I. Перед 1905 годом

1. Статьи из «Восточного Обозрения»

Л. Троцкий. «МАЛО ЗАМЕТНЫЙ, НО ВЕСЬМА ВАЖНЫЙ ВИНТИК В ГОСУДАРСТВЕННОЙ МАШИНЕ»

Сельское общество, это – юридически не расчленимый элемент русского государственного строя, своего рода социальная клеточка, хотя название это может в данном случае иметь лишь чисто формальное значение. Никто не отрицает, что в настоящее время деревенская община далеко не представляет собою однородного по строению, самодовлеющего по отправлениям организма. Внутри ее формально-юридической оболочки происходил и происходит процесс дифференцирования, усложнение функций и отношений внутри общины-клетки и рядом с ним – процесс все большего взаимодействия этой клетки со всем общественным организмом. Это взаимодействие, еще более усложняя, в свою очередь, жизнь внутри общины, фактически стирало и стирает общинные границы, обнаруживая тенденцию автоматически группировать общественные элементы и в городе и в деревне совершенно новым путем, по новым признакам.

«…Самого поверхностного взгляда на современную деревню, – говорит проникновенный художник русской деревни и страстный защитник ее интересов, – достаточно для того, чтобы не подводить „под одно“ всех деревенских жителей и все деревенские мнения и желания. Основывать однородность деревенских интересов на общинном землевладении так же несправедливо, как если бы на основании общинного владения петербургским водопроводом… я основал одинаковость целей, желаний, стремлений, хотя бы только до известной степени, между всеми тысячами людей, населяющих тысячи квартир с одинаково проведенною водою…» (Г. И. Успенский, «Равнение под одно».)

Несмотря на чрезвычайное усложнение деревенской жизни, административный строй ее не потерпел почти никаких изменений; волостное правление продолжает оставаться министерством волости. Новые запросы, потребности, задачи деревенской жизни получают ответы, удовлетворения, разрешения при помощи старого волостного административного механизма, который все меньше способен отвечать своему назначению.

В Европейской России с усложнением задач деревенского бытия множество чрезвычайно важных сторон его перешло в ведение земства, органа более компетентного, более сильного, чем «волость», и несомненно, что дальнейшее здоровое развитие нашей общественной жизни поведет к выделению из сферы волостного ведения всех общегосударственных или общеобластных (губернских, уездных) вопросов и переходу их в ведение правительственных и земских органов при дальнейшем расширении компетенции последних.

Но и в Европейской России, где – отчасти рядом, отчасти над сельским и волостным правлением – существует земство, сфера ведения волостного правления слишком разностороння, широка, даже всеобъемлюща, чтобы деятельность этого органа могла отвечать всем своим задачам.

Что же в таком случае сказать о Сибири, где земства нет, зато имеются целые отрасли, и притом чрезвычайно существенные, сельской жизни, совершенно или почти совершенно не затрогивающие «российской» волости? Взять хотя бы ссыльно-поселенцев и административно-ссыльных, школьное и дорожное дело…

Чтобы дать читателю представление о размерах писчебумажной деятельности волостного правления, мы предложим его вниманию суховатую, но поучительную опись «книгам» и «делам» (конечно, не всем), ведение которых лежит на обязанности волостного писаря и его помощников (1 – 4).

Посемейные списки (статистика волостн. населения); подворные списки (статистика подворного хозяйства – инвентаря, работников, даже нахлебников…); раскладочная книга податей и повинностей (сложнейшая финансовая статистика и рядом с ней – финансовая политика!); для записи переходящих сумм («волость» играет роль казначейства, выдающего жалованье участковому врачу, фельдшерам, акушерке, субсидии административно-ссыльным…); мирских сумм (отчетность волостного «министерства финансов»); сделок и договоров (волостное правление фигурирует в данном случае в качестве нотариальной конторы по сделкам крестьян между собою или крестьян с лицами других сословий); решений волостного суда: а) по делам гражданским, б) по маловажным проступкам; судимости крестьян; прихода и расхода паспортов; разгона обывательских лошадей; состояние продовольственных запасов, подохранного имущества (без призору оставшегося после умерших без наследников, пропавших без вести, ушедших на войну…; сюда же причисляются хранящиеся в «волости» вещественные доказательства); пригульного скота; торговых свидетельств (имеется, правда, не во всех волостях); для записи призыва молодых людей на действительную службу; ополченцев I и II разряда; местных запасных нижних чинов (на случай призыва, перечисления в ополчение и пр.); зап. ниж. чинов, отлучившихся из пределов волости; зап. ниж. чинов, прибывших из других волостей.

Все эти «книги для записи» имеются как в сибирской, так и в каждой «российской» волости. Специально для сибирской волости надлежит еще прибавить книги, ведающие арестантов и поселенцев; для записи ссыльно-поселенцев, причисленных к волости (их в некоторых волостях числится больше, чем крестьян); ссыльно-поселенок (ничтожное сравнительно число); окладная книга (поселенцы обложены в пользу «поселенческого капитала»); крестьян, сосланных по общ. приговорам; пересыльных арестантов; прихода-расхода кормового довольствия арестантов, содержащихся и пересыльных.

Вот главные «книги». Боюсь, впрочем, что сколько-нибудь опытный волостной писарь найдет в моем перечне немало существенных пробелов. Но довольно, думаю, и перечисленного. «Книгами», однако, не исчерпывается волостная деятельность: кроме «книг» имеются еще «дела», им же несть числа.

Тут вы найдете дела об исправлении дорог, открытии школ, о состоянии урожая или о видах на таковой, дела опекунские и пр., и пр., и пр. Если бы все перечислять, то, говоря словами евангелиста, и всему миру не вместить бы написанных книг. Недаром один знакомый мне волостной писарь, когда разговор касался его обязанностей, лаконически определял их следующей формулой: «одним словом, альфа и омега», и, если в числе собеседников был человек свежий, то писарь вынимал из футляра от очков измятый листок, сорванный со стенного календаря, на оборотной стороне которого, между перечнем юбилейных исторических событий и обеденным меню, находилось заглавие, позаимствованное нами для украшения настоящей заметки: «Мало заметный, но весьма важный винтик в государственной машине», а под заглавием значилось: «Какое ведомство не имеет отношения к волостному писарю? Не говоря о министерстве внутренних дел, чины почти всех ведомств обращаются в волостное правление: военное – по разным призывным спискам, финансовое – в лице податных инспекторов, судебное – в лице следователей и приставов, народного просвещения – в лице инспекторов, духовное – в лице благочинных, ведомство земледелия – по статистике. Кроме морского и иностранных дел, все обращаются в волостное правление с требованиями и предписаниями – и всем должен дать ответ писарь».

– «И то еще неверно, – прибавлял писарь, упрятывая драгоценный документ на дно футляра. – И с министерством иностранных дел имеем сношения. Раз наш матрос запил в Англии и опоздал к отходу парохода. Консул потом отправил его на родину, и мы с консулом имели по этому поводу переписку… А запасные флотские? Ведь мы и им ведем алфавит, значит, и к морскому министерству имеем отношение. Одним словом, альфа и омега!..»

Итак, волостной писарь соединяет в своем лице: финансиста, статистика, агронома, инженера-путейца, архитектора, нотариуса, судебного следователя…

Понятно, значит, если все заботы писаря уходят в казовую сторону дела. Он в точных цифрах определяет размеры урожая «на основании испытаний», которых на самом деле не производил. Он составляет проекты исправления путей, постройки и ремонта мостов, сидя в здании волостного правления, и потом на основании собственного проекта докладывает о произведенных работах, тогда как на самом деле никто никаких дорог не исправлял, мостов не строил и не ремонтировал. И многие другие отрасли своей деятельности по необходимости упрощает волостной писарь подобным же образом.

А доставляемые им наполовину фиктивные цифры идут по начальству, подвергаются обработке, ложатся в основу многих официальных и земских статистических обозрений и исследований, которые составляют в свою очередь предмет ожесточенной полемики отечественных публицистов.

Подчеркиваем, однако, что казовая, т.-е. чисто канцелярская, работа волости совершается в большинстве случаев безукоризненно… «Точность в исполнении своих писчебумажных обязанностей, – говорит цитированный выше писатель, – в настоящее время составляет самую видную черту деревенской жизни». Дав затем описание той сложной, но, так сказать, организованной суматохи, которая была вызвана в волости «экстренно-важной» бумагой «по мобилизации» (летом 1877 г.), Г. И. Успенский[1] говорит:

«И все это буквально „без разговоров“ о причине, без расспросов о том, куда и зачем погонят. Плачут конечно, женщины, матери, невесты; сапожник Петр тоже жалеет, что приходится бросить мастерство и за что ни попало продать инструмент; но ни у кого ни на единую минуту не мелькнет вопрос: зачем и куда? – раз приказание пришло из волости. Но на все эти вопросы, зачем гонят и куда гонят, не ответит никто – ни сельский староста, ни волостной старшина, ни писарь. Да и никто из них не спросит, или, вернее, отвык спрашивать и разбирать то, что приходит сюда, в деревню, в виде приказывающей, но никогда не объясняющей бумаги».

Четверть века прошло с тех пор. Многое ли изменилось в этой стороне жизни?..

«Восточное Обозрение» N 230, 15 октября 1900 г.

Л. Троцкий. КОЕ-ЧТО О ЗЕМСТВЕ

Мы, сибирские читатели и писатели, вследствие вполне естественной причины – отсутствия у нас земских учреждений, смотрим обыкновенно на земские дела глазами сторонних наблюдателей, хотя и имеющих на сей счет свое мнение, но мнение совершенно платоническое. Полагаем, однако, что скоро-скоро нам волей-неволей придется отвыкать от такого отношения к делу: введение в Сибири земских учреждений есть лишь вопрос времени и, думается, времени недолгого; оно так же неизбежно, как и свершившееся, например, введение гласного суда: оно вызывается усложнением, детализацией общественных нужд, потребностей и запросов, требующих новых, более отвечающих современным отношениям форм местного управления.

Усложнившаяся жизнь требует новых органов, которыми – в силу этой самой ее сложности – могут быть органы не центрального, а местного характера и притом, в известных, эмпирически-определяемых пределах, сами себе довлеющие… Вот почему земское самоуправление является не измышлением публицистов непохвального образа мыслей, а «категорическим императивом» жизни; вот почему на лукавые запросы и допросы известного сорта публицистов нужно отвечать приблизительно таким образом: мы затрудняемся определить, милостивые государи, есть ли земство орган благонамеренный или неблагонамеренный; но зато мы не сомневаемся, что на известной стадии развития, нами уже достигнутой, оно является органом необходимым и займет подобающее ему место в обороте всероссийской жизни.

И этой нашей уверенности нисколько не нарушает то обстоятельство, что земская деятельность вот уже немалое количество лет хронически пребывает «на ущербе», так что интерес общества и печати к земским делам и учреждениям не только у нас, в Сибири, но даже и в «России» возбуждается обыкновенно какими-нибудь чрезвычайными случаями. Достигнув в такой момент высшей амплитуды колебания, интерес к земству начинает затем идти на убыль, пока не укладывается в мирные рамки, с одной стороны, пописывания, с другой – почитывания сереньких, как осенний день, корреспонденций по поводу расширения школьной сети одним земством, учреждения больницы – другим.

Если не ошибаемся, один только раз после введения земских учреждений крупный интерес к земству был вызван не упрощением деятельности, но явлением совершенно противоположного характера. Мы говорим о том факте, когда в конце 1880 г. земские собрания были приглашены министерством внутренних дел высказаться по поводу "возникших по разным губерниям вопросов и предположений об изменении некоторых постановлений «Положения 27 июня 1874 года»[2]… Многие земские собрания, несмотря на спешность работы и ограниченность рамок, в пределах которых спрашивалось их суждение, высказали в ответ на министерский запрос много верных и достаточно широких мыслей по поводу земских учреждений, – мыслей, которые теперь, на самом рубеже XX столетия, на первый взгляд, гораздо дальше от претворения в живую действительность, чем тогда, в конце 1880 года. Взять хотя бы основную черту земства – его «бессословный» характер… бессословность которого является более чем проблематической: крестьянское и даже вообще недворянское представительство в земских собраниях так незначительно и во многих местностях осложнено такими условиями и обстоятельствами, что представители крестьян весьма нередко присутствуют на земских собраниях скорее в качестве немых символов всесословного земского принципа, чем в качестве «излюбленных людей», уполномоченных вязать и решать местные дела. Вот маленькая иллюстрация сказанного. В Ярославской губ., например, один гласный от дворян приходится на 3.000 десятин земли и на 7.000 руб. ценности другого имущества с земским сбором в 700 руб.; один гласный от избирателей – недворян представляет уже 11.000 дес., 457.000 р. стоимости других имуществ и годовую плату в 8.000 руб.; на гласного от крестьян приходится 25.000 десятин, другого имущества на 25.000 руб. и платежей на 6.000 руб. В Новгородской губ. гласный от дворян представляет (по земской оценке) доходность в 3.000 руб., гласный от недворян – в 19.000 руб., гласный от крестьян – в 43.000 руб{1}. Числа говорят за себя, несмотря на непригодность в данном случае имущественного критерия, противопоставляющего дворянскому сословному началу – буржуазное начало имущественного ценза. Числа, выражающие отношение количества представителей к количеству представляемых для каждой группы, были бы гораздо красноречивее, но, к сожалению, у нас нет таких чисел под руками.

Вот почему необходимо признать, что позиция, занятая некоторой (и притом не худшей) частью русской периодической печати по отношению к вопросу о фиксации земского обложения, ставшему законом текущего года, страдает значительной односторонностью, вполне объясняющейся, правда, острым характером положения.

Нельзя, конечно, не согласиться, что обвинение земств в бесцеремонной расточительности, даже в мотовстве, исходящее из-под беззастенчивых перьев расторопных молодцов со Страстного бульвара{2}, что в Москве, является облыжным и представляет собою не результат добросовестного обследования земских финансов с цифрами и фактами в руках, но естественный плод органической ненависти к принципу общественного самоуправления, лежащему в основе земских учреждений. «Надо самому принимать, – говорит старый земец, – активное участие в земских собраниях для того, чтобы понять, как настойчивые требования жизни сокрушают самые решительные стремления к экономии и вынуждают самых скупых гласных производить увеличение сметных назначений. В течение своей четырнадцатилетней практической деятельности в земстве, каждый год являясь в собрание, мы слышали, прежде всего, речи о необходимости самой строгой экономии, а в конце собрания являлось почти всегда некоторое увеличение сметы расходов. Так трудно бороться с требованиями действительной жизни и логикой необходимости. В самом деле, весьма трудно не отступать от строгой экономии, когда видишь собственными глазами, что население умирает от недостатка медицинской помощи, что большинство детей остается безграмотными, что по дорогам нет проезда и т. д.» («Русская Мысль», 1891, N 9, стр. 17.)

Со всем этим можно только согласиться. Но когда тот же земец говорит, что «земство, придерживаясь принципа равноправности всех сословий, не имеет возможности сделать существенные облегчения для крестьян в платеже земских повинностей» (там же, стр. 18), то тут приходится только руками развести: неужели «принцип равноправности всех сословий» в каком-нибудь, отношении враждебен, напр., принципу подоходно-прогрессивного налога? Нужно, кроме того, не забывать, что крестьянская земля, наперекор «принципу равноправия всех сословий» несет на себе, помимо земских, несравненно больше налогов, чем частно-владельческая. Да и вообще, вряд ли основательно приносить в жертву слишком абсолютно и абстрактно понимаемому «принципу равноправности» (не фиговый ли это лист?) – реальные интересы крестьянской бедноты. Мы, впрочем, не сомневаемся, что в рассматриваемом вопросе доминирующая роль принадлежит не голому правовому принципу, да еще в несколько «метафизическом» толковании, но реальным интересам крупного землевладения, совершенно не пропорционально представленным в земских учреждениях. Было бы в самом деле непростительной наивностью со стороны публициста требовать, чтобы преобладающие в земстве крупные землевладельцы усвоили себе раз навсегда самоотверженную практику подоходно-прогрессивного налога или иной налоговой системы, в основе которой лежит буквально понимаемое правило: кому больше дано, с того больше и спрашивается.

Для того, чтобы земство могло высказаться за такого рода систему самообложения (ничуть, повторяем, не подрывающую «принципа равноправности всех сословий», имеющего юридическое, но не экономическое содержание), необходимо, чтобы в нем вполне пропорционально были представлены интересы малоимущих и неимущих народных масс.

На упреки, которые приходится выслушивать земству в неумеренном обложении, защитники земства приводят соображения, которые можно резюмировать следующими словами цитированного выше земского деятеля: «земские гласные, как представители местного самоуправления, являются, вместе с тем, и плательщиками земских сборов и, вследствие этого, прямо заинтересованы в том, чтобы земские налоги были необременительны, так как каждая ассигновка распределяется, между прочим, и на принадлежащее им имущество» (там же, стр. 18). Эти соображения, однако, справедливы только наполовину: ведь беда-то в том и состоит, что те слои, на которые земское обложение (не само по себе, но как дополнение к государственным, волостным и сельским налогам) давит особенно тяжело, представлены в земстве только символически.

Какой же отсюда вывод? Нам кажется, что после сказанного он напрашивается сам собою: широко раскрыть дверь зала земского собрания представителям народных масс – вот в чем должен состоять здоровый корректив к современному состоянию земского самоуправления. Только в таком случае земское обложение станет самообложением, после чего упреки по адресу земства в мотовстве и расточительности будут равносильны упрекам в самообирании, в злостной трате собственного имущества, т.-е. такого рода упрекам, которые в применении к населению целого государства означали бы такую высоту публицистического бреда, до которой не способны, кажется, подниматься даже на многое способные публицисты «Московских Ведомостей»[3].

«Восточное Обозрение» N 285, 23 декабря 1900 г.

Л. Троцкий. ОБ ОДНОМ СТАРОМ ВОПРОСЕ

«Из области женского движения». Под такой рубрикой «Мир Божий»[4] помещает все, что касается эмансипационного движения женщин. Здесь стараются, по возможности, зарегистрировать каждый женский диплом, каждую занятую женщиной кафедру и уж, конечно, тщательно следят, чтобы не пропустить какого-нибудь женского союза. А таких союзов в настоящее время немало. В одной Германии, по словам названного журнала (1900, XI), в недавно происходившем общем собрании принимали участие 132 женские ассоциации, насчитывающие около 70.000 членов.

По существу, нельзя, разумеется, ничего иметь против желания журнала ознакомлять читателей со всеми перипетиями феминистского движения, – но видимое отсутствие у автора названных хроник определенной социальной точки зрения на предмет и гипертрофированная тщательность, с которой он заносит в свою хронику все осколки движения – до «очень роскошно обставленного» женского клуба в Вене включительно, деятельность которого, правда, еще «не выяснилась», но в котором можно «по очень умеренным ценам» получить холодную закуску (1900, XII), – невольно заставляет вспомнить остроумное замечание Н. К. Михайловского[5]: «Представим себе, что вы… принадлежите к числу людей, косо смотрящих на профессию хранителя общественного спокойствия, и что у вас есть два близких вам лица, одно мужского, а другое женского пола, которые единовременно заняли подобные места. Весьма вероятно, что вы издадите по этому поводу два совершенно различные восклицания: О, ужас! он попал в квартальные! – О, восторг! она попала в квартальные!» (т. II, 654). Чему тут в самом деле особенно радоваться: ну, «роскошно обставленный» женский клуб, ну, женщина-адвокат, ну, женская холодная закуска «по очень умеренным ценам» – а дальше что?

Да не заподозрят нас в отрицательном отношении к «женской эмансипации». Такого греха на нашей совести нет. Но наше – не только «наше», разумеется, – отличие от вульгарного феминизма состоит в том, что на женский вопрос мы смотрим – позволю себе сказать – несравненно глубже, чем весьма многие поборники равноправия женщин.

Хорошо, разумеется, что, наконец, пробита стена, отделявшая женщину от мира мужских интересов, стена, являвшаяся каким-то анахронизмом в обстановке буржуазного общества. Но раз стена пробита, можно сказать, что женское движение уже вошло в русло, из которого ему не выйти, – и уследить за каждым его успехом в этом направлении нет никакой возможности. Женское движение пойдет своей дорогой, несмотря на ярость открытых врагов и сокрушения ложных друзей… Группа последних значительна. Ведь из дружбы к женщинам, конечно, французский сенатор Гуржю восставал в сенате против допущения женщин к занятию адвокатурой. Помилуйте, милостивые государи! Он, сенатор Гуржю, собственными глазами видел адвокатов, доходивших после «длинной защитительной речи» «до полного изнеможения сил», адвокатов, которым приходилось принимать самые экстренные меры, чтобы предупредить угрожающее им воспаление легких". Ах! По силам ли это слабой женщине, истинное призвание которой «властвовать над миром своей красотой, добротой и всеми своими душевными качествами и добродетелями». Одним словом, mesdames, пожалуйте в спальни и на кухни!

"Но Сара Бернар[6], – отвечает сенатору Маргарита Дюран[7] в одном феминистском органе, – после игры в «Федре», «Гамлете» или «Орленке» находится точно в таком же состоянии и подвергается таким же опасностям заболеть воспалением легких, однако сенат не находит нужным сокрушаться о ее судьбе". С разрешения г-жи Дюран, мы бы для почтенного сенатского болтуна нашли куда более резкие примеры, чем Сара Бернар. – Та прачка, господин сенатор, которая «по очень умеренным ценам» стирает ваше белье, она, конечно, вашей заботливостью уже ограждена от опасности схватить, вследствие чрезмерного напряжения, воспаление легких? А работницы папиросных и сигарных фабрик вами, разумеется, уже охранены от чахотки? И еще, и еще, и еще…

К такого рода господам могут быть целиком отнесены некоторые замечания одной очень остроумной немецкой статьи г-жи Оды Ольберг[8], писательницы, которая на целую голову выше заурядных феминисток. Когда некоторые люди говорят о требованиях женщин, – пишет названная писательница, – то при этом принимают такой вид, "как будто женщины хотят собственной гибели и гибели общества – и лишь из чистой «страсти» к «равноправию»; между тем «правовые требования женщины, парящие вне ее природы, противоречащие ее половым особенностям, существуют лишь в головах наших противников… Неужели же, в самом деле, столь большое число женщин утратило инстинкт самосохранения?»

Но стоит ли отвечать таким господам, которые, становясь под широкое знамя женских «доброжелателей», в сущности сокрушаются лишь о том, что все труднее становится найти женщину, которая «умела бы дать пикантный поцелуй», и что, если бы среди кокоток высшего стиля там и сям не встречалось гениальное создание, в силу собственной интуиции возвышающееся до эстетических жестов любви, до сложного утонченного сладострастия, то порядочному человеку совсем не стоило бы жить на свете. (Morasso «Contro quelli che non hanno e che non sanno». Однако, мы отвлеклись несколько в сторону…

Итак, повторяем, борьба за женское равноправие успела уже пробить ледяную кору тупой замкнутости женщин среднего круга и боязливого недоверия даже наиболее «свободомыслящих» мужчин, – но с этого момента женский вопрос сам по себе, an sich und fur sich, перестает существовать: его подхватывает и уносит в своем течении грандиозный общественный поток нашего времени. Судьба женского, как и многих других частных вопросов, неразрывно связана с участью великой мировой проблемы, носящей столь затасканное имя социального вопроса…

Вот эта-то связь и зависимость чаще всего упускается из виду при обсуждении освободительного движения женщин. А между тем женский вопрос не только не представляет чего-нибудь самостоятельного, – он даже не есть нечто цельное – единое, так что, собственно говоря, существует не женский вопрос, а женские вопросы. Вопросов этих столько, сколько данная общественная дифференциация выдвинула общественных групп. И поэтому нас вовсе не должны удивлять самые разноречивые голоса, которые приходится выслушивать при обсуждении женского вопроса. Мнение члена командующего класса – будь то мужчина или женщина – будет настолько же отличаться от мнения пролетария, насколько вообще различно их положение на ступенях общественной лестницы. И это не столько зависит от неодинаковой степени их морального и интеллектуального развития, сколько от того положения, которое занимает в каждой данной общественной группе женщина.

То, чем женщина одного класса пользуется с избытком, для женщины другого класса является лишь идеалом. Изнывающая от безделья женщина привилегированного класса мечтает о том, чтобы разделить с мужчиной хоть часть общественного труда; между тем как «на работниц бедствия (связанные с плохой организацией труда) ложатся более тяжким гнетом, чем на работников» (Гобсон, «Проблемы бедности и безработицы»). «В высших слоях общества, – говорит Циглер, – женский вопрос касался, главным образом, семьи и образования, здесь же (в сфере фабричного труда) это был прежде всего вопрос о материальном положении фабричных работниц» («Умств. и обществ. течения XIX ст.»). Здесь, скажем мы, требования женщин в общем настолько солидарны с требованиями мужчин, что почти, можно сказать, не существует женского рабочего вопроса. Если женщинами-работницами и предъявляются еще кое-какие отдельные от мужчин-работников требования, находящиеся в зависимости от особенностей физической организации женщины, то эти детальные различия тонут в массе общих интересов обоих полов.

Злой иронией прозвучит для женщины-работницы требование одинаковых с мужчинами прав на высшее образование. Зачем она станет добиваться «прав», которыми ее отец, муж, брат обладают, но которыми они не могут воспользоваться? Неужели она станет тратить свои силы на то, чтобы дать возможность Плевакам[9] женского пола возводить Мамонтовых в перл создания? Ведь доставить возможность целой массе буржуазных женщин заниматься трудом, им до сих пор недоступным, значит – отточить оружие врага. Ведь такой прилив новых сил наверное освежит на некоторое время буржуазное общество. Наш гениальный сатирик вполне оценил эту сторону вопроса. «Я уверен, – говорит он, – что тут-то именно, то есть в среде женщин, которым позволено, я и нашел бы для себя настоящую опору, настоящих столбов. Не спорю, есть много столбов и между мужчинами, но, ради бога, разве мужчина может быть настоящим, то есть пламенным, исполненным энтузиазма столбом? Нет, он и на это занятие смотрит равнодушно, ибо знает, что оно ему разрешено искони, и что никто его права быть столбом не оспаривает. То ли дело, столб, который еще сам хорошенько не знает, столб он или нет, и потому пламенеет, славословит и изъявляет желание сложить жизнь»! («Благонамеренные речи»).

Чем иным может быть эмансипированная женщина господствующих классов? Недаром же все защитники «эмансипации» стараются доказать, что никаким «устоям» она не угрожает. И правы!..

Правда, некоторые мечтатели, как обнаружилось, напр., на выставочном конгрессе в Париже, возлагают на женщину и более широкие надежды. Им грезится в лице эмансипированной женщины грядущая примирительница великих общественных антагонизмов. Они надеются, что благодаря своим специфическим качествам женщина сумеет стать умиротворяющей посредницей между трудом и капиталом. Но надежда на разрешение великого общественного вопроса при помощи особенных свойств женского ума и женского сердца так же разумна, как и опасение поколебать «основы» дарованием женщине «прав».

Рядом с такими утопическими мечтателями стоят «либеральные» и весьма мало склонные к платонизму фабриканты. «Промышленная эмансипация женщин, – говорит Гобсон, – поддерживаемая либеральными взглядами нашего века, была сильно утилизирована предпринимателями, искавшими дешевого труда», теми самыми, значит, людьми, которые зачастую ставят всякие препятствия эмансипации женщин своего класса. Оно и понятно: им нужен дешевый труд, и вовсе не нужны конкуренты.

Позвольте предложить вывод.

Мы, конечно, не станем вставлять палки в колеса пестрой колесницы эмансипационного движения женщин господствующих классов, – да нам, посторонним людям, такой власти и не дано; мы будем даже, пожалуй, приветствовать поступательный ход этой колесницы, как показатель роста женского самосознания, – но видеть в этом движении и его успехах разрешение «того извечного вопроса об общечеловеческих идеалах, который держит в тревоге человечество», но «пламенеть и славословить» по поводу его успехов, но «изъявлять желание сложить за эти успехи жизнь», – нет, увольте!..

«Восточное Обозрение» N 33 – 34, 14 – 15 февраля 1901 г.

Л. Троцкий. ОБЫКНОВЕННОЕ ДЕРЕВЕНСКОЕ

(Недосказанные слова о деревне вообще. Корреспондентский конкурс на «медицинские» темы. Больное место больной деревенской медицины. Спасительная «тюремка»).

Над современной деревней с ее нуждами и запросами тяготеет нечто роковое… Эти нужды и запросы не сходят с газетных и журнальных столбцов, разделяют пишущую братию на многочисленные партии, эпизодически ожесточенно трактуются в большой публике… Но все эти, говоря сочувственно-пренебрежительными словами Успенского, «газетные лохмотья», все это «гуманство» как-то страшно трагически оторвано от самой деревни, как громадный бумажный змей висит в воздухе на тонкой, тонкой бичеве…

И у города имеются тяжелые нужды и жестокие запросы, но город, если далеко не всегда может сам, по собственной инициативе, себя «удовлетворить», то все же рассуждает, осуждает или, по крайней мере, проявляет склонность к такого рода «поведению». Коренной же деревенский житель по некультурности, безгласности, бесправию совсем лишен возможности обсуждать свои собственные дела, а посему за него, неграмотного, даже без его высказанной личной просьбы, расписывается городской житель, продукт городской культуры… Наконец, вязать и решать судьбы деревни призвано «совсем постороннее ведомство», ни с деревней, ни с обсуждающей ее нужды журналистикой не связанное.

Получается такая приблизительно картина. Деревня экономически расхищается кулаками, физически – сифилисом и всякими эпидемиями, наконец, с духовной стороны пребывает в какой-то концентрированной тьме; пребывает и безмолвствует.

Люди, прикосновенные к газетным «лохмотьям» и вообще ко всяким «гуманствам», стараются, насколько возможно, отразить в зеркале журналистики горькую деревенскую действительность, только отразить, но… Ах, кабы на цветы да не морозы, ах, кабы на «зеркало» не «рама»…

Наконец, особое замкнутое ведомство, стоящее к зеркалу журналистики если не совсем спиной, то отнюдь и не en face, решает и вяжет, вяжет и решает без ошеломляющих, впрочем, успехов в этом направлении.

Взять хотя бы деревенскую медицину. О медицинской беспомощности и беззащитности сибирской деревни писалось, писалось, писалось… Установилось в этой области нечто вроде спорта, корреспондентского конкурса. Длина нашего медицинского участка, – пишет один корреспондент, – 100 верст, ширина его 80 верст. А у нас, – перебивает его другой, – и в длину двести, и в ширину двести, а дорог нету. Нет, это что! – захлебывается третий, – вот у нас, так просто «без меры в длину, без конца в ширину», и, кроме сего, весь наш медицинский персонал устойчиво-стационарного образа мыслей, а к участку сопричислены такие места поселения, самое существование которых состоит под знаком административного сомнения.

Все эти корреспонденции печатаются и прочитываются, затем суммируются в форме передовиц, фельетонов; формируют временные кадры «фельдшеристов» и «антифельдшеристов», а затем предают забвению.

Коренное деревенское, мужицкое население продолжает умирать и «горлом», и «животом», и всякими другими способами, совершая этот процесс молчаливо и сосредоточенно, в полной, по-видимому, убежденности в его фатальности. В лице же своих интеллигентных, более или менее случайных элементов, деревня ни за что, по-видимому, не соглашается успокоиться и умирать как без медицинской помощи, так и без газетных стенаний, и продолжает взывать, взывать без конца, жалуясь и на стихии, и на невнимание начальства, и на непоколебимо-стационарное умонаклонение лиц медицинского штата.

Мы себе весьма легко представляем, что, проживая в городе, обеспеченном медицинской помощью, самые благорасположенные к деревне читатели невольно утрачивают способность проникаться настроением и чувствами деревенских корреспондентов, вопиющих, взывающих, умоляющих и взыскующих сокращения медицинских участков и увеличения медицинских штатов. Такие читатели, – а ведь от некоторых из них зависит, по крайней мере отчасти, удовлетворение корреспондентских желаний, – в лучшем случае одними глазами пробегают корреспондентские стенания с берегов Ангары, Илима, Куты или иных подобных же мест, похожие друг на друга, как две слезы…

И все же – verdammte Schuld und Pflicht! (проклятая обязанность!) – я хочу сказать несколько слов все по поводу той же деревенской медицины, собственно об одном из наиболее больных мест этого больного вопроса – о деревенских душевнобольных.

Чтобы не расплываться в общих рассуждениях, приведу два-три конкретных примера из практики последних 3 – 4 лет четвертого участка Киренского уезда.

Привозит крестьянин в с. Нижнеилимское, центр участка, свою жену, душевнобольную женщину. Спрашивается: что с ней делать? В приемном покое с тремя койками (на весь участок) ее поместить нельзя: негде, да и присматривать за ней некому. Отправить ее в Иркутск? Но для этого необходимо списаться с «Иркутском», а на сей предмет нужно определить специфический характер душевной болезни, чего нельзя сделать без наблюдений. Для наблюдений же, иногда длящихся довольно долго, необходимо больную хотя бы временно поместить в Нижнеилимском, а поместить ее негде. Ни пристав, ни крестьянский начальник на свой собственный страх не решаются отправить больную в Иркутск. «Волость» отказывается (за неимением) дать ей какое-нибудь помещение, помимо приемного покоя, куда ее не принимают. Наконец, муж ее отказывается везти ее обратно: в семье у него одни малые дети, значит за женой, требующей постоянного и внимательного ухода, придется неотступно следить ему самому, а это должно совершенно разорить его.

Все оказываются правы. «Прав» врач, не принимающий больную в амбулаторный покой, так как поместить ее там невозможно. «Права» местная администрация, отказывающаяся отправить больную в Иркутск на казенный счет, ибо такого права местной администрации не дано. «Прав», наконец, мужик, не желающий увозить жену домой, так как уход за ней неминуемо доведет его до нищеты. В результате этой всеобщей «правоты» мужик все-таки увез свою бабу домой (видно его «правота» оказалась сортом пониже!) – а финал всей этой истории разыгрался за кулисами…

Привозят душевнобольного мужика, которого «девать» некуда, ибо в его деревне от него «житья нет». Разыгрывается вышеописанная история, но в результате ее больного не увозят обратно, а помещают для наблюдений в… «тюремку» (каталажку), которая в этом, как и в нескольких других случаях фигурирует в роли психиатрического отделения Нижнеилимского приемного покоя. На четвертый день своего заключения (!?) несчастный больной умер, развязав таким путем всем руки…

Больше примеров мы приводить не станем, так как все они незначительно варьируют одну и ту же основную тему.

Последний приведенный случай по естественной ассоциации вызывает в памяти другой эпизод из области призрения немощных в сибирской деревне.

Хотя этот эпизод и не относится к затронутому нами вопросу, но он так «интересен», что я не могу отказать себе в желании передать его читателю. В одном и том же сибирском селе оказались два старых бобыля: один – ссыльный «повстанец», с ногой, простреленной уже в Сибири, в «деле» на Кругобайкальской дороге; другой – старый бесприютный солдат, служивший в Сибири и в свое время участвовавший в Кругобайкальском усмирении. Старые, изувеченные, бесприютные старики нашли последнее пристанище в одной и той же волостной «тюремке». Там эти два «врага» могли на досуге предаваться воспоминаниям о деле, в котором один был усмирителем, а другой усмиряемым. Эффектная беллетристическая фантазия! прервет меня читатель. Нет: не более как бессознательная, хотя и полная социально-драматического смысла игра обстоятельств! Но вместе с тем, какая действительно благодарная тема для художественной обработки!

Итого. Тюремка, как место нравственного вразумления для пьяных буянов! Тюремка, как психиатрическое отделение амбулаторного покоя! Тюремка, как место призрения увечных поселенцев и бесприютных инвалидов! Словом, тюремка – панацея от всех деревенских язв, место и средство разрешения запутанных вопросов деревенского бытия.

«Восточное Обозрение» N 70, 29 марта 1901 г.

Л. Троцкий. ОБЫКНОВЕННОЕ ДЕРЕВЕНСКОЕ

(Еще об «участковой» медицине. Что могут дать съезды участковых врачей? А мужик все еще бьет свою жену. «Барин» исправляет нравы добрыми примерами. Pia desideria (благочестивые пожелания), как заключение)

На деревенских врачей у нас жалуются весьма часто и с основаниями и без достаточных оснований. Врачи же жалуются на свою судьбу редко (по крайней мере, в печати), а между тем пожаловаться есть на что.

Человек интеллигентный, нередко только что вышедший из так называемого храма науки, забрасывается в дикую глушь, в таежную глубь, где нет интеллигентных людей, нет книг, где население до крайности невежественно и неприязненно по отношению к не-деревенской медицине, где недостаточность имеющихся под руками средств (лекарств, инструментов…) заставляет ежедневно и ежечасно вступать в обидные сделки со своей медицинской совестью.

