Заштатные будочники, что пишут в столыпинской «России», утверждают, будто для «освободителей» нет ничего страшнее, как начавшееся экономическое оживление. Вздор! Экономический подъем не спасет реакции. Наоборот: он подготовит условия революционного подъема[218].
Почти без перерывов длится в России жестокий промышленный кризис вот уже десять лет: с осени 1899 года! Он начался тогда под влиянием общеевропейского перепроизводства. Но уже в 1903 году Европа начала оправляться от кризиса. По ее следам и Россия готовилась вступить в новый период промышленного оживления. Но разразилась война с Японией и внесла страшное замешательство во все национальное хозяйство. За войной – революция. За революцией – контрреволюция. Революция имела своей задачей – поднять благосостояние народных масс, расширить внутренний рынок и таким образом создать условия для могущественного развития производительных сил. Но сама революция, объединявшая в стачечных восстаниях миллионы рабочих, неизбежно дезорганизовала производство. Еще несравненно тяжелее отозвалась на хозяйственных отношениях контрреволюция – погромы, карательные экспедиции, сожжение деревень, разрушение городов… К 1907 г. контрреволюция оказалась уже победительницей по всей линии, – наступил так называемый порядок. Рабочие с еще незажившими рубцами оказались снова заперты в фабричные казармы… Между тем все запасы подобрались. Цены на товары стояли крайне высокие. Условия для нового промышленного подъема были налицо – кроме одного: денежного капитала. Русская промышленность питается капиталами Западной Европы, – и каждый промышленный подъем у нас начинается с притока европейского золота. Но в 1907 году, когда обессиленная и истощенная Россия особенно нуждалась в европейских деньгах, промышленный подъем в Европе и Америке достиг уже апогея, все наличные капиталы были вовлечены в оборот, деньги страшно вздорожали, а в октябре 1907 года уже разразился форменный денежный кризис – сперва в Америке, затем в Европе. При таком положении дел о притоке европейских капиталов в русскую промышленность не могло быть и речи. Европа сама днем с огнем искала свободных денег.
Таким образом: сперва внешняя и внутренняя война не дали России воспользоваться мировым промышленным подъемом. А с 1907 г. мировой финансовый кризис не дал русскому капиталу использовать наступившее успокоение. И в обоих случаях расплачивался пролетариат.
Война пала на рабочих и крестьян. Революцию рабочие почти целиком вынесли на своем хребте. На них же поэтому обрушилась и контрреволюция. Всякой силе, всякой выносливости, всякому героизму есть свой физический предел. Жестокий кризис после политического поражения окончательно истощил рабочих, разъединил, лишил энергии, обессилил. Вторая половина 1908 г. и первая – 1909 г. навсегда останутся самым черным временем в истории борьбы рабочих в России. И сейчас, несмотря на несомненные симптомы оживления, ни одна крупная отрасль промышленности на деле не показала еще серьезного движения вперед. В металлической промышленности итоги за восемь месяцев лишь на юге России лучше прошлогодних. В Польше железоделательное производство понизилось. Урал продолжает разваливаться, несмотря на правительственные субсидии. К нефтяной индустрии, добыча которой несколько возросла, русский рынок предъявлял в этом году еще более слабый спрос, чем в прошлом. И текстильный рынок, наиболее оживившийся, отличается полной неустойчивостью. Может быть, процент безработных несколько и понизился. Но самоубийства безработных по-прежнему носят эпидемический характер.
И тем не менее русская биржа жадно ловит знамения надвигающейся благоприятной конъюнктуры{56}, а будочники официальной прессы изо дня в день «пугают» нас промышленным подъемом.
Они ссылаются: 1) на из ряду вон выходящий урожай, ниспосланный нам, по благочестивому выражению Коковцева, господом-богом; 2) на царящий в стране «порядок» – под охраной исключительных положений и 3) на благоприятные условия мирового рынка.
Свыше 4 миллиардов пудов всех хлебов дал сбор этого года – на миллиард больше, чем в среднем за последнее пятилетие. Хвастать тут, разумеется, нечем: последние годы были сплошь неурожайные, да и в этом году десятина дала в среднем только 35 – 40 пудов, против 66 пуд. в Германии и 79 пуд. в Соединенных Штатах.
Дело, однако, не только в количестве хлеба, но и в условиях его продажи. Казна сразу пришла на помощь крупным помещикам дешевым кредитом: она дала им возможность попридержать хлеб у себя в закромах и тем поднять цены. Но мужику кредита нет, ждать ему некогда, – и крестьянский хлеб, как всегда, оказался скуплен хлебными барышниками по низкой цене. Даже «Торгово-Промышленная Газета», орган министерства финансов, вынуждена признать это. Расчеты на подкрепленную урожаем покупательную силу мужика оправдались поэтому только наполовину или того меньше. Нижегородская ярмарка прошла оживленно. Фабриканты надавали купцам горы товаров в кредит, надеясь, что мужик все раскупит. Оказалось не так. И если воздвиженская ярмарка в Самаре прошла еще более благоприятно, чем в прошлом году, то уже покровские ярмарки в Харькове и Георгиевске совершенно обманули общие ожидания. В Белостоке после временного оживления в текстильной промышленности вновь заминка. Товар лежит непроданным. В Ростове полное затишье с шерстью.
Лишний миллиард хлеба имеет, конечно, для хозяйственного оборота страны большое значение. Но далеко недостаточное, чтобы вывести Россию из экономического кризиса. Да к тому же озимые посевы из рук вон плохи. Вот почему внимание правящих классов с каждым осенним месяцем все больше передвигается от ниспосланного богом урожая, от надежд на мужика – в сторону западно-европейского капитала и иностранных рынков сбыта. «Необходимо послезать с одесских и московских печей, – торопит „Речь“, – и выйти самолично на холод и дождь международных отношений».
Сейчас он сам еще далеко не изжил торгово-промышленного кризиса. Несомненно, однако, что и в Америке и в Западной Европе успели уже сказаться явственные признаки лучшей конъюнктуры. За два года кризиса, т.-е. крайне сокращенного производства, запасы товаров разошлись, а свободные капиталы, не находившие применения в промышленности, скопились в банках: два необходимых условия нового промышленного подъема.
Царское правительство косилось на свободное золото европейских банков, подбираясь к новому огромному займу. А русские капиталисты воспряли духом, в надежде на приток европейского золота к отечественной индустрии. Однако, дело пошло совсем не так гладко.
Как только на мировом рынке появились признаки «оживления», свободные американские и европейские капиталы стремительно ринулись из банковских подвалов на простор биржевой спекуляции. Покупайте бумаги, – пахнет барышом! Производство еще почти не расширялось; в некоторых отраслях – как хлопчато-бумажной – американские и английские синдикаты даже сочли своевременным сократить число рабочих часов, – а денежный капитал, почти не пытаясь создавать новые предприятия, стал гнать в гору акции старых предприятий. Все биржевые ценности поднялись. Но шансы нового займа сразу упали, потому что свободное золото разошлось по рукам, растаяло и в течение нескольких осенних недель текущего года страшно поднялось в цене: в начале октября английский банк повысил учетный процент с 2 1/2 до 5 %, т.-е. ровно вдвое. Появилась опасность чисто денежного кризиса, которая и сейчас еще связывает крылья новому промышленному подъему.
Попечение о новом займе в несколько миллиардов или хотя бы несколько сот миллионов рублей – на «полное возрождение страны» – Коковцеву придется отложить: благоприятный момент он промигал. Покрыть бы очередной дефицит в 84 миллиона – и то хорошо! – Но и надежды на приток капиталов к промышленности тоже затуманиваются и во всяком случае отодвигаются в будущее. В деньгах на европейском рынке недостача, учетный процент хотя и понизился снова за последние недели, но все еще высок (в Лондоне почти 4 %). Значит, у английского финансового капитала – а на него главная надежда – нет больших побудительных причин искать счастья в России, где политические отношения так смутны и неустойчивы, несмотря на кадетские уверения в том, что русская конституция, слава богу, жива и здорова. Английские капиталисты и инженеры ездят по России, обнюхивают Урал, прицениваются к Кавказу, делают анализы, отмеривают, взвешивают, разговаривают с русскими депутатами и министрами, но сюртуки их при этом остаются пока что довольно плотно застегнутыми.
А как же дальше? Быть ли промышленному оживлению в России или не быть? И окажется ли оно глубоким и длительным – или поверхностным и скоропреходящим?
Это опять-таки зависит от дальнейшего развития отношений на мировом рынке. Как скоро деньги отхлынут от спекуляции с биржевыми бумагами и направятся на создание новых промышленных предприятий и расширение производства старых, трудно предсказать. Но это во всяком случае вопрос месяцев. Биржевая игра на повышение не может долго длиться – без самого повышения, т.-е. без действительного расширения производства. Иначе она неизбежно оборвется крахом и только углубит торгово-промышленный кризис.
Банки ожидают, что к весне и даже ранее, к началу нового 1910 года, на денежном рынке наступит улучшение, даже финансовое «обилие», и промышленный подъем сможет развернуться без препятствий. Если это предвидение подтвердится, тогда наступит черед и для России. Английский, французский и не в последнем счете бельгийский капитал (этот последний извлек за прошлый год из России на вложенный им миллиард франков – 45 миллионов франков прибавочной ценности) нахлынут на русские горы и долы и откроют новую эру промышленного подъема.
Впрямь ли мы боимся торгово-промышленного подъема, как утверждают будочники официозной прессы? Нимало. Если бы промышленный подъем мог расколоть пролетариат, создав среди него «крепких» и «слабых», как закон 9 ноября в крестьянстве, тогда так, – социал-демократии было бы чего бояться. Но ведь этого не достигнуть никакому подъему. Наоборот. Оживление промышленности сплотит рабочих и проведет их через великую школу экономической борьбы. Только на почве промышленного расцвета мыслим расцвет профессиональных союзов. Кризис последних двух лет не только не революционизировал рабочих, наоборот, разъединил их и убил в них веру в себя и в свои силы. А в противность этому промышленный подъем снова покажет рабочим, что вся машина современного хозяйства и государства зависит от них, как от производительного класса. Во время подъема – особенно в первый его период, когда рынок кажется способным расширяться без конца, – капитал дорожит каждой частицей рабочей силы и даже готов, ради непрерывности производства и эксплуатации, отстаивать против государства большую свободу для профессиональных союзов. Во внимание к интересам капитала, а еще более под натиском самих профессиональных союзов, которые будут расти со стихийной силой, полицейская практика государства не сможет не смягчиться. Разумеется, только по отношению к экономическим организациям. Но где та священная черта, которая экономику отделяет от политики? Никакой Курлов не укажет ее. Задача социал-демократии будет состоять в том, чтобы в каждую открывающуюся щель поглубже вгонять клином свою организацию. Опираясь на большую свободу профессиональных союзов – отвоевывать больше простора для политической партии.
Нет, не мы, а полицейское государство попадет в тиски во время промышленного подъема. «Истреблять» социал-демократию оно сможет не иначе, как дезорганизуя пролетариат, а с ним вместе – производство. Охранять «социальный мир» и капиталистические барыши оно сможет не иначе, как – попустительствуя социал-демократии. Как станет в этаких условиях изворачиваться полицейская бестия, мы поглядим потом. Пока что мы ей пообещаем одно: чуть где зазевается, со всего размаху наступать ей на хвост сапогом.
Нет слов, положение третьедумского блока станет на время легче. Крупные капиталисты, объединенные в синдикаты, урвут, конечно, наиболее жирные куски. Приток свежих капиталов улучшит далее государственные финансы. Значит и бюрократии и дворянству перепадет малая толика. Конечно, союзники будут между собой грызться из-за доли. Но каждый раз их будет примирять единство жадности. Когда имущие классы, зажмурив глаза, переваривают добычу, тогда нет места для острой оппозиции и политических конфликтов. И в этом смысле экономический подъем – не спасение реакции, но во всяком случае отсрочка ее краха. Однако, лишь короткая отсрочка.
Несколько лет «расцвета» – и снова кризис. Чем выше подъем, тем жесточе падение. Все противоречия царской России вскроются тогда снова, но еще удесятеренные. А лицом к лицу с этими революционными противоречиями будет стоять пролетариат, залечивший наиболее жестокие раны, опирающийся на организации, с безошибочным классовым самосознанием, окрепшим в победоносной экономической борьбе.
На этот счет у русских рабочих уже имеется неоценимый классовый опыт. Во вторую половину 90-х годов у нас вовсю развернулся могущественный подъем: приток иностранных капиталов, новые предприятия, железнодорожное строительство, рост государственного бюджета, – казалось, царствию Витте – Романова не будет конца. Но на другом полюсе неотвратимо совершалась промышленная концентрация рабочих и их классовая вышколка. Пролетарские массы, вовлеченные в горячую экономическую борьбу, да подчас и их вожди, не сознавали, что сила, которая придает такую победоносность стачечному натиску, это – промышленный подъем. Столкновение за столкновением, стачка за стачкой – слой за слоем – пролетариат поднимался из исторического небытия, начинал сознавать себя, как целое, а в государственной власти научался видеть своего непримиримого врага. Именно в течение этого периода рабочий класс России сплотился и созрел для той огромной политической роли, которую он играл в последующие годы. Это нужно нам теперь помнить тверже, чем когда бы то ни было: если на путь открытой революционной борьбы рабочих толкнул торгово-промышленный кризис начала столетия, то подготовил рабочих к революции – промышленный подъем 90-х годов.
Однородную работу предстоит совершить и новому промышленному подъему: концентрировать возросший численно пролетариат, укрепить его дух и дать ему организацию. Но все это будет происходить на несравненно более широких исторических основах: ибо не с начала нам начинать придется, а вести дело вперед, пользуясь богатейшим идейным наследством, завещанным пролетариату незавершенной революцией.
«Правда» N 7, 4 декабря (21 ноября) 1909 г.
В рубище, в цепях и в язвах застает Первое Мая и на этот раз Россию. Голодная деревня, раздираемая дворянскими землеустроителями, ждет нового неурожая. Закрываются заводы и фабрики, замирают шахты. Выходцы из нищей деревни увеличивают ряды бездомных и голодных пролетариев города. Самоубийства от безработицы и голода доделывают дело тифа и холеры.
«Спокойствие», насилием установленное, насилием поддерживается. Виселицы «нового строя» по-прежнему покрывают страну, как телеграфные столбы. Тюремщики в тюрьмах добивают тех, кого «порядок» передает им в руки. Остатки завоеваний революции беспощадно истребляются – царем и последним стражником. Легальные рабочие общества преследуются по пятам, их деятелей подводят под каторжные статьи, честная печать задавлена. Реакция хочет заживо похоронить народ. Только подлецам и предателям дана свобода клеветы и травли.
Реакция – дубьем, капитал – рублем. Еще жесточе стал за год натиск собственников на тех, кто создает собственность. Под защитой порядка, разгромившего пролетарские организации, союзы предпринимателей отняли у рабочих все, что могли отнять, и грозят отобрать то, чего отобрать еще не успели.
Условия жизни народных масс стали несравненно хуже, а условия сопротивления – неизмеримо труднее. Но тем неизбежнее становится сопротивление и тем революционнее будет неизбежный взрыв.
Первомайский праздник и в этом году еще не будет для нас праздником побед. Он будет днем напоминания о тех больших и суровых боях, которым мы идем навстречу. Он будет днем призыва, днем пробуждения, днем агитации за право на достойную человеческую жизнь.
Восемь часов – для труда, восемь – для сна, восемь – свободных! – этот мировой лозунг труда мы Первого Мая бросим в упор соединенному насилию царизма, землевладения и капитала.
Чтобы порабощать народы, восторжествовавший царизм разъединяет их. Ядовитое шипенье национальной травли носится по всей стране. Еврей, армянин, поляк, грузин – вот враг, против которого нужно ополчаться. Ату его! вопят думские депутаты правой и центра. Ату его! подхватывают полицейские кокарды и поповские камилавки. И под улюлюканье национальной травли правительство и Дума все туже затягивают над инородцами петлю бесправия.
Братство рабочих без различия национальности и исповедания – союз угнетенных, созданный не только цепями, но и ненавистью к цепям, – мы противопоставим в день Первого Мая разнузданному человеконенавистничеству угнетателей.
Лишенная уважения и доверия к массам, воздвигнутая над разбитой и поруганной революцией, Государственная Дума беспощадно цепляется за монархическую власть и ловит улыбку царского временщика. Нет такого насилия, которое она отказалась бы прикрыть именем своего большинства. Борьба промышленников с помещиками за благоволение полувменяемого царя составляет всю внутреннюю механику этой Думы жадности и коварства. Рычаньем ненависти встречает она социал-демократических депутатов, когда в удушливо-рабскую атмосферу Таврического дворца врезывается их революционный протест или гневное обличенье.
В день Первого Мая мы заявим пред лицом всей России, что вывести страну из варварства, узаконяемого Думой 3 июня, может лишь революционным путем созванное Учредительное Собрание на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права.
Оскудение страны толкает победителей на международную арену – в погоню за добычей. Последний год был годом новых плутней и шашней царской дипломатии, хищных замыслов капиталистического корыстолюбия. На Балканах царизм кует ковы против Турции, которую обновила победоносная революция. На Дальнем Востоке – против Китая, где совершается революционное пробуждение многомиллионных масс. По соседству с Кавказом он держит наготове войска, чтоб, улучив минуту, растерзать на части возрождающуюся Персию. И наконец, в пределах самой России царизм и его думские пособники низводят свободную демократическую Финляндию на положение бесправной и униженной Польши.
Этой дьявольской работе мы противопоставим Первого Мая клич свободы и мира. Походу российского деспотизма на Финляндию мы противопоставим освященное прошлыми боями братство рабочего класса России с героическим пролетариатом Финляндии.
Вопросом жизни и смерти для этого порядка, основанного на насилии внутри и вовне, является армия. Она охраняет за опозоренной клятвопреступлениями династией наследственный трон, за собственниками – их собственность и доходы, за бюрократией – свободу хищений и насилий над массами. Из года в год армия пожирает пятьсот тысяч душ, уродует и развращает их. На штыки порядок 3 июня не знает недостатка в средствах. 700 миллионов рублей отпущено на военные расходы по росписи 1910 года, а сверх того предполагается ассигновать более миллиарда на реформу армии и воссоздание флота.
Этому безумию милитаризма мы противопоставим Первого Мая лозунг народной милиции. Свободный народ должен быть сам вооружен для защиты своей свободы и своих прав.
Повседневному проклятию наемного рабства, бедствиям безработицы, отраве национальной ненависти, хищничеству имущих, деспотизму монархов и министров, плутням дипломатии, лжи буржуазных партий, неприкрытому людоедству милитаризма, гнойным язвам проституции – всему тому, что составляет в совокупности своей священный капиталистический порядок, охраняемый государством и прославляемый церковью – пролетариат противопоставит в день Первого Мая великий в простоте и ясности своей идеал братского равенства в труде и наслаждении.
Всю силу своей ненависти к настоящему, всю пламенность своей веры в будущее сознательный пролетариат воплотит в своем первомайском кличе:
Да здравствует международная социал-демократия!
Рабочие и работницы России!
Волею и замыслом Социалистического Интернационала рабочие должны в день Первого Мая останавливать весь механизм капиталистического производства. Кризис и реакция делают для русских рабочих безмерно трудным выполнение этого постановления в его полном объеме. Но где возможно и поскольку возможно, рабочие России и в эти тягчайшие времена сохранят верность заветам Интернационала и прекратят работу, напомнив сегодняшним победителям великие октябрьские дни 1905 года, когда всеобщая стачка потрясла весь старый порядок в его основах.
Где стачка невозможна, там сознательные рабочие откажутся от первомайского заработка в пользу касс профессиональных союзов и социал-демократической партии. Укрепляя свои организации, они подготовят условия более революционного первомайского выступления в будущем году.
Наконец, везде и всюду социалистические рабочие и работницы соберутся в этот день на сходки и собрания, чтобы с непоколебимой уверенностью сказать друг другу: «Еще один черный год оставлен позади. Еще силен и крепок враг. Но верим и знаем: капиталистический мир на год приблизился к гибели, а мы, его красные могильщики, еще на год приблизились к международной социалистической революции!».
Приложение к N 12 рабочей газеты «Правда», 3 апреля 1910 г.
Рабочие и работницы России!
Снова удар первомайского колокола призывает вас теснее сомкнуть ряды, оглянуться на прошлое, учесть силы врагов и с развернутым знаменем двинуться вперед!
Черная полоса нужды, разрозненности и безмолвия – таковы последние годы жизни рабочих масс в России. Шаг за шагом вы вынуждены были сдавать завоевания революции вашим врагам. Удлинялся рабочий день. Обворовывалась ваша заработная плата. Безработные похоронной процессией тянулись все эти годы от фабричных ворот к воротам. Но и у работающих голодная нужда постоянной гостьей садилась за обеденный стол. Вас оттиснули и заперли в казармы ваших заводов и фабрик, в одиночные камеры ваших квартир. Кандалы наложены на вашу мысль. Поругано ваше свободное слово. Разбиты ваши организации. Ваши лучшие борцы в тюрьмах, в ссылке, на каторге. И там, в Вологде и Зерентуе, их подвергают физическим пыткам и нравственным унижениям, более тяжким, чем тягчайшие пытки. Оцепенелые от неисчислимых ударов, молчали рабочие массы.
Но вот уже несколько месяцев, как свежим воздухом потянуло в главнейших центрах страны. Еще безмерно велики бедствия безработицы; еще много незалеченных старых ран, – но уже виден просвет впереди. Быстрее вертится на фабрике веретено, ярче пылает доменная печь, больше вагонов подцепляет паровоз, – промышленный кризис уступает свое место оживлению. Увереннее начинают дышать рабочие, проясняется взор, крепнет сознание, чаще становятся стачки и громче – требования. И только слепой не может видеть, что Первое Мая будет в этом году праздником пробуждения после тяжкой неподвижности последних лет.
Пора, рабочие, пора, работницы! разогните спины, поднимите головы, прислушайтесь к призывному языку первомайского набата! И пусть первое ваше слово на первомайских собраниях будет посвящено революционным борцам, томящимся в тюрьмах и на каторге. Требование освобождения политических пленников царизма должно отныне раздаваться на каждом собрании, где присутствует хоть один мыслящий рабочий.
Гигантским осьминогом навалился на вас организованный всероссийский капитал. Нет границ его хищной беспощадности. Никогда он еще не высасывал с такою жадностью живую кровь из женщин-работниц и малолетних рабочих, как теперь. В профессиональные союзы, рабочие и работницы! На борьбу – за право жить и дышать под солнцем! Крикните Первого Мая золотому идолу в лицо наш международный клич:
Восьмичасовой рабочий день – для всех взрослых рабочих, шестичасовой – для подростков, в городах и деревнях, во всех отраслях человеческого труда!
Столыпинско-курловские банды встречают оживление в пролетарских кругах усиленным разгромом рабочих организаций. Своими полицейскими копытами насильники топчут плоды огромных усилий и неисчислимых жертв. К отпору, рабочие! Только могущественная пролетарская партия, неутомимая в обороне и в наступлении, может завоевать для ваших организаций свободу, необходимую вам, как легким – воздух, как жилам – кровь. Зовите же громче в день Первого Мая ваших отсталых собратьев в ряды Российской Социал-Демократической Рабочей Партии!
Третья Дума, семейный совет господствующих классов, прикрывает, обслуживает и оплачивает из народного кармана работу царского правительства. Под неутомимые протесты и обличения социал-демократических депутатов она кует народу оковы, плетет петли, ставит капканы – и эти свои преступления она именует «реформами». Вы должны готовиться, на предстоящих выборах в четвертую Думу, товарищи-рабочие, призвать к ответу ваших врагов, выдвинуть достойную вашего класса думскую фракцию и объединить народные массы под общим кличем: Долой привилегированную дворянско-биржевую Думу! Да здравствует Учредительное Собрание на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права!
Отягченные преступлениями победители стремятся заразить отравой национальной ненависти совесть порабощенных масс. При подстрекательстве и поддержке утробных «патриотов» третьей Думы царское правительство душит евреев, поляков, латышей, грузин и прочих «инородцев», затягивает петлю на шее Финляндии и в то же время готовится на Дальнем Востоке вонзить нож в спину пробуждающемуся к новой жизни Китаю. Этим подлым национальным насилиям, разврату национальной травли, козням и плутням дипломатии мы Первого Мая противопоставим братство рабочих всех племен, наций, рас и государств, как единственный оплот международной солидарности, культуры и мира.
Но, знайте, рабочие: доколе существует постоянная армия, которая держит под ружьем более миллиона оглушенных дрессировкою людей; доколе эта армия остается слепым и немым орудием в руках царя и его черных сподвижников, до тех пор кровавые насилия над угнетенными классами и слабыми нациями и кровавые столкновения между государствами будут так же неизбежны, как взрыв динамита при сотрясении. Упразднение постоянных армий, это – незатихающий лозунг первомайских демонстраций.
Да здравствует народная милиция!
Свободный народ не нуждается в специалистах убийства, – он сам вооруженной рукою защитит свою свободу и свои права.
Первое Мая, это – обет непримиримой пролетарской борьбы против порочного капиталистического мира, купающегося во вражде, эгоизме, жадности, зависти, жестокости, лжи и продажности – во всех семи смертных грехах, порождаемых частной собственностью. Первое Мая, это – праздник лучших надежд и упований, высших и прекраснейших стремлений человеческого духа. Это клятва нашей готовности на великий подвиг и великие жертвы во имя детей и внуков наших, которым мы хотим оставить в наследство условия жизни, истинно достойные человека. Мы хотим, чтобы в том строе, который придет нашему на смену, не было ни господ, ни хозяев; чтобы рабами были только мертвые машины; чтобы человеческий труд был радостным служением на общую пользу; чтобы люди пребывали братьями друг другу в труде и в наслаждении. Таков наш социалистический идеал, – высшего не создавала история.
Десять миллионов рабочих объединены во всем мире силой этого идеала в классовую армию. И вы, сознательные рабочие и работницы России, являетесь неотъемлемой частью этого могучего целого. Да будет это сознание источником вашей революционной гордости и несокрушимой уверенности в том, что никакой деспотизм не сломит вас. Подкрепленные этим сознанием, вы приложите все силы к тому, чтобы чествование Первого Мая приняло как можно более широкие размеры. Где возможно, вы проведете однодневную забастовку. Если нет, – вы призовете рабочих отказаться от первомайского заработка в пользу касс профессиональных союзов и социал-демократической партии. Наконец, везде и всюду вы проведете первомайские собрания и сходки и через все кордоны и заставы вы пошлете вашим европейским собратьям приветственный клич:
Да здравствует Первое Мая!
Да здравствует международный пролетариат!
Да здравствует социалистическая революция!
Первомайский листок рабочей газеты «Правда» за 1910 г.
Уже в прошлом году (см. N 7 «Правды»){57} можно было установить неизбежность близкого экономического оживления. Острый кризис в Америке и в Европе стал уступать место некоторому равновесию, а затем и оживлению. В банках сосредоточилось много денег, отдыхавших от дел. Деньги подешевели, т.-е. процент сильно упал. Это внушало русскому рынку надежду на приток свежих европейских миллиардов – в поисках за более высоким процентом. Да и в русских банках – именно вследствие долгого застоя в делах – скопились большие денежные суммы; за один 1909 год прибавилось в банках полмиллиарда рублей. Сюда присоединился небывалый урожай 1909 г. при очень высоких ценах на хлеб.
Но прежде, чем успело сказаться в действительности сколько-нибудь серьезное оживление промышленной деятельности, начался биржевой ажиотаж (азартная игра). Путь прокладывала 4 %-ая государственная рента: в 1907 году она упала до 69, а в июле этого года поднялась до 95 1/8, т.-е. до той высоты, на которой она стояла за день до открытия русско-японской войны. Но и все другие бумаги: государственные, банковские, промышленные последовали за ней. В ожидании будущего расцвета и будущих барышей спекулянты, начиная со второй половины прошлого года, принялись наперебой покупать все биржевые бумаги. Цены поднимались, как вода в весеннее половодье. Азарт привлекал все более и более широкую публику, всем паразитам и паразитикам хотелось хоть лизнуть жирненького и тепленького. Эта бешеная горячка длилась до июля этого года. Тут наступил поворот, цены несколько опустились. Мелкая биржевая братия, конечно, обожгла пальцы, а ее сбереженья и барыши попали в хайло крупным биржевым акулам.
Чтобы достигнуть этого результата, биржевые спекулянты (игроки) извлекали из банков свободные капиталы, отвлекая их от производительного применения в промышленности. Спекулируя на будущий подъем и снимая с него заранее сливки, биржа таким образом задерживает действительный подъем, ослабляет и парализует его. Уж такова эта бессмысленная механика капиталистического хозяйства, где регулятором производства является жадность собственников, и где эта жадность пожирает себя самое.
Тем не менее уже в прошлом году – именно во вторую половину его, когда стали выясняться высокие качества урожая – в некоторых отраслях обнаружилось оживление. Число рабочих в подчиненных фабричной инспекции предприятиях возросло за год на 40.996 человек, т.-е. на 23 %{58}. Ярко выраженный с 1905 г. приток населения в крупные центры еще более усилился. Началось домостроительство, которое еще более оживилось в текущем году. Обилие зерна сразу повысило доходы казенных и частных железных дорог. Крестьянство было по обыкновению обобрано государством, помещиком и скупщиком, тем не менее урожай не мог не повысить покупательных сил деревни. Это сказалось прежде всего на продуктах текстильной промышленности. Мукомольное и свеклосахарное дело, производство сельскохозяйственных машин – всему этому был уже дан толчок урожаем 1909 года. В таких тяжеловесных отраслях, как угольная и металлургическая промышленность, кризис оставался, однако, еще во всей своей силе. Да и на всем рынке господствовала неуверенность, воспитанная десятилетием кризиса. А тут еще ужасающая холерная эпидемия – при добросовестной поддержке столыпинской администрации и черносотенных земств и дум – попробовала могильной плитой придушить хозяйственную жизнь целых районов.
Но – живуч человек! Сквозь чащу государственного воровства и административного разбоя, сквозь ужасы холеры и чумы, наконец, сквозь безумие биржевого хищничества, медленно, но упорно прокладывают себе дорогу хозяйственные потребности страны.
В последние месяцы началось несомненное оживление в железной промышленности – главным образом на Юге; производство готовых продуктов выросло по сравнению с более или менее благоприятным 1904 г. на 14 %, а отпуск их на 24 %. Важными причинами этого оживления, помимо усиления строительной деятельности, являются расширение сети железных дорог, а также развитие машиностроения. Это выдвигает передовой отряд пролетариата – рабочих по металлу, упрочивает их позиции не только для обороны, но и для нападения.
Разумеется, железоделательные синдикаты, как «Продамет», «Кровля» и др., не дремлют. При первых признаках оживления они сразу подняли цены, – этим они суживают спрос и тормозят подъем. Как биржевые игроки, ища золотых желудей, подрывают корни производства, так и синдикатские дельцы, гонимые ненасытной алчностью, душат посредством высоких цен растущий спрос. Только дружный и рассчитанный натиск рабочих может выбить этих монополистов из их позиций и заставить их искать выхода в понижении цен и расширении сбыта.
Урожай 1910 года оценивается выше среднего. Его влияние, как и влияние прошлогоднего урожая, непосредственнее всего сказывается на текстильной промышленности. Здесь уже прошла первая стачечная волна, знаменующая начало боевого пробуждения рабочих-ткачей[219].
Быстро выросшие города увидели себя после революции перед лицом новых огромных задач по водоснабжению, оздоровлению и пр. Заключается ряд городских займов, предстоят большие работы. Это выдвигает строительный пролетариат и увеличивает кадры муниципальных (городских) служащих и рабочих.
Промышленный подъем – не только в России, но и во всем мире – увеличивает спрос на хлеб. Между тем Америка индустриализируется и большую часть своего зерна потребляет сама. Хлеб дорожает из года в год, а Россия становится главной поставщицей его на мировом рынке. Крестьянская масса, прижатая податным прессом, вынуждена по осени продавать хлеб по той цене, какую дают. Но крестьянская буржуазия, крупные помещики и мукомолы, хлебные скупщики, за которыми стоят банки, проектирующие синдикат экспортеров, – всем им высокие цены при хороших урожаях дают колоссальные барыши. Вместе с ценами на хлеб чудовищно поднимаются цены на землю. А весь этот прилив капиталов к земле сулит подъем сельской промышленности, расширение капиталистического помещичьего хозяйства, его техническое совершенствование и – вытеснение крестьянской аренды. Это означает, в свою очередь, пролетаризацию массы мелких крестьян-арендаторов и формирование новых кадров сельского пролетариата в экономиях – пшеничных фабриках.
Не за горами время, когда сельскохозяйственные рабочие, которым в России предстоит огромная роль, выступят на путь планомерной классовой борьбы.
Все это показывает, что промышленный подъем открывает перед нами широкие возможности, хотя он и укрепляет на первое время наших врагов.
Ссылаясь на высокий курс ренты и на начинающееся экономическое оживление, правительство бахвалится достигнутым успокоением и устойчивостью государственных финансов. Курс ренты – шутка ли вымолвить – 95!{59} Да и государственные доходы за первые пять месяцев 1910 г. по сравнению с прошлым годом поднялись: с казенных жел. дор. на 37 милл., с водки на 25 милл., с сахара на 22 миллиона рублей и т. д. Как не радоваться плодам успокоения!..
