Россия борется за свое обновление. Народ не согласен больше, чтобы им управляли сверху посредством чиновничьей узды, он хочет сам стать строителем своей судьбы и кузнецом своего счастья.
Народ не хочет более самодержавного правительства; но он не допустит также хозяйничанья Государственной Думы, состоящей, главным образом, из помещиков, фабрикантов и профессоров, выбранных с соизволения губернаторов и градоначальников. Не в такой Думе спасение России. Это не народная Дума. Не это нужно стране.
Разве народ мало насмотрелся на то, как от его имени хозяйничают богатые классы общества? Достаточно оглянуться на то, что делали и делают городские думы, а также губернские и уездные земства, и сразу станет ясно, что государственное хозяйничанье землевладельцев и городских собственников не многим будет отличаться от хозяйничанья царской бюрократии.
Городским хозяйством у нас заведуют не наемные чиновники, а «представители населения». Но какого населения? Только одной части, самой богатой, той, которая живет трудами и услугами всего народа. Кто пользуется правом голоса при выборах в Петербургскую городскую думу? Пусть на самом большом заводе сделают перекличку среди рабочих: выбирал ли кто-нибудь из них гласных в думу? Не найдется ни одного! А хозяин фабрики? Тот несомненно выбирал. А директор? Если он занимает огромную роскошную квартиру, то и он выбирал. 5000 рабочих не имеют голоса, а один фабрикант имеет. Домовладелец пользуется голосом при выборах гласного; а квартирант? Только такой, который платит за квартиру не меньше 33 руб. Много ли таких? Небольшая кучка важнейших чиновников, богатейших купцов и адвокатов. В рабочих кварталах нет и квартир в такую цену. Там ютится беднота в жалких клетушках, и интересы этих бедных квартирантов должен в думе защищать их же домохозяин. Поистине, волкам поручено охранять овец! – Богатый трактирщик или содержатель публичного дома имеет право выбирать гласных, и даже сам может оказаться гласным, отцом города. А приказчик, ремесленник, мелкий лавочник, швея, конторщик, извозчик, учитель – в выборах не участвуют, как будто они не заинтересованы в хорошем городском хозяйстве или как будто об их нуждах в думе станут заботиться трактирщики, разбогатевшие адвокаты, пивовары и действительные статские советники. В Петербурге миллион 250 тысяч душ населения, а избирательным правом в городскую думу пользуются только 7 тысяч человек.
Что же оказывается в результате таких избирательных порядков? Господа гласные, выбранные по родству да по кумовству, засевши в думе, относятся к населению точно так же, как и правительственные чиновники: не обращают никакого внимания на кровные нужды граждан, а пуще зеницы блюдут собственную выгоду.
Нигде во всем мире нет таких плохих путей городского сообщения, как в Петербурге. Всюду в больших европейских и американских городах имеются электрические и паровые трамваи, которые быстро и за дешевую плату перевозят из конца в конец. В Лондоне, в Париже существуют подземные электрические дороги, чтобы не мешать уличному движению. Рабочие могут приезжать на работу и уезжать с работы на очень большое расстояние в несколько минут. В Берлине существует круговая железная дорога, которая обходит весь город и перевозит массы рабочего и вообще служащего люда на место работы и обратно. А у нас в Петербурге жалкие «конки», которые передвигаются не быстрее пешехода. Почему же у нас до сих пор дума не ввела городской электрической железной дороги? Очень просто: потому что это не выгодно домовладельцам. При хороших путях сообщения многие переселились бы на окраины, где квартиры дешевле, в предместьях были бы выстроены новые дома, спрос на квартиры в центре города упал бы, и квартирная плата стала бы ниже. А это, конечно, сразу ударило бы по карману хищных домохозяев, интересы которых охраняет городская дума.
Нигде за границей в самых больших городах нет такой высокой квартирной платы, как в Петербурге, а также в Москве и других больших русских городах. Чудовищные квартирные цены держатся у нас, главным образом, вследствие отсутствия хороших, т.-е. быстрых и дешевых путей городского сообщения. И, в свою очередь, усовершенствованные пути сообщения не вводятся нашими думами именно с той целью, чтобы сохранить в неприкосновенности домовладельческую прибыль. От этого прежде всего страдают рабочие: страдают и от плохого сообщения, заставляющего их на полчаса раньше вставать и на полчаса позже ложиться, страдают и от непомерных квартирных цен. Но не только на рабочих непосильной тяжестью ложится квартирная плата: приказчики, ремесленники, мелкие торговцы, мелкие служащие, мелкие чиновники, а также нуждающаяся учащаяся молодежь: студенты и курсистки, – все стонут от невыносимых поборов ростовщиков-домовладельцев.
Но разве только это одно? У нас огромная часть города, Невский район, живет без водопровода. Люди пьют нефильтрованную воду прямо из реки: отсюда – всевозможные болезни. Петербург занимает первое в мире место среди больших городов – не по образованию, не по благоустроенности, не по обеспеченности населения, а по цифре смертности, главным образом, от брюшного тифа. Конечно, центр города не остался бы без водопровода ни одного дня: в центре ведь живет знать, в центре главные магазины. Но на окраинах живет рабочий люд: «так пусть его поплачет, ему ничего не значит».
Если наша дума производит какие-нибудь работы: строит новые городские здания, мосты, проводит канализацию, то можно быть заранее уверенным, что работа будет выполнена очень плохо и очень дорого. При сдаче работ, как и при выборах в думу, главную роль играют родство, свойство и кумовство. Подряды сдаются «своим людям» по несообразным ценам. Трещит городская казна. Все дела вершатся согласно двум пословицам: «рука руку моет» и «сухая ложка рот дерет». Взяточничество в городском управлении развито совершенно так же, как и в чиновничьем царстве.
А между тем на кого всей своей тяжестью падают городские сборы? На всю массу городского населения. Налоги, которые дума взыскивает с домовладельцев, переносятся ими целиком на квартирантов посредством повышения квартирной платы; владельцы магазинов, гостиниц и трактиров переносят налоги на покупателей, постояльцев и потребителей. Домовладелец и купец это только передаточная инстанция: действительный плательщик городских налогов это рабочий, приказчик, квартирант, покупатель. Таким образом, наполняет городскую кассу все население, а распоряжается ею и опустошает ее небольшая кучка воротил, которые охулки на руку не кладут. Так из года в год ведется по всей Руси городское хозяйство, и этот порядок называется почему-то городским самоуправлением!
Интересы населения, особенно городской бедноты, находятся в полном забвении; зато дума изо всех сил старается поддержать дружеские отношения с правящими чиновниками. Дума беспрекословно выдает из городской казны на содержание полиции и жандармерии, – точно наши полиция и жандармерия существуют в интересах населения, а не против интересов населения. Дума молчит, когда полиция организует дворников в черносотенную гвардию для избиения учащейся молодежи и сознательных рабочих и интеллигенции. А между тем дворники вовсе не подчинены полиции, они – вольнонаемные служащие у домовладельцев. Московская дума пробовала было в прошлом году протестовать против превращения дворников в боевые полицейские дружины, но затем позорно отступилась, решив, что лучше с властями не ссориться. И действительно, ведь нынешние городские порядки, в том числе и избирательный закон в городскую думу, установлены самовластной бюрократией; вполне понятно, если кучка городских заправил не хочет ссориться с этой бюрократией, которой она по гроб обязана благодарностью. Кто станет отталкивать благодетельствующую руку?
Какие бы преступления ни совершало наше правительство над народом, Петербургская Дума либо молчала, либо поддерживала бюрократию. Она никогда не возвышала своего голоса в защиту прав народа против насильнической политики самодержавия.
Когда началась русско-японская война, все честные граждане видели и понимали, что эта война не нужна народу, что она ведется в интересах небольшой шайки дельцов и чиновников. Каждый месяц войны уносил десятки миллионов, каждое сражение похищало десятки тысяч жизней. В самом аду не могли бы выдумать худшего истязания для нашей несчастной родины, чем война с Японией. Это видели все, кроме тех, кому невыгодно было видеть.
Городская дума считается представительницей интересов городского населения; гласных называют «отцами города». Что же должна была бы сделать дума, если б она действительно стала за интересы населения? Как только война началась, и даже до начала войны, когда уже видно было, что война надвигается, дума должна была заявить правительству, что война не нужна народу, и что правительство не смеет против воли всей страны начинать войну.
Если б все городские думы и все земства сделали бы такое заявление смело и открыто, правительство не решилось бы, да и не в состоянии было бы вести целых два года войну, в которой оно похоронило несколько сот тысяч молодых людей и два миллиарда народных денег и, в конце концов, заключило позорный для себя мир. Если б заграничные банкиры узнали, что весь народ, и в том числе богатые классы, против войны, они не рискнули бы давать правительству взаймы огромные денежные суммы. А без займов война была бы невозможна.
Но думы и земства не осмелились выступить против безумной и преступной манчжурской бойни. Наоборот, одна дума за другой, одно земство за другим выражали свои «патриотические» чувства и поддерживали виновников войны. «Не пощадим ни жизни, ни достояний», писали думские и земские «отцы», прекрасно зная, что никто их жизни не возьмет, что погибать придется русскому солдату. Мало этого: Петербургская дума на нужды войны пожертвовала полтора миллиона народных денег. Население негодовало, но ничего не могло поделать: патриотические трактирщики и подрядчики нагло запустили руку в кассу, вынули оттуда полтора миллиона и бросили в хищную пасть бюрократии.
Преступления городских дум, особенно столичных, против интересов, нужд и потребностей населения бесчисленны.
Больше года, как по всей стране кипит открытая война народа за свободу и счастье. Особенно энергично ведется борьба в городах, а из всех городов горячее всего – в столицах. Городские думы считаются представительницами и защитницами городского населения. Что же сделали думы в теперешней политической борьбе, чтоб оправдать свое имя? Ничего! Думы бездействовали и чаще всего позорно молчали, когда на городских улицах лилась народная кровь.
Девятого января в Петербурге правительство по заранее обдуманному плану убивало на улицах безоружный рабочий народ. Что сделала дума? Если б она стояла на страже интересов населения, она не только должна была бы решительно выступить против замышлявшейся на глазах у всех бойни, – нет, этого мало, она должна была в полном составе, во главе с городским головой, стать впереди народных масс и встретить грудью первые пули. Так поступили бы честные защитники граждан, действительные представители народа. А Петербургская дума? Она позорно устранилась. В то время как на улицах совершалось одно из самых страшных злодеяний в истории, дума просто умыла руки, как сделал Пилат, когда распинали Христа. А потом, когда неопознанные и несосчитанные трупы были зарыты в общих могилах, когда с улиц были соскоблены кровавые следы, дума бросила в рабочие кварталы подачку в 25 тысяч рублей… Та самая дума, которая 1 1/2 миллиона добровольно бросила на безумную войну!
Последствия войны и революции страшной тяжестью ложатся на все бедные классы, но больше всего приходится выносить рабочим. Многие заводы и фабрики закрываются, армия безработных растет со дня на день, голод и болезни совершают в рабочих кварталах свое страшное дело… Что же предприняли наши думы, и в частности Петербургская, для борьбы с безработицей и голодом? Ничего, ни одной сколько-нибудь серьезной меры. А между тем, с бедствием такого огромного размера можно бороться не жалкими подачками, а широкими и смелыми мерами общественно-хозяйственного характера. Но на какую инициативу способна наша плутократическая дума?
За последний год, весь заполненный суровой борьбой народа с его вековыми угнетателями, не раз сознательные рабочие и честные друзья народа из других классов обращались в думы с указанием на необходимость для городского населения иметь собственную вооруженную охрану (городскую милицию). Да разве и без этих указаний думы сами не видели, что население совершенно беззащитно и отдано во власть черных сотен в мундирах и без мундиров? Разве не ясно, что полиция служит против народа? Разве не очевидно, что бессознательные войска это – топор в руках правительственного насилия и безумия? Разве не видели мы, как ошалелый генерал (Трепов. Ред.) писал в столице: «патронов не жалеть!», как будто речь шла о нашествии татар, а не о родном народе, который вскормил и вспоил этого ошалелого генерала? Разве не видели мы десятки раз, как по распоряжению полоумных офицеров убивали невинных людей, старцев, грудных детей, поджигали дома, обращали в пепел и развалины целые губернии и города? Что же делали земства и думы? Ничего! пальцем о палец не ударили! Петербургский Совет Рабочих Депутатов посылал в октябре депутацию в городскую думу и призывал ее стать на сторону народа и поддержать его борьбу[94]. Депутация указала думе на то, что правительство не останавливается ни перед чем; что никакой безопасности в стране нет; что в городе хозяйничают черные сотни и полиция; что теперь никто не может ручаться за свой завтрашний день; что население может надеяться только на себя; что необходимо создать большую вооруженную охрану; что рабочие массами готовы вступить в такую охрану для защиты жизни, неприкосновенности, свободы и чести всех граждан; что рабочие требуют оружия. Депутация требовала, чтобы дума ассигновала необходимые средства на организацию и вооружение милиции. Что же ответила Петербургская дума? Она и ухом не повела. У нас слишком много забот по расхищению городской кассы, – есть ли у нее время охранять жизнь и честь населения?
Когда в Москве Дубасов[95] разрушал город артиллерией, когда семеновцы, закрыв глаза, палили вдоль улиц, в окна, в двери, по балконам, во дворцы, когда весь мир дрожал от ужаса и негодования, – что в это время делала Московская дума?
Первые три дня она даже не собиралась. «Отцы города» боялись, что какая-нибудь шальная пуля может прекратить их драгоценную жизнь, и сидели дома, в то время как неприятельская армия разрушала город. Комендант крепости, не принявший необходимых мер защиты крепости от неприятеля, подлежит по закону смертной казни. А дума решительно ничего не сделала, чтоб обезопасить население от военной орды, она устранилась, как бы говоря: «Делайте, что хотите, только меня не трогайте!» Мало того: московский городской голова, г. Гучков, не только одобрял неистовые зверства Дубасова, но и состоял при нем добровольным лакеем во все время разрушения Москвы. Какой же каре подлежит Московская городская дума?
В среде городских гласных есть люди разных политических направлений и оттенков: есть прямые черносотенцы, которые открыто радуются пролитой народной крови и не желают лучшего правительства, чем Трепов, – это господа из так называемой монархической партии; немногим отличаются от них члены торгово-промышленной партии и партии правового порядка. Есть среди думцев консерваторы, которые готовы поддержать графа Витте и тогда, когда он расстреливает народ, и особенно тогда, когда он проявляет склонность вступить в выгодную торгово-политическую сделку с промышленниками и финансистами; они знают, что «граф – наш и нас не выдаст». Недаром городские думы и биржи так радостно приветствовали его, когда он взял в свои руки конституционный кнут; эти думцы принадлежат к так называемому союзу 17 октября. Есть среди гласных и либералы, члены партии конституционалистов-демократов или, в просторечии, «кадеты». Эти умеют недурно говорить о благе народа, но, когда нужно решительно действовать, либеральные гласные трусливо молчат и идут в хвосте за думскими реакционерами. Нередко, впрочем, сами гласные-либералы орудуют так, что их нельзя отличить от черносотенцев. Во время войны, когда от Петербургской думы отправлялась в Зимний Дворец депутация, чтобы заявить о готовности столицы бороться с Японией до конца, в этой лживой депутации участвовали старейшие петербургские либералы г.г. Стасюлевич и Арсеньев[96]. Когда народные деньги тратились на поддержку преступной военной авантюры, либералы не осмеливались протестовать и голосовали вместе с черносотенными гласными.
И реакционеры, и консерваторы, и либералы, т.-е. монархисты, правопорядцы и кадеты, как бы они ни отличались друг от друга, все-таки представляют собой различные партии в рядах одной и той же буржуазии. Ни одна из этих партий не защищает серьезно интересы народа, – не только интересы рабочих, но и интересы интеллигенции и всей массы мещанства (ремесленников, мелких лавочников и пр.). Это господа либералы, нынешние «кадеты», прекрасно показали на своей работе в земствах и в городских думах. Достаточно оглянуться на политику городских дум, чтобы понять, какова будет политика той Государственной думы, которую правительство постарается состряпать из так называемых монархистов (т.-е. черносотенцев) и из правопорядцев с небольшой примесью (для вкуса и запаха) либеральных «кадетов»!
Но мы сейчас ведем речь не о Государственной, а о городской думе. Мы видим, что такую думу, какая существует теперь, терпеть долее невозможно. Дело идет не о малом: о судьбе городов, о судьбе всей страны. Нынешние думы несут городам разорение и гибель: городское хозяйство – собственность кучки хищников; рабочие массы в полном забвении; в политической борьбе народа думы не участвуют, а нередко открыто, против воли всего населения становятся на сторону правительственного насилия. Что же это такое? До каких же пор этот безобразный порядок будет продолжаться?
Какая городская дума нужна народу, это ясно. Нужна дума, свободно избранная всем взрослым населением без исключения. Все двадцатилетние граждане, мужского и женского пола, должны участвовать в выборе городских гласных. Все жители города должны иметь равный голос без различия положения и состояния. Голосование должно быть прямое и закрытое. Наши требования здесь такие же, как и по отношению к Учредительному Собранию. Это нужно особенно резко подчеркнуть, потому что громадное большинство даже и либералов из партии конституционалистов-демократов хочет дать избирательное право лишь мужчинам и притом только тем, которые прожили в данном месте не менее года или шести месяцев. Это на взгляд невинное ограничение имеет на деле самый реакционный характер. Прежде всего это ограничение требует от всякого избирателя доказательств, что он прожил на месте выборов определенный срок; доставление таких документов бывает сопряжено с хлопотами, и потому многие занятые люди просто махнут рукой на свое право голоса. Но главное не в этом. Дело в том, что наиболее кочевую жизнь при современных условиях приходится вести наемным рабочим. Они переходят с места на место в поисках лучших условий труда. Ценз оседлости направлен, главным образом, против них. Поэтому пролетариат особенно заинтересован в том, чтобы избирательным правом при выборах в городские думы пользовалось все население без каких бы то ни было ограничений.
Только такая дума будет действительной представительницей нужд и интересов городского населения. Она приведет в порядок городское хозяйство и поставит на первый план заботу о благосостоянии и просвещении бедных, угнетенных слоев городского населения. Но прежде всего такая дума организует городскую милицию для охраны жизни и свободы населения. Нужно, чтоб все население столицы поднялось на борьбу за создание настоящего городского представительства, настоящей подлинной честной городской думы, избранной на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования.
Может, пожалуй, показаться, что теперь не стоит тратить внимание и силы на эту борьбу. Когда соберутся народные представители, они перестроят весь порядок в стране и издадут новые законы о выборах в городские думы. Либералы («кадеты») так именно и смотрят на все вопросы. Подымаются ли рабочие для борьбы за восьмичасовой рабочий день, мудрые кадеты говорят: эта борьба только расстраивает ряды, рабочим следует подождать Государственной Думы. Поднимается ли крестьянство, чтоб вернуть себе отнятые у него насильно и трижды оплаченные им земли, добрые советники увещевают: крестьяне-де должны соблюдать «порядок» и ждать созыва Государственной Думы. Словом: «вот приедет барин, барин нас рассудит». Точно так же, вероятно, скажут либералы и в том случае, если городское население поднимет клич: Долой петербургскую городскую думу, думу купцов, домовладельцев и трактирщиков, больших чиновников, богатых адвокатов и фабрикантов, думу хищников и эксплуататоров! Да здравствует новая городская дума, свободно избранная всеобщим, равным, прямым и тайным голосованием! Но как бы ни восставали либеральные советчики против немедленной борьбы за создание демократической (народной) городской думы, их голос никого не должен останавливать.
Кто поручится, что Государственная Дума действительно скоро будет созвана? И если она будет созвана, то каков будет ее состав? Может ли население в каком бы то ни было отношении полагаться на тех якобы народных представителей, которых губернаторы и градоначальники пришлют в подарок г. Витте и г. Дурново[97]? О серьезных и разумных надеждах на эту Думу не может быть и речи!
Но если бы даже предстоял в ближайшем будущем созыв всенародного Учредительного Собрания, мы и тогда должны были бы, не дожидаясь, пока оно соберется, немедленно и собственными силами приступить к перестройке городского самоуправления. Это станет совершенно ясно, стоит только подумать, в каком положении оказалось бы при нынешних условиях Учредительное Собрание. Съедутся в Петербург, скажем, 800 или 1.000 народных представителей, приступят к работам, а кто в это время хозяйничает в стране? В губерниях, – с одной стороны, губернаторы, исправники, земские начальники; с другой стороны, дворянско-помещичьи земства, губернские и уездные; в городах – с одной стороны, градоначальники и те же губернаторы, с другой стороны, купеческие думы; сверх того, всюду и везде господствует военная сила. В каком же положении будет Учредительное Собрание? Ему не за что будет даже уцепиться! Ведь суть дела не в том, чтобы писать в Петербурге новые хорошие законы, а в том, чтобы их немедленно и полностью проводить в жизнь на местах, по всей России. Кто же будет проводником – исполнителем велений Учредительного Собрания? Адмиралы Дубасовы? Генералы Орловы? губернаторы? земские начальники? городские головы вроде петербургского Резцова или московского Гучкова? Городские и земские управы из хищных воротил и дельцов, с нечистыми руками? Что из того, что законы будут святы, когда исполнителями их будут лихие супостаты. При таких условиях самое лучшее Учредительное Собрание (если б оно было даже возможно) оказалось бы висящим в воздухе.
Можно, конечно, возразить на это, что Учредительное Собрание с самого начала перестроит думы и земства, сместит администрацию и полицию и пр. и пр. Но это легко сказать! Кто же будет проводить эти первые решительные мероприятия? Губернаторы ли наши будут создавать демократические думы и земства? Или же наши нынешние холопские думы будут смещать губернаторов и с ними – всю губернскую администрацию? Мы попадаем в заколдованный круг, из которого нет выхода бюрократическими путями. Этот круг само население должно разорвать собственной энергией и настойчивостью. Всюду и везде по всей России и прежде всего в столицах население должно, невзирая ни на какие препятствия, взять в свои руки городское управление и создать милицию. Только в том случае Учредительное Собрание не окажется простой игрушкой в руках бюрократии, если оно с первого же шага своего найдет поддержку в сплоченных организациях самоуправляющегося населения. Только демократическая городская дума, опирающаяся на сильную числом и вооружением милицию, может стать действительным оплотом демократического Учредительного Собрания. Это должен понять каждый гражданин. Это должно войти в нашу плоть и кровь.
Пример должны подавать наиболее крупные центры. В наших городах живет население, гораздо более просвещенное и сознательное, чем в деревнях. Если бы наши городские думы выбирались не буржуазными подонками, а всем городским населением, они могли бы стать примером и образцом для всей остальной страны. Демократические городские думы вели бы за собой отсталую и еще темную русскую деревню. Земское самоуправление, тоже перестроенное на демократических началах, шло бы по пути городского самоуправления. А при нынешнем положении наши думы еще более отсталы, чем дворянские земства!
Итак, борьба за новую демократическую городскую думу должна вестись теперь же, сейчас же, наряду с борьбой за Всенародное Учредительное Собрание. Эти требования тесно связаны друг с другом и борьбу за них нужно вести одновременно. Пример в борьбе должна подавать столица.
Но как же приняться за дело?
Прежде всего необходимо, чтобы все городское население ясно и громко высказало свое отношение к нынешней думе и потребовало от нее, чтобы она немедленно приступила к новым выборам в городскую думу на указанных народом началах. Пусть трактирщики возвратятся в свои трактиры, а ростовщики к своим мешкам. Новые честные и смелые люди, друзья свободы, идут им на смену!
Рабочие уже высказали свое отношение к городской думе. Они требовали от нее милиции, требовали организации общественных работ, – и, натолкнувшись на тупое своекорыстие и политическое холопство, они заявили, что эта дума должна устраниться и дать место думе, выбранной народом. Петербургские рабочие не постоят, разумеется, за тем, чтобы снова столь же энергично повторить городской думе тот приговор, который они ей уже однажды вынесли. За рабочими дело не станет. Теперь задача в том, чтобы все остальное городское население поддержало рабочих в этой борьбе. Нужно, чтоб все низшие угнетенные классы городского населения, а также честные граждане высших классов во всеуслышание потребовали выборов городской думы всеобщим голосованием.
Нужно, чтобы нынешняя городская дума услышала от всех слоев населения, что она представляет собой не что иное, как частное совещание кучки капиталистов, незаконно распоряжающееся хозяйством города и судьбой населения. Нужно, чтобы со всех сторон, изо всех уст, петербургская дума услышала один и тот же грозный крик: «Устранись»! На многочисленных народных собраниях должна быть вынесена резолюция о необходимости приступить к народным выборам в городскую думу, – и эти резолюции должны быть через ряд депутаций доставлены нынешней думе и оглашены на ее заседаниях.
Нужно потребовать, чтоб либеральная печать примкнула к борьбе населения за новую городскую думу. Правительство временно подавило все лучшие газеты, которые, конечно, и в этой борьбе, как во всякой другой, шли бы в первом ряду, но либеральная печать существует, и она не сможет не поддержать единодушного требования всего города.
Тогда мы посмотрим, посмеют ли господа гласные спокойно оставаться на своих местах против воли всего петербургского населения! Пусть они отважатся на это!
Могут, правда, возразить: хорошо, допустим, что опозоренная дума с тяжелой ношей грехов и преступлений за плечами сойдет со сцены; но ведь правительство может воспрепятствовать новым выборам посредством военной силы; да так, наверное, и будет. Что же тогда?
На это мы ответим. Правительство посредством полицейской и военной силы препятствует нам решительно во всем: оно не дает ходить, говорить, читать, работать, жить, как мы хотим; но ведь это не удерживает нас от борьбы за лучшее будущее? Если правительство помешает нам создать честную городскую думу так же, как оно мешает нам создать Учредительное Собрание, мы будем бороться за наше требование со всей решительностью и энергией. Это единственный путь. Отступить мы не можем. Дело идет о будущности нашей страны и нашего народа, – и мы не можем не одержать, в конце концов, решительной победы.
Правда, может создаться такое положение. Нынешняя городская дума, устрашенная негодованием населения, выйдет в отставку. Новой думы не будет, потому что правительство ее не допустит. Таким образом, скажут боязливые либералы, борьба за новую городскую думу оставит город вовсе без думы. – Ах, какой ужас! Подумаешь, что городская дума, это – ангел-хранитель населения. Подумаешь, что 9 января в Петербурге или в декабрьские дни в Москве населению могло быть хуже, если бы на свете не существовало петербургской и московской городских дум!
Да, но как же быть с городскими учреждениями, со всем городским хозяйством? спросят мудрые либералы. На это ответ простой: раз правительство не дает собраться новой городской думе, то очевидно ему придется взять в свои собственные руки заведование городским хозяйством. Но ведь оно не справится, – возразят нам. Не справится, – ответим мы, – тем хуже для него!
Если по всей стране начнется могучая борьба за создание нового городского и земского представительства; если под давлением этой борьбы нынешний состав думских и земских гласных везде и всюду выйдет в отставку; если правительство помешает народу взять в собственные руки все общественные дела, тогда само правительство создаст для себя величайшие затруднения: теперь все его силы безраздельно уходят на борьбу с народом и только, а тогда оно должно будет значительную часть сил тратить на заведование городским и земским хозяйством. А народ, разумеется, не остановится: он будет наступать на правительство с удвоенной энергией.
Уже были, правда, случаи, что некоторые думы и земства в виде протеста против каких-нибудь злодеяний правительства или поражений русской армии временно прекращали занятия. Правительство при этом, конечно, и ухом не вело. И вовсе не этого мы хотим. Бессильная демонстрация пятидесяти гласных значения иметь не может. Другое дело, когда поднимется само население и заставит думцев устраниться, раз они уж не могут сделать ничего лучшего. Тут не кучка гласных протестует, тут борется народ!
Допустим, однако, что думы не выйдут в отставку, по крайней мере, в главных центрах, в Петербурге, в Москве. Что это значит? Это значит, что главные якобы представители населения, против открыто выраженной воли всего населения, остаются на своих местах и таким образом столь же открыто становятся под защиту полиции и войска. Что ж, в добрый час! Тогда и слепые увидят, из какого теста сделаны господа члены партии правового порядка, Союза 17 октября, а также и конституционалисты-демократы! Это будет очень недурной экзамен для буржуазных партий, готовящихся изображать Россию в Государственной Думе г. Витте!
Возможно и то, что голос населения заставит выступить из думы только наиболее либеральных, левых гласных; остальные же сохранят свои места и от разрыва с левыми еще больше подвинутся направо, в сторону правительства. Огорчаться этим не приходится, наоборот, для народа это только выгодно: враг совершенно открыто выступает, как враг.
Таким образом, к чему бы ни привела в ближайшем борьба за подлинное городское самоуправление, народ только окажется в выигрыше; проиграют только реакционная буржуазия и правительство.
Но требование, с которым население обращается к нынешней думе, состоит не в том, чтобы она просто и молчаливо устранилась, – такой уход будет не чем иным, как побегом с ее стороны. Ее побега мы нисколько не боимся, но не этого мы хотим. Мы требуем, чтобы дума признала свою неправоспособность и провозгласила необходимость немедленного собрания нового состава гласных на основе демократического избирательного права и чтобы для организации этих выборов она предоставила населению аппарат городского самоуправления.
Управление городом должно перейти в руки всех граждан. Этого требуют непосредственнейшие и неотложнейшие нужды населения и это же необходимо в интересах дальнейшей борьбы за права и свободу народа. Прав и свободы никто не даст нам, их можно завоевать лишь дальнейшей упорной борьбой. Последние события должны были показать это всем, кто умеет смотреть и не закрывает намеренно глаз. Опора народной свободы и народных прав не в бумагах, указах, манифестах и временных правилах, а в организации народных сил. После каждой вынужденной уступки правительство трубит наступление и стремится оттиснуть утомленный предшествующей атакой народ с занятых им позиций. За каждой волной революции следует волна реакции. Поэтому каждую занятую позицию необходимо как можно лучше укреплять. Самой укрепленной позицией народа будет свободное городское и земское самоуправление, опирающееся на широкую городскую и земскую милицию; на первом плане стоят, разумеется, города, а среди городов – столицы. Эту позицию необходимо занять во что бы то ни стало. Предстоящие выборы в Государственную Думу не только не отодвигают этой задачи, наоборот, ставят ее на первую очередь. Только безнадежные либеральные бюрократы могут думать, будто главная задача выборов должна состоять в том, чтобы провести в Государственную Думу лишнего Кузьмина-Караваева[98]… Какой бы тактики по отношению к выборам ни держаться, задача тактики должна, во всяком случае, состоять не в том, чтобы дать либералам два-три лишних ненадежных кресла в Таврическом дворце, а в том, чтобы создать для народа новые крепкие и надежные позиции. Возникнет ли из предстоящих выборов Государственная Дума, можно сомневаться; но в чем нельзя сомневаться, так это в том, что выборы не пройдут для страны бесследно. Из этих выборов, каков бы ни был их практический исход, правительственная реакция выйдет еще более разбитой, чем вошла в нее; ей придется сдать много позиций, если не все. И первое завоевание, которое сделает и укрепит народ, будет создание городского самоуправления на основе всеобщих выборов. Нужно к этому подготовить все городское население. Честные друзья свободы, за работу!
(Архив). 12 февраля 1906 г.
Ожидают призвания кадетов к власти. Насколько это вероятно и, если вероятно, какие при этом открываются перспективы?
Вероятно ли кадетское министерство? Кадеты-лидеры полагают, конечно, что это самое вероятное из всего вообще, что возможно на земле. В самом деле. Кадеты обещали стране, истерзанной декабрьским восстанием правительственной реакции, уничтожить произвол и обеспечить конституционный порядок, – и кадеты оказались в Думе господами положения. Этим они доказали, что за ними стоит «нация». Но они не опьянели от восторга и в своей парламентской деятельности обнаружили столько выдержанности, спокойствия, разумной пассивности, выжидающего достоинства и вообще высшего государственного смысла, что даже «Новое Время» сказало: это они! а генерал Трепов прибавил: надо попробовать. Этим было установлено, что кадеты сумеют сделать надлежащее употребление из министерских портфелей. Кому же, наконец, и приобщиться к власти, если не партии, за которой стоит «народ», и которая умеет истину царю с улыбкой говорить? Не трудовикам же, надо полагать, и уж, конечно, не кавказцам. Итак, логика, политический смысл, чувство самосохранения, общественное мнение Европы – все соединилось, чтобы побудить монархию передать портфели лидерам думского большинства. Это очевидно, это непререкаемо. Так, по крайней мере, думают кадеты, – и органы их из вернейших источников сообщают день и час передачи власти.
Но не совсем так, надо думать, представляется дело в Петергофе. Призвание кадетов к власти означает прежде всего амнистию, свободу собраний и прессы. К чему это ведет, показали первые два месяца министерства Витте. Неизбежное замешательство местных властей, связанное с переменами министерства, и неизбежное расширение рамок агитации не успокоят, а только укрепят революцию. Правда, кадеты показали, что умеют писать каторжные законы против революции. Но кадеты во всяком случае не посмеют – по крайней мере в медовый месяц – поручить применение этих законов судебной палате. А суд присяжных будет выносить при нынешнем настроении общественного мнения оправдательные приговоры и создаст лишь новую трибуну революционной агитации. Конечно, положение было бы иное, если бы можно было надеяться, что политика кадетского министерства усмирит революцию. Но даже генерал Трепов, посадивший года два тому назад проф. Милюкова[99] в «Кресты», вероятно, в качестве анархиста, либерала и социалиста (в те дни генерал еще путал эти понятия), понял теперь, что революция сама по себе, а кадеты сами по себе, что отношение к кадетам пролетариата, т.-е. наиболее угрожающей силы, весьма мало похоже на политическое доверие, что мятежное крестьянство не станет терпеливее под влиянием г. Петрункевича[100], что самые лояльные кадеты не вернут русскому солдату его былой готовности умирать за генерала Трепова. При таких условиях, все, что сможет сделать думское министерство, это – распустить вожжи революции. Конечно, он, комендант Петергофа, сумеет подхватить эти вожжи в последнюю минуту и натянуть их с такой энергией, которой еще не видал мир. Но к чему тогда эта рискованная игра, если она должна необходимо привести к пункту отправления – к нему же, к генералу Трепову? Сам генерал, впрочем, стоит за то, что «нужно попробовать». И это понятно. Если его полицейский инстинкт воспринял некоторую политическую культуру за последний год, то генерал не может не понимать, что кадетское министерство есть лишь мост к его диктатуре – точно так же, как либеральная растерянность министерства Витте послужила простым вступлением к диктатуре Дурново. Поэтому генерал настаивает на том, что «нужно попробовать», и в ожидании своего часа дает погромщикам служебное повышение. Но остальные заговорщики не могут целиком стоять на этой азартной позиции. После опыта октябрьской политики кадетское министерство не может не казаться им пагубной авантюрой.
Эти соображения внутренней политики осложняются, однако, одним очень серьезным обстоятельством – погоней за деньгами. Об упорядочении финансового хозяйства страны Петергоф, разумеется, и не мечтает. Финансовое искусство всецело свелось к искусству увеличивать государственный долг. Если современное поколение не может или не хочет оплачивать издержки производства самодержавной политики, остается раз за разом взваливать расходы по карательным экспедициям на шею будущим поколениям. Посредником между Петергофом и будущими поколениями служит европейская биржа. Захочет ли она котировать кадетское министерство?
Последний заем биржа дала под созывавшуюся Государственную Думу. Нет ничего удивительного в том, что европейская биржа питалась иллюзиями насчет миротворческой роли Думы. Ведь, верили же кадеты, что стоит Думе собраться – и она мигом «снимет» бюрократию. Биржа имела достаточно случаев наблюдать грозное самодержавие в униженной позе просителя без шляпы, с протянутой рукой, чтобы поверить либеральному бахвальству. Опасаясь излишнего перевеса оппозиционной России над своим непосредственным должником, биржа упрочила позицию абсолютизма для предстоящих переговоров, покрыв для него двухмиллиардный заем (два миллиарда франков, около 900 милл. рублей. Ред.).
Дума собралась. Кадеты одержали избирательную победу, какой сами не ожидали. Прошло больше двух месяцев, в течение которых кадеты делали попытки снять бюрократию, а бюрократия проедала свои два миллиарда. В течение двух месяцев парламентарной жизни обнаружилось: что кадеты не доверяют погромщикам; что пролетариат не доверяет кадетам; что крестьянских представителей кадетам приходится перетаскивать не справа налево, а слева направо; что революция не локализируется в стенах Таврического дворца; что народные массы настроены гораздо решительнее, чем большинство их случайных представителей; что вопрос русской свободы будет решаться на улицах; что широкое брожение в армии подготовляет условия для счастливого решения этого вопроса.
Биржа дала два миллиарда под Думу и под конституционный порядок. Биржа ошиблась, как ошиблись кадеты, как ошибся абсолютизм. Кадетская Дума существует, но нет ни кадетской конституции, ни кадетского порядка. Решится ли биржа давать новые миллиарды под кадетское министерство? Если бы биржа решилась на это, ее давление заменило бы кадетам отсутствующую политическую энергию и инициативу. Кадеты подписались бы именем нации под всеми векселями промотавшейся бюрократии и вступили бы в Мариинский дворец, опираясь не на революционный народ, а на парижских банкиров. Не они первые: биржа уже сделала у нас одно министерство – октябрьское министерство графа Витте.
Конечно, кадетское министерство, не задумавшись, поручилось бы перед биржей за прошлые долги самодержавия, но кто поручится перед биржей за кадетское министерство? А такое ручательство необходимо. Та же самая причина, которая заставляла абсолютизм колебаться в вопросе о кадетском министерстве, т.-е. полное недоверие к способности кадетов овладеть революцией и успокоить ее – эта же причина должна породить в бирже, по крайней мере, выжидательное настроение. А между тем, деньги нужны сейчас: кадетское министерство было бы исходом, если бы под него можно было авансом получить новые миллиарды.
Конечно, если стоять на точке зрения формальной конституционной логики, немедленное призвание кадетов к власти должно казаться неизбежным. Но реальная политическая логика далеко не всегда согласуется с логикой правовой.
Есть, однако, обстоятельство, свидетельствующее в пользу кадетских портфелей: это прежде всего необходимость выйти из того неопределенного положения, которое возбуждает нацию, деморализует армию и которое все равно не может длиться вечно. – Но выйти можно трояким путем: призвать к управлению кадетов, передать министерские портфели либеральным бюрократам или, наконец, в той или иной форме разогнать Государственную Думу.
Либерально-бюрократическое министерство принесет с собою все неудобства кадетского министерства: амнистию, хотя бы и не полную, свободу собраний и прессы, хотя бы и ограниченную, – но не будет иметь даже того единственного преимущества, которое дал бы кабинет Муромцева – Милюкова[101]: не свяжет с монархией думское большинство. Министерство Ермолова – Шипова[102] будет повторением министерства Витте, только при еще менее благоприятных обстоятельствах. Но опыт Витте, надо думать, не принадлежит к таким, которые располагают к повторениям.
Третий путь – разогнать Думу. Конечно, это самый заманчивый исход. Это был бы великолепный реванш, полное нравственное удовлетворение за все неприятности, причиненные «этими господами». Они требовали, чтобы министры убрались в отставку, кричали им вон, указывали на них пальцами, – как заманчиво было бы послать к ним полицмейстера, который войдет и скажет: господа, потрудитесь разойтись! – В лакейских Петергофа этот сюжет разбирается, несомненно, на все лады со сладострастием ищущей удовлетворения мести. Многие тайные советники в бессонные ночи рисуют себе эту восхитительную сцену: хе-хе-хе… потрудитесь, господа, разойтись!
Но что будет на другой день? Правда, широкие народные массы не считают кадетов своими представителями; правда, передовые элементы народа видят в кадетах злостных отступников от всех принятых ими на себя обязательств, – и тем не менее правильный революционный инстинкт подскажет массам, что насильственное распущение Думы нельзя оставить безнаказанным. Сама Дума, отступая перед полицмейстером с резолюцией протеста, может сколько угодно призывать нацию к грозному спокойствию, – на разгон Думы народ, несомненно, ответит выступлением такого размаха, какого еще не знала наша революция. Вопрос о том, – кто хозяин в стране, снова будет решаться на улицах, как в декабрьские дни. Но после декабря прошло полгода непрерывного политического кипения, – кто предскажет, как будет себя держать армия? Разогнать или не разгонять? спрашивают себя тайные советники Петергофа. Разогнать или не разгонять? гадает на кофейной гуще Папюс. Разогнать или не разгонять? размышляет генерал Трепов и задумчиво смотрит на немые батареи Петропавловской крепости.
Да, разогнать рискованно. Но ведь рано или поздно вопрос все равно снова перейдет на улицу. Кадетское министерство не устраняет этого момента, а только отсрочивает его. Но если армия не надежна уже сегодня, то тем деморализованнее она будет через месяц или два; очевидно, что те же самые основания, которые заставляют революционеров говорить: чем позже, тем лучше, побуждают правительство форсировать конфликт. Правда, в результате новой, самой победоносной, кампании против народа правительство окажется пред тем же разбитым корытом. Но ведь сделка с кадетами никогда не уйдет. Зато, в результате нового разгрома революции, кадеты будут гораздо уступчивее. А пока разбитые массы поднимутся снова, можно будет… впрочем, может ли правительство заглядывать так далеко вперед.
Таким образом, «принципиальных» выходов два: во-первых, образование кадетского министерства – мы указали, какие препятствия стоят по пути к этому, и во-вторых, разгон Думы – мы отметили причины, которые должны толкать правительство на этот путь. Но тактика правительства только за большой период времени может быть представлена, как логическое следствие общих причин; в отдельные же короткие промежутки времени правительственная политика несет на себе следы личных предрассудков и вкусов, мимолетных влияний и закулисных интриг. Часто она является нелепым компромиссом двух противоположных придворных течений. Вот почему министерство бюрократической левой, несмотря на то, что оно означает прежнюю неопределенность положения, несмотря на то, что оно неспособно ни примирить с Думой, ни импонировать бирже, может оказаться для правительства единственным приемлемым решением. Его основной грех – нелепая половинчатость – способен сыграть в Петергофе роль его решающего преимущества.
Когда это письмо появится в вашей газете, вопрос может быть будет уже решен. Но, как бы он ни был решен, вывод, который вытекает из изложенных выше соображений и который мы хотим развить в следующем письме, остается несомненным. Этот вывод гласит: La revolution est en marche, rien ne l'arretera (революция в полном ходу – ничто ее не остановит).
(Архив).
Между социалистической критикой либерализма и либеральной критикой революционного социализма есть одно поистине замечательное различие: либералы обвиняют нас в том, что мы – социалисты; мы обвиняем либералов в том, что они – плохие либералы.
Разумеется, мы не связываем себе рук для критики либерализма в его целом. Социалистическая пропаганда исходит из разоблачений всякой политической идеологии, которая открыто или молчаливо признает неприкосновенность капиталистических отношений производства, а либерализм, даже самый последовательный, является такой идеологией.
