное от страха. В полосатой пижаме, с бритой, обезображенной головой, он был похож на преступника, выпущенного из тюрьмы. Когда он поднял на нее остекленевшие, неестественно расширенные глаза, она инстинктивно отшатнулась.
— Погаси! — невнятно пробормотал он.
Она повиновалась. Комната снова погрузилась во мрак. Антоний не шевелился. Прижавшись к своей подушке, она видела в темноте очертания его большого, неподвижного, как колода, тела.
— Антоний!
Молчание.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Почему ты не ложишься? — с трудом сдерживая дрожь в голосе, спросила она.
Он лег. Снова наступила тишина.
— Антоний…
— Что?
— Тебе что-нибудь приснилось?
— Наверно. Не помню.
— Ты вскрикнул.
— Разве?
— Я проснулась от твоего крика.
— Очень жаль.
Он говорил спокойно, отчетливо выговаривая слова. Страх оставил его. Все прошло. На душе опять стало спокойно. Вытянувшись, лежал он на спине с закрытыми глазами и старался дышать ритмично, как во сне, хотя знал, что заснет не скоро. Его все сильней тяготило присутствие жены. Чего ей надо? Почему вместо того, чтобы спать, она сидит, насторожившись, в своем углу и чего-то ждет? На что она рассчитывает? Он не нуждается в ее заботах. Обойдется без ее любви и нежностей. Ему ничего от нее не надо. Только очень близкие когда-то люди могут вдруг стать такими бесконечно чужими, как сейчас вот эта женщина, которая делила с ним супружеское ложе. Что она знает о нем? Как смешны ее жалость и беспокойство! Все ее благие порывы и желания пропадали всуе, ненужные и напрасные. И вдруг он почувствовал, что именно за доброту, верность, нежность и преданность может ее возненавидеть. Когда он понял это, ему стало легче. Он даже чуть не захлебнулся от ненависти и глубоко вздохнул.
Алиция пошевелилась.
— Не можешь заснуть?
— Не могу.
Она замолчала. Но Косецкий знал: Алиция не ограничится этим вопросом, и терпеливо ждал. Неуловимо быстрые, юркие мысли мелькали у него в голове. Он еще не знал, как и когда ему удастся побольнее ранить жену, но сознание, что он это непременно сделает, наполняло его радостью. Ему не пришлось долго ждать.
— Антоний!
— Что?
— Я хочу тебя о чем-то спросить…
— Пожалуйста.
— Может, я мешаю тебе спать?
— Нет. Я слушаю тебя.
Она заколебалась. Днем у нее не хватило бы духа начать этот разговор. А сейчас темнота придавала ей смелости.
— Я все время думаю об этом.
— О чем?
— Почему ты молчишь и скрываешь все, Антоний? Ведь я знаю…
— Что ты подразумеваешь под этим «все»?
— То, что ты пережил…
— А-а!
— Я ведь знаю, как тяжело тебе пришлось, какие ужасы ты перенес. Но если бы ты только захотел…
— Что бы тогда было?
— Раньше, когда у тебя бывали неприятности или огорчения, ты всегда делился со мной. Вспомни.
— Да?
— Не помнишь?
— Возможно.
У нее слегка задрожал голос.
— Неужели я для тебя теперь совсем чужая? И ничем не могу тебе помочь?
— Какую помощь ты имеешь в виду?
Она снова замолчала. «Сейчас начнет плакать», — подумал он. Но она не заплакала.
— Ведь мы с тобой были когда-то счастливы, Антоний, — сказала она тихо.
Ах, вот оно что! «Были, когда-то…» На все лады изменяет прошедшее время. Жизнь ей, как видно, до сих пор кажется чем-то постоянным, текущим по одному и тому же прямому руслу.
— Разве нет?
— Что?
— Нам ведь было с тобой хорошо, Антоний, целых двадцать два года.
Он молчал. Двадцать два года? С таким же успехом она могла бы сказать: десять лет, тридцать, даже сорок. Смысл был бы тот же. Потому что его вообще не было. Она не понимала, что жизнь может расползтись, как истлевшие лохмотья. Ненависть вдруг исчезла, бесследно испарилась. Даже в ненависти не было никакого смысла. В его распоряжении всего два дня. А потом — конец. Во вторник он пойдет к Щуке и с этой минуты перестанет быть Косецким. Все сделанное за долгие годы им, носившим эту фамилию, окажется ничтожным и легким, как пух, по сравнению с тем тяжким грузом, который положил на другую чашу весов человек, называвшийся Рыбицким. Он представил зал суда и себя на скамье подсудимых, когда будут оглашать длинный перечень совершенных им преступлений. Потом ему предоставят последнее слово. Просторный, высокий зал, в котором он ежедневно многие годы судил людей. Что он сможет сказать в свое оправдание? Все и ничего. Какими мертвыми в сравнении с жизнью показались ему параграфы законов! В жизни были страх и подлость. Обыкновенный человеческий страх. Ужас человека, который медленно погружается в зловонную клоаку. Жизнь учила цепляться за существование. Учила ненавидеть и презирать. Жизнь была по ту сторону закона. Сухие параграфы кодексов парили где-то в пустом пространстве, высоко над этой бездной. Осудить человека — что может быть проще? Но во имя чего? Во имя справедливости? Среди обрывков мыслей, беспорядочно теснившихся в голове, всплыла торжественная формула: «Высокий суд…» Толпа людей. Мантии судей. Крест. Тишина. Он так отчетливо слышал самого себя, будто обступившая его темнота резонировала, как огромный судебный зал. «…Бывают такие провинности и порочащие честь человека поступки, — громко и спокойно звучал его голос, — которые справедливость требует предоставить суду его собственной совести…»
Алиция подвинулась ближе.
— Антоний!
«А что такое совесть?»— подумал он. Он не чувствовал угрызений совести. Совесть? Расплывчатое понятие. Пустой звук. Еще одно ничего не значащее слово.
— Не спишь?
— Нет.
— Не сердись…
— Ну, что ты, — сказал он мягко.
— Не был бы ты таким скрытным, замкнутым, тебе стало бы легче. И мне тоже.
— Ты думаешь?
— Конечно. Я изо всех сил стараюсь сделать так, чтобы тебе было спокойно и ты мог бы отдохнуть. Но я ведь вижу, как ты мучаешься. Мне хочется помочь тебе, Антоний. А иногда мне кажется, что я тебе только мешаю и ты совсем во мне не нуждаешься.
— Что ж? Мне хочется побыть немного одному. Почти пять лет я был этого лишен.
— Тебя били? — шепотом спросила она.
— Как всех, — помолчав немного, ответил он. — Особенно вначале.
— А потом было лучше?