При тех громадных участках, какие отведены нашим деревенским врачам, обремененным к тому же выполнением судебно-медицинских функций, у них (врачей) естественно и необходимо вырабатываются крайне упрощенные приемы лечебной практики. Весь научный «балласт» во время спешных разъездов по дальним таежным поселениям постепенно выветривается, сохраняются лишь самые элементарные практические приемы и сведения. Такой крайне, разумеется, нежелательной «демократизации» деревенской медицины способствует одно весьма существенное обстоятельство.

Городской человек, предъявляющий ко всем «моментам» жизненной обстановки, а в том числе и к медицине, повышенные запросы, требует от врача и диагноза и прогноза болезни; это обстоятельство заставляет врача всегда быть «начеку», ибо неоправдавшийся прогноз, основанный на неверно поставленном диагнозе, естественно, задевает самолюбие врача и подрывает его репутацию.

Коренной деревенский пациент – мужик – несравненно проще пациента городского. Не в пример последнему, он почти никогда не интересуется, что у него за болезнь, и лишь в редких случаях спрашивает о вероятиях ее исхода, при чем вполне удовлетворяется ответом такого рода: «А это уж, как бог»…

Таким образом, молодому врачу, поставленному в условия жизни деревенского лекаря, неминуемо грозит опасность «опуститься», отстать как в сфере медицинской теории, так и в области приемов медицинской практики. Вследствие отсутствия внешних подбадривающих энергию стимулов, у него развивается некоторая моральная халатность; сознание нравственной ответственности постепенно притупляется и глохнет.

Общие условия, в которые поставлена деревенская медицина – бедность и некультурность населения – не такого, очевидно, рода, чтобы их можно было изменить какими-либо частными мероприятиями. Но некоторые коррективы можно было бы все-таки, думается, найти под руками.

Таким коррективом могли бы служить прежде всего съезды участковых врачей.

Не нужно, конечно, много говорить о том, что подобные съезды, периодически созываемые, имели бы чрезвычайно многосторонние и весьма благоприятные результаты. Общение с людьми одинаковых научно-профессиональных интересов, чтение рефератов, дебаты, – все это оказывало бы на деревенского врача чрезвычайно благотворное общественно-нравственное влияние, играло бы для него роль живительной душевной встряски, заставляло бы его, так сказать, «подтягиваться» и в значительной мере спасало бы его таким образом от деморализующего влияния тех условий, которые позволяют ему, а иногда прямо-таки заставляют его ставить диагноз со слов третьего лица, вместо же прогноза ограничиваться предложением уповать на милость божью…

Помимо этих общих, не поддающихся точному учету воздействий, съезды давали бы весьма много частных, чисто практических результатов. Можно и должно, разумеется, восставать против упрощенной медицины для мужика, этого «упрощенного» человека par excellence (по преимуществу), но раз деревенский врач поставлен в «упрощенную» среду и снабжен «упрощенными» же средствами, то с этим фактом приходится считаться – прежде всего, конечно, самому врачу. И он считается: пробует лечить без надлежащих лекарств (за неимением таковых); за отсутствием необходимейших зубоврачебных инструментов рвет пациентам зубы такими способами, которые, надо думать, считались устаревшими еще во времена Гиппократа[10], – вообще, всячески пытается за волосы притянуть неподатливую медицинскую теорию к еще менее податливой деревенской обстановке. Наиболее удачные результаты таких усилий, т.-е. наиболее счастливые компромиссы между требовательной медицинской теорией и поистине жалкими наличными средствами деревенской медицинской практики, компромиссы, к которым пришел в том или другом частном случае кто-либо из врачей, становились бы на съездах общим достоянием.

Создание нескольких фельдшерских пунктов в разных местах участка; более целесообразное распределение самих участков; относительные преимущества «стационарной» и «антистационарной» систем и наиболее благоприятные их комбинации, в зависимости от местных условий и особенностей; более рациональная постановка деревенского оспопрививания; приемлемые и доступные по местным условиям способы борьбы с эпидемиями; более совершенные способы доставки медикаментов, взамен способов, ныне практикуемых и совершенно неудовлетворительных{3} – все эти и многие другие вопросы получили бы, думается, на губернских и уездных съездах участковых врачей наиболее правильную постановку и компетентное разрешение.

Съезжаются податные инспектора, крестьянские начальники, священники, учителя церковно-приходских и министерских школ, – врачи же почему-то предоставлены каждый самому себе, своим личным познаниям и практической находчивости.

Насколько нам приходилось слышать, в среде врачей, по крайней мере, Иркутской губ. вполне сознана крайняя важность, можно сказать неотложная необходимость совместного обсуждения некоторых назревших вопросов, – и все дело, значит, остается за компетентной инициативой.


Если на помощь какому-нибудь частному «дефекту» деревенского механизма можно призвать вполне определенную «компетентную инициативу» (хотя бы та на призыв и не откликнулась), то все же тут есть доля утешения. Но деревенская действительность представляет много таких мрачных явлений, перед которыми окажется бессильной просвещенная инициатива наипросвещеннейшего из ведомств, – тут уже даже и призывать некого. И одним из наиболее мрачных пятен на мрачном колорите остается по-прежнему доля крестьянской женщины. Писать об этом рука не поднимается, ибо это значит повторяться и повторяться, – но зачем же, зачем так безжалостно-мучительски повторяется сама жизнь?!

Уже давно мы затвердили:

Доля ты, русская долюшка женская!

Вряд ли труднее сыскать!

и еще:

Тот сердца в груди не носил,

Кто слез над тобою не лил.

Стихи эти мы и декламируем, и на музыку их положили, но, право же, думается, что за звуками примелькавшихся слов и с издавна знакомой мелодией мы разучились понимать скрывающееся в них содержание, которое до сего дня полно неизменного, неизбывного горя.

Века протекали – все к счастью стремилось,

Все в мире по несколько раз изменилось,

Одну только бог изменить забывал

Суровую долю крестьянки.

И поныне эта доля со стороны семейных отношений формулируется нередко в терминах… судебной медицины. Вот пол странички этого бабьего мартиролога:

1. Акулина О.{4} Область левого плеча – сплошной кровоподтек; левая плечевая кость переломлена в средней трети; обломки сильно смещены; кожа ягодиц и задней поверхности бедер – сплошной кровоподтек.

2. Марья В. В темянной области, посредине, кожная рана, покрытая кровяным струпом; на затылке слева припухлость, величиной с серебряный рубль, волосы около раны замараны сгустившейся кровью. Левая ягодица представляет сплошной кровоподтек. На лбу, на правой брови и несколько повыше кровоподтеки и т. д.

3. Марфа П. В левой височной области кровоподтек, переходящий на лицо; кровоподтеки в толще век левых и правого верхнего; лицо замарано кровью, на верхней губе рана, длиною в 1 1/2 снт., при чем вся губа сильно припухла; в области правой лопатки кровоподтеки, в виде сине-багровых полос; такие же (числом 6 – 7) в области левой ягодицы; область правой ягодицы сплошной кровоподтек. Душевное состояние подавленное, обморок во время освидетельствования.

Довольно и этих примеров, вполне характеризующих тяжелую мужичью руку. Никоим образом не следует думать, что приведенные случаи выходят из ряда вон своими исключительно жестокими формами, – нисколько: если они и отличаются от сотен других случаев того же порядка, то лишь теми побочными обстоятельствами, благодаря которым они получили судебно-медицинскую формулировку… Да, мужик все еще бьет свою жену, бьет тяжелым, кровавым, уродующим боем…

Но один ли мужик бьет жену? Нет, бьет ее и «культурный» человек, даже нарочито призванный к насаждению этой самой культуры в темной мужицкой среде. Вот пример. В д. Игнатьевой (Нижеилимской волости, Киренск. уезда), в доме купца Черных, проживал до марта текущего года весьма известный в здешних местах г. Б., который подвергал (вероятно подвергает и ныне, но уже в другом месте) систематическим истязаниям свою жену. Это ни для кого не было тайной, об этом говорило все окрестное население, так как избиения производились нередко публично, на улице, при значительном стечении любопытных. Орудиями избиения служили палки, револьвер, даже оглобли, вообще все, что попадалось под руку. В январе прошлого года г. Б. выгнал жену из дома при сорокаградусном морозе без обуви, вследствие чего г-жа Б. обморозила себе ноги. В конце прошлого года г-жу Б. били на улице, в присутствии большого числа крестьян, сам г. Б. и его кучер Егор; г-жа Б. отбивалась оглоблями и кричала: «Караул, спасите!», но спасать никто не решался, ибо это было рискованно. После жестоких побоев г-жа Б. была связана Егором по рукам и ногам, разумеется, по приказанию г. Б., который после этого таскал ее связанною за волосы по полу и затем бросил ее где-то в чулане. Г-жа Б. несколько освободилась и со связанными руками и полусвязанными ногами, окровавленная, полуодетая, пробралась к крестьянину Николаю К., у которого и прожила несколько дней.

Очевидно, что такие «примеры» мало способны насадить среди крестьян уважение к женской личности. Да и вообще эта область отношений, изолированно взятая, не поддается внешним воздействиям; она слишком сложна, слишком многообразно связана со всем комплексом условий крестьянского существования, чтобы тут можно было что-нибудь поделать посредством «примеров», даже достойных всяческого подражания. Нет, тут нужны более радикальные меры…

Необходимо прежде всего, как залог уважения чужой личности, поднятие самоуважения в самом крестьянине, пробуждение в нем сознания личного достоинства, которое не позволяло бы ему подобострастно сгибаться, держа шапку на отлете, не только перед каждым цветным околышем, но и перед распухшим кулаком из ссыльно-поселенцев. А для сего необходимо мужику перестать чувствовать над собою легализированную розгу и нелегализированный, но вполне действительный кулак, исходящий из форменного обшлага. А для сего необходимо общее изменение крестьянского правопорядка, в котором вообще множество чисто дореформенных пережитков{5}. А для сего и т. д…

Или с другой стороны: для культурного подъема крестьянина необходим подъем материальный, который, в свою очередь, немыслим, с одной стороны, без полного освежения правовой атмосферы крестьянского бытия, с другой – без широкого притока в крестьянскую среду знаний – и общих, и специальных, сельскохозяйственных. А для сего надлежит в этом, как и во всяком ином деле, настежь распахнуть ворота общественной и частной инициативе, смести прочь все преграждающие ей путь препятствия. А для сего…

Продолжение этой логической цепи представляется личной мысли читателя.

«Восточное Обозрение» N 117, 30 мая 1901 г.

Л. Троцкий. ОБЫКНОВЕННОЕ ДЕРЕВЕНСКОЕ

I

(Запоздалое предисловие. Народная школа. Чего хотел от нее один великий народолюбец? – Уверенное письмо и твердая «цыфирь», как minimum требований к школе. Ц.-приходская школа и отзыв об ней одного московского нотабля. Небольшая экскурсия за границу)

Хотя нам уже приходилось объясняться с читателем под напечатанным выше заголовком, но только теперь мы заметили, что не лишне было бы предпослать дальнейшим писаниям того же наименования небольшое предисловие формального характера. Именно. Мы попросим читателя не сетовать на нас, если нам придется в своих дальнейших беседах смешивать в одно все газетно-литературные роды и виды: если общие, «руководящие» рассуждения, состоящие обыкновенно под контролем недреманного ока передовиц, будут иллюстрироваться частными фактами, опубликование которых составляет задачу корреспонденций; если личные наблюдения над жизнью того или иного деревенского угла будут приводиться в связь с авторитетными печатными источниками; если, наконец, мы позволим себе пользоваться даже формой «беллетристики» – не художественной, для которой в нашем распоряжении нет никаких ресурсов, а протокольной. Беллетристическая форма явится на выручку в тех случаях, когда голые факты без «беллетристического» покрова окажутся по той или иной причине слишком колючими для незащищенных пальцев корреспондента.

В конце концов, снисходительный читатель вряд ли потеряет что-нибудь от смешения указанных родов и видов, – педантическому же ревнителю газетных рубрик представляется обратиться к предлагаемым писаниям с теми командными словами, посредством которых анекдотический юнкер разгонял на синтактические посты разношерстную толпу знаков препинания, – т.-е. возгласить: «Марш по местам!» а затем силою воображения локализировать разбросанные «руководящие» рассуждения в авангарде газетного воинства, голые факты вдвинуть в пеструю толпу корреспонденций, а беллетристический элемент опустить в подвалы фельетонов. Общее впечатление, надо надеяться, останется и после этой операции, – а это именно и требуется.

Облегчив себя этим предупреждением, переходим к очередным делам.


Что такое народная школа?

Прежде всего несомненно, что она представляет собою продукт «пореформенных» условий русской жизни.

Обстановка патриархально-земледельческого труда и чисто крестьянского натурально-хозяйственного уклада времен крепостного права не создавала потребности в школьной премудрости: непосредственным учителем являлась «мать-сыра земля», под суровым началом которой состоял идеальный пахарь. Школа, со своим чистописанием, таблицей умножения, «птичкой божьей» и премудростями Иисуса сына Сирахова, не находила в этой окончательно сложившейся, цельной и замкнутой в себе жизни никакого места."…Потребность учить и учиться, – говорит Гл. И. Успенский, – была сознаваема Иваном Ермолаевичем (настоящим крестьянином-земледельцем, почти в неприкосновенности сохранившим свой натурально-хозяйственный тип) в смутной степени. Обыкновенно он решительно не нуждался ни в каких знаниях, ни в каком ученье. Жизнь его и его семьи, не исключая и одиннадцатилетнего сына, была так наполнена и так хорошо снабжалась знаниями, которые сама же и давала, что нуждаться в каком-нибудь постороннем указании, совете, – словом, в чем-либо непочерпаемом тут же, на месте и на своем деле – даже не было и тени надобности" (Сочин., т. II, стр. 572).

Но самодовлеющая, ценная «на месте и на своем деле» наука «ржаного поля» оказывается детски беспомощной и обидно жалкой перед требованиями и запросами того еще неоформившегося, но несомненного «зла», которое со свистом и ревом катит по железнодорожным рельсам, рассекающим первобытные южные степи и властно врезывающимся в угрюмые северные леса. Вот это-то «неведомое, непонятное», «доносящееся из самого далекого пугало Ивана Ермолаевича. Ему начинало казаться, что где-то в отдалении что-то зарождается недоброе, трудное, с чем надо справляться умеючи… И в такие-то минуты он говорил: – Нет, надо Мишутку обучить грамоте. Надо!» (Там же).

Итак, школа должна служить одним из средств приспособления к изменяющимся условиям жизни. На каких началах должна быть построена народная школа, чтобы выполнять эту громадной важности задачу? У многих даже весьма «либеральных» людей может закружиться голова от тех требований, которые Успенский предъявлял к народной школе.

«При осложненности современных отношений в народной среде, – говорит незабвенный писатель, – школа должна бы прямо, смело и широко касаться самых жгучих общественных вопросов – тех самых вопросов, до которых додумалась и дошла человеческая всескорбящая мысль в ту самую минуту, которую мы переживаем. „Как! – воскликнет читатель, – вы хотите, чтобы в школе разговаривали о труде и капитале, хотите, чтобы так называемые общественные, проклятые вопросы были поставлены в школьном ученье на должную высоту, чтобы все деревенские мальчишки рассуждали о пролетариате и т. д.?“ А почему же нет? Что это за запрещенный плод?.. На чем основано невозможно-жестокое гонение всякой малейшей попытки показать народу ряд огромных общественных задач, которые, к тому же, решать так или иначе будет этот же самый народ?» (Сочин. т. II, стр. 651).

Читатель не посетует за эту длинную выписку, так как она действует неотразимо широтою и бесстрашием требований, свежестью и яркостью настроения.

Незачем, конечно, говорить, что требования, какие предъявлял к народной школе Г. И. Успенский, и по сей день не укладываются в рамки русских общественных условий. Со школой, которая давала бы общественное воспитание, приходится несомненно «годить», как и со многим прочим.

Но и по части своего прямого, одобренного, рекомендованного и занумерованного назначения, т.-е. скромного письма и скромной «цыфири», современная крестьянская школа дает обидно жалкие результаты. А между тем даже скромная цыфирь далеко не ничтожное дело: в руках скупщика «пушнины» или хлеба она производит на глазах у неграмотного крестьянина прямо-таки фантастические результаты. Автору этих строк приходилось в течение некоторого времени работать в деревенской торговой конторе (на местном образном языке: живодерня), в одном из глухих мест Иркутской губернии, и за недолгое время своей службы он насмотрелся там прямо-таки несказанных чудес из царства черной цыфирной магии. Но об этих чудесах когда-нибудь в другой раз.

Вооружить крестьянина письмом и цыфирью не значит, конечно, облачить его в броню, о которую должны неминуемо сокрушиться все разуваевские ехидства, но это во всяком случае значит дать крестьянину в руки хотя и минимальное, но все же средство борьбы с наиболее грубыми и наглыми формами эксплуатации, столь характерными для периодов «первоначального накопления». Сколько тяжелых осложнений создает простое неумение проверить расчет с «живодерней» или написать жалобу – и обратиться-то не к кому – в нередких случаях явного грабежа!.. Поистине, «надо Мишутку обучить грамоте. Надо!».

Кто же выполняет у нас, в Сибири, задачу «обучения Мишутки?» Главным образом, церковно-приходская школа. Для характеристики этого типа школы достаточно сделано и делается повременною печатью, но мы полагаем, что поучительно будет привести мнение о церковно-приходской школе человека, который никоим образом не может быть отнесен к «нигилистам», этим «профессиональным» хулителям церковного просвещения, – мы имеем в виду С. Ф. Шарапова[11].

Названный писатель формулирует свой взгляд на низшую школу в таких словах: «низшая школа принадлежит приходу и никому более» («Борозды», 50). «Единственно возможная и здоровая народная школа», по г. Шарапову, есть школа строго-церковного типа, «ибо весь народ церковный, ибо вся эта группа родителей есть приход, т.-е. местная малая церковь» (стр. 49). Вполне определенно, не правда ли?

И тем не менее оказывается, что «эта прекрасная, верная идея принесла у нас плоды поистине горькие. Эта школа… стала у нас притчею во языцех и за самыми крайними исключениями ничего, кроме отвращения к себе, в лучших людях не возбуждает». И далее: «Для кого же секрет, что священники, единственные хозяева и ответчики за школу и не перед своим приходом, а перед внешним начальством, смотрят на это дело, как на повинность, извне навязанную, и страшно ею тяготятся» (49 – 50).

Г. Шарапов не отказывается, однако, от «прекрасной, верной идеи», дающей «поистине горькие плоды», но требует переустройства всей нашей общественной жизни на почве реставрированного древнерусского прихода. Вот тогда-то, на идеальном фундаменте идеального прихода проявятся идеальные пастыри, и расцветет идеальная церковная школа. Все это до такой степени утопично и несогласно с характером совершающейся на наших глазах с неотвратимой силой общественной эволюции, что считаться с этими благопожеланиями всерьез не приходится.

Пока же перед нами остается несомненный факт: на реальном фундаменте реального прихода при участии реальных пастырей функционирует реальная церковно-приходская школа, которая – увы! – «ничего, кроме отвращения к себе, в лучших людях не возбуждает».

На недавнем (12-м по счету) евангелическо-социальном конгрессе в Брауншвейге были сделаны многие сообщения, очень поучительные для нас, переживающих время особенно агрессивной тактики духовенства в области народного просвещения: обнаружилось, например, что протестантское духовенство, скрепя сердце, начинает руководствоваться тезисом Лютера[12], гласящим, что школа принадлежит ратуше, а не церкви. Ганноверский пастор Дерриес развивал ту мысль, что церковнослужитель, переставая конкурировать с профессиональным педагогом, лишь «сбрасывает с себя бремя, которое ему и не по силам и не по чину» («Русск. Вед.», N 143).

Мы думаем, что почтенным германским пасторам приходится отказываться не от очень тяжелого «бремени», так как некоторые общественные явления современной Германии, в которых немецкое духовенство никак не повинно, значительно облегчили для него тяжесть «бремени», а значит и уменьшили значение самоотверженного отказа наиболее проницательных пасторов от влияния на школьное дело.

Было бы, однако, непростительной для публициста наивностью полагать, что путем подобных справок относительно положения дел за границей и вообще путем логической аргументации можно убедить духовенство в преимуществах светской школы пред церковной и побудить его таким путем сложить с себя дело, которое ему «не по силам и не по чину». Во Франции, например, систематическая борьба против конфессионального образования насчитывает чуть не два столетия, и, тем не менее, французское духовенство, чувствуя под собой почву в реакционных силах страны, совсем не склонно добровольно сдаться под ударами «светской» мысли: зубами и скрюченными пальцами оно держится за свои конгрегации.

Но, если духовенство не убеждается теоретическими доводами сторонников светского образования, не бесполезна ли в таком случае вся их двухвековая страстная агитация?

Ответ опять-таки может дать современная Франция: без многолетней антиклерикальной агитации немыслима была бы та практическая законодательная борьба, которую ведут в настоящий момент против властных посягательств католического духовенства прогрессивные силы французского общества.

Простите за эту отдаленную экскурсию, завлекшую нас в стены парижского парламента. В следующий раз мы вернемся к своему месту.

II

(Церковно-приходская школа и школа грамоты. Разрозненные странички из жизни этих школ на Илиме. «Бывшие люди», как насадители религиозно-нравственного просвещения)

Отчеты Епархиальных Училищных Советов твердо отличают школы грамоты от школ церковно-приходских: первые «часто не имеют правильной организации, случайно возникают и случайно исчезают», вторые – «правильно организованы»{6}.

На практике это различие далеко не всегда наблюдается. Не безынтересный материал для суждения «о правильной организованности» ц. – пр. школ могут дать некоторые факты, относящиеся к Илимскому краю (3-е благочиние Киренск. уезда). Приводимые ниже данные тем более поучительны, что большинство ц. – пр. школ Илимского края учреждено не вчера: так, Шаманская школа основана в 1888 г., Кеульская – в 1885, Тубинская – в 1885, Коченгская – в 1886 и Илимская (городская) – в 1886. Было, значит, время дать этим школам «правильную организацию». Как же это время использовано?

Начнем с Илимской школы. Несколько лет тому назад (до 98 г.) в этой школе занималась постоянная учительница, которою население было довольно, но заправилы города вытеснили ее по каким-то чисто личным мотивам. После нее стали заниматься члены причта, и число учеников начало систематически убывать.

Короткое время в школе занимался дьякон, вскоре переведшийся в «Россию». После него (осенью 99 г.) школа была «на время» препоручена дьячку, к педагогической деятельности нимало не приспособленному.

Прием, к слову сказать, весьма распространенный: вследствие непостоянства педагогического персонала ц. – пр. школ, периоды учительских «междуцарствий» занимают весьма значительную долю общего учебного времени. В такие периоды школа сдается кому попало, что не мешает ей фигурировать в отчете не только в качестве функционирующей, но и «правильно организованной».

Освободивший дьячка от педагогического бремени дьякон, учительствующий по сей день, отнюдь не может быть назван удовлетворительным учителем как по общим для всех членов причта причинам (гл. обр., разъезды), так и по частной (?) причине{7}.

(В скобках отметим, что илимские мещане постановили в прошлом году ходатайствовать об открытии в городе министерской школы, и ходатайство это, как мы только что узнали, удовлетворено: с начала 1901 – 1902 учебн. года в Илимске начнет функционировать министерская школа.)

Сходные факты дает Коченгская школа. До 1900 г. в ней занимался вполне удовлетворительный учитель, которым местное население было довольно. Недоволен учителем был, однако, местный священник – и учитель, оставив ц. – пр. школу, перевелся в министерскую на Лену. После него школа была «на время», для заполнения графы в отчете, передана в ведение юного батюшкина сына, не доучившегося в духовном училище. В феврале 1901 г. в школу прибыл учитель (надолго ли!), еще не определившийся.

В недолго существовавшей Карапчанской школе «преподавал» дьячок, о педагогической деятельности которого местные крестьяне отзывались приблизительно так: «Есть ребята, которые по 2, по 3 года ходят, а и азбуки не знают… Учитель больше за коровами ходит, редко и в училище бывает… Ребята уйдут с утра в школу, сидят там, дожидаются его, а он иной день так и не зайдет совсем…». Конечно, против бедного дьячка, который живет впроголодь, ничего нельзя иметь за то, что он своих «буренок» и «красулек» предпочитает худо оплачиваемой и мало знакомой ему педагогике, – но помилуйте, где же тут «правильно организованная» школа?

В 99 году эта школа прикончила свое существование, и на ее место была учреждена ц. – пр. школа в Невоне, где до того существовала школа грамоты с учителем-дьячком, относительно которого известно лишь, что он не протрезвлялся.

Первым учителем Невонской ц. – пр. школы был местный крестьянин, прошедший сквозь «медные трубы» нескольких волостных правлений; поражал даже на Илиме своей безграмотностью и стихийным пьянством; приезжая в село Нижне-Илимское за жалованьем, ходил к обывателям и просил «на чаек» и «на рюмочку».

В сентябре 1900 г. на его место был «привезен» учитель из Иркутска, занимающийся в школе до настоящего времени. Главные усилия этого учителя направлены на распевание с учениками псалмов и иных церковных кантов, так что местные крестьяне недоумевающе спрашивают: «Дьячков он из них готовит что ли?».

В Шаманской школе в 1896 – 97 уч. г. учительствовал глухой дьячок, в Кеульской до 1900 г. занималась матушка, обремененная болезнями и многочисленным семейством: о правильных занятиях не могло, значит, быть и речи.

Таковы в «эпизодическом» изображении наиболее устойчивые, давно существующие ц. – пр. школы. Новые прививаются крайне туго. Выше мы имели уже случай отметить это на примере Карапчанской школы. Но это не единственный случай. Около трех лет тому назад была открыта ц. – пр. школа в с. Шестакове, но после того, как учитель (если не ошибаемся, поселенец) оставил ее, школа прекратила свое существование. Вместо нее открыта школа в с. Кочерге, но первый, приехавший туда из Иркутска учитель, едва осмотревшись, бежал, так что школа не функционирует.

Приведем еще некоторые данные о Романовской школе грамоты. В течение нескольких лет в ней учительствовал поселенец, малограмотный и во всех смыслах неприличный субъект. Его сменил в 95 году присланный из Иркутска, не окончивший курса, семинарист, беспробудный пьяница, именовавший себя племянником Щапова; относительно этого учителя бывший благочинный, он же наблюдатель ц. – пр. школ, с изумлением отзывался: «И откуда этаких берут?..». Затем следовал дьякон (без особых примет). Его сменил весьма нетвердый в грамоте священник П., обучавший учеников дробям, когда они еще не владели таинством сложения. Священника сменил новый дьякон, повинный не только в пристрастии к вину, но и в «дубоширстве» (по собственной, сего дьякона, орфографии). Новый учитель (с сентября 1900 г.) насаждает просвещение главным образом при помощи «часослова», чем выгодно отличается от учителя Тубинской школы, который – к великому неудовольствию о. благочинного – дает ученикам такие зажигательные книги, как «азбука» Толстого.

Мы понимаем, что сообщаемые нами данные далеки от полноты. Но и они, думаем, отводят надлежащее место неоднократно повторяемым в епархиальных отчетах заявлениям о благотворном влиянии церковного просвещения не только на учащихся, но «через школу и на взрослое население, на духовную жизнь всего прихода»."…Церковная школа, – говорит один из отчетов, – приобрела уже прочную симпатию населения не только там, где она существует уже много лет, но и там, где она только начинает свою деятельность" («Ц.-пр. школы и школы грам. Ирк. еп. в 1896 – 97 уч. г.», стр. 79).

Если духовные лица, по приведенному выше вполне справедливому отзыву епархиального наблюдателя, представляют самый плохой и нежелательный контингент учителей, если они не только не руководят общим направлением умственной и нравственной жизни учащихся, но даже не могут обыкновенно дать положенного числа уроков по закону божию (!), то каким же, наконец, путем исходит от них это благотворное влияние? Или достаточно поручить малограмотным поселенцам дело народного обучения в стенах, украшенных вывеской ц. – пр. школы, чтобы духовная жизнь молодого крестьянского поколения оказалась на верном пути?

К слову сказать, совершенно напрасно епархиальные отчеты с такой брезгливостью относятся к «таким нечистым источникам просвещения как бродяги-ссыльные», – практика школьного дела не отличается таким пуризмом, и нередко носителями «церковно-приходского» просвещения являются именно эти самые бродяги-ссыльные.

В какие ужасающие формы отливается иногда бесконтрольная власть этих последних над детьми, показывают поистине потрясающие страницы из жизни ц. – пр. школы с. Красноярова (на Лене). Но об этом говорить пока еще не приходится…

«Восточное Обозрение» N 173 – 176, 4 – 9 августа 1901 г.

Л. Троцкий. ОБЫКНОВЕННОЕ ДЕРЕВЕНСКОЕ

«Снова, который уже раз, в печати возбуждается вопрос о всесословной волости».

Из передовицы «Восточного Обозрения».

В числе характерных свойств русской публицистической мысли на первом месте стоит робкая настойчивость. Это сложное качество не прирождено русской прессе, но привито ей общественными судьбами. В течение десятилетий прессе приходится возвращаться к одному и тому же вопросу без надежды на близкий успех своих благопожеланий и даже без уверенности в собственной судьбе. Во время этой невеселой и подчас «колючей» деятельности наша периодическая печать, прежде чем достигнуть минимума своих требований (как это, надо надеяться, произошло на днях с «классицизмом»), успевает проявить все элементы своей робкой настойчивости: пройдя через всеочищающее горнило предостережений и запрещений розничной продажи, она ассимилирует кротость голубя и мудрость змия, десятки раз подымает голову, чтобы немедленно опустить ее долу, процветает и увядает, переворачивает ясные, как таблица умножения, вопросы на все стороны, не оставляя в них живого места. Как хотите, для этого нужно много настойчивости.

К числу таких тем, на которых периодическая печать упражняет свою общественную волю, принадлежит вопрос о всесословной волости.

Современный строго-сословный характер крестьянского самоуправления логически опирается на фикцию однородности крестьянства, т.-е. приблизительного экономического равенства членов сельского общества.

Разложение отношений натурального хозяйства, насильственное, властное вторжение обмена и денег в крестьянский обиход в течение десятилетий систематически разрушают экономическую однородность крестьянства, создавая, с одной стороны, свою собственную деревенскую буржуазию и, с другой, – свой собственный сельский пролетариат. Но поскольку члены общества перестают быть членами одного экономического класса, поскольку теряет смысл обособление их в юридически замкнутую группу, сословие постольку, значит, теряет свой материальный raison d'etre (основание) сословный характер крестьянского самоуправления. Отсюда – неумолкающие голоса в пользу необходимости превратить волость из сословного института во всесословный, а тем самым и во внесословный.

Неоднократно высказывалась надежда, что сословная замкнутость крестьянства, как никак, «ограждает» деревню от разуваевского и колупаевского вторжения. Но такая надежда оказалась совершенно неосновательной. Всякий, сколько-нибудь внимательно присматривавшийся к современным деревенским отношениям, ни на минуту не задумается подписаться под утверждением Гл. Успенского, что «живорезы нарочно „вкупаются“ в общество деревни, чтобы свободнее опустошать его».

Но помимо извне пришедшего «живореза», этого ворона, привлеченного запахом разлагающегося натурально-хозяйственного обихода крестьянской жизни, имеются в деревне в немалом количестве и изнутри общины выросшие представители того же общественного типа. «Живорез, – говорит только что цитированный автор, – в той или другой форме все-таки будет, потому что он есть результат общего расстройства деревенского организма, он есть цвет, корень которого в земле, – в глубине всей совокупности условий народной жизни».

Разумеется, кулак вкупается в «общество» только тогда, когда это в его интересах. В Сибири, где громадная часть расходов и повинностей, перенесенных в Евр. России на земства, лежит на волостях, представляющих, разумеется, не что иное, как совокупность сельских обществ, кулаку часто бывает не столь уж выгодно «вкупаться» в общество.

Нам приходилось наблюдать наивные и, разумеется, безрезультатные попытки сельского схода заставить кое-кого из местных кулаков, юридически не входящих в состав местного «общества», нести известные повинности или отправлять известную общественную службу.

– Ты, Артемий Филиппович, и тем пользуешься, и этим, – перечисляет кто-нибудь из крестьян призванному на сход кулаку, – должен ты за это, например, послужить обществу.

– Не имеешь ты полного права меня заставлять, – спокойно возражает Артемий Филиппович. – Я не приписан к обществу.

– Мало что не приписан! – не унимается радетель общественного интереса: – ты этим только свою пользу произносишь!..

На этот счет Артемий Филиппович отвечает уклончиво: почему он не приписался к обществу, это – мол, другое дело, но раз он не приписан, так и взять с него нечего. И, рассуждая так, он в своем праве.

Таким образом, крестьянское «общество» немедленно раскрывает ворота перед всяким кулаком, которому выгодно «вкупиться» в него, и оказывается бессильным принудить сельских кулаков, не приписанных к обществу, хотя и успешно выжимающих его, нести соответственную часть общественной тяготы. Значит, и вступая в общество, и оставаясь вне его, кулак «свою пользу произносит»…


Повторяем, вопрос о том, укрепить ли сословную или создать внесословную волость, давно уже волнует умы отечественных публицистов. Некоторые из них, вроде печальной памяти Леонтьева, при решении этого вопроса становились на точку зрения специфически понимаемых интересов «свирепой государственности», по отношению к которой крестьянство (как и всякая иная общественная группа) рассматривается, как элемент служебный. Эти люди знали, что делали, а делали они такое дело, за которое «русский народ» отнюдь не скажет им «спасибо сердечное».

С этими публицистами оказывались солидарными в конечных выводах по вопросу крестьянского самоуправления писатели, не имевшие с ними ничего общего в отправных пунктах. Беру на выдержку одну из старых, крайне многочисленных журнальных статей на эту тему. Сотрудник «Р. М.» (в 83 г.) в статье по поводу знаменитой книги Ядринцева о Сибири приходит, между прочим, к таким выводам.

«…Порядки жизни у крестьянства российского и сибирского таковы, что исключают всякую возможность совместной жизни крестьянства с остальными сословиями». И далее: «Соединить крестьян в деле самоуправления с личными землевладельцами и торгующим сословием в одну бессословную волость, в одно земское учреждение – совершенно немыслимо».

Из последней формулы явствует, что автор противопоставляет крестьянство не только как юридически замкнутое сословие, но и как экономический класс, личным землевладельцам и «торгующему сословию», так что высказанное им пожелание закрепления сословно-крестьянской волости имело целью ограждение однородной (будто бы) в экономическом отношении массы от внешних ей личных землевладельцев и представителей «торгующего сословия».

Но такое противопоставление есть не более, как результат политико-экономической аберрации. Исторически происхождение этой аберрации вполне понятно: крестьянство было в свое время, действительно, приблизительно однородным по экономическому составу, и дифференциация его началась лишь под влиянием отношений менового хозяйства. Но если представление крестьянства, как вполне однородной массы, и имеет свое историческое объяснение, то чем же такое представление поддерживается в настоящее время? Прежде всего правовыми пережитками, в силу которых самые разнообразные элементы крестьянства искусственно удерживаются в замкнутых рамках сословности.

Несоответствие представлений о крестьянстве с его действительной общественной физиономией есть лишь отражение несоответствия правовой крестьянской жизни с его действительным экономическим составом.

Возьму для пояснения конкретный пример, один из числа многих, которые мне приходится наблюдать в том большом сибирском селе, где пишутся эти строки.

С одной стороны, перед нами «крестьянин» Алексеевский («вкупившийся» в общество). У него большой двухэтажный дом с двумя флигелями, дающий ему, кроме собственного жилья, до 50 р. в месяц доходу; в том же дворе у него имеется лавочка, при чем хозяин расплачивается обыкновенно за труд товарами этой лавочки.

С другой стороны, Сергей Карпов, захудалый мужик, работящий и трезвый, но совсем опустившийся. Сам он ушел на прииски, жена тоже вскоре удалилась из села и, говорят, проводит время в обществе какого-то бронзового цыгана, сосланного административным порядком за конокрадство.

Прежде чем пуститься во «все тяжкие» приисковой жизни, Сергей продал Алексеевскому «остальную» (последнюю) корову, а дом сдал в аренду колбаснику из поселенцев за 36 руб. в год.

Алексеевский, который всего скупил до 100 штук скота, бьет скот на мясо и, разумеется, не остается в накладе. Совершает он много и других операций «по комиссии» у иркутских и местных торговцев, при чем широко пользуется наемным трудом как поселенческим, так и крестьянским. Сибирский кулак, как известно, не заражен предрассудком на счет людей, прошедших серьезную тюремную школу, – наоборот, поселенцы, в качестве наемных рабочих, нередко предпочитаются крестьянам, так как в силу своей неполноправности представляют гораздо более благодарное орудие для производства «прибавочной стоимости», особенно при целесообразно-направленной деятельности – в этом нет недостатка – чинов полиции.