Но наши повседневные политические столкновения с либерализмом пока еще слишком редко поднимаются до вершины этого водораздела. Наше «сотрудничество», наша конкуренция, наши полемические схватки с либерализмом развиваются на более низкой плоскости борьбы за демократию. Это определяется моментом исторического развития. Во Франции, где наиболее последовательный либерализм, именно демократический радикализм Клемансо[103], стоит у руля республики, там вся повседневная борьба нашей партии с партиями буржуазии вращается вокруг вопроса: капитализм или коллективизм? В России, где центральной задачей является завоевание демократического строя, наши отношения к либерализму, как положительные, так и отрицательные, почти всецело ограничены рамками этой очередной задачи. Только теоретическая полемика да социалистическая пропаганда, являющиеся необходимыми составными элементами классовой борьбы пролетариата, но сейчас занимающие очень скромное место в нашем партийном обиходе, поднимают повседневную политическую агитацию до высоты основного противоречия между миром капиталистической эксплуатации и миром социалистического равенства.
Социал-демократия не создает для себя исторической почвы и не выбирает по произволу политических задач. Она работает на той земле, которая ее носит, и берется за те проблемы, которые выдвинуты общественным развитием. Она не может перескакивать – или, лучше сказать, она не может перебрасывать пролетариат – через естественные фазы политической эволюции; она не может проходить историю по сокращенному учебнику или по конспекту, ею самой составленному. Всякая попытка искусственно форсировать политические проявления классовой борьбы, поскольку такая попытка не окажется просто бесплодной, будет иметь реакционное значение: после некоторых обманчивых политических эффектов она неизбежно даст политическому развитию задний ход.
Этими соображениями определяется в частности и наше отношение к либерализму. Перед страной стоит задача демократического обновления, – бесспорно исторически-ограниченная задача. Но наша обязанность по отношению к ней не только в том, чтобы теоретически демонстрировать ее ограниченность, но, прежде всего, в том, чтобы практически превзойти ее. Если перед нами имеется либерализм – не как голая доктрина, а как живое общественное движение, – мы обязаны сделать все, чтоб использовать его в интересах того исторического дела, которое стоит на очереди. Предавать либерализм анафеме, как либерализм, подвергать его в агитации огульному отрицанию, прежде чем он воплотился в учреждениях, значило бы бесспорно оказывать услугу реакции.
Все это совершенно бесспорно, азбучно. Но этих элементарных истин, этой азбуки совершенно недостаточно для определения социал-демократической тактики.
Что значит «использовать» либерализм? что значит «подталкивать» его? Что значит поддерживать либерализм, поскольку он направлен против реакции, и бороться против него, поскольку он стремится удержать народ на половине пути?
Пока либерализм не выполнил своей исторической миссии, мы не можем обличать его только как либерализм, или хотя бы главным образом как либерализм. Это уже сказано. Но можем ли мы – и в каких пределах – критиковать его пред массой, как половинчатый, нерешительный, непоследовательный, словом, плохой либерализм? Не может ли такая критика служить делу реакции? И если может, то в каких случаях?
Что касается самого либерализма, то ему всякая критика, направленная против него слева, кажется услугой абсолютизму. Поэтому с самочувствием либералов мы не можем считаться, как с критерием. Иначе нам пришлось бы с самого начала отказаться от самих себя и стать под колпак либерализма – того конкретного либерализма, который существует в данную минуту. Этого он в сущности от нас и требует. Тем не менее социал-демократия, как известно, находит достаточные основания для своего существования.
Социал-демократия поддерживает либерализм и «подталкивает» его отнюдь не с его доброго согласия. В этой работе случаи прямой и непосредственной поддержки либералов (голосование за них на выборах, печатание их воззваний, буде у них у самих не хватает на это отваги и пр.) занимают подчиненное и совершенно ничтожное место в общей экономии наших отношений. В существе своем поддержка, которую мы оказываем либерализму, представляет собою оборотную сторону нашей борьбы с ним. Критикуя либерализм, обличая его перед лицом населения, на которое он хочет влиять, мы заставляем его идти вперед. Из тех обязательств, какие дает либерализм народу, мы делаем логическую цепь выводов; эту цепь мы петлей закидываем на шею либерализму и тащим его за собой. Если он начинает упираться, петля слегка затягивается на его шее и причиняет ему неудобство. Волей-неволей, нередко с подавленным проклятием, он идет вперед. На каждом шагу он пытается остановиться, он уговаривает нас сделать передышку, он упрекает нас в прямолинейности, в бестактности, в насилии, он отрекается от нас. Но так как направление и темп нашего движения определяются политическим развитием народных масс, а не самочувствием либерализма, то мы неуклонно увеличиваем наше давление по мере того, как массы идут вперед, и таким образом вынуждаем либерализм совершить весь тот маршрут, который допускается его социальной комплекцией. И когда он, наконец, достигает своего «предела» и останавливается, петля неумолимо затягивается на его шее, – и на исторической дороге остается труп. Так «поддержка» германской социал-демократии превратила в труп германский либерализм.
Правомерна ли такая тактика по отношению к буржуазной оппозиции в России?
Когда вы произносите слова: русский либерализм, русская либеральная партия, вы не должны представлять себе нечто исторически законченное, что приходится принимать или отвергать целиком. На самом деле мы имеем несколько либеральных партий, разной силы, разной степени демократизма, более или менее разнородных внутри (мирное обновление, партия демократических реформ, кадеты, трудовики, народные социалисты, наконец, добрая доля социалистов-революционеров)… Все эти партии или группы борются за влияние, ориентируются, приспособляются, преобразуются. Огромные массы народа, впервые вовлеченные в политическую жизнь, ищут своего «партийного» самоопределения. Создаются самые разнообразные комбинации, то мимолетные, то более устойчивые. Вчера только возникшие политические организации сегодня уже разлагаются, и их составные элементы входят в новые политические образования. Хаос еще царит, но дух организации уже покоряет его. Такой вид имела библейская земля в первые дни творения.
Каково же должно быть поведение социал-демократии, которая сама является одной из составных стихий этого хаоса, но которая, в свою очередь, может сознательно влиять на его дальнейшую кристаллизацию? Прежде всего приходится ответить отрицательно: социал-демократия никоим образом не может ставить себе задачей фиксировать, закрепить какую-либо из существующих оппозиционных партий. Наоборот. Важнейшая служба, какую она может сослужить делу демократии, состоит в неутомимой и беспощадно-недоверчивой критике всех либеральных партий под углом зрения последовательного демократизма.
Если бы мы, игнорируя фактически слагающиеся либеральные партии, стремились лишь скомпрометировать либерализм, как таковой, – мы делали бы реакционное дело. Но когда мы подвергаем конкретной критике слагающиеся либеральные партии, когда мы обличаем их непоследовательность под углом зрения либерализма, как такового, – наша критика, как бы резка и придирчива она ни была, какой бы ущерб той или иной фракции либерализма она ни нанесла, в общем и целом несомненно служит делу демократии.
В частности, по поводу моей книги{28} один рецензент (Н. Иорданский) пишет, что моя критика буржуазной демократии делается объяснимой и понятной только с точки зрения непосредственной борьбы за власть между буржуазией и пролетариатом. А так как в действительности сейчас происходит борьба между буржуазной оппозицией и абсолютизмом, то критика моя в значительной мере «теряет свою ценность».
Я не знаю, говорится ли здесь о тоне моей критики – рецензент упоминает об ее «страстности» – или об ее методе. Нужно, по-видимому, думать, что о последнем, иначе вывод не имел бы смысла. Но когда я с этой точки зрения мысленно пробегаю свою критику буржуазной демократии, я прихожу к заключению, что рецензент не прав. Разве я говорю своим читателям, что буржуазная демократия вообще представляет враждебную свободе силу? Разве я призываю массы повернуться к буржуазной демократии спиной? Неправда! Я говорю своей критикой, что если буржуазная демократия хочет опереться на широкие массы, она должна развить демократическую программу и революционную тактику до конца. Я критикую стремление демократии сделать либерально-помещичье земство осью оппозиции («До 9 января»). Я призываю демократию заменить свою простодушную благожелательность придирчивым недоверием к капиталистическому либерализму. Я критикую в частности программу освобожденцев под углом зрения ее демократизма. Я ставлю задачей своей критики восстановить массы против идеи единоличного суверенитета, против двух палат, постоянной армии и пр. («Конституция освобожденцев»). Может быть, эта критика предполагает канун диктатуры пролетариата? Может быть, она не умещается в рамках революционного противоречия между Россией самодержавно-крепостной и Россией демократической? Я доказываю, что политическая кампания в связи с Государственной Думой (первой) должна проводиться под знаком революционной организации масс. Я критикую кадетскую агитацию, сеющую надежды на то, что Дума локализирует революцию и разрешит ее основные задачи безболезненным путем. Я доказываю неизбежность конфликта между Думой и правительством. Я требую, чтоб вся тактика была построена в предвиденьи этого конфликта («Г. Петр Струве в политике»). Что же, может быть такая критика логически предполагает непосредственную борьбу социал-демократии за власть? Разве в центре моей критики лежит та мысль, что полное народовластие – голая фикция, ибо в капиталистическом обществе суверенитет народа есть лишь внешняя форма классовой эксплуатации? Нет, я исхожу из той, более элементарной мысли, что честная и последовательная демократия, которая не боится массы и не заигрывает с ее вековыми врагами, должна поднять знамя полного народовластия. Разве я в основу своей критики полагаю ту мысль, что милиция и выборный суд в современном обществе станут по необходимости органами классового господства буржуазии? Нет, я исхожу из более ограниченной мысли, что полное демократическое обновление страны немыслимо без милиции, без выборной бюрократии и выборного суда. Разве это – программа диктатуры пролетариата? Кажется, нет. Почему же рецензенту моя критика «непонятна» вне идеи непосредственной борьбы за рабочее правительство? Не знаю. Может быть, просто вследствие его собственной непонятливости.
Правда, из анализа социально-политических отношений я прихожу к выводу, что решительная победа демократической России над Россией крепостнической должна передать кормило в руки пролетариата; что проведение в жизнь всех основных лозунгов демократии будет совершено организацией, прямо и непосредственно опирающейся на городских рабочих, а через них – на всю народную плебейскую нацию.
Пусть мой анализ и мой прогноз совершенно ошибочны{29}. Пусть дальнейшее революционное развитие настолько укрепит буржуазную демократию, что позволит ей взять власть в свои руки и тем самым отбросить пролетариат в оппозицию. Но разве такая перспектива не требует от нас в равной мере самой неутомимой и непримиримой критики буржуазной демократии – под углом зрения ее демократизма и ее революционности? Я думаю, что подобная критика не только не препятствует росту оппозиционных сил, но, наоборот, оказывает ему незаменимую услугу, так как неизменно поддерживает левое крыло демократии против ее правого крыла.
Я прекрасно понимаю, – смею в том уверить моего рецензента, – что публицистически перепрыгнуть через политическое препятствие не значит практически преодолеть его. Я нимало не думаю, что если хорошенько охаять всю буржуазную демократию пред народом, то можно у нее из-под носу вырвать государственную власть. А ведь, по-видимому, именно эту глубокомысленную «тактику» приписывает мне рецензент, когда говорит, что моя критика демократии непонятна вне непосредственной борьбы за власть. Он как бы хочет сказать, что мои нападки так безбожны потому, что я надеюсь этим путем отстранить демократию с пути и очистить поле для рабочего правительства. Но он ошибается. Мои «безбрежные мечтания» о рабочем правительстве опираются на более серьезные соображения, критики которых я – повторяю – еще только жду. Что же касается моей полемики с буржуазными партиями, то она, составляя часть всей агитационной деятельности нашей партии, только усиливает буржуазную демократию.
Правда, она в то же время усиливает социал-демократию, способствуя политическому самоопределению пролетариата. Но ведь не против этого же восстает мой критик-социалист? Можно разно представлять себе картину соотношения этих двух сил в тот период, когда революция начисто упразднит старый режим. Но это предвидение не может изменить нашей критики и оценки сегодняшних лозунгов, сегодняшней тактики буржуазной демократии. Впрочем, при одном условии: если мы не считаем, что классовая борьба внутри буржуазной нации тормозит буржуазную революцию. Разумеется, стоит нам прийти к такому выводу, – в чем я, однако, не подозреваю моего рецензента, – и нам останется перестать быть социал-демократами, ибо, при таком условии, очевидно, только упразднение самостоятельной политики пролетариата создало бы для буржуазной демократии возможность овладеть властью.
Самоупразднение, это и есть то, чего от нас требует либерализм.
Каков же критерий нашей оценки и критики либерализма? Формальным критерием является наша программа буржуазной революции, т.-е. наша минимальная программа. Методом же нашей критики является материалистический анализ каждой новой политической ситуации.
Если отвлечься от того классового содержания, которым пропитывает нашу минимальную программу фактически развивающееся рабочее движение, то она предстанет перед нами, как логически-законченная программа демократии. В таком виде нам приходится чаще всего пользоваться ею в критике буржуазной оппозиции. Минимальная программа, это – те требования, которыми мы хотим обязать демократию в период ее борьбы за власть и к выполнению которых мы будем принуждать ее, когда (если) власть будет в ее руках. У нас нет и не может быть никаких теоретических или тактических оснований к ограничению и урезыванию этих крайних, предельных требований демократии и к временной замене их другими – посредствующими, подготовительными и предварительными лозунгами.
Я позволю себе привести две-три иллюстрации. Восьмичасовой рабочий день – это центральный лозунг рабочей демократии. Нам уже не раз говорили и еще будут говорить, что отсталая русская промышленность не может удовлетвориться восьмичасовой эксплуатацией наемного труда. Не должны ли мы в силу этого обстоятельства временно ограничиться требованием десяти– или девятичасового рабочего дня? Нет. Дело в том, что самый вопрос о том, доступен ли русской промышленности восьмичасовой рабочий день, не может быть решен путем статистических выкладок или отвлеченных соображений. Этот вопрос будет решаться лишь практикой социально-экономического развития. В число сил, которые определяют его решения, входят: давление пролетариата на капитал, сопротивление капитала, приспособление капитала к рынку, к мировой технике и т. д. Мы можем непосредственно воздействовать только на одну из этих сил: на классовую энергию пролетариата. Требование восьмичасового рабочего дня, как общеклассовое, координирует и обобщает борьбу разных групп пролетариата в разные моменты за сокращение рабочего дня. Принципиальный мировой лозунг этой борьбы придает ей высшее напряжение и именно этим позволяет добиться максимальных практических результатов. Такая тактика отнюдь не предполагает парламентского «нигилизма»: если от наших голосов будет зависеть судьба законопроекта о десятичасовом рабочем дне, мы, разумеется, подадим за него наши голоса. Но дело в том, что такой законопроект имеет тем больше шансов собрать большинство в буржуазном парламенте, чем энергичнее массы выступают за восьмичасовой рабочий день.
Другой лозунг, которому социал-демократия придала широкую популярность, это – полное народовластие{30}. Либералы не раз указывали нам на «бестактность» этого лозунга, так как он, по их мнению, находится в кричащем противоречии с «наивными монархическими предрассудками масс». В одном случае нас пугают национально-экономическими препятствиями, в другом – национально-психологическими. Не должны ли мы действительно признать, что требование народовластия неуместно, так как «пугает» массы? Прежде чем это сделать, мы должны спросить наших критиков, в чем же вообще, по их мнению, состоит пропаганда, как не в очищении сознания народных масс от «наивных предрассудков»? Для нас, по крайней мере, главная цель политической агитации и пропаганды заключается в развитии сознания масс. И если мы не можем немедленно завоевать восьмичасовой рабочий день и народовластие для масс, то мы должны немедленно завоевать массы для народовластия и для восьмичасового рабочего дня.
Третий пример мы возьмем из свежей истории тактических разногласий внутри нашей партии – по вопросу: «за Думу» или «за Учредительное Собрание». Сторонники первого лозунга совершенно справедливо указывали на то, что Дума может нас лишь приблизить к Учредительному Собранию, – подобно тому как десятичасовой рабочий день приближает к восьмичасовому. Но они жестоко ошибались, когда утверждали, что «борьба за Думу против чиновничества будет в тысячу раз скорее приближать нас к Учредительному Собранию, чем крики (?) об Учредительном Собрании» («Наше Дело»). Мы с полным правом могли им возразить, что борьба за Учредительное Собрание против абсолютизма будет в тысячу раз скорее приближать нас к Думе, а значит и к Учредительному Собранию, чем крики об этой Государственной Думе.
Но Учредительное Собрание сейчас неосуществимо, – возражали сторонники лозунга «за Думу». Наши требования, – отвечаем мы, – считаются не с тем, что осуществимо «сейчас», они представляют собою программу наиболее радикальных мер, осуществимых в условиях буржуазной революции. Если Учредительное Собрание неосуществимо «сейчас», то оно еще менее было осуществимо в тот час, когда мы вписали его в нашу программу и открыли вокруг него колоссальную агитацию. По вопросу о том, что осуществимо и что неосуществимо, у нас нет и не может быть другого критерия, помимо того объективного анализа, посредством которого построена наша минимальная программа. Стоит нам от нее отойти, и мы окажемся жертвами субъективного произвола и вульгарного эмпиризма. Мы будем выдвигать то тот, то другой лозунг в зависимости от нашего политического глазомера; мы будем приспособлять наши требования к политическому уровню крестьянства, мещанства, средней буржуазии, наконец, к настроению власти, – в каждый данный момент; мы придем к тому, что будем укорачивать наши лозунги в зависимости от тысячи обстоятельств, которые успевают измениться прежде, чем партии удается прийти к соглашению в их оценке. Это не тактика, а «миллион терзаний». Такой образ действий очень мало двинет вперед политическое сознание отсталых классов: крестьянства и мещанства, но внесет несомненную смуту в сознание пролетариата. Нет, для нас совершенно достаточно того, что требование Учредительного Собрания не только не противоречит буржуазной революции, но, наоборот, предполагает и подготовляет ее высшее развитие. Если по внутреннему соотношению сил революция не дойдет до Учредительного Собрания, то, благодаря нашей принципиальной тактике, она дойдет во всяком случае до наивысшего доступного ей уровня.
Сейчас этот спор силою вещей снят с очереди, – по крайней мере, до… разгона второй Думы. Если мы на нем остановились, так это ради той принципиальной ошибки, которая в нем вскрылась.
Товарищ, с которым я переписывался по этому вопросу, привел следующее принципиальное соображение в пользу лозунга «за Думу». – Нашей целью, – писал он, – является социалистический общественный строй; это, однако, нисколько не мешает нам выдвигать минимальную программу, как предпосылку максимальной, как совокупность мер, которые должны облегчить осуществление социализма; та же самая политическая логика, – заключает товарищ, – заставляет нас сейчас добиваться Государственной Думы, как предпосылки Учредительного Собрания.
Это рассуждение основано на чисто формальном признаке логической симметрии. Почерпая свою доказательность в факте существования минимальной программы, оно на самом деле уничтожает смысл ее существования, так как лишает ее значения для нас, как минимальной, оставляя простор для выдвигания требований все более и более минимальных. На этом пути мы можем превратиться в Ахиллеса, который отбивает все более и более мелкую дробь шага и никак не может догнать черепаху… Вечная драма реформизма!
Должны ли мы поддерживать на выборах буржуазную демократию? И если должны, то почему? И на каких условиях?
Мы недавно слышали на первый вопрос авторитетный ответ тов. Плеханова[104], который можно формулировать так: мы должны поддерживать либеральную оппозицию, чтобы изолировать реакцию. Этот ответ безукоризненно правилен; к сожалению только, он идет навстречу другому, гораздо более общему вопросу, а не тому, который сейчас стоит перед нами. Мы должны поддерживать либеральную оппозицию, – но разве отсюда прямо следует, что мы должны поддерживать ее парламентские кандидатуры? Прежде, чем ответить: да! – нужно выяснить, в каком отношении стоит данная парламентская кампания к развитию либеральной оппозиции. Мы должны изолировать реакцию, – но разве эта задача сводится к тому, чтобы не дать реакции кресел в зале Таврического дворца? И не должны ли мы прежде всего рассмотреть, какое место займет наша поддержка либеральной оппозиции в нашей общей работе, которая действительно изолирует реакцию, изгоняя ее из сознания народных масс.
Наши методы «поддержки» и «изоляции» вовсе не совпадают с теми, какие вырабатываются либеральными профессорами гельсингфорского съезда. Интересы самой либеральной оппозиции в ее целом мы понимаем вовсе не так, как ее временные вожди. И я думаю, что развитие буржуазной демократии, хотя бы только за последние два года, достаточно показало, на чьей стороне находится более глубокое понимание этих интересов. Я этим вовсе не хочу сказать, что мы не должны в известных случаях поддерживать своими голосами кандидатов буржуазной демократии, – но только я думаю, что у нас для этого имеются другие причины, более реальные, более соответствующие характеру того исторического дела, какое мы делаем.
Каждая новая революционная ситуация требует от нас, чтобы мы использовали ее, во-первых, для самостоятельной организации пролетариата, во-вторых, для вовлечения широких демократических масс в прямую революционную борьбу.
Всякий наш шаг, содействующий этому второму результату, и есть та поддержка, которую мы оказываем буржуазной демократии, как социально-политической силе, – хотя, делая такой шаг, мы можем становиться в самые различные отношения к тем или другим оппозиционным организациям, отражающим временный уровень развития демократических масс. Этого могут не понимать кадеты, – одна из таких временных организаций, – но мы-то этого никогда не должны забывать.
Бессильная Дума, противостоящая вооруженному абсолютизму, создает революционную ситуацию, т.-е. такое противоречие, из которого нет выхода на «конституционном» пути. И если я пришел к заключению, что в Думу приходится послать кадета, так это, прежде всего, для того, чтобы скомпрометировать его. Если я призываю социал-демократических избирателей или выборщиков голосовать за кадетов, так это вовсе не потому, чтоб я думал, будто опустить в деревянную коробку листок с фамилией господина Петрункевича значит прямо и непосредственно поддерживать демократию. О, нет! Демократию я в данном случае поддерживаю тем, что ставлю ее сегодняшних вождей в революционное положение – и тем компрометирую их. Отсталую буржуазную демократию, ту, которая своим преобладанием вынудила меня голосовать за кадета, я этой «поддержкой» толкаю вперед, а кадета поддерживаю так, как веревка поддерживает повешенного.
Мне могут сказать: «Пусть так. В сущности, это сводится к тому же. Ваши соображения не имеют никакой самостоятельной силы. Факт остается фактом. Вы голосуете за кадета, следовательно, вы поддерживаете кадета».
Конечно, отвечу я, факт всегда остается фактом, но что в данном случае является для нас решающим фактом? избирательная бумажка, опускаемая в деревянную коробку, или та революционно-социалистическая агитация, которую мы развиваем во время выборов, – выдерживая один и тот же тон и в том случае, когда мы непосредственно конкурируем с кадетским кандидатом, и в том, когда мы поддерживаем кадета против октябриста?
Столь горячо дебатировавшийся в нашей партии вопрос, – на каком этапе нашей избирательной вавилонской башни допустимо поддерживать непролетарских кандидатов, – имеет несомненно серьезное значение; но я смею думать, что это все же вопрос второго порядка. Первое место занимает вопрос о той политической идее, которая проникает нашу агитацию и придает однородный смысл нашим действиям и тогда, когда мы призываем население голосовать за тов. Плеханова, и тогда, когда мы призываем избирателей подавать голоса за кадетских выборщиков, и тогда, когда мы рекомендуем нашим выборщикам помочь г. Милюкову перешагнуть через порог Государственной Думы.
Некоторые товарищи придают, на мой взгляд, непропорционально большое значение тому, на какой стадии выборов произойдут соглашения: в одном случае, – говорят они, – мы призываем массу голосовать за кадетов, в другом – группу выборщиков. Разница, несомненно, очень существенная; но ведь никто же из нас, конечно, не думает, что выборщики должны поддерживать кадетов без ведома массы. Наоборот, самый смысл нашего участия в выборах требует, чтобы каждый шаг наших уполномоченных или выборщиков был известен и понятен массе. Известным он станет и помимо нас, но понятным можем его сделать только мы. И мы, разумеется, должны будем это сделать, если не захотим, чтобы масса пришла к выводу, что выборщики социал-демократы обманули ее, продавшись кадетам. Но если, ведя непримиримую агитацию против кадетов и призывая массы всюду и везде голосовать только за социал-демократических выборщиков, мы в то же время считаем вполне возможным выяснить массам, почему наши выборщики в известных случаях голосовали за кадетов, – то не можем ли мы в других случаях, сохраняя ту же самую агитационную позицию, призывать избирателей непосредственно голосовать за кадетов? Я думаю, что принципиальной разницы здесь нет; оба приема предполагают совершенно одинаковый политический уровень избирателя. В Европе соглашения обычно происходят на перебаллотировках; такой порядок представляет многие выгоды, о которых я здесь не стану распространяться. Но я обращаю внимание товарищей на то, что перебаллотировки вовсе не происходят в стороне от массы или над массой, как выборы во второй стадии; в перебаллотировках участвует тот же самый массовый избиратель, что и на общих выборах, – и этому простаку приходится преодолевать большое затруднение: семь дней тому назад он в результате жесточайшей партийной агитации отдал свой голос социалисту против либерала; сегодня, через неделю, он по призыву того же социалиста отдает свой голос либералу. И если его голова справляется с этим противоречием во время перебаллотировок, то я не понимаю, почему она должна прийти в затмение пред соответственной комбинацией на общих выборах. Можно делать догадки большей или меньшей вероятности – о том, понадобятся ли соглашения с кадетами на первой стадии выборов и в какой мере. Но принципиально отрицать самую допустимость таких соглашений, как уже сказано, нельзя. Вообще странно было бы думать, что в этой специальной сфере, где решающую роль играют вопросы избирательной техники, у нас имеются какие-нибудь безусловные начала, которые могут при всех случаях определять наше поведение. Может ли такое техническое неудобство, бесспорно очень серьезное, как отсутствие перебаллотировок, устранить для нас ту политическую цель, которой мы достигаем путем соглашений? Разумеется, нет.
Повторяю: решающее значение для нашей политической самостоятельности имеют не столько избирательные манипуляции сами по себе, сколько их мотивы, дающие тон всей нашей агитации.
Если нами руководит голая абстракция, – вроде того, что, поддерживая кадетов, мы «изолируем реакцию», – тогда соглашение с кадетами превратит нас в большей или меньшей мере в адвокатов кадетской партии пред лицом населения. На первое место нам придется выдвинуть те соображения, что на нас, социал-демократах, свет клином не сошелся, что, кроме нас, существуют еще другие партии, борющиеся за свободу, что кадеты представляют собою прогрессивную партию, что они борются за «землю и волю» и пр. и пр.
Если же мы стоим на той точке зрения, что для того, чтобы изолировать и раздавить реакцию, нужно, между прочим, разрушить в сознании прогрессивных слоев населения те политические предрассудки, которые кадеты стремятся закрепить; что эта цель лучше всего будет достигнута, если мы поможем кадетам стать в положение, которого они так домогаются и которое требует качеств, каких у них сейчас нет и в помине, – тогда мы останемся их беспощадными политическими обличителями как в том округе, где мы будем непосредственно соперничать с ними, так и в том, где мы будем за них голосовать.
Конечно, кадеты «прогрессивная» партия, конечно, г. Петрункевич несравненно «лучше» г. Пуришкевича[105] и даже г. Гучкова[106]; конечно, кадеты стоят за «землю и волю». Но мы, социал-демократы, должны предоставить самим кадетам доказывать все эти несомненные истины: они в этом достаточно заинтересованы, и у них для этого имеется огромный аппарат легальной прессы и необходимое количество ораторов, располагающих полным каталогом всех заслуг и достоинств кадетской партии. Мы же должны в эту либеральную агитацию вносить наш социал-демократический корректив. Конечно, скажем мы, г. Петрункевич лучше г. Пуришкевича («меньшее зло»), но суть дела в том, что тактика г. Петрункевича не способна избавить вас, граждане, от государственной диктатуры г. Пуришкевича. Конечно, кадеты стоят за «землю и волю», но их политическая гегемония не даст народу ни земли, ни воли. Но вы, граждане избиратели или выборщики, не разделяете в лице вашего большинства этого нашего взгляда. Вы требуете, чтобы мы помогли вам своими голосами подавить черносотенцев и послать в Думу г. Петрункевича. Мы сделаем это. Ибо если в Думу попадет Пуришкевич, он поможет вам сохранить вашу веру в Петрункевича{31}, и в вашем сознании вся ответственность падет на нас. Этого мы не хотим. Мы идем вам навстречу. Мы голосуем за вашего кандидата, чтобы показать вам, что вы стоите на ложном пути. Так скажем мы на избирательных собраниях. И если наши мотивы будут пока безразличны для тех граждан, которые все равно думали голосовать за кадета, то они будут далеко не безразличны для социал-демократически настроенных избирателей в тех случаях, когда мы их побуждаем голосовать за депутата, которого они политически переросли.
Выше сказано, что при первой постановке вопроса мы выступаем адвокатами кадетов, при второй – обличителями. Конечно, я вовсе не хочу этим сказать, будто товарищ Плеханов рекомендует нам отождествляться с кадетами или хотя бы только умалчивать обо всех их грехах. Ведь и адвокат не отождествляется с подсудимым и не отрицает его преступления; он защищает его, он выдвигает на свет, главным образом, его добрые стороны и те обстоятельства, которые смягчают вину.
В сжатой формуле агитация первого типа может быть выражена так: «хотя у кандидата NN, как у кадета, есть тысяча недостатков, но за всем тем у него имеются такие достоинства, как у оппозиционного политика, как у борца за „землю и волю“, которые дают ему право представительствовать народ в Государственной Думе».
Вторая формула будет такова: «хотя у кандидата NN, как у кадета, есть тысяча достоинств, но за всем тем он совершенно непригоден для борьбы за „землю и волю“, – и чтобы доказать вам это, мы вам поможем послать его в Государственную Думу».
В этом различии – целый мир политической агитации.
Могут возразить, что «пригодность» и «непригодность» кадетов для разрешения революционных задач не нужно понимать абсолютно. Сегодня непригодные, они завтра сделаются пригодными под влиянием обстоятельств, которым они сами бессознательно идут навстречу. Совершенно верно. Но я думаю, что именно агитация второго типа будет в наивысшей мере содействовать революционному перерождению жизнеспособных элементов конституционно-демократической партии.
Я здесь считаю уместным повторить то, на чем никогда не устану настаивать: не нужно отождествлять марксистское исследование с социал-демократической агитацией. Между ними не может быть противоречия, но они и не тождественны. Они относятся друг к другу, как наука к искусству, как теория к практике. Пусть объективный анализ социально-исторических отношений заставит нас, марксистов, даже прийти к выводу, что победа демократической нации означает диктатуру кадетов; но мы, социал-демократы, больше всего сделаем для ускорения этого процесса и для углубления социального содержания грядущей буржуазно-демократической диктатуры, если будем теперь беспощадно разоблачать полную непригодность кадетской партии для роли политического вождя революционной нации. Такова диалектика политики!
Поддерживая буржуазную демократию, толкать ее на путь революции!
«Речь» на это отвечает так: «поддерживать нас мы вам охотно разрешим; в угоду вашему доктринерству мы вам даже позволим называть нас буржуазной демократией; но толкаться – нет, уж это извините!»
В N от 15 ноября сказано буквально следующее:
«Вот это-то стремление социал-демократии („толкать всю буржуазную демократию на путь революции и делать из Думы в целом орудие революции“) должно встретить самый резкий и решительный отпор со стороны „буржуазной демократии“ и даже той ее части, которая стоит за соглашения… Необходимо раз навсегда установить, что толкать „буржуазную демократию“ и Думу куда бы то ни было социал-демократии не удастся. „Буржуазная демократия“ идет в Думу, чтобы законодательствовать…»{32}.
И потом опять: «Буржуазная демократия… за лозунгом социал-демократии не пойдет и толкать себя не позволит…»
Несмотря на всю комичность этого тона уездной барыни, которая для «соглашения» с пролетариатом едет третьим классом, но каждую минуту требует, чтоб ее, пожалуйста, не толкали, несмотря на всю проявленную здесь ребяческую наивность кадетской мысли, приведенные строки довольно поучительны и, так сказать, наводят на размышление.
Социал-демократия решила в известных случаях поддерживать на выборах кадетские кандидатуры. Орган кадетской партии, обращаясь к нам, говорит: Вы хотите бороться за Учредительное Собрание? Это утопия! Мы раз навсегда отказываемся от этого лозунга{33}. Вы хотите превратить Думу в орган революционной борьбы? – Не ждите нашей помощи: мы идем законодательствовать.
Газета г. Милюкова очень беспокоится, чтобы не вышло «недоразумения», очень волнуется и настаивает на том, чтобы социал-демократам дано было «понять» в самой ясной и категорической форме… Почти в каждом номере эта почтенная газета возвращается к колючему вопросу. С одной стороны – выгоды «соглашения», с другой стороны – перспектива неучтивого подталкивания. Но опять-таки: если отказаться от соглашения, разве социал-демократы откажутся от своих революционных намерений? «Но мы им дадим твердо и решительно понять!» ободряют кадеты друг друга. «Ах, захотят ли они понять?» тоскливым эхом откликается госпожа Кускова в «Товарище»[107].
Этот добрый бескорыстный «товарищ» двух партий – он разрывается на части, чтобы сервировать блок, как в лучших домах. Ведь, в сущности, вопрос совершенно прост, уверяет газета: кто за конституцию – те налево, в большой мешок блока; кто за ватерклозетную фирму Лидваля[108] – тот направо. Конечно, все сохраняют при этом свою полную самостоятельность – в большом мешке блока. Правда, социал-демократы грозят толкаться, но, в сущности, если рассмотреть этот вопрос в свете реалистической политики, то ведь для того социал-демократы и приглашаются в мешок, чтоб им не очень удобно было толкаться. Они и сами, наконец, вынуждены будут понять…
– «Ах, захотят ли, захотят ли они это понять?» тоскует на ветке госпожа Кускова.
Мы хотим дать этим господам посильные разъяснения явно-успокоительного характера.
Социал-демократия была бы крайне наивной, если б основывала свои расчеты на заявлениях других партий. Мы очень хорошо помним старые слова нашего старого Маркса, что о существе каждой партии так же мало можно судить по ее декларациям, как о характере человека по его мнению о самом себе. Декларации кадетов могут быть вполне тверды и категоричны и вполне искренни, – они все равно не годятся, как объективный материал, способный определить нашу тактику. В октябре 1905 г. кадеты требовали Учредительного Собрания и клялись бросить все свое влияние на чашу весов революции. Перед выборами они обязались не заниматься «органической» работой. Вступив в Думу, они решили только «законодательствовать», оставаясь на строго конституционной почве. После разгона Думы они выпустили выборгское воззвание, которое, разумеется, никакая софистика не уложит в параграфы «конституционного» права. Потом они отказались от выборгского воззвания, не отказываясь от оного. Теперь они отказываются от Учредительного Собрания и от «чаши весов» революции. Они опять идут законодательствовать.
Нет спора, все эти маневры и манипуляции, которые на наш вульгарный взгляд представляются блужданием политических пошехонцев меж трех сосен, на самом деле продиктованы высшими государственными соображениями. Но так как нам этих высших соображений, по совершенно справедливым предчувствиям г-жи Кусковой, никогда не понять, то мы не можем с ними сообразовать свою политику. Но возможны ли в таких случаях соглашения? Конечно: ибо мы считаемся только с той революционной ситуацией, которую создаст Государственная Дума, а вовсе не с субъективными планами кадетских депутатов. Это никоим образом не означает, что сегодняшние планы кадетов для нас безразличны. Если мнение человека о себе не определяет его характера, то оно все же входит важным составным элементом в его характер. То же самое и с декларациями партий. Нам всегда важно противопоставить то, что кадеты говорят, тому, что они делают: и в том случае, когда они обещают больше, чем дают, и тогда, когда они вынуждены пойти дальше, чем хотели. Мы потребуем от кадетов во время выборов, чтоб они ясно и точно определили, что и как они думают делать. Мы закрепим их ответы в памяти избирателей. И мы сумеем в нужный час вскрыть все противоречия и сделать все выводы.
– Да, но возможны ли для нас избирательные соглашения с кадетами, раз они заранее заявляют пером своих публицистов, что цель этих соглашений – двинуть демократическую буржуазию на путь революционной борьбы – встретит решительный отпор с их стороны?
Не только возможны, но и обязательны. Разве мы думаем воздействовать на политику демократии через политическое сознание ее публицистов? Разве мы ставим своей задачей – переубедить кадетских депутатов в Думе и силою логики, красноречия, такта и тысячи других достоинств перетянуть их в лагерь революции?
Такие надежды и планы были бы достойны осмеяния! Мы применяли бы к кадетам лишь ту жалкую тактику, посредством которой они сами столько раз пытались завлечь правительство на путь либерализма.
Нет, мы строим нашу тактику на объективной логике событий. Наивное, но мощное в стихийности и массовидности своей пролетарское восстание 9 января, а не наши убеждения, заставило буржуазную демократию принять лозунг Учредительного Собрания и всеобщего избирательного права. Октябрьская стачка заставила слагавшуюся конституционно-демократическую партию присягнуть на верность революции. Разгон Думы, а не наши убеждения заставил кадетов написать и подписать выборгское воззвание.
– Но ведь они отказались от всего этого! Но ведь они пронесли через все испытания в полной неприкосновенности весь багаж своего политического филистерства. Где же основания надеяться, что новый крах излечит их?
Кого их: господ Милюкова, Петрункевича, Родичева[109]?.. Но разве наша работа состоит в перевоспитании либеральных политиков? Нет, она заключается в том, чтобы, опираясь на завоевания, сделанные кадетами в отсталых слоях мещанства, двинуть мобилизованные кадетами общественные группы вперед и оттиснуть либеральных вождей на другие, более отсталые и косные слои. Г-да Милюковы и Петрункевичи не меняются, – но разве они сохраняют в неизменном составе свою армию? Разве выборгское воззвание[110] – и принятие его и отречение от него – не сыграло роли антикадетской прививки, сделанной самими кадетами? Какое же значение может для нас иметь тот факт, что кадеты грозят бороться против превращения Думы в орудие революции? Для нас достаточно того, что за кадетами идут еще такие социальные элементы, на которые революция имеет все права. Мы должны ей помочь реализовать эти права. В тех местах, где кадетам будут противостоять реакционные кандидаты, и где решение вопроса будет зависеть от нас, мы бросим наши бюллетени в кадетские урны и со спокойной социалистической совестью пошлем кадетов навстречу их судьбе.
Та точка зрения на избирательные соглашения, которую мы отстаиваем, исключает самую возможность вопроса о какой бы то ни было совместной с другими партиями избирательной платформе, или о каких-нибудь общих, специально для соглашения созданных, избирательных лозунгах. Попытка т. Плеханова предложить обеим партиям «полновластную Думу», в качестве объединительной формулы, представляется нам мертворожденной. Наиболее беспощадной критике подвергла плехановское предложение газета «Речь», – центральный орган той именно партии, ради которой т. Плеханов утруждал себя, создавая свою «алгебраическую формулу». «Весь вопрос в том, – совершенно справедливо пишет газета г. Милюкова, – можем ли мы на выборах оперировать „алгебраическим знаком“, – скрывающим за собой две взаимоисключающие друг друга арифметические величины?» «Речь» отвечает на этот вопрос отрицательно. Правда, в свое время «двусмысленный» лозунг Учредительного Собрания сыграл объединительную роль. Но дело в том, что двусмысленность его не была ни с чьей стороны преднамеренной, – вся дальнейшая агитация эту двусмысленность вскрыла и тем заставила кадетов отказаться от самой формулы. Теперь же т. Плехановым предлагается искусственно и сознательно создать заведомо двусмысленный лозунг «полновластной Думы». В чем же тогда будет состоять содержание агитации вокруг этого лозунга? В том ли, чтоб эту двусмысленность скрывать и тем поддерживать искусственно построенную фикцию единого лозунга? Или же в том, чтобы, наоборот, вскрыть пред массой такого рода двусмысленность, как только она всплывет в политической борьбе? До сих пор мы привыкли в нашей агитации разоблачать двусмысленности, а не создавать их. У партии нет решительно никаких оснований менять эту привычку.
«Речь» в сущности не против двусмысленности вообще, – что сталось бы с либеральной мыслью, если б отнять у нее пищу двусмысленных формул и оборотов! – нет, «Речь» против данной формулы потому, что ее двусмысленность слишком прозрачна и революционно скомпрометирована.
"Полновластная Дума, – пишет газета, – этот термин уже был использован партийно, в противоположность пониманию задач Думы партией народной свободы. Мало того, именно пропаганда идеи «полновластной Думы» и оказалась тем предлогом, который дал разгону Думы некоторую внешнюю видимость законности. Таким образом, с точки зрения партии народной свободы, если есть какой-либо лозунг, употребления которого надо избегать, как не только двусмысленного, но и крайне опасного, то это именно есть лозунг «полновластной Думы».
«Речь» с своей стороны предлагает объединительную платформу, превосходную в своей простоте: 1) возвращение во вторую Думу старого думского (т.-е. кадетского) большинства; 2) образование министерства из думского большинства, т.-е. из кадетов. Словом, умная и добрая «Речь» предлагает нам такую тактику, что остается только спросить: как же мы стали бы действовать в том случае, если бы просто стали кадетами? Именно так, как рекомендует «Речь»: мы призывали бы всех голосовать за кадетов и требовали бы кадетского министерства. Но так как обновленную Россию мы надеемся извлечь не из портфеля г. Милюкова; так как, по нашему разумению, для очистки самодержавных конюшен, из которых еще не выведены их постояльцы, нужно нечто большее, чем пять-шесть «призванных» к власти либеральных добряков; так как у нас есть сверх того кое-какие обязательства по отношению к пролетариату, которых никто за нас не выполнит, – то мы со всей почтительностью вынуждены отказаться от предлагаемого нам превращения в рабочий хор при кадетских солистах.
Из рассуждений «Речи» следуют во всяком случае два вывода.
Первый мы уже формулировали по другому поводу выше: социал-демократия обличает либералов за непоследовательность их либерализма, за несогласованность их тактики с их собственной демократической или полудемократической программой; либералы же ставят нам неизменно в вину то, что в нашей тактике мы стоим на почве классовой борьбы, что мы революционные социалисты, что мы не либералы, что мы не плохие либералы, что мы не представляем копии с наших критиков и противников. Мы требуем от либералов, чтоб они были верны себе. Либералы требуют от нас, чтобы мы превратились в свою противоположность. Оттого социалистическая критика получает моральное содержание и практически действенна, – тогда как критика, исходящая от либерализма, расплывается в беспредметных иеремиадах. Оттого социалистическая критика всюду шаг за шагом вырывает почву из-под ног либерализма.
Второй вывод, тесно связанный с первым, таков. При резко выраженной, многообразной и сложной политической борьбе социальной демократии и демократии буржуазной, наивно мечтать об установлении между ними «божьего мира» на избирательный сезон; и еще наивнее думать, что этот мир может быть достигнут путем двусмысленных формул и словесных обходов. Как ртутный столб барометра, либерализм держится на известной высоте только по внешним давлением – под давлением революционных масс. Мы можем воздействовать на либерализм лишь постольку, поскольку мы воздействуем на массы. Если мы начинаем лавировать между революционными и либеральными лозунгами и менять их в зависимости от преходящих настроений буржуазной демократии, если мы вступаем на путь той якобы реалистической политики, которая на самом деле есть жалкий импрессионизм, мы вносим только замешательство в сознание массы и повышаем требовательность и косность либерализма, – косность – по отношению к абсолютизму, требовательность – по отношению к нам. Стоит нам сегодня сделать шаг навстречу либерализму, – и либерализм сделает немедленно два шага в сторону реакции; в результате он окажется от нас дальше, чем был вчера. Еще только на днях они мечтали о соглашении с социал-демократами без всяких условий и ограничений, – теперь, когда вопрос о сделках с кадетами занял в нашей партийной жизни непропорционально большое место, когда из нашей среды стали выдвигаться объединительные формулы, имеющие своей тенденцией превратить технические соглашения в политический блок, кадеты не только не растрогались и не пошли нам навстречу, но, наоборот, повысили свою требовательность до таких пределов, что даже г-жа Кускова потеряла всякое терпение. Выходит, будто наш утонченный «такт» питает их бестактность. Кадеты говорят нам: «Вы хотите соглашения? прекрасно! вот вам лозунги: кадетская Дума и кадетские министры по приглашению из Царского Села. Все, что сверх этого, то от лукавого!»