Несомненно: совместными усилиями безработицы, виселицы, холеры и чумы в стране установился покой кладбища. Но ведь этот покой 1908 – 1909 гг. был именно последним результатом десятилетнего кризиса, вконец истощившего рабочих. Промышленный подъем не укрепит столыпинский покой, а, наоборот, нарушит его – и уже нарушает. Подъем означает рост требовательности, самоуверенности масс – столкновения, выступления, стачки, борьбу. Подъем означает рост рабочих организаций – расцвет профессиональных союзов и укрепление социал-демократии. Давить? Громить? Конечно, это политика простая, привычная и – для эпохи кризиса и реакции – безошибочная. Но в условиях экономического подъема громить рабочих значит громить подъем. А в непрерывности производства, в «мирном» течении эксплуатации заинтересованы во время подъема и правительство и, прежде всего, имущие классы. Столыпинской администрации подъем задает поэтому неразрешимую задачу. Попустительствовать? Но тогда социал-демократия проникнет везде и всюду. Давить? Но тогда усиливается брожение, тон агитации крепнет, фабричное колесо вертится беспокойно, биржа нервничает, а рента пошатывается на глиняных ногах.
Правительство тем беспомощнее будет метаться между попустительством и разгромом, чем решительнее и обдуманнее мы будем вести нашу кампанию. Первый период промышленного подъема, когда дешевые деньги к услугам предпринимателя, когда рынок кажется необъятным, и капиталист дорожит каждым днем и каждой парой рабочих рук, этот период, когда перед рабочими открыта возможность наиболее широких завоеваний, еще весь впереди. Он должен стать, и он станет периодом планомерной экономической борьбы и неутомимой организации профессиональных союзов и профессиональной прессы. Внимательно следить за состоянием промышленности и за настроением масс; не давать пробуждающейся энергии пролетариата расходоваться в бесформенных стачках; ясно формулировать требования; выбирать благоприятный момент для открытия борьбы; руководить стачечным движением; организовывать взаимную поддержку заводов, профессий, городов; объединять работу союзов и партии – таковы насущные задачи рабочих социал-демократов в ближайший период. Опираясь на окрепшее сознание масс и на выросшие профессиональные союзы, мы сможем развернуть широкую агитацию вокруг требований законодательной охраны труда – и в центре этой агитации, руководимой совместно партией и профессиональными союзами, естественно станет наша думская фракция.
Таков путь, который нам сейчас властно диктуется положением вещей. Как долго протянется подъем, как глубоко захватит он хозяйственную жизнь страны, это зависит от целого ряда условий, внутренних и международных, которых сейчас нельзя ни предвидеть, ни взвесить. Но раньше или позже, годом или месяцем, промышленность снова упрется в нищенскую суму русского крестьянина, в чудовищную глыбу милитаризма, в разнузданное беспутство государства, – на смену подъему придет кризис, вражда между господствующими классами, загнанными в тупой переулок, вспыхнет с новой силой, все основные задачи незавершенной революции выступят наружу во всей своей остроте. А лицом к лицу с этими задачами будет стоять пролетариат, залечивший наиболее тяжкие раны, связанный широкой организацией, ободренный новыми успехами в борьбе, политически выросший на целую голову.
Промышленный подъем только вступление к политическому подъему. Мы уверенно идем навстречу и тому, и другому!
«Правда» N 16, 24 сентября 1910 г.
Есть законы много могущественнее законов Столыпина и его Думы: это законы истории.
Уже казалось, что полицейская реакция совсем близка была к достижению цели: все потушено, подавлено, растоптано, можно было подумать, что проклятые времена Александра III празднуют свое возвращение в страну. Но под покровом воцарявшейся мертвечины таилась жизнь и – незримая – совершала работу возрождения. Залечивались наиболее тяжкие раны. Проходила паника. Переваривался сознанием опыт революции. Поднималось и мужало новое поколение. И вот, когда победители окончательно решили, что им все позволено в опустошенной и обесчещенной стране: глумиться над именем и памятью Толстого, истязать в тюрьмах своих безоружных и пленных врагов, оплевывать все, что дорого и священно сердцу народа, над головами их прозвучал первый, еще отдаленный и слабый, но уже тревожный весенний гром… Что он предвещает?
Наиболее ярким проявлением новых настроений до настоящего времени явилось, бесспорно, студенческое движение. Гражданские панихиды по Толстом, митинги протеста против истязания каторжан, уличные демонстрации, столкновения с полицией – ни дать ни взять предреволюционные годы. Откуда такая решимость у студенчества?
Несомненно, источник ее студенчество нашло не в себе самом: оно ведь слишком малочисленная и слабая общественная группа для самостоятельной политической роли, и, если бы вокруг него по-прежнему царила атмосфера пассивности и приниженности, студенчество не могло бы отважиться выступить на улицу. Но зато студенчество по всей своей природе в высшей степени приспособлено быстро воспринимать и бурно проявлять всякие перемены в настроениях городской демократии. Во главе студенческого движения, в качестве его инициаторов и руководителей, шли, как всегда, социал-демократы, отчасти социалисты-революционеры, две группы, образующие вместе с неопределенными «левыми» очень внушительную часть студенчества{60}.
Но студенты социал-демократы непосредственнее всего получают свои политические внушения из социал-демократических кругов, а эти последние в общем и целом отражают настроения в передовых слоях рабочего класса. С другой стороны, студенчество, которое в массе своей (за вычетом немногочисленных реакционно-консервативных элементов) снова идет сейчас за своим левым флангом, отражает, благодаря своим связям, образу жизни, отчасти социальному происхождению – настроение той интеллигентской демократии, политическая физиономия которой определяется словами «левее кадетов». Это левое крыло интеллигенции в периоды прострации (упадка) безвольно тащится за кадетами, а в периоды политического подъема переносит свои надежды на революцию. Знаменательно, что даже студенты-кадеты, – как нам пишут из Петербурга, – решили вопреки директивам кадетских центров принять деятельное участие в движении. Воззвание исполнительной комиссии московских студенческих организаций клеймит презрением кадетских успокоителей-миротворцев и призывает студенчество под знамя революции и демократии. Но все это было бы невозможно, если бы в сознании широких кругов интеллигенции, стоящих вне университета, не совершался перелом от разрушенных кадетских иллюзий к возрождающимся упованиям на революционный прибой. Но надежды на революцию – этого-то интеллигенция не могла не уразуметь из опыта 1905 г. – означают, прежде всего, надежду на пролетариат. Таким образом, мы вправе сказать: волна студенческих демонстраций представляет собою отчасти отражение, а еще больше – предвосхищение нового политического подъема рабочих масс. Произойдет этот подъем – и демократическое студенчество будет захвачено им, как капля волною. Не совершится подъем – тогда нынешние студенческие демонстрации останутся ярким эпизодом, лишенным длительного политического значения.
Какие же на этот счет намечаются перспективы?
Почти полтора года тому назад мы пытались выяснить в «Правде»{61}, что новый революционный подъем пролетариата возможен лишь в результате нового торгово-промышленного подъема в стране. На вопрос: возможен ли в столыпинской России экономический подъем? мы отвечали: возможен и неизбежен.
Если либеральная пресса твердила о полной экономической беспросветности страны, о неуклонном разложении производительных сил, то тут были две причины: во-первых, она по долгу службы отражала жалобы буржуазного общества на «плохие дела»; во-вторых, верная своему духу, она пыталась «запугать» бюрократию перспективой всеобщего разорения и тем побудить ее к либеральным уступкам. По существу же она сама не верила в то, что говорила.
Народническая мысль, обескураженная разложением общины, в конец запуганная тем, что экономическое развитие страны ставит над ее предрассудками крест, пыталась, в свою очередь, вслед за либерализмом, но уже «всерьез», поставить крест над экономическим развитием страны.
На эту точку зрения социал-демократия стать не могла и не может. Все ее надежды опираются на экономический прогресс, на рост производительных сил. Революция 1905 г. потерпела поражение не из-за тех или иных «ошибок» тактики, а вследствие недостатка революционных сил, т.-е. прежде всего – сил пролетариата. Но силы пролетариата растут вместе с ростом его численности и его значения в производстве, т.-е. вместе с капиталистическим развитием в стране. При этих условиях отрицать возможность промышленного подъема в столыпинской России, значит мысленно увековечивать существующие классовые отношения и тем самым исключать возможность каких бы то ни было серьезных революционных завоеваний в дальнейшем. Ибо российская революция – запомните это твердо, рабочие, – может сделать новый решительный шаг вперед, лишь опираясь на планомерную, расширяющуюся и углубляющуюся классовую борьбу пролетариата, а не на стихийные вспышки изголодавшихся безработных и сельских пауперов (полунищих).
На чем, однако, основана мысль, будто при господстве режима 3 июня с его законом 9 ноября совершенно исключена возможность дальнейшего развития производительных сил? На либеральной поверхностности, на народнической растерянности, на теоретических недоразумениях.
Нет слов: сама революция выросла из того, что старый режим стеснял развитие производительных сил. И если бы революция победила; если бы она очистила деревню от паразитического дворянства и передала землю свободному крестьянину-фермеру; если бы на место царской бюрократии с ее фискальным хищничеством и бюджетным непотребством она установила политическую демократию, – тогда, на основе раскрепощенного революцией внутреннего рынка, экономическое развитие понеслось бы вперед семимильными шагами, и Россия с ее 160-миллионным населением и неисчерпаемыми естественными богатствами в очень короткий срок догнала бы Западную Европу и Северную Америку. В обстановке же нынешней России, на основе нынешнего внутреннего рынка, такой подъем, разумеется, невозможен. Но вытекает ли отсюда, что никакой подъем в этих условиях невозможен? что страна обречена на экономическое гниение и, следовательно, – на политический развал? Кто ответил бы так, тот показал бы, что сила режима 3 июня застилает от его глаз другую, большую силу: современное капиталистическое развитие в его мировом масштабе. А ведь никакая контрреволюция, если бы и хотела, не могла бы изменить тот факт, что Россия есть неотделимая часть мирового капиталистического целого, подчиняется его законам и вместе с ним осуждена проходить через чередование периодов промышленного кризиса и промышленного подъема.
В сентябре прошлого года, характеризуя повышательную тенденцию мирового рынка (см. N 16 «Правды» – «Навстречу подъему»), мы писали: «Промышленный подъем – только вступление к политическому подъему. Мы уверенно идем навстречу и тому, и другому!» Мы не ошиблись. Что 1910 год был в общем и целом годом поворота в сторону оживления, это теперь признают все. Вместе с тем можно с полной уверенностью утверждать, что то повышение политического самочувствия, которое наблюдается в среде городской демократии, есть косвенное отражение экономического оживления, сказавшегося прежде всего в повышении стачечной волны.
Но те же цифры производства, ввоза и вывоза за прошлый год, которые устанавливают улучшение экономической конъюнктуры, – так могут возразить нам, – свидетельствуют вместе с тем, что это улучшение еще сравнительно незначительно и затронуло далеко не все отрасли производства. Это бесспорно. Но какие отсюда следуют выводы? Если мы оглянемся на Западную Европу, то найдем там то же самое явление. В Германии, Англии, Бельгии, Австрии 1910 год был годом несомненного перелома к лучшему после кризиса 1907 – 1909 годов. Но и здесь далеко не все еще отрасли промышленности оправились от паралича. Соединенные Штаты, где кризис свирепствует еще почти во всей своей силе, повышают учетный процент в Европе, держат английский рынок под страхом запружения американскими товарами и таким образом парализуют торгово-промышленную инициативу Европы. Но никто уже не сомневается, что Европа успешно преодолевает и преодолеет последствия кризиса, а за ней и Америка. Для России же это означает, с одной стороны, повышенный спрос со стороны Европы на продукты земледелия и рост цен на зерно, масло, птицу, яйца; приток свежих денег к земледелию и его интенсификацию (усовершенствование), с другой стороны – приток свежих европейских капиталов к русской промышленности. Оба эти процесса, происходящие уже и сейчас и являющиеся двумя важными факторами промышленного оживления, должны в ближайшее время развертываться все более и более быстрым темпом.
И чем шире и глубже они охватят хозяйственную жизнь России, тем значительнее будут их последствия для пролетариата.
Но не отвлечет ли – спрашивают многие – экономическая борьба внимания и сил рабочих масс от политических интересов и задач? Такого рода предположение ошибочно в корне. Не всегда и не везде влияние промышленного подъема одинаково. Если бы последние два-три года были временем напряженных политических выступлений и столкновений, тогда можно было бы допустить, что экономический расцвет временно понизит политическую активность, отведя классовую энергию в русло профессионального движения. Но ведь дело обстоит как раз наоборот. Последние три года, благодаря соединенным ударам ужасающей безработицы и разнузданной реакции, были временем жестокого классового распада, организационного и идейного расцепления и крайнего принижения политических интересов даже в верхнем наиболее зрелом слое пролетариата. При таких условиях можно с уверенностью сказать, что оздоровляющее влияние экономического подъема должно и в политической сфере сказаться уже на первых шагах. Политика слишком властно и неотразимо навязывается рабочим условиями современной России. Пролетарская масса может не замечать, что она заперта в каменном мешке столыпинской государственности, только до тех пор, пока она находится в состоянии неподвижности. Но стоит ей начать шевелиться хотя бы в чисто экономической области, как она сразу же грудь с грудью столкнется и с законом 4 марта[220], и с полицейской практикой, и с думским законодательствованием, словом, со всей политикой победоносной контрреволюции. А это значит, другими словами, что экономическое оживление будет параллельно сопровождаться нарастанием политической активности в пролетариате. Опыт последних месяцев как нельзя лучше подтверждает правильность этой точки зрения.
Но если так: если мы действительно вступаем в эпоху экономического подъема; если этот подъем возрождает политическую энергию масс, – не означают ли в таком случае студенческие волнения, что мы стоим накануне новой революционной бури? Не следует ли ожидать, что в ближайшие год-два массы снова будут брошены на путь всеобщих стачек и восстаний?
Нет, мы этого не думаем. Для революции промышленный подъем не благоприятное время. Разумеется, если бы вскоре разразилась европейская война, в которую был бы вовлечен царизм; или если бы в Германии разыгралась открытая пролетарская революция, – тогда европейский вихрь вовлек бы в свой водоворот и нас. Но если даже привлечь к делу эти международные перспективы, – а европейская война или германская революция не менее реальные возможности, чем вторая революция в России, – и тогда придется сказать: эпоха промышленного подъема, в которую вступает Европа, до известной степени отдаляет возможность как войны, так и революции. Но как бы дело ни обстояло в этом отношении, нам, для определения наших очередных задач, гораздо важнее уяснить себе возможное влияние экономического подъема на наши внутренние политические отношения. И здесь нам приходится почти с полной достоверностью предвидеть, с одной стороны, временное упрочение позиций наших врагов, с другой – более или менее длительный период постепенного нарастания политической активности в пролетариате. И то и другое – явления, в одинаковой мере делающие мало вероятными революционные битвы в ближайший промежуток времени.
Прежде всего промышленный подъем укрепит контрреволюционный блок, – на это не надо закрывать себе глаз. Если бюрократия, землевладельцы и капиталисты объединены ненавистью к народным массам и общими контрреволюционными преступлениями, то они разъединены в то же время борьбою своих классовых аппетитов. Все три союзника питаются из одного и того же корыта, все завистливо смотрят друг на друга, и во время кризиса, когда в национальном корыте видно дно, они из-за любого куска готовы показать друг другу клыки. На своих съездах и в своей прессе капиталисты неустанно жалуются на то, что господа дворяне их бессовестно объедают. Этим объясняется весьма искренняя – ибо утробная – оппозиция против сановно-дворянского Государственного Совета со стороны октябристов, которые – страшно вымолвить – грозят даже сложить свои депутатские мандаты. Но стоит развернуться серьезному промышленному подъему, и трения в блоке 3 июня сразу ослабеют: Коковцев получит блестящий бюджет, помещики – высокие цены на хлеб и на землю, капиталисты – высокую торговую и промышленную прибыль. Под лозунгом: «Никаких конфликтов и сотрясений. Никаких авантюр во внешней политике. Ловите момент. Тучнейте и округляйтесь», – союзники станут цепко держаться друг за друга.
Более того. Сейчас кадеты в своей прессе трубят во все трубы о полном банкротстве октябристов и готовятся на общих выборах в четвертую Думу занять их места. Сами октябристы уныло скулят о своей непопулярности. Да так, оно, разумеется, и есть. Жалкие попытки октябристских «реформ» окончательно сведены на нет усилиями Государственного Совета. Империалистические замыслы закончились получением нескольких звонких международных оплеух. Гучковская «комиссия государственной обороны», долженствовавшая спасти отечество, становится глупой комедией в обстановке интендантского, артиллерийского, морского и иного воровства. Крах полный. И происходи выборы год тому назад, или хотя бы теперь, октябристы потерпели бы жестокий урон. Но до выборов еще полтора года. И если за это время буржуазный избиратель успеет обрасти жиром, а главное, получит надежду округлиться еще более, он утратит всякий вкус к «бесплодной» оппозиции и попытается политически устроиться так, чтобы через своих депутатов иметь доступ к концессиям, субсидиям, поставкам, заказам и теплым местечкам инженеров, директоров, юрисконсультов и пр. и пр., а эти блага октябристы гораздо лучше сумеют обеспечить за ним, чем кадеты. По надеждам Милюкова подъем ударит очень жестоко, это можно предсказать без риска ошибиться.
Словом: временное скрепление третьеиюньского блока чудодейственной силой возросшего барыша и даже приобщение к этому блоку новых элементов – таково будет в общем влияние подъема на имущие классы.
С другой стороны, если неосновательна, как мы видели, мысль, что экономический подъем отвлечет рабочих от политики, то столь же неосновательно было бы ожидать, что он сразу толкнет их на путь революции. Верхний слой пролетариата, носитель революционных традиций, обладает теперь драгоценным политическим опытом последнего десятилетия. А опыт учит ориентироваться, вырабатывает осторожность, укрепляет задерживающие центры. Передовые рабочие вступят на путь открытых революционных боев, лишь убедившись предварительно, что тяжелые пролетарские резервы пойдут за ними. А этого нельзя достигнуть одним ударом. За пятилетие, протекшее после 1905 г., поднялось новое рабочее поколение, почти незатронутое революцией. В огромных размерах выросло применение более покорного женского труда. К началу текущего года в одних только крупных промышленных центрах число женщин-работниц превышало 545 тысяч. На текстильных и табачных фабриках, на сахарных, кирпичных и даже цементных заводах идет систематическое вытеснение мужского труда женским. Количество женщин в фабрично-заводском пролетариате уже перевалило за 30 %. Сотни тысяч, миллионы раскрестьянившихся крестьян выбрасывает из себя по-революционная деревня. Только экономический подъем – и не мимолетный, а серьезный, – может весь этот огромный и разношерстный человеческий материал превратить в однородную массу, сознающую себя и действующую, как революционный класс. Ослабеет проклятый бич безработицы. Огромные кадры пролетарских новобранцев будут захвачены расширяющейся промышленностью и выварены в фабричном котле. Высокие и все растущие цены на предметы первой необходимости (факт колоссальной важности!) будут в обстановке торгово-промышленного оживления толкать рабочие массы на путь упорной экономической борьбы. Уже сейчас стачки охватывают наиболее отсталых рабочих, при чем женщины, по отзыву Совета фабрикантов центрального района, принимают в стачках «энергичное участие». Все данные свидетельствуют, что для рабочего класса наступает эпоха сплочения, оздоровления, повышения самочувствия, роста солидарности; эпоха классового воспитания, организационного строительства – эпоха собирания сил.
Чем значительнее и длительнее будет подъем, тем лучше и радикальнее он совершит эту огромную воспитательную работу. Но тем дальше он отодвинет эпоху открытых революционных конфликтов.
Только новый экономический кризис после эпохи капиталистического расцвета может создать новую революционную ситуацию (положение): он вскроет с удесятеренной силой все внутренние противоречия контрреволюционного режима, растравит временно-ослабленные антагонизмы в среде господствующих классов – и столкнет с ними пролетариат, выросший и окрепший в годы подъема.
О задачах, которые стоят перед партией в эту эпоху строительства и собирания сил, мы подробно говорили в листке «Что же дальше?» (приложение к N 17 «Правды»[221]. Кульминационным (высшим) моментом этой работы могут и должны стать для нас выборы в четвертую Государственную Думу.
Выборы для нас, это – прежде всего единовременная политическая мобилизация всех сознательных рабочих страны, а также и всех тех демократических элементов, которые в социал-демократии видят выразительницу своих интересов и надежд. Наша избирательная борьба – не обещания и посулы, не беспринципная ловля мандатов, а всеохватывающая социалистическая агитация, беспощадное обличение существующего строя во всех его общественно-бытовых проявлениях и со всеми партиями, прямо или косвенно поддерживающими его. Пред лицом пролетариата и демократии мы должны подвести итог контрреволюционным работам правительства и его третьей Думы, в которой партии имущих классов успели уже достаточно показать себя в фартуках «законодателей» и с засученными рукавами, т.-е. в своем подлинном, не праздничном, не замаскированном виде. Наши партийные организации должны на речах и голосованиях депутатов своих городов и губерний разъяснить и обличить работу буржуазных партий перед местными демократическими избирателями. Они должны показать им, что во всех тех случаях, где дело шло об интересах трудящихся масс, о защите слабого, бесправного, угнетенного против эксплуататора и насильника, – там социал-демократическая фракция Думы стояла в первом ряду, а чаще всего одна выступала против черной фаланги.
Нужно избирательную кампанию превратить в политический суд над палачами, помощниками и адвокатами контрреволюции. Нужно везде, где возможно, выставить свои партийные кандидатуры – в уполномоченные, в выборщики, в депутаты – и вокруг этих кандидатур собрать не только «полноправных» избирателей, но и бесправные рабочие массы – под объединяющим лозунгом всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права. Только таким путем мы обеспечим за собой достойную фракцию, а за фракцией – серьезную поддержку в пролетарских массах.
Эту работу нельзя выполнить одним героическим натиском. К ней нужно готовиться изо дня в день: расширять сферу политической агитации, углублять ее содержание, вносить в нее единство, собирать партийные ячейки, строить местные организации.
Но выборы – не местное, а всероссийское дело. Нужно напрячь все усилия к воссозданию общепартийного аппарата. Путь же к этому один, он указан последним общим собранием Центрального Комитета нашей партии год тому назад: это – созыв партийной конференции. Серьезно подготовленная конференция свяжет разрозненные части и частицы воедино, формулирует общую для всех течений партийной мысли программу действий, выработает лозунги избирательной кампании и укрепит наш организационный аппарат. Выборов в четвертую Думу мы отсрочить не можем, они надвинутся на нас и подвергнут нашу партию серьезному политическому испытанию. Нельзя поэтому откладывать в долгий ящик и работу по подготовке конференции. Нужно немедленно приступить к работе и притом единовременно со всех концов.
«Правда» N 18 – 19, 11 февраля (29 января) 1911 г.
Знать и вправду беда не приходит одна. Сперва как-то очень беспокойно умер Толстой. Потом еще беспокойнее умер Егор Сазонов[222]. Потом студенты нанесли непоправимое повреждение легенде «успокоения», потом Государственный Совет вышел из повиновения, потом Государственная Дума вступилась за Совет, Гучков из протеста вышел в отставку, а Столыпин хотя и удержался у власти, но за прочность его положения теперь никто не даст и пятака[223]. Откуда все это? Тут прежде всего нужно уяснить себе одно крайне важное обстоятельство – именно: непосредственным толчком, выбившим всю постройку из состояния равновесия, явились студенческие беспорядки. Проходимцы и тупоумцы пишут изо дня в день в правительственной и октябристской прессе, что университетская забастовка не удалась. На самом же деле она достигла таких результатов, о которых заранее никто и помышлять не мог, которые и теперь еще не ясны огромному большинству ее участников. Студенческая забастовка в неожиданной степени скомпрометировала правительство, подорвала обаяние его непобедимости, сорвала его ореол, уничтожила его авторитет. И такова сила революционного факта, что даже либералы, сделавшие все, что было в силах их, чтоб подорвать забастовку, весьма осмелели под ее влиянием и начали не на шутку петушиться в Думе и в своей прессе. Студенчество, разумеется, слишком слабый отряд, чтобы сокрушить режим 3 июня; но смелость и энергия его выступления оказались достаточными, чтобы подорвать столыпинское обаяние, сотканное из перепуга имущих классов, из октябристского подхалимства и кадетского самопрезрения. Однако, так глубок либеральный кретинизм, что и сейчас кадетская и даже «лево»-демократическая пресса, заполняющая свои столбцы подробнейшим определением политической роли каждого старого дурака из Государственного Совета, совершенно не сумела понять, что роль восставшего студенчества в крахе столыпинщины была в тысячу раз значительнее закулисных плутней какого-нибудь Витте или Дурново. Так студенческая схватка со столыпинскими фельдфебелями, несмотря на скромные силы самого студенчества, оказалась великолепной демонстрацией могущества революционного метода действий.
Но если студенческое движение сыграло роль революционного толчка, то основные причины столыпинско-октябристского кризиса лежат, разумеется, гораздо глубже, в самом фундаменте постройки 3 июня.
Октябристы сейчас жалуются, что правительство объехало их на кривой. Но это вздор. Кто же в самом деле мог хоть на минуту допустить, чтобы дворянская бюрократия, утопившая в крови народную революцию и раздавившая две Думы, согласилась в результате уступить свое место «либерально»-консервативному представителю капитала, московскому биржевику Гучкову?
Октябристов никто не обманывал, они знали, на что шли. «Крестьяне и рабочие, как политические союзники, для буржуазии не существуют». «Для буржуазии единственный союзник – землевладельцы». Так неоднократно выражал «Голос Москвы», орган Гучкова, основную мысль октябризма. Это не значило, разумеется, что у капиталистов и у дворянства – одни и те же интересы, – далеко нет. Но это значило, что самые глубокие противоречия их интересов меркнут и стушевываются, когда на сцену выступают социальные движения народных масс. Сосредоточив в стенах своих фабрик и заводов миллионы рабочих и столкнувшись с ними лицом к лицу в 1905 году, капиталистическая буржуазия с закрытыми глазами предоставила весь государственный аппарат старой монархической власти, опирающейся на дворянскую бюрократию. Объединяясь с землевладельцами, как с «единственным союзником», капиталистические классы тем самым начисто отрекались от планов оздоровления внутреннего рынка путем наделения мужика землею: ибо когда же дворянство добровольно выпускало свою землю из лап? Благословляя государственный переворот 3 июня 1907 г., как спасительный акт, т.-е. подобострастно склоняясь перед восстановлением самодержавия, треснувшего в октябре 1905 года, капиталистическая буржуазия тем самым сознательно отрекалась от бюджетных прав парламента, а значит и от серьезной перестройки царского бюджета, насквозь пропитанного дворянским паразитизмом и бюрократическим хищничеством. Словом: блок 3 июня, заключавшийся при свете белого дня, с самого начала означал верховенство помещика – над «купеческим сыном», чиновника – над помещиком и купцом, Государственного Совета – над Думой, министерства – над обеими «законодательными палатами», придворной камарильи – над министерством. Никто не обманывал Гучкова, он знал, на что шел. И можно сказать с полной уверенностью, что если бы октябристы, умудренные опытом последних четырех лет, были снова возвращены в эпоху 3 июня 1907 года, они повторили бы все свои шаги с начала до конца.
Блок 3 июня был скреплен пятерным узлом. Во-первых: чтоб окончательно приручить октябристскую партию, объединившую биржу с менее азиатской частью землевладельцев, Столыпин командировал целую тучу чиновников и придворных мародеров, которые и придали партии ее безнадежно-лакейский характер. Во-вторых: бессильная в своем капиталистически-землевладельческом ядре, сугубо обессиленная своим дополнительным чиновничьим отрядом, октябристская партия была поставлена в прямую зависимость от правого помещичьего и хулиганско-полицейского крыла Думы, без которого она во всех своих «реформах» шагу ступить не могла. В-третьих: над Думой, чтоб не уносилась и не зарывалась, был поставлен Государственный Совет, в большинстве своем чиновничий, из отставных министров и потерявших зубы сатрапов по специальному выбору царя. В-четвертых: каждое законодательное решение, на котором сошлись Дума с Советом, чтобы стать законом, должно еще найти одобрение царя, окруженного конвоем придворных дядек и состоящего в теснейших отношениях с советом объединенного дворянства. И, наконец, в-пятых: сверх всего прочего в основные законы вделана так называемая 87 статья, которая во время парламентских каникул дает возможность царскому министерству законодательствовать на собственный салтык.
И вот этой-то чудовищной законодательной машине выпало на долю «врачевать» после революции страну с ее ужасающими социальными и национальными язвами, с ее веками накоплявшимся гнетом и бесправием!
Попытка союзников выйти из заколдованного круга внутренней политики на великую дорогу внешнего разбоя, насильственно открыть русскому капиталу доступ на балканский и азиатский рынки, отвлечь народное внимание от внутренней неурядицы внешними успехами, – эти бессильно балаганные попытки столыпинского блока, поддержанные кадетами, привели к ряду позорных дипломатических поражений. Оказалось, что нельзя иметь влияния на международной арене, если высшее офицерство состоит из невежественных и кровожадных палачей, если «верный» солдат темен, а сознательный солдат недоволен, если военный бюджет, начиная с броненосца и кончая солдатским пайком, разворовывается интендантами и вообще прохвостами, словом, если армия в конец дезорганизована, а правительство ведет непрерывную борьбу с собственным народом. Пришлось людям 3 июня совершать новый поворот: от империалистических неудач – к внутренним «реформам»… навыворот. Крикливое великодержавное шарлатанство отчасти сменилось, отчасти и дополнилось мелким, злобным, но не менее шарлатанским национализмом. Если союз крупной буржуазии с дворянством и бюрократией исключает возможность освобождения внутреннего рынка; если на основе отощавшего и закабаленного внутреннего рынка невозможны сильная армия и победоносная империалистическая политика, – тогда остается еще попытаться монополизировать внутренний рынок за «коренными» собственниками, отстранить по возможности от общенационального пирога польского и еврейского капиталиста, подкормить истинно-русского дворянина и промышленника за счет «чухонца». Поход на Финляндию, проекты отторжения Выборгской губернии и Холмщины, проекты городского самоуправления в Польше и, наконец, проект земства в западных губерниях выросли из националистического курса, тесно спаявшего Столыпина с думскими националистами, при которых октябристы все более превращались в левую пристяжку.
Крепость своих зубов национализм сперва испробовал о Финляндию, но маленький кедровый орех оказался очень крепок. От разгрома финляндцев не отказались, но со штурмом решили погодить, предпочитая пока что действовать измором. Усилия национальной политики направились по линии наименьшего сопротивления: против евреев и поляков. И вот тут-то и встал на очередь проект западного земства, вокруг которого завязалась великая потасовка: своя своих не познаша, один Каин восстал на другого Каина, и в результате все, и победители и побежденные, оказались с помятыми боками.
В чем суть этого великого законодательного акта о западном земстве? В кратких словах она такова: земское избирательное право превращается в издевательство над крестьянством и городскими массами; совершенно за борт выбрасываются евреи; а поземельное дворянство, ради которого производится эта расправа, делится на два стойла (курии): тесное стойло – для польских панов и просторное стойло – для крепостников православного исповедания. Под видом земства вводится диктатура дикого помещика в хозяйстве шести западных губерний.
Коноводами в этой реформе явились националисты, среди которых главное место занимают паразиты-русификаторы из западных губерний и Царства Польского. Но и октябристы не ударили перед ними лицом в грязь. И вот этот-то подлейший законопроект, прошедший через Думу, был неожиданно провален в Государственном Совете. По какой же причине взбунтовались «действительные тайные»?
Наиболее прозорливые консерваторы попросту испугались националистической разнузданности столыпинской работы. Так нельзя, – решили они, – нужно действовать осторожнее, иначе восстановишь против себя народные массы и «инородческие» – имущие классы! Другая часть, состоящая из матерых бюрократов, вроде Дурново и Витте, восстала по мотивам другого порядка: по существу дела им совершенно наплевать на земство, на поляков и на все дорогое отечество, оптом и в розницу, но они за пять лет столыпинского хозяйничанья отсидели себе ноги в Государственном Совете, им весьма хочется поразмяться, взяв в свои руки власть, а для этого нужно так или иначе опрокинуть Столыпина. Осторожный консерватизм соединился в Государственном Совете с бюрократической интригой, – и столыпинское земство провалили.
Националисты взвыли, испугавшись за судьбу земского пирога в западных губерниях. Встали на дыбы и октябристы. Им, конечно, нужна верхняя палата; как ни бесстыдно-реакционна Дума, но и для нее могут найтись пределы, перед которыми она остановится, ибо она все-таки выборная, – и ей нужен бюрократический Совет, который в известных случаях тормозил бы ее работы и давал бы ей возможность отводить от себя народное возмущение на безответственную «верхнюю палату». Но Дума хочет, чтобы Государственный Совет чинил ей оппозицию только с ее же закулисного согласия, так чтобы выходило своего рода разделение труда; в одном департаменте узлы завязываются, а в другом развязываются. Но более всех возмутился Столыпин. Глаза налились кровью у временщика: для того ли, чорт возьми, посажены эти старые колпаки в законодательную палату, чтобы перечить ему, спасителю собственности и трона! И Столыпин решил: 87 статья разрешает правительству принимать экстренные законодательные меры во время отсутствия палат. За чем же дело стало? Заставим сперва палаты отсутствовать, а затем – своя рука владыка. 12 марта законодатели были на три дня отправлены на подножный корм, и Столыпин именем своего монарха провел западное земство под подложным ярлыком 87 статьи. Прием был явно и открыто шулерский, да и самое шулерство было наглое, но неискусное, ноздревской школы. В довершение столыпинской победы два наиболее враждебных ему бюрократа вылетели вон из Государственного Совета. Но Совет не сдался. Консерваторы центра из более проницательных и осторожных окончательно пришли в ужас от военно-полевой расправы с «высокими палатами» и соединились с левой группой, состоящей из евнухов земско-профессорского либерализма; к этому блоку присоединились интриганы крайней правой, которые завтра на месте Столыпина проявят ту же натуру камаринских государственных людей – и Совет принял запрос о нарушении основных законов.