— Немного лучше. Впрочем, как кому.
Темнота и тишина скрадывали их слова, становившиеся словно невесомыми. Ему даже показалось на миг, что он говорит сам с собой.
— Потом можно было бить других, — в раздумье сказал он.
Алиция не сразу поняла.
— Как это других, немцев?
— Да нет! Своих, заключенных. Поляков, французов, итальянцев, русских, кого только там не было!
Откуда-то издалека, из мрака ночи, донеслось несколько отрывистых выстрелов, которые повторило и усилило эхо. Косецкий приподнялся на локте.
— Не понимаешь?
— Нет. Что значит — бить других?
«Только доброта может быть так наивна», — подумалось ему.
— Очень просто, — сказал он спокойно. — При желании и счастливом стечении обстоятельств можно было стать капо. Ты знаешь, кто такой капо?
— Да, я слышала.
— Ну вот. Немцы делали им поблажки. Но за это… Теперь понятно? Многие, чтобы выжить, шли на это.
Наступила тишина. Он опять лег. Было по-прежнему тихо.
— Ну, что? — спросил он наконец.
— Это ужасно, Антоний! Просто не верится.
— Что ужасно?
— Подумай, Антоний, какая страшная участь ждет этих людей, даже если им удастся избежать правосудия.
Она ни о чем не догадалась. Ни тени подозрения не закралось в ее душу. Тем лучше. Его охватила усталость и стало клонить в сон. Он чувствовал, что сейчас заснет. Но перед тем он хотел еще раз удостовериться, что не ошибся.
— Я думал, ты поймешь мои слова в буквальном смысле.
— То есть как это в буквальном смысле?
— Ну что я так устроился.
— Антоний, как ты мог так подумать?
— Что ж тут такого? В лагере люди менялись.
— Вот видишь! — взволнованно воскликнула она. — Ты должен гордиться тем, что вынес весь этот кошмар и остался самим собой.
Косецкий молча повернулся к стене. Ему захотелось спать.
— Спокойной ночи, Антоний, — сказала немного погодя Алиция.
— Спокойной ночи, — ответил он, засыпая.
Запертый в уборной Грошик не давал старухе покоя. Сначала его совсем не было слышно. Но спустя некоторое время он стал отчаянно метаться, кричать, колотить в дверь. Приятного в этом было мало. Но что она могла сделать? Несколько раз она заглядывала в уборную. Грошик бормотал что-то невнятное, скребся, как крыса, в дверь и бился в тесных стенках. Потом затихал и снова начинал метаться. Открыть дверь она не решалась и, тяжело вздыхая, возвращалась к себе в коридорчик.
В зале становилось все шумнее. После Вейхерта, который говорил очень долго, брали слово еще несколько человек, и после каждой речи раздавались крики, грохот отодвигаемых стульев, звон бокалов. Банкет подходил к концу. Подали черный кофе. Когда официанты отворяли дверь, Юргелюшка сквозь пелену табачного дыма видела почти весь зал. Гости повставали с мест, подсаживались друг к другу, ходили вокруг стола.
Юргелюшка отложила вязанье и снова заглянула в уборную. На этот раз там было тихо, и она забеспокоилась: прикрыв дверь в коридор, подошла к кабине и прислушалась. Наконец, не выдержав, тихонько позвала:
— Пан, а пан!
Ответа не было. Из кабинки не доносилось ни звука. Она постучала.
— Пан! Пан!
Но узник не подавал никаких признаков жизни. Тогда, полная самых мрачных предчувствий, старуха отодвинула задвижку и осторожно приоткрыла дверку. Заглянув внутрь, она так и обмерла. Ей показалось, что несчастный помер. Он сидел на полу между стеной и унитазом в самом тесном углу, поджав под себя ноги и уронив голову на согнутую руку, которая лежала на белом фаянсовом краю. Лишь по его ровному дыханию она догадалась, что он преспокойно спит. «Слава богу!»— вздохнула она с облегчением. И тут же ее пронзила острая жалость к разнесчастной человеческой доле. «И этот комок, этот червяк, свернувшийся клубком, — человек? И в каком месте! Боже мой, сколько намучается, намается человек, прежде чем на тот свет попадет». Она постояла немного, жалостливо покачала головой, потом потихоньку вышла и закрыла дверь.
В эту минуту Павлицкий выволок из зала едва державшегося на ногах Древновского. Увидев Юргелюшку, Павлицкий кивнул ей.
— Получайте, мамаша, еще одного клиента. Пусть очухается немного да выметается отсюда. Здесь ему больше делать нечего.
Павлицкий сам был под хмельком, но держался молодцом. Древновский, которого он подтолкнул к уборной, покачнулся и тяжело привалился к стене. Он был бледен как полотно, спутанные волосы свисали на лоб, голова клонилась книзу.
Юргелюшка сразу его узнала. С его матерью, старухой Древновской, они много лет жили по соседству, и Франека, который был не намного старше ее Фелека, она помнила еще совсем мальчишкой. Теперь, когда Франек пошел в гору и стал водить компанию с большими людьми, он не жил с матерью и на Гарбарской улице был редким гостем.
— Ну, как он? — спросил Павлицкий. — Что-то там тихо. Не скандалит?
— Заснул, — ответила Юргелюшка.
Павлицкий потирал руки от удовольствия.
— Вот и отлично! Пускай поспит.
Потом шагнул к Древновскому и бесцеремонно поднес кулак к его носу.
— Это видишь?
Древновский посмотрел на него осоловелыми глазами.
— Что, доигрался? Можешь теперь поставить крест на своей карьере…
— Пошел! — буркнул Древновский.
Павлицкий громко рассмеялся.
— Погоди, завтра по-другому запоешь. Адью!
Древновский ничего не сказал. Голова у него опять упала на грудь. Он весь как-то обмяк, словно у него не было костей.
— Пан Франек! — окликнула его Юргелюшка, подходя ближе.
Но он не узнал ее и, когда она взяла его под руку, не сопротивляясь, позволил отвести себя в уборную. Он навалился на нее всем телом, и старуха, сделав несколько шагов, почувствовала, что ей не удержать его. Она стала беспомощно оглядываться по сторонам, но в уборной не было ни стула, ни табуретки. Тогда она открыла кабинку рядом с той, где спал Грошик, и Древновский послушно сел на унитаз. Юргелюшка принесла стакан воды.
— Выпейте, сразу полегчает.
Но он не мог удержать стакан в руке, и она стала его поить. Он с жадностью выпил несколько глотков, а потом с отвращением передернулся.
— Больше не хотите?
— Нет.
И снова уронил голову. Она потрясла его за плечо.
— Пан Франек! Не узнаете меня?