– Позвольте, господа, вы слегка забываетесь, мы вовсе не просили у вас ваших лозунгов, – сохраните их при себе до того момента, пока массы, на которые мы опираемся, не заставят вас изменить их – или не выбросят вас за ворота вместе с вашими лозунгами. Все, чего мы хотим, это – избирательные соглашения в тех случаях, когда необходимо будет совместными голосами помешать избранию черных кандидатов. Для того, чтобы такие соглашения были возможны, вы должны только считать для себя более выгодным иметь в Думе налево от себя социал-демократов, чем направо – черносотенцев. Но для того, чтобы внушить вам такое представление о нас, мы ни одного волоса не сдвинем на нашей голове.
Не доктринерство, а самый глубокий реалистический расчет не позволяют нам во имя мнимого объединения ставить между партией и массой ширмы двусмысленных лозунгов.
«A force de se cacher aux autres on finit par ne plus se retrouver soi-meme»… говорится в одной драме Метерлинка. «Пряча свою душу от других, кончаешь тем, что и сам перестаешь находить ее». Это относится не только к индивидуальной, но и к коллективной душе политических партий.
Нам необходимо иметь в Думе группу социал-демократических депутатов, которые были бы способны не только с честью представлять партию в политических дебатах, но и стать в центре всего того народного движения, которое завяжется вокруг Думы и которое подчинит себе Думу. С этой точки зрения для нас не имеет самостоятельного значения, проведем ли мы в Думу 10, 15 или 30 депутатов. На большинство мы, разумеется, не надеемся. Каждый депутат в отдельности для нас ценен лишь постольку, поскольку он фиксирует на себе, как на представителе ясно очерченной партии, внимание своих избирателей и тем организует их вокруг социал-демократии. Но это будет достигнуто лишь в том случае, если кандидат нашей партии пройдет в результате резко выраженной политической конкуренции со всеми другими партиями. Всякое общее соглашение, упреждающее избирательную агитацию и связывающее ее объединительной платформой, заранее обесценивает для нас, как социал-демократов, благоприятный исход выборов. Совершенно недостойно нашей партии, скажу я прямо, сосредоточивать столько внимания и страсти вокруг такого третьестепенного вопроса, как соглашения с кадетами. Будут или не будут соглашения, во многих местах или в немногих, на первой или второй стадии, мы должны сейчас сосредоточить всю свою энергию на создании благоприятных условий как для этих возможных соглашений, так и вообще для исхода всей избирательной кампании. А такие условия может создать только свободная, ничем не связанная политическая агитация.
Если стать на точку зрения соглашения на основе общей платформы и предварительного распределения ролей и мест, тогда в руководительницы нужно выбрать г-жу Кускову. Она укажет, как нам сесть, к тому ж у ней и ноты есть. Как истинная реалистка, г-жа Кускова исходит не из реально совершающейся партийной борьбы, выражающей разные интересы и взгляды, а из своего собственного (и потому именно для всех партий обязательного) представления о том, чем должна быть Дума. Дума должна быть политическим микрокосмом. Поэтому буржуазная оппозиция должна заранее позаботиться о представительстве социалистической демократии, а эта последняя – о представительстве демократической буржуазии. Представительство влиятельных партий в Думе, всегда и везде являющееся результатом политического соперничества и выборной конкуренции, по плану г-жи Кусковой должно явиться делом предварительного полюбовного соглашения партий на основе того представления о задачах Думы, какое имеет… г-жа Кускова. Этот превосходный политический реализм, который так и дышит интеллигентской газетной канцелярией, нашел в «Товарище» целый ряд сторонников. Г. Хижняков[111] взял на себя задачу предостеречь партии от имени беспартийного избирателя. «Каждая партия, – пишет он, – для нас неудовлетворительна, если она одна, ибо она одна не может представить собою всех слоев и всех действующих прогрессивных сил… Ни в коем случае не тактика, выставленная той или иной партией в настоящий момент, должна определять отношение к выдвигаемым ею кандидатам. Ибо тактика будущего, – дело только будущего (!). Она должна решаться в Думе представителями всех тактик так, как определяется она страной… Только соглашение между партиями, – при котором партии получили бы каждая приблизительно такое число мест, какими, количественно, симпатиями она пользуется, – дает правильное решение вопроса» (N 127, курсив мой). Вот как рассуждают нынче политические реалисты, которые, впрочем, очень похожи на политических гимназистов – и притом не старше четвертого класса. Оказывается, что выборы депутатов «ни в коем случае» не должны определяться вопросами тактики, ибо «тактика будущего – дело исключительно будущего». Сам Прутков не взглянул бы на вопрос глубже. Потом оказывается, что тактика будет решаться в Думе представителями всех тактик так, как определит страна. Но каким образом в Думе окажутся необходимые представители «всех тактик», если выбор «ни в коем случае» не может определяться соображениями тактики, этого автор не указывает. Далее у него следует уже совершенно реакционная болтовня на тему о том, что лишь беспартийный избиратель, «свободный от партийной, т.-е. частной, исключительной, точки зрения, единственно способен взглянуть на дело с точки зрения общих интересов». Беспартийность обывателя, т.-е. его политическая отсталость, бесформенность, некультурность и пассивность, возводится в доблесть. Партийной позиции, совершенно в духе блаженной памяти 80-х годов, противопоставляется «точка зрения общих интересов». Если она у вас есть, эта точка зрения, то вы обязаны ее положить в основу вашей программы и на этой программе строить новую партию. А если вы этого не делаете, значит, ваша точка зрения для дела «общих интересов» не стоит выеденного яйца. Впрочем, мы сейчас вовсе не имеем в виду объяснять политическим реалистам, гимназистам и гимназисткам старшего возраста связь между партийностью и общими интересами. Достаточно установить, что г. Хижняков совершенно напрасно берет на себя труд высказываться от имени беспартийного избирателя. Этот последний вовсе не отличается той претенциозностью, которою его наделяет от собственных избытков публицист «Товарища». Обыватель непартиен в одной своей части потому, что он безнадежно пассивен, в другой – потому, что он еще не успел определить своих партийных симпатий. Помочь ему в этом деле, дать ему возможность свою ревность об «общих интересах» перевести на язык программы и превратить в политическую деятельность – задача партий. Блок между ними, несомненно, затруднил бы политическое самоопределение обывателя; свободная конкуренция, наоборот, облегчит выбор. Изображать этого отсталого избирателя каким-то таинственным надпартийным существом, которое блюдет высшие интересы страны, могут только доктринеры беспартийности, эти бедные интеллигентские создания, ютящиеся в каждой междупартийной щели.
Политика доктринеров «Товарища» – политика диагонали. В реальной жизни участвуют живые общественные силы, от которых берут свое начало политические партии. Роль партий определяется соотношением сил. Общая политика идет по диагонали параллелограма, сторонами которого являются действующие силы. Равнодействующая не есть нечто самостоятельное, она лишь производный результат образующих. Каждому сознательному пролетарию, части огромного целого, совершенно ясно, что для того, чтобы отклонить равнодействующую в свою сторону, необходимо развить наивысшую энергию в направлении своих классовых интересов. В той или иной мере этот закон ясен всем социальным элементам с более или менее выраженной классовой физиономией. Но интеллигент, оторванный от массовой практики, особенно если это публицист, привыкший к литературно-политическим спекуляциям, легко приходит к мысли, что вместо того, чтобы определить равнодействующую в процессе фактического соразмерения сил, выгоднее теоретически предопределить ее и призвать обе стороны направиться по ней без борьбы, – ибо ясно, что это даст большой выигрыш силы. Рационалисты до мозга костей, эти господа могут сколько угодно «признавать» классовую борьбу; она для них все равно остается лишь предметом метафизической спекуляции, – на практике они неизменно стремятся ее парализовать и заменить более «экономными» методами развития.
Для нас, социал-демократов, завоевание, полученное в результате массовой политической борьбы, неизмеримо более ценно, чем такое же завоевание, добытое путем закулисного соглашения, – ибо в первом случае вносится нечто нетленное в сокровищницу массового сознания, во втором – получается практический выигрыш, который так же легко упустить, как легко он был взят. Выборы для нас не простая погоня за призом в виде депутатских мест, а борьба развернутым фронтом, агитация, обличения, очные ставки, мобилизация масс вокруг социалистического знамени. А для этого нам прежде всего нужны совершенно свободные руки.
Г. Богучарский[112], тоже беспартийный доктринер, очень обеспокоен стремлением политических партий сохранить в избирательной борьбе свою независимость. «Каждая партия, – жалуется этот политик „былого“, – хочет сохранить незапятнанным свое целомудрие, совершенно забывая, что, при всех своих драгоценных качествах, целомудрие имеет и один очень крупный недостаток: оно всегда бесплодно…» («Товарищ» N 125). Нам не совсем ясно, что понимает г. Богучарский под целомудрием в политике; но нам совершенно ясно, что то поведение, к которому неустанно склоняют социал-демократию бывшие марксисты и отставные освобожденцы, есть… (мы извиняемся, но с разрешения г. Богучарского мы продолжаем его метафору) есть сплошной адюльтер, в русском переводе: прелюбодеяние. А известно, что эта – «практика» тоже не очень плодородна. И, наконец, раз уж зашла речь о бесплодности, то я позволю себе спросить г. Богучарского: что может быть бесплоднее политика-резонера из беспартийных отечественных ревизионистов, – а их уж, разумеется, никто не заподозрит в политическом целомудрии?
… Оказывается, что беспартийный обыватель или, вернее, идея беспартийного обывателя внушила необыкновенную самоуверенность целому ряду междупартийных интеллигентов. Не успел еще г. Богучарский как следует щегольнуть отсутствием всякого целомудрия, как появились междупартийные Штильманы с явным желанием показать, что и они на этот счет не лыком шиты.
Но они не убеждают, они почти грозят.
– Обыватель в массе своей беспартиен, но настроен оппозиционно. Он хочет иметь в Думе представителей всех партий, враждебных власти. Беспартийная интеллигенция имеет на обывателя огромное влияние. Если кадеты не раскаются в своем упрямстве и не пойдут навстречу левым, которые готовы объединиться на общей платформе, тогда не видать им обывателя, как своих ушей!
Если послушать этих беспартийных политиков, то может показаться, будто они давно уже вступили с «обывателем» (кто он?) в сделку и даже тайно образовали с ним междупартийную партию. Тон беспартийных вождей междупартийной партии настолько независим, что никто бы и не поверил, будто эти люди все время тащились в хвосте у кадетов. Эти последние, однако, как бы слегка испугались. Завязался великолепный диалог.
– Позвольте, – говорят кадеты, – мы никогда не отрицали наличности беспартийного избирателя и влияния на него беспартийной интеллигенции. В высшей степени наоборот. Еще на прошлых выборах мы отлично узнали, что такое беспартийный интеллигент: можно сказать, вот он где у нас сидит (проф. Милюков указывает рукою)… То есть, мы хотели собственно сказать, что к беспартийной интеллигенции мы относимся с полным вниманием. Но согласитесь, не можем же мы принять лозунги, враждебные всему нашему политическому естеству! Не можем же мы вести агитацию за политическую платформу борющейся с нами партии! «Они» (и даже не «они», а только один из них) говорят: «полновластная Дума»; но ведь это же пахнет конвентом. Подумайте, можем ли мы стоять за конвент? Может ли г. Кутлер претендовать на роль Марата? Похож ли г. Струве на Сен-Жюста, посмотрите сами на него: похож?[113].
– Дело совсем не в том, похож ли г. Струве на Сен-Жюста, – отвечают представители беспартийного легиона, – г. Струве может быть ни на что не похож; дело не в той или иной формуле, и автор «полновластной Думы» не раскольник, чтоб стоять за букву. Важно принципиальное согласие вступить в союз с целью уравнительного распределения думских мест. Слева мы видим терпимость и готовность (кадеты делают большие глаза), вы же проявляете совершенно недопустимую самоуверенность и нетерпимость. Основой соглашения могут быть сделаны думский адрес и требование думского министерства. Мы спрашиваем вас, – восклицают беспартийные тоном ультиматума: – да или нет?
– Позвольте, господа, – возражают кадеты, – здесь как бы некоторое недоразумение… Мы отказывались от конвента, но вы говорите: думский адрес? вы говорите: думское министерство? Ведь это же наши требования, это наша избирательная платформа. Вы нас спрашиваете, возможен ли для нас союз с социал-демократами на почве нашей платформы? Конечно, возможен! Как же вы могли нас заподазривать в такой нетерпимости? Мы всегда широко смотрим на вещи.
– Так вы, значит, согласны? – спрашивают беспартийные. – Вы, значит, отступаете от вашей первоначальной позиции? Это все, что требовалось. Мы удовлетворены, мы совершенно удовлетворены!
– Ведь мы же говорили, что здесь одно недоразумение, – предупредительно извиваются кадеты. – Но уверены ли вы в левых? В конце концов, до сих пор только один Плеханов обмолвился объединительной платформой, да и у того в сущности вышел конвент. А что скажут остальные? Что скажут рабочие, которых целый год восстановляли против нас? Спросите их, согласны ли они вести агитацию за нашу платформу? Или вы, может быть, уже заручились их согласием? Вы вот давеча изволили нас упрекать в нетерпимости, – начинают кадеты наступать, – но ведь это же чистая несправедливость; мы, как всегда, идем вам навстречу: вот наша платформа, берите ее, агитируйте за нее; пусть за нее агитируют социал-демократы… если только они согласны. Но постучитесь к ним. Вот где вы найдете настоящую нетерпимость! Вот где доктринеры и фанатики! Вот куда вам должно обратить острие вашей полемики!
Поставив столь блестяще вопрос, кадеты начинают весело смеяться себе в бороду. А беспартийные «победители» смущенно бормочут: «Ну вот и прекрасно, – кадеты сдались: они совершенно согласны, чтоб социал-демократы вели агитацию за кадетские лозунги. Итак, одна позиция завоевана».
На этом пока – 3 сего декабря – диалог остановился. Но можно легко предвидеть, чем он закончится. Господа беспартийные приступят к «завоеванию» второй позиции и постучатся к социал-демократам. Если б эти последние отличались кадетской обаятельностью и широтою взгляда, они ответили бы в свою очередь: «Могли ли вы сомневаться в нашей готовности вступить в политический союз с либералами? Помилуйте, если только кадеты обязуются не сеять вредных иллюзий насчет разрешения основной национально-исторической задачи, если только кадеты согласятся вести агитацию на основе наших программно-тактических лозунгов, тогда, разумеется, мы пойдем им и вам навстречу». После таких слов наши беспартийные простаки окончательно растаяли бы. Обе стороны согласны, – остается, следовательно, только согласовать программные и тактические лозунги либеральной буржуазии и социал-демократического пролетариата, и г-жа Кускова сможет сказать: ныне отпущаеши… Нужно, однако, думать, что социал-демократы ответят более прямо и решительно бестолковым беспартийным свахам, указав им на все неприличие их предложений. Тогда, разумеется, вся ответственность за несостоявшееся объединение падет на головы этих злостных фанатиков. За то, что г-же Кусковой не удастся объять необъятное, в ответе окажется не ее наивнейший и беспочвеннейший утопизм, не классовая природа либерализма и даже не классовая природа социал-демократии, а злая воля социал-демократических доктринеров. И в результате та самая беспартийная интеллигенция, которая исходила как будто из намерения повысить шансы партии пролетариата на представительство в Думе, кончит, пожалуй, тем, что поплетется за кадетами, привлекая к ним, по мере сил, беспартийного «обывателя».
Только широкая партийная конкуренция может действительно сплотить вокруг Думы народные силы. Но возникает вопрос: допускает ли наш возмутительный избирательный закон, дополненный разъяснениями столыпинствующего сената, представительство рабочих масс, сколько-нибудь пропорциональное их действительному значению? И если нет, – а ведь ясно, что нет! – то не может ли эта ненормальность быть исправлена путем общего соглашения, по крайней мере, тех партий, которые признают принцип всеобщего и равного права голоса? Некоторые публицисты «Товарища» искренно хлопочут именно об этом. Они пытаются убедить кадетов, что те, как демократы, обязаны будут слегка посторониться и дать дорогу представителям пролетариата даже в том случае, если наша выборная система сделает их, кадетов, господами положения в петербургской или московской коллегии выборщиков.
Кто знаком с вычислениями тов. Лосицкого, тот знает, какое возмутительное неравенство создает избирательная система 6 авг. – 11 дек.[114]. Больше всего ограблен пролетариат, следовательно в наихудшие условия поставлена социал-демократия.
Сенатские разъяснения, в свою очередь, всей тяжестью обрушились на пролетариат и крестьянство. Можно с уверенностью сказать, что кадеты, как отдельная партия, а не как составная часть оппозиции, во многих случаях прямо выиграли от сенатских разъяснений, которые в городе ослабили почти исключительно социал-демократию, а в деревне, – главным образом, трудовиков. Нет решительно ничего невозможного в том, что в Петербурге, где Совет Рабочих Депутатов имел за себя не менее 200.000 голосов взрослых рабочих, ни одному представителю пролетариата не найдется места в Думе. Для этого достаточно, чтоб у кадетов в коллегии выборщиков оказалось относительное большинство, избавляющее их от необходимости искать поддержки социал-демократических выборщиков. И если бы в нашем распоряжении не было ничего, кроме упований на демократическую совесть кадетов, шансы рабочего представительства стояли бы очень низко. Они нисколько, разумеется, не поднялись бы от благожелательного вмешательства посредников из «Товарища», достаточно неавторитетных для обеих сторон. У нас есть, однако, более сильное средство: оно состоит в расширении избирательной кампании далеко за те рамки, какие полагает официальная система. Разумеется, мы не сможем проводить в уполномоченные, в выборщики и в депутаты лиц, неудовлетворяющих требованиям закона, и не сможем при этом нарушать те пропорции, какие установлены законом и его официальными лже-толкователями. Но то, что мы сможем и должны сделать, это собрать вокруг каждого «официального» выборщика и депутата как можно больше «неофициальных» голосов. Рабочие промышленных предприятий, занимающих меньше ста рук, лишены избирательного права. Мы должны привлечь их к участию в голосовании. Они могут передать свои голоса уполномоченным более крупных предприятий или выбирать собственных уполномоченных, которые, разумеется, не войдут в указанные коллегии, но которым, тем не менее, официальные уполномоченные дадут возможность оказать влияние на исход кампании, приняв во внимание их голоса при определении выборщиков. То же самое с железнодорожными рабочими. То же самое с безработными. То же самое с торговыми рабочими, с чернорабочими, с извозчиками, с прислугой. Все голоса должны быть зарегистрированы; передовые рабочие должны призвать массу к выработке наказов своим уполномоченным и выборщикам для передачи депутату, и под этими наказами должны собираться подписи далеко за пределами промышленных предприятий, наделенных «правами». Эта кампания не должна ограничиваться только пролетарскими массами; мещанство, интеллигенция, студенчество должны быть также привлечены в лице своих левых элементов к голосованию за социал-демократических депутатов. Чем шире мы развернем эту кампанию, тем меньше мы будем зависеть от демократической снисходительности каких-нибудь кадетов. Какое значение могут иметь доброжелательные ходатайства литературной группки «Товарища» пред кадетами за пролетариат в сравнении с давлением самого пролетариата на кадетов? Путем самостоятельной и ничем не связанной агитации нам нужно сплотить массы вокруг социал-демократии – не вокруг «оппозиции» вообще, а вокруг нашей партии, – и двери Думы раскроются пред представителями пролетариата. Мы противопоставим кадетским выборщикам десятки тысяч, сотни тысяч поданных за нас голосов, – и пусть после этого кадеты проводят от Петербурга шесть Кутлеров. Пусть они посмеют сделать это! Мы сможем очень спокойно смотреть на то, как либеральные «представители народа» полезут в думскую щель, повернувшись спиною к народным массам. И если бы оказалось, что от Петербурга мы не проведем ни одного депутата, наши выборщики передадут свои наказы и голоса социал-демократу, избранному от другого места. Как бы ни была мала социал-демократическая фракция Думы, рабочие массы будут объединены вокруг нее, и каждый из наших депутатов сможет, как писал я в органе печатников, сказать: «В моем мизинце больше народных голосов, чем у десятка дворянских или буржуазных депутатов, вместе взятых»
Подвожу итоги:
1) Для того, чтобы парализовать опасность реакционных выборов, где такая опасность существует, совершенно достаточно избирательной сделки чисто практического характера; чтобы совместно с кадетами отшвырнуть Крушевана, нет надобности выдумывать объединительные платформы. Более того: нет никакой надобности смягчать свою критику кадетов.
2) Лучше сделка на второй стадии, чем на первой. Но лучше сделка на первой стадии, чем Крушеван.
3) Чем шире и глубже избирательная борьба, тем легче можно произвести предварительный учет сил; тем с меньшим риском можно отложить соглашение до второй стадии выборов.
4) Для того, чтобы хоть отчасти парализовать возмутительное неравенство избирательных прав и обеспечить в Думе за пролетариатом если не представительство, то влияние, сколько-нибудь пропорциональное его силе, есть только один путь: расширение избирательной кампании далеко за пределы официальной курии и давление на либеральных выборщиков силою бесправных и полуправных народных масс, объединенных вокруг нашего партийного знамени. Соглашение с либералами на почве общей платформы было бы поэтому с нашей стороны добровольным самоубийством.
Столыпин[115] распустил Думу, царь обменялся дружескими телеграммами с союзом погромщиков… Тактика этих господ поистине проста.
Год тому назад «Московские Ведомости», орган реакционного дворянства, резюмировали эту тактику в следующих словах: население России составляет около 150 миллионов; в революции принимает активное участие едва ли больше миллиона; если даже будут расстреляны и перебиты все революционеры до одного, в России все еще останется 149 миллионов жителей – количество вполне достаточное для счастия и величия отечества.
Это каннибальское соображение упускает из виду один очень простой факт, составляющий, однако, основу вопроса: революционно-активный миллион является лишь исполнительным органом исторического развития.
Таков исторический закон, который г. Столыпин хочет подвергнуть теперь вторичному испытанию.
Этот русский премьер, уже два года стоящий у кормила, оказался тем человеком с крепкими нервами, который был нужен напуганному стану реакции. Он соединяет в себе первобытную грубость рабовладельца и личное бесстрашие авантюриста с лощеными манерами «государственного человека» европейского стиля. Как саратовский губернатор, где аграрные беспорядки достигли своего наивысшего напряжения, Столыпин в начале конституционной эры лично наблюдал за крестьянскими порками, причем, по свидетельству депутатов Думы, пускал самолично в оборот такие цветы административного красноречия, которые возможны только на рабском языке нашей родины. Будучи призван на пост министра внутренних дел, а потом премьер-министра, жалкой и капризной волей главы государства, стоящего в фокусе бесчисленных интриг, Столыпин обнаружил самоуверенность невежды, не имеющего ни малейшего понятия о законах исторического развития, и нагло повел «реальную политику» провинциального бюрократа, который еще на днях приказывал в своем присутствии раздевать и пороть крестьян в интересах социального порядка. В первой Думе он стоял еще в тени, наблюдал новое положение и старался зорким взглядом варвара разглядеть под юридической оболочкой парламентаризма реальные очертания социальных сил.
Лирические излияния кадетов в первой Думе, их исторически-запоздалый пафос, в котором не переставала вибрировать нотка трусости, их театральный призыв к воле народа, чередовавшийся с лакейским шепотом в петергофских передних, все это не могло импонировать коноводу помещичьей реакции. Он выждал благоприятный момент и выгнал депутатов из Таврического дворца. Но после того как ставни этого здания были заколочены, он вдруг оказался лицом к лицу перед всеми историческими вопросами, порожденными Думой. Восстания в крепостях подавлялись вооруженной рукой, против грозного разлива террористических актов были воздвигнуты военно-полевые суды. Но перед аграрным кризисом, во всей его сложности и глубине, Столыпин стоял как перед сфинксом.
За спиной министерства собралась сплоченная и сильная царской поддержкой клика титулованных крепостников, лозунг которой был дан одним из ее среды, графом Салтыковым: «ни пяди нашей земли, ни песчинки наших полей, ни былинки наших лугов, ни хворостинки нашего леса». В распоряжении министерства были, с другой стороны, либеральные бюрократы, ученые и публицисты, которых Столыпин по дешевой цене откупил у графа Витте, – и они увлекали Столыпина на путь реформ и «правового» государства.
Все законодательство, возникшее в период между первой и второй Думой, в особенности же аграрное, есть результат этих разнородных влияний и настроений. Это были жалкие клочки политических идей, обрывки реформ, импотентные бюрократические потуги, внесшие только новую смуту в социальный ад русской деревни, где язвы государственной и капиталистической эксплуатации покрываются гнойниками под железными оковами феодального права.
В то время как всемогущий «Союз русского народа»[116], образующий сложную цепь, которая тянется от престола до последнего хулигана, требовал форменного восстановления старого режима и единственной допустимой деятельностью признавал юстицию военно-полевых судов, «Союз 17 октября»[117], опирающийся на элементы крупного капитала и крупного землевладения, все еще хотел видеть в военно-полевой деятельности только предварительную ступень к конституционному режиму. Однако, Союз погромщиков не мог оказать министерству более серьезной услуги, чем убийство либерального специалиста по финансовым вопросам Герценштейна[118]. Между тем Союз 17 октября, избравший своим официальным публицистом Столыпина-брата[119] и получивший в инструкторы чиновника министерства внутренних дел, потерял последние остатки общественного доверия. Попытка насадить в провинции официальную прессу, стоившая громадных денег, разбилась о немую враждебность населения. Вокруг министерства образовалась пустота, из которой вставали грозные призраки все той же революции.
Трудность положения не исчерпывалась этим. Когда Столыпин был еще саратовским губернатором, он регулярно получал от казны необходимые для управления суммы. Ему не приходилось ломать себе голову над финансовым искусством, которое умеет перекладывать расходы по подавлению живущего поколения на плечи будущих. Теперь, став руководителем государственной политики, он вдруг ощутил сложную зависимость от гг. Мендельсонов, Клемансо, Рувье, Ротшильдов[120].
Созыв народных представителей стал неизбежен.
Вторая Дума собралась 7 февраля. Официальная тактика Думы определилась кадетским центром, который имел на своей стороне правых, когда деятельно помогал контрреволюции, и левых, когда проявлял свою вялую оппозицию.
В первой Думе кадеты изображали из себя вождей нации. Так как народные массы, за исключением городского пролетариата, находились еще только в хаотически-оппозиционном настроении, и так как партии крайней левой бойкотировали выборы, то кадеты оказались господами положения. Они представляли «всю страну»: либерального помещика, либерального купца, адвоката, врача, чиновника, лавочника, приказчика, мужика. Хотя руководство партией оставалось в руках помещиков, профессоров и адвокатов, она все же была сдвинута влево значительным количеством старомодных провинциальных радикалов, переполнявших кадетскую фракцию; дело дошло до Выборгского манифеста, доставившего впоследствии либеральным филистерам столько бессонных ночей.
Во вторую Думу кадеты пришли в меньшем числе, но у них было, по объяснению Милюкова, то преимущество, что теперь за ними стоял не неопределенно-недовольный обыватель, а сознательный выборщик, подавший голос за антиреволюционную платформу. Между тем как главная масса помещиков и представители крупного капитала перешли в лагерь активной реакции, городская мелкая буржуазия, торговый пролетариат и средний интеллигент голосовали за левые партии. За кадетами пошла часть помещиков и средние слои городского населения. Налево от них стояли представители крестьян и рабочих.
Кадеты вотировали правительству рекрутский набор и обещали вотировать бюджет. Точно так же они голосовали бы и за новые займы для покрытия государственного дефицита и не задумались бы взять на себя ответственность за старые долги самодержавия. Головин[121], эта жалкая фигура, воплощавшая на председательском кресле всю низость и все бессилие либерализма, высказал после роспуска Думы ту мысль, что правительство должно было в сущности усмотреть в поведении кадетов свою победу над оппозицией. Это совершенно правильно. Казалось бы, что при таких условиях не было никаких оснований распускать Думу. И все-таки Дума была распущена. Это доказывает, что есть сила, более могучая, чем политические аргументы либерализма. Эта сила есть внутренняя логика революции.
В борьбе с руководимой кадетами Думой министерство все больше проникалось сознанием своей силы. Здесь оно видело перед собой не исторические задачи, которые требовалось решить, а политических противников, которых нужно было обезвредить. В качестве соперников правительства и претендентов на власть фигурировала кучка адвокатов, для которых политика была чем-то вроде судебных прений высшего порядка. Ее политическое красноречие колебалось между юридическим силлогизмом и салонной фразой. В прениях по поводу полевых судов обе стороны выступили друг против друга. Московский присяжный поверенный Маклаков[122], в котором либералы видели своего будущего героя, подверг военно-полевую юстицию, а вместе с ней и всю политику правительства, так называемой уничтожающей юридической критике. – Но военно-полевые суды вовсе не юридическое учреждение, – ответил ему Столыпин. – Они – средство борьбы. Вы доказываете, что это средство не законосообразно? Но зато оно целесообразно! Право не самоцель. Когда существованию государства угрожает опасность, правительство не только вправе, но обязано обратиться, мимо всякого права, к источникам материальной силы.
Этот ответ, заключавший в себе не только философию государственного переворота сверху, но и философию народного восстания, поверг либерализм в величайшее смущение. – Это неслыханное признание, – завопили либеральные публицисты и принялись доказывать в тысячный раз, что право выше силы.
Однако, вся их политика убеждала министерство в противном. Они отступали назад шаг за шагом. Чтобы предупредить роспуск Думы, они постепенно жертвовали всеми своими правами и тем с очевидностью доказали, что сила выше права. На этом пути правительство неизбежно должно было прийти к мысли использовать свое могущество до конца.
Правительство охотно заключило бы договор с кадетами, если бы этой ценой оно могло добиться успокоения народных масс или, по крайней мере, успокоения крестьянства и изоляции пролетариата. Но вся беда была в том, что кадеты не имели за собой народных масс. Аграрная программа трудовиков идет гораздо дальше кадетской[123]. В целом ряде важнейших вопросов трудовики голосовали вместе с социал-демократами. Кадеты сами за несколько дней до роспуска Думы должны были признать, что правые являются гораздо более надежной опорой центра, чем трудовики. Но правые, сами по себе, не могли явиться опорой правительства без поддержки кадетов.
Основой для соглашения между правительством и кадетами могла быть только такая программа, которая представляла бы компромисс между правительственной программой и кадетской, и без того приспособлявшейся к вожделениям помещичьей реакции. Но такой компромисс ни на минуту не удовлетворил бы крестьянство. Наоборот, он только усилил бы его земельный голод. С другой стороны, соглашение с либералами было невозможно без дарования некоторых, хотя бы и весьма урезанных политических свобод.
Массы при этом остались бы неудовлетворенными, но перед ними открылась бы возможность революционной организации; правительство осталось бы перед угрозой тех же социальных опасностей да еще связало бы себе руки конституционным режимом; оно получило бы либерального союзника, который не мог бы ему помочь овладеть народными массами, но на каждом шагу мешал бы ему своими тирадами и сомнениями. Стоило ли трудиться ради этого? Очевидно, нет. И Столыпин распустил вторую Думу.
Что революция пришла к концу, в этом либералы, кажется, больше не сомневаются. «Народ утомлен, революционные иллюзии разрушены» – так заявляют эти господа, приглашающие нас вступить вместе с ними на правовую почву, которой не существует. Они не понимают, что революция питается не преходящими психологическими настроениями, а объективными социальными противоречиями. Пока не ликвидировано варварство феодальных аграрных отношений и полуазиатского государственного порядка, революция не может прийти к концу. Ее перерывы являются только периодами внутренней молекулярной деятельности. Психологическое утомление народных масс может вызвать временную задержку революции, но никак не помешать ее объективно-неизбежному развитию. Кто, впрочем, сказал либеральным могильщикам революции, что народные массы более утомились от нескольких лет революции, чем от многих столетий нужды и рабства?
Мы, конечно, не будем оспаривать, что в известных прослойках городского населения произошла значительная перемена настроения. Интересы «чистого искусства» и «чистой науки», оттесненные на задний план политическими страстями, стремятся вернуть себе свои позиции. Декадентские поэты, сочинявшие в октябрьские дни революционные гимны и кантаты, возвращаются к мистике и теософии. В некоторых кругах интеллигентской молодежи наблюдается организованный мистически-эстетический культ эроса, по-видимому, не всегда остающийся платоническим. Пессимистическая драма Л. Андреева «Жизнь человека» имеет на сцене громадный успех[124]. Повысился спрос на мистические драмы Метерлинка и других[125]. С другой стороны, пышней, чем когда либо, расцвела низкопробная культура кафе-шантанов. Порнографическая литература широким потоком заливает книжный рынок, усилиями полиции очищенный от революционной литературы.
Все это бесспорные симптомы контрреволюционных настроений. Но нужно принять во внимание, что они охватывают только те ограниченные группы буржуазной интеллигенции, которые никогда не были, да и не могли быть серьезным фактором революционной борьбы. Чем меньше силы и значения обнаруживает этот народец в критические моменты революции, тем надменнее становится он в периоды политической реакции.
Но когда говорят об «утомлении» пролетариата, то при этом совершенно упускают из виду ту колоссальную энергию, которую он проявляет сейчас в своей экономической борьбе, несмотря на чудовищные полицейские трудности. Промышленный кризис не дает рабочим времени для успокоения. Только в текстильной промышленности центральной России замечается некоторое оживление. В общем же число безработных непрерывно возрастает. Многие заводы закрываются, в других сокращается производство. В связи с этим уже возникают особые рабочие организации, советы безработных, развивающие энергичную деятельность. Местами им удается добиться организации общественных работ, над которыми они учреждают собственный контроль. С другой стороны, локауты принимают хронический характер. Небывалое вздорожание предметов первой необходимости толкает пролетариат на путь потребительских обществ, а также на путь давления на городские думы. Наибольшего напряжения борьба достигает в стенах фабрик и заводов. Пролетариат оказывает энергичное сопротивление усилиям объединенных капиталистов восстановить дореволюционный фабричный режим. За последние месяцы по стране прокатилась новая волна стачек, в которых приняли участие самые отсталые слои пролетариата.
Конечно, сейчас нет организаций вроде советов рабочих депутатов, объединявших большинство городского пролетариата. Но советы рабочих депутатов были по своему существу непосредственными организационными орудиями всей массы пролетариата для всеобщих забастовок и восстаний. Такие организации неизбежно возникнут снова, когда появится объективная возможность решающего выступления рабочих масс. С другой стороны, за истекший период необычайно возросли и окрепли постоянные организации пролетариата и прежде всего профессиональные союзы. И, что особенно важно, действие их не ограничивается, да и не может при русских условиях ограничиваться чисто экономической борьбой. Они представляют собою революционную комбинацию экономических и политических методов борьбы, от генеральной забастовки до выборной кампании под знаменем социал-демократии. В течение последнего года профессиональным союзам удалось протянуть по различным направлениям нити всероссийской организации. Состоялась конференция, подготовившая созыв всероссийского съезда профессиональных союзов[126]. Таким образом, несмотря на все полицейские рогатки и на все трения внутри социал-демократии, классовая организация пролетариата сделала громадный шаг вперед. Во время следующего прилива революции профессиональные союзы будут ее надежнейшей опорой.
В декабре 1905 г. революция со всей решительностью противопоставила пролетариат абсолютизму и предоставила армии решение судьбы государственной власти. Оказалось, что абсолютизм располагает еще достаточным количеством штыков, чтобы подавить восстание городских рабочих.
Конечно, в самой армии произошел ряд мятежей. Но они были всегда революционным выступлением меньшинства. Бунтовали матросы, в сухопутной армии – артиллеристы и саперные части, состоящие из наиболее интеллигентных солдат и притом, главным образом, из промышленных рабочих. Громадная толща крестьянской армии обнаруживала во все критические моменты нерешительность или пассивность и в конце концов дала абсолютизму скрутить себя старой, автоматически действующей военной организацией. Таким образом социальная и политическая отсталость деревни нашла свое выражение в армии и помешала дальнейшему развитию революции. Здесь в деревне, в крестьянстве – ключ к судьбе революции, а никак не в настроениях буржуазных декадентов, мечущихся от безграничного революционизма к самому ограниченному либерализму и от ницшеанства к христианнейшему православию.
Отсталость армии затормозила революцию. Но всеобщая воинская повинность – это уже давно известно – превращает армию в вооруженное представительство народа. Настроение армии может на некоторое время отстать от настроения народа, но в конце концов тождество интересов возьмет свое. Правительство забирает под знамена каждый год свыше 400.000 молодых людей, русская революция продолжается уже два года, через три-четыре года изменится весь состав армии. Поэтому политический характер армии зависит от того социального резервуара, из которого русский милитаризм черпает свой человеческий материал, т.-е. главным образом от крестьянства.
Ни одно из основных условий аграрного развития не осуществлено в современной России. Крестьяне не получили ни земли, ни равноправия. Все реформы царизма в этой области сводятся к жалким потугам, едва задевающим поверхность экономического кризиса деревни.
Закон о выходе из общины дает громадный перевес кулакам над бедняками. Он мог бы повести к междоусобной войне внутри самой общины, если бы все отношения в деревне не были подчинены стремлению завладеть помещичьей землей.
Министерство роспуска Думы создало из удельных земель фонд для продажи крестьянам. В результате многие участки должны будут перейти из рук мелких удельных арендаторов в собственность кулаков.
Расширение деятельности крестьянского банка также относится к области аграрных плутней правительства. Те 3 1/3 миллиона десятин, которые были проданы после 1906 г. при посредстве банка, перешли в собственность состоятельных крестьян. Обнищавшая крестьянская масса, невыносимое положение которой и порождает аграрные восстания, не получила ничего. Она не в силах даже внести задатка в 30 рублей за десятину, не говоря уже о всей цене. Понижение заемного процента с 5 3/4 до 4 1/2 не может помочь обнищавшему мужику, который топит печь соломой со своей крыши.
В области сословных прав самой решительной из правительственных реформ все еще остается отмена телесного наказания. Изменение паспортной системы и облегчение крестьянам возможности вступления в ряды чиновников и монахов – меры, которыми мы обязаны государственному гению г. Столыпина – достойно увенчивают освободительную деятельность царизма.
С другой стороны, завоевания, достигнутые крестьянами путем непосредственного применения революционных методов борьбы – от стачки до экономического террора, – достаточно явны и очевидны, чтобы толкать их к дальнейшим действиям в том же направлении.
Крестьянин добился выгод двоякого рода: во-первых, как арендатор помещичьей земли, и, во-вторых, как сельскохозяйственный наемный рабочий. Целые общины, местами даже целые области приняли решение не брать в аренду помещичьих земель и не выполнять для помещиков работу иначе, как на установленных сообща условиях. Был установлен и строго соблюдался максимум арендной и минимум заработной платы. Эти решения было тем легче осуществить, что во многих случаях терроризованные помещики были готовы сдать свою землю в аренду по самой низкой цене, чтобы только получить возможность ликвидировать свое хозяйство и бежать в город. По некоторым данным, которые, разумеется, могут быть только приблизительными, экономическое наступление крестьянства на помещиков дало крестьянам в течение 1906 г. около 100 – 150 миллионов рублей. Конечно, это не может спасти крестьянство от разорения. Ежегодный дефицит крестьянского хозяйства по всей России выражается, по различным вычислениям, в миллиардах рублей. При среднем урожае это означает «только» недостаточное питание, при плохом – голод и массовое вымирание. Между тем одновременно с роспуском Думы приходит официальное сообщение, что в этом году опять в десяти губерниях ожидается неурожай.
Эти объективные факты ясно говорят за то, что у крестьянства нет никаких оснований перейти из революционного лагеря в лагерь «порядка». Наоборот, чем больше усиливается давление помещичьей реакции, которая по своему усмотрению направляет политику абсолютизма, тем большей напряженности должна достигнуть революционная энергия крестьянства, пока не будут созданы по крайней мере элементарные условия экономического развития страны. И, действительно, мы видим, что одновременно с роспуском Думы в целом ряде губерний разразились крестьянские волнения, и снова запылали барские усадьбы.
Опыт второй Думы показывает еще раз, что из запутанных социальных и политических отношений России нет выхода на почве законодательного компромисса.
Дума являлась ареной борьбы между либерализмом и социал-демократией за влияние на крестьянские массы. В этой борьбе либерализм снова потерпел поражение: оказалось, что почва конституционного соглашения, на которую он заманивал народ, существует только в воображении либеральных фантазеров. Роспуск Думы есть решительное доказательство, данное историей, что открытое революционное столкновение неизбежно. Если либерализм уже на последних выборах оказался вынужден приподнять забрало и обнаружить свою антиреволюционную харю, чтобы сохранить свою опору в «зрелых» слоях населения, то теперь ему придется окончательно отказаться от воздействия на народные массы и, следовательно, от мечтаний о руководящей исторической роли.
Не либерализм стоит между царистской реакцией и народом, а армия. Революция снова ставит ребром вопрос: на чьей стороне штыки крестьянской армии? Наряду с аграрными волнениями, военные мятежи на двух броненосцах в Севастополе показывают, в каком направлении будут развиваться события. Но настроение армии нельзя выяснить путем анкет, оно может обнаружиться только при новом революционном восстании народных масс. Определять сейчас сроки и формы надвигающихся событий было бы бесплодным занятием. До сих пор стихийная мощь революции всегда изумляла нас своими творческими силами, неисчерпаемым богатством своих средств. Не мы, а она дала выход революционным силам; не мы, а она указала организационные формы борьбы. Ее сила не истощилась, она возросла, она таит в своих недрах еще более великие битвы, чем все, бывшие до сих пор, более великие средства борьбы, задачи, возможности. Опасность, которой мы подвергаемся, не в том, чтобы их переоценить, а в том, чтобы их недооценить.
«Die Neue Zeit» июнь 1907 г.