К изумлению Столыпина против него восстала также и Государственная Дума. Временщик так привык не церемониться со своими парламентскими молодцами, что даже не заметил, как, размахнувшись на Совет, он хватил по физиономии и Думу. Националисты, разумеется, с подобострастным поклоном приняли из столыпинских рук земство, как шубу с барского плеча. Но октябристы возроптали. «Нарушение главою правительства основных законов, – заявил их оратор Лерхе, – явление совершенно чрезвычайное». Конечно, это беспомощно-нелепая ложь. Единственно устойчивой и постоянной чертой во всей столыпинской работе было именно нарушение основных законов. 9 ноября 1906 г. был в порядке издевательства над основными законами проведен закон о расхищении общинных земель. Путем открытого государственного переворота, совершенного Столыпиным 3 июня 1907 года по предварительному уговору с гучковским союзом, октябристы превратились в руководящую партию Думы. Обязанные государственному перевороту всем своим влиянием, они помогли Столыпину совершить 14 марта 1910 года государственный переворот в Финляндии[224]. Целый ряд менее значительных мер был проведен Столыпиным в порядке все той же ноздревской законности. Наконец, сколько тысяч душ отправил за эти пять лет на тот свет кровавый временщик через посредство своих скорострельных живодерен, этого организованного издевательства над судом и законом. И октябристы ни разу не протестовали, наоборот, поддерживали. Да и как было не поддерживать; ужли при подавлении народа, пробудившегося от вековой спячки, считаться с такими пустяками, как основные законы и писаные уставы?
Но другое дело сейчас, когда конфликт не выходит за пределы семейных недоразумений среди самих победителей. Как ни досадно противодействие Совета национальному курсу, но нельзя же расправляться с Советом гусарскими мерами, ибо Совет нужен, он еще не раз пригодится, как оплот против натиска демократии. И нельзя же посылать законодателей на три дня проветриться, пока канцелярский писарь будет делать законы, – иначе к чему было конституционный огород городить? – так рассуждали октябристы, принимая запрос о нарушении правительством основных законов.
В ответ на запрос Государственного Совета Столыпин ссылался на всякие ученые немецкие и французские книги по государственному праву, – это выходило глупо и делало Столыпина похожим на стражника, запускающего мудреные слова. Но Столыпин мог ответить гораздо более кратко и убедительно без всяких ученых гримас. «Кто я такой? – мог бы он сказать своим недовольным союзникам – я, бывший саратовский губернатор, секутор, без политических идей, но дерзкий и с нюхом, я с самого начала ощупью искал пути, вел переговоры и с кадетами и с погромщиками, погромщиков использовал, а насчет кадет убедился в их полном политическом бессилии, а, главное, я открыл тот секрет, что единственное стремление имущих классов, под какою бы политической маской они ни выступали – защитить свою собственность от революции. И тогда я отбросил всякие условности и сказал вам прямо: „моя программа – охрана ваших земель и барышей!“ И вы хором ответили мне: „а наша программа – Столыпин“. И я с того времени вешал, душил, законодательствовал в полной уверенности, что действиями своими не могу нарушать никакие законы, ибо во мне самом воплощаются для вас и закон и пророки!»
Таким ответом Столыпин не снял бы, разумеется, с себя ответственности пред лицом народа, но он правильно распределил бы ношу преступлений контрреволюции между всеми своими союзниками, укрывателями и попустителями. Он этого не сделал, но это сделает социал-демократия. И когда наступит час расплаты, народ всем им воздаст по делам их.
Так заканчивается новая глава в истории третьей Думы; после банкротства октябристского реформаторства, после скандальных провалов империалистической политики – жестокий крах националистического курса. Еще прежде, чем политика подновленного натиска на инородцев дала какой бы то ни было практический результат, она своими провокационными излишествами испугала даже сановных консерваторов Государственного Совета и совершенно расстроила ряды союзных победителей. Всеобщая потасовка среди правящих обнажила все противоречия и разрушила все иллюзии. Отныне Столыпин, как и его возможный заместитель, сможет править лишь путем очищенного от всяких «идеологий» бюрократического самовластия, – и только промышленный подъем, умеряющий недовольство капиталистических классов и временно ослабляющий противоречия между буржуазией и дворянством, может продлить еще на некоторое время существование этого разоблаченного режима, в котором бравый вышибало в аглицком сюртуке слыл государственным гением, а партии политического хамства выдавали себя за оплот культуры и прогресса. Акции идут сейчас вверх, и биржа настроена примирительно, ей необходимо спокойствие во что бы то ни стало. Уже по одному этому было бы бессмысленно ожидать теперь каких бы то ни было решительных шагов со стороны октябристов. Продержится ли при этих условиях еще некоторое время Столыпин или завтра же уступит свой пост другому спасителю – этого, разумеется, не предскажет никакой звездочет. Да и в конце концов это так же безразлично для рабочего класса, как безразлично для социал-демократической фракции, кто сейчас председательствует в жалкой и растерянной Думе: Гучков или Родзянко[225].
Тот льготный срок, который история дает людям 3 июня, прежде чем новый промышленный кризис нанесет им рукою пролетариата роковой удар, мы используем для того, чтобы внедрить в сознание рабочих масс ясные и простые социал-демократические выводы из запутанных конфликтов и интриг в самых недрах контрреволюционной государственности.
1. Октябристы жалуются на законодательную обструкцию Гос. Совета. Но есть очень радикальное средство покончить с этой обструкцией: нужно уничтожить Гос. Совет. Долой верхнюю палату! Народ не нуждается в сановной опеке над своим представительством.
2. Но зато народ нуждается в том, чтобы нижняя палата являлась точным и полным выражением его интересов. А это возможно лишь тогда, когда парламент избирается всеми взрослыми гражданами без различий пола на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права.
3. Если депутаты со штемпелем 3 июня обижаются по поводу того, что министерство садится верхом на парламент и хлыщет его по физиономии плетью 87 статьи, то и против этого есть верное средство: министерство, назначаемое парламентом, должно быть перед ним ответственно во всех своих действиях.
4. За спиною министерства – жалуются октябристы и кадеты – сосредоточиваются влиятельные придворные кружки шептунов и наушников, и они неустанно ведут интриги против парламента и его прав. Но и против этого страшного либерального пугала, против камарильи, есть простой и надежный рецепт: республиканский строй! Так как царь является центром шепотов, интриг и махинаций, средоточием всяких злоумышлений против народа, то для искоренения камарильи нужно уничтожить царскую власть и ее материальную опору – постоянную армию.
Либерализм не раз бессильно глумился над нашими революционными лозунгами, называя их утопией, – не примет он их, разумеется, и сейчас. Но жизнь снова показала, что самой жалкой и пошлой утопией оказались именно кадетские надежды на мирное и безболезненное развитие под сенью конституции, существование которой Милюков удостоверял с божбою. Не кадетам открывает дорогу крах октябристов и столыпинщины, а нам, партии революции. И нет сомнения: пролетариат услышит зов истории и сделает свое дело!
«Правда» N 20, 29 (16) апреля 1911 г.
Правительство конфискует все легальные социал-демократические издания, пытающиеся снять покровы с дела социал-демократических депутатов второй Думы[226]. Третья Государственная Дума, по приказу своего нового хозяина, Коковцева, сделавшегося по протекции Богрова[227] председателем совета министров, изо всех сил препятствует оглашению подлого злодейства, учиненного столыпинцами над нашей социал-демократической фракцией.
Ничто им, однако, не поможет. Мы сделаем свое дело. И если нам не дают возможности легально, мы нелегально расскажем каждому рабочему и каждой работнице о чудовищном преступлении царизма.
1 июня 1907 года министерство Столыпина предъявило второй Думе в закрытом заседании требование о выдаче ею 55 членов социал-демократической фракции, против которых правительство воздвигло обвинение в подготовке военного восстания в Петербурге с целью провозглашения демократической республики. В помещении фракции, в час, назначенный для ее заседания, были – по словам Столыпина – застигнуты несколько душ солдат Петербургского гарнизона и найдены «уличающие» документы. 2 июня думская комиссия рассматривала требование правительства. Но прежде чем она успела доложить результаты своих суждений Думе, Столыпин совершил свой государственный переворот: 3 июня он разогнал Думу, изменил избирательный закон и предал фракцию особому суду сената. В отсутствии подсудимых-депутатов, не пожелавших разговаривать с сенаторами при закрытых дверях, столыпинский суд присудил большинство подсудимых к каторжным работам на четыре и пять лет, а несколько человек – к пожизненной ссылке на поселение.
С того времени прошло четыре года – томительной каторги – томительной ссылки. Джапаридзе умер по дороге из тюрьмы в тюрьму. Джугели умер в тюрьме. Махарадзе сошел в тюрьме с ума. Заключенный в Николаеве Церетели изнывает в чахотке. Остальные томятся – кто на каторге, кто на поселении. Четыре года прошло после осуждения фракции, кости Джапаридзе уже успели истлеть в могиле – и вот на сцену выступает один из кающихся провокаторов, некий дворянин Болеслав Бродский, и, при содействии неутомимого разоблачителя В. Л. Бурцева, раскрывает во всех подробностях картину дьявольского подкопа правительства под рабочее представительство второй Думы.
В Петербурге имелась в 1907 г. военная социал-демократическая организация. В секретари ее, то есть фактически в распорядители, охрана провела провокатора Бродского. Незадолго до роспуска второй Думы начальник охраны Герасимов поручает Бродскому создать связь между социал-демократической военной организацией и думской фракцией. В организации всплывает мысль о наказе думской фракции от войск Петербургского гарнизона, – и черновик наказа немедленно переходит в руки Герасимова и редактируется им. Солдаты, которым поручена передача наказа, переодеваются в штатское платье на квартире агента охранного отделения. Их приводят в помещение фракции без ее согласия и ведома. Провокатору поручено доставить уличающие документы. Обыск учиненный во фракции в час, назначенный самим Герасимовым для прихода солдат, «устанавливает» необходимую Столыпину связь фракции с Петербургским гарнизоном.
Такова первая часть похода. Но это именно только одна часть. Несмотря на энергию охранных провокаторов, во всем изложенном выше нет еще в сущности элемента «государственного преступления» фракции. Наказ солдат заключал в себе перечень солдатских требований, обращенных к Думе, но никак не план вооруженного восстания. Самое «сношение» военной организации с фракцией произошло, как мы уже знаем, помимо воли последней – при посредничестве охранки. Но разве такие соображения могли остановить столыпинского прокурора Камышанского? Разве у Столыпина не было швейцара, который может в любой момент захлопнуть дверь суда? И разве не было у Столыпина сенаторов, которые давно приучились видеть в себе правительственных швейцаров?
Так было создано это дело. Сперва охранка сфабриковала своими усилиями видимость политического преступления, в сущности, не падавшего на фракцию. А затем прокуратура путем чудовищного подлога вправила в рамки этого, охраной созданного преступления – другое обвинение, несравненно более тяжкое по своим последствиям. Работа прокуратуры дополнила работу провокатуры. Затем выступили сенаторы, убеленные сединами старцы, несравненно более порочные и разнузданные, чем разбойники большой дороги, – и превратили в каторжников лучших представителей народа.
Что провокаторы подбрасывают бомбы, что жандармы их находят, что судьи вешают за охранные бомбы – ко всему этому мы достаточно привыкли. Но там, по общему правилу, каждый действует за свой собственный страх и риск, – а уж по совокупности разрозненных усилий вырастает виселица. Здесь же, в деле нашей фракции, поразителен именно этот заранее обдуманный и хладнокровно-выполненный заговор высших верхов правительства. Вдумайтесь только, товарищи, в адскую механику этого преступления.
Государственный переворот был уже заготовлен в канцелярии, новое избирательное право уже выработано, состав будущей Думы предопределен с точностью до одного погромщика. Но нужно еще предварительно разогнать вторую Думу. Причин для этого у реакции достаточно, но нужен повод. Столыпин заказывает Герасимову доставить ему материал против социал-демократической фракции, – совершенно так же, как подрядчику заказывают доставить воз извести или дров. Герасимов передает этот заказ Бродскому. Бродский, ставший при помощи охраны секретарем военной организации, выполняет, что ему заказано. Тогдашний директор департамента полиции Трусевич – ныне сенатор, ревизующий охрану – пожимает Бродскому руку за «полезную для государства деятельность». Столыпин поручает далее прокурору использовать заведомо поддельные данные для составления обвинительного акта, а затем, опираясь на это поддельное обвинение, требует от Думы выдачи ему 55 депутатов. Прокурор предъявляет думской комиссии свои «материалы». Но они так явно подложны, а суть дела настолько для всех ясна, что Столыпин, не дожидаясь решения Думы по им же возбужденному вопросу, разгоняет Думу, а на фракцию надевает каторжные кандалы. А царь, в подписанном им 3 июня документе государственного переворота, возглашает: «Совершилось деяние, неслыханное в летописях истории. Судебною властью был раскрыт заговор целой части Государственной Думы против Государства и Царской власти». Так ряд подлогов в этом деле – поистине «неслыханном в летописях истории» – достойно завершился августейшим манифестом.
Эти люди сговаривались друг с другом, подмигивали друг другу, они все были вовлечены в заговор и столковывались между собою на своем воровском наречии, эти блестящие генералы и сенаторы: Столыпин поставил перед ними политическую цель, Коковцев оплачивал их «полезную для государства деятельность» из народных средств, а каждый из остальных выполнял ту часть подлости, которая соответствовала роду его занятий. А над всеми ими воздымается к небесам – священнейшая божьей милостью – романовская монархия!
Болеслав Бродский обращался к министру юстиции и в собственную канцелярию Николая с требованием предать его, Бродского, суду и подвергнуть пересмотру дело думской фракции. Он получил отказ.
Нынешняя наша думская фракция дважды вносила в Думу запрос о своей осужденной предшественнице с требованием пересмотра процесса. Но думское большинство дважды срывало запрос, постановляя рассматривать его при закрытых дверях. И мудрено ли? «Может ли Гучков высказываться против провокации и требовать ее уничтожения, – воскликнул в Думе Гегечкори, – когда государственный переворот, в результате которого в центре законодательного учреждения очутилась гучковская партия, был подготовлен путем провокации!»
Но наши депутаты не ограничились этим. В прениях по запросу об убийстве Столыпина они снова подняли вопрос о жертвах столыпинского заговора и с замечательной энергией и неустрашимостью отстаивали свою трибуну против разъяренных столыпинцев. Грохотом пюпитров и звериным воем заглушало думское большинство речи социал-демократов и одного за другим удаляло из зала заседаний.
Удержать осужденных депутатов на каторге стало для контрреволюции вопросом ее «чести». Для сознательных рабочих масс должно стать вопросом их чести: вырвать социал-демократических депутатов из когтей царизма.
Работа второй нашей фракции была яркой заключительной главой первой российской революции. Только накинув аркан на пролетарское представительство, реакция почувствовала себя на полной свободе. И знаменательно в высочайшей степени, что политический подъем в стране с самого начала выступает под лозунгом – «возвратите нам нашу думскую фракцию!». Этим явно и осязательно восстановляется прерванная натиском реакции революционная преемственность.
Рабочие Петербурга с давно невиданной энергией подняли свой голос. Уже состоялся ряд многолюдных митингов протеста против трусливой наглости думского большинства. На кабельном заводе митинг собрал 1.000 рабочих, на Путиловском – 4.500, на Балтийском – 2.000, на заводе Вулкан – 500 человек. Под резолюцией, требующей восстановления рабочих депутатов во всех правах, собрано, кроме того, около 2.000 подписей ремесленных рабочих Петербурга. К рабочим митингам присоединилось уже несколько студенческих сходок. Все принятые резолюции направлены через социал-демократическую фракцию в Государственную Думу.
Борьба началась. И уже с самых первых шагов она приняла международный характер. Интернациональное Социалистическое Бюро уже призвало рабочих всех стран решительно выступить в защиту заключенных депутатов.
Столыпинцы считали, что в лице революционной фракции убивают революцию, – и вот теперь призрак думской фракции встает перед ними, как предрекание нового прибоя. Этот призрак не уйдет больше. Они могут запирать двери своей Думы и законопачивать окна, они могут лишать наших депутатов слова и изгонять их, они могут, наконец, разбивать свои лбы о думские пюпитры, – ничто им не поможет. Красный призрак не сойдет более с политического небосклона. Судьба заточенной фракции становится делом сознательного пролетариата, – и вы, рабочие и работницы России, сумеете довести это дело до конца. Раскрывайте несознательным народным массам глаза на преступление царизма. Созывайте митинги. Заявляйте громогласно ваше требование освобождения думской фракции. Пусть из конца в конец страны разносится наш клич:
Свободу нашим депутатам! Свободу пленникам царизма!
Долой кандалы и кандальных дел мастеров!
Долой каторжную романовскую монархию!
«Правда» N 23, 23 (10) декабря 1911 г.
(О Столыпине)
Не Столыпин создал контрреволюцию, а контрреволюция создала Столыпина. Но в свою работу на службе реакции Столыпин сумел внести всю силу наглой самоуверенности наследственного собственника, борющегося за свои священнейшие привилегии, и пьяную ненависть крепостника к народным массам, которые впервые в русской истории сделали серьезную попытку сбросить с своей шеи вековое ярмо.
Пять лет подряд – изо дня в день – он вешал и расстреливал сынов народа, громил, давил, топтал человеческие жизни и плоды великих усилий и неисчислимых самопожертвований – во славу собственности, привилегий и монархии. Он подкупал газетчиков и депутатов, брал на содержание штабы политических партий – октябристов, националистов, правых, – насаждал разврат, продажность, предательство и провокацию – во имя собственности, привилегии и монархии. А когда его собственная охранная «государственность» хватила его обухом по голове, тогда политики имущих и привилегированных окружили его траурным хороводом и воспели хвалу его благородству и доблести.
Для пролетариата Столыпин был и оставался до последнего издыхания своего не только кровожадным, но и бесчестным врагом. Его трусливо-подлый заговор против нашей фракции во второй Думе рисует нравственный облик убитого временщика во всей его отвратительной наготе.
Гибель Столыпина не искупает в глазах народа кровавых ужасов столыпинщины. Слишком велик наш счет. Только разрушение всего государственного вертепа столыпинцев, только всенародное низвержение палаческой монархии может примирить совесть пролетариата с неотомщенными ужасами столыпинской диктатуры.
«Правда» N 22, 29 (16) ноября 1911 г.
Столыпин поднялся к власти в 1906 году, когда народные массы были еще грозны, но революция, тяжко раненая в декабрьских восстаниях 1905 г., уже шла на убыль.
На смену самочинным революционным организациям выступили две первые Государственные Думы. Кадетская партия, господствовавшая в них благодаря виттевскому избирательному праву, предлагала монархии заключение мира на условиях кадетского министерства и передачи малоземельным крестьянам части дворянских земель – «по справедливой оценке». Но кадеты писали счет без хозяина. Пролетариат и революционные слои крестьянства требовали полной конфискации дворянского землевладения без всякой новой выкупной кабалы. А дворянство и за выкуп не соглашалось отказаться от своих владений. Ибо для него эти владения являются основой всего его сословного могущества, хищничества и засилья, – не только на местах, в имении, но и в земстве и в губернской администрации, а главное, во всем государстве. «Да будет нашим паролем и лозунгом, – писал в эпоху первой Думы один из руководителей Совета объединенного дворянства: – ни пяди нашей земли, ни песчинки наших полей, ни былинки наших лугов, ни хворостинки нашего леса».
Монархия вела с кадетами переговоры, пока считала, что за ними идут народные массы. Но когда Столыпин разглядел, – а глаз у него был зоркий, – что за кадетами нет никакой революционной силы, что революция не доверяет им так же, как и реакция, он пришел к выводу, что соглашение с кадетами немногого стоит для монархии, и, по требованию объединенного дворянства, разогнал обе кадетские Думы.
«Нас звали – горько жаловался в третьей Думе Милюков – в министры тогда, когда считали, что мы опираемся на красную силу… Нас уважали, пока нас считали революционерами. Но когда оказалось, что мы только строго-конституционная партия, тогда надобность в нас прошла».
Вернуться к старому чистому самодержавию монархия, однако, уже не могла и не решилась. Слишком сложны стали порожденные капитализмом отношения, слишком многообразны и противоречивы интересы разных классов, – правительство уж не могло, как в доброе старое время, на глазомер решать все вопросы. Сохраняя за собою всю власть, царизм оказался вынужден, однако, выслушивать по каждому вопросу представителей разных классов и групп и прислушиваться к голосам имущих классов. Созданная Столыпиным путем государственного переворота 3 июня 1907 г. третья Государственная Дума не есть «пустая декорация», как думают, напр., социалисты-революционеры, – нет, это необходимый аппарат, при помощи которого монархия нащупывает интересы верхов имущих классов и приспособляется к ним.
Но именно тогда, когда Столыпин, передушив несметное количество народу и разогнав две оппозиционные Думы, привел представителей от 30.000 крупнейших дворян, торговцев и промышленников в третью Государственную Думу, – именно тут-то и начало шаг за шагом вскрываться внутреннее бессилие контрреволюции.
Задачи перед нею стояли те же, какие породили революцию: создание условий экономического развития страны. Революция взглянула на эти задачи под углом зрения интересов рабочих масс. Контрреволюция подошла к тем же задачам во имя интересов капиталистической прибыли. Как поднять внутренний рынок? Как повысить покупательную силу крестьянина?
На этом пути, однако, и шагу нельзя было ступить без глубокой перекройки земельных отношений и перестройки царского бюджета. А между тем и то и другое больно задевало интересы дворянства и бюрократии. «Ни пяди нашей земли», сказало благородное сословие. «Ни гроша из нашего бюджета», сказала бюрократическая каста. И октябристам, ставленникам крупного капитала, пришлось целиком уступить.
В области аграрной реформы третьей Думе не оставалось ничего другого, как поставить свою печать под столыпинским указом 9 ноября 1906 г. Революция требовала передачи дворянских земель крестьянам. Победоносная реакция сделала попытку передать общинные крестьянские земли деревенским кулакам. Но октябристскому капиталу пришлось скоро убедиться, что деревенская буржуазия – новый потребитель – может на основе столыпинской реформы развиться в истощенной и затравленной деревне лишь в течение ряда десятилетий. А прибыль нужна застоявшемуся капиталу сейчас, немедленно.
От надежд на внутренний рынок перешли к поискам внешних. Подгоняемое октябристами и кадетами, столыпинское правительство делало попытку за попыткой отстоять для русского капитала новые области – на Дальнем Востоке (в Китае), на Среднем Востоке (в Персии) и на Ближнем (на Балканском полуострове). Но царская армия из голодных и темных крестьян, из недовольных рабочих, из развращенного, хищного, ненавидимого солдатами офицерства, такая армия ненадежна и бессильна, – царизму пришлось в последние годы позорно отступать перед Японией, перед «дружественной» Англией, перед Австро-Венгрией.
Октябрьский «реформизм» разбился о сопротивление дворянства и бюрократии. Третьедумский империализм потерпел крушение вследствие внутреннего бессилия царской армии. Тогда руководимая Столыпиным контрреволюция свернула на путь национализма.
Лозунг «обновленная Россия» уступил сперва свое место лозунгу «Великая Россия»; а этому последнему пришел на смену лозунг «Россия для русских!».
Замутить внутренние отношения в стране, классовую борьбу отравить и ослабить национальной враждой, запугать разоряющиеся средние классы призраком «жидовского, польского и чухонского засилья» – вот что означает для загнанной в тупик контрреволюции программа национализма.
«Россия для русских!» – не «обновленная Россия» и не «Великая Россия», а обездоленная, нищая, голодающая, отравленная эпидемиями Россия, как она есть, эта Россия для русских, т.-е. для истинно-русских дворян, торговцев и промышленников. Разгром Финляндии, западное земство, отторжение Холмщины, новые ограничения евреев – все эти меры имеют своей задачей углубить национальный антагонизм в среде самих имущих классов, поддержать всеми средствами государства «коренных» собственников за счет «инородческих», центр за счет окраины и таким образом теснее спаять истинно-русский капитал с дворянством и бюрократией.
Националистическая политика означала окончательный отказ третьеиюньских союзников от каких бы то ни было перспектив, от последних надежд на углубление или на расширение рынка, – она означала отдачу наличного национального достояния на поток и разграбление привилегированной части имущих классов. На знамени националистов написано: «После нас хоть потоп!» Это политика банкротов, сознающих свое банкротство. Знаменосец боевого национализма Столыпин был уже политическим трупом, когда охранный террорист Богров положил конец его кровавой карьере.
Столыпина сменил Коковцев. Обывательские надежды на Коковцева уже сменились разочарованием. Все по-старому!
«Политика зависит не от личности министра-президента!» – сказал в Думе Коковцев, затягивая ту петлю, которую накинул на Финляндию Столыпин.
За отсутствием темперамента Коковцев не грозит, не потрясает ораторскими громами. Но он исправно совершает всю ту работу, которая у Столыпина следовала за угрозами и вызовами.
«Политика зависит не от личности». Коковцеву пришлось начать с того, на чем Столыпин закончил.
А на чем закончит Коковцев? Найдет ли для него глава охраны Макаров нового Богрова? Этого мы не знаем. Но зато мы твердо знаем, что не Коковцеву, жалкому бюрократическому бухгалтеру царизма, найти выход для задыхающейся в тисках контрреволюции страны.
«Правда» N 22, 29 (16) ноября 1911 г.
Ход события был страшно простой. 29 февраля началась на Андреевском прииске стачка 900 рабочих. 9 марта не работали уже все ленские прииски, число стачечников возросло до 6.000 человек. Если принять во внимание адские условия труда на приисках, тогда все требования рабочих, в том числе и столь напугавшее правительственных болванов Петербурга требование 8-часового рабочего дня, представляются в высшей степени умеренными, прямо-таки поразительными по всевыносливости придавленного рабочего человека. Главный смысл всех требований состоял в том, чтобы заставить золотопромышленное товарищество выполнять хоть те постыдно-жалкие законы, какие существуют в защиту труда в романовской державе. Достаточно сказать, что среди требований были такие, как выдача заработка раз в месяц и непринуждение женщин к приисковой работе.
Благодаря руководству стачкой со стороны выбранной рабочими комиссии, в состав которой входило несколько политических ссыльных, стачка в течение месяца протекала в высшей степени сплоченно, планомерно и спокойно. По словам министра Тимашева[228], рабочие к началу апреля готовы были пойти на соглашение. С другой стороны, и ленское товарищество нетерпеливо ерзало в ожидании возобновления работ и склонно было пойти на уступки.
Но в ночь на 4 апреля, по предварительному телеграфному предписанию из Петербурга, воинская команда, спешно доставленная на прииски, арестовала стачечный комитет. Забастовщики вступились за арестованных руководителей, но прежде чем их мирное безоружное шествие могло предъявить свои требования, полтораста солдат при двух офицерах дали на расстоянии 150 сажен, без предупреждения, ряд залпов по безоружной толпе, стреляли в лежачих, в раненых, в убегавших, убили и перекалечили свыше 500 человек, из них 270 уже похоронено.
Почему стреляли?
Что к этому не были ничем «вынуждены», понимают все. И хотя Макаров[229] в Думе божился, что его испытанному провокатору Трещенкову[230] угрожала смертельная опасность, но ему, без сомнения, не верили даже приставленные к его охране шпики.
Почему стреляли?
Потому ли, что местным Трещенковым, состоящим на содержании приисковой администрации, нужно было отличиться? Потому ли, что нетерпеливые акционеры надеялись ускорить ход дел при помощи свинца? Потому ли, что правительству нужно было – по возможности подальше от больших центров – учинить примерную расправу над стачечниками и запугать приходящий снова в движение рабочий класс? Или, может, быть – как намекают газеты – какая-либо придворная банда, игравшая на «понижение» ленских акций, решила вызвать кровопролитие и хаос какою угодно ценою? Не хотели ли таким путем закрепить дружбу английской биржи, в руках которой находится около 75 процентов ленских акций? Или, может быть, в состав этих английских капиталов входят и те миллионы, которые царь про всякий случай хранит в английских банках, и дело шло о собственных барышах царя?
Почему стреляли?
Надо полагать, что все причины соединились тут воедино: Трещенкову нужно было в огне усмирения несуществовавшего восстания похоронить свою воровскую отчетность; барон Гинцбург не прочь был умеренным количеством свинца подтолкнуть рабочих на путь «благоразумия», наоборот, спекулянты из великих князей могли быть заинтересованы в усугублении замешательства, – все эти причины могли сочетаться, скреститься, перепутаться, – и вот результат: 270 убитых, 250 искалеченных.
Какая часть тут приходится непосредственно на поддержание славы и величия царской монархии, а какая – на косвенное поддержание августейших барышей; сколько трупов придется на пай барона Гинцбурга и сколько просверленных черепов нужно отнести на долю местных Трещенковых, этого не подсчитает никакой ученый счетовод. Отдельные слагаемые навсегда останутся неясными, зато ясен и несомненен итог: 270 трупов, 250 калек.
Ход событий был страшно простой. Но в совокупности простейших фактов и действий: голода, истощения, отказа от работ, ареста, выстрелов и хрипа задыхающихся собственной кровью, – в совокупности этой страшной простоты стоят перед нами экономика, политика, мораль и философия этого общества, охраняемого освященной богом монархией, которая начинается с приискового самодержца Трещенкова на Лене и кончается коронованным жандармским ротмистром Романовым в Петербурге.
На золотоносном куске земли, который дальностью расстояния, суровостью климата, весенними и осенними разливами рек отрезан от всего мира, хищники – военные и статские, духовные и светские, свои и чужестранные – заперли несколько тысяч душ, голодных и бесправных, вогнали их в холодные, всегда грозящие обвалом просечки, где по стенам струится вода, поднимаясь на полу иной раз до колен, держат их и их семьи в тесных, грязных и дымных казармах, среди вшей и человеческого навоза, платят им 1 – 1 1/2 рубля в день, но не деньгами, а талонами на гнилые товары, иногда прямо на падаль, по бешеным ценам; принуждают их подпиской отказываться от своего права возбуждать против администрации судебные иски, – и за все это из-под ногтей у них повседневно выжимают кровь, которая тут же на месте превращается в сверкающее золото. Из струпьев, из ревматизмом охваченных сочленений, из сифилитических язв, из рахита младенцев, из истощенных кровоточивых материнских грудей – вот откуда течет благодатный поток ленского золота, обогащая по пути всех, кроме тех, которые добывают его.
Во время думских прений по поводу ленских событий некоторые депутаты указывали Макарову на то, что законы русские запрещают стачку только в имеющих государственное или общественное значение предприятиях, к которым частные золотопромышленные прииски не относятся. Как не относятся?! изумлялись Макаровы и Гинцбурги до глубины потрохов. Да разве же не ясно, что золотоносный ленский фонтан, дающий ежедневно 3 пуда чистого золота – 1.000 пудов в год! – стократ важнее и священнее всех государственных предприятий, всех стратегических железных дорог и броненосцев, всех знамен, зерцал, хоругвей, икон и мощей? Ибо государственные предприятия, как и церковь, существуют, в конце концов, для того, чтобы охранять, обеспечивать и освящать накопление капиталистического богатства, которое лучше, полнее, всестороннее всего выражается в золоте. А ведь здесь, на Лене, дело прямо и непосредственно идет о золоте, о чистом золоте, о вожделенном золоте, которое более могущественно, чем все начертанные на зерцалах законы, более нетленно, чем самые патентованные мощи. Тут на Лене достаточно желтого металла, для того, чтобы
"И связывать и расторгать обеты,
Благословлять проклятое, людей
Ниц повергать пред застарелой язвой,
Разбойников почетом окружать,
Отличьями, коленопреклоненьем,
Сажая их высоко – на скамьи
Сенаторов…
И вот когда 6.000 ленских рабочих, устав питаться падалью, перестали в течение месяца выцарапывать кровавыми ногтями из недр земных золото, на их черепа со страшным треском опустился чугунный кулак государственной власти: полтысячи тел осталось на земле…
«Так было, – сказал в Думе Макаров, – и так будет впредь!»
Так будет, – ответило ему уже двухсоттысячное эхо стачечников и демонстрантов, – но лишь дотоле, доколе мы не разворотим до дна разбойничий вертеп царской монархии и не завоюем для себя простора, воздуха, света!
Князь Мещерский рассказывает в своем органе, что в некоторых сановных кружках Петербурга весьма радовались кровавой ленской бойне, как акту «твердой власти», которым Россия спасена от всеобщей забастовки. Однако почтенные людоеды ошиблись в расчете. До ленской катастрофы всеобщая забастовка вовсе не грозила непосредственно. А после бойни рабочие России проявили свое негодование с давно небывалой силой, – призрак Красного Октября снова встал над страною.
Началось с двухдневной демонстративной забастовки служащих ленского пароходства. 9 апреля проводят однодневную забастовку протеста 1.000 рабочих машиностроительного завода в Киеве. 10 апреля стачка перекидывается на Харьков и Николаев. Одновременно брожение проникает в университет. 11 и 12 апреля в Киеве бастуют уже 4.000 человек. 12 апреля в Киеве не вышло ни одной газеты, кроме националистического «Киевлянина».