Теперь прошу обратить внимание на следующее соображение. Если бы перенести Алексеевского и Карпова в город со всей сложной сетью отношений, которою Алексеевский опутал Карпова и ему подобных, то никто не усомнился бы, с какой категорией общественных отношений он имеет дело. Самая беззастенчивая экономическая эксплуатация, в частности принимающая ту специфическую форму, которая в классической стране капиталистических отношений именуется «truck system» (расплата за труд товарами), была бы налицо, и никому не пришло бы в голову равнять «под одно» полярно-противоположных представителей капиталистического строя.

Совсем другое дело в деревне. Здесь Алексеевский и Карпов фигурируют не только в качестве тысячника-кулака, с одной, и пролетария, еще не вконец опролетарившегося – с другой стороны, но и в виде «крестьян», членов одной и той же сословной волости, в виде «народа», который, по меткому выражению Успенского, представляется многим «такою же почти коллективною однородностью, как, например, овес или сено, или икра… Народ (все в том же неосновательном представлении) – это что-то одномысленное, какая-то масса, где все частицы и во всем совершенно равны друг другу, одномысленны, одинаковы даже в нравственных побуждениях» («Равнение под одно»).

Но представим себе, что мы приступаем к делу со статистическими приемами. Чего лучше? Что может быть святее цифры? Оказывается, однако, что даже святая цифра не всегда спасает от ложных выводов. У нас на вопросном листке значатся между другими такие, скажем, пункты: на какую сумму покупают в течение года крестьяне села N коров? На какую сумму продают их? На какую сумму совершают они покупку человеческой рабочей силы? На какую сумму продают они свою рабочую силу? И пр.

Когда мы подсчитаем искомые «суммы» покупок и продаж и затем разделим эти суммы на число домохозяйств, то получатся очень утешительные и даже эффектные результаты: окажется, что каждый крестьянин в среднем покупает коров и рабочую силу на такую же приблизительную сумму, на какую и отчуждает их. Отсюда уже сами собой напрашиваются такие выводы. Если крестьянин продает корову, то лишь для того, чтобы купить другую, более подходящую, – цифры ведь гласят, что он не только продает, но и покупает и притом почти на одну и ту же сумму. Далее. Каждый крестьянин в свободное время нанимается, а в горячее сам нанимает, при чем обе эти операции совершаются в одинаковых приблизительно размерах и потому должны рассматриваться, как усложненная форма трудового обмена. А значит в деревне все обстоит благополучно, если нет большого достатка (ведь, средняя цифра его понизила), то нет и крайней нищеты (всеядная средняя цифра и ее поглотила), а есть, как иронически выражается Гл. Ив. Успенский, «равнение под одно».

Между тем, наивность такого статистического приема бьет в глаза. Представим себе, в самом деле, что мы применили его по отношению к городским жителям: подсчитали хотя бы сумму доходов всех фабрикантов, купцов и рабочих, разделили ее на число городских семейств и затем, приняв полученное среднее за нечто реальное и исходя от него, стали бы умозаключать: никаких нет противоположностей и в городе! В среднем все живут не в роскоши, но и не терпят нужды, чему доказательством служит средний размер дохода. Не ясно ли, что при таком умозаключении мы упустили бы из виду одно обстоятельство: что наши теоретические спекуляции нимало не соответствуют фактическим жизненным отношениям, так как в жизни фабриканты, купцы и рабочие вовсе не складывают вместе своих доходов с тем, чтобы поделить их потом между собою и учинить таким образом фактическое равнение «под одно».

Но если применение указанного статистического приема непозволительно по отношению к городу, то где же гарантия его применимости к современным отношениям деревни? Таких гарантий нет и не может быть. Правда, коровы и человеческий труд продаются и покупаются в деревне приблизительно на одну и ту же сумму, и выходит будто бы фактическое равнение, но все же дело в том, что продают своих «остальных» коров Карповы, а покупают их Алексеевские; в то время как Карповы нанимаются, Алексеевские нанимают, и никакому равнению при этом – увы! – нет места.

Что же дает Алексеевскому и Карпову сословность крестьянского самоуправления? Карпова, который получает главный «доход» от продажи своей рабочей силы (таких Карповых в деревне немало), сословность лишает необходимой ему, как воздух, свободы передвижения, т.-е. лишает возможности наиболее выгодным для себя образом продавать свою рабочую силу и потому сплошь да рядом гонит его в объятия Алексеевского, который, являясь господином положения, диктует свои (нужно ли говорить, какие?) условия.

Если Алексеевский «вкупился» в крестьянское общество, чтобы опустошать его, то прямой интерес Карпова выкупиться из того «общества», которое в лице Алексеевских – их же не избегнуть – предлагает ему экономическую кабалу, а в лице волостных судов – розги… Таким образом, от сословности крестьянского правосостояния Карпову и его многочисленным обездоленным собратьям достаются одни шипы.

«Восточное Обозрение» N 212, 26 сентября 1901 г.

Л. Троцкий. «НЕЛИБЕРАЛЬНЫЙ» МОМЕНТ «ЛИБЕРАЛЬНЫХ» ОТНОШЕНИЙ

Года четыре тому назад нам пришлось упомянуть в разговоре с женой одного южно-русского фабриканта об обыскивании рабочих, выходящих с фабричного двора. Наша собеседница очень удивилась.

– Неужели их обыскивают? Каким же образом?

– Очень просто! – объяснили мы. – Рабочий подходит с приподнятыми руками к барьеру, у которого стоит сторож. Последний проводит ладонями по туловищу рабочего, с большей тщательностью останавливаясь на карманах… Этой операции подвергаются решительно все рабочие: старые и молодые, поступившие вчера и отдающие заводу свои силы в течение двух десятилетий.

Почтенная дама была окончательна смущена.

– Как странно, – заметила она в заключение, – мне никогда не приходилось читать об этом…

Так говорила жена фабриканта.

Если бы описанный разговор происходил в настоящее время, мы имели бы возможность указать почтенной даме на краткое, но весьма выразительное описание сцены обыска рабочих в превосходном очерке г. Вересаева[13] «Ванька» («Журнал для всех», N 3).

После того нам приходилось еще несколько раз замечать выражение крайнего изумления, соединенного с негодованием, на лице людей, впервые узнавших о том, что грубому ощупыванию подвергаются изо дня в день люди, не виновные ни в чем, кроме собственной нужды, заставляющей их продавать свои рабочие руки…

Фабрикант Н. И. Прохоров в "Письме к редактору «Русских Ведомостей» говорит, что «осмотр» (заметьте: осмотр, – как деликатно!) рабочих, уходящих из фабричных помещений, практикуется на всех существующих в России фабриках и производится «согласно „Правилам внутреннего распорядка“, утверждаемым фабричной инспекцией».

«Мера эта, к сожалению (скромная дань гуманности), представляется необходимой в интересах охраны фабричного имущества от противозаконных посягательств на него со стороны неблагонадежной части фабричного населения» («Р. В.» N 170).

Для того, чтобы обыскать смиренного российского «обывателя» необходимо соблюдение известных, правда минимальных, формальностей. По отношению же к фабрично-заводским рабочим эти, установленные законом, скромные формальности исключаются еще более скромными «Правилами внутреннего распорядка», утвержденными фабричной инспекцией.

Оберегайте, оберегайте мм. гг., ваши имущества: в этом ваше законное право. Но разве опасность существует только со стороны фабричных рабочих? Разве профессиональные воры не приходят под видом покупателей в магазин, под видом «публики» – в театры, в качестве молящихся – в церкви, в качестве моющихся – в бани? Почему бы, в таком случае, не обыскивать всех покупателей, зрителей, молящихся, моющихся? Наконец, всех вообще обывателей, – ибо именно они, обыватели, эти тихони, выделяют из своей среды «неблагонадежную часть», делающую себе профессию из «противозаконных посягательств»?

«Восточное Обозрение» N 194, 2 сентября 1901 г.

2. Канун революции

Л. Троцкий. К 200-ЛЕТИЮ ПРИСОЕДИНЕНИЯ ШЛИССЕЛЬБУРГА

11 октября Шлиссельбург был местом исторического торжества: высочества, преосвященства и превосходительства праздновали двухсотлетие того дня, когда Петр I, взяв «зело жестокий орех» (Нотебург или Орех-город), поздравил подданных «сею викториею». С тех пор Шлиссельбург служит одновременно и «окном в Европу» и… важнейшей государственной тюрьмой.

Празднуйте, празднуйте, господа – сегодня вы еще хозяева положения. Кто поручится за завтрашний день?

Не спокойно ли вы пировали в виду тюремных камней, которые впитали в себя трагическую повесть одиноких героев, павших в борьбе с самодержавием?

Не раскрыл ли вам очей страх перед зловещим для вас завтрашним днем? Если так, то вы должны были видеть, что по крепостным стенам Шлиссельбурга до сего дня бродят неотомщенные тени замученных вами рыцарей свободы. Они взывают о мести, эти страдальческие тени. Не о личной, но о революционной мести. Не о казни министров, а о казни самодержавия.

Сколько негодования будит в груди это «патриотическое» празднество, этот букет «высоких» негодяев, эти лицемерные речи, эти лицемерные клики – на проклятом острове, который был местом казни Минакова, Мышкина, Рогачева, Штромберга, Ульянова, Генералова, Осипанова, Андреюшкина и Шевырева[14], в виду каменных мешков, в которых Клименко удушил себя веревкой, Грачевский[15] облил себя керосином и сжег, Софья Гинсбург[16] заколола себя ножницами, под стенами, в которых Щедрин, Ювачев, Конашевич, Похитонов, Игнатий Иванов, Арончик и Тихонович[17] погрузились в безысходную ночь безумия, а десятки других погибли от истощения, цинги и чахотки.

Предавайтесь же патриотическим вакханалиям, ибо сегодня вы еще господа в Шлиссельбурге!

«Искра» N 27, 1 ноября 1902 г.

Л. Троцкий. ШУЛЕРА СЛАВЯНОФИЛЬСТВА

Если у вас, читатель, недурное обоняние, вы должны были обнаружить в нашей атмосфере присутствие подозрительных токов «всеславянской» политики…

Снова, о российский обыватель, делается попытка открыть предохранительный клапан официозного славянофильства, чтобы дать выход избытку твоих гражданских чувств. Снова, как двадцать пять лет тому назад, газетные подрядчики патриотизма извлекают из своих архивов временно сданные туда, на предмет востребования, идеи всеславянского братства и с шумом и звоном пускают их в оборот…

Недавно Болгария была местом «шипкинских» юбилейных празднеств. Редакциям бесцензурных изданий был разослан циркуляр, который предлагал представителям русской печати, как и вообще русским подданным, которые будут присутствовать на означенных торжествах, – «воздержаться от произнесения речей или тостов», ввиду того, что эти права «предоставлены лишь Е. И. В. Вел. Князю Николаю Николаевичу и ген. – адъютанту гр. Игнатьеву»… тому самому Игнатьеву, который, по наглому уверению «Нов. Врем.»[18], выступал в Болгарии исключительно как частное лицо.

Граф Игнатьев держал себя на юбилейных празднествах с дипломатическим искусством агента-провокатора, который каждую минуту готов предать того, кого ему удалось завлечь своими речами. В настоящее время «С.-Петерб. Вед.»[19] – газета, у которой много хороших намерений, но обидно мало политического смысла, – говорят: «Странно до некоторой степени слышать мнение о том, будто бы шипкинские торжества толкнули Македонию на путь восстания». Странно – только до некоторой степени? Значит, «до некоторой степени» все-таки понятно? Того же мнения и мы. Правда, граф-провокатор выразил ту мысль, что для освобождения Македонии еще не наступил благоприятный «психологический момент», но тут же он указал, что «Россия – духовный и вещественный щит славянства». В ней живут еще великие идеалы. Она способна еще на новый «крестовый поход, каким была война 1877 – 78 годов». Оратор-монополист, под лицемерно двусмысленными словами которого, по уверению «Нов. Вр.», «подпишется всякий русский человек» (тот самый русский человек, которому циркуляром за N 7784 предложено «воздержаться» от речей), гр. Игнатьев, сыграв свою провокационную роль, выразил затем в особой телеграмме «сожаление» по поводу «напрасных жертв македонского восстания»: очевидно, нетерпеливые болгары опередили «психологический момент».

Как же держат себя в этом случае наши газетные балканских дел мастера?

Мы оставляем в стороне всеславянскую болтовню «СПБ.В.», ввиду абсолютной невменяемости консервативно-либеральной газеты князя Ухтомского. «Бирж. В.»[20], которые в смысле «отзывчивости» и впечатлительности стараются соперничать с «Нов. Врем.», в несколько дней заметно изменили тон своих статей о балканских делах. Только вчера они резко отзывались о македонском восстании, как о несвоевременной и безумной авантюре. Сегодня они говорят уже такие речи: «Менее чем где-либо, у нас допускают мысль о каких-либо агрессивных планах против Турции, но нет также страны в Европе, где вопли и стоны македонских христиан отзываются более мучительным эхо, чем в России. Политика, упорно не желавшая считаться с естественным сочувствием России к ее единоверцам, всегда оказывалась губительной для империи османов».

«Не подлежит, конечно, сомнению, – иезуитствует на ту же тему „Нов. Вр.“, – что каждый сознательный русский искренно желает мира… Но кто же может не знать, что шипкинские памятники освежают и укрепляют в нас ничем непоколебимую решимость остаться навсегда верными заветам, в них содержимым, поддерживать и продолжать дело, за которое страдали и гибли чествуемые нами».

Не похоже ли, читатель, на то, что разбитной газетной братии заказано сверху изготовить «психологический момент»? Но чему послужит этот «момент»? Делу македонского освобождения? Или эксплуатации «славянских» чувств в целях укрепления позиций самодержавной бюрократии? Вопрос, у которого может быть только одно решение.

Поэтому, какое бы сочувствие ни возбудило в нас македонское восстание, мы не можем не отнестись отрицательно ко всякому движению в пользу его активной поддержки со стороны русского общества, лишенного тех органов, через которые оно могло бы провести свою коллективную волю. Всякое национальное движение, как только оно перестает быть платоническим, неминуемо проходит у нас через грязные руки царского правительства, которое с собственным народом обращается, как с презренной райей. Нельзя ни на минуту забывать, что «турецкие порядки в России в течение всего XIX в. были лучшею опорою турецкого господства в Константинополе» (Драгоманов. «Турки внутренние и внешние»).

«Турки пытают македонских болгар в казематах, истязают их в домах, насилуют их жен, их дочерей, их сестер, избивают их детей, грабят их имущество… Долго ли это может продолжаться?» – негодующе спрашивают «СПБ. В.»

Но почему вы молчите, господа, когда ваши домашние курды выполняют ту же турецкую программу на вашей несчастной родине? Разве наши тюрьмы лучше турецких? Разве там не истязают государственных заключенных нравственно, а в последнее время и физически? Разве наши солдаты-усмирители не насиловали жен и дочерей полтавских крестьян? Разве они не грабили их имущества? Почему же не призываете вы к «крестовому» походу против басурман царизма?

Граф Игнатьев имел нахальство сказать чествовавшим его представителям официальной Болгарии: «Устройте ваши внутренние дела, – и симпатии России будут с вами». Эти изумительно наглые слова были сказаны, читатель, в 1902 г. В том самом 1902 г., когда русское правительство, устрояя «внутренние дела», вешало своих граждан, выражавших ему недоверие, при помощи пистолетных выстрелов, сражалось на улицах с рабочими, заполняло тюрьмы и Сибирь своими студентами и пороло своих мужиков.

И это самое правительство парадирует в тоге освободителя! А руководящие русские газеты создают благоприятный «психологический момент» этим политическим шулерам, спекулирующим во внутренней политике на македонской крови.

Те из восставших болгар, которым нужна свобода, а не замена турецкого ятагана всероссийской нагайкой, поймут наше отношение к их делу, как и мы вполне понимаем слова генерала Цончева[21]: «Восстание будет потоплено в крови… Но встанет новый мститель, и освобожденный македонец сможет сказать, что он обошелся без помощи, которая часто стоит так дорого…».

Вот почему друзья свободы должны употребить все усилия, чтобы славянофильское шарлатанство правящей клики и ее газетных молодцов было оставлено революционными и оппозиционными силами нашего общества «без последствий».

«Искра» N 28, 15 ноября 1902 г.

Л. Троцкий. БОБЧИНСКИЕ В ОППОЗИЦИИ

В почтовом ящике «Освобождения»[22] (N 9) г. Струве[23] жалуется одному из своих корреспондентов на «непонятную враждебность, проявляемую некоторыми революционерами».

Намек слишком ясен. Но нам, в свою очередь, непонятна «непонятливость» г. Струве. Мы всегда указывали и готовы указать еще раз, что наша «враждебность» направлялась лишь на ту часть гражданской души г. Струве, которая служит приютом филистерскому политиканству и политическому филистерству. Когда же г. Струве говорит голосом честного гражданина-демократа, мы всегда готовы его приветствовать.

Но к крайнему ущербу для собственной политической физиономии и к великому вреду для дела, которому он хочет служить, г. Струве не находит в себе отваги отказаться раз-навсегда от роли литературного представителя земско-политического Massigkeitsverein'а (общества воздержания) и уверенной ногой стать на единственно-возможный, т.-е. революционный путь освобождения родины.

Г. Струве тяготеет к тяжеловесной земской оппозиции. Тут еще нет греха. Но чем авторитетнее «Освобождение» в земских сферах, тем обязательнее для его редактора выступать со словом решительного осуждения в тех случаях, когда обслуживаемые им земские деятели пытаются упрятать свои гражданские чувства в расщелины междуминистерских столкновений.

Г. Струве энергично полемизирует с «Моск. Вед.», которые, глумясь над суджанским уездным комитетом, уподобляют его деятелей Добчинскому и Бобчинскому. "Если г. Евреинов[24] – Добчинский, – восклицает г. Струве, – то что же такое объявленный ему Высочайший выговор?"

Говорят, что истина нередко открывается через младенцев. По-видимому, иногда также и через юродивых злецов.

Потому что «Моск. Вед.», уподобляя г. Евреинова Добчинскому, поразительно близки к истине. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать рабье послание «почтенного земского деятеля» министру финансов{8}.

"4 августа. Ст. Вилейки, в ожидании поезда.

Ваше Высокопр-ство, глубокочтимый Сергей Юльевич!

Чтобы указать, что я не был голословен, когда говорил Ваш. Высокопр-ству, что при тех условиях, в которые ставит местные комитеты Мин. Вн. Дел, невозможно работать, позвольте Вам послать вырезку из газеты «Русск. Вед.» о заседании Пензенского губерн. ком. и Сарат. уездн. Из этого отчета Вы изволите усмотреть, что губернаторы не позволяют поднимать общих вопросов (то же самое было в Курском губерн. ком.), и уезды с ретроградами во главе занимаются лишь изысканием мер упрятывать полегче мужика в тюрьму. Очевидно, что при таких условиях Особое Совещание немного узнает об общих нуждах сельскохозяйственной промышленности, и великое серьезное дело (Вами прекрасно задуманное) может окончиться ничем, или очень малым. Мин. Вн. Дел поставил мне в вину, что я в уездном комитете поднял общие вопросы, которые не входят в виды правительства; но ведь общий вопрос о нуждах сельскохозяйственной промышленности поставлен Особым Совещанием и его председателем. Кто же эти лица, как не то же правительство? И разве Ваше Высокопр-ство не такой же представитель высшего правительства, как и другие министерства, и почему Ваши требования для нас менее обязательны, чем неизвестные для нас желания других? Здесь кроется, очевидно, недоразумение, и мы за это платимся, а нам вместе с тем видно очень ясно то плачевное положение, при котором приходится жить в провинции. С одной стороны, запуганное и запугиваемое, вынужденное к молчанию, общество, с другой – разнузданная кучка анархистов, ничего не боящаяся, даже виселицы, и между ними мечущееся Министерство Внутр. Дел, бесплодно ведущее борьбу с этой лернейской гидрой. Зловредной кучки мы, мирные земледельцы, боимся не менее Министерства Внутр. Дел. Все эти убийства, волнения и погромы не дают мирно трудиться и даже жить спокойно. И вот, едва на сделанный правительством же запрос я и наш уезд хотели правдиво ответить, – что тормозит нашу жизнь и, главное, наше занятие, сельское хозяйство, – как поднялись громы и молнии на осмелившихся сказать правду.

Простите великодушно мою смелость писать Ваш. Высокопрев-ству это частное письмо, но я считал своим долгом подтвердить фактами мои слова.

Глубоко Вас почитающий и искренно глубоко Вас уважающий, преданный Вам

А. В. Евреинов".

Мы оставляем в стороне цинично-откровенный страх собственника перед «разнузданной кучкой анархистов, ничего не боящейся, даже виселицы…» Но и во всем остальном – какая поразительная смесь «долга» и личного «достоинства» с лакейской угодливостью и лестью! Какая гражданская отвага в этом стремлении торопливо укрыться от громов «Его Высокопревосходительства» от внутренних дел за спину «Вашего Высокопревосходительства» от финансов. Разве вы не видите Петра Ивановича Добчинского, который петушком-петушком бежит за экипажем «искренно и глубоко почитаемого и уважаемого» С. Ю. Витте и почтительно-торопливо докладывает ему, что если он, Петр Иванович, и прижил некоторые резолюции вне легального брака, то это ничего, «ибо все было так же, как бы и в браке»: разве, в самом деле, «Ваше Высокопревосходительство не такой же представитель высшего правительства?» Разве вы не наши отцы, и мы не ваши дети?

О, это земское холопство и оппозиционное лакейство!.. Какие же египетские казни, какие российские скорпионы нужны еще для того, чтобы выпрямить, наконец, угодливо согнутую спину либерального земца, чтобы заставить его почувствовать себя не подручным «представителей русского правительства», но уверенным в себе работником народного освобождения!

«Искра» N 27, 1 ноября 1902 г.

Л. Троцкий. ЗАКОННАЯ ОППОЗИЦИЯ БЕЗЗАКОННОМУ ПРАВИТЕЛЬСТВУ

Иностранные газеты сообщают, что фон-Плеве[25] надоели широкие благопожелания уездных сельскохозяйственных комитетов, и он предложил губернаторам обуздать зарвавшуюся земскую мысль и не позволять губернским комитетам выходить за пределы… сравнительной оценки методов удобрения. В таком «цыц!», брошенном с высот министерского трона, нет ничего неожиданного. Предполагалось, что комитеты оправдают «драгоценное доверие, им с высоты престола оказанное». Комитеты не «оправдали». Им предложено замолчать. Все последовательно.

В сущности, с первых же заседаний уездных комитетов стало ясно, что, вместо «оправдания доверия», произойдет суд земств над политикой бюрократического абсолютизма. Но – такова одна из ненормальностей нашей политической жизни – подсудимый оказался в роли председателя, который вправе закрыть заседание суда в любой момент. Конечно, подсудимый воспользовался своим правом.

Крайне поучительно отношение к комитетам тех газет, которые отражают «взгляды», излучающиеся из министерских канцелярий. «Гражданин»[26] объявил комитеты «очагами оппозиционной болтовни». «Моск. Вед.», с годами не теряющие остроты взора, нашли среди комитетов лишь немногих праведников, которые не вверглись в «дебри самохвальства и либеральничания». Но комитеты нашли влиятельного покровителя в лице старой гетеры русской журналистики, А. С. Суворина[27]. Правда, и «Новое Время» признало, что большинство комитетов можно упрекнуть в «некоторой горячности охватить слишком широко каждый вопрос». Но – оппозиция? – недоуменно спрашивает почтенная рептилия, – где? и кому? Просто «местные деятели работают потому, что им это поручено». А оппозицию им делать не поручено, значит, о ней не может быть и речи. Конечно, не обходилось без «болтовни». Были и бестактности, вроде «недовольства порядками, указанными Особым Совещанием». Было и либеральничанье и самохвальство. Но «в громадном большинстве случаев на болтовню таких деятелей никто не обращает внимания». «С какою замечательною деликатностью и с каким политическим тактом, – умиляется газета, – обсуждались, напр., вопросы в предварительном совещании председателей земских управ Моск. губ. Все, что могло подать лишь малейший повод к упреку, что земцы чего-либо домогаются от Особ. Совещ., тотчас было исключено из резолюции». Деликатные, почтительные, милые земцы! Добрая, снисходительная рептилия!

Точка зрения «Нового Времени», берущего под свою опеку земцев, угнетаемых Мещерским[28] и Грингмутом[29], может быть формулирована так: Не беда, господа, что либеральный земец поиграет, это он от избытка преданности. Если он при этом слегка созорует, то и это «по поручению». Надо же застоявшемуся земцу дать время от времени политический моцион. Опасаться нечего: ведь все мы прекрасно знаем, что поступков отсюда никаких не произойдет.

Мы не утрируем. В N 9560 черным по белому напечатано: «Чем больше шансов, что так или иначе работа будет оставлена без внимания петербургскими канцеляриями, тем более чести труженикам, которые не страшатся подобной перспективы, а делают свое дело». И ту же мысль с восхитительной наивностью, переходящею в самодовольную наглость, высказывает значительная часть нашей провинциальной либеральной прессы.

Таким образом, предполагается, что сами земцы знают заранее о полной практической безрезультатности их дебатов и резолюций, но, «не страшась подобных перспектив», с достоинством упражняются в самодовлеющей гражданской гимнастике. Так ли это, милостивые государи?

Мы хотели бы думать, что это не так. Мы хотели бы верить, что они, эти «милостивые государи» земской оппозиции, не позволят себя убаюкать тем изболтавшимся либеральным публицистам легальной прессы, которые награждают их аттестатами гражданской зрелости в утешение за их бессилие… Мы хотели бы надеяться, что они сумеют потребовать у «петербургских канцелярий» внимания и уважения к своему оппозиционному голосу.

В уездных комитетах они старались сжаться в комок, они наряжали свои нелояльные желания в мундир полицейской легальности, они придавали своим конституционным требованиям абстрактную до бессодержательности форму, и они достигли того, что «Нов. Время» не замечает в их «оппозиционных» резолюциях ничего, кроме похвальной вернопреданности. Что, если фон-Плеве и г. Витте[30] тоже «не заметят» их замаскированной оппозиции? Найдут ли они в себе – они должны найти! – достаточно решимости, чтобы членораздельной политической речью объявить агентам самодержавия, «какого они духа суть»?

Какой тактики они намерены держаться в губернских комитетах? Будут ли они покорно идти на возжах у г.г. губернаторов? Простятся – не в первый и не в последний раз – с «бессмысленными мечтаниями» и примутся за трезвенную оценку удобрительных материалов? Вновь оправдают «доверие, с высоты престола оказанное», и заодно уж докажут, что заслужили те покровительственные подзатыльники, которыми поощрил их маститый сутенер «внутренней и внешней политики»?

Или они, наконец, почувствуют себя в первый раз гражданами, а не школьниками? Решатся внести на обсуждение губернских комитетов и земских собраний точно формулированную политическую программу? Сумеют открыть заседания после того, как губернаторы их закроют, и под председательством ими избранных, а не им навязанных лиц, не убоятся оправдать доверие, им с высоты истории оказанное?

Можно было бы ответить утвердительно, если бы мужественное политическое поведение уездного воронежского комитета[31] не оставалось пока беспримерным, и если бы «Освобождение», рабски старательно отражающее господствующий тон земской среды, не ставило бы тактику оппозиции в зависимость от столкновений фон-Плеве с г. Витте, претендующим, по земской характеристике, на амплуа русского Неккера[32] (см. N 10).

Можно с уверенностью сказать, что если бы русская свобода должна была родиться от оппозиционного земства, она никогда не увидала бы света. Но, к счастью, у нее есть более надежные «предки»: во-первых, это – революционный пролетариат, во-вторых, это – внутренняя, пожирающая себя логика русского абсолютизма.


Кто выиграл от «прискорбных явлений нашей жизни»? – спрашивает некий публицист. И мужественно отвечает: «Увы! выиграл один только мнимый друг русского самодержавия, русского народа и русской свободы – централизующий бюрократизм, который рос, под всеми предлогами, пропорционально ослаблению правильной и нормальной общественной жизни, под предлогом противодействия эксцессам либерализма, под предлогом умаления общественной и личной инициативы (хорош „предлог“!), под предлогом экономических кризисов, рос и все шире захватывал в свои сети все свободные функции народной жизни».

Это не из заграничных брошюр г. Шарапова. Это не из последних речей г. Стаховича[33]. Это и не со слов конституционалистов «Освобождения». Нет и нет! Это редактор «Гражданина», конкурент мага Филиппа, неутомимый князь Точка, бескорыстный (казенные объявления не в счет) страж государственных заветов Семибоярщины, взалкал свободы… Скоро, читатель, настанет день на святой Руси. Ибо что же будет завтра, если уж сегодня сам князь Мещерский, старый петух реакционной полуночи, начинает сбиваться и испускать чуть ли не «конституционалистские» ноты!

А ведь только вчера «Гражданин» грозил охранительным перстом сельскохозяйственным комитетам, этим очагам «оппозиционной болтовни»! Только вчера князю Мещерскому являлся в кошмарно-патриотическом сне призрак «образованного либерального купца», опошляющего вопросы русской государственности. А сегодня…

Что случилось, князь? Публицистический lapsus (описка)? Резиньяция (покорность) перед духом времени? Отошли ли казенные объявления?

Или же и ты, старая крыса, заметила непоправимую течь в корабле русского самодержавия? Если так – торопись, торопись, ибо завтра, пожалуй, будет уже поздно…

Но мало того, что редактор «Гражданина» сам становится на защиту «свободы» против бюрократического централизма, он и Александра III превращает в тайного воздыхателя по свободе. Оказывается, что «великий Гатчинский Отшельник» – да будет ему тяжела земля! – только и мечтал об освобождении России «от гнета бюрократизма и централизации». Вот где иногда скрываются политические единомышленники!

«Благодаря мнимым союзникам Самодержавия, – думал тайный коронованный конституционалист, – бюрократии и централизации, их всезахватывающая волна снизу все возносит кверху, в зародыше туша всякую свободу на месте: не лучше ли тихой волне идти сверху книзу и приносить свободу для каждой плодотворной мысли, для каждого жизненного труда?»

В самом деле, – не лучше ли абсолютизм, сочетавшийся со свободой морганатическим браком? Нагайка, завернутая в пергамент Великой Хартии Вольностей?[34]

Что значит «свобода» на публицистическом жаргоне князя Мещерского, мы разбирать не станем. Может быть, это паточная славянофильская «свобода» от всяких «бумажных», т.-е. правовых гарантий, роль которых выполняет благожелательная деспотическая воля, «тихою волною» изливающаяся «сверху книзу»? Другими словами, может быть, это просто свобода… от политической свободы? Вопрос темный. Ясно одно: в интересах самодержавия, а значит (у князя – значит!) и народа, централизация и бюрократизм должны уступить место общественной самодеятельности. Эту самую ноту о самодержавии, опирающемся на самодеятельность граждан, вот уж несколько десятилетий усердно тянут наши народнически-либеральные и славянофильски-либеральные публицисты. И усердие их, поистине, самоубийственно! Вместо того, чтобы демонстрировать на каждом общественном факте ту несомненную истину, что самодержавие не по недоразумению, но по своему внутреннему политическому содержанию есть не что иное, как властная всезахватывающая и всепопирающая бюрократия, наши либеральные недоросли систематически развращали общественную мысль, отрицая противоположность интересов абсолютизма и земского самоуправления. Одни делали это по врожденному недомыслию, другие – в надежде «обойти» самодержавие двумя-тремя хитроумными силлогизмами. Но как политическая простота первых, так и политиканская вороватость вторых составляют самые позорные страницы в истории нашей публицистической мысли. Никакие «независящие обстоятельства» не могут тут служить оправданием. Не засорять обывательское сознание фикциями свободолюбивого деспотизма и конституционного кнута, но очищать это сознание от идеологических переживаний патриархальной государственности, – вот задача, единственно достойная политического деятеля.

И надо сказать, что самодержавие, дошедшее до самоотрицания в лице князя Мещерского, до самопожирания в лице Зубатовых[35] и Плеве, Оболенских и Валей[36], само облегчает нашу задачу. Нужно только, чтобы мы сами не отдалили часа своей победы, изменяя планы оппозиционных и революционных кампаний в зависимости от настроений правительственных сфер. И мы уверены, что соц. – демократия пребудет верна себе.

В этой политике нервных зигзагов, в этой сутолоке административных «единоборств», оппозиционных колебаний и революционной растерянности, в этом хаосе течений и настроений, которым кратковременность их существования не позволяет превратиться в направления, одна только партия революционного пролетариата имеет великое счастье сознавать прочность своей политической позиции.

Заигрывания бретеров самодержавия так же мало способны бросить ее в зубатовские объятия, как издевательства самодержавных камаринских мужиков – в азартную игру политического террора. И на предательские заигрывания и на бешеные преследования она отвечает одним и тем же: расширением и углублением своей революционной работы. Сменится много политических курсов, появится и исчезнет много «партий», претендующих на усовершенствование соц. – демократической программы и тактики, но историк будущего скажет: и эти курсы, и эти партии были лишь незначительными, отраженными эпизодами великой борьбы пробужденного пролетариата. Революционный по своей общественной природе, но никак не вследствие преследований, всегда революционизирующий и всегда революционизирующийся, верный своему классовому естеству при всякой политической конъюнктуре, он неизменно шел тяжелыми, но верными шагами по пути к политическому и социальному освобождению.

«Искра» N 29, 1 декабря 1902.

Л. Троцкий. ЗУБАТОВЩИНА В ПЕТЕРБУРГЕ

Хождение правительства «в народ» продолжается. Самодержавие, в лице некоторых своих агентов, как известно, разочаровалось в административном терроре, как единоспасающем средстве противореволюционной борьбы, и решилось – не вместо террора, а вместе с террором – вести систематическую работу развращения рабочих масс.

В петербургской газете «Свет»[37], находящейся в интимном общении с полицейской преисподней, напечатано следующее сообщение:

"За последнее время, по инициативе столичных заводских рабочих: В. И. Пикунова, С. А. Горшкова, И. С. Соколова, С. Е. Устюжанова, Д. В. Старожилова, Г. Н. Солодовникова, А. И. Егорова, Е. Ф. Пахомова, С. С. Семенова, А. И. Кузьмина и Н. А. Одинцова, в местном фабрично-заводском населении получила распространение мысль о возможности очень серьезного улучшения в жизненных условиях рабочей среды путем развития в ней сословной самодеятельности и взаимной помощи.

С ведома столичной администрации, 10 ноября, в трактире «Выборг», на Финляндском проспекте, инициаторы дела имели по этому предмету частное собеседование с несколькими товарищами, а 13 ноября ими было подано прошение г. исправляющему должность с. – петербургского градоначальника, камергеру В. Э. Фришу, о разрешении товарищеского собрания. Со стороны последнего рабочие встретили внимательное и сочувственное отношение к своей просьбе и получили обещание, что он окажет зависящее от него содействие для удовлетворительного разрешения предпринятого ходатайства. Ободренные приемом г. исправляющего должность градоначальника и успешным началом своего дела, рабочие отправились в департамент полиции министерства внутренних дел, чтобы выяснить отношение министерства к задуманному ими делу. Директор департамента, статский советник А. А. Лопухин, выразил им свое сочувствие и готовность помочь осуществлению их намерений.

Вследствие этого, в воскресенье 17 ноября, в том же трактире «Выборг» состоялось первое в Петербурге официально-разрешенное собрание рабочих, а 21 числа в 10 часов 30 мин. утра, рабочие имели честь быть приняты г. министром внутренних дел, который выслушал благодарность рабочих за данное им разрешение собираться на товарищеские собеседования по вопросам их жизненного обихода и высказал свое намерение поощрять их деятельность в усвоенном ими направлении".

С своей стороны, «Свет» обещает своим читателям, что «ход предпринятого рабочими начинания, а также и всестороннее обсуждение рабочего вопроса в чисто русском духе найдут на страницах газеты самое широкое место».

Давно уже известно, что «чисто русский дух», патент на который выдается из департамента полиции, включает в себе три составные части: полицейское самодержавие, полицейское православие и полицейскую народность. В приведенном сообщении ничего не говорится о роли петербургского духовенства («православия») в этом трогательном примирении полицейского насильничества («самодержавие») с «сословною самодеятельностью и взаимной помощью» петербургского пролетариата («народность»?). Надо думать, что при современном настроении рабочих масс поп, даже в глазах «высших сфер», является слишком устарелой и скомпрометированной фигурой, чтобы направлять его с пальмовой ветвью «социального мира» в рабочие кварталы. Агенты г. Зубатова тут гораздо более уместны. Они будут говорить рабочим не о смирении и покорности, а о «сословной самодеятельности и взаимной помощи». К зубатовским агентам примкнет несколько предателей и несколько глупцов (смотри выше их перечень), и разрешение рабочего вопроса «в чисто русском духе» будет на-мази. И в СПБ, как раньше в Москве, начнутся «легальные» рабочие собрания, на которых зубатовцы будут, с одной стороны, примирять непримиримое (самодержавие и пролетариат), а с другой – выслеживать тех рабочих, которые станут высказываться не в «чисто-русском духе». Прения, начавшиеся на легальной сходке, будут заканчиваться для рабочих-революционеров в Охранном Отделении. Таким образом все эти перечисленные выше Пикуновы, Горшковы, Соколовы и пр. будут, по примеру своих московских единомышленников, играть роль агентов-подстрекателей в руках Зубатова. И те из них, которые не продали ему своей души, а попали к нему лишь по недомыслию, должны понять, что быть бескорыстным провокатором ничуть не менее позорно, чем наемным – только гораздо глупее.