— Пани Юргелюшка, — пробормотал он. — Что вы тут делаете?
— Как это — что делаю? Работаю.
С материнской нежностью она погладила его по голове.
— И зачем было столько пить, пан Франек! Не жалеете вы своего здоровья!
Древновский махнул рукой.
— Теперь уж поздно — жалей не жалей.
— Что вы говорите? Как это поздно?
— Поздно, и все. Подошел я к Свенцкому и ляпнул ему что-то, а он как глянет на меня… Знаете, что он мне сказал? «Боюсь, пан Древновский, что в дальнейшем я не буду иметь удовольствия работать с вами». Здорово, а? «Не буду иметь удовольствия…» Вот так-то, пани Юргелюшка, все насмарку пошло. Разлетелось к чертовой матери, как карточный домик. И опять я нуль без палочки.
Вдруг он выпрямился и схватил ее за руки.
— Пани Юргелюшка, только матери ничего не говорите…
— А чего мне ей говорить?
— Незачем старуху огорчать. Не скажете?
— Конечно, нет. Завтра все утрясется, вот увидите.
Древновский покачал головой.
— Ничего не утрясется. Уж я-то знаю его. Вредный тип. Ни перед чем не остановится, чтобы меня погубить. Вы не проговоритесь матери? Дайте честное слово, что не скажете. Пани Юргелюшка…
— Обещала, значит, не скажу.
— И все из-за этого Грошика. Дрянь паршивая! Кабы не он, не нализался бы я так.
— Вот видите! И зачем вам это нужно?
— Но сейчас я уже не пьяный, правда, пани Юргелюшка? Не пьяный?
— Конечно, нет.
Он снова схватил ее за руки. Ладони у него были горячие и потные, глаза блестели.
— Вы ведь меня знаете, пани Юргелюшка. Разве я чего плохого хотел? Из нищеты выбиться хотел и жить по-людски. Или я хуже других и не имею на это права? Почему Свенцкий может быть министром, а я нет? Моя мать, сами знаете, пани Юргелюшка, всю жизнь грязные портки стирала буржуям. А я ненавижу нищету. Хватит, намаялся я в жизни. Что ж мне, за это так ничего и не причитается?
Юргелюшка покачала головой.
— Деньги, пан Франек, это еще не все. Счастья за деньги не купишь.
— Ну да! Рассказывайте! Были бы только гроши, пани Юргелюшка. Подумаешь, счастье! За деньги все можно купить. И еще по дешевке. Главное — начать, а там само пойдет.
Он встал и провел рукой по лбу.
— А, черт! Голова кружится.
— Посидите, пан Франек.
Он прислонился к стене.
— Ничего, сейчас пройдет. Я парень крепкий, правда, пани Юргелюшка? Меня голыми руками не возьмешь.
— Куда вы идете? — забеспокоилась старуха.
— Куда глаза глядят.
Напрасно она пыталась его удержать. Шатаясь, он подошел к зеркалу, вынул гребенку и причесался. Потом поправил галстук.
— Теперь порядок! Парень что надо, правда, пани Юргелюшка?
— Эх, пан Франек, пан Франек…— вздохнула она.
— А что?
— Горе с вами.
— Ничего. В жизни всякое бывает. Как-нибудь выкарабкаюсь.
Держась за стену, он вышел из уборной и оглядел коридор.
— Пани Юргелюшка?
— Что?
— В какую сторону выход?
— Обождали бы лучше, пан Франек. Куда вы в такую поздноту пойдете? — переполошилась старуха.
— Ничего. А с ними, — он указал рукой в сторону зала, — конец. Шлюс. Тем лучше. К выходу туда, пани Юргелюшка? А там что?
— Кухня. Из кухни — направо. Давайте я вас провожу…
— Не нужно! До скорого свидания, пани Юргелюшка.
Он выпрямился, одернул пиджак и почти твердым шагом пошел по коридору, но с полдороги вернулся.
— Минуточку, пани Юргелюшка. — Он полез в карман брюк. — Про вас-то я совсем забыл.
— Что вы, пан Франек! — отмахнулась от него старуха.
Он вынул пятьсот злотых и протянул ей.
— Берите и помалкивайте. Деньги есть деньги.
Она заколебалась. Этих денег как раз хватило бы на рубашку и две пары носков для Фелека. Парень совсем обносился. Особенно нужна ему рубашка.
— Ну, берите, пани Юргелюшка! Или вам денег некуда девать? — И он всунул ей в руку ассигнацию.
— Что вы делаете, пан Франек, — смущенно пробормотала она. — Разве так можно?
— А что? Разве вам не причитается?
— Это слишком много.
— Пусть у вас сердце не болит, — засмеялся Древновский.
— Кабы от чужого…
— А чем лучше чужой? Берите, не то рассержусь. Еще посмотрите, пани Юргелюшка, сколько у меня денег будет!
Оставшись одна, она села на плетеный стульчик и задумалась, держа в руках спицы. Деньги свалились прямо как с неба. Видит бог, она не хотела их брать. Но, видно, так уж на свете устроено: одному печаль, другому радость. Никогда не знаешь заранее, где найдешь, где потеряешь. Вот ведь казалось, кто-кто, а Франек далеко пойдет. Ему в последнее время страх как везло. И вдруг, пожалуйте! А Фелек как раз мечтал о новой рубашке. И непременно чтобы желтая была…
Ее размышления о превратности человеческой судьбы прервал ввалившийся в уборную Павлицкий. На этот раз он был один. Увидев его, Юргелюшка вскочила. Он задержался около двери.
— Как наш клиент?
— Который?
— Второй.
— Ушел.
— Уже? Отлично! Вы, мамаша, я вижу, прекрасно справляетесь со своими обязанностями.
Сморщенное, кроличье личико Юргелюшки расплылось в довольной улыбке. Она высоко ценила свою работу и любила, когда ее хвалили.
— К каждому человеку свой подход нужен, — убежденно сказала она.
— То есть?
— С одним так, с другим иначе. Некоторые, извиняюсь, как малые дети…
Но Павлицкий, не слушая ее больше, исчез в уборной. Едва она закрыла за ним дверь, как из зала бочком проскользнул порозовевший Вейхерт. «Ну, началось», — с удовлетворением подумала старуха.
Увидев раскоряченного над писсуаром Павлицкого, Вейхерт потер руки.
— У прессы всегда отличные идеи!
— В самом деле? — рассмеялся Павлицкий.
Вейхерт встал рядом.
— Ну как, Древновского выпроводили?
— Ага.
— Что он такое брякнул Свенцкому? Он, кажется, пьян был в стельку.
— Говнюк! — отрезал Павлицкий и, застегивая на ходу брюки, отошел к зеркалу.