Но до думских дебатов движение носило неуверенный характер, оно только нащупывало почву.
11 апреля министр внутренних дел давал свои объяснения перед Думой. Смысл его речи был такой: «Требования рабочих, может быть, и скромны. Но для нас, для людей 3 июня, величайшая политическая опасность – всякое движение рабочих. Ленские рабочие, правда, не сделали до 4 апреля ничего противозаконного. Но они могли разгромить прииски после 4 апреля. Зато теперь мы можем вам гарантировать: те, которых мы уложили 4 апреля, не будут больше предъявлять никаких требований. Это самый верный способ действий. Поймите это… Войску не остается ничего другого, – так дословно закончил свою речь Макаров, – как стрелять. Так было и так будет впредь!»
Эта неслыханная даже в устах царского министра речь, – не случайно сорвавшаяся в минуту озлобления, а вяло прочитанная по бумажке канцелярским палачом, – вызвала бурю негодования. И она немедленно же породила широкое движение протеста, разрядив напряженное настроение масс. Град протестов посыпался в думскую с.-д. фракцию со всех концов страны.
12 апреля забастовка захватывает важнейшие заводы в Одессе. 13-го она переносится на Саратов и Елисаветград. 14-го из всех одесских газет выходит только черносотенная «Русская Речь». В этот день примыкает к забастовке колоссальный трубопрокатный завод в Екатеринославе. 14-го и 17-го бастуют большинство заводов, фабрик и верфей Риги.
15 апреля, в воскресенье, Казанская площадь в Петербурге становится ареной демонстрации, преимущественно студенческой по составу. С понедельника поднимается пролетарский Петербург. В этот день, 16 апреля, бастует в столице около 16 тысяч рабочих. На заводах происходят митинги. 17 апреля движение разрастается. 32 тысячи рабочих объявляют однодневную забастовку. У Казанского собора и в рабочих кварталах происходят уличные манифестации. 18 апреля – 1 мая по европейскому стилю – в Петербурге бастуют 148 фабрик и заводов с 54.000 рабочих. В этот день демонстрация протеста сливается с праздником международной солидарности.
Параллельно идет движение в провинции. 16 апреля в Екатеринославе бастовало около 10.000 рабочих, в Нижнем Новгороде – 15 портняжных мастерских. 17-го начинается забастовочное движение в Москве; в Кишиневе бастуют наборщики, продолжаются забастовки в Риге, из Архангельска рабочие шлют протест в думскую фракцию. 18 апреля наряду с 54 тысячами стачечников Петербурга – откликаются на ленские события 20.000 стачечников в Риге, 12.000 в Варшаве, 3.000 в Вильне, в Харькове бастуют типографщики. Это момент наивысшего подъема движения. В разных местах – в Риге, Петербурге – производятся попытки уличных демонстраций. Протесты, манифестации, стачки протеста прокатываются по высшим учебным заведениям. «Быть может, никогда еще со времени 1905/6 г., – писала кадетская „Речь“, – столичные улицы не видели такого оживления».
У хозяев петербургских салонов, где ждали благотворного влияния ленской резни, спирает в зобу дыханье. Правительство резко меняет тон. Тимашев, от имени министерства, дает новое объяснение, которое окрашено уже не провоцирующей наглостью, а заискивающей трусостью. Коковцев обещает самое «широкое, всестороннее и полное» расследование через особое «обладающее доверием монарха лицо». Мало того. Правительство берет на свою ответственность законодательное урегулирование условий труда и квартирного вопроса на золотых приисках, распространение на них закона о страховании и проч. На фоне стачки пролетарского возмущения, охватившей к этому времени уже около 200 тысяч рабочих, речь Тимашева звучала очень выразительно.
«Так было, так будет», имели полное право сказать правительству рабочие. «Когда мы приниженно молчим, мы видим над собой только вашу волчью пасть; когда мы поднимаемся на борьбу, вы пускаете в ход ваш лисий хвост».
После 18 апреля движение идет на убыль. 19-го в Петербурге бастуют 10.000 человек, не успевших выразить свой протест в предшествующие дни, в Колпине – 4.000 чел., в Москве около 10.000, в Сормове бастуют 20 апреля 4.000 душ, в Нижнем Новгороде – 3 завода, в Луганске – 5.000 человек. В общем стачка вовлекла в свой водоворот значительно более 200 тысяч человек, из которых на один Петербург приходится свыше 100 тысяч.
Это движение, каким бы неожиданным оно ни казалось после лет затишья, было подготовлено глубокими внутренними причинами. Промышленный подъем, который, несмотря на неурожай прошлого года, идет своим чередом, чрезвычайно содействовал сплочению рабочих и упрочению их уверенности в собственных силах. Стачку протеста дружнее всего провели металлисты, не только потому, что они развитее текстильщиков, но и потому, прежде всего, что промышленный подъем до сих пор ярче всего сказался именно в металлургической промышленности.
Победоносная китайская революция и последние крупные события в Интернационале: грандиозная избирательная победа германской социал-демократии и могущественная стачка английского пролетариата, находили каждый раз глубокий отзыв в сознании масс[231].
И вот на эту почву упала ленская катастрофа. Все соединилось в ней, чтобы довести негодование масс до того предела, когда оно неотразимо ищет себе выражения в действии: ужасающая нищета и придавленность ленских рабов – и бешеные барыши приисковых феодалов; до крайности умеренный характер требований («если б истощенные лошади забастовали, они не могли бы требовать меньшего», писала одна буржуазная газета) – и невероятное количество жертв.
Почти вся печать – за самыми ничтожными исключениями – резко выступила против ленской расправы. Не только кадеты, но и октябристы сочли нужным внести запрос. Конечно, не нежная любовь к ленским сиротам и вдовам руководила ими при этом, а в первую голову – расчет. Не всем же дано счастье участвовать в азартной игре на ленских акциях и записывать каждого убитого рабочего и каждого калеку в графу прихода. Промышленники металлические и ситцевые сейчас, в столь долго жданные годы подъема, больше всего хотят спокойствия: они совсем не склонны к сколько-нибудь активной оппозиции, которая могла бы выбить из равновесия режим 3 июня, но они не хотят раздражать и рабочих. Где можно, нажать, где нужно, уступить – спокойствие во что бы то ни стало. Очень знаменательно, что петербургское общество заводчиков и фабрикантов – запевало во всех мерах против рабочих – постановило не штрафовать рабочих за забастовку протеста, дабы не вызывать лишнего раздражения. Отсюда недовольство октябристов Макаровым и раздраженные статьи капиталистической прессы по поводу ленского массоубийства.
Кадетская и прикадетская, то есть наиболее распространенная у нас пресса не могла не использовать ленскую трагедию, как благодарный материал для агитации перед самыми выборами в 4 Думу. Отражая настроение мелкого и среднего обывателя, которому осточертели разнузданность правящих и хищничество привилегированных, либеральные газеты взяли довольно резкий тон.
И вся эта агитация, революционно-заостренная речами социал-демократических депутатов и статьями социал-демократической печати, придя в соприкосновение с пробужденным вниманием рабочих, породила такой отклик, от которого все успели уже отвыкнуть и которого поэтому не ожидали. Капиталистическая пресса в испуге прикусила собственный язык. А кадетские газеты – тоном злорадства и тревоги в одно и то же время – поставили вопрос: «Итак, сказка начинается с начала?»
Да, широкая массовая борьба возобновляется после пятилетнего перерыва – но не с начала. Изменились противники, изменились условия борьбы, преобразовались и усложнились ее методы.
Накануне октября 1905 года перед нами стоял обнаженный царизм, непосредственно не поддерживавшийся никаким классом общества. Нынешний, пореволюционный царизм увенчивает союз бюрократии, дворянства и крупного капитала; враг стал в некоторых отношениях сильнее, найдя организованную опору в общественных верхах.
Но и революция стала сильнее, ибо опора царизма в низах уменьшилась, – выросла их сознательность. Правда, годы реакции подняли целое новое поколение пролетариата, по которому только скользнул накопленный опыт, – поколение, которое почти не бастовало, не протестовало, политически не боролось, которое впервые теперь, в учащающихся, на основе промышленного подъема, стачках, начинает со всей остротой сознавать потребность в свободе коалиций. Но и эта новая масса уже не прежняя стихийная сила, напирающая, не оглядываясь назад и не заглядывая вперед. Опыт революции и трех Дум просочился до самых ее глубин. А верхний руководящий слой ее состоит из рабочих, прошедших серьезную политическую школу, привыкших ориентироваться, учитывать, взвешивать. Эти передовые рабочие не будут переходить на новые позиции, не укрепив за собой старых. А политически укрепить позиции значит для социал-демократии сделать их позициями самой массы.
Промышленный подъем – годом раньше или позже – сменится кризисом, который будет тем глубже и острее, что основные потребности социального и политического раскрепощения страны не разрешены. Кризис экономический должен будет в таких условиях стать предпосылкой глубочайшего политического кризиса. И уж от пролетариата, от степени его сознательности и революционной готовности, будет зависеть сделать этот кризис для царизма смертельным.
«Правда» N 25, 6 мая (23 апреля) 1912 г.
В двадцать третий раз встречает в этом году социалистический пролетариат свой первомайский праздник. Если оглянуться назад, – какие колоссальные перемены произошли за это короткое время – меньше четверти столетия – в жизни человечества! И чем дальше, тем быстрее движется локомотив истории, вытаскивая самые отсталые народы на великую дорогу революционного развития.
Страна за страной поднимается на великом азиатском материке. Европейский капитализм пробудил там народы от патриархального сна, – и теперь они восстают не только против государственной азиатчины, но и против засилья европейского капитализма. От революционного костра 1905 г. искры разлетелись по лицу всей земли и великий пожар зажгли на Востоке. После революции в Персии и Турции перед нами развернулась за последний год революция в Китае и привела уже к провозглашению республики. Шахи, султаны, богдыханы, наместники бога и братья солнца опрокидываются, точно оловянные куклы, со своих насиженных тронов. Даже отсталые народы Азии приучаются понимать всю бессмысленность и чудовищность монархического строя, при котором судьбы народов вверяются любому выродку наследственной династии. К свободной самоуправляющейся республике идет везде и всюду современное человечество, которое покинуло уж детский возраст, стало на собственные ноги и не нуждается более в священных опекунах.
А в то же время слагаются и растут в странах Востока социалистические партии, в Турции, в Персии, в Китае. В Японии, где правительство микадо в прошлом году расправилось со своими «внутренними врагами» при помощи веревки, идеи социализма не глохнут, но – наоборот – пробуждают к себе внимание все более широких кругов. На Балканском полуострове, в хаосе борьбы многих наций и мелких государств, в омуте дикого шовинизма, крепнет балканский социалистический интернационал, уже насчитывающий десятки тысяч членов.
Еще более знаменательный процесс происходит в старых капиталистических странах. В Европе, как и в Северной Америке, экономическое развитие подкопало все устои старого общества и подготовило почву для социализма. Промышленность достигла высочайших степеней концентрации. Мелкое и среднее производство, отброшенное на задворки капиталистического хозяйства, влачит жалкое существование. Могущественные капиталистические осьминоги – тресты и синдикаты, объединенные, в свою очередь, банками и союзами банков, – эксплуатируют десятки и сотни тысяч рабочих, безраздельно властвуя во всех важнейших отраслях производства. Капиталистические магнаты, повелители биржи, финансовые короли являются истинными хозяевами Европы, Америки, всего мира.
Ожесточенная погоня капиталистов разных стран за колониями порождает небывалый рост милитаризма, бессмысленного и беспощадного: увеличиваются и перевооружаются сухопутные армии, строятся и перестраиваются надводные и подводные флоты, а за последний год лихорадочно создается флот воздушный. На земле, в воде, над водой и в воздухе царят орудия убийства и разрушения.
Миллиарды рублей швыряются ежегодно в пасть идолу милитаризма. Обогащая капиталистических поставщиков, милитаризм разоряет народные массы и порождает непрерывные опасности международных войн. Борьба империалистических шаек из-за господства в Марокко едва не втравила прошлым летом в истребительную войну народы Германии, Франции и Англии. Капиталистическая Италия набросилась на турецкую провинцию Триполитанию и теперь завладевает ею путем гнусных насилий над туземцами-арабами. А на Балканском полуострове, в Африке, в средней Азии и на ее Востоке – целый ряд неразрешенных колониальных вопросов, которые грозными тучами нависают над человечеством.
К ужасам милитаризма и колониального разбоя присоединяется чудовищная дороговизна на все предметы потребления. Наука делает все новые завоевания, техника все смелее покоряет природу, общество богатеет, – но это богатство недоступно тому, кто создает его: пролетариату. На изнурительном труде и на нищете масс воздвигнуто здание мирового капитализма.
Но эти массы не безмолвствуют. Сосредоточенные капиталом на заводах, фабриках и в шахтах, призванные к новой жизни, они отряхают от себя прах древних предрассудков, внушенных им лицемерной церковью, и проникаются возвышенным учением социализма. Численно возрастая изо дня в день, приучаясь к солидарности и дисциплине, отстаивая свои права против всякого покушения, расширяя свои завоевания, выступая против всякого гнета и бесправия, эти пролетарские массы выросли в революционную армию несокрушимой силы.
Последний год был годом могущественного напряжения классовой энергии пролетариата. Социалистические партии вели неутомимую борьбу против завоевательных замыслов капиталистических правительств, обличая их козни в прессе, в парламентах и на народных собраниях. Охранение международного мира все более становится делом сознательного пролетариата. Испанские социалисты энергично протестовали против африканских авантюр своего «либерального» правительства. Могущественные пролетарские демонстрации против войны в Германии, Франции и Англии разрядили грозовую атмосферу, создавшуюся вокруг борьбы за Марокко. В Италии, несмотря на «патриотическое» опьянение широких народных слоев, социалистический пролетариат решительно выступил против подлого набега своего правительства на Триполитанию.
Роль социал-демократии во внешней политике возросла, потому что возросла сама социал-демократия.
В Англии, где рабочие массы долго влачились в хвосте буржуазных партий, происходит в наше время чрезвычайное обострение классовой борьбы. Колоссальные стачки – моряков, железнодорожных рабочих, текстильных, углекопов – сотрясали за последний год всю экономическую жизнь страны и каждый раз ребром ставили вопрос: кому владеть и распоряжаться средствами производства – кучке эксплуататоров или всему обществу в целом, организованному в братский производительный и потребительный союз? Английские рабочие массы в процессе этих титанических столкновений пропитываются революционным духом, идеи социализма делают среди них огромные завоевания.
В Северо-Американских Штатах на недавних выборах в городские управления социалистическая партия одержала ряд блестящих побед. Рядовая масса профессиональных союзов все решительнее поворачивается спиною к своим прежним вождям, пропитанным буржуазными предрассудками; все шире разворачивается знамя социалистической революции в великой американской республике.
Но впереди Социалистического Интернационала идет, как всегда, германская социал-демократия. На январских выборах этого года она завоевала 110 депутатских мест и собрала 4 1/4 миллиона голосов вокруг своего красного знамени. В Германии, где самое могущественное военно-полицейское государство стоит на охране не менее могущественных феодальных привилегий и капиталистических богатств, здесь самая сильная революционная партия вплотную подошла к величайшей задаче – овладеть всей полнотой государственной власти и преобразовать все общество сверху до низу на началах свободы, равенства и братства. Здесь, в Германии, завязан узел мировой пролетарской революции, и оттого на Германию – со страхом или надеждой – обращены взоры всего мира.
Между стряхнувшей с себя патриархальную неподвижность Азией и вступающей в эпоху пролетарских революций Европой пролегает наша Россия. Здесь истекший год сковал новое звено в страшной цепи преступлений контрреволюции. На смену Столыпину, подлейшему слуге подлейшего господина, явился Коковцев, – переменилась только фамилия, политика осталась та же. Те же дьявольские преследования рабочих организаций и рабочей прессы; та же дикая травля инородцев; так же переполнены тюрьмы; по-прежнему царит бюрократическая разнузданность, воровство, продажность, судебная проституция; по-прежнему под сенью благословляющей церкви работает провокатор рука об руку с палачом. Столыпин убит, но что нам до этого, если столыпинщина жива и душит Россию? Не воля лица – будь это лицо архи-Столыпин – направляет политику правительства, а классовые интересы монархии, бюрократии, дворянства и паразитического капитала.
Трехмиллиардный бюджет, выжимаемый из народа путем косвенных налогов, представляет собою источник обильного питания этих именно классов и клик. Ими захвачены все государственные должности, места, доходы. К их выгоде приноровляются все законы и все беззакония. Их интересы с церковных амвонов и со школьных кафедр объявляются священными и неприкосновенными. Для их охраны существует вся полиция и вся армия.
Миллион с четвертью солдат держит царское правительство под ружьем. Три четверти миллиарда рублей ассигновано на 1912 год военному и морскому министерству, – раздолье для сановных казнокрадов. А солдат, натравливаемый офицерами и попами против родного народа, будет по-прежнему голодать в постылой казарме.
В то время как казначей контрреволюции Коковцев со скрипом нажимает податной винт и откладывает про черный день (т.-е. на случай военной авантюры) 250 миллионов свободной наличности, в то время как кулаки при помощи дворянских землеустроителей прибирают к своим рукам земельные наделы бедноты, – в обобранной, полунищей, придавленной деревне воцаряется старый собрат царей Романовых – царь-голод…
Запоздалая и скаредная помощь правительства несет копейки и фунты, где нужны рубли и пуды. Двадцать миллионов душ в восемнадцати губерниях пухнут и вымирают от голода и эпидемических болезней. А голод, это – грозный набат. Он снова пробудит деревенскую бедноту к борьбе против земельной тесноты, помещичьей кабалы и чиновничьего засилья. Перед лицом всей страны обнаруживается банкротство контрреволюции, взявшей на себя разрешение аграрного вопроса.
Под стоны голодающих крестьян третья Дума, в позоре рожденная, в позоре доживает свои дни.
Те «реформы», какими черносотенно-октябристский «парламент» пытается оправдать свое существование (местный суд, волостное земство, школьные мероприятия и пр.), представляют либо новую форму дворянско-поповского господства, либо жалкую заплату на старом крепостническом варварстве. А те частности, которые можно бы еще принять за улучшение, бесследно подсекаются непримиримыми реакционерами Государственного Совета.
Своим вороватым законопроектом о страховании рабочих от несчастных случаев и болезней думское большинство, у которого глубоко в костях сидит страх перед революцией, пыталось на предбудущие времена откупиться от рабочего движения. Но тщетны надежды. Именно на законодательной стряпне третьеиюньцев рабочие могли лучше всего убедиться, что путь к серьезным социальным реформам лежит для них через разрушение всего столыпинского наследия, и прежде всего, – избирательного закона 3 июня 1907 года.
Верная духу своего создателя, черная Дума довершает разгром финляндской самостоятельности и запускает свою «национальную» руку в финляндский кошелек, извлекая оттуда миллионы на нужды царской армии. Черная Дума наносит бессмысленные оскорбления обездоленной и угнетенной Польше. Но особенно неутомима черная Дума в изобретении все новых и новых правовых оков и нравственных заушений для бесправного еврейского народа.
Черная Дума ассигнует 130 миллионов на воссоздание флота, т.-е. в распоряжение воровского вертепа, именуемого морским министерством.
Черная Дума наглухо закрывает двери, когда ставится на обсуждение вопрос о провокаторском преступлении Столыпина по отношению к славной социал-демократической фракции 2 Государственной Думы.
Наконец, с думской кафедры открыто и безвозбранно ведется кроваво-погромная проповедь против евреев, на которых черносотенные громилы возводят чудовищно-лживое обвинение в употреблении христианской крови.
И рабочие могут с гордостью сказать, что посланные ими в эту черную Думу социал-демократические депутаты все время честно стоят на своем посту. Они обличают каждый шаг правительства и черной рати, они ясно и во всеуслышание провозглашают требования рабочего класса, они от имени сознательного пролетариата на всю страну объявляют этому режиму войну не на жизнь, а на смерть. Наконец, они срывают маску демократии с кадетских либералов, которые вечно колеблются между умеренной оппозиционностью и неумеренным прислужничеством.
Во внешней политике царское правительство проявляло свою натуру за последний год не менее ярко, чем во внутренней: трусость и подхалимство перед сильными, беспощадная наглость по отношению к более слабым. Качаясь между ролью прислужника Англии и прихвостня Германии, царизм неизменно стремился подавить революционное возрождение стран Востока. Он предъявил ряд наглых ультиматумов Китаю, Турции, Персии. С молчаливого согласия европейской биржи он вторгся в Тавриз и здесь учинил свое леденящее кровь душегубство над вождями персидской демократии. В январе Николай II лобызал в Петербурге черногорского короля, подготовляя новую интригу против Турции. В настоящее время царская дипломатия скалит волчьи зубы на Монголию, норовя оторвать ее от возрождающегося Китая[232]. Так русская революция перебросила в Азию идеи независимости и свободы, а царизм перебрасывает туда свои хищные аппетиты, свое дипломатическое коварство, своих казаков и свои карательные экспедиции.
Но неистовства и бесчинства реакции уже не остаются без отпора. Прошел страшный столбняк, атмосфера прочищается. Пять лет «успокаивали» палачи страну, но – не успокоили. Политическое оживление явно нарастает. Историческое развитие работает против реакции – за нас.
Несмотря на железные тиски контрреволюции, на национальные преследования, на исключительные законы, на фискальный грабеж, на голод и все десять казней египетских, капитализм все же делает свое дело. В строительном деле, в угольной промышленности, в металлургической возрастает производство, увеличиваются заводы, растет число рабочих, растет их общественное значение, а значит и их уверенность в своих силах. Стачки сразу поднялись высокой волной. Наряду с этим растут политические интересы. Все с большим вниманием прислушиваются массы к работам Думы, все чаще откликаются на выступления социал-демократических депутатов. Обличение подлейшего преступления, совершенного правительством над фракцией 2 Государственной Думы, вызвало бурю негодования среди сознательных рабочих. Петербург сделался ареной давно невиданных рабочих митингов протеста.
Озабоченное предстоящими выборами, правительство усугубило свои набеги на пролетарские организации и газеты. Но рабочие не сдаются и не сдадутся. Они окапываются на своих позициях, борются за каждую пядь «легальной» почвы под ногами, укрепляют свою легальную прессу и в то же время налаживают нелегальную технику и восстановляют свой нелегальный партийный аппарат. Много усилий и жертв предстоит еще впереди, но историческое развитие работает за нас. Крушение реакции так же несомненно, как и наша грядущая победа.
Празднование Первого Мая должно в этом году явиться ярким выражением начавшегося подъема в среде пролетариата.
Рабочие и работницы!
Всюду, где представится малейшая возможность, вы останетесь верны воле и мысли Социалистического Интернационала и будете праздновать Первое Мая путем однодневной забастовки.
Где внешние условия или собственные силы не позволят вам провести забастовку, там вы отдадите свой первомайский заработок в кассу вашей социал-демократической партии на ведение избирательной кампании в Думу.
Везде и всюду вы соберетесь Первого Мая на собрания, сходки, массовки, чтобы совместно отдать себе отчет в ваших революционных задачах, в ваших боевых лозунгах и путях борьбы.
Первое Мая будет для вас, прежде всего, напоминанием о тех бесчисленных пленниках царизма, которые в тюрьмах становятся жертвами чахотки, тифа и цинги. Вы снова потребуете открытого и гласного пересмотра процесса социал-демократических депутатов второй Думы.
Свободу политическим заключенным и ссыльным! Свободу пленникам царизма!
В среду пролетарских масс, приступающих к борьбе за отнятые у них завоевания 1905 – 1906 годов; в среду сотен тысяч пролетарских новобранцев – рабочих и работниц, впервые выступающих на бой с организованным капиталом, – вы, рабочие-социал-демократы, бросите в день Первого Мая международный лозунг Труда:
Да здравствует 8-часовой рабочий день!
Возможность свободно организоваться для борющегося пролетариата то же, что свет и тепло для живого тела. И вы снова повторите в день Первого Мая:
Да здравствует свобода коалиций! Полная и безусловная свобода союзов, собраний и стачек! Полная и безусловная свобода печати!
Перед лицом бесчестного столыпинского избирательного права, которое нагло закрепляет в Государственной Думе господство черносотенно-октябристского большинства, вы, стоя у преддверия выборов в четвертую Думу, выдвинете требование всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права.
А перед лицом романовской монархии, отягченной неслыханными в мировой истории преступлениями, вы Первого Мая повторите революционный клич 1905 года:
Да здравствует демократическая республика!
Свою классовую солидарность и сплоченность вы – без различия национальности, племени и вероисповедания – противопоставите дикому разгулу национализма и человеконенавистничества. Русские рабочие вместе с еврейскими, польскими, латышскими, грузинскими, армянскими и всеми другими потребуют в день Первого Мая права для каждой нации свободно жить и развивать свою национальную культуру.
Долой исключительные законы против евреев! Прочь кандалы еврейского бесправия!
Да здравствует автономная Польша!
Да здравствует свободная Финляндия!
Подлой политике буржуазных партий, ежегодно голосующих в Думе за новый контингент (солдатский набор) и бюджет и поддерживающих внешнюю политику провокации и разбоя, вы, сознательные рабочие, по примеру ваших думских представителей, социал-демократических депутатов, противопоставите лозунги непримиримой борьбы.
Ни одного солдата и ни одного гроша царскому правительству! Долой постоянную армию, разоряющую и угнетающую народ! Долой происки дипломатических плутов за спиною народа! Долой колониальные грабежи! Вон из Персии! Руки прочь от Монголии и от Балканского полуострова!
Да здравствует народная милиция! Да здравствуют мир и братство народов!
В день Первого Мая вы не забудете о голодающем крестьянстве. Страдания, болезни и стоны вымирающей под игом победителей деревни вы претворите в сознательные требования:
Долой разорительные косвенные налоги! Тяжесть бюджета должна быть перенесена с неимущих на имущих. Долой дворянское господство! Помещичьи земли – крестьянам!
Первомайские лозунги – не просто торжественные слова, которые повторяются только в день пролетарского праздника. Нет, это жизненные, кровные требования, за которые пролетариат ведет и будет вести борьбу, доколе не воплотит их в жизнь. Эти требования мы развернем перед самыми широкими народными массами во время предстоящих выборов в Думу, во имя этих требований мы дадим беспощадный ответ на все преступления правительства и буржуазных партий, наконец, для неустанной борьбы за эти требования мы выберем наших социал-демократических депутатов в четвертую Думу.
Пусть же праздник Первого Мая будет для вас, рабочие, вместе с тем днем подготовки к надвигающимся выборам. Чем больше обворованы реакцией ваши избирательные права, тем ярче вы должны проявить вашу силу в единодушном первомайском выступлении.
Объединяйте ваши силы. Собирайте денежные средства. Стройте партийные организации. Распространяйте социал-демократические требования. Вперед! От первомайского праздника – к думским выборам! От борьбы к борьбе – неустанно вперед!
Да здравствует пролетарский праздник!
Да здравствует международная социал-демократия!
Да здравствует Российская Социал-Демократическая Рабочая партия!
Да здравствует социализм.
Приложение к N 25 «Правды», 23 апреля 1912 г.
Закончившийся 10 ноября киевский процесс представляет собою одно из тех немногих судебных дел, которые при всей незначительности точки своего отправления превращаются в исторические события, надолго врезывающиеся в сознание стран и нередко образующие водораздел между двумя главами ее политической жизни.
Вся Россия, как она есть, со всеми своими социальными и национальными противоречиями и чудовищными культурными контрастами, нашла свое прямое или косвенное отражение в этой страстной борьбе, поводом к которой послужил исколотый труп беспризорного мальчика, а ставкой в которой была судьба никому неведомого приказчика-еврея.
Черные режиссеры судебного издевательства над еврейством только потому дерзнули поднять в XX веке нелепое обвинение, унаследованное от той эпохи, когда ведьмы ездили на шабаш к сатане, что чувствовали за своей спиной крепкую опору: царь Николай, который не выходит из под опеки темных проходимцев, сменяющих профессию конокрадов на профессию придворных чудотворцев, хотел во что бы то ни стало доказательств еврейского ритуала. Если среди его министров и были, как намекала пресса, противники выставления официальной России на всемирное позорище – а г. Коковцев несомненно тревожился при мысли, как будет он глядеть в глаза Ротшильду, – то верх, как всегда, одержали наиболее сервильные, и бесчестнейший среди них, министр юстиции Щегловитов[233], отставная гордость «либеральной» магистратуры, взял на себя задачу организовать ритуальный процесс с желательным царю обвинительным результатом.
Все силы государственной власти были приведены в движение: сменяли сыщиков, судебных следователей, силою вещей отклонявшихся от ритуального пути, наиболее непокорных отдавали под суд, терроризовали путем полицейских преследований местную администрацию и всех вообще, кто соприкасался со следствием, сменяли прокуроров, подбирали экспертов из среды маньяков или клейменых мошенников, терроризовали оппозиционную прессу путем удесятеренных репрессий и, в конце концов, подтасовали состав присяжных.
Но и отпор зато принял неожиданные размеры. Завязка этой ритуальной судебной трагикомедии падает на глухое время начала 1911 года, когда политическое оживление, еле намечавшееся, имело еще потенциальный характер, а реакция, успевшая уже исчерпать все свои внутренние ресурсы, начинала искать внешних стимулов для своих дальнейших подвигов. Но развязка всего предприятия, по крайней мере той его части, которая связана с делом Бейлиса, отодвинулась от завязки почти на три года и пришлась в эпоху бурного брожения в городах, массовых политических стачек, волнения в университетах, протестующих выступлений различных корпораций, роста оппозиционной прессы и серьезной роли рабочих газет. Сам по себе вопрос, поставленный воинствующей реакцией в порядок дня, вопрос о потреблении еврейством в эпоху кинематографов и аэропланов христианской крови, вопрос по самой своей чудовищности рассчитанный на психологию самых темных деревенских масс, в городах мог вызвать только чувство возмущения и острого стыда. Даже и очень умеренные элементы испугались уголовной разнузданности реакции, которая окончательно утратила способность ориентироваться во времени. Кроме влиятельного на верхах «Нового Времени», несомненно наиболее подлой газеты на нашей вообще не очень опрятной планете, едва ли десяток мало кем читаемых погромных листков принял ритуальный лозунг. «Киевлянин»[234], руководящий орган националистов, рекрутирующихся преимущественно в юго-западном крае, заблаговременно покинул ненадежную ладью ритуального обвинения. Вся остальная пресса занялась усердно мобилизацией общественного мнения против инициаторов средневекового процесса. А так как банда «ритуалистов», начинающаяся убийцами мальчика, киевскими ворами, и продолжающаяся полицейскими и судебными властями, увенчивается царем всея России, то агитация против кровавого навета, независимо от воли либеральных политиков и редакций, приняла явно революционный анти-монархический характер. Это лучше всего подчеркивала полиция, которая так яростно штрафовала и конфисковала газеты за разоблачения воровской банды Чебыряк[235], как если бы дело шло о непосредственном оскорблении величества. За время процесса и в связи с ним было 66 случаев репрессий против печати: наложено было 34 штрафа на сумму 10.400 рублей, конфисковано 30 изданий, в 4 случаях редакторы подверглись аресту, 2 газеты закрыты до суда. Незачем пояснять, что больше всего пострадала рабочая печать. Агитация прессы дополнялась коллективными воззваниями наиболее популярных общественных деятелей и писателей, резолюциями ученых обществ и корпораций либеральных профессий. Массовые рабочие стачки протеста против организованного судебного подлога явились наиболее решительной и внушительной демонстрацией негодования, в корне убивавшей россказни о «народном» характере антисемитского похода.
Таким образом, от дела Бейлиса, по мере того, как оно проходило разные этапы, протягивались нити во все стороны: в салоны придворной петербургской знати и в революционные рабочие кварталы, в либеральные редакции и в монастыри, в воровские трущобы и в царский дворец.
– Вот что такое либерализм, демократия, революция, – говорила одна сторона, – это – таинственная жидо-масонская организация с могущественным интернациональным правительством во главе; ее задача – подчинить себе весь христианский мир, а на пути к этой цели руководящие евреи подкрепляются кровью христианских младенцев!
– Вот что такое правящая реакция, – отвечала другая сторона: – она вынуждена воскрешать процессы средних веков, чтобы создать подходящую обстановку для своего собственного существования!
В этой атмосфере напряженных политических страстей и полной мобилизации обоих фронтов классовые очертания, разумеется, не исчезали ни на один миг. Но основная группировка сил шла в сущности по более элементарной линии: XVII столетие и XX! И наше русское XVII столетие, перенявши наследство европейского средневековья, оказалось разбито по всей линии. Судебный ритуал, который обычно тем высокопарнее подчеркивается, чем глубже проституирован сам суд, исходит, между прочим, из фикции полной свободы суда от политических интересов и национальных пристрастий. Но в ходе киевского процесса от этого торжественного лицемерия не осталось и следа: явно для всех и каждого весь механизм суда приводился в движение приводными ремнями, надетыми на маховые колеса дворянско-монархической реакции и погромного шовинизма.
Вся Россия прошла пред судом: сапожник из предместья, еврейский капиталист, крестьянин-возчик, полицейский сыщик, уличные дети, либеральные журналисты, воры, православный монах из евреев, каторжник, девицы легкого поведения, священник, жандармский офицер, обанкротившийся содержатель кассы ссуд в роли руководящего патриота, бывший революционер в роли добровольного расследователя, адвокат-свидетель, профессора медицины, католический священник, профессора духовной академии и еврейский раввин, – воры и «солидные» люди, специалисты ученые и изуверы, отбросы погромной реакции и осколки революции прошли пред изумленными взорами двенадцати темных людей, преимущественно крестьян, сознательно подтасованных министерством юстиции в качестве наиболее удобных для средневекового процесса судей.