Наши петербургские товарищи будут, разумеется, внимательно следить за развитием этого нечистого предприятия, которое встретило «внимательное отношение» и «готовность помочь» со стороны таких испытанных «друзей» рабочего класса, как петербургский градоначальник и директор Департамента Полиции. Правильно и широко осведомлять рабочих о причине, цели и ходе этих полицейских заигрываний, значит – уничтожить в самом начале возможность хотя бы временного их успеха: подобные авантюры рассчитаны исключительно на наши политические сумерки, в которых врагу подчас легко сойти за друга.

Мы не знаем еще, нашел ли Зубатов и в Петербурге профессоров, которые вступили бы с ним в сотрудничество в целях мирного профессионально-полицейского разрешения социального вопроса. Думаем, что нет, – не потому, чтобы морально-политический ценз профессорской корпорации в Петербурге был выше, чем в Москве, а потому, что партия революционного пролетариата уже заклеймила в глазах общественного мнения эту форму «сотрудничества», как позорное политическое предательство.

Если, тем не менее, петербургское Охранное Отделение от полиции найдет отклик в петербургском Охранном Отделении от науки, мы надеемся, что революционное студенчество сумеет в краткой, но выразительной форме – преподать своим профессорам элементарный курс гражданской нравственности.

«Искра» N 30, 15 декабря 1902 г.

Л. Троцкий. НОВЫЙ ПОХОД Г. ФОН-ПЛЕВЕ

(По поводу юбилейно-программной речи мин. вн. дел)

Старый заплечных дел мастер заговорил о предстоящих «реформах» чуть ли не слогом либерала «Русск. Вед.». В ближайшем будущем, видите ли, предстоит серьезное «крестьянское преобразование» «по образцу, завещанному нам эпохой составления крестьянского положения 1861 года».

«Было бы, – скромничает Плеве, – легкомысленным самомнением полагать, что с этими вопросами министерство вн. дел может справиться своими силами; оно желало бы внести свой труд, как лепту, в сокровищницу всех творческих духовных сил страны». К работе «будут привлечены лучшие знатоки крестьянского дела на месте».

Будут «привлечены»! Очень пикантное, по нынешним временам, слово! Не напомнит ли это двусмысленное выражение о г.г. Бунакове, Мартынове, Щербине, Новикове[38] и других, которые за «лепту», внесенную ими «в сокровищницу духовных сил страны» были мин. вн. дел (по департаменту гос. полиции) «привлечены»… по всей строгости статей Уложения о наказаниях!

Но российские общественные деятели одарены удивительным… бесстыдством, если они реакционны, и удивительной незлопамятностью, когда они либеральны. Краткость «тронной» речи г. Плеве позволила российской печати, живущей выморочными темами, проявить бездну находчивости и остроумия в толковании посулов министра. Либералы толкуют их либерально, реакционеры – реакционно. «Боже! – умиляется „Нов. Время“, – что может сделать со скучными людьми надежда, хотя бы обманчивая, как сон!»

Подойдем, однако, к надежде несколько ближе. «Престарелый» писатель, К. Ф. Головин[39], следующим образом представляет себе «единение» между страной и управляющим Петербургом.

Губернские предводители дворянства и выборные от земских собраний, по два от каждого, составили бы «контингент в 130 лиц, приблизительно, вполне достаточный для образования совещательных учреждений при трех министерствах, заведующих экономическими вопросами, т.-е. при министерствах вн. дел, финансов и земледелия». Это – увенчание здания. А «на местах, в самой губернии нужно создать инстанцию смешанного состава, где действовали бы заодно выборные и административные лица» – под компетентным председательством г.г. губернаторов.

Этот объединительный проект, представляющий вариацию Лорис-Меликовской «конституции»[40] (конституцией она, как известно, называется потому, что имела своей задачей спасти самодержавие от конституционных ограничений), этот счастливый плод политического шарлатанства встретил теплый прием у г. Сигмы[41], у первой скрипки суворинского оркестра. Побольше дружелюбия, побольше веры в «государственный смысл сословий» – и расколотая Русь объединится, зло сменится добром, а «идея самодержавия получит новый ореол в стране, население которой инстинктивно стремится приблизиться к своему Государю».

Не нужно, конечно, думать, – пресмыкается другой «из стаи славных», – что «сведущие люди» могут действительно чему-нибудь научить г.г. министров. Где уж!.. Но у каждого человека существует неодолимое требование – посмотреть, что выходит из его работы. Оказывается, что «и бюрократы несвободны от этой потребности». Из этой бюрократической и общечеловеческой черты и исходит будто бы идея призвать к трем министерским тронам 130 «сведущих людей».

Смысл этой грубой «политики» ясен: существуют строптивые общественные силы. Попробуем их усмирить: орудиями репрессии не оскудела царская десница. Они не усмиряются? Попробуем их политически подкупить. Пошлем к рабочим Зубатова, к студентам – Ванновского[42], к земцам – Плеве. «Привлечем» земских вождей в недра министерских канцелярий, если понадобится, оплатим их «совещательный» труд, развратим их гражданскую совесть чинами, усыпим их оппозиционную честь орденами… и вчерашние земские строптивцы превратятся в прихвостней «подлежащих» ведомств. В итоге – животворное единение власти с «творческими силами страны».

Разумеется, этот проект не что иное, как попытка г. Плеве обокрасть общество. Но попытка с негодными средствами. Ибо от того, что ничтожная доля земщины уйдет (если уйдет) в опричину, – не исчезнет бездонная пропасть между русским самодержавием и русским народом.

«Искра» N 34, 15 февраля 1903 г.

Л. Троцкий. ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ГАММА

Русский интеллигент скоро захлебнется в волнах идеализма. С 1 марта в Петербурге начнет выходить ежедневная газета «Заря»[43], очевидно, в противовес штуттгартской «Заре». Редактировать ее будет Ярмонкин[44], автор «Писем идеалиста». Цель газеты, по словам объявления, – «проводить в сознание образованного общества идеи правды и добра». Благородная цель попала в надежные руки.

Не слагает идеалистического оружия и автор «Письма к ближним», г. Меньшиков[45], состоящий на содержании у г. Суворина, который, в свою очередь, состоит на содержании у министерства финансов, а, впрочем, и у других лиц и ведомств…

Г. Минский, г. Мережковский, г. Розанов, г. Перцов[46] – ведь это все идеалисты, все божьи работнички по части проведения, куда следует, идей правды и добра.

Через христианскую теософию Булгакова[47] эта плеяда связывается с созвездием «Проблем идеализма»… Их двенадцать, этих звезд более или менее первой величины.

Идеализм критико-философский, идеализм христианский, идеализм нововременский… Который из них достолюбезнее?

Мы готовы, впрочем, думать, что это не разные типы, а лишь разные степени. Бедный г. Бердяев[48] быстро, точно кот в сапогах, шагает в сторону г.г. Волынских[49], Минских и Мережковских{9}. Различные этапы «ищущего духа» мелькают перед взорами читателя, точно в панораме. Кто знает, что будет завтра?

Приятно после этой скачки отдохнуть душой на вполне законченном идеализме г. Сигмы и его коллеги г. Меньшикова. Здесь нет места ни опасениям, ни надеждам. Все ясно.

Узколобые материалисты, – жалуется г. Сигма, – утверждают, что «человек есть химическое соединение, вскисшее на особых дрожжах жизни, и все это говорится для того, чтобы сказать, что бога нет, что нет ничего выше человека и что обязательно только то, чего желает человек. А если человек – бог, то ему некому молиться, не перед кем каяться, не из-за чего страдать. На место закона ставится человеческая воля, на место мирового разума – рассудок человеческий, вместо космоса – анархия, вместо лада – разброд». С глубоким раздумием останавливается г. Сигма перед двумя «лестницами мысли»: «или точные науки, развитие мышления, обоготворение человеческого ума, анархия; или гармоническое развитие духа, свобода совести, общинность, гармония жизни» (патриархальное грабительство?).

Вспомнив, очевидно, о призыве г. Булгакова от Маркса назад к Николе Чудотворцу (от «ограниченной западной науки» – к «христианской теософии»), г. Сигма справедливо замечает: "В самом деле, что такое современные попытки спиритуалистов, как не примирение точных наук с умозрительными выводами церковного знания. Возьмите, – продолжает благочестивый построчный идеалист, – увещания Антония Великого, пустынника IV века, старавшегося обожить, сделать богоподобными{10} египетских рыбаков и ребят… Способ уразуметь бога, учил пустынножитель, есть благость. Дело благого человека не продавать свободное произволение, внимая приятию богатства, если бы и вельми много было ему даваемо («ни за какие блага мира, ниже за власть и успех в жизни», – вторит г. Бердяев). Ибо сну подобны суть житейские вещи и богатство есть только безвестная и маловременная мечта".

«… Единственно, чем народ воспитывается, – дополняет г. Меньшиков своего товарища, – это религией; кроткая религия, серьезно проповеданная темным массам, в состоянии дать человеческой душе облик самого высокого благородства».

Как хорошо было бы в самом деле раз-навсегда внушить этим «темным массам» через посредство «кроткой религии», что «богатство есть безвестная и маловременная мечта», а гнет и эксплуатация, как «житейские вещи», суть подобны сну.

Тут мы подходим к блаженной памяти идеалисту государственно-полицейскому Леонтьеву[50], который просто и ясно говорил: «религия, это – великое учение… столь практическое и верное для сдерживания людских масс железною рукавицею».

Вот она полная идеалистическая гамма.

– Прочь грязные руки! – вопит г. Бердяев{11}, заметив, что в «храме» идеализма его окружает не весьма опрятное общество… А Всемирный Дух смотрит на маленького растерянного г. Бердяева с высоты храма и иронически смеется…

«Искра» N 33, 1 февраля 1903 г.

Л. Троцкий. ЮБИЛЕЙНОЕ ХОЛОПСТВО

Одесский городской голова отправил президенту Академии Наук вел. кн. Константину Константиновичу[51] следующую телеграмму:

«Представители печати, Общества вспомоществования литераторам и Общества любителей науки, совместно с 400 наборщиками, празднуя двухсотлетие периодической печати и вспоминая неусыпные (!) труды вашего высочества на пользу просвещения и в честь литературы, единодушно (!!) почтительно приветствуют ваше высочество, прося принять сердечные пожелания многих лет и многих сил процветания и славы (!!!) родной литературы».

«Слава родной литературы», это – князь Константин, исключивший по полицейско-сыскным соображениям М. Горького из Академии Наук[52]. И одесские литераторы в союзе с наборщиками «единодушно и почтительно» склоняются пред одним из насильников «просвещения и литературы». Что это? Фальсификация «единодушия» со стороны одесского городского головы? Или политическое растление деятелей одесской печати?

«Искра», N 33. 1 февраля 1903 г.

Л. Троцкий. ПЕЧАТЬ ПАТРИОТИЧЕСКОГО ДОНОСА О ФИНЛЯНДИИ

Леонтьев, «знаменитый» наперсник «знаменитого» Каткова[53], говорил: «Пора перестать слову донос придавать унизительное значение». Эта фраза была не простой цинической выходкой, но удачной формулировкой политической программы нашей реакционной печати. «Моск. Вед.», «Свет», «Гражданин», «Новое Время» всей своей газетной практикой стараются привить обывателю эту срамную мысль, что благовременный донос есть естественная функция человека и гражданина.

"Политический горизонт Финляндии, – читаем мы в одном из последних NN «Нов. Вр.», – по-прежнему покрыт тучами… Всюду наблюдается внешнее спокойствие, но подпольная работа местных крамольников в полном ходу… Агенты шведской партии[54] разошлись по краю и удвоили свое усердие в деле распространения смуты. Нелегальные сходки продолжаются… Суда в Финляндии, в сущности, теперь нет, ибо политиканствующие судьи не жрецы закона, а слуги партии смуты. На свободе по той же причине остаются и главари агитации, но с ними недолго справиться путем некоторых административных полномочий, предоставленных начальнику края" (N 9648). Что это? Газетная статья или секретное донесение полицейского агента, по недоразумению попавшее в печать? И это в такое время, когда у нас даже "главари мирной земской «агитации» устраняются при помощи «административных полномочий», когда вся страна изнывает в борьбе с тем самым режимом, который теперь стремятся ввести в Финляндии… И петербургская газета открыто служит делу самодержавного сыска в непокорной Финляндии. И русское образованное общество не находит средств, чтобы заставить замолчать эту похотливую тварь!

Позор, позор, позор!!!

«Моск. Ведомости», ратуя за введение в Финляндии русских судов вместо финляндских, «потакающих крамоле», говорят: «… нигде так близко не узнает финский народ русской сердечности, русской справедливости и русского великодушия, как в русских судах, действующих именем Российского Монарха!» Вот именно!.. Последние политические процессы могут служить для финляндцев превосходной иллюстрацией этой «патриотической» мысли. Беспощадная жизнь! Охранительный пафос она с тонким коварством превращает в революционную сатиру.

«Искра» N 33, 1 февраля 1903 г.

Л. Троцкий. В МИРЕ МЕРЗОСТИ И ЗАПУСТЕНИЯ

(Из нашей общественной жизни)

14 января Петербургская Судебная Палата приступила к рассмотрению дела о бывшем кронштадтском полицмейстере подполковнике Шафрове.

Мы не будем излагать подробности этого замечательного дела, – отсылаем наших читателей к «легальной» русской прессе, где процесс Шафрова изложен очень обстоятельно. Мы остановимся только на особенно выразительных сторонах в деле бывшего полицмейстера и на некоторых выводах, которых подцензурная печать сделать не может, если бы и хотела.

В течение долгого ряда лет Шафров служил в петербургской и в московской полиции. Его поведение было таково, что обер-полицмейстер отзывался о нем, как о «первом взяточнике среди московских приставов» (остальные пристава отличались, следовательно, от Шафрова только меньшею смелостью размаха). Из петербургской полиции Шафров был удален за взятку, в результате которой половой Огнев, избитый хозяином, был выслан на родину, вместо того, чтобы получить удовлетворение. Эта небольшая «заминка» в карьере не помешала Шафрову занять в 1896 г. пост кронштадтского полицмейстера. На запрос кронштадтского губернатора о Шафрове петербургское градоначальство ответило: «вышел в отставку по домашним обстоятельствам». В Кронштадте Шафров получил возможность развернуть все данные ему от бога таланты. Он распоряжался казенным денежным сундуком с такой непринужденностью, как если бы это был его собственный кошелек. Пристава, под страхом исключения, были обложены в пользу полицмейстера серьезною данью. Наградные деньги, поступавшие в пользу служащих пожарной команды, стекались к Шафрову. Городовые штрафовались на каждом шагу, – и штрафные суммы поглощались полицмейстером. Но особенным вниманием его пользовались дома терпимости. Он их лелеял, по собственному выражению, как отец родных детей. Разумеется, нежность полицмейстера не была платонической. Содержательницы притонов умели быть благодарными Шафрову за его «отеческое» отношение к беспатентной продаже спиртных напитков, ночной торговле и нередким уголовным «осложнениям». По остроумному замечанию одного из свидетелей, кронштадтские обыватели еще при жизни поставили своему полицмейстеру памятник, наименовав один из публичных домов, основанных при содействии полицмейстера, «Шафровский»…

Чего же смотрели обыватели? Почему не жаловались? Некоторые жаловались. Но на чиновника у нас можно жаловаться только «по начальству», а не в суд. Начальство же неизменно оставляло жалобы «без последствий». Лишь на четвертом году от начала его царствования прокурорский надзор произвел негласное расследование, которое подтвердило все жалобы. Казалось бы, теперь Шафрову уже наверное место на скамье подсудимых? Нисколько. Нужно добиться распоряжения начальника Шафрова, кронштадтского военного губернатора, на производство предварительного следствия. Но губернатор нашел, что предъявленные против Шафрова обвинения «недостаточны» и – что особенно великолепно – «основаны лишь на доносах неблагонамеренных людей». Губернатор все же произвел административное (т.-е. полицейское, а не судебное) «расследование» обвинений, в результате которых Шафров оказался еще чище голубя. На этом дело могло бы и закончиться, как в большинстве случаев у нас бывает. Но прокурор судебной палаты не успокоился и обратился в правительствующий сенат. Не знаем, что побудило прокурора сделать этот шаг (весьма вероятно, что простые нелады с губернатором), – Шафров все-таки оказался на скамье подсудимых.

Взаимное укрывательство не прекратилось и на суде. Допрошенный на дому в качестве свидетеля, вице-адмирал Казнаков дал от своего имени и со слов бывшего петербургского градоначальника фон-Валя о Шафрове лучшую аттестацию.

Шафров не выродок в своей полицейской «семье»{12}. Нет, в лучшем случае он лишь «первый среди равных». Да ведь почти такими словами характеризовал оступившегося кронштадтского полицмейстера его бывший начальник!

И все эти Шафровы соединены во всесильный орден, связанный круговой порукой во имя взятки, во имя привилегии безнаказанно издеваться над обывателем. Столь частые теперь попытки «очищения» полицейских управлений ничего не изменят в «славных» традициях ведомства. Честный человек, попав в полицию, или развратится или уйдет из нее. «Орден» сильнее входящих в его состав членов. Спасение одно – в «предоставлении всякому гражданину права преследовать всякого чиновника пред судом без жалобы по начальству». ("Проект программы РСДРП, «Искра», N 21.)

«Искра» N 34, 15 февраля 1903 г.

Л. Троцкий. ЗУБАТОВЦЫ В ПОДПОЛЬНОЙ ПЕЧАТИ

Если бы кто-нибудь предсказал Николаю I те меры, какими правительство его правнука будет отстаивать устои Российской Державы, непреклонный прадед несомненно отравился бы еще до Севастопольского погрома[55]. И было бы отчего!

Правительство Николая I запрещало холопского духа писателям расточать подобострастные хвалы мудрости начальства: власть не нуждается в одобрении подданных. Правительство Николая II содержит на народные деньги целый ряд газетчиков и ораторов, назначение которых – хвалить премудрость властей до притупления перьев, до хрипоты в голосе…

Правительство Николая I имело силу и власть оставить народные массы без печатного слова, запрещая дешевые книги и газеты, способные, по словам графа Уварова, «привесть массы в движение».

Правительство Николая II оказывается вынужденным доказывать рабочим неизбежность «рабочего движения». И доказывать – как? Посредством нелегальных произведений, направленных против социализма. У нас под руками одно из таких произведений. Издано оно посредством машинки Ремингтона. Место издания не обозначено, но, – судя по содержанию, – недалеко от Охранного Отделения. Подписано – «Группа сознательных рабочих». Простая ли это фальсификация, или к произведению действительно приложили руку те «сознательные рабочие» зубатовской фабрикации, имена которых будут записаны историей русского рабочего движения в главе «О предателях», – не все ли равно?

Подпольное произведение, защищающее самодержавие от революционной критики, остается все таким же глубоким знамением полного внутреннего разложения «устоев» Российской Державы…

Основные положения теории полицейского социализма таковы.

С возникновением класса рабочих, возникло и рабочее движение. «Эта борьба возникла естественно, сама собой, как борьба вновь народившегося класса, она вытекла из склада самой жизни и остановить ее нельзя ничем: она неизбежна и неудержима».

Но как бороться? Есть путь эволюции и есть путь революции, путь «планомерного восхождения» и путь «фантастических скачков». Но путь революционных скачков уже давно скомпрометировал себя в глазах всемирного пролетариата. Французские рабочие, например, произвели революцию, «весь Париж залили своей кровью, осиротили свои семьи и добились уничтожения правительства… а дальше… дальше: власть перешла к буржуазии, и буржуазия сейчас же, для защиты себя от „буйных“ рабочих, кровью которых только что получила власть, издала закон, согласно которому, если толпа не рассеется по первому требованию, то вооруженные власти должны открыть против нее огонь. Простой народ увидел обман революционеров, но было уже поздно».

Уж, конечно, не мы, социал-демократы, будем защищать французскую буржуазию, которая при помощи ружей заставляла, подчас заставляет и теперь, рабочих расходиться, – но как вам покажется демагогическая наглость «теоретика» зубатовщины, который кивает на кровожадный эгоизм европейской буржуазии, забывая о Домброве, о Тихорецкой, о Кишиневе, о Златоусте[56], обо всех тех адских деяниях русского самодержавия, которые вызывают чувство ужаса даже у европейской буржуазии!

Итак, путь революции – не путь рабочего класса. Ему нужен союз с правительством и с «общественным мнением». «Если бы мы не смотрели на все сквозь листы подпольных изданий (не забывайте, читатель, что это говорится в подпольном издании!), глазами наших самозванных учителей-революционеров, то знали бы, что правительство само идет нам навстречу; мы бы знали о том, что в некоторых больших городах рабочим, ставшим на путь экономического движения, разрешено уже устраивать союзы, иметь своих представителей» и пр., и пр., и пр.

Жаль только, что автор забывает прибавить, что эти «союзы» состоят под руководством провокаторов, что независимые «представители» рабочих немедленно арестовываются, и, наконец – а это главное, – что самый вопрос о рабочих «союзах» был поставлен правительством только под давлением революционного движения пролетариата.

Союз с «общественным мнением»! Опять-таки автор не поясняет, говорит ли он о мнении буржуазии, которая, как мы уже знаем, не прочь противопоставить пролетарским требованиям ружейные дула, или о мнении пролетариата, который, как вероятно известно автору, все решительнее и решительнее идет за «самозванными учителями-революционерами».

Критика социализма у нашего автора из рук вон плоха. «Что касается раздела всех благ, – говорит он, – то это уж совсем мудреное дело»: дома, видите ли, неодинаковы, земля тоже в разных местах неодинакова, многих предметов (машин, что ли?) и вовсе «на всех не хватит». Как тут делить? «Много насилий, много страданий вызвал бы такой раздел, а равенства все равно не было бы: люди более способные, трудолюбивые, ловкие сейчас бы выделились и стали быстро богатеть на счет остальных, и в результате получилось бы только „перемещение“ богатств от одних к другим».

Эх, г. Зубатов, надо бы поискать более приличного теоретика! Кто же в наши дни, когда всюду и везде распространены социал-демократические издания, не знает, что социализм не означает раздела земли и фабрик, что только мелкобуржуазные демократы вздыхают об «уравнительном» распределении земли? Социал-демократия требует перехода всех средств производства в общественную собственность. Такой переход, уничтожив товарное хозяйство, тем самым положит раз-навсегда конец «обогащению одних насчет других». Нет, нет, совсем не достаточно служить в Охранном Отделении, чтобы «разнести» социализм по кускам!..

Подпольно-полицейское произведение заканчивается такой фразой: «Не верьте, братцы, что без труда можно чего-нибудь добиться, что с переменой правительства вдруг станет всем хорошо жить, это – гнусный обман, которым только хотят завлечь нас, чтобы воспользоваться нашей силой…» Мы, социал-демократы, прекрасно вооружены против такой демагогии. Мы не устаем повторять массам, что с переменой правительства далеко не «вдруг» станет всем хорошо жить. Мы не устаем твердить, что для нас политическая свобода – значит свобода дальнейшей революционной пролетарской борьбы за социализм. Мы не устаем работать над созданием самостоятельной пролетарской партии, которая и в момент грядущей «буржуазной» революции сумеет отстоять пролетарские интересы от либерально-цензовых и буржуазно-демократических посягательств. И вот почему, между прочим, и в борьбе с зубатовской демагогией, социал-демократия должна резко отделять себя от революционеров, склонных к буржуазно-демократической демагогии, от революционеров, способных говорить массам, будто «весь секрет» в том, чтоб «посадить царя на учет», будто после низвержения самодержавия наступит на Руси «мир» и «равнение» (см. «популярную» литературу «Аграрно-социалистической лиги» и «Партии соц. – рев.»).

Да, усердно работают зубатовские птенцы над развитием рабочего движения «в чисто русском духе». Этой работе пора бы – в целях социал-демократической агитации – подвести кое-какие итоги. Сколько-нибудь полно и обстоятельно это можно сделать только в форме брошюры, – и мы пользуемся случаем, чтобы попросить товарищей, живущих на местах зубатовского «творчества», доставить нам все документы и сведения, характеризующие эту поистине непредвиденную полосу нашей «внутренней политики».

Самодержавие не дает места нашей революционной печати на вольном воздухе. И что же? Оно само оказывается вынужденным спуститься к нам в подполье… Милости просим, милости просим… Тут мы впервые померяемся «на равных правах»! – словом против слова.

«Искра» N 43, 1 июля 1903 г.

Л. Троцкий. ФАБРИЧНАЯ ИНСПЕКЦИЯ И ДЕЦЕНТРАЛИЗОВАННАЯ ПОМПАДУРИЯ

30 мая текущего года Николай II написал «Утверждаю» на новом документе, дополняющем и без того выразительный облик нашего «декадентского» правительства.

Документ этот называется «О порядке и пределах подчинения чинов фабричной инспекции начальникам губернии и о некоторых изменениях во внутренней организации ее».

Суть его состоит в том, что губернаторы становятся полными хозяевами фабричной инспекции, которая лишается последней тени самостоятельности, – и с этой стороны, полная передача фабричной инспекции в ведение министерства внутренних дел, о чем не раз говорилось в печати, очень мало способна прибавить к последнему «повелению». Правда, институт фабричной инспекции пока еще остается формально составной частью министерства финансов, но «местные чины фабричной инспекции действуют под руководством губернатора (градоначальника, обер-полицмейстера»). Самое назначение на должность фабричных инспекторов производится по соглашению с губернатором. Ему же предоставляется право требовать от чинов фабричной инспекции представления очередных и срочных докладов по делам инспекции и – что особенно важно – ему же дана власть отменять («в нетерпящих отлагательства случаях») «противоречащие законам и интересам общественного порядка распоряжения чинов фабричной инспекции, с доведением о сем до сведения министерства финансов». Слишком ясно, что при таких условиях фабричный инспектор превращается, в сущности, в чиновника особых («фабрично-заводских») поручений при особе губернатора.

По закону фабричная инспекция, учрежденная в 1882 году для надзора за применениями закона о работе малолетних, подчиняется, как известно, непосредственно департаменту торговли и мануфактур (министерство финансов).

Когда в 1886 г. поставлен был на очередь вопрос о расширении компетенции фабричной инспекции до общего надзора за «законностью в отношениях между фабрикантами и рабочими», общее собрание Государственного Совета, рассматривая соответственный законопроект, обсуждало, между прочим, вопрос о подчинении инспекции непосредственному губернскому начальству и пришло к тому выводу, что «столь коренное изменение в ее устройстве едва ли вызывается указанием опыта. Успешная деятельность инспекции, в течение четырех лет со времени ее учреждения, доказывает, что непосредственное руководство ею со стороны центральных ведомств, нисколько не колебля влияние губернского начальства, во многом обеспечило спокойное и согласованное с видами правительства применение закона о работе малолетних».

Но те условия, которые в 1886 г. обеспечивали относительно «спокойное и согласованное с видами правительства» применение законов, между прочим и узкая сфера ведения фабричной инспекции, – совершенно изменились к 1903 г. Отделяющий эти два момента период времени составляет историю русского рабочего движения, – и вот ныне интересы «закона и общественного порядка» требуют того, что во имя их отвергалось 17 лет тому назад – требуют полного подчинения фабричного инспектора губернаторской власти.

Связь нового полузаконодательного акта с «идеей русского четвертого сословия» несомненна. Этой связи способен не заметить разве только русский либерал, который в «социальной политике» самодержавия не усматривает ничего, кроме чередования моментов «государственной мысли» и «государственной бессмыслицы», который за законодательным экраном не видит борющихся социально-классовых сил, бросающих на экран свои прямые или обратные отражения.

Самый факт учреждения фабричной инспекции был, в известном смысле, актом «революционным»: он полагал, в сущности, конец лицемерным апелляциям и палочно-нагаечной патриархальности, якобы составляющей атмосферу наших фабрично-заводских отношений. Фабричная инспекция, как постоянный аппарат «миролюбивого соглашения сторон», означает признание нормальности частых, если не хронических, недоразумений между этими «сторонами». Самый факт возможности искать разрешения известных вопросов у надлежащей инстанции может стать и, конечно, становится для «серых» рабочих первым толчком к робким неоформленным размышлениям в сторону «идеи четвертого сословия».

И в этом именно – состав преступления фабричной инспекции. Она виновата, она сугубо виновата в том, что стоит на пересечении враждебных интересов пролетариата и буржуазии. И как бы фабричный инспектор ни старался нейтрализовать социальные противоречия в интересах порядка, т.-е. абсолютизма, классовые тенденции пролетариата сохраняют свою внутреннюю логику, глубоко-революционную, непримиримо враждебную самодержавию, – и они готовы, в том или другом случае, сделать и правительственного фабричного инспектора исходным пунктом своего развития.

И для нас новое правительственное распоряжение поучительно прежде всего в том отношении, что лишний раз показывает, как всякий правительственный орган, не непосредственно приставленный к охранению «общественного спокойствия», т.-е. не состоящий по министерству внутренних дел, может стать и становится ферментом, вызывающим политическое брожение.

Тут перед нами одно из бесчисленных проявлений полного взаимонепризнания интересов самодержавия и интересов общественного прогресса. Задача самодержавия – подчинить общественную жизнь, – в целях «порядка и спокойствия», – министерству внутренних дел. Задача нашей общественной жизни – использовать все, что имеется под руками, в целях «нарушения общественного спокойствия», – и в этом процессе жизнь стремится оторвать каждый орган, не непосредственно уполномоченный «тащить и не пущать», и сделать его виновником, обыкновенно невольным и бессознательным, но все же виновником тех или других общественных «беспокойств».

Земский врач, если он с интересом и преданностью относится к своему делу, неминуемо приходит к переоценке всех ценностей самодержавия с точки зрения интересов народного здоровья. Хроническое недоедание и острые голодовки, как один из результатов «внутренней политики», порка, как один из ее методов – фатально ведут к физическому вырождению населения. И земскому врачу приходится либо превратиться в полицейского агента по медицинским делам, либо стать одним из элементов оппозиции. Земский агроном неминуемо приходит в столкновение с мероприятиями правительственного хищничества, ставящими непреодолимую преграду всем агрономическим попыткам повысить производительность крестьянского хозяйства. Агроному остается признать тщету своих культурных усилий при дальнейшем сохранении антикультурнейшего института – самодержавия.

Фабричная инспекция – незачем и говорить, что она не стояла и не могла стоять на страже нужд русского рабочего класса; но поскольку она была призвана к наблюдению за нормальным ходом промышленной жизни, она приходила и не могла не приходить, в лице своих органов, в сравнительно частые столкновения с агентами полицейской власти. Промышленности нужен работоспособный, по возможности культурный пролетарий, – самодержавию нужен по возможности темный, забитый и запуганный подданный. Вот основа неизбежных трений, а значит и основа для законодательных актов в духе подчинения, ограничения и согласования.

Несогласованность органов, порождающая потребность в подобного рода мерах, вызывается, как мы видели, стихийным стремлением общественного процесса оторвать все не-прямо полицейские члены правительственного организма и придать им сколько-нибудь культурное назначение. Такое явно злоумышленное стремление является, в свою очередь, результатом взаимонепризнания социальной эволюции и департамента полиции. А в конечном итоге несогласованности органов и взаимонепризнания, эволюции и полиции, является необходимость для самодержавия более непосредственно подчинить все жизненные функции и соответствующие им органы центральной нервной системе самодержавия, т.-е. министерству внутренних дел. Такое подчинение делает опеку самодержавия еще более невыносимой для социального развития и тем самым заставляет самодержавие еще упорнее подчинять социальное развитие своей опеке.

Но так как всепредусматривающая централистическая полицейская опека становится технически все менее и менее возможной вследствие возрастающей сложности сталкивающихся интересов, то самодержавие вынуждено вплотную подойти к тому идеалу, который был определен еще Щедриным[57], как децентрализованная помпадурия. Идеал этот был открыто возвещен в «золотых словах» последнего царского манифеста о «крепкой местной власти, пред нами ответственной».

Дореформенное самодержавие, цельно воплощенное Николаем и ранее его доведенное до абсурда Павлом, не знало этих противоречий. Оно считало себя правоспособным непосредственно полицейскими мерами разрешать все проблемы и утирать голубым обшлагом все слезы. При Павле оно стригло и брило подданных по официальному образцу и составляло для них словарь разговорной речи, при Николае оно заботилось о поэтических достоинствах баллад. Цензура должна была не только подстригать и предостерегать, но и «споспешествовать».

С банкротством Николаевщины правительственная тактика меняется. Делается широкая попытка отделить чисто полицейские функции от культурных, поручая последние либо органам общественного самоуправления и общественной самодеятельности (земства, думы, комитеты грамотности и др.), либо специальным органам и чиновникам правительства (например, фабричные инспектора). Вместе с тем создаются полицейские нормы, за которые деятельность культурных органов не должна переступать, и которые, по замыслу законодателя, должны явиться достаточными «гарантиями неприкосновенности» для принципов самодержавия{13}. Но жизнь сплошь и рядом наполняла эти «нормы» заведомо «тенденциозным» содержанием. Земская статистика, частная помощь голодающим, земское продовольственное дело, учебное дело – все эти, казалось бы, скромные отрасли культурной работы, обольщенные «хитростью» исторического «разума», оказываются сплошь политически «неблагонадежными». Даже земские больничные умывальники имеют, как известно, слегка якобинскую физиономию. В результате – самая скромная «автономия» культурных органов ведет за собой систематический полицейский поход против земств вообще, против земских «третьих лиц» (врачей, статистиков, агрономов и пр.) в особенности, против частных благотворителей, не заручившихся губернаторским рукопожатием, против целого ряда культурных и благотворительных обществ, – поход, ознаменованный такими героическими мерами, как закрытие столовых и упразднение «статистики»!

Земские агрономы отдаются под надзор урядников. Университетская наука не выходит из-под контроля полицейской инспекции. Земства и думы превращаются в придатки губернаторских и градоначальнических канцелярий. И, наконец, фабричные инспектора поступают под опеку губернаторов. Те самые фабричные инспектора, которые, в сущности, представляют лишь оттенок общегосударственной полиции, которые ближе, гораздо ближе, к кабинету фабриканта и жандармской канцелярии, чем к рабочей квартире, – и они оказываются способными принять решения, противные закону и общественному порядку!..

Это сосредоточенное недоверие жандармско-полицейского аппарата ко всему, что стоит вне его, прекрасно иллюстрируется законопроектом о фабричных старостах[58], к которому мы вернемся, когда (если?) он станет законом{14}. Теперь отметим лишь следующую основную черту законопроекта. Несмотря на то, что выбор рабочими старост происходит не иначе, как в рамках, очерченных фабрично-заводским управлением, и притом под назойливым контролем фабричной инспекции, которая, в свою очередь, поставлена теперь под ближайший контроль губернатора, – законопроект включает в себе такое предусмотрительное «примечание»: «Губернскому начальству предоставляется в тех случаях, когда по дошедшим до сего начальства сведениям рабочие, избранные в старосты, не удовлетворяют своему назначению (?), устранять их от исполнения обязанностей старост и до срока, на который они избраны». Таким образом, уже здесь, в законопроекте, полиция вступает в единоборство с жизнью, которая уже достаточно зарекомендовала себя со стороны уменья обращать против самодержавия учреждения и установления, им же самим вызванные к жизни в целях собственного ограждения.

Комментарии осведомленного «Нового Времени» к «высочайшему повелению» 30 мая очень назидательны. Эта газета справедливо считает новое постановление «весьма характерным для руководящих идей настоящего времени». Правда, приходится признать, что в создаваемом ныне положении имеются «кое-какие щекотливые стороны»: чиновники министерства финансов ставятся в зависимость от чиновников министерства внутренних дел, что неминуемо создаст бюрократические «трения». Но «есть основания ожидать, – говорит газета, – что губернатор будет поставлен как представитель не одного ведомства, а высшей власти вообще». Каждая губерния превратится в более или менее автономную помпадурию, управляемую твердой рукой губернатора, пред «Нами», т.-е. перед министром внутренних дел, ответственного.

Итак, губернатор, властной рукой натягивающий на месте все «бразды», переступающий уверенной ногой все законы и отменяющий мимоходом распоряжения фабричной инспекции в высших интересах «общественного порядка», – и тот же губернатор, получающий из центра внушения по части своевременности избиения евреев опять-таки в высших целях «общественного порядка» – таково последнее слово практики оглашенного самодержавия.

