Вечером, еще не было и десяти, в камеру № 72 доставили четвертого. Его шатало, и, чтобы не упасть, он прислонился спиной к металлической обшивке двери, которая сразу же закрылась. Вошел, словно в пустую камеру, и заключенные, шагнувшие было поддержать его, остановились в нерешительности; четвертый посмотрел сначала на левое, потом на правое плечо, руки его висели безвольно вдоль тела, судя по всему, ранили в оба плеча — сквозь бинты, видневшиеся из-под остатков немецкого френча, проступали темные пятна крови.
— Снайпер, — объяснил, не поднимая головы, новичок, — иначе им бы черта с два взять меня живьем. Оставил без рук, гадина. Теперь крышка. Ногами ту сволочь тоже не достать, равновесия тело не держит.
— Били? — спросил Иосиф.
— Зачем? — четвертый наконец-то посмотрел в их сторону. — Что я знал, я сказал, а большего мне неизвестно.
— Как?! — не понял Михайлич.
— А так: о чем спрашивали, то и сказал. Плевать мне на них. Я один, как палец. Отряд погиб, а уцелевшие, поди, далеко. Плюнул и сказал: я — офицер Красной Армии, командир, в отряде двадцать человек. Больше года давали им прикурить, колесили по всей Белоруссии, не задерживаясь на одном месте. Парни мои — бойцы-кадровики, из окруженцев, обученные, тренированные. Мобильный отряд. Кормились и одевались за счет рейха. О боевых операциях сообщил с удовольствием — список солидный. И никаких фамилий! Да и зачем они им? Народ окрестил меня Невидимцем — этого тоже не скрывал. Незачем.
— Невидимцем? — переспросил Михайлич.
— Невидимец — самое популярное. Ветер, Хорунжий, Без Погон, Домовой, называли по-разному, меня же никто в лицо не видел…
— Я о вас наслышан, — молвил Михайлич. — Зачем дали им повод порадоваться? На всех перекрестках шум подымут: неуловимого Невидимца и того поймали…
— Радость небольшая. Да и не резон кричать, много мы им соли на хвост насыпали, за год почти тысяча солдат, не считая техники… Вместо нас десятки новых Невидимцев появятся, точно. Чего ради я должен прятаться и перед кем?
— Вам бы лучше сесть, — предложил Михайлич, — стоять тяжело. Иосиф, помогите.
Вдвоем с Христюком они отвели Невидимца к стене, поддерживая руки, усадили, а чтобы удобней было сидеть, осторожно развели их в стороны.
— Мне уже осталось немного, — криво улыбнулся четвертый. — Вы-то как сюда угодили?
— По глупости, — нахмурился Михайлич. — Я лично по глупости.
— Понятно… От ума сюда не попадают.
После длинной паузы Невидимец спросил:
— Коммунисты среди вас есть?
— Есть, — откликнулся старик и указал глазами на Михайлича. — Вот он. Комиссар партизанского отряда имени Щорса — товарищ Владимир Михайлич.
— Верно?
— Что, вид не вызывает доверия?
— Ну да, вид-то у вас слишком уж приличествующий. Даже пальцем не тронули? Зельбсманн на художества мастер…
— Не верите? Я его встречал в Берестянах, когда отряд заходил. Это действительно Михайлич, — вмешался дед, — не сомневайтесь.
— Вам больно? — склонился над пленным Михайлич. — Может, воды хотите?
— Чепуха. Вот был себе Невидимец… — раненый неожиданно умолк, задумавшись.
— Душа всегда покоя жаждет, — зашевелился дед, — только никогда его, этого покоя, нет. Какой там покой, когда ищет… А успокоившись, снова просится на свободу, к людям. Расскажи, сынок, не мучайся.
— Возраст у вас почтенный, кажется, не пристало врать. Я это к слову, отец, не обижайтесь.
— Тебе, сынок, предстоит лишь перед богом отчитываться. Людям, что следовало, все сказал. Да и мы сродни тебе.
— Кто на бога может опереться, тому легче. А если себе, самому себе песчинкой кажешься?.. Вас-то, отец, за что к криминалу?
— Длинная песня, сынок. Годков моих не хватит всю снова спеть, — махнул рукой старик. — Сюда, однако, сам подался.
— Это как, добровольно?
— У нас здесь ситуация особая, — пояснил Михайлич. — Все трое — Михайличи. Я — настоящий, они — самозванцы.
— Самозванцы? Понятно… Какой же смысл? Зачем такие подарки? Повод крик поднять: комиссары в плен сдаются?
— Ну и пусть, пусть знают: на этой земле каждый может стать Михайличем! — крикнул Иосиф, все более заинтересованно присматривавшийся к Невидимцу.
— Видишь ли, сынок, — продолжил погодя дед, — в политике я не, очень силен, не чета философу, живу, как бог на душу положит, судьбы не изменить. Я здесь, значит, душе моей так угодно, так и должно быть. Не ждать же на хуторе судного дня. Пусть и перед смертью, но скажу изуверам правду в глаза.
— Не прошибет…
— Ну, не скажи. Смерть — великое таинство. Перед тем таинством и звери на миг замирают. А эти… вида, может, и не покажут, но что-то у них, небось, всколыхнется, — вздохнул старик.
— Машина, отец. Раздавит — не остановится.
— О чем теперь разговор, когда мы здесь? — вмешался Иосиф. — Так было нужно: мне, ему… На подобное без смысла не идут. Хватит.