Фактическая сторона дела, разумеется, известна читателям в наиболее ярких своих эпизодах из отчетов газет. Мы хотим здесь эти разбросанные детали соединить в одну общую картину, которая сама по себе говорит несравненно больше, чем все те политические соображения, какие можно развить по ее поводу.
20 марта 1911 года был в одной из пещер киевского предместья найден труп зверски исколотого мальчика. Прежде еще, чем следствием могло быть что-нибудь установлено по поводу этого преступления, мать мальчика получила откуда-то с дороги анонимное письмо, извещавшее, что сына ее зарезали евреи в ритуальных целях. Городской врач, производивший вскрытие, получил еще до вскрытия по городской почте анонимное письмо, извещавшее его, что Ющинский пал жертвой еврейского фанатизма. Во время похорон мальчика разбрасывались на кладбище прокламации, призывавшие христиан отомстить евреям за смерть Ющинского. Арестованный тут же распространитель оказался известным полиции уголовным субъектом и членом патриотического сообщества «Двуглавый Орел»[236], – совмещение, вполне отвечающее природе вещей.
Черносотенная пресса к этому времени начала, точно по сигналу, вопить о ритуально-еврейском характере киевского преступления. Совет объединенного дворянства – боевая сословная организация, которой принадлежит инициатива всех без исключения мероприятий контрреволюции – издал сборник ритуальных процессов и поднял вопрос о дальнейшем ограничении евреев в правах. Черносотенный депутат, бывший прокурор Замысловский[237], выпустил агитационную брошюру об «умученных от жидов», в ряду которых он поместил и Андрея Ющинского. «Союз Русского Народа», желая придать народный характер всему делу, возбудил пред святейшим синодом вопрос о причтении Андрея Ющинского к лику святых православной церкви. Заманчивое предложение пришлось, к сожалению, замять, так как в деле имелись косвенные указания на то, что Ющинский имел близкое отношение к шайке воров, собиравшихся разграбить один из киевских соборов.
Так как киевская сыскная полиция, повинуясь обстоятельствам дела, искала следов преступления на совсем другом пути, то черносотенная пресса поднимает неистовый крик, что следственные власти подкуплены всемирным еврейским кагалом. Правительство колеблется, не решаясь капитулировать пред явно преступными домогательствами черной банды. Крайняя правая фракция, руководимая тем же Замысловским, через шесть недель после открытия трупа, вносит в Государственную Думу запрос, который требует, чтобы правительство, отказавшись от политики попустительства, разоблачило кроваво-ритуальный заговор еврейства. Становится известным, что во главе погромных ритуалистов и на этот раз стоит Николай II. Власти капитулируют. Судебное следствие начинает передаваться из рук в руки, в поисках человека, способного выполнить поручение. Начальник киевского сыскного отделения Мищук, обнаруживающий неспособность открыть раввинов, извлекавших из Ющинского кровь, сперва отстраняется от следствия, а затем с неожиданной беспощадностью предается суду и осуждается за один из тех подлогов, которыми, вообще говоря, полна карьера русских полицейских агентов, но в котором Мищук в данном случае, по-видимому, совершенно не виноват. Петербургский сыщик Кунцевич, гордость и краса столичной полиции, также вскоре обнаруживает полную свою негодность найти доказательства ритуала и устраняется, как только возникает опасность, что он попадет на действительные следы. По настоянию киевских патриотических организаций дело передается известному на юге сыщику Красовскому, причем ему с самого начала при очень торжественной обстановке преподается наставление не идти по ложным следам предшественников, а сразу поставить следствие на «надлежащий» путь. Каждый шаг Красовского проходит под контролем погромной организации, во главе которой стоит истинно-русский чех Розмитальский, обанкротившийся содержатель кассы ссуд. После целого ряда бесплодных попыток найти улики против еврейских раввинов и резников и еврейских служащих соседнего кирпичного завода, Красовский нападает на след настоящих убийц, – шайки воров, которая – с основанием или без основания – видела в Ющинском предателя. Боясь слететь с места, прежде чем доберется до конца расследования, Красовский отводит своему неофициальному начальству, в лице Розмитальского, глаза уверениями в близком раскрытии мнимого ритуала. В это время жандармские власти, не имевшие к делу никакого отношения, и игнорируя ход расследования Красовского, арестуют приказчика кирпичного завода Бейлиса в порядке положения об усиленной охране, т.-е. в том порядке, в котором в России арестуются политические преступники, против которых даже с жандармской точки зрения нет улик. Арест Бейлиса, как ближайшего к месту нахождения трупа еврея, дает, наконец, ритуалистам всех рангов желанную ось для концентрирования всех необходимых лжесвидетельств и подлогов.
Так как сыскная работа Красовского принимает явно угрожающий ритуальному подлогу характер, то Красовского, как и его предшественников, устраняют от дела и выгоняют со службы, а затем, когда выясняется, что он в целях своей реабилитации продолжает расследование в качестве частного лица, его отдают под суд за преступления, совершенные (или не совершенные) им во время всей его служебной карьеры, в том числе за подлог, совершенный им будто бы десять лет тому назад. Красовского арестуют, но судебная палата его оправдывает. Чтоб чем-нибудь прикрыть все эти скандальные действия, черносотенная печать вопит о систематическом подкупе и развращении еврейским кагалом всех праведников русского сыска. Но руководящая черная банда недовольна медлительностью и нерешительностью действий. В ноябре 1911 года она вносит второй запрос в Думу и получает от министерства юстиции обещание энергичных мер.
Судебного следователя Фененко, руководившего сыском, сменяют, и на его место присылают из Петербурга следователя по особо важным делам Машкевича, который, достаточно умудренный судьбой своих предшественников, не отклонялся уже ни вправо ни влево, а прямо шел к заветной цели. Утвердив следственный рычаг на Бейлисе и механически собрав воедино все сплетни, лжесвидетельства и подлоги по линии ритуала, отвергнутые за негодностью всеми предшествующими расследователями, Машкевич позаботился только о подобающей сервировке дела в виде «научной» экспертизы. После долгих поисков и ряда неудачных попыток он находит для своей цели выжившего из ума психиатра Сикорского и католического патера Пранайтиса, который, в качестве уличенного шантажиста, вынужден был в свое время покинуть профессуру в духовной академии и удалиться для служения богу в центральную Азию.
С этого момента дело окончательно становится на рельсы. Есть ритуальная экспертиза, есть десятки томов следственных материалов, которыми можно оглушить присяжных заседателей, а главное есть живой еврей, с изогнутым носом и черной бородой, которого можно посадить на скамью подсудимых и таким образом создать процесс. В этой предварительной истории дела Бейлиса, как будущее дерево в семени, заключается уже вся процедура киевского судбища.
Угрожающей опасностью на пути к цели стояли, однако, будущие присяжные. Но и здесь нашли средство. Главный режиссер дела Замысловский, самая проституированная фигура на арене контрреволюционной России, неутомимо напоминал судебным властям, что горожане, в качестве присяжных заседателей, совершенно ненадежный народ, и добился того, что для дела Бейлиса, где предстояла сложная медицинская, историческая и ритуально-талмудическая экспертиза, был подобран совершенно небывалый в истории киевского суда состав присяжных из темных и зараженных антисемитской демагогией крестьян Киевской губернии под руководством мелкого чиновника, во все время процесса демонстрировавшего свою готовность служить обвинению. В качестве обвинителя прислан был из Петербурга молодой прокурор Виппер, истинно-русский немец, одна из наиболее скверных разновидностей основного остзейского типа, целиком во власти карьерного неистовства.
Бароны Прибалтийского края, воспитанные в раболепстве пред царизмом и в презрении к латышскому крестьянскому населению, играют, как известно, большую роль в русской дипломатии, прокуратуре и жандармерии, давая наиболее чистую культуру бюрократического нигилизма, – без национальности, без хотя бы феодальных связей с коренным населением, без совести и без чести. Впрочем, злой воле официального обвинителя не соответствовали его более чем скромные интеллектуальные ресурсы, и он в течение всего процесса шел в поводу у Замысловского, занявшего руководящее место на процессе в качестве гражданского истца. Вторым гражданским истцом выступал присяжный поверенный Шмаков[238], заслуженный жидоед, известный между прочим тем, что в своем исследовании он Париса, похитителя прекрасной Елены, причислил за дурные нравственные качества к евреям. Достойным партнером Випперу явился другой немец с истинно-русской душой и символической фамилией, чиновник особых поручений при киевском генерал-губернаторе, Мердер[239], который, под маской свидетеля, пытался путем многозначительных намеков навести присяжных на мысль, что кровь Ющинского нужна была евреям для освящения строящейся в то время молельни.
Весь процесс, длившийся больше месяца, закреплен, к счастью, в стенографических отчетах киевской газеты, как страшный культурно-исторический памятник эпохи. Несмотря на циничное пристрастие председателя, несмотря на изумительную подчас нерешительность и уклончивость либеральной защиты, опасавшейся раздражать присяжных, в которых она подозревала черносотенцев, киевский процесс раскрыл поистине потрясающую картину единственного в своем роде заговора полиции, администрации и суда. В интересах погромно-антисемитской демагогии эта банда мундирных каторжников решила общими силами произвести ритуально-судебное употребление крови случайно подвернувшегося рабочего-еврея, вся жизнь которого была соткана из честного труда и лишений.
Дело Бейлиса не раз сравнивали с делом Дрейфуса{62}. Известной аналогии отрицать нельзя, но разница между тем и другим делом так же разительна, как между французским салонно-иезуитским антисемитизмом и русским погромно-уголовным черносотенством, как между образованным циником Пуанкаре, который не верит ни в бога ни в чорта, и царем Николаем, который и сейчас еще убежден, что ведьмы по ночам вылетают на метле через дымовую трубу. Офицера Дрейфуса обвиняли в военном предательстве. В самой конструкции обвинения не было ничего чудовищного, чудовищность была в заведомой ложности обвинения. Но когда заурядного рабочего-еврея, довольно безразличного к догматам религии, зато всесторонне бесправного и прошедшего школу киевских погромов, отрывают внезапно от жены и детей и говорят ему, что он, Бейлис, из живого ребенка выточил всю кровь, чтобы в том или в другом виде консумировать (потребить) ее на радость своему Иегове, – тогда нужно только представить себе на минуту самочувствие этого несчастного в течение двадцатишестимесячного тюремного заключения, чтобы волосы сами собою встали на голове! За полным отсутствием улик против обвиняемого задача обвинения и суда, который во всем и всегда шел навстречу обвинению, состояла в том, чтобы привить киевским присяжным ненависть к Бейлису, как к еврею. Были мобилизованы все суеверия и все предрассудки. На суд вызывался невежественный 70-летний монах из евреев, которому Замысловский задавал вопрос, не видел ли он своими глазами еврейские уколы на нетленных мощах святого Гавриила, умученного от жидов. При этом вопросе прокурор Виппер должен был кусать себе губы от зависти, так как, в качестве лютеранина, он лишен был возможности манипулировать такими хрупкими вещественными доказательствами, как нетленные мощи. Зато прокурор вознаградил себя на библии и талмуде. Получив своего эксперта в лице уличенного мошенника Пранайтиса, обворовавшего в своих писаниях уличенных в свою очередь немецких фальсификаторов Иустуса и Роллинга, обвинение совершило лихой набег на библию и талмуд, валило в одну кучу все времена и эпохи, столетия и тысячелетия, и в качестве интеллектуальных сообщников Бейлиса взяло под подозрение не только целый ряд еврейских богословов II и III столетий нашей эры, но и праотцев Авраама и Иакова. Библейский Иегова, который по христианской генеалогии считался до сих пор родным отцом Иисусу Христу, был бесцеремонно схвачен лютеранским обвинителем за шиворот, причем самое пребывание бога библии в Киеве, за отсутствием у него свидетельства купца первой гильдии, признавалось явным нарушением русских законов о правожительстве евреев. Вытянув шею, Бейлис, с застывшими на истощенном лице глазами, следил, как мошенники от обвинения совместно с мошенниками от экспертизы объединились на три дня в ученую коллегию и в течение часов определяли, какой смысл имеет в талмуде совершенно незнакомое Бейлису слово «сеир». Причем по обстоятельствам дела выходило так, что если «сеир» означает только козел, то Бейлис, может быть, еще вернется к своей семье; если же в некоторых текстах III столетия «сеир» означает также и «римлянин», то Бейлису не миновать бессрочных каторжных работ. И все это проделывалось перед форумом из двенадцати полуграмотных, вконец запуганных людей, которые должны были разгадывать смысл библейских аллегорий и талмудических мудрствований в их связи с судьбой беспризорного подростка киевских предместий. Упорно и настойчиво допрашивало обвинение всех свидетелей о двух страшных «цадиках», Эттингер и Ландау, которые будто бы приезжали к Бейлису на заклание Ющинского; мистическая туча сгустилась в зале суда вокруг этих двух имен, прежде чем сами цадики прибыли из-за границы по зову защиты: один из них оказался модным австрийским аграрием, которому ритуал ночных учреждений Вены известен несравненно точнее, чем ритуал еврейской религии; другой, прибывший из Парижа, оказался молодым автором нескольких опереток, в которых не проливается ни одной капли христианской крови, хотя насчет седьмой заповеди обстоит в высшей степени неблагополучно. Оба «цадика» предстали пред судом в платье от лучших портных, а один из них оказался даже – как зловеще указал присяжным прокурор – доктором химии: органическая химия, как известно, дает очень ценные указания насчет обработки и консервирования христианской крови для домашнего обихода благочестивых евреев. Так, наряду с мучительным и ужасным, прозвучали и комические нотки в общей симфонии процесса, в которой тон задавала самая разнузданная низость.
Своего высшего напряжения процесс достиг во время допроса действительных убийц мальчика, двух профессиональных воров, которые были открыты добровольными сыщиками и предстали теперь в качестве почтенных свидетелей перед тем же судом, перед лицом которого Бейлис сидел на скамье подсудимых. Это были трудные минуты для обвинения. Как там ни преступны талмудисты, отождествляющие римлянина с козлом, и как ни зловещ свет, бросаемый этим обстоятельством на фигуру Бейлиса, но ясно, какую опасность представляло для обвинения появление на суде двух громил, против которых, помимо многого другого, имеется их собственное признание в убийстве в присутствии двух свидетелей.
И вот прокурор совместно с гражданскими истцами, при бдительном содействии председателя, берет убийц Ющинского под свою защиту. С целью установить на всякий случай свое alibi убийцы сами заявили следователю, будто в ночь убийства они были заняты разгромом оптического магазина (третий убийца, как только из слов следователя ему стало ясно, что возможно его привлечение по делу Ющинского, выскочил в окно и убился на-смерть). Признание в краже было настолько явно ложным, что следователь даже не возбудил против сознавшихся дела. Тем не менее прокуратура твердо стояла на доказанности alibi. Защита обратила внимание свидетелей на то, что разгром магазина произведен был в 12 часов ночи, а убийство в 9 – 10 часов утра, и что, следовательно, об alibi вообще не может быть и речи. На это возражение, троекратно повторенное, при напряженном внимании всего зала, свидетели-убийцы не ответили ни единым словом. Но тут вмешались в дело обвинители. Путем грубых наводящих вопросов, рассчитанных исключительно на умственную неподвижность присяжных-крестьян, обвинители развили ту мысль, что свидетели, в качестве серьезных и испытанных воров, не могли обокрасть магазина (которого они вообще не обкрадывали) без тщательной предварительной ориентировки; что они должны были предварительно изучить всю обстановку и нравы дома, а следовательно не могли отвлекаться в сторону для того, чтоб совершить убийство мальчика – за 14 часов до (не совершенного ими) воровства. Убийцам ничего не оставалось, как подтверждать эти соображения односложными ответами. После нескольких минут замешательства и страха, они сразу ощутили твердую почву под ногами: они поняли, что прокурор и судьи, в другое время столь страшные для них, сейчас являются их прямыми сообщниками, и что запираясь в своем убийстве, они выполняют некоторым образом важный государственный долг и могут рассчитывать на признательность. Эта сцена кажется невероятной, когда читаешь ее, вопрос за вопросом, по стенографическому отчету. И это явное и очевидное лжесвидетельство, направленное на самообеление убийц и на обвинение невиновного, лжесвидетельство, руководимое прокурором и председателем суда, делалось на глазах всей страны и всего мира, – и дерзкий мошенник в прокурорском мундире не только не боялся ответственности за совершаемое им преступление, наоборот, был уверен, что именно цинично-вызывающий характер этого преступления обеспечивает наивернейшим образом его карьеру в благодарной памяти министра юстиции и в благоволении двора!
В анналах русского суда есть много постыдных страниц, а контрреволюционная эпоха была сплошь эпохой растления русской юстиции. Но мы не знаем ни одного процесса, где бы люмпен-бюрократическая низость той клики, которая управляет судьбами 160-миллионного народа, развернулась в такой ужасающей наготе. Чтение процесса, помимо всяких настроений и мыслей, порождает прежде всего чувство физической тошноты. И в способности вызывать это чувство состоит, может быть, главное значение дела Бейлиса.
Трудно передать то напряжение, которое охватило всю страну в течение этих исторических недель. И до сего дня еще Россия живет под знаком дела Бейлиса. Самый характер дела, в центре которого стоял не рабочий класс, не крестьянство и не еврейство, как в законодательной работе реакции, а определенный живой человек, которого так живьем и хотели принести в жертву каким-то «идеологическим» потребностям правящего класса, этот драматически-персональный характер судебного процесса чрезвычайно способствовал популяризации всех затронутых в нем вопросов. Самые отсталые и безразличные были захвачены за живое. А в то же время эта кошмарная драма Бейлиса, именно потому, что дело по существу было связано с Бейлисом не больше, чем со всяким другим, вскрывало наружу общие пружины, т.-е. дворянски-монархический разврат и бюрократический бандитизм, – и дело Бейлиса вставало как организованный могущественным государственным аппаратом подлог против одного человека, слабого и беспомощного, против рабочего-еврея, т.-е. против квалифицированного воплощения бесправия. Чудовищность преступления буравила каждый день совесть всех читающих, мыслящих или хоть узнающих о процессе из вторых и третьих рук. Тираж оппозиционных газет удвоился и утроился за этот месяц, а круг читателей и слушателей вероятно удесятерился. Многие миллионы ежедневно в течение месяца набрасывались с жадностью на газету и читали ее со сжатыми кулаками и со скрежетом зубовным. Люди политически индифферентные вскакивали с недоумением и ужасом, как вскакивают со скамейки вагона во время катастрофы. Люди, которые считают себя сознательными противниками русского политического режима, должны были каждый день заново убеждаться, что они никогда не думали, что нашей страною правят такие негодяи. Незачем говорить, что с наибольшей страстностью реагировали городские рабочие. Миллионы пролетарских сердец закалялись в ненависти к той монархии, которая с такой помпой справляла в этом году свой поддельный трехсотлетний юбилей.
Правительство раскрыло в этом деле до конца не только свою подлость, но и свою слабость. Присяжные оправдали Бейлиса. То, что на первый предательски формулированный вопрос сбитые с толку крестьяне дали ответ, который может быть истолкован, как замаскированное полупризнание ритуального характера убийства, это обстоятельство может иметь значение разве лишь для профессионалов антисемитизма, которым нужно время от времени пополнять свои фальшивые коллекции юридических документов. Но сознанию народных масс говорит тот ясный и простой факт, что дюжина искусственно подобранных людей, которую месяц держали взаперти, которую опутывали подлогами, которую систематически одурманивали призраком еврейского засилья и терроризовали авторитетом монархии и церкви, оказалась неспособной выполнить подлое дело, которое на нее возложили, – и отпустила Бейлиса домой. Присяжные сказали: нет, не виновен. Значит при всем своем внешнем могуществе царизм предстал пред народом в результате этого процесса моральным банкротом.
Черносотенцы во всеуслышание, а гражданские истцы даже в зале суда грозили еврейскими погромами – особенно в случае оправдательного приговора. Местные власти объявили, что не допустят никаких «эксцессов», – и погромов действительно не было. Правительство, обанкротившись на процессе, думало таким образом доказать свою силу. Вышло наоборот. Получилось красноречивое подтверждение того, что погромы бывают только тогда, когда этого хотят правительственные власти. Все толки о стихийно-непреодолимом характере антисемитизма оказались ложью: за правительством нет таких народных масс, которые способны были бы проявить себя независимо от воли полиции. А против правительства такие массы есть. Погромы были запрещены и – не состоялись. А вот рабочие стачки протеста против кровавого навета евреев прокатились по всей стране – наперекор всем и всяким запретам. Митинги на фабриках и заводах, уличные манифестации, университетские волнения, агитация прессы, протесты корпораций и обществ, – все это идет своим чередом, несмотря на град полицейских репрессий. Морально оплеванное правительство оказывается несостоятельным и как организация материального насилия. Реакционные публицисты все чаще вызывают в своих писаниях призрак 1905 года.
Все это конечно не упало с неба, а было подготовлено сложными молекулярными процессами. Годы промышленного подъема оздоровили и выпрямили рабочий класс, и это сейчас же отразилось на политическом самочувствии всей страны. Демократия снова уверовала в себя. Дело Бейлиса только концентрировало и придало внешне-драматический характер процессу быстрого революционизирования народных масс.
После своих восьмилетних попыток приспособиться при помощи мнимо-конституционных учреждений к новым потребностям общественного развития, не поступаясь ничем из своих исторических прав, царизм предстал перед страною, как чисто паразитическая организация с явно выраженным уголовно-люмпенским характером. Обнажив необходимую пропасть между сословно-черносотенной монархией и всеми исторически-жизненными общественными классами и дав возможность обеим сторонам заглянуть в эту пропасть до дна, киевский процесс тем самым сделал огромную политическую работу и вошел в историю России, как предзнаменование новой эпохи глубоких революционных сотрясений.
«Die Neue Zeit», ноябрь 1913 г.
Известно, – верные люди сказывали, – что левые в 1905 г. наделали массу ошибок и именно потому оказались в накладе. 1905 г. сменился 1906-м, советы депутатов – первой и второй Думой, левых сменили кадеты, и вопрос стал так, что теперь, когда судьбы страны перешли к людям осведомленным и осторожным, и когда ошибок не будет, теперь Дума обрастет мусором, и конституция упрочится. Но вышло почему-то так, что первые две Думы были упразднены прежде, чем успели обрасти мусором.
Гучков – тоже верный человек – говорил, что кадеты в 1906 – 1907 г.г. наделали бездну ошибок и потому оказались в накладе. Но свершилось 3 июня, первая и вторая Думы сменились третьей, руководящее место кадетов заняли октябристы, и так как Дума наполнилась спасительным мусором выше ушей, то по всем признакам следовало ожидать скорого пришествия великих реформ. Однако же пришествие реформ не состоялось и притом в самой высшей мере. Октябристы оказались лишены прав первородства и отодвинуты в сторону, а Балашов с Крупенским стали разъяснять, что октябристы – в силу пылкости своего темперамента и необузданности требований, вообще в силу своего якобинского максимализма – поставили под вопрос самое существование обновленного строя, почему и остались в накладе.
Руководящая, т.-е. главноуслужающая, роль перешла к националистам. На этом политическая кривая оборвалась, ибо куда же было ей дальше опускаться?.. Так телега русской конституции, со страшными муками поднятая на вершину горы и там не поддержанная «ответственными» и «государственными», сорвалась и, подпрыгивая на ухабах, скатилась вниз, пока, наконец, не увязла по самые ступицы в чем-то липком и скверном…
В том небольшом политическом пятне, где – через головы мирнообновленцев и прогрессистов – почти-оппозиционные октябристы протягивают руки почти-призванным кадетам, идет за последние годы хлопотливая возня над тем, как бы «собственными средствами» вытащить телегу на ровное шоссе. И хотя в возне участвуют господа все сплошь образованные, которым не полагается верить ни в сон, ни в чох, но средства у них все выходят простецкие, даже знахарские, и самый разговор, по причине беспредметности своей, ежеминутно сбивается на «тае». – «Вы оттедова наддайте, – говорят правые кадеты левым октябристам, – а мы отседова нажмем, вот оно может и тае»… Но сессия проходит за сессией, а телега, между прочим, все не тае. Наоборот, даже и ступиц уже не видать стало.
– Надо небеспременно рыбье слово знать! – авторитетно заявляет дядя Митяй, с адвокатским значком в петлице. – Слово есть такое, братцы, которым власть с оппозицией венчается.
– Ой ли?
– Верно говорю. В немецкого кесаря земле, бают, дело было.
– Слово есть? Вот кабы его знатье…
– Рыбье слово? Я знаю! – восклицает внезапно дядя Минай, окончивший два факультета.
– Вре-ешь?
– С места не сойтить!
– Ну, сказывай…
– На-ци-о-нал-ли-бе-раль-на-я партия!
Пошехонский этот разговор подслушали репортеры. Отсюда и пошло.
«Рыбье слово» дяди Митяя уже дважды или трижды обошло все газеты. Но вопрос пока что совсем не уяснился. Маклаков да Ефремов да безыменные левые октябристы соединяются будто бы вместе и образуют новую «большую» партию, которой физиономия пока определяется только тем, что она будет полиберальнее октябристов и понациональнее кадетов.
Ну, хорошо. А что ж из этого проистечет?
Когда говорят о национал-либеральной партии, как о чем-то известном и не нуждающемся в дальнейших определениях, то имеют в виду – сознательно или бессознательно – немецкий образец.
В Германии после 1848 г. власть осталась в старых руках. После кратковременного приближения к власти в эпоху революции немецкая буржуазия оказалась отброшенной в лагерь либеральной оппозиции. Из этого лагеря на левом фланге его началось в первой половине 60-ых годов отмежевание будущей социал-демократии, а на правом фланге слагается во второй половине того же десятилетия национал-либеральная партия. Ее-то мысленно и подставляют у нас, когда говорят о национал-либерализме. Да и вообще нужно сказать: наш либерализм, несмотря на свою тщательно подчеркиваемую враждебность к Германии, на самом деле и живет, и линяет, и спотыкается исключительно по немецким образцам.
Немецкая национал-либеральная партия означала отказ капиталистической буржуазии от политики, направленной на приобретение власти, окончательный отказ от методов «бешеного года» и признание старого сословного государства целиком, – во имя нового капиталистического содержания.
Надевая «национальный» ошейник, либеральная немецкая буржуазия говорила: «Хотя государственный порядок, руководимый юнкерами, и далек от моего либерального идеала, но я не могу отказать в признании солидному, дисциплинированному и честному правительственному аппарату, а главное, внешняя политика его так энергична и успешна и создает такие благоприятные условия для капиталистического развития, что я отказываюсь за себя, за детей и внуков своих от претензий на самостоятельное управление государством и становлюсь под правительственное знамя, в качестве пайщика, который выигрывает на экономике то, что теряет на политике».
Хулить или хвалить за такое поведение немецкую либеральную буржуазию у нас сейчас нет решительно никакого основания. Но необходимо все же признать, что эта перемена фронта немецкого либерализма не была делом счастливой сметки Ласкера или Беннигсена[240], а имела под собою кой-какой исторический фундамент. Многоуважаемым Митяям и Минаям русского национал-либерализма не мешало бы вникнуть в следующее обстоятельство.
Важнейшей задачей революции 48 г. было объединение Германии, разорванной на куски несколькими десятками немецких династий. Этого революция не достигла. Но задачу она поставила во весь рост. Прусская монархия принялась на свой лад объединять Германию. Это было не очень простое дело, значительно посложнее, например, выделения Холмской губернии. Бисмарку пришлось вести в 64 г. войну против Дании, в 66 г. против Австрии и жестоко разбить ныне царствующего Габсбурга – из-за Шлезвига и Голштинии, а, главным образом, из-за гегемонии в немецком союзе. Затем ему пришлось вести войну с Францией и разбить в 70 г. Наполеона III, который в расчленении и унижении Германии видел свою неприкосновенную привилегию. Только после датской кампании, после Кениггреца и Садовой, Бисмарк получил возможность заложить фундамент Германии в виде северо-немецкого союза, только после Меца и Седана он довел свое дело до конца, – т.-е. хоть и на свой юнкерски-солдатский лад, но все же выполнил завещание революции 48 года.
Войны 66 и 70 г.г. – за создание экономического и национально-политического целого – заключали в себе несомненный революционный элемент. Бисмарк вынужден был не останавливаться почтительно перед тем, что он называл «неисторическим шарлатанством с суверенитетом немецких государей». При расчистке исторического пути пришлось сковырнуть кое-какие династии. Мало того. В борьбе с династическим партикуляризмом немецких князей и князьков Бисмарку не оставалось ничего другого, как противопоставить центробежным династическим тенденциям центростремительную демократическую: всеобщее избирательное право, – сперва в северо-немецком союзе (1867 г.) а затем и в империи (1871 г.). И только тогда настала эпоха оппозиционного разоружения капиталистических классов.
Между революцией 48 г. и образованием национал-либеральной партии протекли почти два десятилетия. Это была эпоха контрреволюции, злобного реванша юнкеров за обиды 48 г., время разнузданных бюрократических хищений, судейского сервилизма и позорных унижений на международной арене. Национал-либерализм тогда не появлялся. Наоборот, последние годы этой эпохи были временем особенно острых конфликтов прусского либерализма с правительством, которому палата из года в год отказывала в кредитах. Только после победоносных войн Бисмарка и основания северного союза с демократическим парламентом капиталистическая буржуазия, почувствовав под ногами почву нового централизованного и конституционного государства, отказалась от «безответственной» оппозиции и сплотилась под национально-либеральным знаменем. Не раньше, не авансом, не для поощрения, не в кредит, а post factum, когда результаты уже были налицо. Вот что надлежало бы заметить себе некоторым просвещенным простакам.
Национал-либерализм был капитуляцией немецкой буржуазии перед Бисмарком. Но капитуляция эта произошла лишь после того, как Бисмарк и его доверители вынуждены были сами капитулировать перед элементарными потребностями капиталистического развития. А ведь в чрезмерной силе характера и в излишнем мужестве немецкую буржуазию никто еще не обвинял!
Германский либерализм принес остатки своих принципов в жертву на алтарь государственного успеха. Но на каком алтаре собирается приносить – увы, уже приносит! – свои жертвы русский либерализм? Какие такие предпосылки у нас создались для национально-либеральной партии? Каким таким багажом исторических заслуг обременены наши собственные Бисмарки? Где он, Георгий Победоносец старой власти, укротитель либерализма, русский Бисмарк?
Немецкий Бисмарк говорил фактами: «Мы вам дали Шлезвиг и Голштинию, победы Кениггреца и Садовой, Меца и Седана, мы вам дали Эльзас и Лотарингию, мы привезли вам в вагонах 5 миллиардов франков золота, мы показали, что силен наш бронированный кулак, который служит вашим интересам!»
А что могли бы сказать безнадежные кандидаты в русские Бисмарки?
Немецкий Бисмарк говорил фактами: «Мы вам создали кровью и железом единую Германию и, не испугавшись плагиата у демократии, мы скрепили государственный фундамент всеобщим голосованием народа».
Ну, а наши что могли бы сказать? «Отечества мы, конечно, не объединили. Зато мы воссоединили Холмскую губернию и в который раз воссоединяем Финляндию. Всеобщего избирательного права мы не дали, зато дали закон 3 июня. И разве, наконец, процесс Бейлиса не подводит итога всем политическим и культурным заслугам нашим?»
Или, может быть, политики «своих средствий» скажут: «Да, за Бисмарками нашей реакции заслуг немного. Но для того-то мы и хотим перекраситься в национальную партию, чтобы толкнуть их на путь реформ. Если мы станем национальнее, то, может быть, бюрократия станет – тае, тае – либеральнее»…
Да разве же эта политика не была испробована? Разве не на ней строили октябристы все свои расчеты? И разве они не просчитались самым постыдным образом?
– Да, но ведь октябристы при этом почти начисто отказывались от либеральной программы?
Совершенно верно, но разве этот отказ отвратил от них ухо властей? А затем, сами кадеты, – ведь и их расчеты опирались на национальное сотрудничество с правительством 3 июня в области внешней политики: неославянская полоса, роман с Извольским, неофициальные дипломатические поручения Милюкова, поддержка кадетами Сазонова, – разве это все не было уже проделано? И разве все это принесло что-нибудь, кроме… огорчения?
Какое же такое новое слово могла бы сказать национально-либеральная партия? Мирнообновленцы, прогрессисты, правые кадеты, левые октябристы или национал-либералы – bonnet blanc или blanc bonnet, – как ни называйте, но от этого переименования не отворятся старые затворы.
«Киевская Мысль» N 285, 15 октября 1913 г.
Петр Струве нашел выход из политических затруднений: нужно оздоровить власть. Эта задача совсем не так маловажна, как может показаться иным поверхностным умам. Власть, знаете ли, играет довольно-таки значительную роль в обиходе нашей жизни. Если даже оставить в стороне чисто-трансцендентальное значение власти, как живого выражения вечной идеи общественного порядка, а подойти к делу с эмпирической точки зрения обывательского шиворота, то и тогда нельзя в конце концов не присоединиться к основной мысли г. Струве, что власть есть очень-очень серьезное обстоятельство. Многое, очень многое зависит от власти: подати, например, налоги, законы, война и мир, – а для обывателя, согласитесь, вовсе не безразлично – хрипеть ли с перерезанным горлом на поле брани или мирно обнимать свое семейство. Нет, нет, Струве безусловно прав, и на этом примере мы снова видим огромное значение гносеологической критики в деле отыскивания политических истин.