А Вейхерт, уставясь на мокрую стенку писсуара, усиленно соображал, как бы получше воспользоваться интимным tete-a-tete с Павлицким. Увы, он не знал, что редактор «Островецкого голоса» лелеет надежду перебраться в столицу и его отныне не интересуют местные дела.
Вейхерт взглянул на часы.
— Еще совсем рано.
— Который час? — спросил Павлицкий.
— Скоро двенадцать. Время детское. Надо бы продолжить столь удачно начавшийся вечер.
У Павлицкого не было желания возвращаться домой, но тратить деньги он не любил.
— Ну, что ж, — пробормотал он.
Вейхерт старательно поправлял перед зеркалом галстук.
— Можно перейти в общий зал или в бар. Что вы на это скажете, пан редактор? Возьмем Свенцкого. Щука, наверно, не пойдет?
— Щука? — скривился Павлицкий. — Зануда страшный. Корчит из себя важную персону.
— Тогда, может, Врону?
— Пьет парень неплохо, только слишком много о революции разглагольствует. Вот что значит маленький городишко. По пальцам пересчитаешь людей, с которыми приятно провести время. Свенцкий — стоящий мужик, котелок у него варит, ничего не скажешь. Но остальные…
Когда они вернулись в зал, Свенцкий как раз вставал из-за стола. Шум отодвигаемых стульев сливался с гомоном голосов. Люди стояли группками вдоль стен и разговаривали. Никто не расходился.
Вейхерт с Павлицким подошли к министру.
— Конец? — спросил Вейхерт.
— Хорошенького понемножку. — Свенцкий зевнул. — И так чуть с тоски не помер.
— Я тоже, — поддакнул Вейхерт. — Не знаешь, какая муха укусила Подгурского?
Подгурский стоял по другую сторону стола и разговаривал с Вроной.
— А что? — безразличным тоном спросил Свенцкий.
— Рта не раскрыл за весь вечер…
Свенцкий пожал плечами.
— Понятия не имею. Может, у него живот болит. Зато мой сосед слева болтал слишком много.
— Врона?
— Да. — Свенцкий взял Вейхерта под руку. — Ну, как, по-твоему, прошел банкет, ничего?
— Замечательно!
— А не слишком много обо мне говорили?
— Тоже мне, нашел, чем огорчаться! А о ком же было говорить, как не о тебе?
Свенцкий рассмеялся.
— Надо быть объективным, Щука тоже не последняя спица в колеснице.
— Возможно. Но будущее принадлежит людям новой формации.
— Это уже другой вопрос. Кстати, где он?
— Щука? Со стариком Калицким разговаривает.
Калицкий и Щука стояла в стороне и молча курили.
Встреча, которой оба ждали с таким волнением, не принесла ничего, кроме взаимного разочарования. Оба это чувствовали и понимали. Короткое свидание, первое за много лет, отдалило их навсегда, между ними словно пролегла непроходимая пропасть. Им нечего было сказать друг другу.
Щука посмотрел на часы. Калицкий заметил это.
— Который час?
— Скоро двенадцать. Пора идти. Тебе далеко?
— Нет. Меня подвезут на машине.
— Ну, до свидания. Держись.
— Ты тоже.
Они обменялись рукопожатиями, избегая смотреть друг другу в глаза. Калицкий помедлил немного, словно хотел что-то сказать, но промолчал и, кивнув головой, медленным шагом, выпрямившись, пошел к выходу. Щука проводил его взглядом до самой двери и, когда Калицкий скрылся за ней, вспомнил, что оба, прощаясь, ни словом не обмолвились о назначенной на вторник встрече. «Тем лучше», — подумал он.
Кристина пошевелилась. Он почувствовал на щеке прикосновение ее волос.
— Я думал, ты спишь, — тихо сказал он.
— Нет.
Он приподнялся на локте. У нее глаза были открыты. Влажные и теплые, они казались еще больше в темноте. Волосы отливали мягким золотистым блеском. Она лежала тихо, не дыша.
Мацек тоже не двигался. Все это казалось ему нереальным. Темнота вне времени и пространства. Тишина. Покой, в котором было что-то от необъятной и воздушной невесомости сна. И звездное небо за окном. Но прежде всего — это тело, которое он держал в объятиях. Он угадывал в темноте его слабые очертания. Он овладел им раньше, чем успел узнать. Но оно не было чужим. Оно было словно ласковая, застывшая в его руках волна света и теней. Достаточно чуть шевельнуть пальцем, чтобы ощутить шелковистую кожу, чтобы эти полупризрачные тени и свет вновь обрели живую телесную форму. Но он даже такого движения не делал. Неповторимая эта минута наполняла его величайшим покоем, о каком он раньше не подозревал, не догадывался даже отдаленно. Со многими девушками он лежал вот так, как с ней. Но те мимолетные связи вклинивались между более важными делами и быстро рвались, не оставляя почти никаких воспоминаний. Та любовь была вульгарной, торопливой, требовательной и кончалась вместе с физическим удовлетворением. А здесь не было конца. Он и не думал о нем. Это не нужно было. Он ничего не желал, кроме того, что было сейчас. Вчерашний день, завтрашний перестали существовать для него. Рядом с его грудью мерно билось сердце Кристины. И он всем своим существом вслушивался в это невидимое биение. В конце концов он потерял представление, чье сердце бьется: его или ее. Непривычное волнение вдруг захлестнуло его, сердце переполнила огромная нежность, от которой перехватило дыхание. Он подумал, что надо это выразить словами, сказать ей, что он сейчас чувствует. Но слова куда-то пропали. И, склонившись над Кристиной, он осторожно и очень нежно, словно боясь спугнуть тишину и покой, стал целовать ее волосы, виски, щеки. Ни одну девушку он никогда еще так не целовал. Даже не представлял себе, что такое возможно. Странное чувство овладело им: будто эти поцелуи, легкие, как воздух, помогают ему найти в темноте не только Кристину, но и самого себя. Захотелось шепнуть: «Дорогая, любимая…»— но застенчивость помешала это вымолвить.
Кристина тоже лежала с открытыми глазами и молчала. Она задумалась, и, казалось, ее мысли были далеко. Она смотрела в нависшую над ней темноту. О чем она думает? Что чувствует в эту минуту?
Мацек обнял ее крепче.
— Устала?
Она покачала головой. Он лег и закрыл глаза. В полной темноте тело Кристины казалось еще ближе. Всем существом впивал он его тепло и покой. И все время чувствовал, как рядом бьется ее сердце. Постепенно он утратил представление о времени. Это могло длиться мгновение, могло и целую вечность. Вдруг счастье, в которое он погружался, которое его заливало, потрясло его с такой силой, что он испугался и, открыв глаза, приподнялся на локте. Теперь он слышал, как колотится его собственное сердце. Оно билось прямо под кожей.