Третья Дума – что бы ни говорили теоретизирующие лакеи реакции – есть дар революции, хотя бы в том же смысле, как труп дохлой собаки, оставленный на песчаной отмели морским приливом, есть «дар» океана. Запросы, комиссия государственной обороны, лидер левой, лидер правой, ложа министров, ложа журналистов – ничего этого не было бы, если б пролетариат в октябре 1905 г. не наступил сапогом на священную корону самодержца всероссийского и царя польского. Руководители третьей Думы хотят во что бы то ни стало уничтожить память об ее происхождении: они готовы дать все, чтобы только так или иначе приобщиться к «исторической» власти. С другой стороны, наши несчастные радикалы – радикалы за непригодностью к чему-либо лучшему – требуют, чтоб социал-демократия, единственная заноза в теле законопослушной Думы, сама оборвала свои революционные связи с прошлым и стала бы обеими ногами на почву «права». Не ждите от этих господ политического анализа: они всецело находятся в плену парламентарной бутафории. Сколько бы они ни брюзжали против третьей Думы, они не могут не сознавать, что она одна придает смысл их существованию. Их прообразом является один из персонажей Достоевского, радикал Келлер, неуч с лакейской душою: «как они между собой объясняются, – говорит он с восторгом об английском парламенте, – ведут себя, так сказать, как политики: „благородный виконт, сидящий напротив“, „благородный граф, разделяющий мою мысль“, „благородный мой оппонент, удививший Европу своим предложением“, т.-е. все вот эти выраженьица, весь этот парламентаризм свободного народа – вот что для нашего брата заманчиво»… Как они суетятся, несчастные, чтоб охранить российский институт благородных виконтов от всяких опасностей! «Революция кончилась, – напевают они ежедневно в уши социал-демократии, – смиритесь, иначе вы готовите диктатуру дикого помещика!» «Вы хотите диктатуры? – увещевают они реакцию, – но этим вы только готовите революцию!» Они пугают всех, потому что сами запуганы до мозга костей.
Прежде чем становиться на почву права, мы попытаемся ответить на вопрос: может ли третья Дума стать отправным моментом конституционного развития страны?
Формально-руководящей партией третьей Думы являются октябристы, представители московской биржи, крупного капитала вообще. В течение 1905 г. эта социальная группа прошла ряд этапов по пути к своему консервативно-либеральному самоопределению.
9-ое января с его революционным отголоском в стране впервые толкнуло широкие круги предпринимателей на путь открытой оппозиции. «Настроение народных масс, – писала в январе одна из самых сильных организаций капитала, так наз. „совещательная контора железозаводчиков“, – является грозным предостережением: никакими репрессиями не остановить движения, имеющего глубокие корни в народе». 18 октября, в день опубликования конституционного манифеста, контора писала гр. Витте: «Мы должны прямо заявить: Россия верит только фактам; ее кровь и ее нищета не позволяют уже верить словам». Не будучи, по собственному заявлению, в теории поклонницей всеобщего избирательного права, контора выражает свое убеждение в том, что «рабочий класс, проявивший с такой силой свое политическое сознание и свою партийную дисциплину, должен принять участие в народном самоуправлении». Было бы слишком грубо видеть здесь только декоративную политику: капитал искренно надеялся, что широкая политическая реформа позволит беспрепятственно вращаться маховому колесу индустрии. Но движение масс с каждым днем ярче обнаруживало свой социально-революционный характер: в то время как плантаторам сахарного производства грозила конфискация земель, на всю промышленность надвигался призрак восьмичасового рабочего дня. Но помимо страха пред революцией, лихорадочно возраставшего в течение двух последних месяцев 1905 г., были более узкие, но не менее острые интересы, которые гнали капитал к немедленному союзу с правительством. На первом месте стояла нужда в деньгах, и объектом вожделений и организованных атак явился Государственный Банк. Это учреждение служило гидравлическим прессом той «экономической политики», великим мастером которой в течение десятилетия своего финансового хозяйничанья был Витте. От операций банка, а вместе с тем от взглядов и симпатий министра, нередко зависело быть или не быть крупнейших предприятий. В числе других причин, противоуставные ссуды, учеты фантастических векселей, вообще фаворитизм в сфере экономической политики, немало способствовал оппозиционному перерождению капитала. Когда же под тройным влиянием войны, революции и кризиса банк свел свои операции к minimum'у, многие капиталисты, в том числе и оппозиционные, попали в тиски. Им стало не до общих политических перспектив, – нужны были деньги во что бы то ни стало. «Мы не верим словам, – сказали они графу Витте в 2 часа ночи с 18 на 19 октября, – дайте нам факты». Граф Витте запустил руку в кассу Государственного Банка и дал им «факты» – много фактов. Учет резко поднялся – 138,5 милл. рублей в ноябре и декабре 1905 г. против 83,1 милл. за тот же период 1904 г. Кредитование частных банков увеличилось еще значительнее: 148,2 милл. рублей на 1 декабря 1905 г. против 39 милл. в 1904 г. Возросли и все другие операции. «Кровь и нищета России», предъявленные капиталистическим синдикатом, были учтены правительством Витте, – и в итоге образовался «Союз 17 октября». Таким образом, у изголовья партии, которая сейчас держит в своих руках третью Думу, лежит не столько политическая, сколько денежная взятка. Героическая борьба петербургского пролетариата за восьмичасовой рабочий день и восстание в Москве помогли окончательному самоопределению этого политического образования.
Нам уже приходилось выяснять в другом месте, что хозяйственное ничтожество нашего городского мещанства обусловливает политическое ничтожество буржуазной демократии. Концентрированный характер производства обусловливает на одном полюсе оппозиционное бессилие капиталистической буржуазии, оторванной от народных масс, наполовину чужестранной, на другом – огромную революционную роль пролетариата. Это создает для крупного капитала безвыходные политические противоречия. Он нуждается в либеральном режиме и в сытом крестьянстве. Но сдвинуть бюрократию и дворянство с их позиций возможно только путем решительной борьбы, – опыт это достаточно показал. Между тем, революционная борьба, чем она шире и успешнее, тем более оттирает капиталистическую оппозицию и усиливает пролетариат. Он создает самостоятельную политическую организацию, выдвигает свое классовое самоуправление в каждой мастерской и в огне борьбы за государственную власть наносит жестокие удары привилегиям капитала. Этот последний вынуждается к отпору – и от собственного политического бессилия апеллирует к старой государственной власти. Октябристы дают нам законченную картину этой тактики.
Оптимисты за счет буржуазной оппозиции – эти бескорыстные экземпляры имеются и в рядах нашей партии – без особенных затруднений объясняют, почему реальный русский либерализм, худосочный и плешивый, так мало похож на ту румяную златокудрую фигуру, которую они создают на издержки собственного воображения: в период реакции причиной предательств либерализма является, по их мнению, пассивность народных масс; в период победоносной революции виною трусости и ничтожества буржуазной оппозиции оказывается классовый натиск пролетариата, т.-е. «излишняя» активность тех же народных масс. Таким образом, все несчастье русского либерализма состоит в том, что он, обещая многое, как «вещь в себе», не находит, однако, такой комбинации политических условий, при которой он мог бы реализовать свои обещания в мире явлений.
Простаки, думающие, что «капиталистическая буржуазия напугана не столько самой революцией, сколько теми перспективами, которые она развернула»{34}, «перспективами, которые при ближайшем исследовании оказываются вполне иллюзорными», – эти простаки наделяют капиталистическую буржуазию суевериями из своих собственных средств. Напрасно! Капиталисты – люди трезвые. Капиталисты знают, что такое классовая борьба и какой размах придает ей революция. С этими вопросами они познакомились не по развернутым революцией историческим перспективам, а в жесткой практике обыденной жизни, на фабриках и в конторах – в тех твердынях, против которых рабочие ведут правильную осаду. Русский капитал только тогда перейдет на сторону революции, когда педанты от «трезвости» изобретут предупредительное средство против классовой борьбы.
Руководящую силу реакции образует, конечно, крупнейшее поместное дворянство. Когда Столыпин от имени правительства брал под свою защиту 130.000 помещиков, он в сущности клеветал на себя, рисуя свою политику слишком демократической. Число помещиков с ежегодным доходом свыше тысячи рублей можно определить в 60.000 душ. В их руках находится около 75 миллионов десятин земли, ценою около 6 миллиардов рублей. Но операции крестьянского банка за годы революции позволяют заключить, что аграрное движение обрушилось не на все дворянство, но почти исключительно на имения свыше 500 десятин. Таких поместий в стране около 30.000, – и их владельцы образуют, главным образом, становой хребет контрреволюции. Класс чистого социального паразитизма, крупное землевладельческое дворянство по существу враждебно даже невинным конституционным обрядностям современного русского парламентаризма: оно с достаточным основанием предпочитает вершить свои дела не на театральных подмостках. Но как класс правящий, тесно связанный с судьбами бюрократической монархии, оно вынуждено в большей или меньшей мере проделывать лицемерие официальной государственности. В этом смысле классическим типом нынешней политики российского дворянства является его коронованный глава. Он непосредственно принимал доклады министра погромов Трепова, он обменивался сочувственными телеграммами с покрытыми кровью вождями черносотенцев, он теперь систематически дарит свое помилование всем осужденным громилам. И в то же время он принимает у себя депутатов Думы и посылает своих министров произносить пред ними речи. Он подает пример умеренно-правым депутатам, этим погромщикам по натуре и конституционалистам по высочайшему повелению. Подлинный характер этой жадной своры раскрывается не в сдержанных при всей своей разнузданности выступлениях думской фракции, а в откровенных постановлениях Совета объединенного дворянства.
Крайнее правое крыло Думы образуют погромщики sans phrases (без дальних слов). В результате думской дифференциации их осталось теперь очень мало: с минским Шмидом[127] солидаризировалось 25 человек, а с «Союзом русского народа» – менее десяти. Но они воплощают собою боевую армию контрреволюции за стенами Таврического дворца. Это «народ» реакции: озверелый мещанин захолустья, воспитанник арестантских рот, выгнанный со службы пристав, привратник дома терпимости, деревенский кулак милостью полиции, волжский крючник, молдаванский кулак и темный выходец деревни, оглушенный грохотом фабричной машины. Социальное отчаяние, духовное варварство, нравственный разврат, изуверский фанатизм и наемная готовность соединились в кроваво-грязный ком «Союза русского народа».
На лондонском съезде нашей партии автор этих строк поддерживал «поправку», которая должна была установить разницу социальной природы Совета объединенного дворянства и Союза русского народа[128]. Эта разница в течение истекшего года сказалась в ряде расколов по линии привилегированного дворянского паразитизма и плебейской демагогии, в изгнании из Союза Пуришкевича, безграмотного полишинеля с наполеоновскими замашками, олицетворяющего контроль дворянства над разнузданными санкюлотами Дубровина[129], и, наконец, в образовании «националистической» и «умеренно-правой» фракции, в которые вошло большинство депутатов, избранных при помощи голосов и кулаков погромного Союза{35}.
Революция может и должна использовать классовый антагонизм внутри реакции, чтобы оторвать народные группы, одурманенные развратной демагогией, от того сословия, в лице которого она имеет смертельного врага: ее победа – для него утрата 75 миллионов десятин и социальная смерть.
Дворянство хочет реставрации абсолютизма, хочет, но не может. Капитал хочет либерального режима, хочет, но не смеет. Оба они нуждаются в крепкой государственной власти и создают для нее опору. В прениях по поводу ответного адреса, превративших Государственную Думу на несколько дней в учредительное собрание контрреволюции, дворянская правая не позволила наименовать существующий строй конституционным, представители капитала «отвергли» самодержавие. Перст божий ясно руководил этим собранием, которое, против своей воли, с божественной простотой формулировало то, что есть: есть самодержавие, ограниченное народным представительством, существующим дотоле, доколе его терпят. И есть народное представительство, ограниченное страхом небытия. Или, если хотите, нет ни самодержавия, ни конституции, а есть временное военно-бюрократическое правительство контрреволюции на основе равновесия дворянства и капиталистической буржуазии. Мы говорим «временное», ибо равновесие это крайне неустойчиво.
Дворянство, благодаря веками выработанному сословному инстинкту, ведет свою линию с замечательным упорством. Всюду и везде оно вытеснило, исключило или подвело под опалу либеральных деятелей самоуправления и чиновников. Третий элемент земств беспощадно разогнан, и сейчас земские вандалы истребляют последние остатки местной культуры. Совет объединенного дворянства, при котором Союз русского народа состоит на роли «молодца» для кровавых поручений, добился замещения ряда административных и судебных постов своими ставленниками – вплоть до сената, вплоть до самого министерства. Но благородному сословию не терпится. Московское дворянское собрание отказывается приветствовать «работоспособную» Думу и требует реставрации неприкрытого абсолютизма. При малейшем замедлении министерства в выполнении дворянских предначертаний распространяются «зловещие слухи» об отставке Столыпина, на плечах которого держится все здание правового строя.
Крупная буржуазия готова мириться со многим. Сосредоточив в стенах своих фабрик живую революцию и поставив в зависимость от нее движение своих машин и поступление своей прибыли, она весь военно-полицейский аппарат государства с закрытыми глазами предоставляет старой «исторической власти». С своей стороны она создает боевую капиталистическую организацию, «Совет съездов представителей промышленности и торговли», который функционирует, как составная часть бюрократического механизма. Но влиятельный в деле обслуживания «профессиональных» нужд капитала, всесильный в деле пресечения скромнейших попыток рабочего законодательства, торгово-промышленный Совет бессилен в вопросах общей политики, которою руководит Совет объединенного дворянства. Капитал пошел бы и на это, – если б только бесконтрольное хозяйничанье дикого помещика не означало расхищения государственного бюджета, прогрессивного обнищания деревни и дальнейшего сужения внутреннего рынка. Но с этим-то московская биржа не может примириться, хотя бы и хотела.
Таким образом, основные интересы союзников, объединенных страхом пред революцией, антагонистичны. И если протянется революционное затишье, этот антагонизм неизбежно и со всей резкостью выступит наружу, нарушит неустойчивое политическое равновесие и поведет к выполнению программы московского дворянства, т.-е. к полному упразднению представительства. Все поведение сильнейшей думской фракции – октябристских депутатов 154 – окрашено страхом перед этой перспективой. Чем больше, однако, страх парализует их политическую волю, тем наглее становится дикий помещик.
Слева от себя октябристы имеют резонатор своих страхов – кадетскую фракцию{36}. В третьей Думе кадеты достигли крайних пределов политического унижения. Они заявляют о своем искреннем, глубоком, бескорыстном желании держать стремя правительственной реакции, – им отвечают пинком ноги. Пощечинами, тухлыми яйцами, ударами дворянского арапника гонит думское большинство партию Милюкова в оппозицию, но в экстазе христианского смирения она в ответ на все заушения устраивает овацию Столыпину и свидетельствует свое почтительное доверие внешней политике цусимцев. Роспуск третьей Думы и временная реставрация абсолютизма вернули бы эту партию к ее доисторическому существованию, выразившемуся преимущественно в литературном трепете. Но и противоположный исход не сулит ей политических триумфов: она сделала с своей стороны все, чтобы к моменту нового революционного подъема бесславно сойти со сцены, уступив свое место партиям борьбы.
Мы рассматривали выше состав Думы с точки зрения противоречия между крепостническим паразитизмом и капиталистической эксплуатацией. Этот водораздел проходит внутри думского большинства. Его прямым последствием является законодательная импотенция Думы.
Драться с революцией один на один, прятать голову от ее бомб и стрелять ей в грудь из пулемета абсолютизм умел и до 17 октября. Но этого оказалось недостаточно. Перед господствующими классами встала неотразимая и неотложная задача: обокрав народную революцию, разрешить ее социальные проблемы на пути парламентского законодательства. Но взаимное приспособление господствующих классов друг к другу и к старой власти привело к тому, что возникшее в результате двухлетних перекраиваний и перетасовок представительство оказалось абсолютно неспособным ни на какую инициативу. У людей 3 июня нет ни объективной, ни субъективной возможности претворить потенциальную энергию революции в реформаторскую работу законодательной машины. Объединенные страхом, но разъединенные интересами, они парализуют друг друга.
А между тем главный социальный вопрос революции – аграрный – как грозный призрак стоит за стенами Думы. Огромный, страшный, но неуверенный в себе, он ощупью переступает ее порог и неуклюже садится – увы! не только на скамьи трудовиков. Из правого фланга Думы, над которым развевается знамя тьмы, суеверий и византийского раболепства, выступает мужик и требует экспроприации дворянской земли. Так революция смеется над мудростью мудрых…
Мы предполагаем поговорить о роли крестьянства в русской революции в одной из следующих статей. Здесь мы хотели бы сказать еще несколько слов о работе нашей фракции в третьей Думе. Несомненно, что положение представителей социал-демократии исключительно трудно. Депутаты правой ведут себя на заседаниях, как кони победителей в храме побежденных. Во время речей социал-демократических депутатов они пронзительно ржут и стучат копытами. Председатель бессовестно зажимает рот социал-демократическому оратору при малейшей его попытке отступить от господствующей в Думе официально-условной лжи в сторону политической правды. Для выступления на трибуне в этом зале, насыщенном парами дикой ненависти и звериной злобы, революционер должен теперь обладать не меньшим мужеством, чем для появления на баррикаде. Товарищи, выполняющие этот тяжкий долг, имеют полное право рассчитывать на признание со стороны партии. Критиковать отдельные выступления фракции мы считаем делом довольно бесплодным – не только потому, что в отдельных случаях можно идти различными путями, отправляясь от одной и той же точки зрения, но и потому, что даже в случае некоторых заведомых ошибок нам трудно судить, лежит ли в основе их простой недостаток опытности и находчивости, отсутствие парламентских дарований или принципиально фальшивая позиция. Мы позволим себе поэтому только несколько замечаний относительно руководящих принципов социал-демократической деятельности в третьей Думе.
Можно предоставить кадетам гадания на кофейной гуще относительно долговечности «парламента» 3 июня. Но несомненно, – и выше это мы старались выяснить, – что нынешнее думско-правительственное равновесие, определяемое оборонительным союзом крупного землевладения и крупного капитала, является совершенно неустойчивым. И длительное затишье и серьезный толчок извне одинаково могут разрушить эту комбинацию. Социал-демократическая фракция должна, разумеется, неутомимо посыпать солью отвратительные раны, разъедающие тело правительственного блока. Но если бы она захотела свою главную – хотя и «временную» – миссию видеть в том, чтобы разъединить буржуазию и дворянство, как то упорно советуют некоторые партийные публицисты, то она потерпела бы фиаско, развратившись жалкой дипломатией думских кулуаров, порвавши связь с общими задачами массовой борьбы и превратившись в конце концов в составную часть третьеиюньской Думы. Положение, бесспорно, весьма сложное, но наилучшие способы выхода из трудных положений всегда очень просты. Основная задача социал-демократической фракции, всегда и везде, при всяких обстоятельствах, состоит не в том, чтобы объединять и раскалывать партии других классов, а в том, чтобы вокруг своей партии объединять свой собственный класс. Это может кое-кому показаться тривиальным, но и об этой тривиальной истине следует напоминать тем мудрецам, которые пытаются ввести классовую динамику революции в узкое русло своей собственной ограниченности.
Социал-демократическая фракция может, в зависимости от условий времени и места, отказаться от широкой внедумской работы – это вопрос техники. Социал-демократическая фракция может оказаться вынужденной подчиняться всем тем формальным ограничениям, которые налагаются на нее пребыванием в Думе – это вопрос техники. Но если бы к этим вынужденным ограничениям она захотела прибавить еще самоограничения, вытекающие из соображений «высшего реализма» и высшего государственного «такта»; если бы в погоне за блуждающими огоньками парламентского успеха фракция – в условиях такой невероятной нищеты масс – решила бы ослабить свою атаку на капиталистическую эксплуатацию, чтобы «тем ярче» обнаружить варварство крепостнического строя; если бы в погоне за «концентрацией общенародной оппозиции» она решила бы «временно» отодвигать на задний план кровные и неотложные требования рабочих масс, она убила бы в них интерес к политике, скомпрометировала бы партию и поставила бы крест на себе самой. Широко развернуть рабочую программу, поставить в Думе ребром все те вопросы, которыми живет рабочая масса – вот главная задача – все остальное приложится к ней. Организация общественных работ для безработных! Восьмичасовой рабочий день! Свобода профессиональных союзов! Эти требования должны не переставая звучать в третьей Думе, как удары набата. Нет того парламентского средства, которое наша фракция не обязана была бы привести в действие, – от запроса через законопроект к обструкции – чтобы поставить в порядок думского дня рабочую программу, пробудить и сосредоточить на ней упавшие политические интересы рабочих масс. Если остервенелое думское большинство в ответ на такую настойчивость выбросит фракцию из Таврического дворца, она сможет со спокойной совестью сказать себе: «Я не бесплодно вошла в Думу и не бесплодно вышла из нее».
«Przeglad Socyal-demokratyczny», 1908, апрель, N 2.
Третья Государственная Дума сейчас в поте чела своего выполняет заданный ей бюрократией урок: торопливо рассматривает и одобряет бюджет на 1908 г.
Российская роспись государственных доходов и расходов в своем внутреннем строении отражает всю историю и весь характер царизма, – чудовищной военно-полицейской организации, которая достигла беспримерного могущества, соединив хозяйственное худосочие русского мужика с апоплексическим полнокровием европейской биржи.
Бюрократический абсолютизм на Западе развился из сословной монархии, как самодовлеющая сила, лишь тогда, когда третье сословие достаточно окрепло, чтобы уравновешивать политическое могущество феодалов и привилегированных попов. Царизм же по существу никогда не был сословной монархией, ибо ни русское дворянство, ни русское духовенство не смогли подняться на уровень политически-правящих сословий. Им помешали в этом, с одной стороны, экономическая бедность огромной худо населенной страны, с другой – неутомимая конкуренция их же обслуживавшей государственной власти. Вовлекаясь своей экстенсивной политикой в жестокую борьбу с западными соседями, у которых военно-государственная организация опиралась на несравненно более богатую хозяйственную основу, царизм хищнически эксплуатировал страну, поглощая все частицы прибавочного продукта народного труда, и, таким образом, систематически задерживал развитие привилегированных сословий, служа им и в то же время обрекая их на подчиненное себе существование. Так было с дворянством и духовенством, впоследствии – с буржуазией.
Прежде чем в России образовалось или могло образоваться сильное третье сословие, царизм уже жадно припал к сосцам европейской биржи. Научившись искусству делать государственные долги, т.-е. поглощать не только сегодняшний, но и завтрашний прибавочный продукт нации, он поставил свое государственное хозяйство на интернациональную основу. Будучи по своей социальной природе промежуточным образованием между азиатской деспотией и европейским абсолютизмом, царское самодержавие получило при посредстве биржи в свое распоряжение новейшие средства административной и военной техники Запада. Этот процесс вел к лихорадочному росту бюджета и государственной задолженности. Независимость (разумеется, относительная) царского правительства от экономического состояния страны определила его прогрессивно-возраставшую зависимость от берлинских и парижских банкиров. К началу нового века царизм вырос в колоссальную военно-биржевую организацию, беспримерную в истории. Кредит его достиг расцвета. Ротшильд верил, что самодержавие почти так же незыблемо и вечно, как биржа. Война и революция в корне пошатнули кредит. Пошатнули, но не повалили. В 1905 г. правительство занимает 800 миллионов рублей, в 1906 г. – 900 миллионов.
В настоящее время государственный долг России составляет 9 миллиардов рублей, т.-е. около 60 рублей на каждую душу населения, считая и грудных младенцев. Государственная роспись на 1908 г. сведена к колоссальной сумме 2.515 миллионов рублей. Если выключить эксплуатационные расходы и оборотные суммы (по винной монополии, железным дорогам и пр.), то чистое налоговое бремя выразится круглой цифрой в 1 1/2 миллиарда рублей. Это значит, что государство вырывает 20 % из годового национального дохода. Невероятная гипертрофия бюджета лишь отражает природу государственной организации, которая с политической диктатурой, естественно, соединяет диктатуру фискальную.
Из 1.500 миллионов, получаемых путем налогов (причем прямые налоги составляют только 12,5 %, меньше 180 миллионов), роспись 1908 г. предназначает: на министерства Мукдена и Цусимы – 512 миллионов, на ликвидацию войны – 67 миллионов, на погашение краткосрочных обязательств, не погашенных в 1907 г. – 53 миллиона, и, наконец, на уплату процентов по государственным займам – 386 миллионов. Таким образом, армия, флот и банкиры пожирают свыше миллиарда рублей, т.-е. не больше не меньше как две трети чистого государственного дохода. Да кроме того из бюджета министерства путей сообщения нужно сюда же перечислить убытки по железным дорогам, имеющим, главным образом, стратегическое значение, да из бюджета министерства внутренних дел – десятки миллионов, брошенные в пасть государственной «охраны». Таковы издержки производства старого порядка.
Что бюджет царизма непосилен для разоренной страны, что его сохранение означает дальнейшее истощение внутреннего рынка и хозяйственный паралич, это стало общим местом еще до революции. Но от признания этой мысли до фактического «оздоровления» бюджета оставалось и остается еще, как показали дальнейшие события, пройти большой путь.
Социал-демократия в бюджете видела только приходо-расходную проекцию самодержавного строя. Поэтому вопрос о борьбе с фискально-финансовой системой сводился для нее к вопросу о революционном низвержении царизма. Декабрьским событиям 1905 г. предшествовал знаменитый «финансовый манифест» Совета Рабочих Депутатов[130], который так именно и формулировал задачу: «Исход один – свергнуть правительство… Необходимо это не только для политического и экономического освобождения страны, но и, в частности, для упорядочения финансового хозяйства государства».
После того как восстание было раздавлено и преемником революции стал казаться либерализм, этот последний все более становился на точку зрения универсального наследования не только всего инвентаря, но и всех долгов и преступлений старого режима, с расчетом погашать их по частям. Покончив в первой Думе с тактикой шумной хаотической оппозиционности, бессильной – за «принципиальным» отказом от революционных действий – и тем не менее приведшей его к выборгскому воззванию, этой бледной копии финансового манифеста Совета Депутатов, либерализм в лице кадетской партии вотирует правительству второй Думы военный контингент и обязуется вотировать бюджет и заем. Он надеется таким образом завоевать доверие монархии, через посредство этого доверия получить влияние на бюджет, а через посредство бюджета – на государственную власть. Но вторая Дума разогнана, – и в качестве преемника революции выступает уже консервативный национал-либерализм в лице Союза 17 октября. Как кадеты казались себе наследниками задач революции, так октябристы оказались наследниками кадетской тактики соглашения. Кадеты могут строить какие угодно презрительные рожи за спиною октябристов, но эти последние только делают выводы из кадетских посылок: раз нельзя опереться на революцию, остается опереться на конституционализм Столыпина. Сами кадеты это прекрасно сознают. И если фракция Милюкова разрешает себе время от времени роскошь оппозиционного жеста, то только потому, что ее мужество питается надеждой на спасительную тактику октябристского большинства.
Стоя обеими ногами на точке зрения «универсального наследования», третья Дума дала царскому правительству военный бюджет, хотя до этих пор вся реформа в ведомстве Куропаткина ограничилась новыми погонами, нашивками и киверами. Она вотировала бюджет министерства внутренних дел, которое 70 % территории страны отдало в распоряжение сатрапов, вооруженных удавной петлей исключительных законов, чтобы на пространстве остальных 30 % душить и вешать на основании законов нормального времени. Она поставила правительству, по закулисному внушению Столыпина, финляндский, т.-е. антифинляндский запрос, чтоб облегчить министерству государственного переворота реставрацию бобриковского режима в Финляндии[131]. Только смету министерства путей сообщения Дума уменьшила на один рубль, чтобы таким путем отметить свое несогласие с незаконным способом проведения штатов, причем невозможно допустить, чтоб и на эти оппозиционные сто копеек не взята была предварительная индульгенция у Столыпина. Земельная комиссия Думы приняла все основные положения знаменитого указа 9 ноября 1906 года[132], проведенного на основании § 87[133] и имеющего своей задачей высвободить из крестьянства слой крепких собственников, а остальную массу предоставить действию естественного отбора в биологическом смысле этого слова, т.-е. и в смысле прямого вымирания. Если Дума не торопится поставить этот вопрос в порядок дня, то только потому, что принятием великой столыпинской реформы она боится оттолкнуть влево правых крестьянских депутатов, которые, – как жалуется один из лидеров октябризма, – все еще находятся в плену экспроприационных иллюзий. И тем не менее эту «работоспособную» законопослушную Думу приходится «спасать» семь раз на неделе.
Сами октябристы, хозяева парламентского положения, не только не приближаются к роли правящей или хотя бы только правительственной партии, но, наоборот, оказываются все в более и более бессильной и унизительной роли партии услужающей. Они вотируют все, чего хочет правительство, выполняют все грязные поручения Столыпина – и в результате не могут даже добиться упразднения ежегодной ассигновки в 100.000 рублей из народных средств на карманные расходы ее величества королевы Эллинов.
«Слава богу, у нас нет парламента!» – жизнерадостно воскликнул министр финансов, наблюдая ту трусливую покорность, с какою Дума пропускает через себя «его» старый милый бюджет.
«Слава богу, у нас есть конституция!» – твердо возразил ему недремлющий Милюков, подводя блестящие итоги тактике соглашения.
Эта комическая словесная дуэль, с господом-богом в качестве секунданта, и все обстоятельства, которые ее сопровождали: скромное замечание октябриста-председателя по поводу «неудачного» выражения министра финансов, отвергающего политическое бытие «парламента», у которого он состоит на учете; угроза Столыпина выйти, ввиду этой дерзости, в отставку; грозная опасность того, что вместе со Столыпиным полетит к чорту вся «слава-богу-конституция»; торжественное извинение председателя пред лицом Думы в том, что он осмелился верить в ее бытие; радостные аплодисменты Думы, убедившейся, что она может и впредь существовать, позволяя правительству игнорировать свое существование, – все это с излишней наглядностью обнаружило реальнейшее и несомненнейшее бытие политической и фискальной диктатуры самодержавной бюрократии. Выход из тупика приходится и теперь, после опыта трех Дум, формулировать словами финансового манифеста революции: «исход один – свергнуть правительство».
Самым замечательным деянием третьей Думы является, однако, принятие ею в порядке спешности правительственного проекта Амурской железной дороги, осуществление которого, впрочем, началось еще во время междудумья по 87-й статье.
По смете правительства Амурская дорога обойдется в 238 миллионов; по вычислениям гр. Витте – в 350 миллионов. Это значит новый ежегодный расход на уплату процентов и на покрытие неизбежных дефицитов в 22 – 30 миллионов рублей, – около половины всей сметы министерства народного просвещения. Одно это решение достаточно для того, чтоб ответить на вопрос: удастся или не удастся Думе эскамотировать революцию, разрешив ее элементарные задачи в союзе с исторической властью. После страшнейшего в мировых летописях военного разгрома, после нескольких лет непрерывных революционных потрясений, самодержавная бюрократия, почувствовав себя окрепшей, открывает «эпоху реформ» колоссальным расходом на железную дорогу в далекой, пустынной и почти неисследованной окраине. В дышащей наглой уверенностью, что теперь правительству снова все позволено, речи Столыпин цитировал чье-то дилетантское мнение, что Амурский край похож на «Германию времен Тацита». «Но, господа, – патетически воскликнул премьер: – вспомните, что Германия представляет из себя теперь». И «парламент» нищей страны, в которой крестьянство не выходит из голодовок, в порядке неотложности вотирует кредиты на превращение амурской пустыни в современную Германию. Но Амурская дорога только первый шаг. Как уже указывали сами представители правительства, этот первый шаг неминуемо влечет за собою второй: проведение второй сибирской линии. Эти предприятия вместе с улучшением материального положения армии, что также стоит на первой очереди, потребуют, – по исчислениям Коковцева[134] – около 800 миллионов рублей. Миллиардную ассигновку на флот думская комиссия, правда, отклонила. Но мирный, лишенный даже внешнего драматизма исход этого «отклонения» заставляет видеть в нем результат предварительного уговора со Столыпиным – в целях определенных бюрократических перемещений, – и не будет ничего неожиданного, если Дума, получив какие-нибудь «гарантии» в личном составе морского министерства, примет в том или другом виде флотский законопроект.
Предупредительность Думы в вопросе об Амурской железной дороге кажется безумием, но в действительности это совершенно закономерно. Большинство третьей Думы состоит из непримиримых между собою социальных элементов, объединенных голой ненавистью к социальным тенденциям революции. И оно само сознает это. Вопросы внешней политики, «сила и мощь» государства, являются единственной сферой, где Дума, преодолевая свои внутренние противоречия, надеется найти ответ на те вопросы, которые породили революцию и от разрешения которых никуда не уйти. И мы видим, как настойчиво внимание «образованных» классов передвигается в последние месяцы с внутренних вопросов на вопросы внешней политики. Что правая голосовала за Амурскую дорогу, это достаточно объясняется уже тем, что правительство обещает отвести на Амуре миллионы десятин для крестьянских переселенцев. Что может быть заманчивее плана выслать аграрный вопрос к берегам Тихого океана? Сидящие в октябристском центре представители крупного капитала в амурском патриотизме видят, прежде всего, триста миллионов рублей, которые посредством государственного займа попадут в руки отечественной промышленности. При тяжком промышленном кризисе, при дороговизне денег на европейской бирже остается снова сосредоточить надежду на казенных заказах, раз проведение широких внутренних реформ, которые должны поднять производительные силы страны, приходится отсрочить на неопределенное время. А что октябристы совершенно примирились с этой мыслью, показывает полное ничтожество прений по бюджету министерства торговли и промышленности.
Кадеты голосовали против Амурской дороги. Мы не станем рассуждать о том, как поступили бы они, если б от их голосов зависела судьба правительственного предложения. Достаточно того, что в кадетской партии имеется сильное течение в пользу дальневосточного строительства; и сам Милюков выступил энергичным представителем этого меньшинства внутри своей фракции. С другой стороны, Петр Струве, чувствительный политический термограф либерального мещанства, открыл энергичную кампанию против «антигосударственных» традиций русской интеллигенции, приглашая ее понять, что государство, как «мистическая личность», есть «самоцель», и что в вопросах мощи «Великой России» нет места партийным рассуждениям. На Балканский полуостров он указывает, как на ту территорию, где мистическая личность с помятыми в Манчжурии боками должна осуществлять свое всеславянское предназначение. Эта национал-либеральная перелицовка архаического славянофильства, особенно выразительная под пером Петра фон-Струве, немца по происхождению и марксиста по прошлому, уже привела к созданию профессорских и студенческих славянских обществ, руководимых кадетами. Политически примирение образованного общества с мистической личностью романовской державы выражается в том, что кадетская фракция, закрыв глаза, вотирует кредиты на внешнее представительство и аплодисментами встречает и провожает каждое выступление министра иностранных дел. Принципиальнее октябристов в теории, но трусливее их на практике, кадеты в империализме ищут разрешения тех задач, которых не разрешила доселе революция. Партия, которая всеобщее избирательное право наравне с «диктатурой пролетариата» относит ныне к «поблекшим иллюзиям», приведена событиями революции и контрреволюции к объективной необходимости фактического отказа от идеи отчуждения помещичьих земель и демократизации всего социального строя, а, значит, и от надежды создать для всего капиталистического развития крепкую базу в виде устойчивого внутреннего крестьянского рынка. Но в таком случае государство, естественно, превращается для нее в «самоцель», мистическое назначение которой – обеспечить обладание внешними рынками. Оппозиционно-окрашенный империализм Милюкова как бы наводит некоторый идеологический грим на контрреволюционную комбинацию из самодержавного бюрократа, дикого помещика и паразитического капиталиста, лежащую в основе третьей Думы.
Правда, для реализации мистического предназначения нужны огромные средства. Между тем положение государственного казначейства крайне печально. Золотой запас систематически убывает, поглощаемый уплатой процентов по внешним займам. В комиссии Государственного Совета Витте уже не раз выражал опасение за судьбу золотой валюты. Министр финансов, конечно, лучше кого бы то ни было знает, насколько эти опасения справедливы. Он выражает, однако, свою уверенность в том, что если не налегать на казначейство с дорогостоящими реформами, как аграрная, или как введение всеобщего обучения, то на очередные патриотические цели денег можно достать. И эту уверенность трудно оспаривать. При нынешнем угнетенном состоянии торгово-промышленного рынка государственные бумаги являются наиболее привлекательной формой помещения освобожденных капиталов. Риск? Но, во-первых, риск рассеивается среди держателей бумаг, а чудовищная прибыль от операции сосредоточивается в немногих руках; во-вторых, в те чудовищные проценты, которые пожирают русский бюджет, входит и премия за политический риск. Кроме того, сейчас, когда в стране царит видимое «спокойствие», хотя бы и под аккомпанемент непрерывных экспроприаций и военно-судебных убийств, когда Дума идет рука об руку с правительством, когда оппозиция почтительно аплодирует министру иностранных дел, риск кажется меньше, чем когда бы то ни было. Наконец, сближение с Англией, происшедшее при деятельном участии французской дипломатии, открывает для амурского патриотизма британский денежный рынок, и есть все основания думать, что предстоящий вскоре визит английского короля русскому царю будет лишь декоративным прологом к колоссальному русскому займу на лондонской бирже.
Создавшееся таким путем положение чревато самыми неожиданными последствиями. Правительство, которое похоронило репутацию своей силы в водах Цусимы и на полях Мукдена[135], на голову которого обрушились страшные последствия его политики авантюр, теперь неожиданно оказывается в фокусе патриотического доверия представителей «нации». Оно не только получает без возражения полмиллиона новых солдат и полмиллиарда на текущие военные расходы, но и находит поддержку Думы в своих новых экспериментах на Дальнем Востоке. Мало того. Справа и слева, от черносотенцев и от кадет, оно слышит упреки в недостаточной активности своей внешней политики. Таким образом, царское правительство всей логикой вещей толкается на рискованный путь борьбы за восстановление своего мирового положения. И кто знает? Может быть, прежде, чем участь самодержавия окончательно и бесповоротно решится на улицах Петербурга и Варшавы, она подвергнется повторительному испытанию на полях Амура или на побережье Черного моря.
«Die Neue Zeit», апрель 1908 г.
(«Материалы к истории русской контрреволюции». Том I. «Погромы по официальным данным». С.-Петербург. 1908)
Эта объемистая книга, состоящая из пресных канцелярских бумаг, производит поразительное впечатление. Перед нами – портрет царизма эпохи революции, написанный им самим – его сенаторами, его градоначальниками и губернаторами, его прокурорами и его приставами. Портрет убийственно верен. И даже в тех случаях, когда ревизующий сенатор или защищающийся градоначальник сознательно и явно уродуют факты, они кладут только лишнюю черту бесстыдства рядом с кровавым пятном адского свирепства.
Большая часть книги посвящена материалам, относящимся к октябрьским погромам 1905 г.[136]. Из официально-фальсифицированных сенаторских докладов, из полицейских донесений и свидетельских показаний, как живые, выступают те страшные дни, когда исступленные проклятья матерей, плач избиваемых младенцев, предсмертное хрипение стариков и дикие вопли всеобщего отчаяния были первым приветом русской конституции. Сто городов и местечек превратились в ад. Это старый порядок мстил за свое унижение.
«…Факты, даже взятые из дел департамента полиции, – говорит записка, составленная в ноябре 1905 г. по поручению гр. Витте для борьбы с „треповцами“, – с полной очевидностью показывают, что значительная часть тяжелых обвинений, возведенных на правительство обществом и народом, в ближайшие после манифеста дни, имели под собою вполне серьезные основания: существовали созданные высшими чинами правительства партии для „организованного отпора крайним элементам“; организовывались правительством патриотические манифестации и в то же время разгонялись другие; стреляли в мирных демонстрантов и позволяли на глазах у полиции и войск избивать людей и жечь губернскую земскую управу; не трогали погромщиков и залпами стреляли в тех, кто позволял себе защищаться от них; сознательно или бессознательно (?) подстрекали толпу к насилиям официальными объявлениями за подписью высшего представителя правительственной власти в большом городе, и когда затем беспорядки возникли, не принимали мер к их подавлению. Все эти факты произошли на протяжении 3 – 4 дней в разных концах России и вызвали такую бурю негодования в среде населения, которая совершенно смыла первое радостное впечатление от чтения манифеста 17 октября»{37}. Бывший директор Департамента Полиции Лопухин[137] в своем письме к Столыпину говорит уже более решительно о «систематическом подготовлении властями еврейских и иных погромов»{38}.
Посмотрим, какую картину раскрывают официально-запротоколированные факты.
«Зачинщиками и руководителями, – пишет сенатор Турау в своем отчете о киевском погроме, – в большинстве случаев были лица из той же толпы громил; случалось, что подстрекали к погрому мелкие лавочники – конкуренты евреев, дворники, некоторые домовладельцы, хозяева ремесленных заведений и даже, как утверждают многие потерпевшие, низшие полицейские чины»{39}.
Первые навыки массовых уличных действий были приобретены громилами в «патриотических» демонстрациях начала русско-японской войны. Тогда уже определились основные аксессуары: портрет императора, бутылка водки, трехцветное знамя. С того времени планомерная организация социальных отбросов получила колоссальное развитие: если масса участников погрома – поскольку тут речь может идти о «массе» – остается более или менее случайной, то ядро всегда дисциплинировано и организовано на военный лад. Оно получает сверху и передает вниз лозунг и пароль, определяет время и размер кровавых действий. «Погром устроить можно какой угодно, – заявил чиновник Департамента Полиции Комиссаров, – хотите на 10 человек, а хотите на 10 тысяч»{40}.