А раз так, раз государственная власть играет в нашей жизни немаловажную роль, то ясно, что все мы заинтересованы в том, чтобы власть у нас была здоровая. В самом деле: здоровая власть имеет огромные преимущества над нездоровой властью. Примеров тому и доказательств – тьма. Нездоровая власть пристрастна, репрессивна, неправосудна, нездоровая власть даже взятки берет с обывателя. Хорошо ли это? Нет, не хорошо. А между тем, – утверждает г. Струве, – наша власть есть именно нездоровая власть. «Необъединенность так называемого объединенного правительства». «Нелепая двойственная позиция». «Борьба с местным самоуправлением». «Никогда, даже в самые мрачные дореформенные времена, губернаторская власть… не была так органически больна, как в наше время»…{63}. Да что такое и вообще наша местная власть? «Политическая партия, – отвечает г. Струве, – вооруженная полицейскими полномочиями, т.-е. нечто, до последней степени нездоровое». Вот! Из этого-то печальнейшего положения вытекает «проблема власти». Больную власть необходимо – оздоровить!
Чтоб облегчить разрешение этой задачи, Струве углубляет свой диагноз. Центр тяжести всего вопроса, по его мнению, не в самой бюрократии, а в так называемом «объединенном дворянстве». Он печатает курсивом: «Седалище современной реакции находится вне бюрократии, как таковой». Не решаемся судить, вполне ли оправдывается с «гносеологической» точки зрения приравнение дворянства к седалищу. Если оправдывается, стало быть, бюрократия загнивает с седалища, как рыба с хвоста. И от обоих при этом исходит скверный «дух». Это тоже не наше слово, а из государственного диагноза г. Струве. «Важен дух власти, – разъясняет он, – исходящий от высших ее представителей. Этот дух должен во всех областях стать иным».
Теперь мы вооружены полным познанием действительного положения вещей. Дворянство – седалище бюрократии. От загнившего седалища исходит дурной дух. Сим духом пропитывается бюрократия – сверху вниз. Но так дальше продолжаться не может: «дух должен во всех областях стать иным». Власть должна быть оздоровлена.
– Что правда, то правда! – соображает обыватель, почесывая в затылке, – дух действительно… того… А ежели бы эту самую власть, например, оздоровить, так нам бы – прямо говорю – другой власти и не надо. Зачем стал бы я, – будем говорить – об иной власти тосковать, если у нас власть здоровая: голова здоровая, седалище здоровое, и дух от него приятный, легкий. Да разве я сам себе враг, что ли? Оздоровить власть – это правильно сказано, дай бог здоровья хорошему человеку…
Тут обыватель (экстерном сдающий в который уже раз экзамен на гражданина) погружается на некоторое время в раздумье, а затем вопрошает:
– Только как ее оздоровить?
– Позвольте, г. обыватель! – возражает Струве, вперяя в собеседника испытующий взор. – Вы уразумели ли вполне, что из создавшегося положения «выходов может быть только два: либо постепенное нарастание государственной смуты, в которой средние классы и выражающие их умеренные элементы вновь будут оттеснены на задний план стихийным напором народных масс, вдохновляемых крайними элементами, либо оздоровление власти» («Р. М.» кн. 1, стр. 152). Согласны?
– Правильно!
– Стало быть, ежели вы поворачиваетесь спиною к оздоровлению власти, то тем самым вы объявляете себя сторонником стихийного напора народных масс.
– Да что вы, Петр Бернгардович, помилосердствуйте, да разве вы меня не знаете? Да на таких ли я правилах основан? Слава тебе, господи, который раз уж экстерничаю, достаточно я таланты свои обнаружил… За оздоровление я, Петр Бернгардович, целиком за оздоровление. Здоровое правительство, от которого исходит добрый конституционный дух; здоровые администраторы, от избытка благожелательности вышивающие по тюлю; здоровые околоточные, которые живут и жить дают другим, – да ведь это и есть мой остров Утопия, предмет моих вечных сновидений…
– Стало быть, вы признаете, – перебивает г. Струве, – что «проблема власти никогда не стояла так болезненно перед русским общественным сознанием, как в настоящее время»?
– Признаю!
– Что «никогда страна так сильно не нуждалась в том, что можно назвать здоровой властью»?
– Верно!
– Что «никогда действительное положение вещей не было столь далеко от осуществления идеала такой здоровой или нормальной власти»?
– Точка в точку! Правильно!
– Вы против «стихийного напора»?
– Против! Всеконечно!
– Стало быть, за оздоровление власти?
– За оздоровление! Кто сам себе враг?!
Струве умолкает. Умолкает и обыватель. Пауза раздумья.
– Ну-с, а средства какие ваши будут? – не без ядовитости начинает обыватель. – Открыли какую-либо специю? Вы хоть первый шаг извольте указать!
– «Первый шаг к оздоровлению власти должен заключаться в отрешении ее от настроения политической борьбы».
– Так…
– «По существу известного рода правовая нейтральность, исключающая политическую „направленность“, должна быть признаком всякой нормально функционирующей, здоровой власти».
– Так. Только и всего-с?
– «Всякая здоровая и сильная власть возвышается настолько над своими „внутренними“ врагами, чтобы их даже не видеть. Она именно этим сильна и здорова».
– Так-с.
– «Наоборот, слабая и нездоровая, реакционная власть не только всюду ищет своих врагов, она их выдумывает, их создает».
– Так-с.
– «Чем могут быть вызваны к жизни дремлющие в стране подлинные творческие и консервативные в то же время силы? Только здоровой либеральной властью, способной на систематическое самоограничение и тем самым – сильной».
Но тут уж обыватель – на что прост, терпелив и почтителен! – окончательно не выдерживает консервативно-либеральной канители. В припадке раздражения он произносит – к собственному своему удивлению – совершенно членораздельную речь следующего приблизительно содержания.
– Вы мне пространно доказывали, что власть у нас больная, что она отравлена «ядом политического озлобления». Это я и сам знаю. Вы мне рисовали преимущества здоровой, либеральной конституционно-мудрой власти. Я по ней сам тоскую. Вы меня пугали «стихийным напором масс, вдохновляемых крайними элементами». Меня пугать не надо, я и так достаточно напуган. А вот вы мне укажите путь выхода. «Первый шаг к оздоровлению власти – говорите вы – должен заключаться в отрешении ее от настроения политической борьбы». А так как, по-вашему же, настроение политической борьбы есть главная болезнь бюрократии, то выходит, что первый шаг к оздоровлению власти должен состоять в отрешении ее от главной болезни. Это – политическая медицина мольеровского врача. Чтоб стать здоровым, нужно выздороветь, а чтоб выздороветь, нужно «отрешиться» от болезни. Умеренные элементы, – говорите вы, – должны в полном объеме поставить эту задачу и перед собой, и перед властью. Да разве мы не ставили? Только и делали, что ставили! Укоряли, умоляли, рисовали благие образцы, предлагали сотрудничество, пугали напором масс. Кажись, всю клавиатуру средств морального воздействия испробовали, – и что же? «Никогда – это вы сами говорите – действительное положение вещей не было столь далеко от осуществления идеала здоровой или нормальной власти». Ведь так? Значит, старые средства были несостоятельны. У вас есть какие-нибудь новые в запасе? Тогда потрудитесь предъявить их. Да вы не бормочите про себя, а ясно отвечайте: есть или нет? Здесь вам не религиозно-философское общество, где вы недавно пытались, да и то неудачно, юркнуть в подворотню и там переждать. Раз вы изволили вскарабкаться на политическую трибуну, то потрудитесь же предъявить вашу программу действий. А ежели у вас никакой программы действий не имеется, а имеется только одна трусость мысли, и притом трусость блудливая, то извольте лучше молчать. Ибо, знаете, и от публицистики, гниющей с головы, исходит скверный дух, заражающий общественную атмосферу!
Что этот монолог умеренного обывателя нами не выдуман, а списан с живой, хотя и не очень привлекательной натуры, тому лучшее доказательство можно найти в статье г. Изгоева[241], которая непосредственно предшествует статье г. Струве в той же книжке журнала. Типичнейший провинциальный обыватель-резонер по натуре, г. Изгоев в путанной и противоречивой статье об октябристах начисто отрекается от себя самого и от своего идейного патрона – Струве, не дожидаясь, пока в третий раз пропоет петух.
Лучшие надежды лучших октябристов г. Изгоев изображает так: «Предполагалось, что лучшие представители поместного дворянства, руководимые разночинцами – общественными деятелями типа Гучкова, в союзе с исторической властью, осуществят преобразование России в конституционную монархию». Другими словами: предполагалось, что умеренные элементы «оздоровят» власть. Но этого не вышло. «Теперь нетрудно разглядеть иллюзорность этого плана, хотя еще, – кивает г. Изгоев на Петра, – и ныне есть честные и неглупые люди, верящие в возможность – при некоторых условиях – этого пути». Великолепна эта снисходительная характеристика «Петра» (т.-е. г. Петра Струве), как «честного и неглупого» (может быть, даже непьющего?) человека, который, однако, верит в возможность оздоровления власти посредством напряженного самоусовершенствования. Зато рассердившийся обыватель-Изгоев в самоусовершенствование верить не хочет и посему бьет горшки вчерашних иллюзий направо и налево.
«Вся политика влиятельных думских партий, – поучает „честный и неглупый“ г. Струве, – должна быть ориентирована в этом направлении», т.-е. в направлении оздоровления власти.
«Через 4 Думу, – дерзит учителю Изгоев, – обновление не совершится. Политика бережения ее никаких за собой разумных оснований не имеет… Если реакция не встречает никакого сопротивления, то нельзя умилостивить ее хорошим поведением».
"Есть ли оздоровление власти совершенная утопия? – спрашивает «честный и неглупый» руководитель «Русской Мысли»[242] и отвечает: «Разрешение этой задачи зависит, конечно, от крепости и сплоченности умеренных (курс. Струве) элементов страны».
А ставший на дыбы обыватель-Изгоев, вчера еще певший хвалу Столыпину, рубит сегодня с плеча: «Неудача „левых октябристов“ (а политика Струве ведь это и есть левый октябризм!) не есть их личная неудача. Она знаменует собою крах целой идеи. 1861 год не повторяется. Решение общественной задачи переходит в другие руки: идет демократия».
Что такое демократия г. Изгоева, как и куда она идет, а главное, куда придет, это вопрос особый, и полагаться тут на слово никому не рекомендуется. Но комическая дуэль гг. Изгоева и Струве на страницах одного и того же журнала – не случайность. Значит, немаловажные произошли перемены в общественном сознании, если даже г. Изгоеву стало не по себе в атмосфере тех углубленных общих мест и консервативно-либеральных пустопорожностей, которыми Струве и его ученики заполнили сборник «Вехи»[243] и заполняли в течение этих лет «Русскую Мысль».
– И ты, Санхо, покидаешь меня!.. мог бы воскликнуть г. Струве, если бы в нем самом оставалась хоть капля дон-кихотовой веры. Но у него не хватает энергии даже и на такое восклицание. Он просто печатает г. Изгоева рядом с собою, как если бы тот по-прежнему подбирал словесные крохи с его публицистического стола, а не издевался открыто над ним и над его «верой» в оздоровление власти. А раз уже Санхо-Изгоев издевается над государственно-идеалистическим консерватизмом, значит только и остается, что принять к руководству совет портного Петровича: шинель сия негодна, – нужна новая, – а старую следует просто отдать на портянки.
«Киевская Мысль» N 46, 15 февраля 1914 г.
События 1905 – 1906 годов показали бюрократии, что дело обстоит несколько сложнее, чем это представлялось ей в ее самобытной простоте. Поэтому, разогнав две первые Думы, бюрократия не решилась оставаться в до-революционной пустоте, без всякого представительства. Она решила приспособить этот чужестранный аппарат так, чтоб он, не стесняя свободы ее действий, давал ей в то же время возможность в любой момент ориентироваться (разбираться) в политических группировках и классовых притязаниях. Этой именно цели служил государственный переворот 3 июня 1907 г., из которого вышли третья и четвертая Думы. Столыпин рассматривал Думу как свой подручный приказ по общественным делам и в меру этой оценки отпускал ей свое внимание и уважение. Но «руководящим» партиям казалось и того уж довольно, что их вообще терпели. Гучков изогнувшись снимал пушинку со столыпинского обшлага, а Милюков посылал Родичева, невзначай брякнувшего правдивое слово, извиняться пред его высокопревосходительством. В психологии не только право-октябристского большинства, но и так назвавшей себя «ответственной оппозиции» лезли наружу все черты политического содержанства. Совершенно, как щедринская мещанка, которая попала в помпадурши, третья Дума восхищенно спрашивала каждый раз своего помпадура: «И за что ты меня, глупую бабу, полюбил?» Дворянская реакция неограниченно господствовала во всех областях общественной жизни, и если бюрократия не учиняла окончательной расправы над Думой, то только потому, что каждый новый удар сверху падал на «народное представительство», точно на тесто в квашне, не встречая никакого отпора.
Четвертая Дума переняла целиком политическое и нравственное наследство третьей. Но ей приходится существовать в другую эпоху. Самое смелое слово, сказанное рабочими представителями третьей Думы, замирало почти без отклика в те страшные годы экономического истощения и политического упадка. Другое дело теперь. На фоне политического подъема четвертая Дума выступает еще более мрачным и отталкивающим пятном, чем третья. Но в то же время каждый протест изнутри ее находит широкий резонанс; между словом и делом уже нет больше той пропасти, что в первое пятилетие контрреволюции, и мужественно сказанное с думской трибуны слово звучит уже не как «громкое», а как грозное слово.
Столыпинские министры с высокомерием победителей пропускали мимо ушей речи социал-демократических депутатов в 3 Думе; «от слова не станется», говорили они себе, твердо зная, что это слово, погребенное в стенографических отчетах, почти не доходит до массы. Но у горемыкинских министров от этой высокомерной беспечности не осталось и следа. Масса стала за это время другою, совсем иная чуткость политического слуха у нее теперь, а между этой массой и ее депутатами натянулись многообразные связи и в первую голову – рабочая печать. Теперь господа министры бросаются в другую крайность: они начинают думать, что всеобщее недовольство порождается думскими речами; что стачки и демонстрации выходят непосредственно из гортани Чхеидзе или Малиновского[244]. В то время, как управление по делам печати, градоначальник, типографская инспекция, прокуратура и все их административные родственники и свойственники неутомимо гоняются за печатной бумагой, разрушающей гранитные основы порядка, – в это время г.г. министры покидают все прочие государственные заботы для тщательной цензуры социал-демократических речей.
Г. Маклаков – не тот, который сочиняет «наказы», а тот, который нарушает их, – министр внутренних дел Маклаков[245], изучив думскую речь депутата Чхеидзе, к величайшему своему негодованию убедился, что Чхеидзе совсем не так понимает идеал государственного устройства, как он, Маклаков. Опираясь на мнение своих избирателей, Чхеидзе заявил, что бухарский порядок, при котором никому неизвестный губернатор, по никому неизвестным причинам, может вдруг превратиться в слишком хорошо известного всем министра внутренних дел – плохой порядок, недостойный уважающих себя граждан. Чхеидзе развил далее то соображение, что государственный строй нашей союзницы, Франции, в общем и целом, выше бухарского режима. Г. Маклаков, по роду своих занятий призванный охранять бухарские основы, нашел – или ему нашли – 129 статью Уголовного Уложения[246], которая лиц, предпочитающих французские порядки бухарским, ссылает на поселение. Точка зрения г. Маклакова была быстро усвоена всеми надлежащими инстанциями, и 1-й департамент Государственного Совета решил обратиться к Чхеидзе с запросом, успел ли он за это время убедиться, что четыре пункта 129 статьи убедительнее, чем все пункты социал-демократической программы. До этого момента все шло превосходно. Но тут вдруг неожиданно для министра внутренних дел всплыло наружу то обстоятельство, что Чхеидзе все же состоит народным представителем и, в качестве такового, пользуется гарантированной свободой слова и личной неприкосновенностью. Статья 129, верно служившая абсолютизму, этого не предусмотрела. А главное, она не предусмотрела того, что вопрос о неприкосновенности депутата, помимо 1-го департамента, интересует также и некоторые слои народа.
Закинутая на Чхеидзе карательная петля является вместе с тем удавной петлей для свободы думского слова. Инициативу решительной парламентской борьбы за неприкосновенность думской трибуны от полицейских посягательств взяла на себя социал-демократическая фракция, т.-е. та именно группа депутатов, которая неутомимо повторяет, что все основные вопросы русской политической жизни разрешатся – вне Думы.
Социал-демократия предложила не приступать к обсуждению бюджета, доколе не будет законодательным путем ясно и недвусмысленно гарантирована личность депутата от всех и всяких департаментов. К этому предложению примкнули трудовики и либералы (кадеты и прогрессисты). Право-октябристское большинство предложение отвергло. Могло ли быть иначе? Раз на одну чашу весов положена неприкосновенность депутата, а на другую – неприкосновенность бюджета, вопрос для бюджетных питомцев решен.
Относительно правых и националистов ни для кого не могло быть на этот счет сомнения с самого начала: представители паразитических общественных классов, они бюджетом кормятся, с бюджетом стоят и падают. Под их «патриотизмом» и «национализмом» скрывается их утробное бюджетофильство, – пламенная любовь к бесконтрольному бюрократическому бюджету, особенно к его забронированным и темным частям. Ожидать от них покушения на бюджет значило бы считать их готовыми на социальное самоубийство.
Это понимали даже и кадеты. Но тем большие надежды они возлагали на октябристов. Какие бы оппозиционные слова ни произносили и ни писали кадеты, основная задача их тактики сводится к либерально-оппозиционному перевоспитанию октябристов. Если представители крупного капитала усвоят себе кадетскую тактику, правительство не сможет не считаться с либерализмом, – перевоспитать правительство через перевоспитание октябризма – такова альфа и омега{64} политики г. Милюкова.
Между тем крупно-капиталистические элементы буржуазии теснейшим образом связаны с бюджетом – через посредство банков. В нашей хозяйственной жизни банки играют могущественную роль. Государственный банк является банком для банков. От бюджета, от состояния государственного кредита, от политики министерства финансов зависит в очень большой степени торгово-промышленная конъюнктура{65}. Самое образование октябристской партии состояло в непосредственной зависимости от кредитной политики государственного банка. Об этом в свое время чрезвычайно поучительные разоблачения сделал некий г. Л. Г., – ни дать, ни взять похожий на того Льва Гурьева[247], который долго состоял газетным чистильщиком сапог при гр. Витте. В 1905 г., когда государственный банк, под влиянием крайне стесненного финансового положения, стал скуп на кредит, – "крупная торговля и промышленность начали объединяться в политические союзы с резко-оппозиционной окраской, и – рассказывает г. Л. Г. – одна из этих организаций (контора железо-заводчиков) в 2 часа ночи с 18 на 19 октября 1905 г. (т.-е. в день опубликования знаменитого манифеста) заявила гр. Витте: «мы не верим словам и поверим только делу. Дайте нам дело». Гр. Витте дал им «дело», широко открыв кредитный кран, и – «промышленность перешла в союз 17 октября и еще более правые партии»{66}. Таким образом октябристская партия сложилась под бюджетной сенью. Надеяться на то, что теперь, в момент неустойчивой торгово-промышленной конъюнктуры, октябристы предпримут серьезный поход против бюджета, рискуя тем обрушить на себя лавину кризиса – значит верить в чудо. Но чуда не случилось, – октябристы оказались в первых рядах священной дружины, охраняющей бюджет.
Здесь-то именно и вставал тактический вопрос: какие предпринять дальнейшие шаги, чтобы пробудить внимание всего населения к попранию элементарнейшего права народного представительства – свободы парламентского слова? Кадеты, однако, к этому моменту уже исчерпали себя. Они согласились совершить довольно решительный на первый взгляд шаг – объявить бюджетную стачку – до снятия бюрократией полицейской осады с народного представительства. Но для своего активного участия в борьбе они ставили, видите ли, небольшое условие: непременное участие октябристов. Да, под прикрытием октябристов справа, социал-демократов – слева, кадеты готовы были вступить в борьбу. Однако же было с самого начала ясно, что октябристы не могут примкнуть к думской стачке против своего собственного третьеиюньского бюджета, как капиталист не примкнет к рабочей стачке – против себя самого. Но в таком случае вся боевая готовность либерализма была показной, рассчитанной на буржуазную галерку, на недовольную провинцию. Кадеты с самого начала знали, что до борьбы дело не дойдет и им не придется серьезно компрометировать в глазах правящих свою «ответственную» и «государственную» репутацию; в качестве же громоотвода для простоватой «радикальной» провинции всегда останутся октябристы, не желающие бастовать… против самих себя.
В этом положении кадеты себя чувствовали почти превосходно. Но не надолго: либеральную музыку испортили социал-демократы. Отнюдь не считая, будто Дума явится ареной решающей борьбы, рабочие депутаты отнеслись, однако, и к думской борьбе со всей серьезностью и решительностью честных и мужественных политиков. В Думе и в печати указывалось, что, выступая за свободу думского слова, социал-демократы тем самым боролись за общий интерес. Это бесспорно. Но не случайно ведь жребий, брошенный г. Маклаковым, пал на Чхеидзе, на лидера думской социал-демократии. И когда буржуазные партии, в твердой надежде, что на них маклаковский жребий не падет, решили, как ни в чем не бывало, приступить к «беседам по бюджету», – именно к «беседам», как выразился позже г. Милюков! – тогда социал-демократы заявили: «Нет, на это мы не пойдем. Мирно беседовать о бюджете с петлей на шее, иметь собеседниками министров, которые держат конец этой петли в руке, – нет, на это мы не согласны! И против этой вашей беседы, сотканной из лицемерия и раболепия, мы будем протестовать всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами!».
Кадеты отшатнулись от группы, которая политические обязательства понимает всерьез. Трудовики, уже подвергшиеся воздействию политического подъема в городах, честно поддержали представителей пролетариата. И 22 апреля разыгрались в Думе события, которые навсегда войдут в историю русского парламентаризма. Когда г. Горемыкин[248] появился пред вернопреданной Думой, чтоб изложить ей свой способ облагодетельствования России; когда каждый из патриотов вложил в рот жирный палец почтительности, – крайняя левая встретила министра-президента международной музыкой обструкции и криками: «Свободу слова депутатам!».
Весь в поту гофмейстер Родзянко, «вяще изломившись», извинялся перед его высокопревосходительством и грозил крайней левой всеми председательскими громами. Когда это не подействовало, Родзянко решил совершить массовое исключение левых депутатов, – единственный в своем роде парламентский локаут. Всего месяц перед тем петербургские заводчики подвергли экономическому локауту несколько десятков тысяч рабочих за стачку протеста. Что мудреного, если октябристский председатель додумался подвергнуть парламентскому локауту рабочих депутатов за обструкцию негодования. Октябристы, которые только что уклонились от участия в бюджетной стачке, охотно поддержали бюджетный локаут. Прогрессисты – те самые, что вносили предложение о депутатской неприкосновенности – голосовали за исключение 21 депутата. А кадеты? Кадеты воздержались. Они сохранили за собой право зубоскалить задним числом по адресу переусердствовавшего Родзянки, но когда крайняя левая изгонялась из Думы на 15 заседаний, на все время важнейших бюджетных прений, кадеты не возмутились, не протестовали, нет, – они воздержались. Кары налагались по наказу, сочиненному одним из Маклаковых, – не тем, а их кадетским Маклаковым. И эти кары, как оправдывалась «Речь», «автоматически должны были следовать за обструкцией». Что значит автоматически? Лишь то, что бюджетолюбивое большинство неизбежно должно было принять насильственные меры против справедливо возмущенного левого крыла. Но при чем же здесь оппозиция? Что могло кадетов толкать к молчаливому одобрению репрессий, кроме бескорыстного подхалимства? И далее. Если Родзянко не удовольствовался исключением обструкционеров на один день; если изгнанием их на 15 заседаний он хотел сказать, что последние отголоски мощной речи Горемыкина должны замереть в Таврическом дворце, прежде чем через порог его смогут снова переступить дерзновенные, – то почему обязаны были с этим чудовищным избытком раболепия мириться кадеты? Что вынуждало их? Ничто, кроме сервилизма (лакейства), – стремления напомнить сферам, что они, кадеты, – партия порядка. А в то же время для своей радикальной галерки они писали, что в сферах насмерть перепугались кадетской бюджетной тактики, и что там уже «шли предварительные разговоры» о роспуске Думы (сам Милюков подслушал у замочной скважины!). Но дорогу кадетам перебежали социал-демократы: они испугали прогрессистов, они ожесточили сердце октябристов, – и таким образом обеспечили правительству бюджет. Но кто же угрожал бюджету? Все те же октябристы. Отказавшись наотрез от демонстративной отсрочки обсуждения бюджета, они готовы были будто бы голосовать против самого бюджета или против его решающих составных частей. Это ли не чудеса в решете? А в сферах уже бессарабский цыган закидывал медный пятак на орла или решетку: распускать Думу или погодить. Если за два дня перед этим кадеты жаловались, что именно октябристы не позволили им приступить к серьезной бюджетной борьбе, то теперь вдруг оказалось, что социал-демократы помешали им совместно с октябристами нанести бюджету сокрушающий удар. А между тем сами кадеты до последнего момента колебались: голосовать ли им за бюджет в целом или против бюджета. Только мужественное поведение крайней левой; только огромное впечатление, произведенное обструкцией в стране; только брезгливое возмущение, вызванное во всех порядочных людях трусливо-предательскими маневрами кадетов, заставили эту партию впервые голосовать против перехода к постатейному чтению бюджета. Но увы! – на фоне только что учиненного парламентского локаута это выступление превратилось в бессильный полупокаянный жест отступника, который завтра же готов начать порочный круг своей политики сначала.
Кадеты сами позаботились о том, чтоб облегчить демократии политические выводы из событий. «В сравнительно малых размерах, – писала „Речь“ после Родзянкина локаута, – перед нами, в сущности, прошло за три последние дня повторение того же, что случилось за три последние месяца 1905 г.». Сперва – общие совместные действия демократии и либерализма. Затем – изолированные действия пролетариата. «А в результате – декабрьские дни и разгром общего освободительного дела».
Девять лет почти кадеты имели для размышления, но неизреченная либеральная ограниченность до сих пор не позволила им понять, что декабрьские события с железной необходимостью вытекали из октябрьских. Никто не властен был убрать с общественной арены только что пробужденные народные массы, те самые, что привели к октябрьскому манифесту, а следовательно, никто не в силах был предупредить конфликт. Если б социал-демократия и юркнула в политическую подворотню, она не предупредила бы декабрьских событий, себя же покрыла бы бесславием, – т.-е. сделала бы то, что сделал либерализм.
Но между декабрем 1905 г. и 22 апреля 1914 г. есть еще одна историческая дата, о которой так уместно вспомнить в связи с покушением на Чхеидзе: это – начало июня 1907 г., последние дни второй Государственной Думы. Когда Столыпину для целей государственного переворота понадобилось судебное жертвоприношение, и он закинул аркан на всю социал-демократическую фракцию, – кадеты, руководящая партия второй Думы, не поднялись в негодующем протесте, не отшвырнули чудовищного требования, а почтительно просили разрешить им заняться этим «вопросом» в комиссии. В заседании же Думы они предлагали обсуждать – с арканом на шее – законопроект по судебной реформе.
Три исторические даты – три разные эпохи, – но кадеты во всех случаях остаются верны себе. Становится ли социал-демократия на передовые позиции, готовая разделить судьбу народных масс в поражении, как и в победе, – так было в декабре 1905 г.; является ли социал-демократия обреченной жертвой контрреволюционного заговора, – так было в июне 1907 г.; берет ли социал-демократия на себя инициативу решительной парламентской борьбы за элементарные права народного представителя, – так было 22 апреля, – кадеты всегда и неизменно отделяются в решительный момент: с тупым высокомерием глядят они со стороны, когда демократия в декабре принимает на себя последствия октябрьской полупобеды; шуточками о «левом осле», прибаутками о «красной тряпке» провожают они на каторгу рабочих депутатов; наконец, они умывают руки водой парламентской невинности, когда преторьянцы 3 июня изгоняют из Таврического дворца представителей трудящихся масс.
Русский либерализм антидемократичен в самой своей сердцевине. Не только для пролетариата, но и для демократии строить свои расчеты на сотрудничестве с ним, значило бы строить свое здание на песке. Оценку свою политические шаги социал-демократии находят не в поведении либерализма, а в том, содействуют ли они пробуждению и сплочению масс и освобождению жизнеспособных элементов буржуазной демократии из-под принижающего влияния кадетизма.
С этой точки зрения социал-демократия имеет все права отметить в своем календаре большим красным крестом 22 апреля – день рабочей печати, думской обструкции и думского локаута.
«Борьба» N 5, 16 мая 1914 г.
(1904 – 1914)
26 января 1904 г. японские миноносцы в водах Порт-Артура вывели из строя два русских броненосца и один крейсер.
Беспримерное в истории России десятилетие оставлено с тех пор позади, и эта эпоха легла вечным водоразделом между прошлой Россией и будущей.
После четверти столетия внешнего мира и непроглядной реакции внутри грянул всемирно-исторический гром дальневосточной войны, и эхом откликнулся ему гром революции.
Старая неподвижная Россия, опиравшаяся на пассивное крестьянство и жившая воспоминаниями патриархального варварства, оказалась потрясенной в самых своих основах. Легенде нашей национально-политической самобытности нанесен был непоправимый удар, над подготовкой которого так усердно работали слепые силы капитализма.
Едва вышедший из колыбели пролетариат, опираясь на свое колоссальное значение в хозяйственной жизни страны, играл в столкновениях революции главную роль. В полном соответствии с этим идеи социал-демократии были руководящими идеями самой революции. Крестьянство, в котором наши народники усматривали главную силу русского прогресса, оказалось в роковую годину неспособным политически осознать свою тягу к земле и связать ее с борьбой пролетариата. Передовые элементы крестьянства, в лице Крестьянского Союза и позже – трудовиков, были слишком слабы, чтобы придать крестьянскому движению политически обобщенный характер.
Наша буржуазная якобы-демократия, в лице кадетской партии, без опоры в рабочих массах, обречена была – слабостью у нас средних, промежуточных, мелкобуржуазных классов – на полное бессилие в самую ответственную эпоху общественного развития. Крупный капитал, отделенный социальной пропастью от народных масс и испуганный натиском рабочих на свои экономические позиции, протянул одну руку поместному дворянству, охваченному ужасом за судьбу своих владений и сословных привилегий, а другую – бюрократии, опирающейся на армию. В эти социальные отношения был заложен весь ход и исход движения 1905 г. Непосредственно революция, главным вопросом которой был аграрный, а главным двигателем которой был пролетариат, разбилась о крестьянскую по составу армию.
Но и старый строй получил в этой борьбе неисцелимую рану. Раз навсегда обнаружилась и обнаруженной осталась полная непримиримость бюрократического абсолютизма и капиталистического развития, с его непрестанной борьбой классовых интересов и сложными экономическими и культурными потребностями. Несмотря на внешнее торжество бюрократического самовластия, новая, не-рабская, демократическая Россия, которая сама хочет строить свою судьбу, отныне уже не сходит с исторического поля. Ее можно временно обескровить, можно надеть на короткое время чугунный замок на ее уста, – но она уже знает свой исторический путь и никому не позволит свести себя с него.
В избранных на основе закона гр. Витте первых двух Думах руководящее положение выпало на долю кадетов. Поставив принципиальный крест над массовой борьбой, они обещали «безболезненно» снять старую власть не приступом, а правильной осадой. Но эта попытка обнаружила лишь политическое бессилие партии дипломированной интеллигенции, опирающейся преимущественно на городские обывательские слои, но не имеющей за собой ни одного из основных классов современного общества. Судьба двух первых Дум явилась новым доказательством того, что великие политические столкновения, ребром ставящие вопрос, кому быть хозяином в стране, решаются в последнем счете не обличениями и доводами, а соотношением и соразмерением сил.
Старая власть, подталкиваемая объединенным дворянством и пользуясь поддержкой крупного капитала, распустила одну за другой две первые Думы и посредством открытого государственного переворота 3 июня 1907 г. закрепила тройственный союз бюрократии, дворянства и крупного капитала. Над этим союзом взошла звезда П. А. Столыпина, Георгия Победоносца контрреволюции.
Вся полнота власти снова оказалась в руках старых носителей ее. В то время как дворянство именно в течение последнего десятилетия изо всех сил спускало наследственные земельные владения, вся государственная политика направилась с чудовищной откровенностью по линии дворянских сословно-паразитических интересов. Крупному капиталу, в лице октябристов, оставалось только держать господам положения стремя да счищать с политической сцены навоз, который оставляли после себя лошади победителей.
Решение аграрного вопроса, – а для капитализма это значит решение вопроса о внутреннем рынке! – было, по соглашению Столыпина с советом объединенного дворянства, направлено указом 9 ноября 1906 г. за спиною народного представительства. Дворянству была целиком гарантирована земельная основа его сословного владычества от мужицких посягательств. Община, связывавшая разные слои крестьян единством сословно-земельных интересов против помещиков, была пущена на слом, с тем, чтобы кулаческие верхи деревни могли округлить свои земельные владения за счет деревенских низов. Дворянский банк бросал все новые миллионы в прорву дворянских аппетитов. Операции крестьянского банка были расширены на таких основах, что не приспособленные помещики получили возможность за ростовщические цены сбыть свои земли государству.