— Ну, ладно. Грешно вас разочаровывать. Поди, карательные акции готовятся, а вы хотите спасти, желаете отвлечь?
— Думай, как тебе угодно, — вздохнул дед.
— Народишка жаль, много погибнет…
— Другого от фашистов ожидать не приходится. Против народа войной пошли.
— И как, скажи, разрубить этот узел? — заходил по камере Михайлич. — Борьба есть борьба, а заложничество?
— Огонь. Огонь из-за каждого куста — единственный выход сохранить народ. Диктовать врагу свои условия.
— Я понимаю. Но что происходит в душе?
— Держись, комиссар, — словно продолжая разговор, сказал старик. — Пока болит душа — ты и человек.
— Хлопцы, хлопцы, — откликнулся Невидимец, — что мы все о смерти да о смерти? Ведь жизнь прекрасна, правда, отец? — Они увидели, что Невидимец, еще раньше закрыв глаза, так и продолжает сидеть, очевидно, ему сделалось хуже.
— Что верно, то верно!
— Сейчас хоть проповеди читай, грехи замаливай или успокаивай себя, но я вам скажу одно: немцы до Сталинграда дойти-то дошли, победу предвкушают, однако будут вскоре драпать восвояси. Поверьте, это вам говорю я, Невидимец. И хорошо драпать. Для нас пока и этого достаточно, а оставшиеся, понятное дело, пойдут дальше.
— Немец что, отступает или как? — приободрился дед.
— Пока нет, но собирается. Источники надежные, сам видел. Намечают линию обороны в Белоруссии, закрывающую самый краткий путь в Германию. Работы пока не ведутся, но топографы уже сняли план местности, и его проект у нас есть. Пусть они, как хотят, меняют дислокацию объектов, это, хлопцы, мелочь, важен факт, сам факт!
— А мне Зельбсманн молол: войну будто бы для того и начали, чтобы ее проиграть, зато нас обескровить, — сказал Михайлич.
— Лучше бы начальству своему подобную басню рассказал. Изворачивается от бессилья. Пусть болтает! Но дело, хлопцы, принимает другой оборот… Как бы ни свирепствовали, наша верх берет… — Невидимец притих, ему казалось, что стены камеры раздвинулись, к лучшему изменилось настроение людей, даже лампочка, тлевшая под решеткой, вспыхнула ярким светом.
— Хотите, расскажу? — спросил Невидимец.
Молча кивнули, боясь остановить, расплескать теплую волну чувств, нахлынувшую на раненого.
— Я сначала… Что смогу… — Старик наклонился над раненым, вытер платком пот со лба, тревожно взглянул на Михайлича: может, не надо? Жар у человека. Но Михайлич понял: никакая сила не вынудит Невидимца замолчать, он загорелся и обязательно должен выговориться; это было не беспамятство, а напряжение памяти, воля его сжималась в кулак, раскрепощая чувства. Михайлич лишь кивнул головой, словно говорил: если у Невидимца хватит сил говорить, пусть говорит, а сам удивился упорству четвертого, до сих пор сохранявшего ясность мысли.
— Не знаю почему, но хочется начать с детства, — не открывая глаз, извинительно усмехнулся Невидимец. — Ведь почти все позабыл, а это нет: бегу по траве босиком, все детство пробегал по траве босиком. Мать и отец на работе. Еще запомнил, что я Миколка, Коля Варавка. И больше ничего, дальше сразу война.
А здесь все предельно ясно, как дважды два. Я со своим спецотрядом пограничников во втором эшелоне, на станции Березки. Проверяем эшелоны, ловим диверсантов, дезертиров… Случайно мне передали двух немцев, перебежчиков, к нам они явились в первый же день войны, искренне уверовав, что им тут же выдадут оружие и зачислят в нашу армию. А нам бы самим во всем разобраться. Начальство говорит: пусть посидят парочку часов в пакгаузе, может, приказ относительно них поступит. А спустя час на станцию выбросился воздушный десант, и вскоре от моего отряда осталось несколько человек. Фашисты в тылу, впереди тоже, видим, их разведка на мотоциклах. Выдал я перебежчикам оружие, не знаю, каким чудом вырвались мы из окружения. Выдал я им оружие нисколько не из отчаяния, что-то другое почувствовал, но воевали наши немцы исправно. На восток мы отходить не торопились, верилось: наши вот-вот придут в себя и вернутся. А потом встретил знакомого майора, и решили мы с ним остаться в Белоруссии, приказ-то отступать нам никто не давал.
Так и сколотился отряд, небольшой, зато подвижный, нас в отличие от партизан родня не обременяла. Все при себе, на себе, отряд условный, просто группа, боевая группа. Передвигались с места на место и постоянно учились, отрабатывали разные способы ведения боя, до автоматизма, как в армии. Каждый из нас мог держать взвод противника, случайных людей не принимали. История в общем-то длинная. Жили мы одним желанием: сколько сил хватит, уничтожить их, сражаясь с умом, грамотно, наверное, потому и обходились без потерь. Словно иголка, проскальзывали через самые густые сети, расходились поодиночке и снова собирались в условленном месте.
И вот однажды нам стало известно: топографы ведут съемку, похоже, размечают линию обороны. Дело почти безнадежное, но мы решили: документы надо захватить. Командир тогда сказал: вот, братцы, и наступило время нашего главного задания, нет ничего важней, чем сообщить своим, что фашисты предчувствуют свой конец, понимаете, конец!..
— Горит весь, — тихо сказал старик, — посмотрите, у него живот забинтован, а если туда попало — считай, не жилец.