О надвигавшемся погроме знают все заранее: распространяются погромные воззвания, появляются кровожадные статьи в официальных «Губернских Ведомостях», иногда начинает выходить специальная газета. Одесский градоначальник выпускает от своего имени провокационную прокламацию. Когда почва подготовлена, являются гастролеры, специалисты своего дела. С ними вместе проникают в темную массу зловещие слухи: евреи собираются напасть на православных, социалисты осквернили святую икону, студенты порвали царский портрет. Где нет университета, там слух приурочивается к либеральной земской управе, даже к гимназии. Дикие вести бегут с места на место по телеграфной проволоке, иногда со штемпелем официальности. А в это время совершается подготовительная техническая работа: составляются проскрипционные списки лиц и квартир, подлежащих разгрому в первую очередь, вырабатывается общий стратегический план, из пригородов вызывается на определенное число голодное воронье. В назначенный день – молебствие в соборе. Торжественная речь преосвященного. Патриотическое шествие – с духовенством во главе, с царским портретом, взятым в полицейском управлении, со множеством национальных знамен. Непрерывно играет оркестр военной музыки. По бокам и в хвосте – полиция. Губернаторы делают шествию под козырек, полицмейстеры всенародно целуются с именитыми черносотенцами. В церквах по пути звонят колокола. «Шапки долой!» В толпе рассеяны приезжие инструкторы и местные полицейские в штатском платье, но нередко в форменных брюках, которых не успели снять. Они зорко смотрят вокруг, дразнят толпу, науськивают ее, внушают ей сознание, что ей все позволено, и ищут повода для открытых действий. Для начала бьют стекла, избивают отдельных встречных, врываются в трактиры и пьют без конца. Военный оркестр неутомимо повторяет: «боже, царя храни», эту боевую песнь погромов. Если повода нет, его создают: забираются на чердак и оттуда стреляют в толпу, чаще всего холостыми зарядами. Вооруженные полицейскими револьверами дружины следят за тем, чтоб ярость толпы не парализовалась страхом. Они отвечают на провокаторский выстрел залпом по окнам намеченных заранее квартир. Разбивают лавки и расстилают перед патриотическим шествием награбленные сукна и шелка. Если встречаются с отпором самообороны, на помощь являются регулярные войска. В два-три залпа они расстреливают самооборону или обрекают на бессилие, не допуская ее на выстрел винтовки… Охраняемая спереди и с тылу солдатскими патрулями, с казачьей сотней для рекогносцировки, с полицейскими и провокаторами в качестве руководителей, с наемниками для второстепенных ролей, с добровольцами, вынюхивающими поживу, банда носится по городу в кроваво-пьяном угаре{41}… Босяк царит. Трепещущий раб час тому назад, затравленный полицией и голодом, он чувствует себя сейчас неограниченным деспотом. Ему все позволено, он все может, он господствует над имуществом и честью, над жизнью и смертью. Он хочет – и выбрасывает старуху с роялем из окна третьего этажа, разбивает стул о голову грудного младенца, насилует девочку на глазах толпы, вбивает гвоздь в живое человеческое тело… Истребляет поголовно целые семейства; обливает дом керосином, превращает его в пылающий костер, и всякого, кто выбрасывается из окна, добивает на мостовой палкой. Стаей врывается в армянскую богадельню, режет стариков, больных, женщин, детей… Нет таких истязаний, рожденных горячечным мозгом, безумным от вина и ярости, пред которыми он должен был бы остановиться. Он все может, все смеет… «боже, царя храни». Вот юноша, который взглянул в лицо смерти – и в минуту поседел. Вот десятилетний мальчик, сошедший с ума над растерзанными трупами своих родителей. Вот военный врач, перенесший все ужасы порт-артурской осады, но не выдержавший нескольких часов одесского погрома и погрузившийся в вечную ночь безумия. «Боже, царя храни»… Окровавленные, обгорелые, обезумевшие жертвы мечутся в кошмарной панике, ища спасения. Одни снимают окровавленные платья с убитых и, облачившись в них, ложатся в груду трупов – лежат сутки, двое, трое… Другие падают на колени перед офицерами, громилами, полицейскими, простирают руки, ползают в пыли, целуют солдатские сапоги, умоляют о помощи. Им отвечают пьяным хохотом. «Вы хотели свободы – пожинайте ее плоды». В этих словах – вся адская мораль политики погромов… Захлебываясь в крови, мчится босяк вперед. Он все может, он все смеет, – он царит. «Белый царь» ему все позволил, – да здравствует белый царь!{42} И он не ошибается. Никто другой, как самодержец всероссийский, является верховным покровителем той полуправительственной погромно-разбойничьей каморры, которая переплетается с официальной бюрократией, объединяя на местах более ста крупных администраторов и имея своим генеральным штабом придворную камарилью. Тупой и запуганный, ничтожный и всесильный, весь во власти предрассудков, достойных эскимоса, с кровью, отравленной всеми пороками ряда царственных поколений, Николай Романов соединяет в себе, как многие лица его профессии, грязное сладострастие с апатичной жестокостью. Революция, начиная с 9 января, сорвала с него все священные покровы и тем развратила его самого в конец. Прошло время, когда, оставаясь сам в тени, он довольствовался – агентурой Трепова по погромным делам{43}. Теперь он бравирует своей связью с разнузданной сволочью кабаков и арестантских рот. Топча ногами глупую фикцию «монарха вне партий», он обменивается дружественными телеграммами с отъявленными громилами, дает аудиенции «патриотам», покрытым плевками общего презрения, и по требованию Союза русского народа дарит свое помилование всем без изъятия убийцам и грабителям, осужденным его же собственными судами. Трудно представить себе более разнузданное издевательство над торжественной мистикой монархизма, как поведение этого реального монарха, которого любой суд любой страны должен был бы приговорить к пожизненным каторжным работам, если бы только признал его вменяемым…
В черной октябрьской вакханалии, перед которой ужасы Варфоломеевской ночи кажутся невинным театральным эффектом, 100 городов потеряли от трех с половиною до четырех тысяч убитыми и до 10 тысяч изувеченными{44}. Материальный ущерб, исчисляемый десятками, если не сотнями миллионов рублей, в несколько раз превышает убытки помещиков от аграрных волнений. Так старый порядок мстил за свое унижение.
Вышедший том «Материалов» (уже конфискованный) содержит данные, относящиеся к погромам в Одессе, Киеве и Ростове и к расстрелу народного митинга в Минске (октябрь 1905 г.), документы по расследованию гомельского погрома (январь 1906 г.) и два документа, относящиеся к седлецкому погрому (август 1906 г.). То, что сразу бросается в глаза при сравнении материалов, относящихся к этим трем последовательным моментам, это растущая обнаженность действий контрреволюционной бюрократии. В октябре мы еще видим массы громил, – сотни, может быть, тысячи. Их извлекают из трущоб, их созывают из окрестных деревень, – словом, их находят. Видимая для всех роль бюрократии сводится, главным образом, к тому, что она «попустительствует» громилам, охраняя их в то же время от самообороны. Гомельский погром дает уже несравненно более упрощенную картину отношений. «Беспорядки 13 – 14 января, – докладывает член совета министерства внутренних дел Савич, – явились результатом не массовой борьбы христианского населения против евреев…, а нападением на имущество определенных лиц еврейского происхождения со стороны небольшой, 10 – 15 человек, шайки вооруженных людей» («Материалы», стр. 380), руководимых «тайным союзом патриотов» с местным жандармским ротмистром во главе. Наконец, в Седлеце, всего через несколько месяцев, уже совершенно обходятся без «народа». Погром рассчитан и проведен подполковником Тихановским, как военный парад. Драгуны врываются в квартиры, требуют денег, насилуют и убивают. Затем поджигают дома, пользуясь для этого керосином уличных фонарей. Время от времени они являются в штаб-квартиру – за инструкциями и за патронами. «Мало убитых», внушает им Тихановский. Он считает необходимым «поднять дух войск» и с этой целью собирает песенников. «Среди трескотни выстрелов, кровопролития, грабежа и пожаров в народе раздавалось пение»{45}. А затем, чтобы пояснить то, что и без того чудовищно ясно, командующий войсками варшавского округа генерал Скалон в особом приказе благодарит Тихановского за энергию и распорядительность.
«Материалы к истории контрреволюции» еще раз показывают русскую правящую бюрократию не такою, как она выступает на парадной трибуне Таврического дворца, а такою, какова она в действительности: искусственно отобранная иерархия общественных отщепенцев, готовая привести в движение все средства ада, обратить города в кладбища и поджечь страну с четырех сторон, как только ее жадности или самовластью грозит реальная опасность со стороны народа. Нет, не русскому либерализму повалить это чудовище!
«Przeglad Socyal-demokratyczny», июнь 1908 г.
Один бросился под поезд, другой утопился, тот кончил жизнь в петле, этот нашел смерть в бутылке уксусной эссенции. Каждый газетный лист сообщает о нескольких самоубийствах в рабочей среде… Голод и холод, подлые преследования властей и, как результат – усталость от жизни, беспросветное отчаяние – вот причины этой потрясающей эпидемии самоубийств… Что может быть страшнее одиночества для голодного затравленного полицией рабочего в чужом огромном городе? Отчаявшись в поисках работы, хлеба и пристанища, несчастный вынимает из кармана браунинг и пускает пулю – либо в себя, либо в случайного лавочника, сидящего за своей кассой. Результат в обоих случаях один. Разве безумные экспроприации, в которых участвуют безработные, по существу не являются лишь другой формой самоубийства? Не все ли равно: самому ли затянуть на своей шее веревку или бесцельно и бесславно просунуть свою голову в петлю, сделанную царевым палачом?.. Многие сотни честных и смелых погибли в этой двойной эпидемии…
И самоубийца и экспроприатор для нас, для революционной армии, – дезертиры: они покидают свои посты, они бегут с поля пролетарской борьбы. Но мы не бросим в них слово осуждения: они – только жертвы. Зато отравленное проклятие бросим мы в лицо того подлого общества, которое дало им камень вместо хлеба и виселицу вместо крова. Пред их безвестными могилами дадим клятву снести прочь тот дьявольский порядок, при котором число рабочих рук регулируется самоубийствами и казнями.
Но перед нами стоит и более близкая задача: спасти новые сотни отчаявшихся, вдохнуть в них надежду и бодрость, вырвать их из их одиночества, их оторванности, их отчаяния и вернуть их с пути смерти на путь жизни. Только великая идея борьбы за общее счастье, за социалистическое братство способна совершить это чудо. Понесем же идею социализма в самые темные углы, где голод безработицы братается с отчаянием и преступлением.
В эти черные дни кризиса и реакции шире развернем наши ряды! Выше поднимем факел социализма, братья!
«Правда» N 1, 16 (3) октября 1908 г.
Третья Дума окончательно показала себя. Даже слепой должен теперь увидеть и понять, кто распоряжается судьбой народа: помещик-крепостник, капиталист-ростовщик и бюрократ-палач. Вот святая думская троица, именем которой клянется епископ Митрофан, черносотенный депутат третьей Думы. Помещик может не поладить с фабрикантом, фабрикант – с чиновником: у них свои счеты и свои споры из-за дележа добычи; но как только перед ними встает со своими требованиями рабочий класс или малоземельное крестьянство, – немедленно богатый соединяется с богатым, капиталист с помещиком, против бедных и голодных, против пролетариев и крестьян.
Землевладельцев, получающих свыше тысячи рублей в год доходу, в России 60 тысяч душ. У них в руках – 75 миллионов десятин земли, которая в продаже стоит 6 миллиардов рублей и дает своим владельцам годового доходу 450 миллионов рублей. Каждый из этих помещиков получает в среднем 7 – 8 тысяч рублей годового дохода, а иные кладут в карман десятки и сотни тысяч. Не менее, как две трети богатых землевладельцев, – дворяне. И те же дворяне заполняют собою средние и верхние ряды бюрократии.
Царских чиновников, получающих в год свыше тысячи рублей жалованья, сидит на шее народной 90 тысяч человек. Из государственного казначейства они ежегодно извлекают около 200 миллионов рублей, причем министры, генерал-губернаторы, наместники и посланники получают по 15, 20 и более тысяч в год, не считая всевозможных денежных подарков и тех неисчислимых сумм, что сами украдут.
Мало того. Дворяне имеют лучшие места в офицерстве. Дворяне самовластно хозяйничают в земстве. А ведь это значит: и почет, и доход! Мудрено ли, если они зубами и когтями держатся за свое дворянство и за свои земельные владения? Один из яростных защитников дворянских интересов, граф Салтыков, с такими словами обращается к своему сословию: «Пусть будет вашим паролем и лозунгом: ни пяди нашей земли; ни песчинки наших полей; ни былинки наших лугов; ни хворостинки нашего леса». Эти слова написаны на знамени «Совета объединенного дворянства»[138], который стоит во главе всяких монархических и патриотических организаций и имеет огромное влияние на царское правительство. По требованию объединенного дворянства были распущены две первые Государственные Думы, введены военно-полевые суды, совершен государственный переворот 3 июня 1907 г. и – ранее того – издан указ 9 ноября 1906 г.
Указ 9 ноября, проведенный царскими министрами без Думы, дает крестьянам право выдела из общины. Сколькими десятинами общинник владеет, столько и может требовать себе в частную собственность. А у кого из крестьян наибольшие участки? Разумеется, у богатых, которые собрали в свои руки наделы бедняков. За землю платили все крестьяне, все поливали ее потом своим и кровью своей; а при выделе по закону 9 ноября главная часть общинной земли попадет в цепкие лапы кулаков. Что станется при этом с остальной крестьянской массой? Обезземелится, пролетаризуется, часть найдет работу в экономиях и городах, часть вымрет от голода и холода.
Этим грабительским законом помещичье правительство хочет убить трех зайцев сразу:
во-первых, оно надеется отвлечь внимание крестьян от дворянских имений и, вместо борьбы всего крестьянства за помещичьи земли, вызвать междоусобную борьбу разных групп крестьянства за общинные земли;
во-вторых, правительство хочет таким путем насадить в деревне класс крепких крестьян-собственников, которые всем своим благосостоянием будут обязаны контрреволюционному правительству и образуют оплот против аграрного движения;
в-третьих, наконец, насильственное обезземеленье миллионов крестьян даст помещикам богатейший запас дешевых рабочих рук.
Вот сколько выгод сразу должен дать чудодейственный закон!
Два года действует этот закон, и только теперь правительство представило его на утверждение третьей Думы. Уж, конечно, оно было уверено, что господская Дума его не выдаст. И не ошиблось. Черносотенцы откровенные (правые) и черносотенцы, притворяющиеся конституционалистами (октябристы), как один человек, голосовали за столыпинский закон. Богатейшие помещики: князь Голицын, граф Бобринский, граф Уваров[139] клялись с думской трибуны в своей любви к мужичку и уверяли крестьян, что не в помещичьей земле, а в законе 9 ноября – все спасенье.
А для того, чтобы с своей стороны влить бодрость в дворянские сердца, представитель правительства резко и решительно отверг самую мысль о переходе помещичьей земли к крестьянам. «Покуда волей и доверием монарха настоящее правительство находится у кормила власти, – заявил товарищ министра Лыкошин при радостных рукоплесканиях думского большинства, – частная (т.-е. помещичья) собственность в России от всяких посягательств будет ограждена».
Эти ясные слова должны заставить каждого крестьянина понять, что его нужда в земле не будет удовлетворена дотоле, доколе настоящее правительство со своим «монархом» находится у кормила власти! Только низвергнув царя и его бюрократию, получат крестьяне землю.
Кадеты (либеральные профессора, адвокаты и пр.) выступили против закона 9 ноября. Этот закон не успокоит крестьян! – заявили они Думе. Доколе мужик заперт в своей мышеловке, ему нельзя не бунтовать. Поэтому – уговаривали кадеты – нужно мужичку дать прирезку из помещичьей земли. Но не даром: упаси, господь! А по «справедливой оценке». Кадетские депутаты (Шингарев, Березовский) прямо заявляли, что их земельный проект выгоден не только для крестьян, но и для помещиков. Значит, не для одних овец, но и для волков! Только одного кадеты не объяснили: под силу ли разоренному, с голоду пухнущему мужику поднять на себе новые выкупные платежи за дворянские имения? Не довольно ли уж переплатили крестьяне за аренду помещичьей земли – и деньгами и трудом? На эти вопросы «справедливые» кадеты дать ответ позабыли…
Как отозвались на столыпинский закон депутаты-крестьяне? Трудовики резко выступили против. Но их мало: всего 13 человек. Кроме них в Думе есть еще десятка три крестьянских депутатов, которые состоят под командой черносотенных помещиков. Однако и эти крестьяне враждебно относятся к столыпинскому закону. Им ли, в самом деле, не знать, что крестьянину не выбиться из нужды и кабалы, доколе на шее его сидит помещик? «Если я сижу на трех десятинах земли, а рядом – 30 тысяч десятин – то это не есть порядок и правда», – так заявляли в Думе правые крестьяне (Сторчак и другие[140]). Испуганные черносотенцы пустили в ход и ласки и угрозы. Пугали крестьян новым роспуском Думы и потерей депутатского жалованья. "Нас сюда послал народ не для того, чтобы Думу беречь, – совершенно правильно ответил на такие речи крестьянин Рожков[141], – а для того, чтобы облегчить жизнь исстрадавшегося народа". Но большинство правых крестьян постыдно струсило и голосовало за столыпинский закон.
Пусть же крестьяне на местах зорко следят за голосованием своих представителей и, в случае измены с их стороны крестьянскому делу, пусть требуют от них немедленного сложения своих депутатских полномочий.
Твердо и мужественно выступили рабочие депутаты в защиту крестьянства. Социал-демократы Гегечкори и Белоусов[142] заклеймили закон 9 ноября, как порождение крепостников-помещиков. Закон этот не освобождает крестьян от гнета нынешней полицейской общины, а помогает мироедам с помощью земских начальников расхищать общинные земли. Но напрасны надежды правительства на успокоение деревни. Столыпинский закон, одобренный черной Думой, лишь еще более ожесточит крестьянские массы. Они не прекратят борьбы, – заявили социал-демократы, – доколе не получат в свои руки путем безвозмездного отчуждения всех некрестьянских земель.
Если сознательный крестьянин внимательно прочитает и обдумает думские прения об общинной земле, и затем спросит себя: какая партия честно и бескорыстно защищает деревенскую бедноту? – то он принужден будет ответить себе: социал-демократия!
«Правда» N 2, 30 (17) декабря 1908 г.
Наступившая зима застала рабочий люд города и деревни в самых тяжких условиях. Никогда еще безработица не достигала таких размеров, как сейчас. Куда ни кинь глазом, всюду бродят толпы в бесплодных поисках работы, хлеба и крова. Слесаря и чернорабочие, ткачи и земледельческие рабочие – все равны перед голодом и нищетой. На юге и на севере, в столице и в захолустье. В одном Кривом Роге не работает сейчас 25 рудников. Мертвыми стоят шахты и в Керченском районе. Волками воют голодные рудокопы. То же и на Урале. Там многие горные заводы, ссылаясь на безденежье, еще с ранней осени перестали выплачивать рабочим заработок. Хозяева уральских заводов живут на теплых водах и на телеграммы рабочих ответа не дают. В ткацком деле застой. Число занятых рук на фабриках сокращается, а за воротами толпы растут. В шерстяной промышленности с конца минувшего года кризис: целый ряд банкротств, многие фабричные ворота заколачиваются наглухо. В Вильно, в Бердичеве сокращается кожевенное производство. Безработица на фарфоровых и фаянсовых заводах Волыни. И так везде. У капиталистов кризис только временно сокращает барыши, а у пролетарских детей вырывает из рук черствый кусок хлеба.
Да и не у всех капиталистов барыши сокращаются. Терпят от кризиса мелкотравчатые, у которых капиталу не хватает переждать худое время. Эти банкротятся. А настоящие, крупные капиталисты от кризиса только выигрывают: конкурентов меньше, прибыли больше. Они объединяются между собою в синдикаты и тресты и преднамеренно сокращают производство, чтобы гнать в гору товарные цены. Сплочение капитала идет по всей линии. Рудопромышленники юга создали синдикат «Продаруд». В металлургической промышленности действуют синдикаты «Кровля», «Гвоздь» и «Проволока». Сахарозаводчики давно уже сплотились в тесную воровскую шайку, которая грабит и рабочих и потребителей. Объединяются текстильщики. Спичечный синдикат орудует по всей стране. Сокращая производство, синдикаты выгоняют на улицу новые десятки тысяч рабочих. Расчеты идут непрерывно. Выбрасывают с заводов в первую голову самых честных и стойких людей, которые отличились, как руководители прежних стачек, как старосты или рабочие депутаты. Первыми кандидатами на мостовую оказываются везде и всюду рабочие, социал-демократы.
Но не только безработные переживают черные дни. Крайнюю нужду испытывает теперь весь пролетариат. Огромная армия незанятых рабочих всюду сбивает заработную плату. А к этому присоединяются непомерные цены на все, что нужно для поддержания жизни.
Городские домовладельцы держат в своих руках землю, воздух и солнце. По бешеным ценам они отпускают рабочим крупицы этих благ. Цены на пищевые продукты растут не по дням, а по часам. Мясо за последние два года вздорожало на 25 – 30 процентов в оптовой торговле; в розницу и того больше. Вздорожали хлеб, яйца, молоко. Крестьянство разоряется, количество молочного и убойного скота за последние годы сильно пало – во многих местах на целую треть. А торговлю мясом захватил в свои руки синдикат мясоторговцев. Он скупает весь скот и потом диктует свои цены во всех частях страны. Настоящая говядина стала для рабочего населения предметом роскоши. Городская беднота питается обрезками и отбросами. А в это время скотопромышленники наживают 40 копеек барыша на рубль. И то же во всем. Нигде в мире сахар не стоит так дорого, как у нас, несмотря на нищенскую оплату сахарозаводских рабочих. Сахарозаводчики черпают барыши ковшами, несмотря на то, что количество сахара, потребляемого населением, почти не растет. В Англии приходится в среднем на душу 2 1/2 пуда сахару в год, а у нас – не более 14 фунтов. До сахару ли населению, у которого нет хлеба? В городских магазинах и в складах гниют, не находя покупателей, горы съестных продуктов; их возами свозят за город и по предписанию санитарного надзора обливают керосином, чтобы они не попали в желудок голодному: безработный имеет право умереть от голода, но не от холеры, чтоб не заразить богатого.
А каково в деревне? Еще горше, чем в городе. Четыре года подряд неурожай. Не родит истощенная земля. Озимые посевы гибнут сплошь. Какие были запасы хлеба, все вышли. В Орловской губернии, Саратовской, Черниговской, Киевской, Таврической миллионы крестьянского народа не вернули семян и терпят лютую нужду. В целом ряде других губерний голод уже с осени стучится в окна крестьянских жилищ. Во многих волостях тараканы дохнут с голоду в мужицких избах, как сказал недавно в Думе социал-демократ Белоусов.
Судьба крестьян-кустарей не лучше, чем хлебопашцев. Из года в год падают кустарные промыслы: от фабричной конкуренции, от податей, от всеобщего обнищания. Нынче на Урале кустарь по металлу вырабатывает много-много 50 копеек в день. Ткач не имеет и того. Мыслимо ли на эти деньги прокормиться с семьей? А правительство требует неослабного взыскания податей и продовольственного долгу за последние годы. Крестьяне несут на базар последние остатки хлебных запасов. В Тульской губ. и в других хлебные цены на местах поэтому сильно пали. А скупщики, завладев зерном, продают его в городах по двойной цене. Никогда еще в волостях не выдавали столько паспортов, как в этом году. Все, кто помоложе и посильнее, бегут из голодной деревни в поисках работы. Бродят по экономиям, стучатся на фабрики. Работы нет.
Профессиональные союзы разбиты. Помощи безработным нет ни откуда. Все, что можно было продать, продано и проедено. За сентябрь месяц отлило из сберегательных касс два миллиона рублей: значит пущены в ход все мелкие сбережения на черный день. А у многих ли рабочих имелись эти сбережения? У одного на тысячу. А остальные? Они бродят по улицам, как голодные бесприютные собаки, а в холодные ночи забираются в коровники, собачьи конуры и водосточные каналы. Одни с отчаянья бросаются на грабежи. Их ловят и вешают, – так государство уменьшает число голодных. Другие снимают шапку и просят подаяния. Число нищенствующих страшно растет. Городская полиция охотится на них, арестует и высылает на родину: будто разоренная деревня способна прокормить их. Выгнанные голодом из деревень девушки ищут места прислуги. Ищут и не находят. Продают охотникам свое тело или налагают на себя руки в конторе для найма прислуги. Были случаи, когда в Петербурге поднимали на улице трупы умерших от голода. Многие не выдерживают этой жизни и впадают в безумие: попадая в сумасшедший дом, они спасаются от петли или каторги. Самоубийства безработных непрерывны: 13-летние мальчики, как и 60-летние старики, ищут в могиле спасения от голода и холода.
Вот какую судьбу уготовляет пролетарию нынешний капиталистический порядок, охраняемый царским государством, освященный богом и церковью.
Во времена оживления промышленности и торговли рабочие борются, чтоб улучшить свое положение. А теперь, в черные дни кризиса, они должны напрягать все усилия, чтоб отстоять свое существование. Ни одной уступки капиталу – без сопротивления. Ни шагу назад – без боя. И при первой возможности – переход в наступление.
Главная задача сейчас – борьба с безработицей. Главное средство – сокращение рабочего дня. Нужно всюду и везде добиваться немедленной и полной отмены сверхурочных работ. Это уменьшит безработную армию и приведет к повышению заработной платы. Как можно шире нужно развернуть при этом агитацию за восьмичасовой рабочий день.
На этом пути нельзя, однако, и шагу ступить без классовых организаций. Рабочий со всех сторон окружен врагами – и притом не разрозненными, а тесно сплоченными: на заводе он стоит перед синдикатом капиталистов, как квартиронаниматель – перед союзом домовладельцев, как потребитель – перед синдикатом хлебопромышленников и мясоторговцев, наконец, как российский гражданин – перед могущественной шайкой царской бюрократии. Эти враги пощады не знают и поставить предел их хищничеству может только сила пролетарской организации. Сюда и нужно направить все усилия. Где существуют легальные профессиональные союзы, которым по необходимости приходится действовать осторожно, там нужно дополнять их работу смелой и решительной нелегальной агитацией. Где открытые союзы невозможны, там – объединять массу нелегально. Создавать на каждом заводе, в каждой мастерской, в каждой экономии сплоченное ядро сознательных рабочих. На их обязанности – выпускать фабрично-заводские листки, разоблачать происки капиталистов, будить сознание рабочих масс и становиться во главе их при всяких столкновениях с капиталом или царскими властями.
Рядом с борьбой за полное уничтожение сверхурочных работ, нужно всеми силами и средствами обороняться против того страшного зла, которое причиняют рабочим массам возрастающие цены на предметы потребления. Тут борьба двоякая. Во-первых, – добиваться повышения заработной платы или, по крайней мере, препятствовать ее понижению. Во-вторых, – создавать рабочие потребительские общества. Нужно расширять и укреплять их, поручать ведение дел только самым надежным и сознательным рабочим и создавать тесную связь между потребительными обществами и профессиональными союзами. Потребительные общества для стачечной борьбы – то же, что интендантство для войны: при них забастовки становятся успешнее, заработная плата выше. А это, в свою очередь, увеличивает число членов потребительных обществ и укрепляет их. Так всегда и во всем – и в большом и в малом: чем разнообразнее рабочие организации (профессиональные, политические, кооперативные, образовательные) и чем теснее между ними связь, тем шире, глубже и успешнее развертывается пролетарская борьба.
Но голодные не могут ждать, а безработные не могут платить в кассу профессионального союза. Им нужно оказать поддержку сейчас, на месте. Они вправе этого требовать.
Неотложную помощь безработным могут во многих случаях оказать общественные работы. В городах: водопроводные сооружения, проведение трамвайных линий и прочее – так, чтобы рабочие на окраинах имели здоровую воду и были соединены с центром. В деревнях: проведение шоссейных дорог, постройка школьных зданий, мелиоративные работы (по улучшению почвы) и так далее. Правительство, правда, и само прибегает к этому средству. Так, 3 октября оно отпустило полтора миллиона рублей на устройство общественных работ в неурожайной Саратовской губернии. Но на деле там производятся не общественные, а каторжные работы. Условия их таковы, что пухнущие с голода мужики бегут прочь. И это, конечно, не случайно. Доколе у нас в городских думах будут хозяйничать домовладельцы, а в земствах помещики, доколе рабочие лишены действительной инспекции из своей собственной среды, доколе в городах и деревнях царят Столыпины, – общественные работы будут неизбежно превращаться в арестантские роты. Противодействовать этому могут опять-таки только крепкие и связанные между собой организации городских и сельских рабочих.
В многосложной и упорной борьбе с бедствиями кризиса и безработицы рабочие, социал-демократы, призваны стоять в первых рядах. Они должны составлять мозг и сердце каждой пролетарской организации. Где наиболее трудный и опасный пост, где свирепей всего неприятельский натиск, там должен стоять пролетарий, социал-демократ. Кому много дано, с того и взыщется много.
Становитесь же на ваши места, товарищи! В профессиональные союзы. В кооперативы. В партийные социал-демократические организации.
Собирайте подробные сведения о безработице, о пролетарской и крестьянской нужде, публикуйте их в прокламациях, легальных и нелегальных газетах. Пересылайте их «Правде»[143]. Сообщайте их вашим рабочим депутатам в Государственной Думе.
И пусть рабочая социал-демократическая фракция бросит в лицо царскому правительству и столыпинской Думе неотложные требования трудящихся масс города и деревни. Пусть над самым ухом черной думской рати прозвучит грозный голос голодных миллионов.
«Правда», N 2, 30 (17) декабря 1908 г.
Через месяц – Первое Мая. Не в счастливый час победы, а среди мук и испытаний суровой борьбы с торжествующим врагом встретим мы в этом году наш революционный праздник. И не только мы, но и весь Социалистический Интернационал. Ибо поистине никогда еще капиталистический мир не срывал так бесстыдно всех покровов со своей отвратительной наготы, как в настоящее время. Торгово-промышленный кризис, политическая реакция, белая горячка милитаризма, опасность международной войны – все адские силы, точно сговорившись, обложили небо свинцовыми тучами. И сквозь толщу этих туч придется пробиваться лучам первомайского солнца!
Пятилетний промышленный подъем, создавший для буржуазии миллиардные богатства, закончился мировым кризисом, создавшим миллионы безработных пролетариев. Набившись в пароходные трюмы, безработные тянутся из Европы в Америку, а им навстречу американские пароходы несут к европейским берегам сотни тысяч обратных эмигрантов.
Кризис снова кричит в самые уши господствующим классам: «Смотрите, – здоровый, способный и готовый трудиться человек издыхает с голоду – не в дремучем сибирском лесу, не в безводной африканской пустыне, а на асфальте ваших богатейших городов!»
Страшным криком голода и холода, преступлений и проституции прокричит кризис в день Первого Мая обвинительный акт капитализму! А революционный пролетариат снова подтвердит в этот день свою клятву: выполнить над этим преступным общественным строем смертный приговор, давно уже вынесенный историей.
В годы подъема капитал без оглядки пожирает уголь, железо, хлопок, мускулы пролетариев, кровь их жен и их детей. Наевшись до отвала, он в годы кризиса выбрасывает горы мертвого и живого «материала» на улицу. Но рабочий же отличается от хлопка, угля и керосина. Он – человек! И об этом своем высоком звании он должен громче всего заявить в день Первого Мая.
Теперь, когда огромные кадры безработных «отдыхают» 24 часа в сутки и мрут и сходят с ума от этого страшного «отдыха» – в то время, как их еще невыгнанные собратья работают 12 – 14 и более часов подряд, – теперь необходимо с удвоенной силой провозгласить право пролетария-человека на человеческую жизнь.
Пусть же повсюду раздается Первого Мая наш клич:
Восемь часов – для труда,
восемь – для сна,
восемь – свободных!
Российская революция, пошатнувшая царский абсолютизм, посеяла было смятение в рядах капиталистических правительств. С 1905 года во всей Европе, во всем мире повеяло воздухом свободы. Под прямым влиянием нашей октябрьской стачки австрийский пролетариат завоевал всеобщее избирательное право. В Пруссии и Саксонии начинается бурное массовое движение за демократизацию ландтагов (местных парламентов). Во Франции, в Англии, в Северной Америке происходит решительное оживление рабочего движения. Наконец, область за областью, вся Азия пробуждается к политической жизни громом русских событий.
Но как только самодержавие подавило революцию копытами казачьих коней, тотчас же европейская буржуазия почувствовала себя тверже в седле. И в эти месяцы, когда Столыпин готовится праздновать трехлетний юбилей своего всероссийского палачества, германское правительство грозит пролетариату исключительными законами, в Пруссии и Саксонии правящие классы решительно отказывают рабочим во всеобщем избирательном праве, «радикальное» правительство французской республики расстреливает стачечников и с волчьей свирепостью преследует рабочие организации, английские суды штрафуют тред-юнионы (профессиональные союзы) за поддержку рабочей партии, австрийская бюрократия все меньше церемонится с парламентом, избранным всеобщим голосованием. Буржуазная реакция празднует победы по всей линии.
И, как всегда, торжество реакции ведет к росту милитаризма – сухопутного, морского, подводного и воздушного – и к ужасам военных катастроф. Вместо того, чтобы путем коренных внутренних реформ поднять благосостояние масс, капиталистические правительства ищут выхода из затруднений кризиса и безработицы в политике внешних захватов и колониального грабежа. Соперничество из-за рынков возрастает с часу на час, и каждый неосторожный шаг может вызвать чудовищную международную свалку, в которой пролетариат будет кровью своих жил расплачиваться за безумие капиталистических классов и их правительств.
Самую подлую роль в международной политике играет царизм. Бессилие своей армии, разбитой и поруганной на полях Манчжурии, дезорганизованной и развращенной полицейскими и палаческими обязанностями, он прикрывает подлостью своих дипломатических интриг. Одной рукой он разжигает костер на Балканском полуострове, якобы выступая на защиту сербского народа, который он на деле снова предаст, как предавал уже много раз. Другой рукой он поддерживает в Персии анархию с целью разодрать на части эту страну, как некогда он разодрал несчастную Польшу.
И в этой дьявольской работе царизм не одинок. Партии имущих классов – начиная с черносотенцев и кончая кадетами – своей патриотической ложью, славянофильской шумихой, злобной травлей Австрии и Германии и своими голосованиями за военный контингент и бюджет сознательно прикрывают тыл царской дипломатии, первое слово которой ложь, а последнее – кровь.
Кровавому патриотизму эксплуататоров пролетариат противопоставляет свою международную солидарность.
При современном положении русские рабочие меньше, чем когда-либо, смеют молчать. Они должны тысячеголосым хором поддерживать протесты социал-демократической фракции в Думе против царской дипломатии и ее прихвостней.
Да будет же нашим первомайским лозунгом: Долой царскую дипломатию с ее провокациями и предательствами! Вон ее из революционной Персии! Прочь от Балканского полуострова!
В лицо торгашам, лицемерам, прихвостням и Иудам патриотизма мы снова скажем: «У нас, рабочих, еще нет отечества, – мы лишь хотим его себе создать. И знайте: социалистический пролетариат добровольно не прольет во имя вашего застеночно-каторжного отечества ни единой капли крови – ни своей, ни чужой. Ваша армия – не для нас, а против нас. Освободиться от гнета мы можем, лишь распустив царские полки, в которых учат братоубийству и разврату. Для защиты народа, его прав и его свободы должны быть вооружены те же руки, которые владеют молотом, пилой и сохой!»
Поэтому наш первомайский лозунг: Долой постоянную армию! Да здравствует милиция – вооруженный народ!
I. Где только возможно, мы встретим наш пролетарский праздник однодневной забастовкой, как того требуют постановления международных социалистических конгрессов. При настоящих условиях нельзя ждать всеобщего и повсеместного прекращения работ. Но чем больше препятствия, чем опустошительнее кризис, чем тяжелее давит реакция, тем большее политическое значение будет иметь каждая фабрика, замерзшая на день волею рабочих.
Первомайская стачка снова восстановит связь между рассеянными социалистами-рабочими, она снова покажет пролетарским массам, что ключ от всего общественного производства находится у них в руках, она укрепит боевой дух, оживит революционные традиции и создаст благоприятную атмосферу для роста профессиональных и социал-демократических организаций.
Нет никаких оснований сомневаться, что во всех случаях, когда наши комитеты после предварительной агитации – рука об руку с профессиональными союзами – энергично призовут к первомайской стачке, рабочие откликнутся так же дружно, как во время суда над с.-д. фракцией второй Госуд. Думы.
II. Где стачка невозможна, там нужно вести агитацию, чтобы свой первомайский заработок все сознательные рабочие вносили в кассы партии и профессиональных союзов. Это будет означать: сегодня мы слишком слабы, чтоб бастовать; но мы укрепляем наши организации, чтоб достойно встретить 1-е мая в следующем году.
III. Нужно звать и вести рабочую массу в этот день на сходки, массовки, митинги, большие и малые, – из фабрик, заводов, экономий, мастерских, из квартир, из казарм, наконец, безработных – с улицы. И пусть эти собрания в резолюциях запечатлеют свою братскую солидарность с рабочими всего мира, в частности – с рабочими Австрии и Сербии{46}.
Нога в ногу и рука с рукой, готовьтесь, товарищи, достойно встретить Первое Мая!
Пусть этот день откроет эпоху нового расцвета пролетарской борьбы!
«Правда» N 3, 9 апреля (27 марта) 1909 г.
Среди объевшихся контрреволюционной белены губернаторов, градоначальников, полицейских и других бесноватых, которые пытают, убивают, режут, жгут, истязают, рвут зубами, насилуют – где и как могут – в тюрьме, на улице, тайно и открыто – со зла, из мести, ради развлечения, спьяна, среди этих непотребных человеческих отбросов, пьяных от вина и необузданной власти, «правительствующий» сенат занимает свое особое место. Как поп на эшафоте: сам петли не затягивает, а только благословляет, так и сенат: сам не насилует, а только к изнасилованным приставляет штемпель законности. На то он – высший хранитель права в стране!
Генерал Скалон, этот бешеный волк, одев мундир польского генерал-губернатора, в 1906 г. – без всякого и даже без военно-полевого суда! – расстрелял 17 рабочих, из которых иным не было 15 лет. Расстрелял, ибо, по его словам, против них не было улик, достаточных для суда. Сенат недавно рассмотрел дело и признал – расстрел без суда законным, ибо генерал-губернатор стоит выше закона. Каждый Скалон имеет право сдирать с живых кожу и младенцам вбивать гвозди в голову. Так решил Правительствующий Сенат!
Пабианицкий полицмейстер Ионин убил в 1907 г. из личной злобы политического заключенного Гризеля. Даже царский суд в Варшаве принужден был приговорить Ионина к 12-летней каторге. Но сенат на днях решил: убийца – полицмейстер, а убитый – революционер; значит убийца прав. И отпустил Ионина на свободу.
У Шекспира в трагедии «Отелло» есть такой короткий диалог (разговор):
Брабанцио: Вы – негодяй!
Яго: – А вы, синьор, – сенатор!
Значит сенатор – по общему правилу – хуже негодяя. Не петербургских ли сенаторов предчувствовал Шекспир?
Обличая в Думе преследования профессиональных союзов, социал-демократический депутат Покровский[144] закончил 25 февраля свою речь словами: «Пролетариат начинает просыпаться и скоро вступит в решительную борьбу». Эти слова вызвали взрыв хохота. Все черносотенные и октябристские животы заколыхались от бурного смеха.
Чего заржали эти раскормленные животные третьей Думы? Неужели на радостях? Нет, не верьте, будто им весело. Это призрак 1905 года прошел пред ними по зале; это остатки волос зашевелились на их плешивых головах; это они испуганным ржаньем ободряли друг друга…
Плохо живет, приходится ответить: и физически, и нравственно… Техническое общество произвело среди отдельных рабочих анкету (опрос), и оказалось, что средний годовой заработок в Питере – 312 руб., или 26 руб. в месяц. Не хватает на необходимое. Сносят в ломбард все, от чего можно отказаться. «Приходится потуже затянуть кушак», пишет один из рабочих. Холостые, вместо квартир, снимают койку, а иные – лишь полкойки. В «угловых» квартирах спят вповалку, на полу. Питаются в живопырнях. Одеваются в отрепья. Рождаемость в пролетарских семьях очень низка, а смертность – страшно высока. Если бы петербургские рабочие не пополняли своих кадров деревенскими выходцами, они вымерли бы в два-три поколения. Значит на вопрос: «Как живет петербургский рабочий?» можно ответить: он не живет, а вымирает.
«Дай человеку то лишь, без чего не может жить он, – и ты его сравняешь с животным!» – говорит великий поэт… Чтоб подняться над животным, человеку нужны два условия: досуг и избыток. И если у него нет досуга, он крадет его у сна. Если у него нет избытка, он крадет его у своей скудости. Он упорно борется за свое право быть человеком, – и если не находит вокруг себя других интересов, он ищет смысла своей жизни на дне бутылки. На духовные потребности, говорит та же анкета, уходит у рабочего в среднем не более 15 руб. в год, тогда как на водку, табак и игры у некоторых рабочих, живущих в углах, уходит до 80 руб. в год. В разгар революции целые заводы постановляли: не пить вина и не курить табаку. Но наступила подлая контрреволюция и наряду с царским самодержавием восстановила царское вино. Революция поднимает и облагораживает пролетария, реакция принижает его.
Но тем ответственнее становится роль социал-демократических рабочих в такую эпоху, как наша. Они – соль своего класса. А если соль утратит свою силу, чем тогда посолить ее? С удвоенной, с утроенной, с удесятеренной энергией нужно нести теперь на фабрики и заводы возрождающую правду социализма. Нужно во всю ширь раскрывать перед рабочим классом его великое историческое предназначение.
Рабочие! Помните слова Лассаля[145]: «Всеми помыслами вашими должна владеть великая всемирно-историческая честь вашего предназначения. Не приличествуют вам более пороки угнетенных, ни праздные рассуждения немыслящих, ни даже невинное легкомыслие ничтожных. Ибо вы – та скала, на которой должна воздвигнуться церковь настоящего!»
Среднее число заключенных в тюрьмах в 1905 г. было 85 тысяч, а в текущем году, после трех лет непрерывного успокоения, 170 тысяч, то есть как раз вдвое больше.
Казнено в течение истекшего года – около 700 человек. Значит, каждое утро, как только царь откроет глаза, на его совесть ложатся уже две новые жертвы.
«Правда» N 3, 9 апреля (27 марта) 1909 г.
(По поводу дворянского съезда)
До революции царское правительство, опираясь на темноту крестьянской массы и на миллионы европейской биржи, стояло «над» всеми классами общества. Конечно, самодержавие и тогда ретиво охраняло своекорыстные интересы помещиков и капиталистов; но в политической области оно расправлялось самовластно, не позволяя даже дворянству совать свой нос в дела бюрократии. Отсюда всеобщее недовольство правительством – также и в реакционной помещичьей среде.
Революция круто и бесповоротно изменила все положение. Под напором масс царизм пошатнулся, потерял свою самоуверенность и стал озираться, ища поддержки. С другой стороны, помещики, напуганные крестьянскими мятежами, раз навсегда отказались от либеральных шалостей, тесно сплотились и решили бороться за свои привилегии до конца. Благодаря этому дворянство, как самый реакционный класс, получило во время революции огромное, небывалое дотоле влияние на обескураженную и растерянную правительственную власть. Совет объединенного дворянства постановлял, Николай II подписывал, министерство выполняло. Карательные экспедиции в деревнях; скорострельные военные суды; роспуск обеих Дум; закон 9 ноября о разграблении общинных земель; воровство тех жалких избирательных прав, какие народ имел до государственного переворота 3 июня – все это было совершено по прямому требованию помещиков. «Революция подавлена земством и дворянством!» – открыто хвалится тверской предводитель дворянства Кушелев.
Но проходят два-три года контрреволюции. За это время дворянство помогло бюрократии стать на ноги и зализало своим языком наиболее зияющие раны самодержавия. И что же? Оправившись, бюрократия снова пытается стать «над» всеми классами – в том числе и над помещиками. Но дворянство уже разлакомилось. Ему уж мало субсидий, ссуд, должностей. Оно уж отведало большего: власти. Оно уже ни с кем не хочет делиться доходом и влиянием – ни с капиталистом, ни с чиновником. Оно требует, чтоб царское правительство оставалось простым приказчиком в дворянском имении, которое зовется Россией. Все государство дворяне хотят превратить в единое привилегированное корыто, из которого они одни могли бы чавкать безраздельно и всласть. И они смотрят злобными глазами, как столыпинское правительство норовит край отечественного корыта отвести для пользования крупной, октябристской буржуазии. Дикий помещик недоволен, ворчит и обвиняет Столыпина в… либерализме.
Это недовольство ярко сказалось на дворянском съезде, заседавшем в Петербурге во второй половине февраля. Тут были две «партии». Одна говорила: «Мы, дворяне, победили революцию, а правительство заставляет нас делить добычу с капиталистами. Долой Столыпина!» Другая партия возражала: «Зачем подрывать у дуба корни? Правительство сберегло наши земли, доходы, привилегии, – пока спасибо и на том!» Другими словами. Крайняя правая партия помещиков, набив рот государственным пирогом, рычит: «Мало! Мало!» А умеренно-правая, урвав жирный ломоть, из которого сало течет по пальцам, выражается вежливо: «Покорнейше благодарим, – нельзя ли еще-с?» Разногласие, значит, не очень глубокое.