Кристина посмотрела на него.
— Что?
Он заколебался. Нет, он не мог ей сказать того, что чувствовал в эту минуту.
— Так, глупости.
— А все-таки?
— Просто мне пришло в голову… Мы знакомы всего несколько часов, а мне кажется, будто я знаю тебя очень давно.
— Не знаю, — ответила она, немного помолчав. — Я не задумывалась над этим.
Она ожидала услышать циничный ответ, в том же духе, в каком он говорил с ней до сих пор. Однако он молчал. Она подождала еще немного. Молчание. Она почувствовала, как задрожала его рука. Он склонился над ней, но смотрел куда-то мимо нее. Она видела прямо перед собой очертания его лица и шеи. Ей захотелось обнять его и прижать к себе. Но она тотчас же подавила в себе это желание. И внезапно, впервые с тех пор, как она пришла сюда, у нее стало тревожно на душе. Она с такой легкостью согласилась на эту авантюру — из каприза, просто вдруг взбрело в голову провести ночь с незнакомым красивым парнем. И больше ничего. На вид он был подходящим партнером. Она ожидала, что он будет циничен, самоуверен, в меру вульгарен, а к ней отнесется, как к девице легкого поведения. А он оказался деликатным и нежным, целомудренным в своей юношеской страсти.
Затянувшаяся тишина начала беспокоить Кристину. Она по опыту знала, что иногда молчание красноречивее всяких слов. И немедленно решила прервать его.
— Интересно, вы были уверены, что я приду?
Он наклонился над ней так низко, что она почувствовала на шее его горячее дыхание.
— Вы?
— Ну ты…— засмеялась она.
— Конечно, нет.
— А знаете ли вы… простите, ты, почему я пришла?
— Почему?
— Не догадываешься?
— Нет.
— Потому что мне не угрожает опасность в тебя влюбиться.
Он молчал.
— Алло! — позвала она спустя минуту.
— Что?
— Дай-ка сигарету.
Ночной столик стоял рядом с кроватью. Он протянул руку — пачка сигарет лежала с краю.
— Держишь?
— Да.
Он сунул ей сигарету прямо в рот, другую взял себе. Потом потянулся за спичками. Но чтобы прикурить, пришлось высвободить руку, которой он обнимал Кристину. Она воспользовалась этим и отодвинулась от него. Вспыхнувшая спичка на мгновение осветила темноту. Но они не взглянули друг на друга при свете. Хелмицкий быстро погасил спичку, взял пепельницу и поставил ее на кровать между собой и Кристиной. И пепельница, как неожиданная преграда, разделила их.
Довольно долго они курили молча. В темноте светились два огонька.
— Что это за сигареты? — спросила Кристина.
— Венгерские.
— Крепкие.
— Тебе нравятся?
— Ничего, хорошие.
Снова воцарилось молчание.
— Значит, ты не хочешь влюбиться? — внезапно нарушил молчание Мацек.
— В тебя? — В ее голосе прозвучала насмешка.
Но и на этот раз ответ был иной, чем она ожидала.
— Я не себя имел в виду. Вообще.
— Пожалуй, нет.
— Из принципа?
— Допустим. Зачем осложнять себе жизнь?
— Она сама осложняется, независимо от наших желаний.
— Тем более. Ни к чему добавлять новые сложности.
Огонек сигареты выхватывал из темноты очертания ее руки и плеча.
— Расскажи мне что-нибудь о себе, — попросил он вдруг.
— О себе? Зачем? Что это тебе взбрело в голову?
Он ничего не ответил.
— Впрочем, пожалуйста, — сказала она немного погодя, — только это неинтересно. До войны я жила в деревне.
— Где?
— На Познанщине, около Могильна.
— А потом?
— Потом мы переехали в Варшаву.
— Кто «мы?»
— Мама и я. Отца в самом начале войны арестовали немцы.
— Погиб?
— В Дахау. Ну, что еще? Пожалуй, это все.
— А твоя мать жива?
— Нет. Погибла во время восстания.
— Моя тоже. А братья и сестры у тебя есть?
— К счастью, нет.
— К счастью?
— По крайней мере, меньше близких погибло.
— Ах, так! — пробормотал он. — Может, это и верно. У меня был брат. Убит в схватке с немцами. В сорок третьем году.
— Вот видишь!
— А отец мой в Англии, но я сомневаюсь, вернется ли он.
— И больше у тебя никого нет?
— Близких нет. Ты решила остаться в Островце?
— Не знаю. Пока да.
— А потом?
— Я не думала об этом.
Она погасила сигарету. Он сделал последнюю глубокую затяжку, сунул окурок в пепельницу и отставил ее на тумбочку. Они долго лежали молча. Наконец он повернулся к ней и приподнялся на локте.
— Спишь?
— Нет.
И снова, как за несколько минут перед тем, когда он обнимал Кристину, его переполнила щемящая нежность.
— Я правда не был уверен, что ты придешь, — сказал он тихо.
— Ты повторяешься, — как бы издалека прозвучал ее голос.
— А ты мне веришь?
— Почему же я должна тебе не верить?
— Ведь ты меня совсем не знаешь.
— И ты меня.
— О нет! Я тебя знаю.
— Неужели?
— Правда.
Ему показалось, что она дрожит. Он придвинулся к ней.
— Холодно?
— Немножко.
Он обнял ее и прижал к себе.
— Теперь хорошо?
— Во всяком случае, теплее.
Она лежала в его объятиях, и он снова чувствовал, как рядом с его грудью бьется ее сердце. Вдруг она подняла голову.
— Скажи…
— Что?
— Какой ты на самом деле?
— То есть?
— Сейчас ты совсем другой, чем вначале.
— Другой?
— Разве ты сам не заметил? Он задумался.
— Может быть… Это плохо?
— Господи! — тихо сказала она. — Какое это имеет значение?
Но ее большие глаза, устремленные на него, говорили другое.
— Совсем не имеет? Она ничего не ответила.
— Скажи.
— Не знаю! — прошептала она. — Обними меня покрепче.
Он исполнил ее желание. Теперь ей было хорошо, и она ни о чем не хотела думать. Чуть приоткрыв губы, он целовал ее полуопущенные веки.
— Знаешь, — шепнул он. — Я не предполагал…
— Чего?
— Нет, ничего. — Он замолчал, словно у него перехватило дыхание. А потом еще тише сказал: — Я стал другим благодаря тебе.
— Ты это хотел сказать?
— Нет. Но это тоже.
— А еще что?