Но, несмотря на весь свой поистине адский характер, эта практика обуздания общественной стихии имеет много общего с попытками Диккенсовской героини задержать щеткой волны морского прилива…

О! Конечно, мы знаем, что орудие, каким пользуется озверевшая российская власть, бесконечно грознее жалкой половой щетки. О! Разумеется, мы помним, что всеочистительная «щетка» русского самодержавия снабжена острыми железными зубьями, которые – при каждом новом правительственном эксперименте – впиваются в тело, в живое тело русского народа… Но мы в то же время знаем, – и в этом залог нашей победы, – что и самой гигантской жандармско-полицейской щетке не дано задержать волны революционного прибоя!

«Искра» N 43, 1 июля 1903 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(Помпадур и крамола. Нет Руси, гибнет Русь. «Децентрализация». Помпадур дореформенный, помпадур пореформенный, помпадур будущего)

«Россия задыхается от централизации». – Еще Феденька Кротиков[59] знал корень зла, еще он находил, что необходимо «децентрализовать», т.-е. радикально эмансипировать помпадура от опеки законов. Конечно, помпадур никогда не был в этом отношении стеснен и всегда знал, что по времени и закону бывает перемена. Но теперь он почувствовал неумолимую потребность в экстренной широте движений, энергии захвата и стремительности атак. Ибо враг неутомим. Крамола приобретает бесчисленные разветвления и проявляется время от времени в актах, захватывающих начальственное дыхание. Прежним «правителям» приходилось искоренять либеральный «Сеничкин яд»[60], укрывавшийся либо в акцизном ведомстве, либо в Земской Управе, – да еще время от времени совершать крестовые походы против мужиков, становившихся по этому случаю на колени и заявлявших: «Нечего с нас взять! Нас и уколупнуть негде!». И в те времена требование полной и безусловной децентрализации было, в сущности, простым проявлением капризной помпадурской похотливости. Энергичный помпадур, один из тех, внутри которых «скрывается молния», встречал тогда препятствия не столько в наличности закона, сколько в отсутствии врага. Тогдашний «помпадур борьбы» пытался, если помните, даже вызвать сатану – увы! тщетно. – Чтобы померяться с ним силами, – теперешний нимало не нуждается в столь фантастических предприятиях. Прежде всего значительно расширился круг действия «Сеничкина яда». Затем, – что гораздо важнее, – мужик, коленопреклоненно жалующийся, что его негде уколупнуть, отодвинут на задний план городским рабочим, который не только не становится на колени, но и не снимает шапки, не только не ограничивается указанием на то, что его негде уколупнуть, но и отрицает самое право «уколупывать» его, отрицает помпадура, как носителя этого права, отрицает самый порядок, произрождающий помпадуров.

Да и мужик все более и более становится подозрительным. То цельное крестьянское миросозерцание, ось которого составляла идея: «Без этого – нельзя», расползается во все стороны. Мужик развращается.

С какой горечью отмечает этот процесс либерально-православный саратовский помещик в «С.-П. Вед.». «Нет Руси, гибнет Русь! – Ни костюм, ни песни, ни разговор, ни интересы жизни – ничто не напоминает русского характера, русской широкой души… Нелюбовь к земле, тяготение к городу, вечное недовольство жизнью (нечто страшно опасное во всех отношениях, – замечает г. помещик)… – вот думы народные!» Солдатчина не только не воспитывает мужика, наоборот, вносит в деревню разврат. «Солдат, вернувшийся в деревню, – самый недисциплинированный общественный элемент, никого не уважающий, ничем недовольный и, главное, совершенно отвыкнувший от церкви. Потом следует, – жалуется саратовский народоволец, – жизнь на фабрике, совершенно безнадзорная в нравственном отношении; потом бедность, отчасти переселенческое движение, коснувшееся и центра – вот все это вместе и влияет на народную жизнь…» Нет Руси, гибнет Русь!

На ту же совершенно «безнадзорную в нравственном отношении» жизнь крестьянства жаловался недавно в ливенском земстве гл. Епифанов, предлагавший учредить «попечительство о народной религиозно-нравственности». «Крестьянское население с каждым годом и каждым часом выходит из надлежащего своего быта»… Отхожие заработки, «бесконтрольное религиозно-нравственное поведение» – все это вконец «портит» крестьянскую молодежь. "Такая жизнь крестьянства, – прорицает земский Катон[61], – не поведет к хорошему, и в недалеком будущем образуется массовый пролетариат крестьянства".

Да, и отхожие заработки, и «безнадзорная» жизнь в городе, и даже солдатчина, все это разлагает священную «полусоциалистическую» общину, великий устой азиатской деспотии, разлагает стихийно, фатально – и тем вырывает почву из-под ног царизма… И ни «попечительство о народной религиозно-нравственности», проектируемое темным ливенским земцем, ни «общественная веялка», предлагаемая во спасение Крестьянским Союзом Партии С.-Р., – ничто не остановит этого процесса. Крестьянское население с каждым годом и каждым часом выходит «из надлежащего своего быта…»

Рабочий бунтует, бунтует мужик.

При таких затруднительных условиях помпадуру приходится божьей грозою носиться над «вверенной ему губернией». Вызвать в кои веки сатану для состязаний можно было, в сущности, и с соблюдением уставов и обрядов делопроизводства. Другое дело – стоять и день и ночь лицом к лицу с врагом, который неистощим в формах борьбы, неутомим в нападениях и неистребим по своей численности. Тут закон может только парализовать, обряды делопроизводства могут только тормозить, – и «проблема» децентрализации, т.-е. помпадурской разнузданности, встает, как категорический императив.

«Мне кажется, – писал недавно князь Мещерский, – что теперь в особенности очень нужно, чтобы губернаторы прежде всего бросили переписку, а всецело отдались управлению губерниею на местах… Бумага, идущая от губернатора кверху, и бумага, идущая от губернатора книзу, мало интересует подвластного ему человека, а губернатор, неожиданно появляющийся в двадцати-тридцати местах своей губернии, чтобы лично все увидеть и проверить, может в два-три года сделать счастливою свою губернию, ибо ложь исчезнет из бумаг». Долой волокитную переписку! Да здравствует молниеносный помпадур!

Не так давно (в сентябре) сенат пояснил, что губернатор должен препровождать на обсуждение губернского по земским делам присутствия всякое ходатайство земского собрания, которое он, губернатор, находит «неподлежащим». Князь Мещерский, неистовый Роланд[62] идеи молниеносного помпадурства, тотчас же усмотрел в этом оппозиционное покушение на авторитет губернатора, столь возвышаемый «правительством вообще и, в частности, министром внутр. дел», – и погрозил погрязшему в юридических определениях сенату публицистическим перстом. Невиннейшая правовая схоластика сената – и та оказывается стеснительной и несогласной с «правительственными видами», в которых помпадур, одновременно появляющийся в двадцати местах, занимает центральное место!

В своей прошлогодней «юбилейной» речи, на которую с холопским ликованием и либеральнейшими намерениями ссылалась наша подъяремная печать, г. Плеве сказал: «Усиливая распорядительную власть на местах, необходимо упростить порядок ее действия, дабы интересы и удобства населения получили вящее ограждение».

«Гражданин», для которого не существует законов стыдливости и который, поэтому, играет первую скрипку в публицистическом оркестре мин. внутр. дел, комментирует мысль об усилении местной власти и «упрощении» ее действий таким выразительным примером. В г. N. предвиделись уличные беспорядки. Губернатор дал конфиденциальное поручение, без шума, купить несколько возов розог («без шума – чтобы не поднять цен на розги», мило шутит князь). На каждом возу была крупно начертана надпись: «розги». Возчики, проезжая с розгами по городу, объясняли любопытным: это заготовлено для такой-то площади, для такого-то часа. И разумеется, что демонстрацию как рукою сняло. Отсюда «Гражданин» выводит такую программную мораль: «Там, где все думают про представителя власти: „он посмеет высечь“, там есть и подчинение власти и спокойствие: беспорядков совершенно не будет»… Отсюда ясно, что «упростить» порядок губернаторских действий – значит создать для «представителя власти» такую обстановку, чтобы он смел «посметь». Тогда задача будет решена.

Для создания условий, превращающих губернатора в ничем не стесненного и все смеющего административного экспериментатора, и создана комиссия, которую наша легальная печать с совершенно бессознательным и тем более глубоким юмором называет «комиссией о децентрализации».

Целый ряд дел, восходивших до сего времени на «усмотрение» одного или нескольких министров и даже на «благовоззрение» самого «монарха», предположено передать в непосредственное ведение начальников губерний. Сюда отнесены: дела по отчуждению крестьянских надельных земель, утверждение уставов разных обществ – ученого, благотворительного и экономического характера, открытие библиотек, разрешение съездов, открытие выставок и пр. и пр. – вплоть до устроения бракоразводных дел.

Расширение губернаторской власти предположено не только за счет центральных инстанций, но и за счет местных учреждений «постороннего ведомства». Усиливается опека губернаторов над самоуправлением; так, им предположено предоставить распоряжение земскими и городскими сметными назначениями. Далее, по словам «Нов. Вр.», проектируется предоставить губернаторам надзор над деятельностью суда и над системами преподавания в гимназиях, институтах и университетах.

Дальше идти некуда. Губернатор, контролирующий университетскую науку, губернатор, направляющий правосудие, губернатор, устрояющий бракоразводные дела.

«Может ли быть порядок в губернии, – спрашивает „Гражданин“, – при действии предрассудков независимости ведомств?» И мужественно отвечает: «Очевидно, не может».

Этот ответ не простой «абсурд», как думает наша умеренно умная либеральная пресса, – это нечто гораздо большее: это пароль, навязываемый в настоящий момент самодержавию его судьбою.

Самодержавие сегодня совершенно не способно удержаться на почве сколько-нибудь устойчивых и постоянных норм – хотя бы эти нормы только вчера были созданы для охраны самодержавия. Стихийно-коварная жизнь, которая цепляется за все, которая выражает противоречие между собой и самодержавием в том, что сшибает лбами два служащих самодержавию ведомства, эта жизнь превращает в опасный предрассудок – независимость бюрократических ведомств.

И на этом самодержавие должно сломить голову. Ибо обыватель, даже совершенно чуждый конституционалистических платформ, обыватель, интересующийся политикой только по воскресеньям, словом, тот самый обыватель, которому имя легион – как он ни прост, как ни добродушен, – но он твердо хочет жить. У него есть свои неотъемлемые потребности – и он хочет их удовлетворять. А делать это он может лишь при некоторой минимальной устойчивости гражданских отношений. Ему нужна полиция – для охраны, железная дорога – для езды, школа – для учения, суд – для торжества справедливости. И самодержавие в своих собственных интересах должно ему гарантировать эти блага сколько-нибудь устойчивыми нормами, – иначе легион начнет шевелиться. Независимость ведомств и клок самоуправления – эти реформы правительство Александра II выдвинуло для удержания самодержавных позиций. Но «независимость ведомств» придает слишком не эластичную структуру губернскому бюрократическому аппарату и потому, при нынешних нервных условиях, все меньше способна охранять «порядок в губернии»; а самоуправление, как уже давно разъяснил Мещерский, служит лишь школой будущих российских Мирабо, воспитывает дворян «самой чистой санкюлотной воды». И перед царизмом вырастает задача – задача жизни – отменить все нормы, обеспечивающие минимальнейшую свободу естественных обывательских телодвижений, – и на место этих «предрассудков» поставить молниеносного губернатора, ничем не стесненного, не наталкивающегося на междуведомственные стены, издающего законы, творящего суд, поощряющего науки и насаждающего искусства, одновременно появляющегося в двадцати местах, – вообще нарушающего во имя «порядка» законы времени и пространства…

Правительство возвращается к идее: губернатор – хозяин губернии. Но это не тот девственный помпадур, губернатор – отец доброго старого времени, – нет, его роль «осложнена» всеми приобретениями пореформенной эпохи. У него на руках земство со школами, агрономами, больницами и оппозиционными Мирабо. У него фабрики со стачками и демонстрациями.

Старый губернатор, как представитель своего государя, входил во все сам. Но жизнь не торопила его, и он всегда мог снестись с Петербургом. «Общий характер губернской власти дореформенной эпохи, – говорит пр. Свешников, – был тот, что она являлась лишь исполнительницей закона и предписаний высшего правительства, без права действовать самостоятельно, под собственной ответственностью». Губернатор пореформенный был значительно урезан. Он уж не мог втираться в «ведомства». Он был (по крайней мере по первоначальному замыслу) только чиновником мин. внутрен. дел. Рядом с его волей был поставлен ряд учреждений (суд, земство…), действующих с той или другой степенью независимости. Далее следует губернатор бессонных ночей, кн. Мещерский, он же губернатор ближайшего будущего. Это снова ответственность представителя высшей власти, который не только блюдет, но и входит, не только входит, но и отменяет, насаждает, вообще вяжет и решает.

Но жизнь уже бешено торопит его. Ему некогда сноситься с медлительной бюрократической лабораторией Петербурга. Мы уже знаем, что ныне нужно, «чтобы губернатор прежде всего бросил переписку». Губернатору нужна свобода, автономность, децентрализация. И ему дается все это.

Полный хозяин во вверенной ему губернии, губернатор имеет в своем распоряжении даже войска – по крайней мере, на предмет гражданских войн. Остается еще предоставить губернатору право чеканить монету и сделать самую должность наследственной (чего добивались французские губернаторы XVI столетия) – и система шестидесяти девяти «самодержавий» и «единодержавий» будет завершена.

Бешеный централизм Петербурга, разрешающийся в целый ряд административных сатрапий; единодержавный и самодержавный царь, полностью отчуждающий свою власть министрам, которые, в свою очередь, сдают ее в аренду своре помпадуров, – разве это не система политических абсурдов? Тем не менее, за этой формальной «нелогичностью» скрывается объективная логика нашего общественно-политического развития. И последний акт «расхищения царской власти бюрократией», как говаривали славянофилы, представляет собою явление совершенно закономерное, порожденное внутренними тенденциями издыхающего режима.

«Исполинский рост народных сил, – говорил г. Плеве в уже цитированной речи, – естественное последствие совершившихся перемен в общественной жизни, усложняя административную деятельность, предъявляет к ней все новые и новые требования и ставит на очередь заботу об усовершенствовании способов управления». Другими словами – самодержавию приходится при помощи тех государственно-правовых орудий, которые свойственны ему, как самодержавию, направлять и упорядочивать жизнь общества, которое все более превращается в воплощенное отрицание самодержавия.

Петербург напрягал все силы, чтобы удержать в письменном столе министерства внутренних дел ключи от всех – и больших и малых – тайн русской жизни, но «исполинский рост народных сил» превозмог. Задача оказалась неосуществимой. Централистический идеал – навстречу всероссийской, от периферии к центру идущей волне прошений, ходатайств, запросов и доносов течет ответная волна властных резолюций – этот идеал оказался уже не ко двору. Бюрократический централизм самодержавия, рассчитанный на небольшой объем государственных задач, на недифференцированность политической жизни, сказал свое последнее слово. Из бюрократического централизма выросла дилемма: либо централизм, но уже на базисе общественного самоуправления сверху донизу, – от волости до Всенародного Земского Собора; либо бюрократия, но уже на началах государственного «кустарничества», с самодержавной властью в розницу, – от г. Плеве до урядника. Заинтересованные стороны разно откликнулись на эту дилемму. «Децентрализованная помпадурия!» – сказала бюрократия. «Долой самодержавие!» – отозвался народ.

Судить будет революция.

«Искра» N 53, 25 ноября 1903 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(Школа революции. «Общая консервативная идея». Местный отряд «партии порядка» за работой)

Школа революции – большая и умная школа, ибо это прежде всего школа политического реализма.

«Быстрое и страстное развитие классового антагонизма, – говорит Маркс, – делает в старых и сложных общественных организмах революцию могущественным фактором общественного и политического прогресса. Во время этих бурных потрясений нации проходят в пять лет больше, чем при обыкновенных обстоятельствах в течение века» («Революция и контрреволюция в Германии»).

Из-под привычных условностей гражданского обихода, из-под религиозно-церковной мистики, из-под хитротканной паутины юридических обрядностей, условной казенной лжи, условного газетного народолюбия, выступают наружу подлинные пружины общественной жизни.

Политические идеи конкретизируются, политические требования оформляются…

Чем объяснить непропорционально-большое влияние революционного меньшинства? – такой вопрос ставит перед собой орган князя Мещерского и приходит к следующему поразительному по своей отчетливости ответу. Первая причина – «в организации меньшинства». Вторая – в том, что «каждый отдельный акт его революционной пропаганды является неразрывной частью обширного революционного движения, цельной революционной программы, направленной против всех форм государственного строя и одновременно приводимой в исполнение в отношении ко всем сферам общественной жизни».

Силою роста и сплочения революционной армии сама партия реакции вынуждается к политическому самоопределению. И «Гражданин» от дворянско-полицейского посвиста толкается к доброму или худому, но несомненно политическому выводу: «Лишь тогда, – так гласит этот вывод, – попытки консервативно-мыслящих противодействовать росту социализма и революционных идей явятся авторитетными, когда будут вытекать из общей консервативной идеи, также обнимающей все формы государственного строя и все сферы общественной жизни, и цельной программы действий против основной идеи революции, во всем объеме ее тлетворного действия».

Из номера в номер переносится энергический призыв: «Пора приступить к организации новой всесословной партии порядка для защиты страны от всесословных мародеров» (N 69). «Группируйте и объединяйте и в центре и в каждой губернии всех убежденных приверженцев порядка, ищите их и создайте из них главный штаб и местные отряды людей порядка» (N 77).

В чем же состоит «общая консервативная идея» и какова вытекающая из нее «цельная программа действий»?

Девятого ноября в заседании Тверск. уездн. земск. собрания гласный Столпаков (тайный советник Алексей Николаевич Столпаков, член совета министерства путей сообщения, «истинно-русский человек, со строго-монархическим и православным мировоззрением», как рекомендуют его «Москов. Ведомости»; «очень ярый революционер» в 60-х г.г., а впоследствии – приспешник казнокрада Кривошеина[63], как рекомендует его «Освобождение») внес предложение о преобразовании школ в уезде в церковно-приходские и о передаче земством дела образования в ведение духовенства. Предложение это «энергично» поддержал председатель собрания, уездный предводитель дворянства Трубников. Собрание большинством 17 против семи приняло предложение «тайного» кривошеинца с «православным миросозерцанием». Этим не ограничились. Постановлено учредить три врачебных пункта, поручив их ротным фельдшерам, а не врачам, как было до сих пор. Заодно уж была упразднена и должность земского агронома.

«Так отнеслись к русскому народу, – поясняет „Гражданин“, – хорошие русские люди во главе с г. Столпаковым», – и они были поддержаны «всеми до единого гласными от народа», которые поняли, без чего русский народ «превратится в зверя и антихриста, что одно и то же» (N 93).

Этот союз «хороших русских людей» с «гласными от народа», – диких помещиков с кулаками-старшинами, ставленниками тех же диких помещиков в роли земских начальников и уездных предводителей дворянства, – этот союз и должен формировать «местные отряды людей порядка», которые будут руководиться «общей консервативной идеей» – борьбы против «основной идеи революции».

Но так как всякое самое скромное учреждение, служащее культурным запросам населения, неминуемо начинает группировать вокруг себя оппозиционные элементы, то партия порядка должна придать своей работе характер систематического похода против таких элементарно-необходимых культурных учреждений, как статистика, школа, медицина… И чем революционнее темп жизни, чем шире идеи революции захватывают культурных работников деревни, всех этих учителей, врачей, агрономов, тем в большей степени борьба «отрядов порядка» против «всесословных мародеров» не только по существу, но и по форме превращается в борьбу лесного варварства против культуры «во всем объеме ее тлетворного действия»; тем содержательнее, тем неотразимее становится политическая педагогика этой борьбы. Следить за всеми ее проявлениями – вскрывать ее революционную мораль – такова одна из обязанностей социал-демократии.

Выступая в этой борьбе, как носительница культурного развития страны, социал-демократия должна, однако, между прочим, и в интересах этого же самого культурного развития оставаться собою, оставаться партией революционного класса. Ибо только как партия исторических интересов пролетариата, она способна развить всю ту сумму революционной энергии, которая необходима для свершения великого национального предприятия, второй участник которого, либеральная буржуазия, обнаруживает так мало активности, пока вопрос идет о политическом производстве, а не о политическом присвоении.

«Искра» N 55, 15 декабря 1903 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(Новое «среднее сословие». Выборы в Петербургскую думу. «Более или менее социалистическая» демократия. «Оседло-образовательный» ценз. Кто скажет последнее слово?)

Русская «интеллигенция» дописывает последние страницы своей истории. Ее рост, развитие, упрочение ее позиций вызывают полное ее перерождение. Из своеобразного «ордена» с привлекательной романтической окраской она превращается в прозаическое «среднее сословие» буржуазного общества. В среднее сословие, ибо она стоит между крайними социальными классами, буржуазией и пролетариатом. В этом она уподобляется старому мещанству. Но в то же время она глубоко отличается от него – и по своей роли в хозяйстве современного общества и по своему политическому и идеологическому облику. Она является средним сословием нового типа. Старое мещанство, как представитель хозяйственной рутины и идейной примитивности, дробится каждым взмахом капиталистического колеса. Косное, невежественное, политически-суеверное, оно – все в прошлом… С полным основанием оно могло бы обратиться к новому «среднему сословию»: «Тебе я место уступаю, мне время тлеть, тебе цвести»… Новая демократия, поглощающая нашу старую милую «интеллигенцию», не только не сокрушается развитием крупного производства, – наоборот, расцветает вместе с ним. Можно даже сказать, что эта развивающаяся группа в целом есть не что иное, как воплощенный ответ на технические, административные и «идеологические» запросы крупного производства и вырастающего с ним в связи буржуазно-демократического государства. Она живет продажей своей «умственности». Поэтому, в отличие от старого мещанства, она профессионально-интеллигентна, профессионально-инициативна, гибка, подвижна, не боится новых слов, не прячется от реформ в общественные щели, наоборот, всегда толчется на политическом солнцепеке…

Рост этой интеллигентной демократии обусловливает повышение ее нравственной самостоятельности (от «народа») и политической самоуверенности. Она организуется, сплачивается, выдвигает самостоятельно лозунги, вырабатывает (не стесняясь, разумеется, плагиатом) самостоятельные формы политического и философского мышления. Она подбирает себе не слишком скомпрометированное имя: в последнее время она предлагает называть себя «гражданской демократией», чтобы не оказаться демократией буржуазной{15}. Нет более ни одного факта общественной жизни, на который она не налагала бы или не стремилась бы наложить свою печать. И чем дальше, тем настойчивее и увереннее. Пролетариат, поскольку он вступает в сферу политических интересов, на первых же шагах встречается с буржуазной демократией. И его борьба за классовое самоопределение на половину, если не на три четверти, будет сводиться к борьбе против опекунских посягательств буржуазной демократии. Не понимать этого имеют привилегию только те горе-социалисты, которые продолжают надеяться, что российская интеллигенция в непорочности донесет себя до социализма. Наши ссылки на политическую волю буржуазной демократии представляются им маневрированием в царстве призраков. «Излишне пускаться в хитроумные объяснения (известных явлений)… злыми кознями несуществующей (несуществующей!) у нас „буржуазной демократии“, пытающейся отнять у пролетариата предстоящую ему гегемонию во время переворота. Нашим „ах бедным“ из „Русск. Вед.“… далеко до такого маккиавелизма». («Вестн. Русск. Рев.», N 2, стр. 132). Таково противоречивое положение нашей буржуазной демократии. В то время как субъективно она вынуждается к самоотрицанию, объективно она изо дня в день и из часа в час занимается самоутверждением.

Последние выборы в Петербургскую думу, произведенные на новых началах, приобщили к избирательной кампании умеренные верхи либеральной демократии столицы в лице нанимателей дорогих квартир{16}. «Цвет обеспеченной, знатной и популярной интеллигенции Петербурга», – как писали наши газеты, – столкнулся с трактирщиками, подрядчиками, лесоторговцами. Победителями оказались последние, так как «интеллигенция» оказалась застигнутой врасплох и обнаружила – «отсутствие твердой организации, а также недостаток партийной дисциплины» («С-ПБ. В.»). Но урок выборов не прошел бесследно. В той напряженной возне, которая происходила во время выборов – вокруг них, на собраниях и в прессе, буржуазная интеллигенция столицы накопляла элементы организации и партийной дисциплины. И одна из петербургских газет, утешая разбитых квартиронанимателей, говорит с полным основанием: «Это период ученичества. Будем надеяться, что выделится несколько хороших „учеников“, которые могут стать учителями»… Будем надеяться!..

Некая умеренно-либеральная и умеренно-умная провинциальная газета такими речами характеризует общественный смысл петербургских выборов

«Крупный квартиронаниматель, по своему материальному обеспечению, а следовательно и по условиям жизни, ничем не отличается от домовладельцев и купцов. На этой почве (?) розни между ними нет и не может быть. Но, с другой стороны, в категорию крупных квартиронанимателей в Петербурге входит почти весь цвет русской интеллигенции. Это-то обстоятельство разделило людей, соединенных общностью материальных интересов, раскололо русскую, если можно так выразиться, буржуазию. („Если можно так выразиться?“… Конечно, можно! Дерзайте, почтеннейший!) Другими словами, петербургские выборы лишний раз доказали, что доктринерское деление населения на буржуазию и не-буржуазию (цензура очевидно мешает сказать газете: пролетариат) не имеет никакой почвы в современной России, что если что-нибудь разделяет русское общество на две половины, то это степень культурности, умственного развития и гражданского самосознания»…

«Таким образом, у нас в сущности нет либеральной буржуазной партии. Все наши либералы в земствах, в городских думах и в литературе держатся хотя умеренной, но чисто демократической политики, так как отстаивают чисто народные интересы: заботятся о развитии местного самоуправления, о школах, о народной медицине… Все наше прогрессивное движение… опирается на интересы рабочего класса, а потому по существу своему оно носит более или менее социалистический характер. Вне социализма у нас нет в настоящее время ни одной прогрессивной политической программы».

Должен извиниться перед читателем: конец цитаты (с красной строки) взят мною не из либеральной газетки, а из «социалистически-революционного» органа («Вестн. Р. Р.», N 1, стр. 236). Конец этот, тем не менее, как видите, прекрасно гармонирует с началом. Но пусть наш бедный подцензурный коллега не пугается сделанного сопоставления: оно означает не то, что буржуазно-либеральная газета мыслит «революционно-социалистически», а лишь то, что «социалисты-революционеры» мыслят буржуазно.

«Цвет русской интеллигенции» стоит на одном материальном уровне с домовладельцами, купцами и фабрикантами. Следовательно, «розни между ними нет и быть не может». Тем не менее, интеллигенция, в противовес капиталистам, «опирается на интересы рабочего класса» и выдвигает программу «более или менее социалистического характера». Либеральная газета, в полном согласии с «доктриной» «Рев. Рос.», думает, что «социально-политическая рознь» вызывается только разными степенями «материального обеспечения», тогда как на самом деле она определяется различными ролями в общественно-производственном процессе. Капиталисты владеют средствами производства и непосредственно эксплуатируют наемный труд. Интеллигенция средствами производства не владеет: живет продажей своей «интеллигентности»; непосредственно пролетариата не эксплуатирует. В связи с этим она заинтересована не столько в повышении нормы прибавочной стоимости, сколько в увеличении своей доли в общем фонде национального дохода. А эта доля возрастает по мере «развития местного самоуправления, школ, народной медицины», словом, по мере повышения народно-культурного уровня – на общем для всей буржуазии базисе капиталистических отношений. Вот почему деятельность интеллигенции по необходимости охватывает некоторые «чисто народные интересы», нимало не приобретая этим путем «социалистического характера». Такого рода характером отличается только деятельность по объединению пролетариата в классовую партию во имя социальной революции. Мы же до сих пор не слышали, чтобы «цвет русской интеллигенции» занимался в Петербургской думе или вокруг нее такого рода работой.

Повторяем. Различия в политических физиономиях известных групп определяются не степенями материальной обеспеченности, а характером выполняемых этими группами общественных функций. Капиталисты, в том числе землевладельцы и домовладельцы, несущие известный налог с имущества, всегда тяготеют к установлению имущественного ценза во всех общественных и государственных учреждениях. Наоборот, интеллигенция в целом всегда против «несправедливого» имущественного ценза. Ее симпатиями пользуется ценз образовательный.

Джон Стюарт Милль[64] в своем «Представительном Правлении» высказывает ту мысль, что «только в просвещенном меньшинстве можно найти восполнение или корректив стремлениям демократического большинства». В интересах такого «корректива» Милль допускает множественность вотума{17}, но он не склонен обосновывать ее на имущественном цензе, ибо «критерий этот очень несовершенен в житейской борьбе: случай играет несравненно более значительную роль, чем заслуга, и весьма трудно, – с горечью жалуется Милль, – образованием обеспечить себе соответственное социальное положение». Посему – «единственным основанием для предоставления одному лицу нескольких голосов может служить личное умственное превосходство». Не следует только забывать, прибавим мы, что это «личное умственное превосходство» (образование) составляет монополию господствующих классов.

Образовательный ценз, как дань «личному умственному превосходству», всегда выдвигался нашей «более или менее социалистической» демократией против чумазого думского купечества и против дикого земского дворянства. В этом, если хотите, «прогрессивная» идея образовательного ценза. Но другой своей стороной он выдвигается против всеобщего равного избирательного права, выталкивая за черту политической активности широкие народные массы. В этом его глубоко-реакционная сторона, которая заставляет нашу партию видеть в «образовательном цензе» не что иное, как «козни буржуазной демократии», обусловливаемые ее сознательным или бессознательным стремлением отнять у пролетариата «гегемонию во время переворота»…

В связи с разбиравшимся в земствах вопросом о понижении избирательного ценза в нашей литературе снова была выдвинута «симпатичная» идея «оседло-образовательного ценза», в пользу которого все чаще «раздаются голоса». Основными требованиями указанного ценза выставляются: возраст 25 лет, три года жительства в данной местности и образование не ниже полного среднего. Для уездов в Саратовской губернии (вне городов) этот критерий означал бы приращение в 286 избирателей: земских служащих – 152, служащих в экономиях – 77, других служащих – 57. При этом среди земских служащих 59 врачей, 26 ветеринаров, 10 страховых агентов и 57 учителей. Все это кадры «несуществующей у нас буржуазной демократии». Но стремится ли она сама к политической роли? Несомненно. В той же Саратовской губернии были опрошены все врачи, ветеринары и страховые агенты по губернии – не согласились бы они уплачивать за право голоса от одного, до двух процентов со своего жалованья. Из 102 опрошенных лиц 99 высказали полное согласие{18}. Здесь гражданская зрелость «гражданской» демократии выдержала серьезное испытание. А как относятся к «оседло-образовательному» принципу хотя бы, например, «Русские Ведомости»? С горячей симпатией. Значит ли это, что наши «ах бедные» из «Русск. Вед.» ставят себе прямую задачу – исторгнуть гегемонию у пролетариата? Нет, не думаем, – к этой цели сознательно стремятся пока лишь наши «ах бойкие» из «Рев. России». Что же касается широкой легальной «более или менее социалистической» демократии, то она «просто» строит политические формы по образу и подобию своему. Она оседла, она образована. А значит – «оседло-образовательный» ценз.

Отсюда видно, что не только «социалистический», но и чисто-демократический характер значительнейшей части нашей интеллигенции является чрезвычайно сомнительным. Вся она и материально и духовно – в крайнем случае, только «духовно» (в литературе) – связана с органами общественного самоуправления – сословно и имущественно – с привилегированными земствами, отчасти – с думами. Земство рисуется ей провиденциальным хозяином России. За пределами земской элиты начинается пассивный демос, опекаемый народ. Очертить из земского центра избирательный круг тем или другим «оседло-образовательным» радиусом – таков пока максимальный размах гражданского демократизма нашей гражданской демократии.

«Обвинение» большинства интеллигенции в недемократизме может показаться продуктом болезненной политической подозрительности. В самом деле, мы так привыкли верить в несколько неопределенные, но все же лучшие чувства интеллигенции к народу. И эта столь знакомая нам публика может отказать народу в политических правах? Клевета! На это мы ответим. В истории никогда не следует полагаться на добрых знакомых. Ибо их лучшие чувства могут прийти в конфликт с их общественным положением, и тогда они предадут, – разумеется, «скрепя сердце», может быть, «со слезами на глазах» – но все-таки предадут…

И психологические и политические моменты такого предательства подготовляются совершенно независимо от воли самой интеллигенции. Выше мы отчасти наметили уже механизм этого процесса. Интеллигенция выдвигала против думских и земских хозяев свой принцип образовательного (или пониженного имущественного) ценза. В этом проявлялось и проявляется ее народолюбие, так как именно во имя интересов народа она требует для себя избирательных прав. В процессе ее постепенного общественного самоопределения этот ценз становился для нее естественной нормой, – естественной тем более, что он дает опорный базис для борьбы на два противоположные фронта: сегодня – с реакционной буржуазией, завтра – с революционным пролетариатом. Такова тенденция. Она не исключает, разумеется, дальнейшего выделения из интеллигенции радикальных элементов.

Нужно помнить при этом, что демократия в целом поставлена в гораздо более благоприятные условия политического развития, чем пролетариат: к ее услугам громадный литературный аппарат легальной прессы; вся практика органов нашего самоуправления и наших легальных съездов упражняет и закрепляет в известных формах ее общественные инстинкты и развивает в ней вполне определенные навыки политического мышления, – и не только в тех верхах интеллигенции, которые уже теперь достучались в городские думы, но и в широкой «периферийной» интеллигентской массе, которая составляет агитационный аппарат всех избирательных кампаний, легкую кавалерию всех оппозиционных «оказательств».

Не будет, поэтому, ничего неожиданного, если демократия окажется способной сказать свое определенное и очень веское слово в момент ликвидации нынешнего государственного режима.

«Долой самодержавие!» скажет на уличных баррикадах революционизированный нами пролетариат. – «И да здравствует оседло-образовательный ценз!» отзовется согласным хором интеллигентная буржуазия, приступая к созыву Учредительного Собрания. В этом решающем «диалоге» последнее слово должно принадлежать пролетариату – должно, если не жалкой насмешкой над собственным бессилием были наши речи об авангарде… Это последнее слово прозвучит так: «Да здравствует всеобщее, равное, тайное и прямое избирательное право!».

«Искра» N 59, 10 февраля 1904 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(Картина патриотической Руси. Роль города. Выигрышная позиция реакции. Либеральные лозунги по сю и по ту сторону Вержболова. Фактическое самоустранение либерализма)

«Россия едина»… Впереди – с манифестом – царь, заплетающийся ногами в длинном хвосте собственного титула, а за ним в хаотическом энтузиазме русский «народ» – весь, всем стадом… Петербургское дворянство и харьковские студенты, таганрогское военное собрание и ростовские мастеровые, жители Новой Бухты и брянские гимназисты, святейший синод и чистопольские старообрядцы, – все готовы принести животы свои и достояние свое на защиту России.

Сверху донизу – все объединены чувством патриотического братства. Студенты качают офицеров, генералы целуют студентов, «изменники и гады», по уверению «Московских Ведомостей», «расползлись», «консерваторы», «либералы» и «реакционеры» дружно поют «Боже, царя храни», кишиневская еврейская община конкурирует в христианском всепрощении и в монархической преданности с Сувориным, Юзефовичем и Крушеваном[65], дирекция казенного завода, строящего броненосцы, называет рабочих в патриотической прокламации «товарищами», царь величает отправляемых им на убой солдат «братцами»… Такова суздальская картина, которую рисуют патриотические простаки и газетные проходимцы. В этой картине много художественных «дефектов», но самый важный – полное отсутствие перспективы. Мы хотим восстановить ее для некоторых элементов картины.

Но прежде всего обратим внимание на то поучительное обстоятельство, что главным, почти исключительным, полем картины является город.

В критические минуты политической жизни нашей «крестьянской», нашей «деревенской» России о мужике и о деревне почти совсем забыли. Патриотические адреса и денежные «даяния», извлекаемые земскими начальниками из «вверенного» им крестьянского населения, проходят почти незаметно, тогда как патриотический визг двухсот или трехсот студентов находит всероссийский, можно сказать – всемирный резонанс. Относительное политическое значение города и деревни вырисовывается – и для реакционных и для революционных стародумов – с замечательной яркостью. Налицо выступает тот несомненный факт, что организующая рука реакции шарит в тех же местах, которые посетила рука революции, что спешно вербуемые кадры царистской армии по необходимости рекрутируются не из целинных «мужичьих» пластов, а из политически взбудораженных масс городского населения. В приближающийся «судный день» судьбу России решит город.

Техника мобилизационной кампании патриотизма была подготовлена многочисленными прежними, более частными попытками реакции овладеть толпой и создать среди ее составных частей – студентов, рабочих, городской буржуазии – постоянные организованные ячейки, как опорные пункты дальнейших операций… В этом отношении патриотические демонстрации прибавили мало нового к московскому опыту монархического празднования 19 февраля или к практике антиеврейских погромов.

Что в последних событиях ново и чрезвычайно важно, так это та благородная позиция, на которую попала реакция.