Первое место на съезде благородного сословия занимал Гурко, бывший товарищ министра, попавшийся в скверных плутнях с хлебом для голодающих крестьян и выгнанный со службы. Теперь он громит правительство без пощады: «Россия беднеет, крестьянство нищает, мы стоим на краю пропасти». Почему такое? Что случилось? «Земля все больше уходит из рук дворянства» – жалуется Гурко. Поэтому – горе мужику: крестьяне не могут жить без пана-барина. «Совершенно правильно!» – гудит в ответ дворянская орда.
Но часть дворян всполошилась. Зашумели, загалдели, замахали жадными лохматыми пастями. Как так: народ бедствует? Встает помещик Кованько. «Вздор это, – говорит. – Крестьяне благоденствуют. Они живут лучше, чем мы. Питаются прекрасно, пьют и напиваются на свадьбах». Встает Кушелев. «Первым делом, – говорит, – нужно усилить на местах власть и отдать ее под контроль дворянства… Напрасно правительство кормит голодающих: с казенного пайка мужик действительно спивается и беднеет». Встает курский дворянин Марков[146], депутат Думы. «Вся беда, – говорит, – в том, что русское крестьянство мало трудится»… «Верно! – вопят дворяне: – Браво!». Горят дворянские ладони от аплодисментов.
Самарский предводитель дворянства Наумов внес предложение: ежели крестьяне, купцы или мещане покупают дворянскую землю, то нужно покупателей на 10 лет облагать налогом в пользу дворянских обществ. Однако некоторые из «умеренных» усомнились: конечно, говорят, проект заманчивый; однако, пока что нужно погодить: время еще не созрело! Зато оба направления: крайнее правое и умеренно-правое оказались совершенно согласны в вопросе о земстве. Так как правительство хочет наряду с помещиками допустить в земства – не рабочих, не крестьян, разумеется, а представителей крупной буржуазии, то дворяне решили: всеми силами и всеми мерами бороться против расширения земского избирательного права!.. Они сделаны из крутого теста, эти господа дворяне. Сомнений или жалости они не знают: с кровью, с мясом вырвут, если завидят лакомый кусок.
Кадеты думали покончить с дворянством, заплатив ему за землю по «справедливой» цене. Не тут-то было: столь дешево себя дворяне не продадут. Для них земля – не только рента (земельный доход). Она для них – основа всего их сословного засилия: с землей у них в руках бесчисленные должности (земского начальника, «предводителя», губернатора и пр.), с землей у них – земство, дворянский банк, ссуды, субсидии, наконец, вся государственная власть – с ее царем, с ее полицией и армией.
Нет, дворяне себя не продешевят. И голыми руками их от земли не оторвешь. Тут нужен большой железный заступ революции, чтобы соскрести их с их насиженных мест, и могучая метла нужна, из колючей проволоки, чтобы из всех уголков и закоулков государства вымести вон жадное, наглое, жестокое и подлое сословие дворян – вместе с первым российским дворянином Романовым и его чиновничьей челядью!
«Правда» N 3, 9 апреля (27 марта) 1908 г.
Третья Дума закачалась. Устоит ли, нет ли – неизвестно. Но уже шакалы и гиены крайней правой поют Думе отходную, уже министерство Столыпина еле-еле держится на ногах, уже октябристы причисляются не к правительственной партии, а к оппозиции, уже замышляется в реакционном подполье новый государственный переворот. Либеральная и особенно октябристская пресса в страхе щелкает зубами: гибнет третья Дума, последний оплот российской самодержавной конституции.
Да что случилось? Почему это Дума, которая одобряла все мероприятия контрреволюционного правительства; которая щедрой рукой давала Романову в год полмиллиона новобранцев и миллиарды рублей на армию, на полицию, на великих и малых князей, на казнокрадов всякого ранга, на тюрьмы, на палачей, на столбы, на перекладины и на веревки; Дума, которая объединялась в зубовном скрежете, как только на трибуне появлялись представители рабочих и крестьянских интересов; почему эта противонародная, господская, капиталистически-помещичья, насквозь реакционная Дума вдруг увидела над своей головой нож бюрократического абсолютизма, грозящий нанести ей смертельный удар?
Чтоб ответить на этот вопрос, нужно вспомнить: откуда взялась третья Дума? Какие классы стоят за нею? Кому она полезна, а кому вредна?
В октябре 1905 года российский пролетариат сапогом своим наступил на священнейшую самодержавнейшую корону царскую. Конституционный манифест 17 октября и есть отпечаток пролетарской подошвы на золоте Мономаховой шапки. Уж сколько бы ни лгали реакционные историки и либеральные политики, этого факта им ни залгать, ни вытравить со страниц истории не удастся! Был, был такой день и час, когда Николай II, сжавшись в комок под тяжелым пролетарским каблуком, подписывал дрожащею рукою торжественную бумагу о правах и вольностях народных.
Надо, однако, прибавить, что перед октябрем и во время октябрьской стачки рабочий класс еще не был в своей борьбе совершенно одиноким. Он стоял в первом ряду, под самым жестоким огнем, но за ним тянулись нестройные толпы его союзников и полусоюзников.
Тяжело, точно медведь, пробуждающийся после зимней спячки, ворочалось многомиллионное крестьянство. «Земли поболе, податей помене!» стоном раздавалось над деревней российской. И грозная опасность крестьянского восстания трепетом наполняла души царской бюрократии и удесятеряла силы пролетариата.
В городах теснее всего примыкали к рабочим широкие круги интеллигенции. Школа, университет, литература, наука, пресса, – все, чем живет, кормится и дышит интеллигенция, – самодержавием попрано, исковеркано, ограблено. Гибель царизма, демократический строй, развитие техники и культуры, вот что лишь могло бы обеспечить интеллигенции свободу, достаток и полный расцвет. И она горячо сочувствовала рабочим, подхватывала их демократические лозунги, поддерживала, чем могла, их стачки и демонстрации.
Но даже и капиталисты в этот первый период революции не выступали открыто против пролетариата, а в некоторых случаях и прямо поддерживали его. Самовластье сатрапов-губернаторов, лихоимство, государственная бесхозяйственность и бестолочь, невежество и бедность народа, все это и капиталистам стало поперек горла. Они весьма хотели посбить спеси с чиновничества и прибрать государственное хозяйство к собственным рукам. «Своими революционными действиями рабочие устрашат царское правительство, оно обратится к нам за поддержкой, а мы заключим с ним конституционный контракт, выгодный для нас» – так рассуждали представители капитала. И пока что снисходительно относились к политическим выступлениям пролетариата, нередко даже выплачивали рабочим за стачечные дни.
Всего удивительнее, однако, что даже многие помещики не без симпатии относились в эти недавние времена к стачкам и демонстрациям городских рабочих. Но и этому были свои причины. У господ дворян давно имелся свой зуб против правительства: во-первых, оно – на их взгляд – слишком щедро покровительствовало промышленникам и слишком мало пеклось о землевладельцах. Во-вторых, царская бюрократия вознеслась уже слишком высоко и нередко без всякой церемонии наступала даже на дворянские мозоли. В-третьих… в-третьих, стачки городских рабочих не причиняли помещикам ущерба: только бы сельские рабочие оставались тише воды, ниже травы.
Словом, казалось, все – против царского правительства, все – за свободу. Да недолго длилось это мнимое единодушие: без году неделю.
Первым оскалил клыки помещик. Слишком уж зловеще зашевелились у него под боком мужички. Гарью запахло в деревне: это выкуривали дворян из насиженных гнезд. «Казаков! Штыков! – завопили вчерашние земские либералы: – где власть? чего дремлет? подавайте нам сильную власть! Если политическая свобода означает для нас лишение земли, – к чорту свободу! Да здравствует самодержавная нагайка!»
Вслед за помещиком в ожесточение пришел капиталист. Конституционный манифест добыт, а рабочие не успокаиваются. Объединяются, волнуются, создают свои Советы Депутатов, самовольно сокращают рабочий день, призывают к продолжению борьбы, дезорганизуют производство, ущербляют барыш. «Довольно! Нужен порядок! Необходима сильная власть!»
В это время, т.-е. между октябрьской стачкой и декабрьским восстанием 1905 г., образовались две буржуазные партии: кадетская, опирающаяся, главным образом, на «солидную» интеллигенцию, и октябристская, состоящая из крупных капиталистов и отчасти помещиков.
Кадеты говорили: «Крестьяне! не прибегайте к революционным мерам. У нас уж есть конституция. Мы вам добудем землю мирным путем, через будущую Государственную Думу. А вы, господа помещики, не приходите в отчаянье: за вашу землю мы вам заплатим полноценной монетой из народного кармана!»
Октябристы говорили: «Капиталисты и помещики, объединяйтесь! Против рабочих и крестьян! В защиту прибыли и ренты! Мы – за правительство, правительство – за нас!»
Социал-демократы говорили: «Ложь, будто у нас есть конституция. Полиция, бюрократия, армия, а значит и вся власть по-прежнему в руках царя. Ложь, будто помещики мирно уступят свои владения. Только революционной силой можно вырвать у царя власть, а у помещиков – землю».
Социал-демократы! Издав конституционный манифест, правительство не стало дожидаться созыва Думы, а выпустило свою полицию и армию на народ. Социал-демократия призвала к отпору, к восстанию, к борьбе за власть. Откликнулся лишь пролетариат. Либеральная интеллигенция робко жалась к сторонке, кадетская партия умыла руки. Октябристы образовали сочувственный хор при царских башибузуках. Крестьянство в массе своей не сознавало еще, что путь к земле лежит через труп царского самодержавия. Пролетариат оказался, таким образом, в декабре изолирован и много отдал крови своей под пулями темных деревенских парней в солдатских мундирах…
– Вы видите, – сказали кадеты: – восстание раздавлено. Не путем борьбы, а путем соглашения с монархией мы добудем для народа свободу и землю.
В первых двух Думах господствовали кадеты. Они неутомимо призывали народ к терпению и спокойствию, а правительству предлагали полюбовную сделку. И что же? Правительство не только не вняло их увещаниям, но разогнало две кадетские Думы, одну за другой, и изменило избирательный закон. Почему? Это совершенно ясно. Правительство как бы говорило кадетам: «Господа либералы! Заключив с вами сделку, успокоим ли мы народ? Разве вы отвечаете за рабочие массы? Разве за вами стоит народ? Разве он верит вам? Смотрите: у рабочих – своя собственная партия; крестьянские представители в своих требованиях также идут дальше вас. Значит и после соглашения с вами нам придется стрелять в народ картечью. Какой же нам толк заключать сделку с адвокатами и профессорами? Нет, ступайте, господа, по домам!»
Первые две Думы показали всю жалкую беспочвенность либеральной тактики соглашения. Добром ни царизм, ни дворянство не уступят ни нитки. Ласковыми словами их не проймешь. Борьба тут нужна решительная и беспощадная…
Третью Думу Столыпин составил из помещиков и крупных капиталистов. Одной ногой он стоял на шее банковского дельца Гучкова, другой – на шее помещика Маркова. Казалось, положение совершенно прочное. Но вот в последнем месяце закачался Столыпин и с ним вместе – вся Дума.
Что произошло? Да просто Гучков с Марковым слишком резко рванули государственное корыто – каждый в свою сторону. Вот равновесие и нарушилось. И это не случайность, ибо у Гучковых и у Марковых интересы разные, во многом противоречивые.
До революции между представителями капитала и землевладения был вечный антагонизм. Революция сблизила их, сковала их общим страхом перед пролетариатом и крестьянством, общей тоской по «сильной власти». Но революция стихла, страх стал понемногу испаряться, и вместе с тем противоречие интересов выступило наружу.
– Мы победили революцию, – говорят помещики, – и требуют в награду, чтобы вся страна, со всеми своими должностями, доходами и богатствами была отдана им на поток и разграбление.
– Революция побеждена, – говорят капиталисты, – но наши барыши по-прежнему не обеспечены: в стране порядка нет, администрация разбойничает, народ голодает, армия бессильна. Мы требуем конституции!
Но это легко сказать. Где у капиталистов сила, чтобы отвоевать подлинную конституцию? Нет у них такой силы. Тут народная масса нужна, тут необходим революционный натиск. А революции и массы капиталисты боятся больше, чем самодержавной анархии. Стоит на сцену выступить рабочим и крестьянам – и Гучков снова поторопится протянуть руку Маркову.
Как сложатся события в ближайшие месяцы, предсказать нельзя. Может быть, все останется временно по старому. А может быть, дикий помещик добьется своего: распустит Думу, прогонит Столыпина и восстановит ничем не прикрытое самодержавие.
Но как бы ни сложились ближайшие события, пролетариату не приходится теряться, ибо ему нечего терять.
Если третья Дума еще на время удержится, мы скажем: «Что же? Пусть история продолжает свой предметный урок. Пусть Столыпины, Гучковы, Бобринские и Пуришкевичи еще поработают над развитием классового сознания масс. Клянемся, что работа их не пропадет даром!»
Если же третью Думу уберут вон, мы столь же спокойно скажем: «Не запугаете! Снимайте, снимайте жалкую маску. Покажите народу самодержавную рожу в ее дореволюционной наготе. Вы хотите отнять у нас думскую трибуну, вы собираетесь нас окончательно загнать в подполье? Что ж! Мы уже сидели с головой в подполье – и вышли из него. Поверьте: выйдем снова! Не динамитными бомбами мы вам ответим: бомба взрывается и исчезает. Объединением пролетарских масс, укреплением нашей партии ответим мы вам, развитием социалистического сознания, которое не тонет в воде и не горит в огне. А там уж ход событий сам укажет пролетариату, когда занести над головой самодержавной гадины каблук для последнего смертельного удара».
«Правда» N 4, 14 (1) июня 1909 г.
Мы не знаем еще их имен, не знаем их лиц, не знаем, как они жили. Но мы знаем, как они умерли. Честно – славной смертью – все восемь… В предутреннем сумраке 8 сентября их повесили – одного за другим – в ограде екатеринославской тюрьмы[147].
В год революции они стояли в первых рядах. Они руководили екатеринославским отрядом великой стачки, которая загнала правящую шайку в тупик и выгнала холодный пот предсмертного ужаса на самодержавнейшем лбу.
Но – горе побежденным!
…Там, рядом с ними, были другие – те, что в период восстания боролись, как герои, а, попав в тюрьму и под суд, утратили мужество, пали ниц, служили молебны и посылали царю телеграммы, пресмыкались во прахе под пятою победителя. И им оставили их жизнь, наложив на нее клеймо отступничества.
Но эти восемь обреченных смерти не дрогнули. В тюрьме они остались теми же, что были на воле; в 1909 г. – такими же, как в 1905 г.: революционерами, борцами – до конца! И палач задушил их в присутствии прокурора, врача и попа – в предутреннем сумраке 8 сентября – за то, что не согласились оплевать свое прошлое, за то, что сказали: лучше потерять голову, чем покрыть ее позором.
Их повесили. И в тот день, когда эта весть облетела Россию, рабочие с тысячекратной болью почувствовали нынешнюю разрозненность и слабость свою. Социал-демократия не в силах была ни предотвратить страшную вивисекцию на своем теле, ни поднять на ноги сотни тысяч протестантов. Молчала партия, точно охваченная страшным параличом… И через тюремные стены не долетел к ним голос масс в тот час, как они испускали свой дух.
С ужасающим запозданием откликнется наша нелегальная пресса на подлое, трусливо-рассчитанное убийство восьми. А владеющая полем либеральная печать притаилась и молчит – из трусости или по расчету. Она, которая цепляется за лоскуты манифеста 17 октября, не нашла мужественного слова над могилой тех, которым этот манифест обязан своим бытием. В атмосфере подлости, молчания и оцепенения – лицом к лицу с пьяным от победы врагом – герои без имени встретили смерть.
Их нет, и нам не вернуть их к жизни. Их нет, их нет – погибли! – и матери и жены не разыщут даже их могил…
Но не забудем. Еще неведомые, но уже дорогие нам имена мы соберем и впишем в книгу вечного живота. Не забудем. И не успокоимся, доколе не воздадим. За работой и в часы отдыха будем говорить друг другу: «Помни, брат: еще восемь павших!» О, как безмерно длинен список неотомщенных…
Но настанет день, и придет час. И красная заря поднимется над нашей землею. В громах и молниях родится день расплаты!..
«Правда» N 5, 3 октября (20 сентября) 1909 г.
В ночь на 25 июля петербургская полиция во время облавы задержала под столицей за беспаспортность 18 мальчиков в возрасте от 12 до 17 лет.
Оборванные, голодные, иные чахоточные, изъеденные вшами, в струпьях, волдырях, с гноящейся кожей… Кто они? Откуда? Брошены на произвол судьбы. Ушли сами из пьяных и голодных семей. Бежали из мастерских от хозяйских колотушек… И вот – сошлись на навозных кучах, спят группами, питаются гниющими отбросами барских кухонь, погрязают в навозе, невежестве и скверных пороках…
И вот к этим несчастным, отверженным детям царское правительство посылает представителя государства – жандарма. Зачем? Чтобы накормить голодных? Нет, – чтобы арестовать их за беспаспортность!..
…Когда партии имущих классов будут говорить о священном институте монархии и о незыблемости частной собственности; когда октябристы и кадеты станут клясться патриотизмом, Великой Россией и правовой государственностью, – мы, социал-демократы, ткнем их носами в эту прокаженную навозную кучу и скажем: «Вот, на что опирается ваша государственность, ваша собственность, ваш патриотизм и ваша монархия!»
В Думе обсуждалась ассигновка на дело иконописных школ. Священник Знаменский высказался при сем случае о желательности «сократить, а в дальнейшем, быть может, и совсем уничтожить, машинное производство икон». Еп. Митрофан заявил, что и он также «все время был против всякого механического производства икон». И правы их преподобия и высокопреосвященства! Ибо поистине велик соблазн: Серафима Саровского выделывать при помощи паровой машины!
В рассказе Глеба Успенского мужик, торгующий цыплятами, утверждает, что у машинного цыпленка души нет, а заместо души пар действует. Тем паче – икона! Может ли, спросим мы господ богословов, на машинный продукт снизойти благодать? Впрочем, это материя слишком тонкая да и не по нашей части… Нас интересует другая сторона дела.
Жили-были в оны годы благочестивые суздальские и иные богомазы. Сами от икон кормились, детей этому ремеслу учили, попов ублаготворяли. Но вот пришла машина, ручной труд убила, благочестивых богомазов разорила, на место их поставила фабричных пролетариев. А пролетарию все равно, что делает машина из деревянной доски: лопаты ли из нее режет, или богородицу на ней печатает. Икон он не покупает, – они ему не нужны, – епископу Митрофану от него тоже не великая корысть. Мудрено ли, если попы мечтают об уничтожении машинного производства? – Но нет, шалите, отцы святые! Против машины не устояли ни иконы ваши, ни церкви ваши, ни весь сонм ангелов небесных. Для азиатского язычника машина фабрикует идолов, для европейского христианина – иконы. Даже, слышь, адские котлы, в которых черти будут вываривать нас, грешных социал-демократов, и те, говорят, ныне машинного производства. Небом, землей и преисподней завладела машина, человека подмяла под себя, железная!
Но не на вечные времена, нет! Настанет день, – и из жестокого господина превратится она в верного и всевыносящего раба. Только не на радость епископу Митрофану. Ибо, когда освободится человек из железных когтей капитала и выпрямит бедную усталую спину свою, тогда не нужно ему будет больше ни икон, ни ангелов, ни попов, ни чертей. Заживет на всей воле своей и во всей славе своей.
В Сев. Америке на каждые 100 жителей учится в низших и средних школах 22 души. В России только 4 души. На начальное народное образование в России тратится в текущем году около 40 миллионов руб., значит 26 коп. на каждую живую душу. Между тем, на платежи по государственным займам уходит 396 милл., т.-е. 2 р. 64 к. на душу. Военные расходы пожирают в 1909 году – 650 милл. руб., или 4 р. 30 к. на душу – в 16 раз больше, чем на народное образование. На содержание императорского двора тратится в этом году не больше и не меньше, как 16 миллионов рублей, или почти две тысячи руб. в час!
В этих цифрах – смертный приговор самодержавию!
Чистый доход от казенной продажи питей на 1909 г. исчисляется в 519 милл. руб., т.-е. в 3 р. 46 к. с души, считая и новорожденных младенцев. Это главная статья доходов нашего кровавого и пьяного бюджета. Царь по-прежнему остается самым крупным в мире целовальником.
Через Красноярск прошло за известный промежуток времени 218 политических ссыльно-поселенцев. Интеллигентов – 61 человек (около 28 %), из них только один дворянин. Рабочих – 120 душ (55 %), т.-е. значительно больше половины. По партиям: социал-демократов – 104 человека, т.-е. почти половина; соц. – рев. – 74 и т. д.
Что показывает эта маленькая статистика? Из дворянской усадьбы, из университета, из адвокатской квартиры революция окончательно переселилась на фабрику. Отсюда она уж не уйдет.
В Лондоне – 80.000 проституток, в Париже – 60.000, в Петербурге – 30.000. Почти 200.000 женщин лишь в трех городах.
Где все продается, там выносится на рынок любовь. Где пролетарий продает день своего труда, там женщина продает ночь своей любви. Проституция не делает различия между парламентарной монархией, самодержавием и республикой. Нищета, безработица и женское бесправие всюду открывают ей путь.
Черносотенные заправилы – в вицмундирах и подрясниках – взяли за последнее время новый курс. Горький опыт показал им, что одной погромной проповедью никого нельзя завербовать, кроме хулиганов. Но хулиганская сила – дутая, настоящая же сила – в народе. Вот и стали более умные из черносотенцев искать новых путей к народу: к рабочим и крестьянам. Так возникло в черносотенстве новое направление – «экономическое». Продолжая правой рукой подготовлять погромы и организовывать «боевые дружины» наемных убийц, черносотенцы стали левой рукой заигрывать с рабочими и крестьянами, суля им уж не только пресловутые «чайные», но и – кассы, союзы, артели, потребительные общества…
Так, известный черносотенный протоиерей Восторгов[148] предложил синоду для борьбы с социализмом такие меры: следует поднять интерес среди духовенства к благотворительным учреждениям уже в новой форме, сообразно современным условиям, особенно на фабриках и заводах; среди рабочих следует учреждать кассы, союзы и т. д. на совершенно новых христианских началах; приходские священники должны объединять всех трудящихся в своих приходах и содействовать им в деле приобретения собственности; по благословению св. синода на фабриках и заводах должны быть открыты библиотеки, читальни, курсы, больницы, приюты и т. д.
Откуда вдруг взялось такое «рабочелюбие» у попов, которые всегда ведь на стороне богатых, – это выболтал миссионерский съезд в Киеве. Резолюция его гласит:
«Для укрепления авторитета пастырства, упавшего в глазах населения за последние годы (вот оно в чем дело!), им рекомендуется вступать в кредитные и потребительные общества для руководства там делами».
На этот «экономический» путь вступили и светские черносотенцы. Так, самый наибольший черносотенный горлан и главарь «Союза Михаила Архангела» – Пуришкевич, – внес в Думу предложение устроить при всех фабриках и заводах, при содействии заводской администрации, потребительные лавки для рабочих.
Вот какая уйма «благодетелей» объявилась вдруг у русских рабочих! Вся эта черносотенная нечисть так и норовит примазаться к рабочему движению, чтобы совлечь его с правильного пути на старую зубатовскую дорожку. Вместо классовой борьбы с эксплуататорами – проповедуют христианское смирение пред сильными мира сего. Вместо профессиональных союзов, объединяющих рабочих в их общей борьбе за улучшение жизни – устраивают союзы штрейкбрехеров, чтобы внести раскол в рабочую среду и тем подорвать силу рабочих. Вместо рабочих потребительных обществ – предлагают фабричные «грабиловки», подчиненные надзору управляющих и попов.
Но напрасны все старания черносотенцев. Своими хитрыми подходцами им не удастся объегорить ни рабочих, ни крестьян. Ведь всякий разглядит за лисьим хвостом рабочелюбия волчью хулиганскую пасть.
В этом году синод разъяснил, что священникам разрешается вооруженная охрана церквей и вооруженная прислуга для защиты при нападениях.
Христос в нагорной проповеди сказал: «Не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую. И кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду».
А синод разъясняет: «Не противься злому – иначе, как с браунингом в руках. Кто захочет ударить тебя в щеку, размозжи тому череп. И кто захочет взять у тебя одежду, чтоб прикрыть наготу свою, тому всади пулю под лопатку».
Отныне святейший синод надлежало бы именовать не иначе, как огнестрельным.
26 июня, в годовщину рыковской катастрофы, поглотившей 270 душ, произошел взрыв на шахте Макеевке. Два десятка убитых, десятки изувеченных. Все остается по-старому в горно-промышленном аду. С 1 января 1907 г. по 1 июля 1908 г. – значит за полтора года – в макеевских рудниках произошел 21 взрыв: чаще, чем раз в месяц. – Что сельские и городские плантаторы третьей Думы пальцем о палец не ударят для защиты горнорабочих, об этом не стоит и говорить. Ведь думская комиссия по рабочему законодательству состоит под председательством барона Тизенгаузена[149], который считает, что государственное страхование рабочих от несчастных случаев «развращает народную душу». – В феврале правительство давало своей Думе объяснения по поводу рыковского истребления рабочих. По исследованию правительственной комиссии оказалось, разумеется, что всему причиной «поразительная беспечность» самих пострадавших. – "Доверять вашей комиссии мы не можем, – бросил в лицо министру социал-демократ Кузнецов[150], – так как в ней отсутствовали наиболее заинтересованные лица, сами рабочие". И вот через год после рыковцев пришлось хоронить в общей могиле изуродованные остатки макеевцев…
Без сильных профессиональных союзов; без могущественной социал-демократической партии; без настоящего демократического парламента; без выборной горной инспекции; без уголовной ответственности предпринимателей за непринятие необходимых мер – все остается, как было: растерзанные пролетарские мышцы и мозги по-прежнему будут увеличивать вес ископаемых материалов, и в каждом пуде угля, который мирно сгорает в печке, будет заключаться какая-нибудь доля золотника пролетарского мяса и пролетарской крови.
Правительство предъявило Думе счет на 456.635 душ новых солдат. Черносотенцы, умеренно-правые, октябристы, прогрессисты, кадеты, – все, как один человек, голосовали в апреле за контингент (набор), все выдали царю полмиллиона сыновей – не своих, чужих. Для них, для богатых армия – опора, армия – защита. А ведь сыновья помещиков, купцов, профессоров и банкиров простыми солдатами не служат: чего ж тут думать?
Запомните же, рабочие, крестьяне и солдаты, крепко запомните, что не только крепостники-помещики, Марковы и Бобринские; не только капиталисты, Гучковы и Тизенгаузены; но и те люди, что зовут себя партией народной свободы, Милюковы и Родичевы, отдают в руки заклятых врагов народа вашу плоть и кровь. На этом деле все партии открывают свое настоящее лицо. Учитесь же узнавать их по делам их. Расскажите новобранцам осенью, кто выдал их в руки царю. Расскажите им также, что рабочая партия, социал-демократия, – за которою в этом вопросе робко, как всегда, ковыляли трудовики, – твердо и решительно заявила:
«Царскому правительству – ни одного гроша и ни одного человека!»
«Правда» N 5, 3 октября (20 сентября) 1909 г.
Министрам царским казалось, что стоит задушить революционные организации, перевешать несколько тысяч человек и распустить две Думы, – и все затруднения будут преодолены. Не тут-то было. Революционеров можно перевешать, но революционные задачи остаются.
На веревки, на палачей, на бюрократию, на армию и флот, на карманные деньги дворянству, на железные дороги, на все государственное хозяйство нужно 2 1/2 миллиарда рублей в год. Министерство финансов никак не сведет концов с концами, – в бюджете ежегодный дефицит. Для покрытия дефицита нужны внешние займы.
Промышленность в стране вот уж скоро десять лет не выходит из состояния кризиса. Крупный капитал нетерпеливо требует энергичного вмешательства государственной власти. Для чего же и существует, чорт возьми, монархия, как не для того, чтоб заботиться о кредите и рынках для капиталистов! Оживление отечественной промышленности требует притока свежих капиталов; а по отношению к правительству это означает одно: новые внешние займы.
Столыпин говорит: «Мы по закону 9 ноября обезземелим бедноту деревенскую и выкроим из общины крепкие хуторские хозяйства; новый богатый мужик – фермер предъявит спрос на продукты обрабатывающей промышленности (земледельческие машины и пр.), – вот вам и внутренний рынок! А обезземеленному общиннику куда идти, как не в город, – вот вам и дешевые рабочие руки!»
– Улита едет, когда-то будет! – отвечают ему на петербургской и московской бирже. – Ваш богатый хуторянин пока что еще в утробе матери сидит. А нам-то уж сегодня подвинуться некуда. В делах застой, спрос на товары ничтожный, кредит исчерпан. Соловья баснями не кормят: пусть нам правительство сегодня доставит заграничное золото – для производства, и новые рынки – для сбыта, тогда мы скажем, что не напрасно помогали Романову, Столыпину и Азефу{47} снова прочно усесться в седле. Если орловский мужик отощал, проложите нашим товарам дорогу к персидскому или балканскому мужику. Если не можете давать нам выгодных заказов, потому что казна пуста, поищите денег в Англии. – Внешних займов и внешних рынков – вот чего требует торгово-промышленная буржуазия от правительства контрреволюции.
И мы наблюдаем, как монархия, бюрократия, помещики и капиталисты стремятся объединиться на боевой, хищнической, захватной, империалистической политике.
Дореволюционный империализм привел самодержавие к дальневосточной катастрофе и едва не стоил ему головы. В 1905 – 1906 гг. царскому правительству было не до внешней политики: приходилось обеими руками защищать свою разбойничью голову от ударов революции. Но в последние два года вопросы внешней политики выдвигаются в России на первое место, а острое соперничество европейских государств позволяет царизму на время снова активно вмешаться в политику капиталистического мира.
Вся международная политика Европы вращается в настоящее время вокруг экономического и политического состязания Англии и Германии. Англия – самая старая капиталистическая страна, владычица мировых колоний, которые она нещадно эксплуатировала в течение столетий. Германия – выскочка на капиталистической арене; колоний у нее почти нет; между тем ее промышленность за короткое время проделала бешеное развитие и обогнала английскую. Германия нуждается во внешних рынках, ищет их всюду, проникает в английские колонии и успешно конкурирует там с Англией. Отсюда возникают между этими двумя капиталистическими гигантами непрерывные трения, которые в любую минуту могут разрастись в пожар международной войны. В борьбе со своим могущественным противником Англия всюду ищет союзников и помощников.
В свой стан она привлекает контрреволюционную Россию.
Еще несколько лет тому назад Англия и Россия были из-за своих азиатских владений непримиримыми врагами. Но разбитая японцами и дезорганизованная внутри Россия уже Англии не страшна. Англия беспрепятственно укрепляет свое положение в Азии и, вместо того, чтобы враждовать с царизмом, превращает его в своего наемного слугу.
Полицейский кулак царизма был призван на службу прежде всего против персидской революции. Экономическая и политическая независимость Персии, а за ней и Индии грозила бы вырвать у английского капитала старые рынки. А так как азиатские народы созданы не для чего иного, как для обогащения лондонской биржи, то понадобилось накинуть на них мертвую петлю, чтобы помешать им стряхнуть с себя тиранию своих шахов и сатрапов и гнет европейского капитала. Но английское правительство зависит от парламента, а значит и от широких демократических масс – ему самому не удобно брать на себя откровенную роль палача новой Персии, которая становится очагом революционной «заразы» для английских владений в Индии. Вот для этой-то кроваво-грязной работы прежде всего и понадобилось лондонскому правительству сближение с Романовым, полковником Ляховым и генералом Снарским[151].
Но не только для этого. Если царскому правительству нужны деньги; если в России много непочатых богатств; если голодная русская деревня выбрасывает на большие дороги много дешевых рабочих рук, – то в Англии, наоборот, избыток капиталов, ищущих выгодного применения. Не для того, чтоб упрочить русскую конституцию, сближается английская буржуазия с царской Россией: пустой болтовней являются все кадетские напевы на этот счет, – а для того, чтобы, по примеру французской республиканской буржуазии, выжимать золотой сок из русского рабочего и русского крестьянина.
Итак: бессилие царизма для самостоятельной политики в Азии, как и в Европе; жестокий антагонизм капиталистических интересов Англии и Германии; борьба английского капитала против свободы и независимости Индии и Персии; поиски английского капитала за выгодным помещением, – вот причины, которые побуждают английское правительство превращать самодержца всероссийского в крепостного мужика английской биржи.
Уже представлялось, что царское правительство окончательно встало на ноги и, располагая армией в миллион душ под ружьем, может снова играть самостоятельную роль в международной политике. Но это была одна видимость. Когда наступил час испытания, – во время столкновения России с Австрией, – петербургская дипломатия вынуждена была пред всем миром расписаться в полном бессилии царизма. Это произошло в марте текущего года.
Вопрос шел о влиянии России на Балканском полуострове. Это «влияние» означало участие русских капиталистов в постройке железных дорог на Балканах, сбыт продуктов русской текстильной промышленности сербским и болгарским крестьянам и всякие прочие блага. Во всем этом был, разумеется, кровно заинтересован русский капитал. И кадеты, услужающие торгово-промышленной буржуазии, в своей прессе, на собраниях, в Думе высоко подняли знамя «всеславянского братства», призывая балканских славян (сербов и болгар) теснее примкнуть к России для совместного отпора притязаниям Австрии и Германии.
Что касается буржуазных классов Австрии и Германии, то они ищут на Балканах того же, чего и российская буржуазия: рынков и барышей. В интересах своих аграриев (помещиков и крупных крестьян) Австро-Венгрия запирает на своей границе выход на европейский рынок сербскому скоту. В октябре прошлого года Австрия окончательно присоединила к себе две населенные сербами провинции, Боснию и Герцеговину. Сербия попала в безвыходное положение. С населением всего в 2 1/2 миллиона душ, она совершенно беспомощна пред лицом Австро-Венгрии, с ее 48 миллионами жителей. Естественно, если Сербия стала метаться из стороны в сторону за помощью. Вот тут-то и началась провокаторская работа царской дипломатии и буржуазных партий России.
– Дерзайте, сербы! За вами симпатии всего славянского мира! Россия никогда не признает захвата Боснии и Герцеговины. Возложите упования ваши на Россию, оплот славянства: она вас немцам не выдаст! – так на разные голоса выкликала буржуазная – оппозиционная, правительственная и полуправительственная пресса. Громче всех, до изнеможения и хрипоты, кричали кадеты. Возбуждение в Сербии достигло последних пределов. Война с Австрией казалась неизбежной. И вот – в самую решительную минуту, когда оставалось только запал поднести к фитилю, царская дипломатия всенародно умыла руки и заявила, что, в случае войны, Сербии на помощь нечего надеяться. – Что такое? В чем дело? Очень просто: на совещании под председательством царя военный министр доложил, что армия «не готова» к войне, а министр финансов сослался на полное отсутствие средств. А так как Германия пригрозила, в случае войны, вступиться за Австрию, то царское правительство поджало хвост и трусливо отползло к сторонке, как старая избитая собака.
Оказалось, миллионная царская армия, набранная из голодных невежественных деревень и развращенная в борьбе с собственным народом, в военном отношении представляет собой ничтожную величину. Империалистическая политика контрреволюции потерпела жесточайший крах. Опозоренными и оплеванными стояли пред лицом всего мира все русские буржуазные партии, включая кадетов, – ибо это они голосовали в Думе за военный контингент и за бюджет, это они провоцировали Сербию на столкновение и, когда она истощила все свои средства, не задумавшись, предали ее.
Если не в Европе, так в Азии; не на Балканах, так в Персии. Сейчас в Персии стоят наготове царские полки, выжидая только подходящей минуты и удобного повода, чтоб положить конец самостоятельному существованию девятимиллионного народа.
Персидская революция явилась первым азиатским откликом на революцию в России[152]. Уже больше трех лет идет борьба городских и сельских масс Персии против шахского деспотизма, против помещичьего сословия каджаров, против эксплуатации народа духовенством и, наконец, против бесстыдного хозяйничанья иностранцев: русских и англичан. Борьба в первый же год привела к капитуляции шаха и созыву меджилиса (персидского парламента). Но царская дипломатия неутомимо ковала в Тегеране, главном городе Персии, свои реакционные ковы. Русская миссия стала убежищем всех негодяев старого режима. Наконец, в июне прошлого года, поощряемый царским правительством шах произвел государственный переворот, причем не кому иному, как русскому полковнику Ляхову, поручил из русских пушек разгромить персидский парламент.
Но революционное движение в Персии не прекратилось. В то время как царские полковники наступили на грудь революционной Персии солдатским сапогом, русские революционеры десятками устремились с Кавказа в Тавриз, чтобы бороться за освобождение персидского народа. Торговый центр Персии, Тавриз, стал центром революции. Уже отсюда она победоносно распространялась по стране, приближаясь к столице. Тогда царское правительство, за спиною которого стоит лондонская биржа, решает «принять меры». В апреле в Персию вступает русский военный отряд в 2.600 человек, а через два месяца второй отряд – в 2.000 человек. Царские войска ждут какого-нибудь насилия над кем-нибудь из русских насильников, чтобы вмешаться в дела и раздавить Персию. Но персидские революционеры не дают им столь желательного для них повода. Они подходят к столице, овладевают ею, низлагают своего тегеранского царя и заставляют его искать убежища у петербургского шаха. Снова собирается меджилис. Но 4 – 5.000 русских солдат неизменно остаются на персидской почве. Чего ждет русское правительство? Благоприятного момента, когда завистливое внимание европейских государств будет отклонено в другую сторону, – чтобы всадить молодой Персии в спину нож по самую рукоять!
Российские рабочие не могут пассивно дожидаться, пока это произойдет. Они должны немедленно поднять голос протеста и возмущения. Как бы слабы ни были сейчас наши организации, но молчать они не смеют. Они лучше всего укрепят себя, открыв широкую агитацию против дьявольских замыслов царской дипломатии в Тегеране.
Лозунг нашей кампании ясен и прост: «Долой царские войска из Персии!»
«Правда» N 5, 3 октября (20 сентября) 1909 г.
Не успели заглохнуть отголоски думского запроса о преследовании профессиональных союзов, а провинциальные и столичные власти уже торопятся показать, что их трудолюбию думские речи нисколько не мешают. Губернаторы, согласно министерскому циркуляру, травят потребительские лавки. В Москве задушили в ноябре союз торговых служащих, а в Петербурге от осады перешли к штурму и принялись огнем и мечом искоренять легальные рабочие организации. Начали – уж это ли не знаменательно? – с антиалкогольной комиссии профессиональных союзов. Не потому, собственно, что в борьбе с сивухой увидели подрыв государственности и косвенное оскорбление величества. Нет, тут другая, более прямая причина. Ее называет и наш петербургский корреспондент, и автор письма «По России». Рабочие шевелятся! – вот в чем дело. Бомб не делают, всеобщих стачек еще не организуют, даже прокламаций пока что почти не печатают, – но явно шевелятся, дышат и вообще обнаруживают возмутительные признаки жизни. Как некий ретивый поручик требовал от своей роты: «чтоб не дышала!» – так и люди 3 июня это же нехитрое требование предъявляют рабочей массе. – Чтоб не дышала! Ибо стоит массе неосторожно расправить оцепеневшие члены – и весь их торжественно возвещенный порядок может нечаянно полететь к чорту.
– Профессиональные союзы? Образовательные общества? Съезды по борьбе с пьянством? – Они все готовы допустить, но при одном условии: чтоб не дышала! Ибо пролетарское дыхание, как твердо знает Курлов[153], есть продукт преступной агитации, – агитация же подлежит искоренению. Но вот тут-то и возникают неодолимые трудности: несмотря на обилие провокации, опасный агитатор стал неуловим. Где он? Везде и нигде.
О профессиональных союзах и говорить нечего. Но вот потребилка, мирная, скромная потребилка, – а мятежный дух неуловимым облаком носится над нею. Устроили воскресную школу, любительский рабочий театр, общество трезвости, похоронную кассу, – глядь, «агитатор» уже откликается со всех сторон: «А я тут!» – Полицейский остолоп кружится, мечется, ищет, нюхает – и не находит. «А я тут! А я тут! А я тут!» – слышатся ему справа, слева, сверху и снизу. – Неуловим «агитатор», ибо он в массе растворился. Ибо дух массы мятежен. Ибо революция вошла во все кровяные шарики пролетарского организма – и ничем ее оттуда не изгнать.
– Вы так? – скрежещет зубами Курлов, – а мы этак! Если нельзя по агитатору, – бей по массе! Сокрушай союзы, потребилки, клубы, школы, кассы! Расшвыривай рабочих, вноси хаос на фабрики и заводы. Чтоб не дышала!
– А как же быть нам с производством? – откликается Капитал. – Ведь я жду промышленного подъема.
– А как же быть нам с социал-демократией? – возражает ему Порядок. – Ведь она ждет политического подъема…
Злобно и растерянно глядят они друг на друга: капитал и порядок. Сила сейчас у них. Но в самой силе их – слабость. Создали сложное общественное и государственное хозяйство, стремятся привлечь к промышленности английские и французские миллиарды, нуждаются в многочисленных интеллигентных, трезвых, трудоспособных рабочих. А вместе с тем травят, дезорганизуют и ожесточают их. Сегодня, для собственного успокоения, разрушают рабочие школы и антиалкогольные комиссии; а завтра, для успокоения рабочих, оказываются вынуждены снова отпустить возжи…
Кто от нового набега выиграет? Не они, а мы. Подпольем нас не удивишь: привыкли. Зато власти лучше нашего вбивают рабочим в головы сознание того, что шила в мешке не утаишь, пролетарской природы не скроешь, урезыванием своих задач никого в заблуждение не введешь. Партию строить нужно, крепкую гибкую рабочую партию, которая планомерно объединяет деятельность всех открытых рабочих организаций; которая из своего подполья заменяет их, когда полицейская метла сметает их на время с лица земли; которая призывает к их восстановлению, как только реакции приходится – а ей придется – очистить ту или другую позицию.
Строить партию! – вот ответ на Курловский набег.
«Правда» N 8, 21 (8) декабря 1909 г.
Газеты все еще продолжают на все лады перетирать нелепую весть об исключении Горького из партии[154]. Пользуясь случаем, либеральные журналисты всех оттенков пошлости выносят на свет божий глубокомысленнейшие суждения о несовместимости художественного творчества с партийной дисциплиной, об инквизиционной нетерпимости марксистов и о многом другом. Разумеется, они все это предвидели. Пламенно сочувствуют Горькому, – а из сочувствующих уст сочится ядовитая слюна ненависти к партии пролетариата. Их ненависть – у них для нее достаточные причины: она – незаконная дочь их нечистой совести…
Горький был певцом политической юности того поколения демократии, которое сознательно проделало бурную историю последних полутора десятилетий. В произведениях его интеллигенция 90-х годов находила золотые грезы свои, лучшую часть самой себя, – опьяненная благодарностью, она на руках носила певца революционного прибоя. Но оказалось, что Горький сотворен из другого материала, чем его аудитория. Он не прилепился к ней, не остановился с ней, – он шел вперед. Революция не была для него историческим эпизодом, – мечом она пронзила его душу, ему уж не было возврата назад. После разгрома революции, в тот период, когда всякие приблудные к нам поэты и поэтессы стадами возвращались на более сочные пастбища буржуазного литературного рынка, Горький остался с нами. Прекрасный талант свой он призвал на службу самому большому делу, которое существует на земле, и тем нерасторжимо связал свою личную судьбу с судьбою партии…
Низкая и бесстыдная травля, которую подняли против него литературные критики контрреволюции, останется одним из самых ярких проявлений того окончательного нравственно-политического разрыва между буржуазной и пролетарской демократией, который по всей линии развернулся за последние три года. Предатели никогда не прощают своим бывшим вождям их мужества. Они стали отрицать у Горького талант, искренность, будущее и прошлое, – они клялись, что Горький – не Горький. А теперь, когда «исключенный» поэт должен, по их расчетам, вернуться к ним, – о, с какой готовностью пламенеют ему навстречу их сердца! Стоит ему только свиснуть, – и они возвратят ему его талант и раскроют пред ним врата будущего.