Из коридора донеслись тяжелые, приглушенные ковром шаги. Хелмицкий поднял голову и прислушался. Рядом в двери повернули ключ. В соседнюю комнату вошел человек, закрыл за собой дверь. Щелкнул выключатель. В тишине звуки раздавались так отчетливо, будто не было стены. Слышно было даже, как скрйпят половицы.
Кристина тоже подняла голову.
— Что случилось?
— Пришел наш сосед.
— Ты его знаешь?
— Нет.
Он снова лег, но уже не мог отделаться от этих звуков за стеной. Он только теперь понял, что за последний час, с тех пор как пришла сюда Кристина, он ни разу не вспомнил, почему оказался в чужом гостиничном номере. Этот час, промелькнувший как короткий миг, не связанный ни с прошлым, ни с будущим, был за пределами его жизни. И вдруг все снова нахлынуло на него. Вот Щука открыл окно. И снова наступила тишина. Наверное, он стоял у окна. Потом опять послышались шаги и стук отодвигаемого стула.
— Ужасно все слышно, — прошептала Кристина.
— Да. Что ты делаешь завтра?
— Завтра?
— Вернее, сегодня. Ведь уже за полночь.
— Вечером, как всегда, буду в баре.
— А днем?
— Ничего. Путятыцкие пригласили меня обедать.
— Ах, эти? Они твои родственники?
— Седьмая вода на киселе. Мы с ними в родстве через Фреда Тележинского. Собственно говоря, я познакомилась с ними сегодня, а заодно и с тобой по всем правилам хорошего тона.
— У меня был очень смешной вид?
— Немножко. Но это только я заметила. Зачем ты к ним подсел?
— А ты не догадываешься?
— Глупенький, — прошептала она.
За стеной ходил Щука. Взад и вперед. Упорно, по одной линии — взад-вперед. Примерно посредине комнаты под его тяжелыми шагами каждый раз скрипела половица. Мацек старался не прислушиваться к этим звукам. Он зажмурил глаза, крепче обнял Кристину, чтобы забыться и не ощущать ничего, кроме нежных прикосновений ее пальцев. Вдруг ее рука замерла. На левом боку, под ребрами, у него был большой шероховатый шрам.
— Что это?
— Это? Так, пустяки! Рана.
— Ты был ранен?
— Да, что-то в этом роде.
— Когда?
— Еще до восстания. Попал в переделку.
— Как тебя звали дома?
— Дома? По-разному. Отец — Мацей, мать и брат — Мацек.
— А товарищи?
— Мацек.
Он почувствовал, что она улыбнулась.
— Ты чего смеешься?
— Так просто, вспомнила, что отец, когда я была маленькая, звал меня Тиной.
— Тина, — повторил он нежно. — Красиво.
Он осторожно поцеловал ее в губы. Влажные и теплые, они податливо раскрылись. Он прижался к ним крепче, с такой страстью, будто в этом поцелуе жаждал не только выразить свои чувства, но обрести спасение, верную и единственную защиту. Но сквозь шум пульсирующей крови он слышал за стеной шаги — взад-вперед, взад-вперед, а перед закрытыми глазами, в кромешной тьме, как призрак, стоял Щука, каким он запомнил его, когда тот, ссутулившись и тяжело опираясь на палку, поднимался по лестнице. Что ему сделал этот человек? Почему он должен его убить? Убить. Впервые это слово зазвучало для него тревожно и грозно. Он столько раз убивал! Что могло быть проще! Жизнь и смерть ходили бок о бок. Гибли враги, гибли друзья. Жизнь и тех и других висела на волоске. А смерть бесследно улетучивалась из памяти. Но вот в четырех стенах своей комнаты-одиночки, перед тем как лечь спать, одиноко ходит чужой человек, неожиданно ставший ему близким. Этот незнакомый человек еще живет, двигается, у него какие-то планы, желания, надежды, своя жизнь. Есть ли у него родные? Что ему дорого в жизни? Кто его ждет? Кто любит — женщина, друг?
Им овладела нервная дрожь. Он поднял голову. Губы, только что целовавшие Кристину, пересохли и одеревенели.
— Ты пойдешь к ним обедать? — сдавленным голосом спросил он.
Она не сразу поняла, о чем он говорит.
— Обедать?
— Ну, к этим…
— Ах, вот что! Почему ты вдруг вспомнил об этом?
— Пойдешь?
— Еще не знаю.
— Не ходи! — умоляюще прошептал он.
Она молчала.
— Не ходи. Давай проведем этот день вместе. Вдвоем…
— Что?
— Ты ведь понимаешь, о чем я…
Глаза у него блестели, черные волосы упали на лоб.
— Кристина!
Вдруг она отшатнулась.
— Нет! Нет!
— Что «нет»?
— Не хочу. Это бессмысленно.
Он хотел ее обнять, но она вырвалась.
— Не хочу, не хочу…
Голос у нее дрожал и срывался.
— Почему?
— Почему? Не понимаешь? Очень просто, потому что ты уезжаешь отсюда…
Возразить было нечего.
— Да. Я должен уехать.
— Тогда к чему все это, к чему? Утром мы простимся и разойдемся в разные стороны…
— Я еще побуду здесь немного.
Она покачала головой.
— Все равно. Довольно с меня разлук, воспоминаний. Всего, что остается в прошлом. Не хочу обременять себя никаким багажом.
— А приятные воспоминания?
— Если заранее известно, что они окажутся только воспоминаниями?
Щука продолжал ходить за стеной. Но вот он остановился. И сразу, точно в глубоком колодце, повисла тишина. Мацек лег. Кристина наклонилась над ним и стала гладить по голове.
— Когда ты уезжаешь?
Он хотел сказать: через неделю, но не смог солгать.
— Во вторник.
— Ты вернешься?
— Не знаю. Но, может, мне еще удастся все изменить.
— Что все?
— Разные дела. Прежде всего — одно, самое важное.
— А тебе удастся?
— Может быть…
— Но стоит ли?
Она легла рядом с ним и продолжала гладить его по голове. Прикосновения ее пальцев были нежны, как поцелуи.
— Видишь ли, — сказала она, глядя в темноту, — у меня своя жизнь, у тебя своя. Мы случайно встретились. Нам было с тобой хорошо. Чего же еще надо?
— Ничего?
За стеной заскрипела кровать. Стукнул скинутый ботинок, потом второй.
— Обними меня, — шепнула Кристина.
Он слышал, как бешено колотится ее сердце. Вдруг он ощутил на шее ее горячие губы. За стеной полилась из крана вода.
— Любимая.
Сказал — и сразу почувствовал огромное облегчение, несказанное счастье, ошеломляющий восторг, будто в одно это короткое слово не только вложил всего себя, но как заклятьем отгородился им от того жуткого, мучительного и неотвратимого, что притаилось рядом.