Воинствующий шовинизм – одна из немногих форм политического идеализма, доступного еще сегодня силам реакции. Патриотические иллюзии, наиболее отдаленные от повседневных толчков жизни, позже других реакционных иллюзий разъедаются ее стихийной критикой, дольше других удерживаются в сознании массы… Патриотические лозунги были поставлены войной в порядок дня, – и реакция взыграла.

Те самые студенты-"антиобструкционисты", которые во время студенческих волнений жались к стене, те самые думские и земские гласные, которые решались проваливать школы и больницы преимущественно при закрытой баллотировке, те самые мещане, купцы, студенты и журналисты-юдофобы, которые были покрыты плевками общественного презрения после антисемитских вакханалий прошлого года, – теперь все оказались вынесенными на широкую улицу, вдвинутыми в самую гущу политических событий. Они дают улице лозунг, они поют первый голос в народном гимне, властно вызывают на улицу театральные оркестры, они во главе, они вожди, они герои…

А либерализм?

Большие события сшибли его с ног. Он привык к мелким схваткам. Он отваживался встречать реакционного врага законным, но дешевым свистом, когда враг выступал в явно позорной роли земского (в Твери) или уличного (в Кишиневе) громилы. Но теперь, когда вчерашний громила волной событий вознесен на выигрышную позицию выразителя патриотических «энтузиазмов» нации, – либерализм затрубил отступление.

Сила реакции сказалась в том, что ее лозунги – очень общие – в это время отвечают великому национальному событию – войне. Либерализм не нашел в своем арсенале ничего равносильного, ничего равноценного.

И не мог найти. Противопоставить лозунгам реакции можно только один единственный лозунг: Долой войну и ее виновника – самодержавие! Но это лозунг – революционный.

Сделав сперва попытку сохранить под цензурным прикрытием (цензура во многих случаях – непроницаемая броня либерализма!) вынужденный нейтралитет, либерализм не устоял на этой позиции под высоким давлением с обеих сторон. Тогда он решил (конечно, без сговора) подхватить всей грудью лозунг, данный реакцией. Поняв, – а понять было нетрудно, – что поднятый патриотическими хулиганами поход есть злейшая, энергичнейшая, ни перед чем не останавливающаяся травля либерализма, либеральное «общество» после минутного раздумья бросается вперед с диким криком: «Держите вора!» и… тонет в общем потоке. Одновременно оно спасает себя и – предает либерализм.

Разумеется, оно обольщает себя при этом тем, что борется с врагом его же оружием. Ему кажется, что сделав – «внешним образом» – лозунги реакции лозунгами «общества», более того – «народа», оно обезвредит их, лишит их первоначального, то есть реакционного, значения и может быть даже перетянет их, за неимением других, на службу либерализму.

И не только либерализм по сю сторону Вержболова, но и либерализм «по ту сторону», либерализм штуттгартский поднялся до уровня событий. Г. Струве, в течение долгого времени систематически отклонявшийся влево, тоже оказался вышибленным налетевшей волной из седла. Он снова, – как в своей игре со славянофилами, – пытается дать лозунг, «ценный своей неопределенностью», лозунг, который не врезался бы резко диссонирующей нотой в шумный шовинистический хор.

Рядом с возгласом в честь «свободы» (политической?) г. Струве рекомендует кричать: «Да здравствует армия!» и «Да здравствует Россия!»

Какая армия? Армия ярославских «молодцов-фанагорийцев»[66], армия златоустовских убийц[67], армия, топчущая Польшу, армия, закрепляющая царские хищения на Кавказе? Или ему предносится армия, стряхнувшая с себя казарменный идиотизм и сдающая ружья революционной улице? Но если г. Струве думает об этом, если он верит в это, – тогда лозунгу: «Да здравствует армия!» должен предшествовать лозунг «Да здравствует революция!» Иначе г. Струве будет слишком напоминать иезуита, который, давая ложную клятву, про себя произносит частицу не.

«Да здравствует Россия!» Но какая? Россия, наступившая сапогом на грудь Финляндии, Россия, штыками пришившая к себе Польшу, Россия, жадно протянувшая руку к Манчжурии и Корее? Россия – историческая хищница? Или тут речь идет о той России будущего, которая признает за каждой нацией право на самоопределение? Если так, – тогда, вместо того, чтобы спекулировать на ложный патриотизм, который знает только одну – кровью и железом спаянную Россию, необходимо иметь (а если нет – добыть) политическую честность и политическую отвагу – выдвинуть другой лозунг: «Да здравствует свобода национального самоопределения!»

Но, нет, – «в настоящий трудный момент неуместны (!) и потому нежелательны (!) другие более острые и воинствующие лозунги» («Лист. Освоб.» стр. 2).

Это «в настоящий момент», когда вопрос о судьбе самодержавия вынесен на улицу самим самодержавием, – неуместны воинствующие лозунги!

Заигрывая с военным шовинизмом («да здравствует армия!» ибо «армия – вооруженный народ»), заигрывая с штатспатриотизмом («да здравствует Россия!»), штуттгартский либерализм хочет направить патриотический поток на колесо либеральной мельницы. Он не замечает, что у этой мельницы нет колеса, ибо она… ветряная!.. И патриотический поток несется мимо нее – на мельницу реакции…

Слишком ясно, слишком очевидно – почему. Так как армия не есть, как думает нелегальный либерализм, «вооруженный народ», но его искусственно дрессированная часть, вооруженная против народа; так как в международной игре военных сил в одной из ставок теперь является не честь государства, – как говорит легальный либерализм, – а честь его бесчестья, то есть самодержавия; так как войной затронуты не «национальные интересы», но интересы самого антинационального учреждения России, того же самодержавия, – то лозунги в честь России и армии, хотя бы и перенесенные на страницы либеральных органов, остаются верными своей реакционной природе, служат мобилизации темных сил и выполняют единственную миссию – развращения политической совести общества.

Выражая радостную уверенность в «нашей» победе – ибо «мы» сильны и богаты – официальное либеральное общество (думы, земство, пресса…) твердо знает, что мы бедны и слабы. Оно лжет, оно сознает свою ложь, и оно не может не понимать, что его по достоинству оценят и вверху и внизу. Посылая вслух патриотические проклятия Японии, общество снова лжет и лжет цинично, ибо втихомолку оно желает «нашим» войскам поражения, и – как увидим далее – не может не желать, так как именно на этом оно строит в настоящий момент все свои политические расчеты.

Какой урок!.. Либерализм, который последнее время пытался вдохновиться священным огнем на вершинах метафизики и религии, как будто только ждал критического момента, чтобы непосредственно с этих высот с головой окунуться в лужу политического предательства. «Умеренность обязывает», учило «Освобождение». Теперь мы видим, что умеренность обязывает – к политическому цинизму.

Не внушая большого доверия и уважения к себе соседу справа, реакционному вою которого он подражает, выбивая последние остатки доверия из соседа слева, революционный лозунг которого он не в силах поддержать, либерализм просто сбрасывает себя со счетов на весь критический период. Конечно, он выступит снова – либо к моменту новой временной реакции, если, вопреки всем вероятиям, переживаемый нами политический подъем, не найдя исхода и утомившись внутренней работой, снова разобьется на дробные политические трения; – либо только к моменту окончательного подведения итогов… И либерализм силится ускорить наступление этого торжественного момента, своей лицемерной патриотической лояльностью стараясь облегчить самодержавию душевную драму «сближения».

Но и с точки зрения голого «подведения итогов» – либерализм беспощадно обворовывает свое будущее.

Полтора года тому назад Антон Старицкий («Освоб.» N 7) советовал земским либералам «не спешить учесть свое первородство». Этот совет можно бы теперь повторить с удвоенной энергией. Именно «в настоящий трудный момент», когда так туго приходится врагу – мы говорим конечно о самодержавии, а не об Японии, – ясный и нетрусливый политический расчет должен был бы заставить либералов повысить энергию своего оппозиционного давления, выдвинуть «более острые» и «более воинствующие» лозунги и уж во всяком случае не торопиться с учетом своего первородства… Но они не ждут – и они не вольны ждать: их неудержимо влечет по уклону их собственная классовая тяжесть, а сзади их подгоняет мятежная революционная волна.

Им не терпится, и в этом – свидетельство того, что либерализм разлагается прежде, чем успел сложиться. Близорукий и тупой, он разделяет судьбу немецкого либерализма, основные черты которого он несет в себе.

А эти черты таковы.

«Немецкая буржуазия развивалась так лениво, трусливо и медленно, что в тот момент, когда она враждебно противостала феодализму и абсолютизму, она увидела, что ей самой враждебно противостоят пролетариат и все фракции буржуазных классов, интересы и идеи которых родственны пролетариату… Оппозиционно настроенная к обоим и нерешительная по отношению к каждому из своих противников, врозь взятому, потому что она всегда видела – одного впереди, другого позади себя; с самого начала склонная к предательству народа и к компромиссу с коронованным представителем старого общества, потому что она сама уже принадлежала к старому обществу… без веры в себя, без веры в народ, брюзжа против верхов, дрожа перед низами, эгоистичная на оба фронта и сознающая свой эгоизм… не доверяющая своим собственным лозунгам, с фразами вместо идей, запуганная мировой бурей и ее же эксплуатируя… пошлая за отсутствием оригинальности и оригинальная в пошлости – барышничая своими собственными желаниями, без инициативы, без веры в себя, без веры в народ, без мирового исторического признания… без глаз, без ушей, без зубов, без всего…» – такою являлась немецкая либеральная буржуазия около 1848 года… А «самобытный» дух нашей истории ничего не нашел нужным прибавить к этим чертам. Из них и нужно исходить, уясняя себе линию поведения современного русского либерализма. Какие перспективы открываются перед ними? Каждый новый день политической жизни толкает самодержавие далее по его пути, накопляет недовольство в массах и, таким образом, заостряет противоречие, все более и более уменьшая возможность «мирного обновления» и увеличивая за счет этой возможности исторические шансы революции, – а, вместе с тем, перенося центр тяжести с буржуазной оппозиции на революционные массы, в первую голову – на городской пролетариат. Отсюда – политическое суеверие либерализма, его жадные надежды на вмешательство чего-то третьего – случая, судьбы…

Является война. Либеральная буржуазия приветствует ее, как мессию. Война должна взять на себя ту задачу, выполнить которую у оппозиции нет энергии, отказаться от которой нет возможности. Как? Тут открываются два пути.

Первый путь, это – колоссальный погром извне, повторение Севастополя. Крах военного «могущества» скомпрометирует весь правительственный персонал, более того, – самый режим. Неизбежное следствие отсюда – необходимость правительственного обновления, а единственное средство обновления – обращение к «обществу».

Не исключена возможность и другого более «планомерного» пути. Прийти к полному внешнему разгрому самодержавие может лишь исчерпав все возможности победы, а значит – доведя до высшего напряжения все силы и средства государства. Но максимальная степень такого напряжения – если отвлечься от общего хозяйственного положения страны – определяется объемом общих интересов, связывающих правительство с обществом. Взяв от последнего все, что можно было взять, и даже сверх того, самодержавие, прежде чем расшибить свою преступную голову об англо-японский бронированный кулак, может попытаться расширить поле соприкосновения правительственных интересов с интересами «общества», т.-е. заинтересовать господствующие классы в успехах правительственного предприятия в целом, поставив его, в той или другой части, под их контроль. На либерально-канцелярском жаргоне это значит «призвать к участию в правительственных трудах земские силы страны». Незачем, разумеется, говорить, что такого рода «призыв» будет означать не энергичную ликвидацию пришедшего к банкротству государственного хозяйства, а лишь внесение в него некоторых коррективов. Но незачем, пожалуй, и разъяснять, что класс, «с самого начала склонный к предательству народа и к компромиссу с коронованным представителем старого общества», ни на что больше и не посягает. И он не только не пытается отрезать монархическое правительство с его авантюрой от всего общества, наоборот, с дряблым пафосом говорит о «нашей» войне, «наших» успехах, о «нашем» миролюбии и о вероломстве «нашего» врага. Буржуазные инстинкты подсказывают оппозиции необходимость не наносить ударов тем фетишам, которые называются «национальной честью», «национальной славой», «национальным делом», которые играют по отношению к интересам господствующих классов роль добрых исторических гениев – не только при крепостническом абсолютизме, но и в самой свободной из демократий. Эти националистические иллюзии, переходящие в народное сознание со страниц школьных учебников, с церковной паперти, с ораторской трибуны, со столбцов буржуазной прессы, позволяют господствующим классам поддерживать в народе необходимое душевное равновесие в то время, когда фискальный аппарат – во имя колониальной политики – тянет из народа жилы щипцами милитаризма. Останавливаясь сегодня с лицемерным уважением перед образами националистической мифологии, либеральная буржуазия обнаруживает этим, что она не решается плевать в колодезь, из которого ей еще не раз придется утолять свою жажду. «Да здравствует Россия!» и «Да здравствует армия!»

Да, пасуя пред патриотической вакханалией, оппозиция обнаруживает не только полицейский страх, она повинуется смутному голосу классового инстинкта. Но сознательный голос классового интереса требует от нее немедленного и активного участия в политическом размежевании общественных сил. Это противоречие непримиримо, – оно коренится в историческом положении буржуазии. Практический выход из противоречия определяется степенью ее политического разложения. В данном случае степень так высока, что либерализм пришел к необходимости самоустранения… пока что. Из страха пред силами революции он уступает им место.

«Искра» N 60, 25 февраля 1904 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(Две толпы)

Патриотическим манифестациям приказано не быть. Полицейские регистраторы уровня патриотических чувств забили тревогу. Их охватило опасение, как бы «патриотизм» не перешел в свою противоположность – жизнь последних лет не раз доставляла им такие «диалектические» сюрпризы! – и они приказали «порыву» прекратиться. И, по-видимому, в высшей степени вовремя…

За широкую толпу пассивных демонстрантов, примыкавших по пути, в силу законов массового сцепления, за эту толпу никак нельзя было ручаться. В ее «патриотических» криках, поскольку они были, точно спертый воздух в отдушину, выливались ее накипевшие по всяким и всяческим поводам чувства. И если б ей был брошен с энергией другой лозунг, она подхватила бы и его. Уже слышался неосмысленный, но несомненно, непатриотический крик: «Социалия, соединяйтесь!» (в Таганроге)… Создавались и подхватывались и другие боевые крики… Опасность нарастала.

Что же касается другой, наиболее «деятельной» и активной части демонстрантов («все гнусное повылазило из своих углов!» пишет об этой другой части киевский корреспондент), – то ее непринужденное поведение прямо и непосредственно требовало полицейского «призыва к порядку».

Почувствовав возможность расправить руки, эта публика вошла в азарт: останавливала извозчиков, стаскивала проезжих, многих заставляла обращаться в бегство. Те, которым всегда приходилось ломать шапку, теперь получили возможность кричать всем и каждому: «Шапки долой!» Некоторых настигали, сбивали с них шляпы палками, не щадили при этом и женщин. Шляпы исчезали нередко с толпой. В порыве пьяного возбуждения вламывались в частные квартиры и подвергали хозяев патриотическим испытаниям. Врывались в рестораны и трактиры, пили, ели и не платили. Сплошь да рядом, – как пишет московский корреспондент, – уносили с собой из ресторанов – очевидно, на память о патриотических минутах – серебряные ложки. Забирались в театры во время представлений, заставляли играть и петь «Боже, царя храни!» и, уходя, прихватывали с собой чужие вещи. Киевский корреспондент пишет об исчезновении из театра Соловцова семидесяти биноклей… Уносились ридикюли, кошельки… Мирные граждане роптали.

Все это получало слишком скандальный характер, – и патриотам предложено было вернуться к обычным занятиям… По градоначальническому или губернаторскому мановению приостановилась только что вызванная патриотическая волна, которая в своем «величавом» течении успела унести такое количество ложек, биноклей, кошельков…

Да, так широко затеяно, так торжественно возвещено, так шумно обставлено – столько восторга, столько энтузиазма, столько готовности отдать жизнь и достояние – и в результате обогащение уголовной хроники.

И это не случайность, что на патриотический посвист полицейского соловья-разбойника откликнулись в первую голову граждане, готовые приложить руку – по поводу, собственно, Порт-Артурской блокады – к серебряным ложкам. Это не случайность, это точный и категорический ответ, данный обществом царизму, на вопрос: каких волонтеров оно может выдвинуть из себя на активно-патриотические роли? Это ответ на вопрос, какие чувства и инстинкты могут быть пробуждены шовинистическими лозунгами в толпе, нарочитыми людьми для нарочитой цели созванной.

И сама собою просится на сопоставление с толпой, которую царизм на час, на неделю или на месяц вырывает из круга нашего влияния, мысль и чувства которой он дразнит и разжигает бряцающими лозунгами человеконенавистничества, – другая, совсем другая толпа – прошлогодних южно-русских событий, или та, которую Донской Комитет отрывает от варварских ощущений кулачного боя и которую он электризует огненными лозунгами революции и свободы. Эта одухотворенная масса приподнимала каждого из своих членов, и он сам себе казался выше целой головой. «Как чудно было смотреть на них! – писал елисаветградский корреспондент. – Стройные, с головами вверх, шли они без препятствий!» («Искра» N 46). «Не бойтесь, не бойтесь, – успокаивала перепуганных одесских обывателей толпа, – это вам не Кишинев, мы совсем другого хотим, среди нас нет ни жидов, ни русских, мы все рабочие»… (N 45). «Мы не лавки бьем, мы свободы добиваемся», – говорили участники «антипатриотической» манифестации в Твери (см. корр. в этом N).

Великодушная и благородная, как всякая масса, которая связала себя невидимыми нитями революционной солидарности и почувствовала свою коллективную силу, многотысячная толпа не позволяла себе никаких насилий. «Яблочка не тронули!» – восклицает изумленный обыватель торговой улицы.

Не было пьяных, потому что в такие дни толпа не пьет. Не оскорбляли женщин, потому что в такие дни толпа не оскорбляет. «Казалось, – пишет участник событий, – что живешь удесятеренной жизнью, все было так легко, цель так ясна и близка, в сердце столько бесконечной отваги и самозабвенья!…»

И эти киевские, екатеринославские и бакинские демонстранты – пока только демонстранты – связывают мысль с тем революционным «народом», который умирает на уличных баррикадах… который умирал на них столько раз в разных странах Европы со времени 1789 года{19}

В те большие дни, когда толпа, обычная, серая, продающая и покупающая, забитая и угнетенная толпа покидала молоток и прилавок, ради ружья и баррикады, – уличный воздух становился чище и яснее, грубые и дрянные инстинкты уходили куда-то прочь вместе с мелкими и дрянными заботами, – возвышающий и облагораживающий трепет охватывал все общество до самых его трущобных низов. И – замечательный факт! – чем выше поднимались волны революции, тем меньше было число обычных «преступлений» против «нравственности» и «собственности»… когда революционный вихрь проносился над Европой, полицейские нотабли напряженно следили за барометром преступности. К середине марта 1848 г.[68] прусский министр усмотрел тревожный признак в уменьшении числа преступлений против собственности… Он не ошибся: 18 марта в крови 183 трупов захлебнулся прусский абсолютизм «божьею милостью». Через месяц после берлинских баррикад президент полиции объявляет публично, что «поведение подмастерьев и рабочих по праву заслуживает всеобщей признательности». С прохожих не сбивали палками шляп, женщины могли безопасно ходить по улицам, и берлинские рестораторы могли быть спокойны за свои серебряные ложки…

Таково нравственное влияние «революционного насилия!» Реакционные поденщики университетской кафедры не раз пытались опорочить революцию, как явление, которое своим историческим смыслом слишком презрительно третирует их грошовые теорийки мирного преуспеяния и во всем благого поспешения… Некоторые из этих ученых людишек утверждали, между прочим, что в числе 183 убитых было несколько «уголовных преступников», выпущенных незадолго до 18 марта из берлинской тюрьмы, – утверждение, ничем не подтвержденное… Но если бы и так! Пошлые, бездарные фальсификаторы – они не понимают, что чем больше они силятся скомпрометировать личный персонал баррикадной армии, тем выше и выше они возносят возрождающую силу самой революции… Жалкие филистеры, они не понимают объективной морали своего утверждения, которое по их замыслу должно служить клеветой на революцию. Эта мораль ясна. Она гласит: смотрите, эти люди, которые в дни «мирного преуспеяния» ютились в щелях преступления и в трущобах порока, которые в дни реакционной разнузданности оскорбляли бы прохожих, вламывались бы в театры, опустошали бы карманы, – сегодня, когда из-под земли вырвались огненные языки революции, нашли лучшим умереть на баррикадах!..

Ровно 23 года спустя после берлинских баррикад, 18 марта 1871 года{20}, революция опять обнаружила свою чудотворную силу. Париж, старый временно потухший вулкан, снова выдохнул из себя волну революционной лавы… Пролетарская коммуна отшвырнула от себя разномастную реакционную сволочь, красу, гордость и силу Второй Империи, – и Париж, международный Вавилон, обновил свою нравственную физиономию… Исчезли кутежи, прекратился пьяный разврат высшего и низшего разряда. Ни одного ночного грабежа, почти ни одной кражи. В первый раз со времени февральской революции 1848 г. улицы Парижа стали безопасны, хотя на них не появлялось ни одного полицейского. Морг пустовал – не было самоубийц, не было таинственных, никем не опознанных трупов.

«Мы не слышим более, – говорит один из членов коммуны, – ни об убийствах, ни о грабежах, ни о насилиях против личности; полиция, как кажется, увлекла за собой в Версаль всех своих консервативных друзей».

А затем? Порок и преступление залили улицы Парижа вместе с победоносными войсками буржуазной реакции. Воровство вернулось вместе с полицией. Разврат и насилие вздохнули свободно, как только увидели, что трехцветное знамя буржуазного шовинизма нагло красуется на том месте, где час тому назад гордо развевалось красное знамя пролетарской коммуны.

Идеализм революции сменился идеализмом «реванша»… Война, этот «элемент порядка, установленного богом», эта школа «мужества и бескорыстия, верности долгу и самоотвержения», по определению военного мясника Мольтке[69], война, в течение десятилетий проповедуемая со всех реакционных кровель, заполнила политическую атмосферу Франции, – и в этой атмосфере выросла панама, выросла дрейфусиада[70]

На эти большие параллели память толкается сопоставлением протестующей стачечной массы, не трогающей «яблочка», и патриотической толпы, вторгающейся в жилища и сбивающей шляпы с беззащитных женщин. И это не внешняя только связь малого с большим. Потому что волею истории мы с каждым днем подвигаемся от малого к большому. Исторический поток, в состав которого входит и киевская, и ростовская, и бакинская, и тверская стачечная толпа, все ближе и ближе подходит к тому обрыву, за которым могучее течение превращается в революционный водопад…

… Пусть же полицейские псы реакции зорко следят за регистром преступлений; когда они заметят, что в центрах политической жизни, несмотря на возбуждение улицы, не допускающее правильного полицейского надзора, число преступлений становится все ниже и ниже, что оно готово склониться к нулю, тогда – не рискуя ошибиться – они смогут сказать себе: «Это идет революция!»

«Искра» N 61, 5 марта 1904 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(«Перед катастрофой»)

Немецкий журналист либерального образа мыслей, без особых литературных или политических «примет», просто средний буржуазный интеллигент, г. Гуго Ганц, посетил в начале этого года Россию, провел в ней три месяца и написал о ней книгу.

Называется эта книга очень выразительно: «Перед катастрофой».

Не нужно думать, что мы имеем тут дело с каким-нибудь серьезным научным трудом. Нет, это просто очень длинный фельетон, составленный из нескольких фельетонов обычного газетного размера. Ожидать от фельетониста буржуазной прессы оригинальных суждений или глубоких взглядов было бы непозволительной наивностью. Проверить и опровергать его обобщения, занимающие среднее место между плохой мыслью и недурным оборотом речи, было бы непозволительной тратой времени. Впрочем, даже и таких чисто фразеологических обобщений в книге г. Ганца очень мало. Это, конечно, только украшает ее.

Книга, как мы сказали, называется «Перед катастрофой». Не нужно, однако, думать, что автор имел в России дело с нигилистами, заговорщиками, динамитчиками – и находится под их непосредственным внушением. Нисколько. На двадцати или тридцати строках, которые посвящены русским революционерам, автор книги в 316 страниц умудряется «Революционную Россию»[71] сделать органом «Бунда», а «Бунд»[72] превратить в лассальянскую организацию. Да простит его бог!

Г. Ганц почерпал все свои сведения совсем в других кругах. Во время пребывания на нашей родине он находился в лучшем обществе. «Известнейшие» банковские дельцы, «известнейшие» адвокаты и «известнейшие» литераторы Петербурга и Москвы продефилировали перед немецким журналистом и теперь безыменно дефилируют перед его европейскими читателями. Разумеется, светила петербургского либерализма не могли научить своего гостя большему, чем им самим дано. Во всяком случае, г. Ганц убедился, что «дальше так идти не может».

«Ваше сиятельство, – мы уже сказали, что наш автор имел дело с людьми „лучшего общества“, – я вывожу заключение, что в России нельзя повести речь о ничтожнейшем педагогическом или хозяйственном вопросе без того, чтобы не натолкнуться на высшую политику». Это наблюдение является, несомненно, самым ценным из наблюдений г. Ганца. Оно означает, что от всех вопросов, бед и зол современной России все широкие дороги и все узкие тропинки ведут в один и тот же Рим. И это – Рим парламентского режима.

Но г. Ганц не хотел брать этого вывода на веру.

Либеральные князья и графы изобразили перед ним Россию в таком мрачном виде, что он решил для проверки поговорить с графом консервативным. Вот какой у него вышел диалог с «честным консерватором».

– Что вы слышали? спросил граф.

– Что Россия голодает, в то время как правительство показывает избытки в бюджете.

– К сожалению, верно.

– Что интеллигенция в состоянии отчаяния.

– Тоже верно.

– Что можно бояться возрождения терроризма.

– В такой же степени верно.

– Что вся Россия надеется лишь на то, что война будет проиграна, потому что только таким путем может быть положен конец современному режиму.

– Опять-таки верно.

– Что этот режим превысил всякую меру развращенности и может быть сравнен только с преторианским режимом в последние годы Рима[73].

– Это еще даже недостаточно верно.

Где же выход? спрашивает каждый раз себя и своих собеседников немецкий журналист. Конституция. А путь к ней? Указание на этот путь мы уже слышали в только что приведенном диалоге. Самодержавие потерпит полное военное поражение, на помощь которому явится колоссальный финансовый крах. Конституция явится естественным финалом. До решительной катастрофы нельзя ждать никаких изменений в нынешних порядках. «Когда мы в первый раз принуждены будем сломать рубль (den Couponkurzen) – а это может произойти скорее, чем мы теперь предполагаем, – в тот день, когда мы уж не будем в состоянии платить наши старые долги при помощи новых, когда наше внутреннее банкротство не сможет оставаться скрытым пред заграницей и пред императором, тогда, может быть, будет приступлено к созыву своего рода Учредительного Собрания (Eine Art Konstituante). Но не ранее».

Это говорит престарелый либеральный князь, бывший «государственный человек». В таком же роде высказывается и другой, полулиберальный князь Х., «бывший некогда доверенным другом царя». Так же высказывается «один из первых адвокатов Петербурга»; далее один «особенно компетентный» в государственных вопросах профессор и, наконец, правильность этих предвидений признает и консервативный граф, который при этом просит своего собеседника помнить, что консерватизм и негодяйство совсем не однозначащие понятия. Консерватор смотрит на конституционное будущее с недоверием, либералы – с признательностью, но неизбежность изменения режима, в результате «всеобщей катастрофы», кажется всем несомненной. Что такое это «катастрофа»? Военный разгром и финансовое банкротство, т.-е. такие объективные, «стихийные» явления, которые своей собственной силой – биржевым «рублем» Европы и квалифицированным «дубьем» Японии – гонят правительство Николая II на конституционную сделку с либеральными, полулиберальными и совсем нелиберальными князьями, графами, банкирами, профессорами и адвокатами. В ожидании конституции с «каким угодно скромным парламентом» (ein noch so bescheidenes Parlament) эти деятели, в земствах, думах, университетах и прессе расписывающиеся в непоколебимо-воинственном патриотизме россов, отходя ко сну, возносят, по сочувственному свидетельству г. Ганца, следующую краткую политическую молитву небесам: «Боже, помоги нам, дабы мы были разбиты» («Gott hilf uns, damit wir geschlagen werden»). И, как мы думаем, нет ничего вероятнее предположения, что и г. Струве в тот самый день, когда он, по соображениям «политического реализма», выкрикнул: «Да здравствует армия!», шептал потихоньку молитву либеральному богу «философского идеализма»: «Помоги нам, дабы мы были разбиты!»{21}.

В скромных расчетах на конституцию «с каким угодно скромным парламентом» активные проявления оппозиционных и революционных сил совершенно не фигурируют. Г. Ганц ничего не слышал от своих собеседников о роли либеральной оппозиции в до-конституционный период, – просто потому, что ничего, кроме приведенной оппозиционной молитвы, они и не могли в тот момент сообщить немецкому журналисту. В возможность народной революции г. Ганц не верит. «Особенно компетентные» в политических вопросах профессора, адвокаты и государственные люди внушили ему в этом отношении полный скептицизм. На всем поле революции г. Ганц видит лишь то, что легче всего видеть либеральным глазом из окошка профессорского кабинета: волнующееся студенчество да пару террористов. Студенчество, конечно, исполнено лучших намерений. Со снисходительностью прозревающего будущее человека г. Ганц даже прощает ему его временные социалистические тяготения. Но он того мнения, что политический энтузиазм слишком ненадежный панцирь против казацкой нагайки. Что такое горсть студенчества в сравнении с колоссальным «скалящим зубы» чудовищем царизма? Ничто! А сверх того?.. Возможны еще, пожалуй, разрозненные и в своей разрозненности бессильные восстания угнетенных наций да мятежи голодных крестьян… и ничего более. Крестьянская революция, правда, может оказаться грознее других по своим размерам, но, по словам «бывшего царского друга», князя Х., эта революция направится не против государственного только режима, но «против всех имущих и образованных вообще, и она начнется с того, что перебьет и перетопит всех нас, здесь находящихся»… Итак, еще раз: для этого «несчастнейшего из народов» одна надежда – военный крах на Востоке, финансовый крах на Западе.

А городской пролетариат? Что о нем говорит немецкий журналист? Несколько мимоходом брошенных слов политического презрения к «маленькой кучке организованных промышленных рабочих» – это все.

О социал-демократии, как руководительнице пролетариата, г. Ганц дает отзыв, представляющий счастливое сочетание буржуазного тупоумия Запада с либерально-народническим тупоумием нашего отечества.

"Марксисты, – пишет наш автор, – органом которых служит «Искра»[74], являются доктринерами, как и всюду, клянутся – как, по крайней мере, уверяют ревизионисты – теорией обнищания и хотят, чтобы крестьянин потерял свою землю и полностью пролетаризовался по катехизису. Против них выступил недавно умерший Михайловский, который лучше знал Россию, чем горожане «Искры». В настоящее время марксисты считаются (gelten) уже оттесненными назад".

Характерна для тех либералов, с голоса которых поет г. Ганц, их политическая впечатлительность того «мимолетного типа», который заставляет вспомнить – мы опираемся в данном случае на Успенского – впечатлительность телячьего студня. Дверь откроется, слуга войдет, кто-нибудь откашляется, студень отзывчиво трепещет. Трепетать собственно, казалось бы, нет серьезных оснований. Но таковы уж свойства телячьего студня.

Либеральная впечатлительность определяется тем, что либеральная мысль способна срывать явления лишь с общественной поверхности и притом в их законченной форме. Пока они растут и развиваются в социальных недрах, они ей чужды. Она имеет дело не с законами, а с фактами, не с тенденциями, а с эпизодами. Но явления более капризны, чем создавшие их в тиши социальные силы. Отсюда такая поразительная внезапность в смене либеральных настроений. Чу! Вот рабочие демонстрации появились из подполья… Студенческие беспорядки вылились на улицу… Тр-рах! Разорвалась бомба… «Общество» трепещет, ждет, торжествует… Но еще миг, и все исчезло. Там, внизу, идет какая-то неведомая сложная молекулярная работа, но на поверхности нет ничего, – и «общество» съеживается и никнет долу. Казалось бы, нет причин? Но таковы уж свойства – либерального студня.

Немецкий журналист провел в России первые три месяца настоящего года… Это был момент страшного понижения на бирже либеральных настроений. О революции можно было говорить только с пожиманием плеч… Прошлогодняя волна общественного протеста, взметнувшаяся в «июльские дни» на небывалую высоту, быстро шла на убыль… Январские петербургские съезды, технический и пироговский[75], были последними событиями, взнесенными этой волной… Ее должна была сменить другая, может быть, более могучая, как вдруг в политическую жизнь врезалось колоссальное событие, к которому психология революционных масс только должна была еще приспособиться и которое на первых порах позволило реакции организовать шовинистические демонстрации. Г. Ганц имел случай видеть в петербургском Народном Доме, как это делалось. Он описывает, как сухопарый черненький господин вбежал в зал и, видимо для всех, что-то пошептал полицейским, а те – кое-кому из «народа»; как небольшая кучка людей трижды требовала гимна; как публика трижды вставала, чтобы «спокойно и терпеливо» (gelassen und geduldig) выслушать заказанный черненьким господином гимн.

Но факт, во всяком случае, был налицо. Полицейски-патриотические восторги на фоне революционного затишья удручающе действовали на либеральных импрессионистов… Конечно, «общество» и вообще-то несклонно призывать революцию. Но оно начинало уже привыкать к ней, – как первые месяцы войны все перевернули вверх дном. Отсюда эти речи запуганного и в то же время уверенного в своей победе бессилия: мы ничто, но нас все-таки спасут азиатский солдат и европейский банкир. Если б г. Ганц приехал на несколько месяцев раньше или на несколько месяцев позже, он вынес бы другие впечатления насчет шансов и возможностей русской революции. А в марте 1904 г. он увез с собой только голую уверенность в близком крахе абсолютизма, уверенность, которая все более охватывает общественное мнение Западной Европы.

«Искра» N 75, 5 октября 1904 г.

Л. Троцкий. ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПИСЬМА

(Фонд народного просвещения. Взыскующий града пролетарий и просвещенный «мужичок». Пресса либеральная и пресса национал-либеральная…)

Едва ли не первый голос в том хоре лжи, который поднялся в ответ на пресловутые речи о «доверии», принадлежит «Руси», газете Суворина-сына[76], отпочковавшейся, подобно преждевременно погибшей «России», от «Нового Времени», газеты Суворина-саваофа. О причинах этого отпочкования в свое время ходили темные слухи. Говорили, будто Суворин-отец по собственному почину сказал Суворину-сыну: «Чует сердце мое новую весну; может быть, скоро буду призван провозвестить ее моему народу. Но так как в жизни моей много было возвещено мною весен, больших и малых, то боюсь, что народ мой на сей раз мне не поверит. Посему, возьми посох твой, препояшь чресла и удались из Эртелева переулка на Итальянскую улицу для возвещения весны!» Так ли это было, или же г. Суворин-сын, разнообразно искушенный еще, так сказать, в родительском чреве, сам почуял весну и своевременно покинул заслуженный корабль «Нов. Вр.», или же драма «отцов и детей» разыгралась каким-нибудь третьим способом под суворинской крышей, но факт тот, что газета «Русь» возвещает ныне весну с совершенным бесстрашием.

Г. Суворин-сын обнаруживает при этом несомненное чутье. Он не только приветствует и ждет, но и пытается в весенней атмосфере организовать вокруг своей газеты подобие общественного, чуть ли не «общенационального» движения. Чтобы использовать смутное угнетенно-недовольное, политически-неоформленное, но ищущее слов и действий настроение широких кругов необразованного, но грамотного общества, настроение, скоплявшееся в течение долгого времени и ныне сгущенное войной, г. Суворин выкрикнул причину всех наших бед: тьма! и дал лозунг: мы жертвуем на просвещение!

Суворин-сын не первый в течение войны делает попытку «общественной» мобилизации. Даже в ограниченном поле его собственного политического зрения было уже два таких опыта.

Первый сделан Сувориным-отцом, который открыл подписку на флот с целью уловить таким путем возбужденную войной и ее несчастиями «нацию». Суворин вкладывал в эту подписку нечто вроде патриотически-"оппозиционной" идеи. Общество дает правительству на флот, общество хочет иметь контроль над своими капиталами и хочет считать флот своим. «Нов. Вр.» выражало при этом уверенность, что жертвовать будут «все» (из 140 миллионов населения газета отбрасывала лишь 40 мил. на «дикарей и личностей», которые по каким-либо соображениям ничего не дадут на постройку «боевого флота»), но в сущности газета вела спекуляцию на небольшую группу жертвователей-тузов, а «общественный контроль» означал, что эти жертвователи, вносящие десятками тысяч и миллионов, смогут поставить правительству кое-какие условия, хотя бы, напр., отстранить Алексеева[77], против которого «Нов. Вр.» вело явную кампанию.