В итоге аграрной политики контрреволюции крестьянские голодовки по-прежнему остаются хроническим явлением, а крестьянский банк арестует у облагодетельствованных им крестьян хлеб и гноит его без смысла на корню или сносит топорами избы неплательщиков и выгоняет среди зимы крестьянские семьи на большую дорогу.
Подобранная на основе закона 3 июня третья Дума, в которой места решающего центра были отведены под октябристов, собиралась сперва реформировать страну усилиями тройственного союза бюрократии, дворянства и капитала. В либеральных реформах нуждался, однако, лишь капиталистический, т.-е. самый слабый член союза.
Он и взял на себя инициативу. Свои реформистские расчеты октябристы укрепили одновременно с трех сторон: во-первых, самые проекты реформ они свели к наивозможно-жалкому минимуму; во-вторых, чтоб успокоить старую власть, они «принципиально» отказывались от парламентаризма; наконец, в-третьих, они проявляли необузданное рвение в делах милитаризма, подходя к власти с принципом купеческой взаимности: «мы тебе – сотни народных миллионов, ты нам – конституционные реформы». Но жестоко просчитались. Полоса октябристского реформизма, к которому изо всех сил пытались пристроиться кадеты, оказалась в такой же мере бесплодной, как и бездарной.
В первую эпоху третьей Думы Столыпин делал попытки поддержать октябристское реформаторство: чудовищно-возросшая государственная машина с ее трехмиллиардным бюджетом сама нуждалась в развитии производительных сил, а торгово-промышленный кризис, начавшийся в конце 1899 г., длился почти без перерывов до конца 1909 г. Но третий союзник блока, дворянство, за счет которого только и возможны были капиталистические реформы, не соглашался уступить ни вершка из своих сословных позиций. Государственный Совет и так называемые сферы явились оплотом сословной непримиримости и социального застоя. Большие и малые Пуришкевичи победили. Бюрократия быстро сложила реформаторское оружие, снова решив, что «на наш век хватит». Октябристско-столыпинский «реформизм» закончился жалким крахом.
В качестве выхода из тупика была выдвинута на передний план активная внешняя политика. Оказавшись внутренне-неспособной развязать узы экономического развития страны и раздвинуть таким путем рамки внутреннего рынка, реакция искала внешних источников обогащения для имущих классов или, по крайней мере, для их верхов и отдельных политических клик. С кадетами в роли вестовых контрреволюция стала на рельсы империализма. Не замедлило, однако, обнаружиться, что активная внешняя политика не по плечу правительству, которое управляет недовольным населением при помощи исключительных законов и еще более исключительных приемов. Бесправие и нужда крестьянства, систематическое унижение десятков миллионов «инородцев», бестолковое и нечистое хозяйничанье бюрократии во всех областях, сенаторские ревизии, многое раскрывшие, но ничего не изменившие, все это – неподходящая обстановка для «патриотического» воодушевления и внешних успехов. Если империализм эпохи контрреволюции не дал нам нового Мукдена и новой Цусимы, то только потому, что наша дипломатия при всей своей суетливости каждый раз виновато отступала назад, как только очередной международный вопрос ставился ребром, т.-е. на почву столкновения сил. Но было бы несправедливо утверждать, что усилия русской дипломатии остались безрезультатными: все, что можно было испортить, она добросовестно испортила, и где маячил новый провал, там она была неизменно на своем посту.
В Персии, считавшейся нашим естественным рынком, упрочилось влияние Англии и Германии. Ненависть к России, громившей персидский парламент и сеявшей в стране анархию, укрепилась незыблемо. Нынешнее персидское правительство, по признанию «Нового Времени», представляет собою организованную враждебность к России. На Балканах преданная русской дипломатией Болгария живет и дышит теперь ненавистью к стране-"освободительнице". «Наследственный враг» – Австрия, аннексировавшая в 1908 г. Боснию и Герцеговину, получила теперь против Сербии сильную точку опоры в лице самостоятельной Албании. Противница-Германия упрочилась в чрезвычайной мере в Константинополе и прибирает ключ от Босфорского пролива к своим рукам. Наконец, на Дальнем Востоке монгольская авантюра превратила Китайскую республику в нашего заклятого врага и в то же время оттолкнула от нас Монголию. Газетные агенты русской дипломатии начинают уже трусливо отзываться об «автономной» Монголии, как о зеленом винограде, не заслуживающем нашего высокого внимания. Словом, внешняя политика контрреволюции, с начала и до конца состояла из ряда отступлений и поражений, жестоко расшатавших тройственное согласие{67}.
Крушение Столыпинско-Гучковского реформаторства и первые крупные неудачи во внешней политике, как аннексия Боснии и Герцеговины, укрепили реакцию на новой политической идее: национализме. Эта идея чрезвычайно проста: в разноплеменной России, где великороссы составляют не более 43 % населения, создать не для коренного населения, разумеется, а для коренных истинно-русских собственников – в состав которых входит, к слову сказать, много «истинно-русских» немцев, поляков, румын и даже евреев – исключительно-привилегированное положение; монополизировать за ними внутренний рынок; национализировать хлебную торговлю; национализировать кредит; словом, поближе припустить их к государственному бюджету, отогнав прочь инородцев, ибо иначе не хватает; обезличить еще не окончательно обезличенные окраины (Финляндия); выкроить из обезличенных окраин новые истинно-русские губернии (Холмщина), отдав их на кормление жадным патриотам из маменькиных сынков, – вот и вся политика национализма!
Под этим знаменем доживала свои дни третья Государственная Дума, выбиралась и заседает четвертая. Разнузданное улюлюканье по инородцу, особенно по еврею, является необходимым дополнением и развитием национального государственного курса. Антисемитизм стал для хозяев положения подлинной политической религией, в которой счастливо сочетаются третьеиюньская совесть и третьеиюньская честь. Высшим творческим актом национализма явилось судебное дело, которое достаточно назвать по имени, чтобы дать характеристику эпохе и ее людям: дело Бейлиса!
Политика национализма была по самому существу своему не чем иным, как проматыванием последних материальных и финансовых ресурсов контрреволюции. Недаром министр финансов Коковцев изображал из себя оппозицию в кабинете Столыпина, когда тот вплотную подошел к «национализации» кредита. Но в качестве премьера г. Коковцев скоро успокоился в лоне своего государственного оптимизма, у него для этого нашлись свои серьезные причины: – после десяти лет кризиса и застоя в стране наступил торгово-промышленный подъем.
Правящая бюрократия приписала промышленный подъем своим заслугам, – почти с таким же правом, с каким она могла бы приписать себе наступление в марте весны.
Втянутая давно уже в капиталистический круговорот, Россия неотвратимо проделывает вместе со всем капиталистическим миром циклы подъема, застоя, кризиса. Этим круговоротом заведуют исторические силы куда более могучие, чем циркуляры наших министерств. Но это вовсе не значит, что наши национально-государственные условия безразличны для хода капиталистического развития. Наоборот: пережитки крепостничества и государственная безурядица в чрезвычайной мере суживают внутренний рынок, подрезают крылья подъему и усугубляют тягости кризиса.
Если бы Россия ввела у себя за это десятилетие демократический государственный строй; если б наш аграрный вопрос был радикально разрешен в соответствии с интересами многомиллионного крестьянства, – это значило бы, что мы настежь распахнули ворота экономическому прогрессу. Свободное крестьянское хозяйство как основа внутреннего рынка в стране с огромными естественными богатствами и 170-миллионным населением, – это значило бы могущественное развитие производительных сил, неудержимый приток иностранных капиталов и лихорадочный культурный подъем всей страны, – развитие на северо-американский лад.
При столыпинских аграрных законах, третьеиюньском парламентаризме и националистической работе администрации и судов о таком развитии не может быть, разумеется, и речи. Тем не менее элементарные силы капитализма проложили себе дорогу через препоны и запруды контрреволюционной государственности и тем самым отодвинули политическую развязку. Началось грюндерство, пошла биржевая игра, быстро поднялся в гору государственный бюджет, возросли военные заказы и поставки, пошли колоссальные железнодорожные концессии. Депутаты правительственного большинства, а в значительной мере и депутаты либеральной оппозиции, стали пристраиваться в советах акционерных компаний и банков, при железнодорожных концессиях и всюду вообще, где слышен запах жареного.
Г. Коковцев стал все больше пропитываться убеждением, что Россия «не нуждается в политических законах».
Но вместе с промышленным оживлением развернулось по всем фронтам и рабочее движение. Далекая Лена, от золотых сосцов которой жадно пьют сильные и сильнейшие мира сего, подала 4 апреля 1912 г. свой страшный сигнал к тревоге. Повсеместные выступления рабочих, экономические, как и политические, по частным поводам, как и по общим, всей совокупностью своей поставили перед страной во весь рост вопрос о судьбе режима 3 июня.
Рабочее движение выбило из оцепенения политическую жизнь всей страны. Целый ряд фактов последнего года (общественный отклик на дело Бейлиса, учительский съезд и пр.[249]) ясно показал, в каком направлении работают чувства и мысли всех демократических и просто жизнеспособных элементов населения.
А ведь за промышленным подъемом неизбежно последует кризис. Вопреки оптимистическим заверениям г. Коковцева и торгово-промышленных сфер{68}, он не за горами, – он уже сейчас стучится у ворот. И надвигающаяся эпоха кризиса будет эпохой жестокой расплаты за все грехи контрреволюции, оказавшейся в одинаковой мере бессильной на добро и могучей на зло – во внутренней политике, как и во внешней. Чем выше подъем, чем сильнее биржевой ажиотаж и акционерная спекуляция, чем больше элементов буржуазного общества вовлекли они в свой водоворот, – тем ниже упадет волна кризиса, тем разрушительнее и болезненнее будут ее последствия. Чем глубже опьянение, тем горше похмелье. Поистине граф Коковцев ушел вовремя!
Уже и промышленный подъем выбил буржуазные классы из состояния ошеломленности и подобострастия. Много званых, мало избранных, – не все находят доступ к концессиям и поставкам, не для каждого уготованы молочные реки и кисельные берега государственного бюджета. Широкие буржуазные круги раздражены тем, что подъем имеет свои пределы в незначительной емкости крестьянского рынка, что приток иностранных капиталов тормозится государственной анархией. Отсюда рост прогрессистов, отсюда прилив октябристской оппозиционности, отсюда расколы и перетасовки в среде партий думского большинства. А что же произойдет, когда ребром будет поставлен последний заемный целковый, когда проложена будет последняя верста рельс и окажется убыточной, когда начнется паника на бирже, концессионеры, парламентарии и поигрывающие сановники начнут вылетать в трубу, и во многих конторах, деловых кабинетах и благочестивых салонах воцарятся паника и скрежет зубовный? Вражда между третьеиюньскими союзниками – вражда из-за близости к бюджету, из-за его «национализации» – может легко при таких условиях превратиться в жестокую потасовку, которая окончательно ослабит нынешних господ положения. Широкие круги буржуазного общества пострадают от кризиса несравненно суровее, разумеется, чем биржевые магнаты и капиталистические монополисты, – возрастет недовольство, а, стало быть, и изолированность правящих. И все это на основе неупраздненного аграрного крепостничества, которое держит в своих оковах производительные силы страны!
Рабочий класс, искусственно удерживаемый в состоянии распыленности, очень мало воспользовался плодами промышленного подъема. А надвигающийся кризис с его ужасами необеспеченности и грозной безработицы всей своей тяжестью обрушится на рабочий класс. Бесправие, произвол, национальная травля, паразитизм клик, бюджетное хищничество, все, что составляет сущность режима 3 июня, усугубит торгово-промышленный кризис и отзовется непосредственно и притом самым болезненным образом на пролетариате. При таких условиях торгово-промышленный кризис неизбежно превратится в кризис политический. Предсказывать сейчас характер и формы этого кризиса, измерять заранее его социальную глубину и остроту его политических проявлений нет никакой возможности. Всякие соображения на этот счет могут иметь лишь теоретически-гадательный характер.
Но ясно, что как при остром характере кризиса, так и при затяжном на долю пролетариата ляжет самая ответственная часть работы. Готовиться к выполнению своей роли, какими бы путями ни пошло политическое развитие, пролетариат может только одним путем: уясняя себе свою историческую роль, учась различать своих врагов и друзей, сплачивая свои силы, расширяя свои позиции и неутомимо работая над восстановлением и упрочением полного организационного единства в своих рядах!
«Борьба» N 4, 22 февраля 1914 г.
Март издавна слывет тревожным месяцем в политическом календаре разных стран.
Март 1914 г. обновил эту свою старую репутацию. Петербург был в этом месяце ареной событий, которые новой драматической главой войдут в историю русского рабочего движения.
У этих событий два полюса: резиновая мануфактура и Путиловский завод.
Путиловцы уже не первый март встречают в огне борьбы за общие пролетарские интересы.
Резинщицы, наоборот, до сих пор стояли в стороне от большой дороги классовой борьбы. Темные, жизнью забитые и людьми затравленные, они представляли собою самый податливый материал эксплуатации. Больше всего они напоминали тот материал, над которым работали, – резину. Как и резину, их можно безнаказанно тискать, мять и растягивать. Резина вынослива. Но есть предел и ее растяжимости. Когда предел перейден, резина рвется. Так и резинщицы. Сколько именно перепустили вредного газу при выделке резины, это важный технический вопрос, но не решающий. Суть в том, что у покорных безропотных резинщиц чересчур жилы растянули, дальше того предела, какой допускается свойствами человеческого материала, – и жилы не выдержали. В корчах и судорогах стали падать резинщицы на фабричный пол – сперва в Риге, затем в Петербурге. За резинщицами – табачницы. Специалисты-медики определяют это страшное явление, как эпидемическую истерию. А социальный смысл массовой истерии таков: если рабочие не сопротивляются путем коалиций против эксплуатации, то капитал давит, пригибает и растягивает их до тех пор, пока не дойдет до предела человеческой выносливости. Если отсутствует социальное сопротивление, то раньше или позже настает черед сопротивлению физиологическому. Классовый отпор имеет форму планомерной борьбы за лучшие условия труда. Физиологический отпор, т.-е. восстание униженного человеческого организма, выражается в рвоте, обмороке, корчах. Довести каждого рабочего до такого состояния – в этом и состоит внутренняя тенденция капиталистической эксплуатации.
В качестве одной из причин эпидемической истерии официальными исследователями указывалось на возбужденное настроение работниц. И это указание несомненно правильно. Волны классового движения не раз докатывались до окон резиновой мануфактуры и будили в сердцах резинщиц острую тревогу, смесь надежды с испугом. Резинщицы смутно ждали каких-то перемен к лучшему. Но перемены сами собой не наступали, а старые условия труда, обогащенные новой мазью, тем разрушительнее действовали на организм в этом состоянии тревоги.
А сколько же рассеяно по России рабочих и работниц, которых не коснулась пока и смутная тревога; которые покорно и без мыслей, как слепая лошадь на конной мельнице, и день и ночь приводят в движение колесо? Стоны и крики резинщиц и табачниц прозвучали в ушах передовых петербургских рабочих, как напоминание и предостережение: «Помните, путиловцы, балтийцы и лесснеровцы, что вами не исчерпывается пролетариат! В самом Петербурге прозябают многочисленные кадры рабочих, которые умеют протестовать против нещадной эксплуатации пока еще только эпидемической истерией. А на всем протяжении России, в провинции, – в земледелии, в лесоводстве, на свекловичных плантациях, в домашней промышленности, в кустарничестве, в шахтах, в химической и текстильной промышленности – там рассеяны миллионы рабочих, еще не пытавшихся ни разу разогнуть спину. Эти миллионы, свеженабранные из распадающейся общины или выросшие за годы контрреволюции, более всего бедны сознанием своей бедности. Помните об них, передовые! Если вы не пробудите их, не приблизите их к себе, они в час испытания страшной гирей повиснут на ваших ногах!» Вот что сказала эпидемия среди резинщиц и табачниц балтийцам и путиловцам.
И эти слова дошли по назначению. Петербургские металлисты подали тревожный сигнал. Ползучая забастовка по разным поводам тянулась уже с 4 марта. Отдельные мастерские и заводы протестовали против преследования рабочей печати, арестов уполномоченных, постыдной ликвидации ленской бойни и пр. 10-го бастовало около 10 тысяч человек. 12 марта происходят первые отравления на резиновой мануфактуре «Треугольник». 12 и 13 марта бастуют в Петербурге по разным поводам свыше 65 тысяч человек. 14-го градоначальник издает предупреждение о «сборищах» с угрозой употреблять против непокорных оружие. 15-го происходят отравления на табачной фабрике Богданова. 17-го (понедельник) начались протесты по поводу массовых отравлений. Первыми забастовали путиловцы и балтийцы. В понедельник (17-го) бастовало около 30 тыс. рабочих. Происходили уличные демонстрации. Стачка продолжалась и во вторник. В среду события принимают колоссальный размах. Число забастовщиков переваливает за 110 тысяч. В этом числе подавляющее большинство составляют металлисты (свыше 80 тысяч). Далее следуют: около 15 тыс. текстильщиков, свыше 4 тыс. печатников, свыше 10 тыс. стачечников других профессий. Демонстрации во всех фабричных кварталах, красные знамена, стычки с полицией, раненые. Каков смысл этой бурной массовой стачки? Или пред нами просто стихийный взрыв чувств, который навстречу истерической эпидемии бросает стачечную эпидемию?
Нет, стачка протеста и симпатии имеет свой большой общественный смысл, хотя и не всегда ясный всем ее участникам: этот смысл – агитационный.
Провозглашая стачку протеста, рабочие не только дают исход чувству негодования против адских условий, в каких живут наиболее обездоленные слои пролетариата, но и пробуждают мысль этих обездоленных, подавая им пример боевой коалиции. «Вы не одиноки на этой земле, резинщицы и табачницы, – вы принадлежите к классу, который объединяется, борется, учится вступаться за каждую из своих частей. Мы, металлисты, отделенные от вас характером производства и условиями труда, связаны с вами классовыми узами. Поймите это, – и вы вырветесь из тех условий, которые порождают эпидемическую истерию!»
Когда Остапа Бульбу недруги пытали на колесе, ломая ему кости и разрывая жилы, он простонал в толпу без надежды на ответ: «Слышишь ли, батько?» А скрывавшийся в толпе Тарас крикнул ему в ответ: «Слышу, сынку!»
Так и металлисты в ответ на стоны и рыдания резинщиц, которым мануфактура разрушала мускулы и нервы, крикнули, ободряя и призывая: «Слышим, сестры!» В этом и заключается основное, агитационное значение стачечного протеста.
Реакция прекрасно поняла это и по-своему ответила. Сейчас же родилась распутная клевета о «комитете отравителей», который разбрасывает «ядовитый порошок», чтобы принудить отсталые заводы к забастовке. Отцом этой клеветы был, вернее всего, Замысловский, а матерью – охранка. Здесь в огромном масштабе было повторено то, что несколько раньше было проделано в Фастове. Там черносотенец, духовный сын Замысловского, заколол тринадцатью уколами еврейского мальчика, а потом отец убитого был арестован по обвинению в употреблении крови – собственного сына. Здесь, в Петербурге, господа положения соединенными силами довели работниц до страшной эпидемии, а затем обвинили передовых рабочих в том, что они, в борьбе за интересы своего класса, отравляли – собственных братьев и сестер.
20-го утром петербургские заводчики объявили локаут. Во главе их выступило морское министерство, закрывшее Балтийский завод. Всего было подвергнуто локауту около 70 тыс. человек, почти сплошь металлистов. Что побудило металлургов прибегнуть к такой острой мере, как локаут? На этот вопрос нельзя ответить с полной категоричностью, не заглянув предварительно в конторские книги железозаводчиков, разбухающие от барышей. Возможно, что металлурги действительно хотели задать таким путем рабочим острастку, отвадить их от стачек и принудить к более непрерывному созданию прибавочной ценности. Возможно, однако, что они добивались, наоборот, искусственно вызвать такие осложнения, которые давали бы им законное право развязаться с некоторыми старыми срочными заказами, чтобы принять новые, более выгодные. Возможно, наконец, что обе эти цели действовали совместно: вызвать локаутом ответную волну рабочего движения, развязаться со старыми заказами, раздавить затем изолированных петербургских рабочих-металлистов и «воспитать» их таким путем для мирного выполнения новых заказов. Состояние металлургической промышленности, которая жиреет за счет всех других отраслей хозяйства, делает одинаково вероятными и первое, и второе предположение, а также и комбинацию их.
Администрация, которая несомненно хорошо знала, чего хочет капитал, бросилась расчищать ему дорогу. Она конфисковала рабочие газеты, в то время как официальные журналисты макали свои клеветнические перья в слюну бешеной собаки. Она объявляла себя бессильной против локаута и в то же время выхватывала десятки и сотни передовых рабочих. В довершение всего, градоначальник в день объявления локаута закрыл сильнейшую организацию – профессиональный союз металлистов. И тем не менее локаут не удался. Каковы бы ни были его непосредственные цели, они остались не достигнутыми. Рабочие-металлисты, чувствующие слишком твердую почву под ногами в виде прекрасной конъюнктуры, спокойно ответили капиталистам: «не запугаете!». Они удовольствовались агитационным результатом своей стачки-демонстрации и отбросили от себя навязывавшийся им сверху план: перейти к более активным действиям. 26 марта локаут закончился. Пройдя сквозь полицейско-предпринимательскую фильтрацию, рабочие снова стали на работу. Если, таким образом, у локаутчиков «сорвалось», то прежде всего благодаря выдержке и правильному тактическому чутью петербургских рабочих. Им на помощь пришла, однако, и та полная изолированность, в какой очутились организаторы локаута в среде городского населения: студенчество с давно не наблюдавшейся решительностью поддержало рабочих. Техническое общество пожертвовало 6.000 руб. в пользу безработных и попыталось произвести при участии рабочих расследование причин массовых отравлений. В этих фактах, без сомнения, выразился прилив демократических настроений в среде интеллигенции.
Но вот и петербургская городская дума ассигновала на нужды семейств безработных 100 тыс. рублей и в свою очередь постановила произвести расследование, независимо от правительства. Было бы, однако, в высшей степени опрометчиво заключать отсюда, что буржуазные верхи городского населения перенесли свои ожидания и симпатии на борющийся пролетариат. Достаточно напомнить, что ассигнование 100 тыс. руб. произошло по инициативе октябристского лидера, А. И. Гучкова, чтобы совершенно отбросить такого рода наивный оптимизм.
На самом деле, в постановлении петербургской городской думы была несомненная демонстрация – но не за рабочих, а против локаутчиков-металлургов. Эта демонстрация была на руку рабочим. Но если бы рабочие вздумали серьезно рассчитывать в дальнейшем на активное к ним сочувствие октябристско-прогрессистской городской думы, они строили бы свои расчеты на зыбучем песке.
Антагонизм в среде капиталистических слоев, сказавшийся в неожиданном на первый взгляд постановлении столичного муниципалитета, находит свое объяснение в состоянии торгово-промышленного рынка. Здесь, а не в политическом прозрении Гучковых, нужно искать ключа к постановлению думы.
Во всех отраслях промышленности, обслуживающих непосредственно массовое потребление, и в первую очередь в текстильной промышленности, оживление теперь, как известно, вовсе не сказывается. Наоборот, тяжелая{69} индустрия, питаемая военно-морскими и железнодорожными заказами, переживает пока что непрерывный подъем. Все отрасли промышленности являются потребителями угля и железа и потому попадают в вассальную зависимость от железного и угольного синдикатов. Металлурги, загребающие золото, кажутся рядовым капиталистам вреднейшими монополистами. Их столкновение с рабочими оказывается при этих условиях в глазах буржуазии не общеклассовым делом, а частной расправой зазнавшейся клики, которая мало того, что собирает дань со всего общества, но еще пытается упрощенным путем сбросить с себя обузу невыгодных контрактов.
Второй, не менее острой причиной враждебности буржуазного общества к синдикатским королям железа и топлива, является состояние похмелья после биржевого опьянения. Когда, после десятилетнего застоя, началось бурное движение в гору всех дивидендных бумаг, особенно акций тяжелой промышленности, это послужило сигналом для биржевой мобилизации всех обывательских капиталов. Домовладелец, лавочник, чиновник, вдова на пенсии – все играли на бирже. Банки широко кредитовали буржуазную публику, помогая бирже раскинуть сети как можно шире. Когда же наступил перелом, т.-е. когда стало ясно, что цены акций, несмотря на хорошую конъюнктуру, далеко обогнали возможную доходность предприятий, тут крупные банки сумели вовремя отойти на заранее подготовленные позиции, – в накладе оказались мелкие банки и играющая публика: ее накопления провалились бесследно в бездонных кассах руководящих банков. По своему составу и по своим связям петербургская «обновленческая» дума ближе всего стоит к этой именно буржуазной публике, у которой по усам текло, а в рот не попало. Отсюда ее готовность «насолить» синдикатчикам и связанным с ними банкам. И отсюда же та легкость, с какою дума фактически сама погребла свои решения, когда нужно было их осуществлять. Если бы в ответ на локаут стачечное движение развернулось шире, внутренние антагонизмы в цензовом буржуазном обществе уступили бы бесспорно место чувству общеклассовой солидарности, направленной – в последнем счете – против пролетариата.
Имущие классы, и в том числе чисто капиталистические, всегда бывают разбиты на соперничающие и враждующие группы своими внутренними антагонизмами. Эти антагонизмы обостряются нередко под давлением рабочего движения. Но дальнейший напор того же движения снова сплачивает враждующие группы единством их основного классового интереса. Таков «железный закон» классовой борьбы! Он дает о себе знать при всяких глубоких конфликтах и потрясениях в рамках капиталистического мира, – независимо от географической долготы и широты.
Углубление антагонизмов в среде имущих классов, или между разными группами одного и того же имущего класса, бывает нередко очень выгодно для поступательного движения пролетариата. Но социал-демократия не может ставить самостоятельной задачей своей тактики – раскалывать имущие классы и клики. Социал-демократия не может подчинять своей тактики задаче углубления антагонизмов в буржуазном лагере. Социал-демократия не может контролировать своих шагов соображениями или гаданиями насчет того, как эти шаги отразятся на настроении той или другой части имущего общества. Зато социал-демократия обязана всегда спрашивать себя: как данный шаг отразится на сознании рабочих масс? Будет ли он содействовать их классовому сплочению? Укрепит ли их классовое самочувствие? Повысит ли их боевую способность? Только при такой постановке вопросов тактика социал-демократии может достигать и производного успеха – вносить действительно серьезный разлад в лагерь классовых врагов пролетариата. И наоборот: как только она ставит себе эту цель в виде самостоятельной задачи, она постепенно утрачивает почву под ногами и начинает походить на человека, который гоняется за собственной тенью.
Мы не можем влиять на другие классы, на их взаимоотношения и группировки иначе, как сплачивая, просвещая и усиливая наш собственный класс.
В среде рабочего класса нет противоположности интересов, но есть, даже в одном и том же Петербурге, глубокие различия в уровне общественной культуры и классового сознания. Это ярко вскрыли мартовские события. Между передовым слесарем-путиловцем, который идейно живет интересами мирового пролетариата и активно откликается на всякое зло, всякую неправду в собственной стране, и между вышедшей из деревни резинщицей, оглушенной городской сутолокой, отравленной фабричными ядами, запуганной шумом борьбы и слухами о таинственных отравителях, – между ними, этими полярными точками в рабочем классе, пролегают десятки переходных ступеней – от тьмы к сознательности. В то время как одни уже бесследно сбросили с себя путы старых предрассудков и оцепенение контрреволюции, другие делают только первые неуверенные шаги на классовом пути, а третьи – бьются в истерике на цементном полу. Ясно, что именно политическое преодоление этих культурных различий внутри пролетариата – приближение отсталых к передовым, пробуждение спящих, ободрение нерешительных является на ближайший период основной задачей социал-демократии во всех областях классового движения.
В этих условиях стачка-протест петербургских рабочих, эта яркая демонстрация круговой поруки класса, имела, как мы уже сказали, огромное агитационное значение. Неудачный локаут металлических королей только углубил и популяризировал значение стачки. Пролетарский авангард Петербурга удовлетворился этой двойной демонстрацией и не дал себя провоцировать на дальнейшие шаги, которые должны были бы демонстрацию превратить в акт непосредственной борьбы. Своей стачкой петербуржцы говорили: «нужно бороться!», но вовсе не говорили: «сейчас возможна победа!» Наоборот: те самые условия, которые делали необходимым энергичное напоминание отсталым массам о борьбе, исключали сейчас возможность ведения борьбы в общеклассовом масштабе.
Задача пролетарского авангарда сейчас не в обострении форм борьбы, а в расширении их базы (основы). Эта задача не может быть разрешена одним каким-либо приемом, – ей должны быть подчинены все методы, какими располагает социал-демократия. Для целого ряда областей и отраслей промышленности неорганизованная или полуорганизованная стачка является единственной доступной формой пробуждения и сплочения отсталых рабочих, а значит и их дальнейшей организации. Вот почему критика «стихийных стачек», уместная по отношению к передовым слоям пролетариата и равносильная призыву к организационному строительству, становится консервативной силой, сдерживает и обескураживает рабочих, а не толкает их вперед, как только эта критика превращается в огульное осуждение всякой неорганизованной стачечной борьбы.
Необходимо, в частности, развитие провинциальной рабочей печати. Самым фактом своего существования она будет протестовать против отождествления петербургского авангарда со всем классом и противодействовать механическому перенесению тактических и организационных задач столичных металлистов на все категории пролетариата.
Необходимо дальнейшее развитие тактики думской фракции, которая, и как целое, и в лице отдельных депутатов, должна создать живую политическую связь между Петербургом и провинцией.
«Борьба» N 4, 22 февраля 1914 г.
Политическая жизнь в стране становится все более напряженной, – отдельные месяцы приобретают свою яркую физиономию и становятся вехами на пути к еще более драматическим событиям.
Март развернул картину выступления основных классов общества в связи с потрясающей эпидемией отравлений и истерии. Пролетариат демонстрировал свою отзывчивую солидарность с наиболее загнанными жертвами капиталистической эксплуатации. Черные банды пустили в оборот подлую клевету о социалистах-отравителях. Трусливо ежился либерализм. Объединенный капитал обрушился предпасхальным локаутом на рабочих, повинных в преступлении классовой солидарности. Администрация вонзила нож в спину сильнейшей рабочей организации – союза металлистов. Но пролетариат вышел несломленным из этого испытания, – ряды его теснее сомкнулись и проницательней стал его политический взор.
Апрель поставил пред рабочим классом вопрос о двух важнейших орудиях его борьбы: о рабочей печати и о думской трибуне. 22 апреля стало историческим днем. В то время как рабочие массы с бурным идеализмом собирались вокруг своей печати, думское большинство удаляло рабочих депутатов под солдатским конвоем за дверь залы заседаний. Постыдный «жест» третьеиюньцев получал в этих условиях особый символический смысл: «Ваша сила, ваша опора не здесь, где Родзянки разнуздываются в порыве бессильного пресмыкательства, а там, за порогом Таврического дворца, где пробужденные массы спаиваются воедино кольцом солидарности и непримиримости!»
И не успели еще рабочие подвести итоги апрельским событиям, как день 1 мая поднял все вопросы рабочего движения на международную принципиальную высоту. Этот день показал снова, что только рабочие массы, неутомимо отстаивающие в повседневной борьбе каждую пядь завоеванных позиций и объединяющиеся вокруг каждого очередного требования, что только они закаляются в верности основным лозунгам демократии и социализма – по евангельскому слову: верный в малом и во многом верен будет…
Но и другое показал день 1 мая: насколько далеко ушли вперед Петербург – от провинции, металлисты – от остальных категорий пролетариата, – и как много нужно приложить усилий, чтобы выровнять классовые ряды.
Для того, чтобы движение поднялось на новую высоту, необходимо прежде всего расширить его базу (основу), – подтянуть тяжелые массы армии к ее авангарду, укрепить авангард, поставить на ноги резервы. Этой задаче должны быть сейчас подчинены все силы.
Расширение и углубление русла движения есть истинный лозунг момента!
«Борьба» N 5, 16 мая 1914 г.
Какое бы ни было государство: самодержавно-монархическое или демократически-республиканское – оно живет и действует только благодаря непрерывному труду рабочих масс. Государственная машина не падает с неба и не создается в канцеляриях – чиновниками, или в парламентах – депутатами. Железные дороги, телеграфные столбы и провода, правительственные здания, броненосцы, пушки и ружья, генеральские эполеты и солдатские портянки, бумага, на которой пишутся манифесты и судебные приговоры, тюрьмы и кандалы, – словом все то, без чего не может существовать современное государство, представляет собою продукт производительного человеческого труда. В форме прямых и косвенных налогов или посредством государственных предприятий, – как например, казенные железные дороги, – правительства всех стран взимают с населения известную часть его годового дохода, то есть часть продукта народного труда, и покрывают этим своим доходом государственные потребности.
Ежегодная роспись государственных доходов и расходов называется бюджетом и заключает в себе, следовательно, с одной стороны, исчисление всех тех сумм, которые государственная власть извлекает из народного достояния, а с другой стороны, распределение этих сумм между различными отраслями государственной деятельности (полиция, суды, армия, флот, школы, железные дороги и пр. и пр.).
В текущем году русское правительство собирается израсходовать 3.208.406.961 рубль.