Но тщетно станут они ждать. Горький не свиснет им призывно. Он в достаточной мере владеет даром – презирать либеральное «общественное мнение». У него другие пути, и другая аудитория пред ним. Миллионы рабочих научились читать его на всех языках культурного мира – и гордиться им. Он работает для социализма – для того будущего, от которого нет ключей у оплаченных буржуазией либеральных привратников общественного мнения.
«Правда» N 8, 21 (8) декабря 1909 г.
В 1856 г. Маркс следующими словами характеризовал тогдашнюю Пруссию.
«Различные контрреволюции, которые страна проделала со времени 1849 года, в результате своем привели правительство в зависимость от узкого класса помещиков, по отношению к которым король, сделавший все для установления их господства, оказывается теперь в таком же положении, как некогда Людовик XVIII по отношению к своей „небывалой палате“… Короткий опыт с палатой господ должен был убедить короля, что на деле юнкеры (реакционные помещики) отнюдь не склонны видеть свое счастье в том, чтобы лишь служить для бюрократии средневековым украшением, а, наоборот, делают все, чтобы низвести ее на степень простого исполнителя их классовых интересов».
«Буржуазия, предавшая революцию 1848 г., оказывается теперь, в тот самый час, когда она увенчивает свою социальную победу неограниченным накоплением капитала, политически совершенно уничтоженной. Более того, помещики-дворяне находят особое удовольствие в изыскании поводов для смертельных издевательств над нею и не находят нужным соблюдать по отношению к ней хотя бы элементарнейшие правила этикета. Когда буржуазные ораторы поднимаются с мест для произнесения речей, юнкеры гуртом покидают свои скамьи, а когда их просят хотя бы только выслушать мнения, с которыми они не согласны, они смеются представителям буржуазной левой в лицо. Когда эти последние жалуются на затруднения, учиняемые при выборах, их вразумляют, что прямая обязанность правительства – охранять массы от обольщения. Когда они свободу дворянской прессы противопоставляют тому гнету, который тяготеет над прессой либеральной, им напоминают, что свобода человека в христианском государстве не в том состоит, чтобы делать то, что заблагорассудится, а то, что богу и власти угодно… Если же подчас гнев, который душит их, одерживает победу над страхом, и если им время от времени удается собраться с духом, чтобы с высоты своих парламентских кресел пригрозить юнкерам близкой революцией, – тогда им отвечают с насмешкой, что революции предстоит подвести такой же большой счет с буржуазией, как и с дворянством».
«И действительно представляется невероятным, чтобы крупная буржуазия снова, как в 1848 г., выступила во главе прусской революции. Крестьяне Восточной Пруссии не только потеряли все, что принесла им революция в смысле освобождения, но они сверх того снова запряжены в дворянское ярмо… В рейнской Пруссии… они попали в руки ипотечных кредиторов… Что же касается рабочего класса, то правительство воспрепятствовало ему принять участие в барышах его предпринимателей, карая его за участие в стачках и систематически держа его вдали от политики. Разъединенная династия, разбитое на враждебные лагери правительство, бюрократия, которая ведет борьбу с дворянством, дворянство – в раздоре с буржуазией, всеобщий торговый кризис и неимущий класс, который дышит возмущеньем против всех верхних слоев общества – таков сейчас облик Пруссии».
Речь идет, как видим, о Пруссии – в 1856 г. Но разве не кажется, что Маркс рисует Россию в 1909 г.? Разве наш дикий помещик не превратил, подобно прусским юнкерам, государственный аппарат в орудие своих классовых интересов? Разве наша буржуазия менее позорно, чем прусская, предала революцию 1905 г.? И разве она сама не оказалась политической жертвой своего предательства? После того как она помогла правительству раздавить революцию, – разве не тщетно умоляет она это самое правительство ввести в государственный словарь хотя бы только имя конституции? И в то время как испуганные диким произволом буржуазные партии третьей Думы обсуждали законопроект о неприкосновенности личности, разве не разносится по стране удалое пощелкивание толмачевского и думбадзевского арапника[155]? – И далее. Разве крестьянство русское не лишилось дочиста всех тех завоеваний, которыми поманил его 1905 г.? Разве дворянские землеустроительные комиссии, с одной стороны, а крестьянский банк, – с другой, не впрягают пытавшегося было вырваться мужика в ярмо и не опутывают его сетями ипотечной (земельной) задолженности? До мелких подробностей совпадает подчас картина: г. Милюков имеет право напомнить нам, что и ему, подобно депутатам прусской левой, приходилось наблюдать спины удалявшихся с гоготом черносотенцев в ту минуту, когда он всходил на трибуну, чтобы заявить о своей любви к порядку или о своем патриотизме.
Как поразительно сходство, но вместе с тем – как колоссально различие! Прусский пролетариат в 1856 г., поскольку участвовал в политике, шел почти безраздельно за либералами. Пролетариат России еще до революции выступил под собственным знаменем. Можно сказать одно: если «победы» немецкого юнкерства и предательства немецкой буржуазии привели на основе мощного капиталистического развития к образованию сильнейшей в мире германской социал-демократии, то неизмеримые перспективы открываются перед партией российского пролетариата, развивающегося на основе самой концентрированной в Европе индустрии и с первых шагов своих опирающегося на политический опыт международного социализма.
«Правда» N 7, 4 декабря (21 ноября) 1909 г.
Пока революция стояла перед ними, как живой угрожающий враг, у них у всех была одна общая задача, общий план действий и общий вождь. На обломках народных организаций, выросших из революции, на развалинах двух Дум, где слишком много места занимали рабочие и крестьяне, победители воздвигли третью Думу – политический клуб перепуганных собственников.
Но, по мере того как революция затихала, скрывалась с глаз, всасывалась в почву, у контрреволюции исчезла общая задача, а различие интересов имущих классов, их взаимная вражда и жадная зависть выступали наружу.
Столыпинская программа была очень проста: виселицы – для охраны старых собственников, и закон 9 ноября – для создания новых собственников.
Помещики-дворяне, разъяренные медведи, которых рогатина революции подняла из их берлог, после некоторых колебаний приняли существо столыпинской программы целиком. Что им было не по нутру – это ее конституционная форма.
Землевладельческое дворянство, плотным кольцом окружающее своего монарха и заполняющее своими людьми все значительные бюрократические и офицерские посты, не нуждается в сложной парламентской механике, чтобы направлять правительственную деятельность в стране. Оно командует прямо и непосредственно. Гласное же обсуждение бюджета и думские запросы того и гляди урежут государственные подачки дворянству и оптовое воровство чиновничества.
Но в конституции заинтересован торгово-промышленный класс. Ему необходимо развитие производительных сил, как условие роста барышей. А для этого нужно: расширение рынка, повышение потребностей народа, рост просвещения, экономическая инициатива, прочный судебный порядок. Нужна пресса, освещающая потребности страны. Наконец, нужно народное представительство, устанавливающее расходы и доходы государства и контролирующее работу администрации. Капиталу нужен либеральный порядок. Но на беду политической свободой научился пользоваться рабочий класс. Парламентаризм – значит пробуждение и организация масс. Чем это пахнет, капитал изведал во время революции. Против напора масс ему нужно сильное и самостоятельное царское правительство, свободно располагающее полицией, армией и денежными средствами. А сильное правительство означает слабый парламент. Конституция необходима, – конституция опасна. В этом и состоит политика октябристов.
Царскому правительству «конституция» так же мила, как собаке намордник; однако же оно вынуждено терпеть ее. Разогнав две первые Думы, Столыпин не для забавы созвал третью. Правительству нужна современная армия, нужны деньги. Крепкая армия невозможна без развитого солдата; рост государственных доходов невозможен без роста производительных сил. До-революционное самодержавие не справилось с этими задачами, тем менее справится теперь, когда страна прошла через испытания войны и революции. Наконец, и помещики, столь тесно связанные с правительственной властью, приспособляются в лице своих более сознательных представителей к новому порядку, раз он сохраняет за ними все их привилегии. Они лишь стараются ослабить Думу, усиливая себя тем в придворной камарилье и в провинциальных сатрапиях.
Но соловья баснями не кормят. Думские прения сами по себе страны не обогащают. Жрет самодержавное чудовище столько же, сколько и без Думы. Виселица тоже денег не чеканит. А страна не выходит из кризиса. Рынок внутренний не растет, а скудеет. Какие деньги мужик выцарапывает ногтями из земли, те за землю идут – крестьянскому банку, или за аренду – помещикам. Закон 9 ноября не завтра и не послезавтра скажется: «Моя программа на 20 лет рассчитана», говорит Столыпин. Но что через 20 лет будет, о том не Столыпину предсказывать, – а сейчас в торгово-промышленной деятельности жестокий развал. Рынки нужны, свежие капиталы нужны. Дело уже идет не о свободах, не о конституции («мы ждем!» говорит на этот счет Гучков в Думе), о барышах идет дело, о кармане, а тут ждать нельзя. Внешних рынков для русского капитала никто не заготовит, – их нужно, не теряя ни минуты, брать с бою. Манчжурия, Персия, Финляндия, Балканский полуостров – всюду много могущественных соперников, везде Россия стоит во второй, третьей, а то и десятой очереди. «Проталкивайся вперед!» понукает буржуазия царя. «Работай локтями, веди нас за собой». Не только октябристы, но и кадеты готовы примириться с царским правительством – при условии: чтоб оно было сильным не только внутри, а и вовне. Но тут-то и открывается гибельная щель в государственном здании Столыпина-Крупенского-Гучкова-Милюкова.
Революция и контрреволюция доконали военные силы царизма. Солдаты, что стоят теперь под ружьем, все набраны после 1905 г. Это либо сознательные и непримиримые враги правительства, либо темные, запуганные, а то и развращенные реакцией выходцы захолустий. Офицерство сплошь воспитывалось на борьбе с народом. Лучшие элементы ушли или изгнаны, на всех высших постах командных – подбор бесстыдства, негодяйства и кровожадности. Позорище интендантских порядков лишний раз обнаружило пред всем миром, какова есть царская армия. Само правительство лучше, чем кто бы то ни было, знает ей цену. Войны оно боится, как смерти. Война с Японией ли, с Австрией или с Германией – может принести ему только полный разгром извне, революцию внутри. «С сильным не борись!» это царь твердо зарубил у себя на носу. И во внешней политике его правительство, несмотря на все подзуживания октябристов и кадет, теперь твердо знает только одно правило: молча проглатывать унижения, с христианской кротостью переносить пощечины.
В Манчжурии – напирает Япония. Она укрепилась в южной части и правильно движется к северу. В конце прошлого года северо-американское правительство предложило нейтрализовать Манчжурию, т.-е. освободить ее от японского и русского захвата. Царь и его министры с радостью унесли бы из Манчжурии ноги, подальше от Японии, – но не смеют. Почему? Япония не позволяет. Она не только разбила царскую армию, но и подчинила себе дальневосточную политику царизма. Только из страха перед Японией, которая не хочет очищать Манчжурию, царское правительство не отсекает от себя свою манчжурскую железную дорогу – хвост, ущемленный в тисках Дальнего Востока.
Пробовал царь воспользоваться смутами в Персии и захватить ее северную часть. Но в Персии победила революция – и приступиться к ней не легко.
Кадеты и октябристы изо всех сил тащат царскую дипломатию на Ближний Восток, в богатые будущностью земли Балканского полуострова. Но эта задача царю совсем не под силу. Турция, государственным трупом которой мечтали поживиться петербургский коршун и все капиталистическое воронье Европы, возрождается и крепнет благодаря победе революции. Когда Австрия, воспользовавшись периодом замешательства на Балканах, окончательно укрепила за собой две населенные сербами провинции, Боснию и Герцеговину, «защитник славянства» – царь стоял, бессильно опустив руки. Одним этим ударом Австрия, опиравшаяся на Германию, вышибла с Балкан царскую дипломатию со всей ее октябристско-кадетской славянобратской челядью[156]. Великие патриоты из среды думского большинства и «ответственной» (кадетской) оппозиции несколько месяцев подряд жалобно скулили, показывали австриакам кукиши в кармане и отравляли воздух испарениями своего негодования. Подстрекаемый ими Извольский[157] поднял шум на всю Европу и даже прервал правильные дипломатические сношения с Австрией. Но – «с сильным не борись!» И вот на днях Извольский, не получив от Австрии ломаного гроша, отказался от всех своих претензий и сдался на капитуляцию. Как на Дальнем Востоке царское правительство из страха перед Японией поддерживает японскую политику, так на Востоке Ближнем оно из страха пред Австрией и Германией склоняется пред политикой Австрии. Таково действительное положение дел. И никакие царские поездки в Италию, никакие торжественные приемы балканского и сербского князей в Петербурге не скроют и не затушуют того факта, что вся внешняя политика контрреволюции есть сплошная летопись унижений и позора!
В основе дипломатических поражений лежит, как сказано, бессилие царской армии. А военное ничтожество царизма наводит буржуазную Европу на размышления о непрочности всего третьеиюньского порядка. Биржа готова давать царизму миллиарды на самые грязные дела, – если только царизм силен. Но если царизм слаб, то никакие ручательства Маклакова не смягчат сердца биржи. Новый бюджет подвели без дефицита, чтоб не стучаться к французам за мелочью. Но о новых колоссальных займах мечтают все: и Коковцев, и Гучков, и Милюков. Флот строить, армию реформировать, железные дороги проводить, промышленность «поощрять» – на это нужны большие миллиарды. Но биржа не торопится отвалить их людям 3 июня. Перед приехавшими в Россию французскими парламентскими и биржевыми дельцами извивались без всякого отдыха. Либералы водили гостей в Думу: «у нас, слава богу, есть конституция». Коковцев водил французов в банк, показывал золото и в слитках и в мешках: «мы, слава богу, не мошенники». Французы любезно улыбались, но пиджаков не расстегивали и даже дали откровенно понять Коковцеву, что дело не в банковском золоте, – оно может улетучиться в несколько месяцев, – а в развитии производительных сил страны.
Оказывается, что революционные задачи нельзя ни обойти, ни на кривой объехать. Контрреволюционный блок, с кадетами в пристяжке, подходил к ним так и этак, пытался развернуть широкую внешнюю политику, чтоб уйти подальше от внутренней, – но каждый раз упирался в военное бессилие царизма. Кадеты первые пытаются скинуть с себя ответственность за империалистические планы и неудачи. Они теперь с головой выдают Извольского, которого год тому назад собственными боками защищали от ударов социал-демократических депутатов. «Неославизм зачах, – пишет „Речь“, – не успев расцвесть». Как будто не кадеты были запевалами в славянофильском хоре. За кадетами пошли народовцы[158]. После законопроекта о выделении Холмщины[159], после отнятия костелов, разгрома польских школ и культурных учреждений, народовцам славянофильствовать не с руки. «Мы ни в чем не видим реального единства славян», заявляет их вождь Дмовский, еще недавно распинавшийся за Великую Россию. Недовольны и октябристы. Черная кошка прошла между ними и властью. Они не могут простить ей международных унижений. С другой стороны, октябристская Дума так же мало дала правительству, как правительство – октябристской буржуазии. И Столыпин видит все меньше интереса ласкать октябристов и обнадеживать их. «Я сам помещик!» заявляет он, группируя вокруг себя «национальную» бюрократически-помещичью партию. Хомяков[160], помещик-октябрист, сочетание самодура и добродушного папаши, примиряющего все имущие партии с председательского стула, первый пал жертвой начинающегося раскола между октябристами и национальными столыпинскими молодцами. Ему на «смену» пошел сам Гучков. Он решил, что дело не в Думе, а над Думой – в этих придворных сферах, где опять пытаются при помощи золота поставить на ноги «Союз русского народа» и двинуть его против Думы. Он покидает руководство партией, чтобы в качестве председателя Думы найти непосредственный доступ к царю. Чего не дал Столыпин, то даст царь. Нужно только прорвать придворное кольцо дворянской камарильи, нужно довести октябристскую правду до царя. Превращение лидера партии в шептуна при царе, это – последняя и самая жалкая попытка октябристов спасти третьедумскую колымагу, которая скрипит, громыхает и вот-вот развалится.
Как скоро развалится, сказать нельзя. Но мы, социал-демократы, умеем ждать. И ждать не бездеятельно. Принесет ли дальнейшее прозябание третьей Думы пользу гучковской «конституционной монархии» или нет, но работа нашей фракции в Думе во всяком случае сослужит делу сплочения пролетарских сил немалую службу.
Но если борьба имущих классов и клик приведет к скорому взрыву, и царь уберет Думу вон, – мы-то во всяком случае не испугаемся. При обнаженном абсолютизме и задачи политической борьбы предстанут пред народом во всей своей революционной наготе.
С Думой, как и без Думы – мы ведем линию революции. И на неизбежный кризис Думы 3 июня мы ответим нашим старым, но не устаревшим лозунгом: Учредительное Собрание на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права!
«Правда» N 11, 31 (18) марта 1910 г.
20 апреля 1906 года, разделивши всю Россию на военные генерал-губернаторства, в момент, когда карательные экспедиции против восставших крестьян и рабочих двигались от села к селу и от города к городу, царь издал Основные Законы Российской Империи. Этого от него требовали интересы монархии и монархистов, а для рабочих и крестьян эти царские законы были прямо противоположны тому, за что они боролись и чего они требовали.
Революционные годы в России прошли под лозунгом Учредительного Собрания. Это значит, что народная масса, во главе с пролетариатом, боролась за полное уничтожение старой власти, за то, чтобы вся власть целиком без изъятия перешла в руки самого народа. Только победивший революционный народ мог создать Учредительное Собрание, и только созыв революционным путем Учредительного Собрания свидетельствовал бы о действительной победе народа над старой властью.
Но революция не дошла до победы. У царизма и дворянства хватило сил не только одолеть первую волну пролетарско-крестьянского восстания, но и предписать миллионам рабочих и крестьян свои законы.
Не Учредительное Собрание обдумывало и создавало законы, в которых живет сейчас Россия, и не вооруженный народ охраняет эти законы от покушений реакционеров, – эти законы обдумали царские министры и крепостники-дворяне, и охранять их от негодования народной массы призваны солдатские пули, жандармские сабли да столыпинские виселицы.
Те законы, в которых утверждается царская власть, в которых отбираются избирательные права у миллионов крестьян и рабочих, в которых устанавливается бессилие и безвластие народного представительства, по которым фактическая власть остается в руках палачей народной свободы, – эти законы царским правительством были признаны самыми важными, самыми неприкосновенными для народа, основными.
Но и эти законы скоро показались их авторам слишком слабым прессом для народных масс. Они все же были созданы в такой момент, когда революционные силы готовы были, казалось, воспрянуть, когда, поэтому, надо было спасать то, что можно было еще спасти, не очень жадничая. Но чем слабее оказывался протест революции против первых же шагов контрреволюции, тем сильнее возрастали жадность и наглость. Законы, выработанные в 1906 году перед лицом еще мощного врага, оказываются стеснительными уже в 1907 году, когда непосредственные революционные выступления масс совсем почти сходят со сцены.
С чем же считаться? Во имя чего ограничивать себя? Раз нет налицо силы, которая заставила бы сдержать раз данные обещания, то во имя чего держаться за них вообще? Контрреволюция рассуждает правильно и, укрепляя от шага к шагу свои позиции, идет все вперед.
Где встретит она сопротивление на этом пути попрания тех норм, которые она сама установила в качестве «основных»?
У октябристов? – Но они сами призваны к политической жизни не чем иным, как тем, что столыпинское правительство нарушило «Основные Законы» своим актом 3 июня[161]. Рожденные и вскормленные контрреволюцией, они живы лишь на ее почве, они не могут и не хотят отстать от ее колесницы.
У кадетов? – Но сопротивляться успехам контрреволюции можно только на почве революции, а эта почва так же жжет подошвы кадетов, как и всяких других контрреволюционеров. Поэтому против дел реакции они сопротивляются словами о силе закона и как раз в тот момент, когда сила реакции позволяет ей провозгласить: «закон – это я!»
У социал-демократии? У революционного пролетариата? Да! Но какое же дело революционному пролетариату до нарушения царским правительством «Основных Законов» царского же правительства? – могут спросить.
До «Основных Законов» пролетариату много дела, ровно столько, сколько колоднику до его цепей: эти «Основные Законы» по рукам и ногам сковали политическую жизнь широких масс народа, и его прямая задача – разрушить их до конца.
Но эта прямая задача единственного до конца революционного класса России и обязывает его выступать с протестом, когда за нарушение «Основных Законов» берется реакция.
То разрушение «Основных Законов» царя, которое было и остается одной из задач революционного пролетариата, не имеет ничего общего с тем нарушением этих законов, мысль о котором лелеют и которое на деле проводят царь и Столыпин.
Когда они нарушают «Основные Законы», это значит, что они еще туже затягивают цепи на руках народа. В 1907 году они нарушили эти законы – и лишили избирательных прав те слои населения, которые менее всего были способны и расположены мириться с их законностью, со старым, Виттевским избирательным мошенничеством.
А несколько месяцев тому назад, в августе 1909 года, царь снова нарушил «Основные Законы», решив, что дела, касающиеся армии, могут и должны решаться им самим, помимо Государственной Думы, и тем самым отстранив от критики наших военных дел в первую голову социал-демократов, которые всего более разоблачали фактическое бессилие Думы вообще, а в деле контроля над армией, в особенности.
Борьба против революционного народа, борьба даже против самого бесправного и уродливого народного представительства, борьба за увеличение своей власти – вот смысл нарушения царем им же созданных законов. А для того, чтобы бороться с этими попытками, совсем не надо быть сторонником царской законности. Наоборот. Призывы к законности, обращенные к тем, кто сознательно нарушает свои же законы, были бы здесь лишь лицемерным прикрытием нежелания вступить в действительную борьбу с реакцией. Эту позицию заняли уже давно кадеты.
Чтобы бороться с этим усилением власти старой России, надо обеими ногами стоять на почве революции, и социал-демократы, именно потому, что стоят на ней, смогли своему отпору царским притязаниям на бесконтрольное хозяйничанье в армии придать характер разоблачения всей системы контрреволюции и всех поддерживающих эту систему буржуазных партий.
Нарушая ею же созданные законы, контрреволюция говорит тем самым, что все и всяческие законы она подчиняет своим интересам, интересам царизма и черносотенства.
Лидер правых, профессор Вязигин, и виднейший октябрист В. Львов[162] выразили это как нельзя более ясно, когда один из них сказал:
– «Толковать законы в России может только тот, кто эти законы издает, то есть Верховная Власть».
А другой прибавил
– «Верховная Власть в России не подчинена закону. Право переворота Верховная Власть оставила за собой».
Этим сказано ясно, что всякие – и основные, между прочим, – законы царско-дворянская контрреволюция признает для себя обязательными и основными лишь до тех пор, пока они ей выгодны. С того же момента, когда они становятся ей невыгодны, они теряют для нее всякую основательность, и в свои права вступает «право переворота».
Может ли, однако, народ предоставить царю и крепостникам «переворачивать» законы? – Но для того, чтобы не дать им этого права, их надо лишить силы и власти. А для того, чтобы отнять у царя и крепостников власть, народ сам должен произвести государственный переворот.
И своим запросом-протестом против нарушения царем, Столыпиным, правыми, националистами и октябристами основных законов, против права царя толковать законы, против царского права на государственный переворот социал-демократическая фракция сказала одно:
Право государственного переворота принадлежит народу и только ему. Этого своего права он никому не уступает.
Недостаточно окрепший для того, чтобы воплотить это свое право в жизнь сегодня, он в накоплении сил, в неустанной борьбе, в работе политического просвещения и организации видит лучший залог того, что завтра он свой протест против «незакономерных» действий царизма развернет в революционную борьбу против самого царизма и всех его поддерживающих и им поддерживаемых.
«Правда» N 13, 28 (15) мая 1910 г.
Только шерстью поросшее «истинно-русское» зверье имело мужество откровенно обнажить клыки и хриплым рычаньем проводить в могилу ненавистные останки Толстого[163]. Остальная же столыпинская братия совершенно потеряла голову: «действительные тайные» мракобесы государственного совета со скрежетом зубовным вставали, по команде Акимова[164], чтобы почтить память Толстого; местные сатрапы штрафовали газеты за статьи о Толстом; попы обличали в Толстом антихриста, а Столыпин – из полицейских соображений – хлопотал пред синодом о снятии с Толстого отлучения… Эта глупая растерянность – лучшее свидетельство их страха пред умершим великаном.
Под диктовку одного из своих дежурных дядек царь выразил хвалу «прежнему» Толстому, писателю-"патриоту", и свое моление пред богом о милости к Толстому, еретическому проповеднику свободы и братской любви. Поистине превосходным посредником между милосердным богом и страшным грешником Толстым является этот благочестивый царь 9 января, император погромов, от которого при жизни Толстой требовал только одного: тюремной камеры с клопами да намыленной веревки на свою старую шею.
Рясофорные синодские барышники обнюхивали Ясную Поляну и станцию Астапово, слали умирающему телеграфные увещания и подсылали к нему церковных лжесвидетелей, стремясь урвать слово, намек, жест, чтобы оповестить мир о примирении великого еретика с «матерью»-церковью. Но Толстой умер, как жил, – спиною к их церкви, водрузившей на виселице свой крест. И – наперекор воле растерявшегося правительства – «святейшие» злецы, которых Толстой с убийственной точностью и простотой называл «религиозными обманщиками», наотрез отказали мятежной душе в заступничестве пред их богом.
Смиренным служителям церкви православной строгость к Толстому как нельзя более к лицу. Сами они за последний год дали образцы истинно-христианской добродетели.
Когда обнаружилось, что ченстоховский монастырь, куда стекаются огромные суммы, представляет собою организованный разбойничий притон, где святотатство, ограбление, кровосмешение, убийство чередуются с исповедью и отпущением грехов, тогда синодские иерархи еще могли сказать: «это, мол, у католиков, не у нас». Но монастырские приключения последнего времени показывают, что в области хищений и разврата не существует никакого «разделения» церквей.
Послушайте только! Производится расследование дела настоятеля Сковородского монастыря в Новгороде и монастырского подворья в Петербурге, игумена Нафанаила, который устраивал оргии с женщинами не только в меблированных комнатах, но и в самой обители. В Юрьевском монастыре (Новгород) ревизуют архимандрита Анатолия, который жизнью на гусарскую ногу разорил обитель. В Соловецком монастыре под видом монаха Арсения проживала девица. В Вятском монастыре в одну ночь бесследно исчезли 80 тысяч рублей, собранных по копейке с богомольцев: легальные газеты дают понять, что чудесное исчезновение денег – дело рук владыки Павла, настоятеля монастыря. В киевской консистории разбирается дело настоятеля Киево-Троицкого монастыря архимандрита Мельхиседека, который на монастырские деньги содержал виллы, рысаков, «дорогих» женщин, пил вина лучших марок. Как энергично этот инок христов истязал свою плоть, видно из того, что он в кратчайший срок просадил 800 тысяч рублей.
Ввиду таких успехов монашеского подвижничества нет ничего мудреного в том, что святейший синод запрашивает на 1911 год прибавку в три с половиной миллиона (именно: около 38 миллионов вместо 34!). И нет сомнения, что третья Дума не откажет в кредитах этим боговдохновенным судьям Толстого: Мельхиседекам, Нафанаилам, Анатолиям и благочестивейшему иноку Арсению, который случайно оказался девицей.
Чиновники всегда крали. Монахи всегда баловали. Но такой бесшабашно-бешеный разгул мог вырасти только из великих потрясений революции и из победы контрреволюции. Все устойчивое покачнулось и расшаталось, дрянь полезла наверх, негодяи завладели позициями и написали над воротами министерств и монастырей: «После нас хоть потоп!»
Четыре года тянутся сенаторские ревизии. Передвигаясь с места на место, они везде обнаруживают один и тот же секрет: воруют. И в интендантстве, и в морском ведомстве, и в казачьем управлении, и в Сибири, и на Кавказе, и в Варшавском чиновничьем магистрате, и на суше, и на море – везде воруют. Генералов проворовавшихся сажают под арест генералы, еще не успевшие обокрасть или попасться. Но были уже случаи, что ревизоры из ревизующих становились ревизуемыми. Да чего более? Когда сам великий организатор ревизий, премьер Столыпин, заявляет что казенная газета «Россия» издается на частные деньги, не значит ли это, что на издание ее он попросту ворует из государственного бюджета?
И правительство само убеждается, что решетом воду носить, только себя срамить. Ревизии решено прекратить, ибо правительство додумалось, наконец, до того, что ловля сановных воров «колеблет основы государственности»… Лучше уж не ворошить воровских «основ»!
Предание говорит, что Геркулесу в древности поручено было в виде испытания очистить конюшни царя Авгия, которые не чистились много лет. И древнее предание прибавляет, что работа была не легкая…
А ведь конюшни романовской монархии не чистились в течение трех столетий. Очистить их – огромная, колоссальная задача, какой еще не видала история. И первым делом нужно для этого вывести вон всех самодержавно-бюрократических скотов.
А уж эта работа ревизующим сенаторам не по зубам. Для нее нужен Геркулес – революционный народ.
«Правда» N 17, 3 декабря (20 ноября) 1910 г.
В первую эпоху своего существования третья Дума стояла под звездой страха. Никто не был уверен в ее завтрашнем дне. Меньше всего – октябристы, составлявшие тогдашнюю ось ее большинства. Опасались полного упразднения представительства или, по меньшей мере, нового пересмотра избирательного закона. Политические возможности контрреволюции казались ничем не ограниченными, кроме ее доброй или злой воли. Чтоб «конституционный» думский центр, занявший свое положение благодаря канцелярским логарифмам г. Крыжановского[165], мог оказать действительное противодействие попытке полной реставрации, в это, разумеется, никто не верил. Таким образом, вся третьеиюньская конституция, с ее депутатами, голосованиями, запросами, президиумом и ложей журналистов, казалась висящей на тончайшей паутине конституционных симпатий Столыпина. Октябристы считали поэтому основной своей задачей – поддержку Столыпина, поддерживавшего конституцию, а кадеты пламенно домогались позволения – поддерживать слева октябристов. А слухи о новом государственном перевороте не прекращались ни на один день.
Во вторую половину существования третьей Думы картина совершенно переменилась. Положение Столыпина, главной опоры «конституции», пошатнулось еще задолго до киевского покушения. Октябристы, которых миссией было укрепление «представительного строя», оказались выбитыми из колеи руководящей, т.-е. главноуслужающей партии, и даже одно время попугивали сложением своих мандатов. И вот именно в эту эпоху, когда зашатались главные устои третьеиюньской конституции, премьер и партия Гучкова, когда на земле должен бы, по всем расчетам, воцариться хаос, произошло прямо противоположное: «представительный строй» неожиданно упрочился, шепоты о готовящейся к четвергу на будущей неделе реставрации затихли, и партии стали загодя готовиться к выборам в четвертую Думу, как если бы эта самая четвертая Дума была неизбежным астрономическим явлением.
Оказалось, таким образом, что контрреволюция эмпирически, ощупью нашла свои политические пределы. И еще оказалось, что третьеиюньская конституция держится не на государственной воле Столыпина – ибо его место занято анонимной бюрократической фирмой, – и не на политической стратегии г. Гучкова, – ибо он банкрот, – а на каких-то более действительных основах.
Что же это за основы? И что такое эта конституция, существование которой г. Милюков утверждал однажды в Думе с божбой?
Вульгарные радикалы говорят обыкновенно, что это – простая фикция, голая видимость, или, как выражается один народнический орган, – «фасад», которым правящие классы приукрасили старое здание; «декорация», скрывающая внутреннее убожество русской жизни; наконец, «хвастовство и ложь», которыми отделываются «от настойчивых притязаний народа и укоризненных киваний Европы». Все эти определения, однако, более живописны, чем вразумительны.
«Фасад» и «декорация» ничего не говорят. Выходит, будто корень нашего парламентаризма в чьих-то эстетических потребностях. Чья же это могущественная эстетика, которая заставляет нашу историческую власть мириться с новым «фасадом»? «Видимость» и «фикция» – тоже немногим лучше. Ибо если «фикция», то для кого и на какой предмет?
Для того, чтобы «отделаться от настойчивых притязаний народа»? Это объяснение стоит в полном противоречии со всеми обстоятельствами происхождения режима 3 июня. Третья Дума возникла именно тогда, когда старая власть – основательно или неосновательно – сочла возможным игнорировать «притязания народа». Одновременно с разгромом рабочих организаций и карательными экспедициями в деревнях совершено было отнятие избирательных прав у народных масс и превращение Думы в неприкрытое представительство имущих. Но может быть именно «притязания» имущих обеспечивают существование Думы? Что касается дворянской правой, то она в Думе не нуждалась; наоборот, по самой природе ее отношений к государственному бюджету, ей гораздо удобнее обделывать свои дела не на открытой политической сцене, а за ее кулисами. С другой стороны, буржуазная левая – в лице кадетов – уже пробовала определять своими «притязаниями» политику Государственной Думы; но обе кадетские Думы были упразднены, чтоб уступить место третьей, октябристской. Остается, следовательно, допустить, что именно октябристы – капиталистический центр – своим политическим давлением на старую власть обеспечивают существование «обновленного» строя. Однако, политическое бессилье октябризма слишком решительно протестует против такого допущения. В медовые месяцы связи октябристов с правительством они были отнюдь не «правящей», а только первой из услужающих партий. «Упрочение» третьей Думы – волею судеб – происходило параллельно с ослаблением влияния октябристов. Они грозили «сосчитаться» с бюрократически-дворянским Государственным Советом; пробовали переходить в оппозицию, но каждый раз вынуждены были поджимать хвост. Ибо каковы реальные ресурсы их политического давления? Масс за ними нет. В финансовом смысле правительство от них слишком мало зависит. Наоборот, они сами приобщаются к иностранным капиталам в значительной мере через посредство правительства и привыкли питаться государственным бюджетом, на структуру которого они и сейчас бессильны оказать влияние.
Таким образом, объяснять существование третьеиюньской конституции давлением капиталистических классов было бы неправильным: во всяком случае это значило бы чрезвычайно преувеличивать источники и орудия этого давления. Что же остается? Стыд или страх пред «укоризненными киваниями Европы»? Но это морально-психологическое объяснение совсем уж не выдерживает критики. Откуда столь нежная чувствительность к общественному мнению «Европы»? У нас погромы, у нас Азеф, у нас интенданты, у нас дело социал-демократической фракции второй Думы; наконец, у нас же незыблемый государственный принцип: стыд не дым – глаз не выест. Да и о какой тут «Европе» речь? О демократической, т.-е. о пролетарской? Разумеется, нет: эту-то не успокоишь родзянковской Думой. Остается, стало быть, Европа капиталистически-биржевая. Обыкновенно так и говорят: наша Дума – только декорация «для европейской биржи». Но что это по существу значит? Европа видала на своем веку всякие конституции и всякие парламенты. Неужели же биржа – особа, как известно, довольно тертая – так-таки неспособна отличить нашу кустарную «декорацию» от заправского парламента? Да и зачем вообще бирже наша конституция? Биржа заинтересована по отношению к России только в аккуратном поступлении платежей по займам и в высоких дивидендах на вложенные в промышленность капиталы. Но ведь Дума не печатает ассигнаций и не чеканит золота. Следовательно, биржа может быть заинтересована в русской конституции как раз постольку, поскольку эта последняя не «декорация для европейской биржи», а реальная величина в общественной жизни России. Объяснять наличность третьеиюньского представительства ссылкой на «Европу», значит попросту отсылать от Понтия к Пилату: ибо «Европа» лишь в той мере учитывает наше представительство, в какой оно является регулирующим фактором во взаимоотношениях государственной власти и разных классов русского общества.
В этом вся суть. Дума есть регулирующий аппарат во взаимоотношениях монархии и имущих классов. Этот аппарат навязан монархии не дворянством, – наоборот, оно не раз уже подталкивало монархию на путь полной реставрации, – и не капиталистическими классами: для этого слишком слабы их политические ресурсы. Но внутренние потребности самой монархии, в процессе ее приспособления к капиталистическому развитию и использования этого развития для своих целей, делает для нее необходимым злом ту, напр., степень «свобод» (под арапником исключительных полномочий), какою мы наслаждаемся теперь, и ту форму организованного общения с имущими классами, какую мы наблюдаем в Таврическом дворце.
Физически правительство было бы сейчас в состоянии закрыть все оппозиционные газеты и отвести дворец Потемкина под интендантскую швальню. Если оно этого не делает, так не потому, что оно не решается огорчить г. Гучкова. Также и не потому, что оно боится масс: третья Дума создана и работает не для умиротворения масс. А потому, что оно само в таком случае запуталось бы в хаосе сложных отношений и не способно было бы поддерживать даже и тот «порядок», который пока что обеспечивает г. Коковцеву его бюджет, а европейской бирже – ее проценты.
Разумеется, и в до-октябрьскую эпоху самодержавие не представляло собою абсолютно самодовлеющего учреждения; оно было тесно связано с экономически господствующими классами, и, несмотря на перевес своей силы над ними, находилось в многообразной зависимости от них. Но социальные отношения были так примитивны, перевес государственной власти так велик, что она могла «на глазомер» определять направление своей политики. Борьба на верхах велась и тогда, но она выражалась исключительно в закулисных ходах, нашептываниях, ведомственных трениях, – и этих методов ориентировки хватало. Но с усилением капиталистической буржуазии, с выступлением на политическую сцену пролетариата, с крайним обострением аграрных отношений бюрократический глазомер оказался явно никуда негодным. Это катастрофически обнаружилось за последнее десятилетие. И не только во время революции, когда бюрократия от страху лишилась своих пяти чувств, но и во время контрреволюции, когда она возомнила, что ей все позволено.
Столыпин разогнал две первые Думы, где пред ним сидели его противники или враги. Но после этого подвига он оказался лицом к лицу с теми самыми потребностями и вопросами, которые вызвали к жизни его врагов. Сословный инстинкт и рутина касты оказались еще достаточными для единовременного отпора. Но для непрерывной ориентировки в новых все усложняющихся отношениях они оказались явно непригодны. И Столыпин вынужден был создать третью Думу, т.-е. поставить правительство в прямое соприкосновение с организованным представительством разных общественных классов, и – в первую голову – имущих.
Итак, у нас… «слава богу, есть конституция»? Если искать не формально-юридических, а социально-исторических определений, то дело представится так:
Монархия по-прежнему сохраняет в своих руках всю «полноту власти»; в этом коренном смысле у нас – абсолютизм. Но реализовать свою власть она может не иначе, как производя предварительно открытый учет требованиям и домогательствам общественных классов, групп и клик. И этот учет совершается в тех формах, какие выработал европейский парламентаризм. На других путях и другими способами монархия уже не может бороться в новых условиях за полноту своей власти. Когда «конституционалист» Столыпин, в котором никогда не умирал бойкий и «энергичный» губернатор, на три дня упразднил обе «палаты», Государственный Совет осудил его не только из чувства уязвленного самолюбия, но прежде всего из серьезного и вполне правильного опасения, что чрезмерно-губернаторское обхождение с механикой 3 июня может всю постройку вывести из состояния равновесия.
Выше мы сказали, что существование Думы поддерживается приспособлением самой монархии к капитализму, а не политическим давлением капиталистических классов. Но это не значит, разумеется, что капиталистические классы являются только объектом в этом процессе приспособления. Поскольку монархия вынуждена пользоваться формами сословно-цензового представительства, постольку все имущие классы получают возможность проводить через эти формы свои классовые интересы или, по крайней мере, бороться за такое проведение. Таким образом, наш «парламент», бессильный в смысле непосредственного осуществления своих решений, является, тем не менее, ареной самой концентрированной и отнюдь не безрезультатной борьбы между государственной властью и общественными классами и этих последних между собою. Видеть в Думе одну «фикцию» или «декорацию» (для утешения европейских банкиров!) может только безнадежно поверхностный взор заштатных радикалов, именующих себя «социалистами-революционерами». Им поэтому легко «игнорировать» Думу, выборы, очередные политические задачи и «бойкотировать»… исторический процесс.
Но социал-демократия потому и является самой реалистической из всех существующих партий, что свои великие задачи умеет не только начертать в виде формулы, но и провести их чрез всякую историей созданную комбинацию сил и действенно развернуть их на той почве, какая у нее в данный период имеется под ногами. Именно поэтому социал-демократия со всей энергией и со всем единодушием выступит в предстоящей избирательной кампании.
«Живое дело» N 7, 2 марта 1912 г.
Кадетская программа (вернее: бывшая кадетская программа) принудительного отчуждения помещичьей земли по «справедливой» оценке – дает максимум того, что может быть достигнуто на пути законодательного творчества. Так уверял бедный романтик политического «реализма» Петр Струве в те времена, когда кадетская партия собиралась похоронить абсолютизм под грудой перводумских избирательных бюллетеней. Между тем на деле либеральная попытка законодательной экспроприации помещичьих земель привела лишь к правительственной экспроприации избирательных прав и к перевороту 3 июня. Кадеты видели в ликвидации поместного дворянства чисто финансовую операцию и были искренно намерены дать своей «справедливой оценке» по возможности приемлемое для землевладельцев содержание. Но дворянство взглянуло иначе. Своим безошибочным инстинктом оно поняло, что дело идет не о простой продаже 50 миллионов десятин земли, хотя бы и по высоким ценам, а об ликвидации всей своей социальной роли, как господствующего сословия, – и оно наотрез отказалось продавать себя с молотка. «Пусть будет вашим паролем и лозунгом, – восклицает в год первой Думы гр. Салтыков, обращаясь к землевладельцам: – ни пяди нашей земли; ни песчинки наших полей; ни былинки наших лугов; ни хворостинки нашего леса». И это не был голос вопиющего в пустыне, о, нет: именно годы революции являются временем сословного сосредоточения и политического упрочения русского дворянства. Во времена тягчайшей реакции Александра III дворянство было одним из сословий, хотя и первым. Охраняя свою независимость, абсолютизм не выпускал дворянства из-под полицейского надзора и налагал свою цензуру даже на язык его сословной жадности. Ныне же дворянство в полном смысле слова командующее сословие; оно помыкает губернаторами, грозит министрам и смещает их, открыто предъявляет ультиматумы правительству и добивается их выполнения. Лозунг его при этом: ни пяди нашей земли и ни крупицы наших привилегий!