Дальше шла общеземская санитарная организация. Это опять-таки попытка сплотить элементы привилегированного общества на законном и патриотическом деле помощи правительству, укрепиться, организоваться, дать наглядную демонстрацию «важности и полезности объединенной земской работы», взять в свои руки часть государственного дела, поставить правительство некоторым образом в зависимость от себя… А дальше? – дальше видно будет… Видно будет, сколько народных миллионов нужно гг. земцам бросить в жерло войны, чтобы решиться на ходатайство об увенчании неувенчанного здания.

Земская санитарная организация по необходимости очень ограничена. Она захватывает лишь самые тяжеловесные элементы либеральной оппозиции. Маленькому человеку тут нет места. А ведь кроме земского дворянина либеральная партия, как напоминал в прошлом году г. Струве, может еще рассчитывать и «на разночинца-интеллигента, представителя „третьего“ элемента, и на крестьянина, доработавшегося до политического самосознания» («Осв.» N 17).

На эти более широкие круги и рассчитывает «Русь». «Фонд народного просвещения», действительно, имеет успех. Дают, как пишет редактор «Руси», «люди всех сословий и состояний русского общества, от священников до барона, до босяка и проститутки». Целый ряд газет должен был волей-неволей признать инициативу «Руси». Даже «Русск. Вед.» объявили об открытии подписки на Московский фонд народного просвещения. Г. Стасюлевич, пр. Лесгафт, пр. Яроцкий[78] и целый ряд других либеральных нотаблей выразили свое благословение «доброму начинанию». «Образование – основа всего. Все наши беды от недостатка образования». Вокруг фонда носятся густыми клубами азбучные испарения культурнического либерализма. Политической мысли нет и в помине. Самодержавие забыто. Оппозиционное настроение направляется на путь «положительной» просветительной работы.

Политической мысли нет и в помине, сказали мы. Но, в сущности, в этом именно сказывается политический расчет или инстинкт либерализма. Между легальным мирком земской оппозиции и либеральной прессы, с одной стороны, и более широкими кругами возбужденного народа, с другой, – нет реального моста. Это создает невозможность для вождей журнальной и земской политики непосредственно и прямо опереться на широкие круги: для этого потребовалась бы с их стороны нелегальная организация и более решительные лозунги. Но это им не под силу, – их положение толкает их, поэтому, на обходный путь. Объединить разнообразные элементы вокруг фонда просвещения, а самый фонд подчинить земству (на этом настаивает большинство «компетентных» лиц, – «ибо земство, – как говорит г. Стасюлевич, – это наше единственное народное представительство»), либо специальному самопроизвольно образовавшемуся Комитету из именитых общественных деятелей, значит не иное что, как найти такой канал, по которому неоформленное оппозиционное движение могло бы быть отведено от социал-демократической партии в либеральный или национально-либеральный фарватер.

Дать городским и деревенским массам революционно-политический лозунг, который включал бы в себя культурнический лозунг народного «просвещения» – дело нашей партии. Делать такое дело, значит – попутно вышибать почву из-под ног сынов Сувориных и – иных сынов…


Среди разномастных жертвователей «на просвещение» успели отчетливо выделиться на страницах «Руси» две фигуры: городского рабочего и просвещенного хозяйственного «мужичка».

Рабочий целой головой выше остальных жертвователей. Его толкает в эту чуждую ему компанию великая идеалистическая потребность знания, понимания всего, что есть и что должно быть. Нелегальная литература неспособна ответить на все его духовные запросы, революционная работа не может в «будни» захватить целиком каждого массового рабочего, и он идет со своими жалобами и надеждами – на страницы «Руси».

«Один тяжелый физический труд, – пишет рабочий, – нас не удовлетворяет; нам нужно после продолжительного рабочего дня что-нибудь освежительное, способное вдохнуть нам интерес к жизни… Жаждем мы просвещения… чтобы не быть неодушевленными орудиями производства». «Товарищи-рабочие! – пишет другой. – Вы знаете значение образования, так как сами стремитесь к нему. Это стремление к свету знания и правды начинает принимать среди вас громадные размеры; вы кидаетесь из стороны в сторону, ищете ответов на пробудившиеся вопросы… Жертвуйте же, товарищи!» «Мы набросились на нелегальную литературу, – пишет третий, – вели подпольную агитацию, и в результате – только аресты и ссылки. И вдруг – фонд, и опять мы можем агитировать, но с более полезными и лучшими последствиями». «Из искры возгорится пламя! – пишет группа женщин-работниц. – Жертвуйте же!»

И рабочие жертвуют. Они повторяют при этом нередко те общие места о пользе просвещения, в которых расплываются жертвователи Стаховичи, священники и учителя. Но рабочие вкладывают в те же слова другое содержание. Свои жертвы на просвещение они субъективно ставят в тот ряд, в котором у них стоят прокламации, нелегальные брошюры, беседы в кружках с революционерами, вообще все то, в чем проявляется их «нелегальное» по существу чувство общественности. Они жертвуют, не думая о том, что на собранные деньги будет построена школа, в которой их детей будут просвещать «церкви и самодержавному отечеству на пользу».

Этим рабочим, «кидающимся из стороны в сторону, ищущим ответов на пробудившиеся вопросы», мы говорим: Товарищи! Не ищите здесь ответов на ваши вопросы. Обучение грамоте (а большего вам не даст не только самодержавие, но и буржуазный либерализм!) не избавит еще ваших детей от положения «неодушевленных орудий производства». Не мечите вашего бисера перед либеральными крохоборами. Ваши задачи иные, ваши пути иные… Сколько бы «искр» вашего одушевления вы, товарищи-работницы, ни принесли с собой, – все равно из прелой соломы буржуазного культурничества не возгорится то непотухающее пламя, которое нам с вами нужно!


Просвещенные и, надо думать, вполне благоустроившиеся мужички решительно и убежденно высказываются за просвещение, законность, порядок и, заодно уж, – против общины. Они ценят просвещение, потому что оно – сила, потому что оно помогает выйти в люди, и они жертвуют рубль, и два, и три на фонд, с гордостью подписываясь: крестьянин.

Патриотические граждане своего отечества, они желают ему побед и одолений, но граждане просвещенные («на медные пятаки»), они понимают, что для одолений нужно просвещение и нужна богатая казна, а для богатой казны нужна самодеятельность и свободная инициатива, а для инициативы нужна конституция. Они еще не произнесли этого слова, но они не поперхнутся им. Сторонники порядка и законности, они люди узко-практические. Им нужен контроль над государственными капиталами, чтобы хозяйство велось не зря, без мотовства, без воровства, не безалаберно. Контроль общества называется «по-высшему» конституцией? Ну, значит, конституция. Либеральная идеология их не привлечет: она им ни к чему. Их идеалом государственного человека и реформатора явился бы, если бы они были образованнее, какой-нибудь маркиз Ито, который, по превосходному выражению Суворина второго, «правдивым глазом дикаря сумел увидеть простые кирпичи там, где европейские мыслители видели повелевающих богов».

Из хороших кирпичей этот новый человек хочет построить себе здание, в котором он мог бы, как выражается Меньшиков, «сознавать себя немножечко хозяином». Это будет беспощадный хозяин.

«Для того, чтобы бороться с Японией, мы шапками японцев закидаем. А еврея прижмем мы процентом („ограничительными нормами“), а против урчания голодного брюха мы стражников поставим сорок тысяч… Зато у нас будет мир и порядок – ой, не тот ли, что бывает на кладбище?» Что же нам нужно? «От иностранцев мы набрались разных словечек, развелись у нас марксисты, социалисты да всякие прочие исты, а самих-то себя и забыли». И таким манером, неровен час, «на молоке Русь прохлебаем». Нам нужно знание. Его бояться нечего. «Знание научит работать. Власть и порядок нужны для всякой работы, и в защиту его встанут все истинно-русские люди». Так пишет вятский мужик.

«При невежестве, – говорит другой, – да при общинных порядках выходят из нас многие негодные люди, пьяницы, тунеядцы и всякий тому подобный пролетариат… Но – дайте мужику эту самую свободу и он ее использует в благо себе и вам».

Нам нужно, пишет третий крестьянин, 1) чтобы мужик не был голоден, 2) чтобы создать сильную армию и флот, 3) нам надо иметь поменьше как внутренних, так и внешних врагов и 4) нам надо поднять промышленность и торговлю до уровня европейских держав". А для этого – снять с мужика опеку и дать ему знание.

«И переменится тогда, – пишет псковский мужик, – весь строй нашего общественного быта, тогда для всех будет хорошо, и государство наше будет крепче, и всем будет доступно, и умный у нас обязательно поставится впереди всех сидней, которые занимают место и задерживают и тормозят общественное дело».

Все крестьяне, по словам новой «народной» «Русской Газеты» (в розничной продаже по копейке!), в своих письмах в редакцию заявляют, что они «желают сделаться полными хозяевами клочка земли и вовсе не стоят за общину. „Все“ начинают понимать, что „теперь пришло время, когда каждый должен жить своим разумом и надеяться на свои силы, на свои знания, на свой ум“. Эти индивидуалисты-»мужички", наиболее граждански просвещенные люди деревни, являются носителями ярко выраженных буржуазных начал. Их влияние будет в ближайший период очень значительно, потому что во всей современной деревне они одни пока знают достаточно ясно, чего хотят, и, как никак, умеют формулировать свои мысли. Ни одна из буржуазных партий не овладеет деревней, не овладев ими. Социал-демократии придется овладевать деревней против них.


На просвещенных мужичков усердно охотится в настоящие дни наша «национал-либеральная» пресса типа «Руси», «Бирж. Вед.», «Русск. Сл.» и мн. др. Над самим фондом просвещения развевается мужицкое знамя, ибо начало фонду «Русь» положила денежным взносом и письмом «простого русского крестьянина», который неожиданно оказался владельцем оптового склада в Петербурге и подстоличного «именьица» и выражал в «Новостях» свое неудовольствие по поводу того, что «Русь» «переработала его в крестьянина».

Национал-либеральная пресса (слово найдено той же «Русью») идет в гору. Она не прикрывает своей буржуазной наготы и не знает даже, для чего это нужно. Она просто говорит от «естества». В этом ее громадное преимущество пред нашей «чистой» интеллигентской либеральной прессой, которая прошла через народолюбие и рабочелюбие, вынесла отсюда кое-какие «предрассудки», питает уважение – или предполагает его, по крайней мере, в своих читателях – к общим идеям и хочет верить, что конституция – не «простые кирпичи», а изъявление воли «повелевающих богов» морали и права.

Национал-либеральная пресса не формулирует программы, вытекающей из какого-либо политического «мировоззрения» и не видит в том надобности. Она просто предъявляет ряд эмпирически нащупанных требований. Оппозиционное выжидание ее стесняет, она хочет немедленного соглашения с правительством и громко кричит об этом. Это – растущая сила буржуазного «порядка».

«Чистая» либеральная пресса, типа «Русск. Вед.», не имеет пред национал-либеральной преимуществ мужества и последовательности убеждений. Но она лишена первобытной нестыдливости. Она исторически связана с интеллигенцией, «анти»-капиталистической, «анти»-буржуазной. Эта связь обязывает ее к некоторой внешней опрятности и отчасти оппозиционно-выжидательному поведению. Ей еще предстоит эпоха некоторого влияния: это период ликвидации царизма или период соглашения с ним. Но в свободной или полусвободной России она скоро уступит свое место национал-либеральной прессе. Свобода печати, о которой она так долго мечтала, убьет ее. Ее будет по пятам преследовать социал-демократическая критика, выгоняя ее из ее идеологических убежищ, завладевая, где можно, ее позициями, а где нельзя – толкая ее в сторону окончательного буржуазного перерождения.

Уже сегодня «Русь» навязывает свою «гегемонию» «Русск. Вед.», ибо эта «чистоплотная», но малокровная газета не способна ни на инициативу, ни на отпор. Ей, как и всему «чистому» либерализму, суждена роль добродетельного резонера в том действии, где г.г. Суворины, отцы и дети, будут играть первых любовников.

«Искра» N 76, 20 октября 1904 г.

Л. Троцкий. ЯВЛЕНИЕ ЛИБЕРАЛОВ НАРОДУ

«Освобожденцы» обратились к народу с прокламацией о войне и конституции. Либералы, которые именем народа привыкли ходатайствовать перед самодержавием, непреклонною силою вещей вынуждены апеллировать к народу от самодержавия. «Народ», вызванный социал-демократией к политической жизни, заставил себя признать – сперва самодержавие, затем русских «радикалов» старой веры и, наконец, либералов. Из третьего лица он превращается для всех во второе. Говорят не только о нем, говорят с ним. Его убеждают, его призывают, его содействия ищут.

Обращение «освобожденцев» с программной прокламацией к народу – крупный политический шаг. «Освобождение», неофициальный центральный орган либеральной партии, санкционирует это обращение либералов и придает ему значение боевого акта целой партии.

В историческую минуту, требующую высшей определенности и решительности, либералы переступают «порочный круг» пассивности и легальности и опускаются вниз с Vademecum'ом (путеводителем) в руках. Прокламация написана для массы, старается говорить языком, понятным массе, и взывает к интересам массы.

Что же говорят либералы народу?

Они говорят ему, что война никому не нужна, что царь не хотел ее, что царь миролюбив. Они это доподлинно знают. Они говорят, далее, что царя соблазнили дурные советники, не осведомляющие своего «государя» об истинных нуждах народа, ибо «иные из вельмож государственные дела ведут не по совести, а по корысти, для своего кармана и для почестей, а иные из вельмож – глупы». Чтобы помочь делу, нужно созвать народных представителей. Царь от них будет узнавать правду, «как это было изредка в старину, когда русские цари жили в Москве». «Управлять делами будут все сообща – государь, министры и собрание народных представителей».

Так строят свободную Россию либералы. Они берут под свою защиту царя и, вместе с ним, и монархию. В своей конституции они отводят царю красный угол. Они созывают собрание народных представителей не для выражения суверенной воли народа, а в помощь монарху. Но если царь действительно нуждается теперь в такой помощи, то нуждается ли народ в царе? Если без конституции уже не обойтись Романову, то неужели и конституции не обойтись без Романова? Либералы не отвечают на этот вопрос, потому что не осмеливаются даже его поставить. Царь царствовал, царствует и будет царствовать. Партия «освобождения», еще непобежденная в борьбе с монархией, еще не приступившая к этой борьбе, на глазах всего русского народа становится на колени пред носителем власти божьей милостью. Таков ее либерализм!

Вокруг трона, за которым признается неприкосновенное право исторической традиции, должны расположиться ее народные представители. Но какой «народ» будут они представлять по расписанию либералов? Народ земств и дум? – за которыми тоже ведь неприкосновенное право исторической традиции… Будет ли представлен народ без «традиций», народ без сословных, имущественных и образовательных привилегий? Мы спрашиваем: те представители, которые призваны спасать народ и монархию, будут ли выбираться на началах общего, равного, прямого и тайного избирательного права? Мы спрашиваем либералов прямо и решительно, и мы сумеем заставить их дать народу столь же прямой и решительный ответ на наш вопрос. В воззвании на этот счет не сказано ни слова. И это, разумеется, тоже ответ, хотя и не прямой и не решительный. Он означает, что либералы отказывают народу, к которому обращаются, в политических правах. Иначе они не молчали бы. Политических прав не дают народу сюрпризом. Когда о них молчат, значит их не хотят дать. И это прежде еще, чем монархия успела предложить «либералам» условия, на которых было бы выгодно продать народ!

Таков их демократизм!

Они не смеют сказать: долой корону! потому что у них нет отваги противопоставить принцип принципу, республику – монархии. Еще до борьбы за новую Россию, они протягивают руки для соглашения с коронованным представителем старой России. Они опираются на пример сословно-совещательных Земских Соборов в прошлом, вместо того, чтобы взывать к торжественному провозглашению народной воли в будущем. Словом: они апеллируют к анти-революционной традиции русской истории, вместо того, чтобы создать историческую традицию русской революции. Такова их политическая отвага!

Итак, русское конституционное правительство составляют: «государь (неизвестно, для чего нужный), министры (неизвестно, перед кем ответственные) и собрание народных представителей (неизвестно, какой „народ“ представляющих)».

Стоит организовать на этих началах государственную власть, и тогда – здесь начинается центральное место либерального Vademecum'а – и тогда все вопросы разрешатся сами собою, все невзгоды и все беды русского народа снимет, как рукой. В тех странах, где народу удавалось добиться конституции, он, по словам «прокламации», везде устраивал себе правые суды, уравнивал подати и облегчал налоги, уничтожал взяточничество, открывал для детей своих училища и быстро богател… «И если б и русский народ, – так пишут либералы, – потребовал себе и добился от царя конституции, то и он избавился бы от оскудения, разорения и всяких притеснений точно так же, как избавились от него и другие народы… Когда будет в России конституция, то народ через своих представителей, наверное, отменит паспорта, заведет хорошие суды и управления, упразднит самовластных чиновников, вроде земских начальников, и в местных делах будет управляться своими свободно выбранными людьми, заведет множество школ, так что всякий сможет получить высшее образование, освободится от всякой темноты, наказаний розгами (после получения „высшего образования“?) и заживет в довольстве. Словом, при конституции, т.-е. при управлении страною царя вместе с собранием народных представителей, народ будет свободен и добьется настоящей, хорошей жизни».

Так пишут либералы.

Конституционное ограничение царской власти не только спасет от розги и нагайки, но и обеспечит от бедности, лишений, экономического гнета и даст возможность «быстро богатеть», – вот мысль, которую они хотят внушить народу. Присоединить к царю Земский Собор, – и нет вопросов нищеты, гнета, безработицы, проституции, пролетаризации народных масс, преступности и невежества. Так говорят либералы. Но говорить так, значит явно и беззастенчиво издеваться над всей социальной действительностью, называть черное белым, горькое сладким, значит закрывать глаза – себе и другим – на опыт всей той истории, которую буржуазная Европа проделала в течение последнего столетия, значит попирать ногами кричащие факты, игнорировать все, что образованный человек может узнать из любой европейской газеты, – значит спекулировать единственно на невежество русской народной массы, на египетскую тьму полицейского государства, да на низкий уровень политической морали в рядах собственной партии. Это значит заменять обращение – извращением, агитацию – демагогией, политическую конкуренцию – недобросовестной спекуляцией. Это значит уверенно идти к превращению собственной партии, которая идеологически является представительницей «народа», в простую клику, сознательно эксплуатирующую темноту народа. Мы говорим это со всей энергией, – и наши слова должен услышать не только каждый революционный пролетарий, но и каждый русский либерал.

Прокламацию писали образованные люди. Они знают, что ничего из того, о чем они говорят народу, на самом деле нет. Они знают, что и после того, как царь решится опереться на Земский Собор, порядок на Руси останется буржуазный. Они знают, отлично знают, что конституция не спасает маленького собственника от пролетаризации, не дает безработному работу, не охраняет рабочего ни от нищеты, ни от развращения. Они знают, что высшее образование доступно не всем, что оно есть монополия имущих. Они все это знают, – читали, видели, сами говорили и писали, – знают, не могут не знать! – Вы, напр., г. Струве, вы, который одобряете «этот простой по форме и вразумительный по содержанию призыв», ответьте прямо в «Освобождении»: знаете ли вы все это или нет? – Да, они знают это. Но, сверх того, они знают, что народ, к которому они обращаются, этого еще не знает. И они говорят народу то, чего нет, и то, во что они сами не верят. Они лгут народу. Они обманывают народ.

Неужели они не подумали, что у самого порога их встретит социал-демократия? Что она позаботится о том, чтоб свести их на очную ставку с исторической истиной? Они должны были бы хоть это предвидеть. Но в прокламации они не произнесли даже имени социал-демократии. Они пытаются разговаривать с народом через голову той партии, которая, задолго до их выступления, говорила с народом о тех же вопросах, но говорила иначе, которая заставила их самих обратиться к народу. Надо думать, они понимают, что они вступили на путь прямой и непосредственной политической борьбы с социал-демократией. Нашей партии не страшен такой противник!

С суеверной почтительностью пред монархией, с недоверием к демократии, без политического энтузиазма, без оппозиционной энергии – «без инициативы, без веры в себя, без веры в народ, без мирового исторического призвания, не доверяя собственным лозунгам, с фразами вместо идей», – таков этот противник, сознательно или бессознательно бросивший вызов партии рабочих масс.

Социал-демократия примет вызов.

«Искра» N 76, 20 октября 1904 г.

Л. Троцкий. РАЗЛОЖЕНИЕ СИОНИЗМА И ЕГО ВОЗМОЖНЫЕ ПРЕЕМНИКИ{22}

Последний сионистский конгресс[79] был демонстрацией бессилия. Люди съехались со всех концов мира, чтобы громогласно заявить: "Мы не подвинулись ни на шаг. Мы исчерпали себя. Мы израсходовали все фонды доверия к нашим методам деятельности. И мы не видим ничего впереди. Султан приласкал г. Герцля[80] (впрочем: кто это видел?), может быть он приласкает его еще раз – а дальше?"

Да, что дальше? Ответ должен был быть найден. Метод мышления отказывал в реальном ответе, психология отчаяния подсказывала фикцию – жалкую, выморочную. Г. Герцль предложил постучаться в Африку. Сношения с Чемберленом или Эдуардом VII[81] – дело идет о британских владениях – Герцль берет, разумеется, на себя. Ему не в первый раз ходатайствовать пред князьями мира за «свой» народ. Этот беззастенчивый авантюрист все еще пожинал на Базельском конгрессе бурные рукоплескания. На съезде представителей «еврейского народа» не нашлось ни одной руки, которая занесла бы бич негодования над этой отталкивающей фигурой… Только истерические рыдания романтиков Сиона огласили в известный момент зал заседаний: Герцль обещал Палестину – и не дал ее.

Впрочем «вождь» не отказывается от Палестины. Его поход в Африку только военная (или, скорее, коммерческая) диверсия. Вот в каких «образах» выясняет свои политические планы г. Герцль, защищаясь от нападок бедных рыцарей – «чистого» сионизма. "Положим, – пишет он в «Welt»[82] после конгресса, – что я хочу приобресть себе дом, хотя бы даже мой, перешедший в чужие руки, отчий дом, – я ведь не отдал себя всецело на милость теперешнего собственника. Я, может быть, сделаю ему прямое предложение (г. Герцль отправляется к султану). Но если он на это не пойдет, если он остается несговорчивым (султан оказался, как мы знаем, гостеприимным, но «несговорчивым»), то я, может быть, даже в известный момент заявлю, что я от дела отказываюсь. Я изберу дом по близости или даже в какой-нибудь отдаленной улице (намек на Африку) и поведу о нем серьезные переговоры… И так дальше", – многозначительно добавляет «вождь» и – умолкает. Вы понимаете, какой это дьявольски коварный план? Притвориться, что покупаешь отечество в отдаленной улице, усыпить мнимо-"серьезными переговорами" на стороне бдительность султана, а затем… затем исторгнуть у него Палестину и преподнести ее еврейскому народу. Одно только смущает нас: что, если статья г. Герцля будет переведена на турецкий язык и представлена султану? Ведь и он тоже может догадаться, какая адская западня скрыта для него за словами «и так дальше».

Как видите, далее этого идти в нахальной «дипломатической» вороватости нельзя. Но нельзя также далее поддерживать жизнь сионизма подобными аляповатыми притчами.

Сионизм исчерпал свое нищенское содержание, и Базельский конгресс был, повторяем, демонстрацией его разложения и его бессилия. Г. Герцль может еще некоторое время прицениваться к тому или другому «отечеству»; десятки интриганов и сотни простаков еще могут поддерживать его авантюры, но сионизм, как движение, уже приговорен к лишению всех прав – на будущее. Это ясно, как полдень.

К такому выводу пришел и автор брошюры «VI сионистский конгресс в Базеле», изданной Бундом. «Ликвидация сионизма началась». Бесспорно. Но кому достанется его клиентела? Другими словами: как распределятся те общественные элементы, которые питались им? «Под ним (сионизмом), – говорит автор, – скрываются вполне реальные интересы известных слоев, и при наличности этих интересов движение не исчезнет, не оставив себе преемника… Будут новые враги, будет новая борьба». Кто же будет этим преемником? Разумеется, разложение сионизма будет, вместе с тем, политическим расчленением того конгломерата общественных слоев, какой представляет собой эта «партия». Для нас в данном случае представляет интерес дальнейшая судьба сионистской левой, состоящей из интеллигентных и полуинтеллигентных представителей буржуазной демократии.

Разочаровавшаяся в сионизме, а значит и потерявшая веру в исход из Египта черты еврейской оседлости при помощи «политики» забеганий с черного крыльца; толкаемая в оппозицию сапогом самодержавно-полицейской репрессии; вынуждаемая к нелегальным методам самообороны правительственной практикой кишиневских и гомельских событий, – бывшая левая сионизма будет неизбежно вдвигаться в революционные ряды. Современная национальная позиция Бунда, оторвавшегося от партии, облегчит этот процесс. Армия Бунда станет пополняться теми, в ком только что цитированный автор хочет почему-то непременно видеть «будущих врагов». Почему же? Они могут стать и добрыми друзьями. И, вообще говоря, нельзя желать ничего лучшего, как превратить врага в друга. Остается только спросить: способен ли Бунд безболезненно ассимилировать демократическое крыло отчаявшихся сионистов? И мы боимся, что на этот коренной вопрос нельзя ответить утвердительно.

Не раз указывалось, что националистические тенденции проникли в Бунд из буржуазных сфер сионизма. Но такое утверждение может показаться абсурдным. Разве не вскрывали публицисты Бунда реакционный характер сионизма? Разве не ведет Бунд с этим течением ожесточенной борьбы? Разве имя Бунда не вызывает у доброго сиониста припадков бешенства? Все это совершенно верно. Но дело в том, что именно внутренняя логика этой самой борьбы с сионизмом и вливала националистическое содержание в политическую агитацию Бунда. Политическая борьба чаще всего бывает в то же время политической конкуренцией, в которой многому научаются от врага. Находясь в атмосфере повышенного национального самочувствия, имея самодержавие перед собой и сионизм за собою, Бунд должен был настаивать на том, что именно он представляет подлинные национальные интересы еврейских масс. Став на эту почву, он оказался не в силах установить настоящее соотношение между национальным и классовым моментами. Тут над частной судьбой Бунда тяготела трагическая судьба нашей партии после 1898 г. Организационная изолированность «Бунда» вогнала революционную энергию его работников в тесный резервуар и безжалостно сдавила – по-видимому, надолго – политический горизонт его вождей.

«Чем меньше число индивидуумов, участвующих в данном общественном движении, чем в меньшей степени движение это является движением массовым, – тем меньше выступает в нем наружу всеобщее и закономерное, тем больше преобладает в нем случайное и личное» (Каутский, «Соц. революция»). Пролетарская партия может ограничиваться только политическими, т.-е. государственными рамками. Лишь в этом случае «всеобщее и закономерное», т.-е. принципы социал-демократии, залягут в основу движения. Сфера деятельности Бунда характеризуется не государственным, а национальным признаком. «Бунд – организация еврейского пролетариата», – ко времени первого съезда это положение имело не политический, а технический (в широком значении) смысл. Бунд был партийной организацией, приспособленной для работы в тех местах, где большинство населения говорит на еврейском языке. При «попустительстве» партии, которая, в силу своей раздробленности, слишком часто играла роль торжественной фикции, «случайное» или «частное» получило преобладание над «общим» и «закономерным». Организационно-технический факт возвел себя в национально-политическую «теорию». Пятый съезд Бунда[83], предшествовавший второму съезду партии, выдвигает, как известно, новый тезис: «Бунд – социал-демократическая, неограниченная в своей деятельности никакими районными рамками организация еврейского пролетариата и входит в партию в качестве его единственного представителя». Так разрешилась внутри Бунда тяжба между частным и всеобщим. Если прежде, по крайней мере, по замыслу, Бунд был представителем социал-демократической партии в среде еврейского пролетариата, то теперь он превращается в представителя интересов еврейского пролетариата пред социал-демократической партией. Мало того. «Выступление от имени всего пролетариата определенной территории, на которой, кроме других, входящих в партию организаций, действует и Бунд, допустимо лишь при участии последнего». Все передвинулось: классовая точка зрения подчиняется национальной, партия ставится под контроль Бунда, всеобщее отдается под начало частному.

Выход Бунда из партии является последним моментом и результатом этой пятилетней эволюции. И, в свою очередь, факт полного «официального» обособления Бунда неизбежно послужит отправным базисом дальнейшего развития Бунда в сторону национализма. Говорим: неизбежно, ибо над доброй волей руководителей Бунда тяготеет злая воля их национально-политической позиции. Как бы историческим «знамением» является тот факт, что выступление Бунда из партии совпало с моментом фатального кризиса в сионизме. Эмансипировавшись от контроля «общего» и «закономерного», Бунд настежь распахнул двери «частному». Взятый объективно, он представляет теперь организационный аппарат, как нельзя более пригодный для совлечения еврейского пролетариата с пути революционного социал-демократизма на путь революционно-демократического национализма. Конечно, в субъективном сознании вождей Бунда сохранилось еще достаточно социал-демократических «переживаний», чтобы бороться против такого совлечения. Но логика фактов сильнее, чем косность мысли. Выводы, на которые отваживаются сегодняшние руководители Бунда, будут сделаны завтра теми, которые придут им на смену. Построив свою теперешнюю позицию под национальным углом зрения, Бунд облегчил переход в свои ряды элементам, мысль которых не стеснена социал-демократическими традициями. Они придут – они идут уже – и властно отстранят тех, которые покажутся им «доктринерами». Конечно, Бунд надолго сохранит социалистическую фразеологию, – как сохранила ее до настоящего дня П. П. С.[84]. Это, однако, нисколько не помешает ему – наоборот, поможет – выполнить ту политическую функцию, которую с таким успехом выполняет хотя бы та же П. П. С., именно: поглощение классовых интересов пролетариата националистическими интересами революционной демократии. Да, публицист Бунда прав: сионизм «не исчезнет, не оставив преемника». Но этим преемником может оказаться Всеобщий Еврейский Рабочий Союз в Литве, Польше и России.

«Искра», N 56, 1 января 1904 г.

3. Против социалистов-революционеров

Л. Троцкий. ОПЕКАЕМОЕ СТУДЕНЧЕСТВО

Всероссийский студенческий съезд 1902 г.[85] нашел, как известно, желательным, чтобы студенческие организационные комитеты «состояли в сношениях с местными комитетами Рос. С.-Д. Раб. Партии». В настоящее время Киевский Союзный Совет объединенных землячеств и организаций и Организац. Комитет Киевского Политехнич. Института выступают против резолюций съезда с «Открытым письмом»[86]. Своему протесту авторы его придают почему-то дипломатически-замаскированную форму, заявляя, что они не думают «вторгаться в сферу компетенции съезда» и предлагают лишь «более широкое толкование» одного из параграфов Манифеста Всероссийского Студенческого Съезда. «Студенчество, как таковое, – говорят авторы „Откр. Письма“, – не может примыкать всецело ни к партии соц. – рев., ни к соц. – дем. Студенчество, как таковое, представляет из себя источник, из которого вербуют себе членов как обе указанные партии, так и другие революционные организации и группы. В силу этого, студенчество не может отдавать предпочтение той или иной революционной фракции». Мы не можем согласиться с мотивировкой авторов «Откр. Письма». Предлагая студенческим организационным комитетам вступать в сношения с соц. – дем. комитетами, съезд, разумеется, не обязывал революционное студенчество принимать всю программу соц. – демократии. Соответственная резолюция имела в виду сближение с партией, но не вступление в партию. «Студенчество, как таковое», т.-е. как коллективный автор университетских беспорядков, демонстраций и политических резолюций, имеет свою физиономию, независимую от взглядов тех или иных входящих в его состав студентов. Эта физиономия – демократическая. На почве революционно-демократических требований «студенчества, как такового» (только от его имени и мог говорить съезд, не посягавший, разумеется, на убеждения отдельных студентов-революционеров) возможен и желателен его союз с революционным пролетариатом. Ввиду того, что между соц. – дем. и соц. – рев. существует так наз. «междуфракционная» (в сущности, гораздо более глубокая) борьба, перед демократическим студенчеством стоит задача политически-разумного выбора, а поскольку преобладающую роль в рабочем движении играет соц. – демократия в лице своих местных комитетов, резолюция съезда является политически-целесообразным актом.

Вопрос, однако, поставлен жизнью не так. Лучшая часть студенчества уже не удерживается на чисто-политической почве февральских «резолюций» этого года и проявляет все усиливающиеся тяготения в сторону социализма. Мы можем лишь приветствовать это течение, и если оно связано с расколом, – мы приветствуем раскол! Суеверный страх перед «разделением», хотя бы это разделение было глубоко-прогрессивно по существу, мы предоставляем соц. – револ. Там он на своем месте.

«Рев. Рос.» (N 13), верная своим «соц. – револ.» методам – погребения реальных противоречий под мавзолеями «объединительных» фраз, – и на этот раз, вместо того, чтобы углубиться в вопрос, отделывается общими добродетельными местами и неустанно

«Льет примирительный елей»…

Газета «с удовольствием» (еще бы!) печатает «открытое письмо» организованного киевского студенчества и выражает уверенность, что «студенты других городов вполне согласятся с киевлянами, что не следует вводить в студенчество междуфракционной борьбы, столь вредной для успеха революционно-социалистического дела».

«Рев. Рос.», как видим, говорит о студенчестве не только как о революционно-демократической молодежи, но как об отряде, ведущем революционно-социалистическую (не просто демократическую) борьбу. Что же может рекомендовать «Рев. Рос.» этому студенчеству, стоящему перед фактом «междуфракционной» борьбы соц. – дем. и соц. – рев.? Создать «для успеха револ. – социалистического дела» какую-нибудь «объединенную организацию» студентов соц. – рев. и студентов соц. – дем. рядом с уже существующими и борющимися партиями? Или заранее отказаться от углубления в смысл фракционных разногласий, а значит и от социалистической работы, ибо последняя предполагает выбор партий, а следовательно и раскол, «столь вредный для успехов» примирительской политики мелкобуржуазных революционеров? Итак – назад? Но ведь и та чисто-"политическая" борьба студенчества, которая выразилась в февральских «резолюциях», повела к расколу между академиками и политиками… В среде самих «политиков» рядом с демократическим большинством могут оказаться студенты, тяготеющие, под влиянием «отцов-умеренных», в сторону цензового либерализма, представленного г-ном Струве. Не отойти ли, во избежание раскола, назад и от политики?

Правда, «Рев. Рос.» ограничивает почему-то вред раскола лишь «революционно-социалистическим» студенчеством. Но неужели же достаточно назвать глубокие и все углубляющиеся разногласия между соц. – дем. и соц. – рев. «междуфракционной» борьбой, чтобы утратил в глазах мыслящей части студенчества весь смысл тот факт, что одна из «фракций» (чего?) считает авантюристскую тактику другой «фракции» вредной для успехов революционно-социалистического дела? Не пора ли, г-да соц. – рев., бросить эту негодную тактику недомолвок, этот язык «огорченности», эту дипломатию… страуса!

А членам Союзного Совета, от которых, конечно, нельзя требовать большой политической опытности, мы скажем так:

В области политики добрая ссора нередко выгоднее худого мира. Политические союзы опираются на отчетливо сознанную общность интересов, а не на затушевывание противоречий в задачах и методах борьбы.

3 ноября, т.-е. через три недели после издания «открытого письма», Киевский Союзный Совет выпустил прокламацию в память Балмашева[87], в которой засвидетельствовал свое тяготение к партии соц. – рев. Этот факт бросает отраженный свет и на самое «открытое письмо». Оно представляет собою не распространенное «толкование» резолюции общестуденческого съезда (какая наивная «примирительская» софистика!), а категорический протест против стремления этого съезда связать борьбу студентов с борьбой соц. – демократии. Насильно мил не будешь! можем мы сказать Киевскому Союзному Совету, – но негоже прикрывать свои истинные симпатии и антипатии салонными, а не политическими речами о том, что «студенчество не может отдавать предпочтения той или иной революционной фракции». Не может? Оно должно! Если только, конечно, оно не соглашается оставаться в приготовительном классе школы революционного развития…

Оно должно, – а соц. – дем. остается только пожелать, чтобы академическая молодежь серьезно относилась к вопросам революционной теории, которую теперь в моде третировать, как каналью. Знакомство с царством социалистической мысли несомненно убедит, что вне марксизма, как боевой теории пролетариата, возможны революционные фразы, в лучшем случае – революционное настроение, но невозможно научное революционное мышление. Академическая молодежь могла снова удостовериться в этом на примере русских «критиков» революционного марксизма, которые крайне ускоренным темпом прошли, казалось бы, немалый путь от социализма до благоумеренного либерализма (г. Струве) или даже до христианской теософии (г. Булгаков). Можно с уверенностью сказать, что своеобразный теоретический «нигилизм» некоторых революционных групп скомпрометирует себя своею беспринципностью так же неоспоримо, как и «критическое» неистовство – своим оппортунизмом и идейною реакционностью, И тогда обновленный в идейной борьбе научный социализм снова безраздельно овладеет умами мыслящей академической молодежи, как это было в начале 90-х годов, когда марксизм эмансипировал прогрессивную общественную мысль от пережитков народничества.