В эту сумму входят, правда, так называемые «операционные расходы», то есть издержки производства в тех предприятиях, где само государство выступает в качестве капиталиста, главным образом, в железнодорожном деле и в казенной продаже водки и спирта. Если выключить расходы по железнодорожным и водочному предприятиям, – они составляют 802 миллиона, – то окажется, что на чисто-государственные потребности предполагается израсходовать в 1913 г. 2 миллиарда 406 миллионов. В России теперь около 160 милл. населения. Значит в среднем, каждый житель государства, считая стариков, старух и грудных младенцев, должен в течение этого года – в том или другом виде – внести в государственную кассу 15 руб. для того, чтобы возможно было существование армии, флота, полиции, судов, тюрем, школ и т. д. На семью в 5 человек это составляет 75 руб. И конечно, для каждого из нас совсем не безразлично, с кого государство взимает эти деньги, как взимает, на какие нужды расходует и как расходует.
3 миллиарда 208 миллионов рублей собирается русское правительство израсходовать в течение этого года. Кто же назначил эту сумму? Кто определил налоги? Кто устанавливает распределение государственных средств по расходным статьям? Словом, чьей волей определяется наш государственный бюджет?
На этот простой вопрос ответить не так-то легко. Наша отечественная государственность весьма замысловата.
До 1905 г. русский бюджет был чисто правительственным делом, над которым со стороны народа не было никакого контроля. Манифест 17 октября 1905 г. обещал, как известно, «установить, как незыблемое начало, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы». В первую голову это относилось к бюджету. Первые две Думы были, однако, распущены прежде, чем успели добраться до бюджета. Только с 1908 г. министр финансов начинает ежегодно вносить свой бюджетный проект на рассмотрение «народного представительства», избранного на основе закона 3 июня 1907 года.
Какова же роль Думы в определении государственной росписи? Каковы ее бюджетные права?
На этот счет созданы были правительством особые бюджетные правила 8 марта 1906 г. Согласно этим правилам, государственные расходы делятся на три категории (группы):
1) такие расходы, которые совсем не подлежат в Думе сокращению и даже обсуждению;
2) такие расходы, которые могут быть изменены или отменены только в таком случае, если предварительно будут изменены или отменены законы, вызвавшие эти расходы (например: Дума не смеет отказать в ассигновке, т.-е. в денежной выдаче, на жандармские управления до тех пор, пока существует закон, создавший особый корпус жандармов);
3) такие расходы, которые подлежат «свободному обсуждению» в Государственной Думе.
Рассмотрим сперва расходы двух первых категорий, а для этого возьмем в руки проект государственной росписи на 1913 г.
1) К первой категории относятся расходы императорского двора (царской фамилии, великих князей и княгинь, императорских театров и пр.), составляющие 16 1/3 миллионов, а также расходы двух императорских канцелярий (1.272 тысячи руб.). Этих расходов Дума не может ни сокращать, ни обсуждать.
Далее следует из года в год повторяющаяся ассигновка в 10 миллионов рублей «на известное Его Величеству употребление». К этим 10 миллионам Дума также не имеет права прикасаться.
Неприкосновенной является, наконец, и сумма, ассигнуемая на уплату процентов по русским государственным займам. Наш долг составляет в круглых цифрах 9 миллиардов рублей, из которых большая половина была занята на военные расходы. Платежи по государственному долгу, составляющие в 1913 году сумму в 402 миллиона рублей, представляют собою ту дань, которую русский народ уплачивает ежегодно европейским биржевикам.
В совокупности бюджет заключает в себе, следовательно, расходов на 430 миллионов рублей, которые наглухо заколочены для народного представительства. Для этой огромной суммы сохраняется, как видим, во всей своей силе старый порядок.
2) Расходы второй категории производятся «на основании действующих законов, положений, штатов, расписаний»… и пр. и пр. Сюда относятся, например, следующие ассигновки: 35 миллионов на ведомство святейшего синода, 58 миллионов на полицию, свыше 30 миллионов на суды, 5 миллионов на тюрьмы{70}, 185 миллионов по военному министерству, 6 миллионов по морскому и пр. Всего таких ассигновок содержится в бюджете на 620 милл. Этой суммы народное представительство не смеет уменьшить ни на одну копейку, доколе существуют означенные выше «законы, положения, штаты и расписания». А эти законы и пр. могут быть изменены лишь длинным законодательным порядком – и то лишь при согласии Государственного Совета и с утверждения короны.
Между тем, те 620 милл. руб., о которых у нас сейчас идет речь, представляют главный источник питания бюрократии. Борясь за «штаты, положения и расписания», чиновничество борется, следовательно, за собственное существование. И потому, если бы нынешняя Дума даже покусилась на какую-нибудь часть золотого фонда бюрократии, нижняя палата встретила бы неумолимый отпор со стороны верхней палаты, в которой сановные бюрократы играют решающую роль.
На деле оказывается, стало быть, что 620 милл. второй категории «забронированы» от покушений со стороны народного представительства, в сущности, так же плотно, как и 430 милл. первой категории.
А в итоге мы имеем (430 + 620) сумму в 1.050 милл. на которой начертана надпись: «народному представительству прикасаться возбраняется». Свыше миллиарда руб. всецело застраховано бюрократическими правилами 8 марта 1906 г. от всяких «несчастных случаев» в Думе, – такова главная особенность нового «конституционного» русского бюджета!
В 1913 г. предполагается, как мы уже знаем, произвести государственных расходов на 3.208 миллионов рублей. Из этой суммы одна часть – 1.050 миллионов – как мы показали выше, совершенно обеспечена нашим бюджетным правом от всякого вмешательства Думы. Остается, однако, большая часть – 2.158 миллионов, – которую образуют расходы, «подлежащие свободному обсуждению в законодательных учреждениях».
«Свободное обсуждение» – это, конечно, очень хорошая вещь. Но ведь народные представительства создаются не только для того, чтобы обсуждать, но и для того, чтобы решать. Каково же действительное влияние Думы на эти два слишком миллиарда «небронированных» расходов?
Чтобы выяснить себе этот вопрос, возьмем, в виде примера, расходы «по тюремной части». Всего предполагается израсходовать в 1913 г. на тюрьмы 37 миллионов рублей. Из этой суммы только 5 миллионов принадлежат к «забронированному» бюджету. Насчет остальных 32 миллионов Дума может «свободно» голосовать, – как найдет нужным. Значит, мы имеем перед собою очень благоприятное для Думы положение. Допустим на минуту невероятное: именно, что 4 Дума большинством голосов отвергнет «тюремный» кредит в 32 миллиона. Значит ли это, что министр юстиции останется без тюремщиков? – Нисколько! Голосованием Думы дело не кончается, а только начинается. Государственный Совет, ведь, пользуется такими же бюджетными правами, как и Дума. И уж не может быть никакого сомнения в том, что кого-кого – а тюремщиков Г. Совет в обиду не даст: тайные советники будут голосовать за 32 миллиона обеими руками. Получается конфликт (столкновение) между Думой и Советом. Создается согласительная комиссия из членов Думы и Совета. Если допустить, что и в комиссии думцы не пойдут на попятный (что тайные советники не уступят, об этом и говорить нечего: не таковские!), – тогда придется вернуться к бюджету прошлого года. На тюрьмы было в 1912 г. ассигновано почти 34 миллиона, – на 3 1/2 миллиона меньше, чем в нынешнем году. Вот этих-то добавочных 3 1/2 миллионов (из всего «свободного» кредита в 34 милл.!) тюремное ведомство только и может лишиться – в случае упорства Думы; остальные 28 1/2 милл. вполне обеспечены за ним дружественным голосованием Гос. Совета. Так обстоит дело с «небронированными», т.-е. будто бы «свободными» кредитами!
Если бы 4 Дума начала проваливать все «свободные» кредиты, идущие на усиление военного, полицейского и бюрократического аппарата (а это никогда не может случиться), – то даже и в этом невероятном случае бюрократия, при обеспеченной поддержке Совета, рискует «потерять» не более 200 – 300 милл., то есть значительно меньше 10 проц. всего бюджета.
Теперь мы имеем пред собою полную картину бюджетных «прав» Думы в области государственных расходов:
1) Расходы на 430 миллионов, которые совершенно не подлежат сокращению и вообще наглухо заколочены от всякого вмешательства со стороны Думы.
2) Расходы на 620 миллионов, которые на деле не могут быть сокращены ни на грош, хотя Думе и предоставлено право делать бесплодные попытки к изменению этих расходных статей.
3) Расходы на 2.158 миллионов, которые считаются «свободными», но которые фактически могут быть сокращены Думой, примерно лишь на 1/10 часть; нужно, однако, прибавить, что у бюрократии всегда остается возможность возместить себе даже и этот «убыток» разными «чрезвычайными» путями.
Другими словами: созданные бюрократией бюджетные законы предоставляют Думе ходить вокруг да около государственных расходов со своими благопожеланиями; в лучшем случае Дума может там или здесь подстричь слишком нескромно торчащий наружу хвостик.
Но действительное заведование государственными средствами по-прежнему остается в руках правящей бюрократии.
В деле расходования государственных средств бюрократия остается почти неограниченной хозяйкой. Но чтобы расходовать средства, нужно иметь их в кассе. Государство собирает свои средства путем налогов, пошлин, прибыли с казенных предприятий и пр. и пр. Для народных масс, разумеется, совсем не безразлично, с кого и как собираются доходы, то есть на какие группы населения ложится наш трехмиллиардный бюджет своей главной тяжестью. А это, в свою очередь, зависит от того, кто устанавливает налоги.
В странах демократических роспись доходов, как и роспись расходов, зависит всецело от парламента. Налоги, пошлины и пр. голосуются на один год, и ответственное перед парламентом правительство ежегодно должно испрашивать согласие народного представительства на дальнейшее взимание налогов. Но у нас, «слава богу, нет парламента», как заявил в третьей Думе г. Коковцев, и потому порядок у нас прямо противоположный. Налоги, однажды установленные, сохраняют свое действие непрерывно сами по себе, из года в год. Своими голосованиями Дума бессильна оказать сколько-нибудь серьезное влияние на доходную роспись. Чтобы отменить или хоть изменить какую-нибудь доходную статью, Дума должна предварительно добиться отмены или изменения того «закона», «повеления» или «положения», которыми эта доходная статья создана. А достигнуть этого можно лишь при согласии Государственного Совета и короны. Но совершенно ясно, что бюрократия, установившая, по своему усмотрению, всю нашу фискальную (государственно-финансовую) систему до появления Думы, отвергнет всякую реформу фиска, которая будет хоть слегка задевать ее интересы или интересы близких ей привилегированных групп.
Дело сделано крепко. Государственные доходы в такой же мере обеспечены от вмешательства Думы, как и государственные расходы. Все предусмотрено. Правой рукой бюрократия собирает средства, – как и с кого считает удобным; левой рукой расходует собранные средства, – как находит нужным. А так называемому «народному представительству» предоставлено право созерцать бюджетную работу бюрократии, критиковать ее и… сознавать свое «конституционное бессилие». Если бы Государственная Дума решилась отвергнуть весь бюджет целиком, – правительство ни на один час не осталось бы без средств: ибо в таком случае оставался бы в силе и на новый год бюджет прошлого года.
– «У нас, слава богу, нет парламента!» – сказал г. Коковцев. И действительно: мы видим, что бюджет наш почти не зависит от Думы.
– «У нас, слава богу, есть конституция!» – возразил ему г. Милюков. И действительно: мы видим, что бюрократия – совсем, как в конституционных странах – вынуждена вносить свой проект росписи на рассмотрение Государственной Думы.
Недаром же мы предупреждали читателей с самого начала, что наша нынешняя государственность весьма замысловата.
До 1905 года у нас все было несравненно проще. До этого года у нас, в сущности, сохранялись финансовые порядки времен Ивана Грозного, который весьма возмущался польской системой вотирования (голосования) бюджета:
– На сейме ихнем королю в пособьи
Отказано! Достойно, право, смеху!
Свои же люди своему владыке
Да денег не дают! -
На что шут отвечает:
– У нас не так!
Понадобилось что – хап, хап! – и есть{71}.
Русско-японская война и события 1905 года нанесли этой системе жестокий удар. В страшном крахе 1904 – 1905 годов обнаружилось полное банкротство старой системы, основанной на правиле: «хап, хап – и есть!» Новые экономические отношения стали слишком сложны, выросли новые классы со своими интересами и требованиями, наконец, потребности самой государственной машины страшно выросли и усложнились. Бюрократия располагала еще достаточной материальной силой, чтобы распустить и первую Думу и вторую, – но она оказалась уже бессильна старыми, чисто-канцелярскими, закулисными способами строить свой бюджет и руководить государственной жизнью. Она увидела себя вынужденной допустить в систему законодательных учреждений новое звено: Государственную Думу, где представители разных классов, групп и клик развертывают свою критику и предъявляют свои требования. «Полноту власти» старое правительство по-прежнему сохраняет в своих руках. Но оно уже вынуждено выслушивать представителей разных классов и даже прислушиваться и приспособляться к ним – поскольку дело идет об имущих классах. Конституционные формы используются бюрократией прежде всего в целях лучшего приспособления к новым, капиталистическим отношениям. Но последнее, решающее слово во всех вопросах, а особенно в бюджетном, бюрократия оставляет по-прежнему за собой. Другими словами: отрицательно относясь к конституционным формам, бюрократия вынуждена мириться с ними; но, «мирясь» с ними, как с формами, она вносит в них старое содержание. Она пользуется Думой для сохранения своего старого господства.
Но бюрократия не одна на свете. Рядом с ней и против нее выступают в Думе политические партии. Каждая из них стремится использовать Думу в интересах своего класса. Эта борьба становится особенно напряженной и решительной в бюджетном вопросе. Ибо в бюджете классовые интересы находят свое наиболее яркое и непосредственное выражение – в золотом чистогане.
На бюджетных прениях в Думе ярче всего проявляется отношение разных классов друг к другу и к третьеиюньскому режиму.
Поэтому – внимание к бюджетным прениям!
На 800 миллионов рублей должен русский народ выпить водки в 1913 г., по расчету г. Коковцева. И хоть не все предсказания г. Коковцева сбываются, но насчет количества подлежащей выпитию водки он – пророк безошибочный. А другой наш министр, г. Маклаков, не так давно объяснил, почему именно русский народ вливает в себя на 4/5 миллиарда руб. в год хмельной отравы государственного производства: «суровость климата – заявил наш министр внутренних дел – делает потребление алкоголя необходимым для сельского населения»…
«Суровость климата»! И впрямь наш климат суров. Несмотря на все усилия дворянских землеустроителей, по-прежнему плохо родит истощенная мужицкая земля, идет на убыль крестьянский скот, неурожай и голод совершают всякий год свою работу разрушенья. Суровый у нас климат, – нельзя без алкоголя!
Стражники, урядники и земские начальники для того и созданы, чтобы на каждом шагу напоминать русскому крестьянину, что Нееловки и Неурожайки не в Англии находятся, что русский климат русского государства – совсем особенный климат, и что в этом морозном климате многое сохраняется на сто, на двести лет дольше, чем в остальной Европе.
Не только тропические растения не произрастают в русском климате, но и семена народного просвещения дают только слабые и чахлые побеги… На 20 миллионов рублей будет построено в 1913 году новых казарм, на 7 миллионов – новых тюрем и только на 1 миллион с лишним – новых народных школ!
Разве не прав г. Маклаков, когда говорит, что в таких условиях «потребление алкоголя необходимо»?..
Одно непонятно в словах г. Маклакова: он говорит о необходимости алкоголя только для сельского населения. Но разве в городах у нас царит не тот же общероссийский суровый климат? И не в таких только «городах», как Березов, Обдорск, Олекминск и Колымск, где спасительному воздействию сорокаградусных морозов подвергаются те, которые стремились смягчить отечественный климат, – нет, и в Петербурге, и в Москве, и в Одессе, и в Киеве административные засухи сменяются жестокими морозами, а подчас и ураганами, которые сносят почти все, что создано долгими трудами и героическими усилиями.
Десяткам, сотням тысяч людей в одном Петербурге климат наш заморозил не только тела, но и мысли и чувства. Не видят просвета, не знают выхода. И так скованы стужей, что и не ищут выхода. Только в алкоголе и находят мимолетное освобождение от мук и тягостей подневольной жизни.
Не выносит наш климат живого общения и сплочения трудящихся, клещами сжимает он горло рабочей прессы, разрушает рабочие организации, камнем ложится на сознание народных масс, и толкает изолированного, то есть оторванного от своего класса и придавленного своей беспомощностью рабочего в кабак. Оттого-то и вносится так уверенно в бюджет 800 миллионов рублей доходу от водочной монополии.
«Луч», NN 69, 71, 72, 73, 78, 82, 60, 23, 26, 27, 28 марта, 3, 9 апреля, 13 марта 1913 г.
Человеческое общество живет не молитвами, а трудом. Государство вырастает из общества и его соками питается. Без непрерывного труда народных масс не могли бы и дня просуществовать ни имущие классы, ни государственная организация.
Те материальные блага, которые созидаются человеческим трудом, распадаются во всяком классовом обществе на две части: на необходимый и прибавочный продукт. Сами трудящиеся производители, те, что в поте чела своего добывают хлеб свой, удерживают всегда в своих руках только часть собственного продукта: ровно столько, сколько необходимо для их собственного существования и размножения. Все, что сверх этого, поступало и поступает в распоряжение властвующих и наслаждающихся, имущих и повелевающих, которые разно выглядели в разные исторические эпохи: жрецы и воины, монахи и феодалы, армия и бюрократия, монархия и буржуазия. Царило ли рабство; крепостные ли крестьяне отбывали барщину; или «вольнонаемные» пролетарии собирались на фабрики по призывному гудку, – имущие классы во все эти эпохи жили за счет прибавочного продукта народного труда. Раб непосредственно отдавал весь продукт своего труда господину, а сам кормился крохами с господского стола. Крепостной несколько дней на неделе работал на помещика, отдавая лишь остаток своего рабочего времени своему наделу, своей семье. Вольнонаемный рабочий, проработав неделю на капиталиста, получает, в виде заработной платы, только часть созданной им самим ценности; остальная часть – прибавочная ценность – остается в руках капиталиста.
Церковь во все эпохи получала свою долю народного труда – то в виде десятины (десятой части продукта), то в виде всяких иных натуральных и денежных даяний, принудительных и добровольных.
Государственная власть, в свою очередь, повелительно врывается в хозяйственный процесс, чтоб от плодов его получить свою львиную долю. Часть прибавочного продукта государство перехватывает у имущих классов. Но главную массу своих доходов власть берет непосредственно из первоисточника – из рук самих трудящихся: в старину – в виде посошной, подворной и подушной подати, а позже – в виде всевозможных, главным образом, косвенных налогов. Посредством рекрутчины государство берет уже не продукты труда, а живых носителей рабочей силы, – мужскую молодежь страны. Прежде население обязано было снабжать «даточных» (рекрут) полным вооружением, одеждою, лошадьми и провиантом; позже все это взяло на себя государство, покрывая расходы путем непрерывного увеличения налогов.
Трудящимся остается только необходимый продукт. Но и он им не обеспечен. Сколько именно нужно рабу, крепостному или пролетарию, чтобы не умереть самому и прокормить детей, это не исчисляется заранее имущими классами или государством, а определяется практически, в самом жизненном опыте. Имущие, как и государственный фиск (казна), автоматически нажимают винт эксплуатации, доколе можно. Сперва забирают прибавочный продукт, потом ущербляют и необходимый продукт, все более и более сводя его к физиологическому минимуму, то есть к тому пределу, дальше которого жить уж нельзя. Рабочей массе приходится в ответ как можно туже подвязывать животы. Наконец, и минимум перейден. Тогда общество выбивается из равновесия. Трудящиеся начинают вымирать от голода и эпидемий, разбегаются на новые места, в леса и вольные степи, эмигрируют в чужие страны или начинают волноваться, оказывают неповиновение помещикам и государственной власти; рабочие разрушают фабрики, поджигают, убивают; затем, убедившись в бессмысленности таких действий, сплачиваются для ведения планомерной борьбы за свою долю в создаваемом ими же доходе общества. Так, путем нажимов сверху и отпоров снизу, снова и снова выравнивается подвижное равновесие между государством и имущими классами, на одной стороне, трудящимися массами, – на другой.
Но нигде в Европе доля народа в продукте с собственного труда не была так жалка, урезана, объедена со всех сторон, как у нас в России. В этом ведь и состоит наша главная «самобытность»!
Вследствие неблагоприятного сочетания географических и исторических условий экономическое и культурное развитие России совершалось до недавнего времени с чрезвычайной медленностью.
Германо-романские народы расселились на западной половине Европы, в условиях более мягкого климата и более благоприятной географической среды, дававших место несравненно более плотному населению. Это последнее нашло на новом месте чрезвычайно ценные традиции и материальные остатки старой римской культуры, которые сразу дали могучий толчок культурному развитию новых европейских народов.
Никакого культурного наследия русский народ не получил. Он расселился тонким слоем по огромной восточной равнине, открытой с севера холоду, а с востока – нашествиям азиатских народностей. В этих условиях историческое развитие не могло не оказаться медленным и бедным. Русское государство опиралось всегда на более примитивный (первобытный) и слабый народнохозяйственный фундамент, чем государства Западной Европы, а потому в борьбе с ними за самоохранение, за расширение своих границ, а затем и за гегемонию (первенство) в Европе – московское и петербургское государство должно было до последней степени напрягать платежные силы страны.
На армию уходила, правда, главная часть государственных доходов не только у нас, но и на Западе. Но там государственные организации, в борьбе друг с другом, опирались на приблизительно одинаковую экономическую основу. Не то у нас. Русское государство тянулось в равные с западными соседями, усваивало их военный строй и их технику, имея в своем распоряжении несравненно более бедные источники питания. Власть поэтому никогда и ни перед чем не останавливалась у нас в преследовании своих фискальных интересов. А народ наш всегда нес тяготу невмоготу.
Московские князья, смотревшие на Русь, как на свою вотчину (поместье), заботились об одном: как бы наполнить свою казну. Забирая подати, брали всегда последнее. Поэтому и меры применяли такие, как если бы снимали со всего населения кожу живьем: недоимщиков жестоко пытали на правеже, били кнутом на торгу, а имущество их отписывали на князя. Это были обычные меры, из года в год. В случаях исключительных прибегали и к мерам исключительным. Один иноземец (Флетчер) рассказывает, что царь Иван приказал однажды доставить ему из Вологды ливанских кедров; а так как ливанских кедров в вологодских краях не произрастало с сотворения времен, то царь за «ослушание» наложил на вологжан пеню (штраф) в 12.000 рублей, – по тогдашней ценности денег сумма очень значительная. В другой раз царь Иван приказал москвичам наловить ему на лекарство колпак живых блох. «Ослушались» и москвичи, да еще дерзостно ответили, что блохи, если их наловить, все равно распрыгаются по своим местам. На ослушников-москвичей наложил царь штраф в 7.000 р.
Точкой отправления для более систематического развития фиска послужило татарское иго. Татарским ханам платили правильную дань. А когда от ига избавились, от уплаты дани не избавились; вместо ханов прибрали ее к рукам, под именем «данных денег», московские государи. Так что даже разрушение татарской неволи не облегчило участи тяглых людей. После смутного времени (начало XVII столетия), когда княжеская казна совсем растряслась, стали собирать ее с удвоенным усердием. Сборщиками посылали людей беспощадных, живорезов. Те доносили царю: «Я посадским людям не норовил (потакал) и сроков (отсрочек) не даю, я правил на них твои государевы всякие доходы нещадно, побивал на смерть». Эта похвальба была для сборщиков самооправданием; в случае недобора им самим приходилось туго: пеня, кнут на торгу, ссылка, а то и смертная казнь. В царствование Петра I (1682 – 1725), ведшего войну за войной, энергия власти уходила, главным образом, на изыскание средств. Все государственные реформы были подчинены этой основной задаче. Фискалы (сборщики) хозяйничали в стране, как завоеватели. Все повиновались им беспрекословно. При этом шло, как и следует быть, повальное воровство. Петр предписал, чтобы один из сенаторов «объезжий был в государстве во всех провинциях, дабы учинить воровству пресечение». И ревизующие сенаторы, как видим, не новы, – как не ново казнокрадство.
А государственный бюджет тем временем непрерывно возрастал. До воцарения Петра государственные расходы едва составляли 1 1/2 миллиона рублей; в год его смерти – уже 10 миллионов. Из этой огромной по тем временам суммы 3/4 уходило на армию и флот. При преемниках Петра к бесконечным военным расходам присоединяется растущая пышность двора и аристократии, расхищение государственного достояния фаворитами и фаворитками. За двадцать лет (1763 – 1783) бюджет поднимается с 14 1/2 до 31 миллиона; на армию и флот уходит около 2/3.
Девятнадцатое столетие характеризуется в области нашего государственного хозяйства тремя взаимно связанными чертами: непрерывным увеличением бюджета, непомерным развитием косвенных налогов и лихорадочным ростом государственного долга. В середине прошлого столетия бюджет поднялся до 1/4 миллиарда; в год отмены крепостного права (1861) он составлял уже почти 350 миллионов; через тридцать лет превысил миллиард, а еще через десять лет, на пороге нового столетия, перевалил уже за 2 миллиарда; наконец, последняя наша государственная роспись (на 1914 г.) исчислена в более чем 3 1/2 миллиарда рублей. Одновременно с этим государственный долг возрос до 9 миллиардов рублей, причем не меньше 9 миллиардов уплатил народ одних процентов по долгу за последнюю треть столетия.
Бюджет всех капиталистических государств чудовищен. Но в Западной Европе и в Северной Америке он опирается, как мы уже сказали, на несравненно более богатую хозяйственную основу. По некоторым вычислениям – конечно, только приблизительным – государство российское собирает ежегодно с населения свыше 30 % валового дохода, тогда как в богатых капиталистических странах оно не присваивает себе более 5 – 10 %. Оттого-то у нас и теперь, в XX веке, крестьяне отбывают повинность периодических голодовок и эпидемий наравне с рекрутской повинностью. К естественной бедности населения присоединилась хозяйственно-разрушительная работа государства, и в результате – ни один народ в Европе не имеет такого страшного, беспросветного, из бедности и гнета сотканного, прошлого и настоящего, как русский народ!
Основой нашего фиска служат косвенные налоги. Их огромное преимущество для власти в том, что они незаметны глазу, не вооруженному знанием. Налоги на предметы первой необходимости, заставляя беспомощные народные массы задыхаться от дороговизны, вернее всего наполняют казенный сундук. А в центре всей системы косвенного обложения на протяжении ряда столетий бьет животворящим фонтаном – водка!
Сейчас у нас, в связи со сменой министерства, только ленивый не бранил казенной винной монополии. И впрямь она срамом покрыла наш бюджет. Да разве срам этот случайный? Разве он со вчерашнего дня пошел? Разве введенная 20 лет назад водочная монополия – единственный способ превращать народное бедствие – пьянство – в источник обогащения для имущих классов и государства?
Сыздавна князья облагали напитки. Тысяча лет назад уже существовала «медовая дань». Первоначально облагались данью вольные корчмы, затем стали заводить княжеские корчмы, а вольные преследовать. При Иване III (1462 – 1505 г.) не только продажа, но и производство вина было уже казенной монополией. И дальше питейный доход получался преимущественно посредством продажи вина из «царевых кабаков». Этот порядок то чередовался, то сочетался с откупной системой, по которой право спаивать народ сдавалось с подряда хищным дельцам. Где правительство само торговало вином, оно, не хуже частных кабатчиков, смешивало хорошее вино с плохим и сурово наблюдало за тем, чтобы к концу года был выпит весь запас. Отец, который препятствовал сыну посещать кабак, подвергался жесточайшим наказаниям. И все другие меры были в том же роде. Это привело к таким волнениям, что пришлось восстановить откупа. Но от этого лучше не стало. И при Федоре Алексеевиче (1676 – 1682) пытались снова отменить откупа, как «злодейство». При императрице Елизавете, особенно в семилетнюю войну (1756 – 1763), когда деньги больше обыкновенного занадобились, старались изо всех сил развивать употребление водки. От монополии снова отказались, ввиду непомерного чиновничьего воровства. Системы менялись, а народ попадал из огня да в полымя. При Екатерине II (1762 – 1796), которая любила называться матерью отечества, винные откупа приняли небывалое развитие. Народное пьянство, организованное сверху, давало уже 1/3 государственных доходов. При Александре I (1801 – 1825) все это продолжалось в полной мере. Министр финансов Гурьев высоко держал знамя винных откупов{72}. Доход от них покрывал по-прежнему треть бюджета. А когда раскрылись скандальные «откупные» плутни, в которых была по уши замешана высшая знать, Гурьев сделал новую попытку заменить откупа монополией. Вице-губернаторам предписывалось побольше продавать вина, и они, чтобы торговать бойчее, завели в государственных кабаках музыку и всякие иные приманки. Сидельцы подмешивали к вину дрянь и обмеривали крестьян, а вице-губернаторы брали взятки. В казну доходила только половина выручки. Губернаторы жаловались в столицу, что народ «мало пьет». В ответ на это к подушному налогу прикидывали недопитую сумму: не пей ниже нормы! Вот это была подлинная питейная «фиксация»{73} в духе отечественных традиций – не чета интриганской затее гр. Витте. От монополии пришлось отказаться, и крепостнический бюджет держался дальше на двух китах: на водочных откупах и подушной подати. В 1863 г. откупа уступили место акцизной системе, т.-е. свободной выделке и продаже вина с уплатой налога в казну. Акциз, разумеется, из года в год повышался. С 1882 г. до 1892 г. питейный доход давал в среднем свыше 250 миллионов рублей, более трети всех государственных доходов.
В 1894 г. вводится нынешняя винная монополия – отчасти в интересах помещиков-винокуров, которым выгоднее иметь дело с бюрократией, чем с капиталистическим рынком, а главным образом, – в интересах фиска. В рамках монополии потребление вина растет, как лавина, далеко обгоняя рост населения и рост производительных сил. Правительственные люди-сидельцы являются ретивыми агентами по спаиванию народа. В этом отношении они продолжают лишь прочные традиции кабацких годов XVII в. и откупщиков XIX в. В 1904 г. казна выручила за водку 504 милл. р., из них 365 чистой прибыли. В 1914 г. винная монополия дает не менее миллиарда, в том числе около 750 миллионов чистого барыша. За одно десятилетие валовой и чистый доходы увеличились в два раза! Несмотря на то, что помещикам государство платит за спирт втридорога, оно взимает затем за водку в 4 раза больше, чем расходует за нее само – свыше 300 % чистого барыша… При Екатерине II весь наш бюджет был менее 50 миллионов руб.; с того времени он вырос в 70 раз; но водочные барыши по-прежнему составляют целую треть государственных доходов. Поистине водка – самый надежный государственный устой!
Да так оно и есть. Алкоголь – это не просто дурманящий напиток, в котором Лев Толстой открыл волчью, лисью и свиную кровь. Нет, это историческая сила огромной важности. Ни волк, ни лисица, ни свинья тут не при чем. Животные, звери не знают пьянства. Пьянство есть отличие и привилегия человека. Общество, где немногие тысячи пользуются всеми благами богатства и культуры, а народ живет в тяжелом и грубом труде, в нищете и тьме, без радости, без просвета, без надежды, – такое общество не может удерживать свои части в равновесии без алкоголя. Для такого общества водка есть предмет первейшей государственной необходимости. Она отрывает озлобленного, отчаявшегося или затравленного человека от земли, дает ему на несколько часов поддельное, обманное наслаждение, а затем униженного, физически и нравственно опустошенного, снова возвращает его под ярмо труда и нищеты. Водка парализует силу социального сопротивления угнетенных. Водка духовно принижает те классы, которые принижены материально. Водка создает необходимое для правящих соответствие между психологией эксплуатируемых и их положением в обществе. В распоряжении правящих имеются и другие средства – разные виды духовного опиума, усыпляющего сознание. Но те средства недостаточно надежны. А водка, великий социальный усыпитель, не обманет.
Имущие классы и государство несут ответственность за ту культуру, которая не может существовать без вечной алкогольной смазки. Но их историческая вина еще несравненно страшнее. Через посредство фиска они превращают алкоголь, физическую, нравственную и социальную отраву, в главный источник государственного питания. Водка не только делает народ неспособным к управлению собственными судьбами, но и покрывает расходы по управлению привилегированных. Поистине дьявольская система.
И не г. Барку[250], министру «нового курса», изменить ее. Смета государственных расходов, это – золотая книга бюрократии и привилегированных верхов. Каждая строка в этой книге говорит о чьем-либо праве на народное достояние. Из центрального бюджетного резервуара золото течет через десяток кранов в меньшие чаны; оттуда через сотни кранов в новые приемники, а у последних кранов стоят живые приемники – бюджетные питомцы – с широко раскрытыми пастями. Попробовать закрутить или хоть слегка прикрутить один только кран – немедленно раздается утробный протест. Министр финансов только казначей и бухгалтер властвующих групп, клик и слоев. Расходный бюджет для него неприкосновенен. Но вечно опустошаемый золотой бассейн необходимо наполнять. Те, которые опустошают его, наполнять не хотят, – иначе их государственная роль свелась бы к переливанию из пустого в порожнее. Остается народная масса, та, которая собственными руками своими творит хозяйственные ценности. С нее спрашивается вдвое и втрое больше, чем она может дать. И только алкоголь способен вырвать из ее хозяйства то, чего никакими другими путями извлечь из него невозможно. Вот почему ни один министр финансов при нынешнем режиме не может посягать на алкоголь. Лица сменяются, водка остается. Не посягнут на нее ни Дума, ни Государственный Совет. Ибо в них руководят те, которые опустошают бюджетный бассейн, а не те, которые наполняют его.
Перестроить бюджет в соответствии с народными интересами может только сам народ, уяснивший себе свои интересы.
«Борьба» N 2, 2 марта 1914 г.