— Любимая, — повторил он со всей нежностью, на какую только быт способен.
Последние посетители покинули «Монополь». Было уже утро. В зале погасили свет. Оркестранты убирали инструменты. Молодой пианист одним пальцем наигрывал «Походный марш».
— А-а! — зевнул толстяк скрипач и сел на стул. — Ног под собой не чую. Перестань, Юлек, и так голова раскалывается…
Пианист засмеялся, захлопнул крышку рояля и стал насвистывать тот же мотив. Из бара доносился разноголосый пьяный шум. Там еще продолжалось веселье.
— Ну-с, господа! — Скрипач встал. — Пора и по домам!
Он спустился с эстрады. За ним лениво и вяло потянулись остальные. Вдруг скрипач остановился.
— Слышите?
В баре пели «Сто лет». Нестройные мужские и женские голоса слились в неразборчивый гам: «Да живет, да живет сто лет, сто лет…»
— Ишь веселятся! — буркнул рыжий саксофонист.
В этот момент, покачиваясь и балансируя в воздухе руками, из бара прибежал Котович. Приостановившись и оглядев зал, он двинулся прямо к музыкантам. Лицо его сохраняло одухотворенное выражение, волосы в поэтическом беспорядке развевались над высоким лбом — он был само вдохновение.
— Минуточку, господа! — поднял он руку. — Un moment[5]. Ни слова больше. Артисты вы или нет?
— В такое позднее время? — проворчал скрипач.
Котович грозно насупил брови.
— Истинные артисты не замечают времени. Ни слова больше! Я требую беспрекословного повиновения. Полного повиновения.
Откуда-то из глубины зала шариком выкатился сопящий Сломка. Котович издали остановил его повелительным жестом.
— Стой! Стой, любезный! Ни с места! Нищие духом могут только смотреть. Ни слова больше.
Торжественный вид и повелительный голос Котовича подействовали на Сломку, и он послушно отступил к столикам. Двое-трое официантов подошли поближе. Впереди — тот молодой, которого Сломка возненавидел. Между тем пьяный галдеж в баре прекратился. Оттуда доносился только нестройный шум, означавший, что гуляки собираются домой.
Котович, жестикулируя, таинственным шепотом что-то объяснял музыкантам. Те растерянно переглядывались. Потом он отступил на несколько шагов и взглянул на них, словно оценивая, какое впечатление произвели его слова.
— Ну как, господа?
— Не получится, пан директор, — пробурчал толстяк скрипач.
— Ведь мы никогда этого не играли, — с львовским акцентом протянул саксофонист.
На лице Котовича изобразилось благородное негодование. Отступив еще на шаг, он таким убийственным взглядом смерил с этой дистанции скрипача и саксофониста, что толстяк, стоявший ближе к нему, начал торопливо оправдываться.
— Поймите, пан директор…
— Не желаю слушать никаких объяснений.
— Что-нибудь из нашего репертуара, — пожалуйста, сыграем, почему же нет? — примирительно отозвался саксофонист. — Марш какой-нибудь, чардаш…
— Ха! — воскликнул Котович. — Ни слова больше! Ни слова.
Молодой пианист, который держался в стороне во время этой сцены, подошел к товарищам.
— Забавный тип, — шепнул он на ухо скрипачу. — Что он просит сыграть?
Скрипач пожал плечами.
— Полонез Шопена!
— Какой?
— А черт его знает! Мы же не можем это играть.
Пианист подошел к Котовичу.
— Какой вы желаете полонез, уважаемый пан?
Котович глянул на него свысока.
— A-dur, молодой человек. A-dur.
— Отлично! — Пианист потер руки. — Там-та-там. Тара-тата-тата-татам… Этот?
Котович просиял.
— Отлично! Превосходно! Я счастлив, что встретил вас, молодой человек. Спасибо. Вы слышали, господа? Среди вас есть великий артист. Итак, смелее! Ни слова больше. Никаких возражений! Это исторический момент. Un moment historique!
Пианист пошел совещаться с товарищами. Больше всех протестовал толстяк скрипач, но в конце концов музыканты, видно, сдались: перебрасываясь на ходу замечаниями, они поднялись на эстраду и стали вынимать инструменты. Котович, скрестив руки на груди, наблюдал за их приготовлениями.
— Отлично, господа! — воскликнул он. — Смелей. Начинать по моему знаку…
Официант, которого возненавидел Сломка, подтолкнул своего товарища:
— Силен, бродяга!
К ним подошли еще несколько официантов. Из дверей кухни в глубине зала с любопытством выглядывали судомойки. Один мальчишка-коридорный даже влез на стол, но старший официант согнал его оттуда, как кошку.
Котович был как раз посередине зала, когда из бара с шумом и гамом повалила направлявшаяся к выходу компания. Сломка поспешил было им навстречу, но Котович и тут остановил его:
— Стой, любезнейший! Ни с места. Налево кру-у-гом!
И, не обращая больше на него внимания, обернулся к вошедшим. Их было человек двадцать. Ганка Левицкая, которая только что отплясывала на столе канкан, теперь, с пьяным смехом вихляя бедрами и задрав длинное вечернее платье выше колен, изображала негритянскую танцовщицу. Окружавшие ее мужчины — Свенцкий, Путятыцкий и Павлицкий — прихлопывали в такт руками. Вейхерт, держа в зубах сигару, что-то бормотал на ухо Розе Путятыцкой. А та с кирпично-красными пятнами на вытянутом, лошадином лице внимательно слушала, разражаясь то и дело коротким, отрывистым ржаньем. Коханская и Станевич так и льнули с обеих сторон к красавцу эскулапу. Покинутую же доктором блондинку, которая напилась до бесчувствия, опекал адвокат Краевский. Сейферт в светлых, безупречно отглаженных брюках и таком же светлом, свободном пиджаке с подложенными плечами обнимал кудрявую Лили Ганскую.
Стоявший посреди зала Котович тряхнул шевелюрой и широко расставил руки.
— Прошу внимания!
Растерявшись и немного встревожившись от неожиданности, все остановились как вкопанные. Даже Ганка Левицкая с поднятой юбкой замерла на месте. Спустя минуту послышался шепот, но неподражаемый Котович тотчас водворил тишину.
— Ни слова! — Он, как заклинатель змей, сделал несколько магических пассов. — Un moment! Прошу поближе!
Сбившись в тесную кучку, они послушно, молча двинулись к нему. В зале еще царил полумрак, и, застыв в этой тени, они казались одним целым — каким-то гигантским чудовищем со множеством странных, перепутанных конечностей. За окнами чирикали воробьи, приветствуя наступающий день. Сквозь щели в портьерах проникали полосы бледного света.