Вступление «академика» в ряды соц. – демократии налагает на него серьезные теоретические обязательства. Марксизм не схватывается на лету. Он требует углубления и углубления. Он требует, далее, строго критического отношения ко всяким якобы «критическим» посягательствам разложить революционную доктрину пролетариата привнесением в нее некритических элементов буржуазной идеологии. В работе очищения, охранения и развития пролетарского социалистического учения революционеры-академики всегда найдут себе место, и революционный пролетариат всегда скажет им: «Добро пожаловать!»

«Искра», N 31, 1 января 1903 г.

Л. Троцкий. КАК ОНИ «ПРИМИРЯЮТ»

Горе тем, которые говорят: мир, мир – а мира нет. Горе тем, которые называют горькое сладким и сладкое – горьким.

В передовой статье N 17 «Рев. России» наша заметка (в N 31) об «опекаемом студенчестве» объявляется «бестактной». Почему? Мы стремимся научить студентов «легкому ремеслу разъединений и расколов» вместо того, чтобы преподать им курс «солидарной и дружной работы». Упрек старый, как социал-демократия! «Наиболее сознательная часть студенчества, – говорит „Р. Р.“, – считала и возможным и нужным создать широкую организацию студенчества на некотором общестуденческом деле»… «Неужели же могут мешать, – недоумевает газета, – общестуденческие организации революционным организациям?» Действительно, чем провинились перед нами «общестуденческие организации?» За что мы хотим их «уничтожить», внеся в их среду «разделение и разъединение, дезорганизацию», мор, глад и все остальное?.. Нашей дезорганизаторской мании противопоставляется разум одесского студенчества, заявившего, что «студенчество в целом сходится с обеими партиями (соц. – дем. и соц. – рев.) на почве борьбы за политическую свободу, видя в них крупнейшую силу в деле свержения самодержавия».

Прекрасно. Но где и когда мы отрицали за студенчеством право организоваться на «общестуденческом деле?» «Студенчество, как таковое, – писали мы, – то есть как коллективный автор университетских беспорядков, демонстраций и политических резолюций, имеет свою физиономию, независимую от взглядов тех или иных входящих в его состав студентов. Эта физиономия – демократическая». Но если студенчество получило такую физиономию, если оно сделалось агентом политического революционизирования русского общества, то исключительно благодаря тому, что почувствовало за стенами университета революционное дыхание пролетариата. Тяготение революционного студенчества к рабочим есть глубоко поучительный факт последних лет. Общестуденческий съезд 1902 г. вполне правильно отразил это тяготение, когда выразил пожелание, чтобы студенческие комитеты состояли в сношениях с комитетами социал-демократии, как партии пролетариата{23}.

Вот подлинные слова «Манифеста», которые революционное студенчество никогда не должно забывать: «Констатируя факт совместных действий за последнее время студентов и рабочих, приветствуя от души это явление и выражая желание большего единения учащейся молодежи и пролетариата, идущих нога в ногу по пути требования политической свободы, являющегося первым пунктом социалистической программы, съезд находит желательным возможно широкую пропаганду социалистических идей среди студентов. Последнее необходимо для ясного понимания роли и степени участия пролетариата в нашем движении. Для лучшего достижения этой цели съезд находит желательным учреждение при всех высших учебных заведениях постоянных организационных комитетов, состоящих в сношениях с местными комитетами Российской Социал-Демократической Партии, к которым съезд обращается с предложением оказать содействие проектируемым организациям».

И эту резолюцию мы называли политически-целесообразным актом, – ибо поскольку студенчество выступает «на почве борьбы за политическую свободу», оно не может не искать поддержки у революционной партии, которая боролась до него, которая борется впереди него, – поскольку оно вступает в мир социалистических идей, оно не может не искать руководства у партии, опирающейся на принципы научного социализма. Может быть, социалисты-революционеры скажут, что такую политическую поддержку и такое идейное руководство могут представить они сами? Прекрасно! Но ведь этим не обходится вопрос о выборе? Да и нельзя его обойти. Помните, что «революционная партия» – только понятие, только отвлечение. Такой партии нет. Есть партия социал-демократическая, есть партия социалистов-революционеров. Можно «сходиться» с обеими партиями на почве борьбы за политическую свободу, но нельзя зараз становиться к обеим в определенные организационные отношения, раз между самими партиями не существует организационной связи. Можно об этом жалеть, можно это порицать, но нельзя это игнорировать. Нельзя забывать, что политический союз – как бы он скромен ни был – налагает на обе стороны определенные политические обязательства. Студенческий съезд вполне правильно поставил вопрос на почву постоянных «сношений», на почву политического союза, сказали бы мы, если б это не было слишком громко. Отсюда он необходимо должен был прийти к вопросу: союза – с кем? И политический разум заставил его обратиться в сторону социал-демократии. Прежние студенческие съезды не делали таких разграничений, жалуется «Рев. Рос.». Прежние съезды… Но ведь они происходили до вашего рождения, коллега. Тогда не было необходимости выбора, ибо не было возможности выбора. Вас не было. Социал-демократия была одинокой.

Нет, мы совсем не Джеки-потрошители всяких «самостоятельных, нам не подчиненных» групп – не пожиратели организаций, основанных на «общестуденческом деле» – «освободительной борьбе с самодержавным режимом». Но мы находим нужным за комбинацией слов искать комбинации понятий.

«Борьба с самодержавным режимом»? – несомненно эта задача лишь с большими оговорками может быть названа «общестуденческим делом». Когда союзные советы обслуживали нужды взаимопомощи студентов, – они не переходили за порог университета. Когда лозунгом организованного студенчества стало требование отмены временных правил или восстановления устава 1863 г.[88] – движение все еще оставалось чисто «академическим». Но репрессии совершали свое воспитующее дело. Школа русской военной службы сделалась для студента военной школой русской революции. В начале прошлого года движение стало уверенной ногой на революционно-политическую почву. С этого момента оно перестало быть общестуденческим, оно стало общедемократическим. Но оно перестало быть и общестуденческим, так как выступление на широкую арену демократической борьбы было связано с расколом в среде оппозиционного студенчества: «академики» с протестами оставляли сходки, на которых принимались революционно-политические резолюции. И мы спрашиваем нашего грозного, но несправедливого обличителя со страниц «Рев. Рос.»: как он оценивает этот раскол? И какая из расколовшихся сторон играла прогрессивную роль: та ли, которая требовала, чтобы во имя «студенческого дела» студенты не переходили на почву политики и не изменяли «трудному делу солидарной работы», – или другая, с легким сердцем усвоившая «ремесло разъединений и расколов»? Мы боимся, что этот вопрос может поселить «раскол» даже в девственно-примирительном сердце нашего критика…

Пойдем далее. Киевский Союзный Совет не удержался на голой почве резолюций 1902 г., – да и не мог удержаться: его толкала внутренняя логика революционной работы. Выдвинув радикальную демократическую программу, студенчество стало лицом к лицу с задачами революционной тактики. К этому времени благополучно родилась Боевая Организация, – и студенчеству пришлось решать вопрос о систематическом терроре. Киевский Союзный Совет сказал свое террористическое «да»{24}. Тем самым он сказал социал-демократии свое «нет». Это его право. Но не перенес ли он «междуфракционные» разногласия в «общестуденческое дело»? И мог ли он их не перенести? И нет ли тут ущерба так называемой «дружной и солидарной работе»? Или ущерб устраняется наивно-политиканским заявлением, что «студенчество не может отдавать предпочтения»?..

А сама «Рев. Рос.», объясняет ли она оберегаемому ею от раскольников студенчеству весь вред террористических тяготений, от них же разделение, разъединение и дезорганизация, – ибо, насколько известно, террор не составляет «общестуденческого дела»? Нет, не объясняет. Наоборот, она находит, что студенчество «высказало политическое чутье, выдвинув из своей среды героя Карповича»[89]. Конечно, в этой полумистической полусимволической фразе нет никакого содержания. Но цель ее, разумеется, – поощрить студенчество к дальнейшим проявлениям «политического чутья». Насколько нам известно, террор не принадлежит к тем пунктам революционной тактики, которые способствуют всеобщему «примирению». Не думает же «Рев. Рос.», что террористическое «чутье» успело сделаться «внефракционным» качеством.

Конечно, не думает – и, тем не менее, выражает надежду, что «социалистическая часть студенчества будет стремиться… чтобы студенчество поддерживало всеми силами все проявления освободительной и (?) революционной борьбы – будут ли то рабочие демонстрации, террористические акты, вроде Карповича или Балмашева и т. п.». Далее, от той же «Рев. Рос.» мы слышали, что «рабочие демонстрации» могут оказывать деморализующее влияние и что до поры до времени их уместно заменить «террористическими актами, вроде Карповича или Балмашева». Социал-демократия этого не думает. Как же быть опекаемому студенчеству, которое «не может отдавать предпочтения»?..

Да, пора читателям «Рев. Рос.» расшифровать немудрые «примирительные» шифры «органа партии соц. – рев.». Пора понять, как пустошны, как фальшивы безбрежные речи о «примирении» и «объединении» со стороны тех людей, которые по всей линии ведут ожесточенную борьбу против пролетарского мировоззрения!..

Всюду и везде они стараются сеять скептицизм, голый скептицизм к основам научного социализма и к методам классовой пролетарской борьбы, – и эту свою «критическую» работу они прикрывают глубокомысленно-авторитетными фразами на тему о том, что «самостоятельно выработанные убеждения» важнее «легко наклеиваемых фракционных ярлыков», что «революционные организации» (не в пример «Искре») могут приветствовать развитие объединенного студенческого движения и пр. и пр. По поводу этих банальностей мы можем лишь с недоумением пожать плечами и подивиться, как это мыслящие люди могут не задохнуться в атмосфере, насквозь пропитанной азбучными испарениями.

«Искра» N 35, 1 марта 1903 г.

Л. Троцкий. БЛАГОРОДСТВО, ВМЕСТО ПРОГРАММЫ, И НЕРВНОСТЬ, ВМЕСТО ТАКТИКИ

Давая политическую оценку ростовских событий, наша газета, между прочим, писала: «Впрочем, соц. – рев. дело представляется, вероятно, в ином свете, и, с их точки зрения, было бы, должно быть, „целесообразнее“, если бы шестеро убитых в Ростове товарищей отдали свою жизнь на покушения против тех или иных полицейских извергов?» По поводу этих слов «Рев. Рос.» делает попытку обварить читателя лавой клокочущего благородства: «Трудно себе представить, чтобы после только что разгромленного, подавленного движения, над свежеусыпанными могилами погибших борцов, над их пролитой и едва успевшей высохнуть кровью революционеры двух фракций могли поднимать между собою спор о том, в каком виде они предпочли бы смерть своих товарищей. Такие кощунственные (как я благороден!) пререкания – если бы они были возможны – свидетельствовали бы о том, что в сектантском ослеплении люди способны забыть, до какой степени является для них драгоценной эта кровь, святыми – эти жертвы, серьезными и подавляюще трагичными – эти события… Что за извращенное, что за изумительное представление о революционерах!» (N 15).

Свежеусыпанные могилы… кровь… кощунство… трупы… жертвы… сектантское ослепление… а над всем этим – сверкающие молнии «внефракционного» благородства. Благочестивый читатель ослеплен и оглушен, и в результате – вопрос благополучно эскамотирован.

А вопрос, между тем, требует категорического ответа. В N 12 «Рев. Рос.» мы читали, что невооруженные демонстрации в будущем вряд ли могут оказывать то же воодушевляющее, бодрящее действие… Нарастает опасность, что они иногда окажут «деморализующее действие». Но к массовому вооруженному отпору мы еще не готовы, – рассуждала далее «Рев. Рос.», – остается террор, сколько бы против него ни восставали «противники решительных способов действия». Конечно, террор стоит жертв. «Но вот, во время одной только Батумской рабочей демонстрации перебито около тридцати человек из безоружной толпы. Мирная демонстрация во время Обуховской забастовки также оканчивается побоищем, льется кровь». Пора перестать быть «только наковальней, миссия которой – принимать удары молота», пора отвечать на удары по массе… револьверными выстрелами (не всегда, как известно, попадающими в цель).

Логика истинно-революционных событий, разыгравшихся в Ростове, сдунула, как карточный домик, хрупкую террористическую логику «Р. Р.». Значение ростовских дней неоценимо, между прочим, потому, что при их свете террористические акты должны были получить настоящую неромантическую оценку… Мы предложили нашим противникам, сторонникам «решительных способов действий», приложить соображения, развитые в N 12, к конкретному факту, – и решить: не лучше ли было бы для дела теперь, когда вооруженная демонстрация в Ростове была еще невозможной, чтобы шесть погибших товарищей сложили свою жизнь в шести террористических актах. «Коли смерть, так уже лучше смерть с оружием в руках, смерть, которая обходится недешево и врагу» («Р. Р.»).

И в ответ – шумный поток неотразимо-благородных слов. Конечно, господа, вы благородны. Конечно, вы выше «минутных расчетов междуфракционной борьбы», но неужели же это лишало нас права надеяться, что великий наглядный урок ростовских событий внушит вам истинно-революционный ответ на вопрос: «Как отвечать на правительственные зверства?» (заглавие цитированной статьи в N 12 «Р. Р.»), – подготовлением ли массового отпора, или же символизацией революции при помощи отдельных ударов? Вы находите, что «ростовские события слишком сложны, чтобы избрать их поводом для сведения счетов с другими фракциями». Что значит эта банальная увертка? Ростовские события сложны, ростовские события важны, – их нужно понять, их нужно оценить. Но оценка зависит от классовой точки зрения, понимание зависит от доктрины. Где же еще место «для сведения счетов» с революционным авантюризмом, с принципиальной беспринципностью, как не здесь, в оценке этих сложных и важных событий?

Вам не нравится наша соц. – дем. оценка? Это понятно, если принять во внимание вашу собственную «демократическую» природу. Давайте нам вашу оценку. Разбивайте нашу. Это будет полезной борьбой взглядов. Но это прятание головы в песок «объединительства»; но эта эквилибристика со словом «фракция»; но это стремление прикрыть плющом фразеологии коренные разногласия по вопросам программы и техники, – что, кроме вящей путаницы, может произвести подобная «тактика»?

Да и сами вы, при всей вашей «внефракционной» добродетели, не удерживаетесь ведь от «кощунственных пререканий» по поводу ростовских событий. И хорошо делаете, что не удерживаетесь. Желая противопоставить свою тактику тактике соц. – демократической, вы договариваетесь в той же статье до крайне поучительных вещей. «В Ростове, – рассказываете вы, – образовался было небольшой кружок, пытавшийся самостоятельно вмешаться в стачку и выпустивший прокламацию за подписью „группы соц. – рев.“. Как ни мимолетна была эта попытка, – говорите вы, – но и в ней все-таки обнаружилась одна характерная особенность всех людей и кружков, тяготеющих… к социально-революционному течению. Это – стремление не идти в хвосте событий, а толкать их вперед, требование смелой революционной инициативы» и пр. и пр.

Образовался было кружок… попробовал вмешаться… но попытка оказалась мимолетной. Это, действительно, довольно «характерная особенность»! Когда идет систематическая работа революционизирования масс – соц. – демократия одинока. Но как только поднятая ею общественная температура дает место революционной «мимолетности», – появляется группа соц. – революционеров и пытается «самостоятельно вмешаться». Эта характеристика, данная соц. – рев. публицистом, поистине превосходна. Она полна глубокого значения. В нескольких строках с самоубийственной ясностью вскрыт исторический «смысл» возникновения всей партии соц. – рев.

В течение целого ряда лет соц. – дем. в полном одиночестве разрыхляла общественную почву, внося революционные идеи в рабочие кварталы, под громом насмешек и издевательств всего так наз. прогрессивного общества. Доктринеры, догматики, фанатики, фаталисты, социал-буржуа… целая свита таких эпитетов сопровождала русских «учеников». Эти эпитеты фабриковались отставными вождями и пророками, с которыми г.г. соц. – рев. состоят в несомненном духовном родстве. И что же? Все формы оппозиционной и революционной борьбы, свидетелями которых мы были в последние годы, являются производными или отраженными эпизодами основного революционного процесса: политического пробуждения рабочего класса. Через его посредство соц. – демократия вызвала студентов на улицу. Крестьянство, поскольку в его бунтах имеются зародыши политической идеи, восприняло их от революционизированного соц. – дем. пролетариата. Она же оживила эту бедную земскую оппозицию, подарив ей под конец в качестве вождя экс-социалиста, воспитанного на марксизме. И, наконец, – это не парадокс – сама партия соц. – рев. обязана соц. – демократии своим существованием.

Эмансипированные от революционной доктрины, лишенные классовой силы, соц. – рев. не способны на самостоятельную революционную роль. Все, на что они уполномочены своей природой, – это «мимолетная попытка» «самостоятельно вмешаться» в ход событий, не ими вызванный, с их работой не связанный. Они хотят сразу «сорвать банк». Это вполне естественное желание для беспринципной политически-нервной группы интеллигентов. Сегодня, после ростовских событий, она говорит о необходимости знать, где лежит оружие, где расположены войска, дабы, «воспользовавшись стачкой, овладеть городом», а завтра, когда попытка овладеть городом окажется неудачной, она будет призывать нас («пока») к террористическим экзерсисам. Ва-банк! Это называется «требованием смелой революционной инициативы», «стремлением не идти в хвосте событий, а толкать их вперед!» От кого вы требуете «революционной инициативы»? Проявите ее! Какие события вы толкали вперед? Мы не знаем таких событий! Весь ваш революционизм есть оборотная сторона оппортунизма. Вся ваша тактика – полное отсутствие революционной инициативы и беспомощное, рабье заигрыванье с революционным моментом…

«Искра» N 33, 1 февраля 1903 г.

Л. Троцкий. «СОЦИАЛИЗАЦИЯ», «КООПЕРАЦИЯ» И ПОПУЛЯРНАЯ ЛИТЕРАТУРА «СОЦИАЛИСТОВ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ»

В ряду отличительных черт так наз. «партии соц. – рев.» стоят: «социализация», «кооперация» и обилие популярной литературы. Как ни разноценны эти качества, но мы их объединили в заголовке нашей заметки, так как, во-первых, хотим произвести краткую качественную оценку популярной литературе соц. – рев., которая до сих пор «оценивалась» только в тысячах экземпляров и в пудах, и, во-вторых, заодно уж посмотреть: в каком виде доходят до мужика те «программные» пункты, которые в «Рев. Рос.» окружены частоколом хищнически надерганных цитат и которые должны обеспечить «партии соц. – рев.» право на самобытное существование.

Эту непривлекательную работу мы нашли нужным произвести в предупреждение действующих в России товарищей. Недостаток соц. – демократической литературы, пригодной для обращения среди крестьян, может натолкнуть иных из товарищей-практиков на популярную литературу соц. – рев. А качества этой последней, говоря мягко, вызывают на размышления. Распространять ее – значит подчас говорить мужику заведомую неправду. Мы ниже покажем это. А сейчас сделаем указание на одну характерную черту соц. – революционной литературы для «народа», ее нередкое неприличие, свидетельствующее о неуважении к личности читателя. «Рев. Рос.» много говорила о своем органическом отвращении к «приемам вульгарной и пошлой буржуазной прессы» и клялась у алтаря социализма проявить «созидательную силу, творящую новые формы во всех областях мысли и жизни» (N 11). Но это, очевидно, для господ. А в литературе для народа «созидательная сила», направленная на «новые формы», сказалась только в нецензурных выражениях, каковая нецензурность не имеет никакого отношения к политике.

Смеем думать, что «Центральный Комитет» партии соц. – рев., уже однажды (и притом единственный раз) проявивший свою власть… в цензурной области, должен был бы снова выйти из состояния летаргии и подвергнуть цензурному запрету некоторые литературные произведения своей партии{25}. По «независящим обстоятельствам» воздерживаемся от цитат[90].

Теперь от формы к содержанию.

В брошюре «Воля царская и Воля Народная», 1902 г. (изд. «Аграрно-Социалистической Лиги», «примыкающей по своей программе к Крестьянскому союзу Партии С.-Р.» и состоящей с этой партией в федеративных отношениях), вот как резюмируется анализ современных социальных отношений: «Итак, против рабочего народа царь имеет в своих руках две огромные силы: во-первых – армию чиновников, солдат, полицейских и жандармов и, во-вторых – крупных землевладельцев и капиталистов-промышленников, денежных людей. Теперь всем стало ясно, что эти две силы – тоже два родные брата, или две руки самодержавного царя, а рука руку моет, и ворон ворону глаз не выклюет. И не кончится эта мука рабочего народа до тех пор, пока все начальство назначается царем, а не выбирается народом, т.-е. пока будет на Руси царское самодержавие».

«Нужно заставить царя, чтобы он созвал выборных всего народа в Земский Собор, и какие они порядки установят, так тому и быть, и чтоб царю их слушаться и без их согласия не распоряжаться… Тогда только настанет мир на Руси, и тогда только можно будет народу лучше устроиться, ввести больше равнения и справедливости» (стр. 33).

Как все просто! Царь. У царя две руки. Одна рука – землевладельцы, промышленники и денежные люди (капитализм?). Другая рука – жандармерия. Стоит «посадить царя и его министров на отчет» (стр. 41) – и «мука рабочего народа» исчезнет, на Руси настанет желанный мир. «В этом весь и секрет!» – говорит мужику Аграрно-Социал. Лига (стр. 41).

Как все просто! Но вместе с тем: как все… смело! Впрочем, Крестьянский Союз[91] давно уже сказал: «В такие времена, как наши, целесообразна одна смелость!» («Р. Р.», N 8).

В брошюре «Ко всему русскому крестьянству – от Крестьянского Союза П. С.-Р.» (1902 г.) развивается такая социальная философия: «Отдельные помещики и богатые – это только малые медвежата. Их можно бы всех побрать голыми руками, да сначала нужно одолеть большого медведя – царя и его правительство. Нужно приготовиться, собраться с силами, сбить большую облаву, с ружьями и рогатинами, чтобы покончить с медведем, а там уже хозяйничай в его берлоге, как умеешь и как знаешь» (стр. 11 и 12). «Социалисты-революционеры, – говорит та же брошюра, – хотят во что бы то ни стало добиться правды на земле» (стр. 15). Очень, очень похвальная цель. Но люди, которые сами говорят неправду, не годятся для осуществления такой задачи.

Средства борьбы, рекомендуемые Крестьянским Союзом, очень разнообразны: «Тут могут послужить и потравы, и порубки, и пожары от неизвестных причин, и всякие другие способы…» (стр. 32). Кроме того, «мир всегда может… в подрыв кулаку-ростовщику завести свою общественную кассу, общественную сеялку и тому подобное…» (стр. 22). С одной стороны, пожары «от неизвестной причины», с другой стороны – общественная сеялка. Если не ошибаемся, это называется «широтой».

Кстати. Мы ничего не знаем о генеалогии Крестьянского Союза. Но надо думать, что в его состав вошли организации, построенные по «Уставу Братства для защиты народных прав», изданному в 1899 г. «Союзом русских Социалистов-Революционеров». В этом крайне поучительном документе имеется, между прочим, такой пункт: «Все члены дают присягу (sic) или торжественное обещание свято хранить верность братству» (стр. 16).

Присяга, лесная порубка, царь на учете, общественные сеялки и «уравнительные» пожары от неизвестной причины… «Социалисты-революционеры хотят во что бы то ни стало добиться правды на земле!»

Они так спешат к своей высокой цели, что нередко наступают себе правой ногой на левую. Они отказались, например, выставить определенную минимальную программу, дабы не впадать в «беспочвенное прожектерство» (в духе «Искры»). Доколе не уничтожено самодержавие, «нам еще рано более детально выяснять будущий характер наших положительных государственных работ» («Рев. Рос.» N 15). Это для чистой публики. А для «рабочего класса» соц. – революц. выставляют в популярных брошюрах детально разработанные программы, не дожидаясь призыва (в буржуазно-конституционном государстве!) к «положительным государственным работам».

В двух брошюрах Крестьянского Союза «Несправедливое устройство русского государства» (стр. 30) и «Ко всему русскому крестьянству» (стр. 28) выставлены две программы (по пунктам), которые только тем похожи друг на друга, что обе смешивают минимальные требования с конечною целью. Подробно разбирать эти плоды «беспочвенного прожектерства», долженствующего лечь в основу «социально-революционных» «государственных работ», было бы слишком непроизводительно. Но в обеих программах заслуживает внимание одно обстоятельство, в высокой степени поразительное.

Мы теперь уж доподлинно знаем, что «в аграрной программе-минимум Партии Соц. – Рев. особенно видное место занимают два пункта: требование социализации земли и стремление („пункт“) к развитию сельскохозяйственных трудовых товариществ или коопераций» («Р. Р.» N 14).

Но если мы обратимся к брошюрам и «программам», рассчитанным на мужика, то кооперации тут не сыщем и со свечой, а социализация предстанет перед нами в самом неожиданном виде.

В программе брошюры «Несправедливое устройство»… говорится, правда (п. 1), что землю должно «сделать общественным достоянием», но тут же указано, что «раньше, чем это дело будет закончено, необходимо даром прирезать крестьянам земли, сколько им надо, из лежащих пустых или сдаваемых частным арендаторам земель».

Чтобы понять, какой «программный» смысл имеет даровая прирезка, нужно взять п. 3, который гласит, что фабрики и заводы должны принадлежать «всему рабочему народу», причем прибавляется, что, «пока удастся это исполнить», необходимо улучшить положение рабочих путем фабричного законодательства.

Таким образом, социализация земли уравнивается с социализацией фабрик и отходит в область конечных целей. В минимальной программе, наряду с фабричным законодательством, оказывается… даровая прирезка. Значит, г. Рудин{26}, против наших «отрезков» стоят у вас «прирезки», а не социализация? Иначе, почему не противопоставлять нашему требованию 8-часового рабочего дня вашей социализации фабрик?

Еще поучительнее программа, выставленная в брошюре «Ко всему русскому крестьянству».

Пункт 10 требует, чтобы наемных рабочих «защищали особые законы от произвола и притеснений хозяев»… п. 11 – «чтобы такую же законную защиту имели труженики-арендаторы помещичьих земель (значит – остаются?) и чтобы арендная плата могла браться только из чистого дохода»… и п. 12 – «чтобы, наконец, был принят целый ряд мер для перехода всей земли, всех фабрик, заводов, железных дорог, рудников из рук отдельных хозяев в руки всего народа». Последнее требование похоже на социализм. Но тогда в аграрной программе-минимум остается только контроль над арендными сделками. Это требование имеется и в нашем проекте программы, рядом с преследующим ту же цель возвращением отрезков. Таким образом, нашим отрезкам соответствует у вас же и не социализация и не прирезка, а просто… пустое место.

Замечательное дело! Наш проект программы – «кабинетная выдумка». Социализация же с кооперацией вырваны с корнем из крестьянской жизни. Но в популяризации социал-революционной «программы» для мужика кооперация либо совершенно проваливается, либо вместе с социализацией входит составною частью в социалистический строй. Что же это значит? Г. Рудин, мечущий молнии, видом малые и не смертельные, рекомендует нам отказаться от «односторонней формулы социализации сверху, через пролетаризацию», – тогда как есть путь более прямой: снизу, через кооперацию. Казалось бы, этот путь необходимо, нимало не медля, указать «всему русскому крестьянству». А, между тем, Крестьянский Союз тщательно конспирирует от мужика два «наиболее характерных» пункта своей аграрной программы-минимум. Не придет ли таким путем «Партия Соц. – Рев.» к той же «односторонней формуле социализации сверху», – но, разумеется, не через «пролетаризацию», а, например, через захват власти небезызвестной Боевой Организацией?.. Или, может быть, партия отложит «наиболее характерные» пункты своей программы-минимум до того момента, когда ее призовут к «положительным государственным работам»? Разъясните это недоумение, г. Рудин!

«Искра» N 36, 15 марта 1903 г.

Л. Троцкий. ЕЩЕ О ТАРТЮФАХ

Может быть, это слишком громко – Тартюфы[92], – но, если прибавить: Тартюфы маленького роста и большой бездарности, – то будет приблизительно верно. Ибо Тартюф, старый католический Тартюф, был талантлив в лицемерии, и его нравственный цинизм не был цинизмом бессилия. Другое дело – они, почтенные публицисты «Революционной России».

Они против полемики, – это значит, что они оставляют за собой право не отвечать, когда их уличают в мистификации, в извращениях, в популяризации буржуазной лжи…

Они против полемики, которая расстраивает братские ряды, поселяя «колобродство, нелепые умствования и раскол», которая на руку г. Плеве, которая вредит единой, священной, великой (много, очень много прилагательных) цели… которая – говоря кратко – полагает отчетливую грань между рекогносцировочным отрядом буржуазной демократии и партией пролетариата… И они с жадностью, которая внушается им их классовым инстинктом, хватаются за каждую рахитическую идейку, способную – на их взгляд – подорвать политический вес социал-демократии. Ее «догме» они противопоставляют свой самодовольный, свой молодцеватый скептицизм, ее «небоевой» тактике – свою революционную «мимолетность»…

«Мимолетность»… Вы помните краткую, но веселую повесть о скромных похождениях ростовской группы лиц, "тяготевших ко взглядам и методу действий, которым теперь обычно присвоивается имя «социал-революционных»? («Рев. Рос.» N 15, «По поводу ростовских событий»).

Как игриво переплетаются шаловливые звуки этой повести, поведанной «Р. Р.», с торжественными аккордами ростовских событий! «Образовалась было группа… Попробовала самостоятельно вмешаться… Попытка оказалась мимолетной»…

Увы, не в последний раз!.. Киевский корреспондент «Р. Р.» в N 23 этого органа излагает нам печальную повесть новой мимолетности – разумеется, «резко-революционного характера».

Киевское сообщение, цель которого скомпрометировать Киевский Комитет нашей партии, построено с глубоким знанием интимных пружин человеческого сердца. Читатель не сразу огорашивается суровыми нападками на социал-демократическую организацию, – нет, он проводится предварительно через длинные пропилеи, пред ним раскрываются светозарные возможности, и только потом, в конце, когда «психологический момент» подготовлен, читателю наносится решительный удар.

Первое письмо из Киева широкими, смелыми мазками рисует «социально-революционную деятельность среди наших рабочих». «С начала весны наш комитет по 2 – 3 раза в неделю устраивает массовые собрания, небольшие – человек в 20 – 30, и более крупные – в 100 – 150 человек». «Темой была – необходимость устроить демонстрацию». Второе письмо рисует впечатление от кишиневских событий. Далее, изложение событий, с чисто шекспировским расчетом, прерывается письмом «политических заключенных Киевской тюрьмы» – к «товарищам на волю». Письмо представляет собой призыв к смелой энергичной борьбе. Затем повествование снова вступает в права. «Еще перед 19 февраля Киевский Комитет Партии С.-Р. организовал целый ряд массовых сходок, на которых обсуждался вопрос о вооруженной демонстрации 19 февраля». И вот, несмотря на то, что «наш комитет» вел агитацию на целом ряде сходок, и не просто сходок, а массовых – в пользу демонстрации, и не просто демонстрации, а вооруженной – 19 февраля ничего не состоялось. Почему? Не было, видите ли, достигнуто «необходимое для успеха согласие других организаций». Заметим это.

Так как «другие организации» бездействовали, то «рабочие прямо истомились в ожидании непосредственной борьбы». Даже пассивность с.-д. комитета не устояла: «считаясь с таким настроением, Киевск. Ком. РСДРП уже выпустил призыв на демонстрацию 20 апреля». А как же социалисты-революционеры? Разумеется, они были на пушечный выстрел впереди событий. «Что касается нашего Комитета, то он решил не только устроить (sic) демонстрацию, но и придать ей резко революционный характер, организовав серьезный отпор полицейским и казацким бесчинствам». Читатель, все еще находящийся в пропилеях, испытывает приступ радостного сердцебиения: С.-Д. Комитет, наконец, выведенный из состояния летаргии, решил устроить 20 апреля демонстрацию, а главное, с.-р. тоже «решили устроить» 20 апреля демонстрацию и притом «резко-революционного характера». Будет буря!

«Перед напором революционной энергии рабочих умолкает умеренный и осторожный голос колеблющихся, и мы решили в пятницу (18 апреля) распространить нашу первомайскую прокламацию, а в субботу – плакаты с призывом на демонстрацию 20 апреля».

«Пока что – все население Киева страшно взбудоражено. На лицах всех обывателей написана тревога, и в воздухе пахнет событиями». Все это, по-видимому, в ожидании социал-революционных «плакатов». Будет буря!

Увы! Последнее письмо сообщает нам, что «события, которыми пахнет в воздухе», отменены. Кем? Властной рукой Киевского Комитета РСДРП. Опасаясь погрома, он отложил демонстрацию особым извещением[93].

Что же социалисты-революционеры? Они не разделяли этих опасений. Они находили, что отменить демонстрацию – значит «склониться пред угрозами г. Плеве». Они имели налицо «настроение рабочих – лучший залог того, что демонстрация будет носить резко выраженный антиправительственный характер», они имели за собой целый ряд массовых собраний (2 – 3 раза в неделю с начала весны), они назначили демонстрацию «с серьезным отпором», они уже заготовили «плакаты», они уже наполнили киевский воздух запахом событий… Уже все – все было готово. Но С.-Д. Комитет отменяет демонстрацию, – и социал-революционные «плакаты» (разумеется, «резко-революционного характера») остаются неиспользованными. «Как это ни было тяжело, – повествует корреспондент, – пришлось отказаться от устройства демонстрации». Господа! Можно ли энергичнее расписаться в своем бессильном желании «самостоятельно вмешаться»? Можно ли ярче выставить свою «мимолетность»?

Вы утверждаете, что «масса средних рабочих, составляющая силу демонстрации, мало обращает внимания и не особенно ясно понимает фракционные различия». Вы утверждаете, что «рабочие прямо истомились в ожидании непосредственной борьбы».

Вы живописуете нерешительность и умеренность нашего Комитета, становящегося поперек дороги крупным событиям, – и вы неизбежно заставляете спросить: да почему же эти революционно-настроенные массы, мало обращающие внимания на «фракционные» различия, почему они не пошли за вами, за вами, которые были, остаетесь и будете представителями смелой революционной инициативы? Почему? Не потому ли, что у вас нет ничего, кроме вашего «резко-революционного характера»: ни связей с пролетариатом, ни влияния, ни понимания задач массового движения… Спазматический революционизм – самое большее, на что вы способны.

Под острым впечатлением кишиневских событий, под градом чудовищных слухов, распространяемых полицией, Киев ждет погрома и приурочивает его к демонстрации. Власти готовятся зверски расправиться с демонстрантами под предлогом усмирения еврейского погрома{27}. Все сделано для подготовки этого погрома. Выйти в этих условиях на улицу – значило дать врагу сражение при специальных условиях, созданных врагом. Уклониться от этого сражения не значило признать себя побежденным. Это значило оставить за собой право выбрать более благоприятный момент. Конечно, великая победа – превратить подготовляемый погром в политическую демонстрацию. Но горькое поражение – дать врагу возможность превратить подготовляемую демонстрацию в еврейский погром. Переждать острый момент при таких исключительно-неблагоприятных обстоятельствах – тактическая обязанность революционной организации, если, разумеется, она смотрит на демонстрацию, как на средство политического воспитания масс, а не как на исход чувствам спазматического революционизма.

Вы старались сохранять на своей «демократической» физиономии мину снисходительного благодушия по адресу социал-демократии, выключив лишь из нее «Искру», как существо, которому все человеческое чуждо. Но ваша благодушная мина все чаще превращается в нетерпеливую гримасу досады: социал-демократия энергично отстаивает свой классовый характер от ваших «внефракционных» притязаний.

Киевский корреспондент «Р. Р.» выражает «полное недоверие» с своей стороны к социал-демократическим деятелям, переносящим в Россию приемы руководителей организации «Искры» (N 23).

Одесский корреспондент в том же N сопоставляет нравственную физиономию «Искры» с нравственной физиономией «независимцев» (очевидно, в целях уничтожения «междуфракционных различий»), и, наконец, сама редакция, «пользуясь случаем», сообщает из подполья читателю, что у нее есть в боковом кармане еще один протест от революционеров разных фракций против тактики «Искры»…

Ужас, ужас! Эфес горит, Дамаск пылает, тремя Цербер гортаньми лает: гортанью киевского корреспондента, гортанью одесского корреспондента и коллективной гортанью братолюбивой редакции.

И отведя душу триединым лаем, наш Цербер, «внутри раздираемый на части, извне замолчит», – а недели через две (к выходу нового N) снова заговорит, пожалуй, речью революционного Тартюфа о вреде идейных колобродств и о пользе мирного братолюбивого жития. И найдутся добрые души, которые прольют слезу…

«Искра» N 41, 1 июня 1903 г.

Загрузка...