Из коридора, ведущего на кухню, одна за другой появлялись осмелевшие судомойки. Выглянул и повар в белом колпаке. За ним высунулась из двери Юргелюшка. Мальчишка-коридорный опять взобрался на стол, и на этот раз никто его не согнал.
Минуту-другую Котович любовался произведенным эффектом. Он был наверху блаженства. Восторг распирал его. Он выпрямился, став еще выше, и каким-то новым, необычным жестом простер руки вперед.
— Отлично! Превосходно! А теперь — сюрприз! Une grande decouverte[6]. Блистательный финал. Встреча наступающего дня. Гениальная идея! Дамы и господа, мы будем танцевать полонез. Voila[7]!
Собравшиеся оживились. Идея пришлась по вкусу.
— Величественное зрелище! — повысил голос Котович. — Ни слова больше. Парами, друг за другом. Торжественное шествие. Национальная феерия. Кто против? Возражений нет? Принято единогласно. Да здравствует единство!
— Браво! Браво! — зааплодировали вокруг.
Котович, сделав всем корпусом несколько энергичных полуоборотов, отступил к эстраде и взглянул на музыкантов. Они ждали сигнала. Молодой пианист не сводил с него восхищенных глаз.
Только Ганка Левицкая никак не могла взять в толк, что происходит. Ей хотелось танцевать. Она стояла с поднятой юбкой, покачивая бедрами и нетерпеливо перебирая ногами. На ее полудетском личике было написано страстное, до слез, желание танцевать.
— Почему вы не хлопаете? — Она обвела блуждающим взором своих кавалеров. — Хлопайте, черт возьми!
Путятыцкий обнял ее за плечи.
— Когда танцуют полонез, деточка, — прогнусавил он, — хлопать не полагается.
— А что полагается?
— Увидишь.
— Я хочу танцевать! — по-детски захныкала она.
Свенцкий зашептал ей что-то на ухо.
— Правда? — обрадовалась она. — И пластинки у тебя есть?
— Тсс!
— Итак, начинаем! — воскликнул Котович. — Занавес! Прекрасно, великолепно. Маэстро Сейферт, прошу вас!
Тот, не совсем твердой, но изящной поступью, выпорхнул на середину зала. Раздались аплодисменты. Сейферт раскланялся, как на сцене.
— Маэстро Сейферт и я, — возвысил голос Котович, — поведем полонез. Прошу вас, маэстро. Вот так! А теперь я буду вызывать пары. Un moment! Дамы и господа! Неповторимый, потрясающий момент. Да осенит меня вдохновение! Первая пара: пан министр Свенцкий и графиня Роза Путятыцкая.
— Из Хвалибоги! — крикнул Вейхерт.
Стоявшая в глубине зала Стефка влезла на стул.
— Поди-ка, — позвала она свою подружку, — посмотрим, какая она, эта графиня. Вот это да! Глянь-ка, глянь, вот так уродина.
Вызванные вышли под общие аплодисменты. Сломка тоже хлопал изо всех сил. Свенцкий поклонился Путятыцкой, как придворной даме.
— Пани, весьма польщен…
— Следующая пара! — выкрикнул Котович. — Граф Путятыцкий и королева песни Ганка Левицкая.
— Лоду надо бы, — пробормотал Сейферт.
— Третья пара: пан заместитель бургомистра Вейхерт и знаменитая танцовщица Лода Коханская.
Вызываемые, хихикая и покачиваясь, выстраивались под рукоплесканья остальных, ожидавших своей очереди.
— Следующие: майор Врона и…
— Его здесь нет, — послышались голоса. — Он остался в баре.
Врона и Тележинский в самом деле остались там вдвоем, не присоединившись к остальной компании.
Врона поднял рюмку.
— Твое здоровье. Меня зовут Эдек.
— А меня Фред. Твое здоровье.
Врона обнял Тележинского за шею.
— Один ты из всего этого сброда — свой в доску. Хоть ты и голубых кровей, но можешь быть с нами.
— Плевал я на голубую кровь.
— Дай я тебя за это поцелую. Жалко, что ты не был в лесу.
— Был, да не с вами.
— Был?
— А ты как думал?
— Жалко, что не с нами. Ну ничего. Зато теперь к нам иди. А это все — падло. — Он показал в сторону зала.
Котович продолжал вызывать пары. Он хотел Павлицкого поставить со Станевич; но, увидев, как она прижимается к доктору, передумал, и в паре с Павлицким оказалась Лили Ганская. За ними вышли адвокат Краевский с блондинкой, лопотавшей что-то не повиновавшимся ей языком, и, наконец, Дроздовский со Станевич. Волнение сдавило горло Котовичу. Какие имена! Вот это полонез!
— Вперед, пошли! — крикнул он во весь голос. — Оркестр! En avant[8]! Встречаем день!
Под громкие звуки полонеза в полумраке вслед за величаво выступающими Котовичем и Сейфертом между столиками двинулись и остальные пары. За ними в некотором отдалении повалили официанты и хихикающие, развеселившиеся судомойки. Сломка тоже шариком покатился следом.
Оркестр немилосердно фальшивил. Только пианист безошибочно барабанил по клавишам — с такой силой, будто хотел разнести рояль в щепки. Главное — ритм! И ритм делал свое. Пары вытянулись длинной вереницей и немного неестественно, как марионетки, подпрыгивая и изгибаясь, поплыли одна за другой, повторяя одни и те же движения и глядя прямо перед собой остекленевшими, невидящими глазами.
По мере того как шествие танцующих, а за ним толпа зевак подвигались к выходу, зал постепенно пустел. Когда никого не осталось, откуда-то из-за столиков вынырнул всклокоченный, растерзанный Грошик, все еще пьяный: несколько часов сна не отрезвили его. Взмахивая руками в такт музыке, подпрыгивая и кривляясь, продефилировал он на заплетающихся ногах через опустевший зал и направился за остальными в холл.
Там было уже светло, как днем. Старик швейцар, едва держась на ногах от усталости, кинулся открывать дверь.
Под музыку, которая доносилась все глуше, вереница танцующих медленно и сонно выползла на улицу.
Утро выдалось чудесное. Небо было прозрачное, голубое, слегка порозовевшее на горизонте, воздух чистый и прохладный. Вокруг — ни души.
Котович замер от восторга.
— Чудесно, неповторимо, — бормотал он и вдруг возгласил полным голосом: — Да здравствует Польша!
Секунду длилась тишина. С крыши гостиницы слетело несколько голубей. А потом откуда-то издали, из развалин выгоревших домов, глухо отозвалось заблудившееся эхо:
— …Польша!