В распоряжении 60.000 частных владельцев, с годовым доходом свыше 1.000 руб., имеется около 75 милл. десятин земли: при рыночной цене в 5,9 миллиардов она приносит своим владельцам ежегодно более 450 миллионов рублей дохода. Не менее 2/3 этой суммы падает на дворянство. С поместным землевладением тесно связана бюрократия. На долю 90 тыс. чиновников, получающих свыше 1.000 руб., приходится ежегодно почти 200 миллионов рублей жалования. Но именно в этих средних и высших слоях бюрократии главное место принадлежит дворянству. Наконец, в его же нераздельном распоряжении находятся органы земского самоуправления и все связанные с ними выгоды. Если до революции во главе доброй половины земств стояли «либеральные» помещики, выдвинувшиеся на почве «культурной» земской работы, то годы революции произвели в этой области полный переворот, в результате которого в первых рядах оказались самые непримиримые представители помещичьей реакции. Всесильный Совет объединенного дворянства, поставивший своего министра землеустройства Кривошеина[167], в зародыше подавляет попытки правительства, предпринимаемые в интересах капиталистической промышленности, «демократизировать» земства или ослабить сословные путы крестьянства.
Пред лицом этих фактов кадетская аграрная программа, как основа законодательного соглашения, оказывается безнадежно-утопической, и немудрено, если кадеты от нее молчаливо отказались.
Социал-демократия вела критику кадетской программы, главным образом, по линии «справедливой оценки», – и была права. Уже с финансовой стороны выкуп всех имений, приносящих своим владельцам свыше 1.000 руб. в год, прибавил бы к нашему девятимиллиардному государственному долгу круглую сумму в 5 – 6 миллиардов; это значит, что одни проценты начали бы пожирать ежегодно 3/4 миллиарда. Но решающее значение имеет не финансовая точка зрения, а политическая.
Условия так называемой освободительной реформы 1861 г. при помощи преувеличенной выкупной суммы за крестьянские земли фактически вознаграждали помещиков за крестьянские души (приблизительно в размере 1/4 миллиарда, т.-е. 25 % всей выкупной суммы). В этом случае, действительно, при помощи «справедливой оценки» ликвидировались крупные исторические права и привилегии дворянства, и это последнее сумело приспособиться к полуосвободительной реформе и примириться с нею. Оно проявило тогда такой же правильный инстинкт, как и теперь, когда оно решительно отказывается кончать сословным самоубийством, – хотя бы и по «справедливой оценке». Ни пяди нашей земли и ни крупицы наших привилегий! – под этим знаменем дворянство окончательно овладело потрясенным революцией правительственным аппаратом и показало, что будет бороться со всей свирепостью, на какую способен правящий класс, когда дело идет о его жизни и смерти.
Когда мужик поджигал барскую усадьбу, чтобы раз навсегда выкурить помещика, он как бы говорил этим, что одному из них в деревне нет места. Но эту совершенно правильную мысль он до сих пор не сумел ни теоретически, ни, главное, практически довести до конца.
Грубыми чертами можно разграничить три бассейна крестьянской «революции»: 1) север, отличающийся значительным развитием обрабатывающей промышленности, 2) юго-восток, относительно богатый землею и 3) центр, где нужда в земле отягчается жалким состоянием промышленности. В соответствии с этими районами крестьянское движение выработало три главных типа борьбы: захват хлеба, скота, сена, порубка леса – для непосредственного удовлетворения нужд голодной и холодной деревни; захват помещичьих земель, с изгнанием помещиков и разгромом экономий в целях расширения крестьянского землепользования, и, наконец, стачечно-бойкотное движение, преследовавшее либо понижение арендных цен, либо повышение заработной платы. Наиболее бурный характер крестьянское движение приняло в обездоленном центре. Здесь разгромы пронеслись опустошительным смерчем. На юге прибегали, главным образом, к стачкам и бойкоту помещичьих экономий. Наконец, на севере, где движение было слабее всего, первое место занимали лесные порубки. Отказ крестьян признавать административные власти и платить подати имел место везде, где стихийное возмущение пробивало свою земельно-экономическую скорлупу и выступало как зачаточное революционно-политическое движение.
Против крестьянской революции поместное дворянство имело готовый централизованный аппарат государства. Преодолеть его крестьянство могло бы лишь единовременным и решительным восстанием. Но на это оно оказалось неспособным как по техническим, так и по психологическим условиям своего существования. Рассеянное на пространстве 5 миллионов квадратных верст Европейской России – между 500 тысяч поселений – крестьянство из своего прошлого не вынесло никаких навыков согласованной политической борьбы. Задача сводилась для восставших крестьян к изгнанию помещиков из пределов своей деревни, своей волости и, наконец, своего уезда. Локальный кретинизм – историческое проклятие всех крестьянских движений.
Узел социально-политического варварства России завязан в деревне; но это не значит, что деревня же выдвинула силу, способную этот узел разрубить. Такая сила может лишь создаться в процессе революции из взаимодействия между деревней и революционным городом.
В своей работе «Der deutche Bauernkrieg» Энгельс дает крайне поучительную для нас характеристику крестьянской революции в Германии первой четверти XVI века. Уже в то время, несмотря на экономическую слабость и политическую незначительность городов, крестьянское движение естественно становилось под прямое руководство городских партий. Роковое несоответствие между объективным радикализмом социальных интересов крестьянства и между его политической раздробленностью, тупостью и беспомощностью приводило к тому, что мятежное крестьянство, неспособное создать свою собственную партию, давало – в зависимости от местных условий – перевес либо бюргерски-оппозиционной, либо плебейски-революционной партии города. Эта последняя была единственной партией, которая могла бы, по мнению Энгельса, обеспечить победу крестьянскому движению. Но она сама, хотя и опиралась на самый радикальный класс тогдашнего общества, на эмбрион современного пролетариата (das Vorproletariat), совершенно лишена была, однако, общенациональной связи и ясного сознания революционных целей. И то и другое было невозможно вследствие экономической неразвитости, примитивности путей сообщения и государственного партикуляризма. Таким образом, задача революционного сотрудничества мятежной деревни и городского плебса не была и не могла быть тогда победоносно разрешена. Крестьянское движение было раздавлено… Через три слишком столетия те же соотношения повторились в революцию 48 года. Либеральная буржуазия не только не хотела и не могла поднять крестьянство и объединить его вокруг себя, но она пуще всего боялась роста крестьянского движения именно потому, что оно, прежде всего, усиливало и укрепляло позицию плебейски-радикальных элементов города против нее самой. С другой стороны, эти последние все еще не преодолели своей социально-политической бесформенности и раздробленности и потому не способны были, отстранив либеральную буржуазию, стать во главе крестьянских масс. Революция 48 года терпит поражение… Но за шесть десятилетий до этого мы видим во Франции победоносное осуществление задач революции именно при помощи кооперации крестьянства и городского плебса, т.-е. пролетариев, полупролетариев и лумпен-пролетариев той эпохи. Эта «кооперация» приняла форму диктатуры Конвента, т.-е. диктатуры города над деревней, Парижа над провинцией и санкюлотов над Парижем.
В условиях нашей революции политический перевес индустриального населения над земледельческим еще резче, но в наших городах место хаотической черни занял промышленный пролетариат. На крестьянство же во время революции может по-прежнему опереться только та партия, которая ведет за собою наиболее революционные массы города, которая не боится потрясти основы частной собственности, классовой государственности и капиталистической культуры. Такой партией является социал-демократия.
Правда, возникновение Крестьянского Союза, а особенно – группы трудовиков, как бы давало основание думать, что русское крестьянство способно создать свою самостоятельную деревенскую партию, на которую ляжет не только большая работа, но и главная доля политической ответственности за ход и исход аграрной революции. Такого рода ожидания мы считаем ошибочными в корне. Что касается трудовиков, то нельзя ни на минуту упускать из виду, что эта беспартийная «партия» является продуктом не только объективного радикализма крестьянских интересов, но и избирательной системы Булыгина – Витте. Отрезанные от политических партий города, лишенные представления о связи своих местных задач с ходом всей революции, крестьяне осуждены были сверх того выбирать уполномоченных выборщиков и депутатов из своей собственной среды. Неуклюжий верблюд аграрной революции вынужден был пролезть сквозь игольное ушко сословно-куриальной избирательной системы. Отрезывая деревню от города, эта система фиксировала политическую беспомощность крестьянства в образе трудовиков. Толкаемые непримиримостью мужицких интересов, эти последние сразу – почти инстинктивно – сели в Думе влево от представителей либеральной буржуазии; но подавленные собственной беспомощностью и зараженные деревенской недоверчивостью к горожанину, они не могли и не умели систематически поддерживать представителей пролетариата. Главное содержание жизни второй Думы и составляла тяжба между социал-демократией и кадетами из-за трудовиков.
При новом революционном подъеме мы будем иметь неоценимую сокровищницу опыта трех Дум, из которой мы будем полными пригоршнями черпать при нашей агитации в деревне. Мы найдем там несравненно более подготовленную почву, а наш прямой противник, кадетская партия, теперь, после своей трехлетней эволюции, еще меньше, чем в 1905 г., может рассчитывать овладеть крестьянством.
При обсуждении вопроса об отношении между социал-демократией и крестьянством в условиях российской революции мы обыкновенно игнорируем опыт маленькой страны, которая лежит у нас под рукой: Финляндии. Во втором Финляндском сейме из 200 депутатов – 83 социал-демократа. Между тем Финляндия в гораздо большей мере, чем Россия, является мелкобуржуазно-крестьянской страной; крупная индустрия там незначительна, социал-демократия моложе, чем в России, и ее влияние является в значительной мере отражением революционной роли российского пролетариата. И что же? В то время как в мелкобуржуазных городах финляндская социал-демократия собрала 33,3 % голосов, в деревне за нее голосовало 37,6 % избирателей. И в Финляндии, как в России, в центре социальной борьбы стоит аграрный (торпарный) вопрос, причем собственнический консерватизм буржуазного либерализма совершенно отрезывает его от неимущего крестьянства и толкает это последнее в лагерь социал-демократии. «Крестьянский союз», родственный нашим трудовикам, несмотря на огромную роль торпарного вопроса, играет ничтожную роль: при последних сеймовых выборах он собрал вокруг 9 депутатов всего около 6 % общего числа голосов. Нужно принять во внимание, что весь переворот в Финляндии явился результатом первого взмаха российской революции, причем выборы в сейм, особенно во второй, происходили в атмосфере страха перед натиском победоносной реакции.
Какое же влияние на крестьянство завоюет наша партия в процессе и в результате руководства новым, несравненно более широким, движением масс города и деревни! Разумеется, если мы сами не сложим оружия, испугавшись соблазнов политической власти, навстречу которой нас неизбежно понесет новая волна.
Руководящая роль рабочих в крестьянском движении, их политическое влияние после первой решительной победы революции чрезвычайно облегчаются тем обстоятельством, что наша индустрия, особенно крупная, расположена преимущественно вне городских стен.
Из них: Предприятий,
занимающих % Число рабочих %
более 1.000 раб.
В городах…….. 146 32 351.000 30
Вне городов…… 312 68 804.000 70
Всего……… 458 100 1.155.000 100
В этой таблице учтены только гигантские предприятия, занимающие свыше 1.000 раб. Вообще же фабрики и заводы всех размеров, расположенные вне городов, составляют 57 % общего числа и занимают 58 % общей массы рабочих. Нужно, впрочем, оговориться, что здесь ко внегородским предприятиям отнесены также фабрики и заводы, расположенные в пригородах (выделить эту категорию мы не могли за отсутствием данных), но за всем тем несомненно, что топография русской индустрии крайне облегчает социал-демократии прямое революционно-политическое воздействие на широкие крестьянские массы.
Но зато с другой стороны революция научила кое-чему и царское правительство. Оно напрягает все силы государственной власти на то, чтобы направить разрешение аграрного вопроса по не-революционному пути. Его первая задача – разрушить земельную и административно-податную общину, которая связала деревенские массы единством нищеты и в крестьянских восстаниях становилась естественным органом революционного самоуправления («мирские» постановления о разгроме помещичьих экономий, «мирское» распределение захваченных земель и имущества…) Закон 9 ноября 1906 г. предоставил каждому домохозяину право требовать от сельского общества выделить ему часть мирских угодий в частную собственность, причем право это связано в законе с большими фактическими преимуществами в пользу крупных, многонадельных крестьян. Цель правительства была совершенно ясна: общину, объединенную борьбой за помещичью землю, разбить на враждебные лагери, борющиеся за надельную землю; помочь при помощи государственной власти зажиточному меньшинству крестьянства превратиться в крепкий класс мелких собственников, обязанных всем своим положением контрреволюционному законодательству, подобно тому, как французские крестьяне своими новыми земельными владениями были обязаны законодательству революции. – Каковы же реальные результаты столыпинского законодательства по 87 ст.?
К 1 августа 303 тысячи домохозяев выделились из своих общин, закрепив за собою 2.305.000 десятин. Цифры, бесспорно, очень значительные на первый взгляд. Нужно, однако, прежде всего принять во внимание, что в эти первые два года действия нового закона правительство дало возможность сразу выделиться из общины всем тем элементам ее, которые экономически созрели для такого выделения в течение долгого предшествующего времени. Дальнейшая работа по созданию класса собственников-крестьян будет поэтому с каждым последующим шагом наталкиваться на растущие трудности. Но и помимо этого соображения, действительно достигнутые результаты контрреволюционных аграрных мероприятий в приведенных числах страшно преувеличены. Ведь подлинная цель закона 9 ноября – создание самостоятельных, от общины независимых, отрезанных к одному месту (хуторских, фермерских) хозяйств. Между тем подавляющее большинство «выделов» имеет чисто-формальный характер: за отдельными общинниками просто закреплены в собственность все те разрозненные полосы общинной земли, которые числились за ними в результате последнего передела. О фермерском хозяйстве при таких условиях не может быть и речи: «выделенный» остается в полной зависимости от хозяйственного обихода общины. Действительных же хуторян выделено за два года всего 22 тысячи при 114 тыс. десятин земли, т.-е. всего около 7 % выделившихся общинников и 5 % выделенной земли{49}. Эти 114 тыс. десятин представляются совершенно ничтожной величиной, если их противопоставить 88 миллионам, находящимся в общинном владении. Несравненно более широкий размах получила деятельность крестьянского банка, который за последние три года приступил к перепродаже крестьянам земельной площади в 8 слишком миллионов десятин, стоящей почти миллиард руб. Однако, и эта цифра дает крайне преувеличенное представление о землеустроительной работе правительства: распродажа земли идет крайне туго, банк сокращает операции, новые «собственники» не в состоянии внести срочные платежи, и отрезанные участки, как сообщают из разных мест, снова возвращаются к банку или идут с молотка. Подвести теперь цифровые итоги всем аграрным мероприятиям контрреволюции нет никакой возможности, но из сказанного ясно, что какую бы бюрократическую энергию ни проявляло правительство, русская деревня еще на долгий ряд лет останется очагом глубоких брожений и революционных взрывов.
Локальный кретинизм – историческое проклятие крестьянских движений. О политическую ограниченность мужика, который у себя в деревне громил барина, чтоб овладеть его землей, а напялив солдатскую куртку, расстреливал рабочих, – разбился первый вал российской революции. Все события ее можно рассматривать как ряд беспощадных предметных уроков, посредством которых история вбивает крестьянину сознание связи между его местными земельными нуждами и центральной проблемой государственной власти. В эту же сторону должно быть направлено наше агитационное воздействие на крестьян, которое прежде всего характеризуется тем, как мы ставим аграрный вопрос в среде самого пролетариата.
Как бы мы себе ни представляли те формы земельной собственности, которые сложатся после аграрной революции, но ясно, что сейчас, когда земля находится в собственности помещиков, когда на защите этой собственности стоит царизм, совершенно невозможно муниципализацию противопоставить национализации. Только новая власть, вышедшая из революции, может создать новые формы земельной собственности. Переход конфискованной земли в собственность всего народа (resp. государства) есть, во всяком случае, необходимая революционно-политическая предпосылка муниципализации земли. Вся задача революции состоит теперь именно в создании этой предпосылки. Противопоставлять в настоящем фазисе революции муниципализацию национализации значит – не желая того – принципиально санкционировать локальный кретинизм мужика. Он вошел в революцию с предрассудком, будто достаточно изгнать помещиков своей округи и подвергнуть бойкоту дворянское земство и уездную полицию, чтобы превратить общину или волость в хозяина всей местной земли. Наша же задача – разъяснить ему, что он должен совершить эту работу в общегосударственном объеме и что необходимые ему земельные угодья он может получить только из рук нового, демократического государства. Муниципализация есть программа, с которой мы сможем выступить в Учредительном Собрании; но ведь это уже предполагает существование Учредительного Собрания, в руках которого находится распоряжение земельным фондом страны.
«Национализация земли отпугнет крестьян». Почему? Потому что их вообще отпугивает постановка аграрного вопроса в государственном объеме! Но ведь мы именно должны разбить эту «муниципальную» ограниченность, чтобы иметь возможность достигнуть хотя бы той же муниципализации земли. Или потому, что крестьяне испугаются национализации их наделов и частных мелких владений. Но ведь земельный вопрос стоит пред крестьянством не как вопрос о том, что делать с его собственными землями (на которые никто не покушается и не покусится), а как вопрос о том, как получить в свое распоряжение помещичьи земли. Мы отвечаем: через посредство демократического государства. Национализация земли может стать в свое время опорой реставрации! Все может быть. Но в настоящее время, это – рычаг революции?
Что мы сделаем с конфискованными землями?
Выше мы старались показать, что ликвидация помещичьего землевладения возможна лишь при таком размахе революции, который поставит у власти социал-демократию. Незачем и говорить, что она не займется экспроприацией надельных земель и мелких владений. Не может быть также и речи о том, чтобы пролетарское правительство, конфисковав имения с крупным производством, разбило их на участки и передало для эксплуатации мелким производителям, – единственным исходом будет кооперативное производство под коммунальным или непосредственно государственным контролем. Частновладельческие земли, обрабатываемые крестьянским инвентарем, должны будут быть переданы непосредственно производителям, причем естественным и неизбежным посредником между ними и государством явятся органы местного самоуправления{50}. Муниципализация земли станет возможной и жизненной только при общей устойчивости революционного режима. Помещичья реставрация одинаково грозна как «национализации», так и «муниципализации», ибо, победив, она овладеет, разумеется, не только центральной властью, но и земствами. Поэтому при непрочности нового режима (а это определится не только внутренними, но и международными условиями) революционному правительству может быть придется пустить земли в раздел, ибо пред задачей экспроприации миллионов мелких собственников остановится самая лютая реставрация. Все, что ей останется в таком случае – это, по примеру реставрации Бурбонов[168], вознаградить помещиков за отнятые у них земли из государственной казны. Вот когда может найти себе применение кадетская «справедливая оценка» – не как программа соглашения сословий и законодательного разрешения аграрного вопроса, а как программа возмещения дворянству проторей и убытков, причиненных ему победоносной аграрной революцией.
Так или иначе, но сейчас мы вырабатываем не меры против грядущей реставрации, а программу борьбы с сущим царизмом.
Наша деятельность в третьей Думе должна стоять для нас в перспективе наших общих революционных задач. Чем смелее и энергичнее наша фракция выдвинет те требования нашей программы, которые именно теперь, когда в торгово-промышленной сфере царит жестокий кризис, а в деревне – голод, неизбежно привлекут к себе внимание широких народных масс, тем быстрее пойдет самоопределение крестьянской фракции, тем большие трудности мы поставим на пути столыпинского правительства и его Думы, и главное – тем теснее мы сплотим вокруг нашей партии социалистические элементы рабочего класса. Никто не сможет сказать, когда придут большие события, но во всяком случае лучший способ готовиться к ним – это широко развернуть пред массами знамя революции.
«Przeglad Socyal-demokratyczny» N 12. Июнь, 1909 г.
С конца сентября и особенно с 5 октября (двойное coup d'etat [государственный переворот] на Балканах) в Петербурге все выше и выше взмывались волны всеславянского энтузиазма и патриотического возмущения. Параллельно протекавшая студенческая забастовка – этот элементарный, почти рефлекторный ответ нового, по-революционного студенчества на новый режим – внесла режущую ноту в мелодию «национального» единодушия. Все соединилось, чтобы похоронить общестуденческий протест: «союзники» со своими резинами и кадетские профессора со своей умиротворительной ложью. 22 октября «Речь» могла уже с удовлетворением констатировать, что забастовка задушена – «без пролития крови». Помеха была устранена. Тем свободнее неистовствовала пресса – первую скрипку играла «Речь»! – по поводу «австрийского злодеяния» на Балканах. К открытию думской сессии могло казаться, что все партии и все вопросы растворились в «неославизме», который в первом же заседании Думы добросил одну из своих волн под самый – увы, столь ненадежный! – потолок Таврического дворца. Но уже через несколько дней все изменилось. Под давлением крестьян на очередь был поставлен указ 9 ноября. Аграрный вопрос – «самый жгучий и революционный вопрос нашего времени», по отзыву Меньшикова – сразу стал в центре внимания, отодвинув далеко в сторону и препирательства думских партий с министром Шварцем[169], и всеобщие требования «справедливых компенсаций» на Балканском полуострове.
«Землей не пахнет!» – так резюмировали свое впечатление после речи докладчика земельной комиссии, октябриста Шидловского, депутаты-крестьяне в кулуарах Таврического Дворца.
– «Чужой землей не пахнет!» – поправляли их октябристы.
И те и другие выражали этими словами одну очень определенную мысль: указ 9 ноября – не простой закон об условиях выхода из общины, необходимый ввиду завершения выкупной операции, а законченный метод разрешения аграрного вопроса. «Пахнет» или «не пахнет» экспроприацией дворянства? Вот каков подлинный вопрос, который в период революционного подъема решался практически, а сейчас служит лишь очередной темой парламентской риторики, ибо на деле он – для ближайшего периода – твердо и бесповоротно предрешен.
"Аграрный месяц не случайно вытеснил собою месяц «патриотический»: и там и здесь речь шла о поисках более широкого базиса капиталистического развития: во втором случае – на Балканах или в Персии; в первом случае – на центральном российском черноземе. Политически эти два пути совершенно несовместимы: либо поддерживать царизм – для внешних завоеваний, либо ослаблять его – в интересах внутренних реформ; либо империализм, либо демократия; либо Балканы, либо Тамбовская губерния.
Первой жертвой этого противоречия оказалась, как всегда, кадетская партия. Ей пришлось перевооружиться в 24 часа и от патриотического забегания вперед перейти к оппозиционной атаке в тылу. Этим уже всецело предопределялся самый характер «атаки». Шингарев[170] старательно подчеркивал, что принудительное отчуждение по справедливой оценке не противоречит интересам помещиков. Еще резче выразил ту же мысль кадет-помещик Березовский. «То, что мы предлагали, – оправдывался Милюков, – была последняя опора, единственная плотина, способная сдержать поток». Он заверял далее, что во время переговоров кадетов с камарильей «самый вопрос о принудительном отчуждении оставался еще (при дворе) под сомнением, о чем я лично могу свидетельствовать». Это, однако, опровергалось. «С.-Петербургские Ведомости», сообщая об интимной беседе Милюкова с покойным гр. Игнатьевым[171] в отдельном кабинете ресторана «Донон», соглашались видеть в этом лишь великую растерянность правительства пред Аладьиными и Аникиными[172], но никак не готовность на принудительное отчуждение. «Новое Время» прямо утверждало, что «прелиминарные сношения выяснили, что кадетские вожаки согласны поступиться принудительным отчуждением за министерские портфели» (N 11.725). Кто и до какой именно черты лжет в этой полемике о делах прошлого, решить не легко. Да это и безразлично по отношению к настоящему: все равно никто из кадетов не берет сейчас всерьез своей собственной аграрной программы в ее полном объеме.
И тем не менее черноземный призрак снова овладел на время сознанием либерализма и исторг из его уст речи в духе столь охаянной кадетами «митинговой демагогии». Сам Милюков, который за последний год окончательно постиг искусство превращать оппозиционную тактику в кружный путь политического услужения, оказался немедленно повинен в натравливании и возбуждении сословий, едва вступил в насыщенную электричеством атмосферу аграрного вопроса: ему достаточно было только рассказать политическую историю закона 9 ноября. Как ни старался он государственно-сословную политику дворянства свести к придворно-групповым проискам («не дворянство вообще, а Совет объединенного дворянства»!), сгруппированные им факты поднялись над его собственной ограниченностью и раскрыли свою внутреннюю глубоко-революционную мораль…
«События 4 августа („отречение“ французского дворянства от феодальных привилегий), – говорит Токвиль, – были результатом страха и энтузиазма, комбинированных в пропорции, которые невозможно определить». Чувства, которые вылились в помещичьих речах по поводу указа 9 ноября, гораздо яснее и однороднее: тут необузданная жадность пополам с мстительной злобой за страхи последних лет. Зубовный скрежет вперемежку с злорадно-утробным хохотом! И – поразительный, хотя психологически вполне объяснимый факт! – самую лютую ненависть нынешние хозяева положения обрушивают на своих наименее непримиримых врагов: на кадетов. Ведь эти последние стоят на той же основе частной собственности и эксплуатации большинства меньшинством, что и октябристско-правый блок, – а между тем в своей борьбе за политическое влияние они – нет-нет, да и снова пошалят с огнем!
«Всякая старина, – говорил докладчик Шидловский, – хороша, в чем хотите: хороша в памятниках, хороша в искусстве; но она недопустима и невозможна в каких бы то ни было экономических организациях». Признания этой истины капиталистическая буржуазия требует от крепостнического дворянства, оставляя за это в его руках государственный аппарат и гарантируя ему неприкосновенность его земельных владений. Власть не уходит из рук дворянства и бюрократии; но содержание властвования должно считаться с элементарными интересами капиталистического развития. Эта идея (нисколько не самобытная, ибо она в сущности красной нитью проходит через всю европейскую историю XIX столетия) положена в основу как избирательной системы 3 июня, так и указа 9 ноября. Как бы для того, чтобы придать ей особую выразительность, параллельно с аграрными дебатами третьей Думы шли работы помещичье-чиновнического «совета по делам местного хозяйства», который обсуждает столыпинскую реформу администрации, расширяющую функции губернатора и создающую новую должность начальника уезда, «первыми кандидатами на которую являются уездные предводители дворянства». Таким образом политическое засилье дворянства, начавшееся с первых шагов контрреволюции, продолжает расти и крепнуть, принимая планомерно-организованный характер.
В условиях взаимоприспособления дворянства и капиталистической буржуазии, как всегда на началах политической субординации, а не координации, указ 9 ноября представляет единственно-мыслимую попытку «разрешения» аграрного вопроса. Он оставляет незатронутыми дворянские латифундии, объявляя суеверием «веру в пространство» (Шидловский), т.-е. мужицкую веру в помещичьи «пространства», высвобождает надельную землю и ее работника из общинных пут и выбрасывает их обоих на рынок. Отделение производителя от условий производства всегда было и остается необходимой предпосылкой и неизбежным результатом капиталистического развития, и закон 9 ноября идет целиком навстречу этому процессу, создавая юридическую возможность вовлечения десятков миллионов десятин крестьянской земли в товарный круговорот страны. Крепостники выдали октябристам общину почти без боя. Причину этого указал не только социал-демократ Гегечкори, заметивший, что «закон 9 ноября должен служить для уничтожения проявившейся во время революции солидарности крестьян», но и черносотенный епископ Митрофан, заявивший, что созданные общиной чувства общности и братства в последнее время «использованы людьми, которые стараются сеять смуту среди народа». Пролетариат? «Я нисколько слова „пролетариат“ не боюсь, – говорит курский крепостник Марков, – в известном, не чрезмерном (!) количестве он необходим для промышленности, необходим и для сельского хозяйства».
В высшей степени знаменательно, что столыпинское аграрное законодательство, скрепившее контрреволюционный союз капитала и землевладения, облегчило сближение коло с думским большинством. Когда октябристы и правые, напуганные отзывчивостью «своих» крестьян на аргументы думской левой, решили надеть на нее намордник, ограничив время речей десятью минутами, они нашли в своем распоряжении голоса коло. Вместе с думским большинством представители польских аграриев и капиталистов голосовали за переход к постатейному обсуждению закона 9 ноября. Наконец, все голоса коло получила важнейшая статья закона, автоматически упраздняющая давно не переделявшиеся общины… Либеральная русская пресса, которая за радикальными оппозиционными гримасами коло ни за что не хотела разглядеть его контрреволюционную классовую природу, после этих голосований широко раскрыла от изумления рот. Разве не фракция г. Дмовского[173] требовала для себя в первой Думе мест на крайней левой? Разве не от имени этой фракции г. Парчевский[174] заявлял в той же Думе: «Мы можем не разделять эти взгляды (на общинное землевладение, принудительное отчуждение, национализацию и пр.), но мы должны уважать их, потому что они обоснованы всей народной жизнью?» (Стенограф. отч., стр. 980). Неужели же эта фракция способна стать думской кариатидой столыпинско-скалоновского режима? Неужели? восклицают недоумевающие простаки.
О состоявшемся соглашении коло с октябристами и правыми впервые открыто заявил в Москве Гучков. На тревожные запросы кадетов лидеры коло ответили смущенным и нелепым запирательством. Тогда Гучков, якобы в целях опровержения «ложных слухов», а на самом деле для того, чтобы окончательно скомпрометировать польских депутатов и отрезать им все пути отступления, письмом в «Новом Времени» не только подтвердил по существу все (уже, впрочем, не нуждавшиеся в подтверждении) слухи о сделке, но и назвал одно из ее главных условий: введение городского и земского самоуправления в Польше и ограничение еврейского представительства в городах[175]. В дополнение к этому кадетская печать сообщала, что в портфеле министерства лежали заготовленными «на всякий случай» два законопроекта: один – закрепляющий преобладающую роль христианского населения в органах самоуправления; другой – построенный на началах «равноправия». Но так как «представители польского населения, говоря словами гучковского письма, из области утопий вступили, по-видимому, на почву реальной политики», то победу одержал первый законопроект. – Гучков благоразумно промолчал об условиях со стороны правительственного блока. Но они ясны сами собой. Опасения за поведение правых крестьян в важнейшем вопросе, стоявшем на очереди, заставили октябристов форсировать сближение русской реакции с реакционными силами Польши. И – поистине поучительная картина! – в то время как правые крестьяне, преимущественно из юго-западных губерний, по-прежнему высказывались за экспроприацию земли у польских панов, представители этих последних, сбросив с себя всякие «национальные» и «оппозиционные» облачения, проводили совместно со своими московскими собратьями экспроприацию крестьянской общинной земли в пользу кулаков.
А в это время безжалостные официозы не облегчают польским депутатам путь в Каноссу, но, наоборот, посыпают его колючими иглами. "Мы судим не по словам, а по делам, – сурово пишет столыпинская «Россия»[176], – не по отдельным явлениям, а по строго продуманной и добросовестно принятой линии поведения". И люди г. Дмовского добросовестно доводят свою «линию поведения» до конца. В то время как гайдуки Скалона[177] производят обыски в редакциях газет «Слово», «Курьер Польский» и «Голос Варшавский», коло голосует за устранение неблагонадежных элементов из царской армии и своими голосами дает перевес октябристской формуле доверия правительству по запросу о провокации охранных отделений!
Может быть, теперь, когда ненасытное «Новое Время» требует от польской фракции все новых и новых доказательств любви «ко всему русскому», коло могло бы – в знак внимания к русской литературе! – выгравировать над входом в свое фракционное помещение в Таврическом дворце очень выразительные слова русского поэта:
Льстецы, льстецы! Умейте сохранить
И в самой подлости оттенок благородства!
Таким образом по своим тенденциям закон 9 ноября представляет собою своего рода contrat social (общественный договор) тех двух классов, которые формально приобщены к законодательству законом 3 июня. Но каковы его фактические завоевания и возможные последствия?
Тов. мин. Лыкошин указал в Думе, что по 15 октября текущего года укрепилось 422.000 домохозяев с 3.200.000 десятин земли. Сколько среди них хуторских (т.-е. не чересполосных) участков, Лыкошин указать не мог, но, по всем данным, хуторские выделы составляют ничтожный процент. Цифра Лыкошина, довольно внушительная сама по себе, не удовлетворила, однако, ни земельной комиссии, ни Думы. Недостаточные успехи закона октябристско-правый блок совершенно основательно объясняет сопротивлением, которое община оказывает экспроприаторским поползновениям своих сочленов. Достаточно, в самом деле, сослаться на то обстоятельство, что из 44.000 укреплений 1907 г. только 7 тысяч, т.-е. менее 16 %, произведены с согласия общины: во всех остальных случаях требовалось вмешательство правительственных властей. Чтобы сломить сопротивление «самоуправной толпы», Дума решилась на героический шаг: все общины, в которых не было общих переделов более 24 лет, она объявила упраздненными. Даже министерство Столыпина остановилось в нерешительности перед этой насильственно-полицейской мерой, которая для экономического процесса устанавливает произвольный срок и при этом совершенно сознательно игнорирует частые переделы (переход наделов от одних семей к другим), посредством которых община поддерживала свое внутреннее «равновесие». Как велико число общин, подпадающих под чисто механическое действие нового закона? По вычислениям идеолога общины Кочаровского[178] – 17 %, по утверждению кадетского депутата Шингарева – 24 – 28 % и, наконец, по правительственным данным – 51 %. Эти цифры так же трудно проверить, как трудно будет на практике положить формальные границы применению нового закона. Ясно, однако, что десятки миллионов крестьян – от 1/4 до 1/2 всего их числа – одним думским голосованием превращены из общинных совладельцев в подворных собственников своих чересполосных участков.
Мало этого. В то время как введенная Думой новая статья, вместо того, чтобы создать юридические рамки для ликвидации общинного права, насильственно экспроприирует его в пользу права подворного, другая статья закона 9 ноября столь же произвольно экспроприирует семейно-подворное право в пользу права единоличного. Несмотря на то, что крестьянские дворы наделены землею по числу «душ», укрепленный участок объявляется неограниченной собственностью главы семьи. Семейно-бытовая собственность, как невмещающаяся в рамки гражданских законов, провозглашается несуществующей, и дети экспроприируются в пользу отца.
Столыпинский закон в его первоначальной редакции опирался на центробежные тенденции внутри общины, ставя себе задачей реализовать эти тенденции к исключительной выгоде «крепких и сильных». Пройдя через Думу, закон обогатился статьей, которая механически расчленяет десятки тысяч общин, независимо от степени и характера их внутреннего разложения. Сорвав с крестьянского землевладения общинный регулятор; закрепив подворные участки в их ужасающей раздробленности и чересполосности; усугубив этим все тягостные стороны взаимной зависимости крестьянских хозяйств и нимало не облегчив их земельной тесноты; наконец, одним ударом передав неограниченное право собственности на эти чересполосные участки главам семейств, – закон 9 ноября, прошедший через законодательную лабораторию 3 июня, широко раскрыл ворота «округлению» участков на одном полюсе деревни и беспорядочному обезземелению на другом.
"Земля потечет, – сказал в Думе черносотенный депутат Образцов[179], произнесший одну из лучших речей во время аграрных дебатов, – потечет страшным потоком в руки кулаков, и мы через несколько лет, может быть через два-три года, уже не менее будем иметь, как 20.000.000 полного земельного пролетариата… Они (эти миллионы) явятся и скажут: «Если наша собственность оказалась не священной, а прикосновенной, так чья ж теперь собственность будет священна и неприкосновенна?» Страх пред этой перспективой заставил правительство уже во время думских прений внести к собственному закону нелепую поправку, воспрещающую скупать в пределах одной общины более 25 десятин: как будто обход этого ограничения может представить серьезные трудности.
Пророчество Образцова продиктовано несомненной контрреволюционной проницательностью. Если б он был более образован, он мог бы сослаться на то, что ликвидация общинного землевладения всегда, даже при более благоприятных для господствующих классов условиях, являлась болезненным процессом и неоднократно приводила к бурным движениям крестьянства. В Англии узурпация общинных земель, начавшаяся в конце XV ст., развивается особенно быстрым темпом в течение XVIII ст., благодаря закону об огораживании общинных земель. Параллельно с этим шла палаческая борьба государства против нищих, воров и бродяг (плети, клеймение, пытки, казни), дополнявшаяся каторжно-благотворительными мероприятиями «в пользу» пауперов. В Саксонском курфюршестве расхищение общинных земель вызвало в 1790 г. массовые крестьянские восстания. Но наиболее интересные аргументы Образцов мог бы извлечь из истории французской революции. 14 августа 1792 г., т.-е. в тот критический период, когда монархия была уже упразднена, но республика еще не установлена, декрет Законодательного Собрания предписал разделение общинных земель. Наряду с последующими мероприятиями Конвента декрет 14 августа[180] был одной из причин отчаянного восстания в Вандее и Кальвадосе. 9 июня 1796 г., т.-е. уже после первых решительных успехов контрреволюции, раздел общин был приостановлен, а 21 мая 1797 г. – воспрещен. На первый взгляд у нас события развиваются в прямо противоположном направлении: закон о разделе общин является первой широкой реформой правительства победоносной контрреволюции, в то время как борьбу против этого закона ведут партии революции. Но внутренний смысл процесса на самом деле совершенно иной. Мерами и приемами контрреволюции Столыпин хочет провести реформу, унаследованную им от не выполнившей своих задач революции, подобно тому, напр., как Бисмарк при помощи прусских пушек и шашек осуществлял объединение Германии, не достигнутое революцией 48 года. Само по себе распадение общины, которая находится в разных степенях внутреннего разложения, неизбежно, – и победоносная революция, несомненно, тоже должна была бы открыть широкий выход центробежным силам внутри крестьянства. Чтобы демонстрировать эту точку зрения, наша думская фракция даже выработала особый законопроект об условиях выхода из общины. Но в обстановке победоносной революции, – что предполагает: экспроприацию дворянства; освобождение крестьянства от всепожирающего фиска; демократию; быстрый рост личности крестьянина, его образовательного уровня и хозяйственной инициативы; наконец, могущественное развитие индустрии, – в этой обстановке личные и хозяйственные элементы разложения общины сравнительно безболезненно поглощались бы новыми производственными образованиями более высокого экономического типа. Эти благоприятные условия не затормозили бы, как надеются народники, а наоборот, крайне ускорили бы распадение общинного землепользования. Но совсем другое дело Россия настоящего дня. Если бы Столыпин – предполагая невозможное! – принял выработанные нашей фракцией нормы выхода из общины и отказался от всякого давления на общину извне, его закон дал бы минимальный результат. Это значило бы детской лопаткой подкапываться под основы аграрной революции. Именно потому, что деревня остается во всей ее дореволюционной земельной тесноте; именно потому, что царизм и милитаризм по-прежнему душат мужика; именно потому, что производительные силы при этих условиях развиваются крайне туго, а местами клонятся к упадку, – именно поэтому Столыпин не может держаться по отношению к общине политики laissez passer (невмешательства), именно поэтому он вынужден консервативной упругости общины противопоставить государственное насилие в лице земского начальника, губернского правления и стоящих за ними казачьих сотен. Чтобы в кратчайший срок вышелушить из разоренной общины значительный слой «крепких» и «сильных», нужны беспощадные меры кесарева сечения. И Дума 3 июня своим замечательным дополнением к закону 9 ноября совершенно обнаженно высказала ту мысль, что никакие, даже самые отважные административно-акушерские меры недостаточны там, где необходимо без промедления вспороть общине брюхо. Если эта работа пойдет успешно, на городские мостовые, на большие и проселочные дороги будут выброшены миллионы безземельных и безработных. Логика контрреволюционных мероприятий заранее предоставляет эту армию «слабых» и «лишних» соединенному действию алкоголя, эпидемий, голода и виселиц. Логика революции требует внесения в эти кадры политического сознания во имя самого отчаянного отпора, ибо дело идет о жизни и смерти. Какая сторона – и в какой мере – победит в этой исторической тяжбе? Это невозможно предсказать. Только борьба может дать ответ. А содержание этого ответа не в последней очереди будет зависеть от нас самих: от активности, решительности и единодушия нашей партии.
«Przeglad Socyal-demokratyczny», 29 (16) декабря 1908 г.
27 ноября Дума в окончательном виде приняла правительственный законопроект о землеустройстве. Государственный Совет, разумеется, без промедления подпишет, что ему Столыпин укажет. За подписью царской дело тоже не станет. И вот мы вскоре будем иметь – шутка ли сказать: закон о всероссийском крестьянском землеустройстве. Подойдем поближе, вглядимся попристальнее, что это за закон такой.
Кривошеин, главноуправляющий землеустройством и земледелием, выразил задачу правительства и Думы так: «создать миллионы новых земельных собственников». Закон 9 ноября толкает крестьян к закреплению наделов в частную собственность, а принятый Думой законопроект о землеустройстве ведет к разверстанию наделов на хуторские участки. Закон 9 ноября убивает общинное землевладение, – закон о землеустройстве хочет – наряду с чересполосицей и принудительным севооборотом – уничтожить, разметать село. Не наделять маломощных крестьян помещичьей землей, а из 150 миллионов десятин крестьянской и казенной земли выкроить несколько миллионов «крепких» хуторских хозяйств. Создать мужика-фермера, фанатика частной собственности, который, по словам депутата князя Волконского, знал бы единую заповедь: «Чужого не трогай!» Этот хуторянин должен стать несокрушимым оплотом помещичьей собственности – против натиска безземельных и неимущих масс. Разве не заманчиво? Заманчиво, что и говорить, – только у этого дела есть и другая, оборотная сторона.
Для хутора нужно в наших условиях никак не меньше 8 десятин. Это признают и правительство и думское большинство. Между тем 2.857.000 дворов, или 23 % всех крестьянских хозяйств, имеют меньше 5 десятин, а 27 % имеет 5 – 8 десятин земли. Значит 50 %, т.-е. как раз половина всех крестьянских дворов, после разверстки получат участки, непригодные для самостоятельного хуторского хозяйства. Куда же денутся эти 6 с лишним миллионов крестьянских дворов? Некоторая часть их закабалится крестьянскому банку и по несуразным банковским ценам прикупит земли. Но подавляющее большинство, наоборот, продаст свои недостаточные участки хуторянам-кулакам. Безземельные кадры деревни страшно увеличатся в числе. Сотни тысяч, миллионы потянутся в города. – Да ведь вы играете в руку социал-демократии, вы насаждаете многомиллионный пролетариат! – пугал октябристов кадет Кутлер. – «Что поделаешь?» – отвечал ему, беспомощно разводя руками, октябристский помещик Шидловский: «Никакими мерами вы нарождение пролетариата не предотвратите».
Такова оборотная сторона их земельного законодательства. Для кулаков – землеустройство. Для бедноты землерасстройство. Создавая кадры новых земельных собственников, обезземеливают миллионы старых. Спасаясь от сословного врага, общинного крестьянина, создают классового врага, сельского и городского пролетария.
Земельным делом на местах руководят уездные землеустроительные комиссии. Они проводят в жизнь закон 9 ноября, разверстывают надельную землю на хутора, руководят распродажей казенных и банковских земель, подбирают партии переселенцев. Вся судьба крестьянского землевладения ныне в их руках. Кто же входит в состав комиссий? Во-первых: предводитель дворянства, председатель земской управы и земский начальник – т.-е. три чиновника из местных помещиков. Во-вторых: три представителя от уездного земства, снова значит три помещика. В-третьих: член окружного суда и назначенный правительством непременный член, – два чиновника. И, наконец, в-четвертых: 3 – 4 представителя от крестьян. По составу своему землеустроительные комиссии – ни дать, ни взять третья Государственная Дума: 8 помещиков и чиновников да 3 – 4 крестьянина. Значит помещичье-чиновничьи комиссии во исполнение закона, проведенного помещичье-чиновничьей Думой, будут на местах по произволу распоряжаться – не помещичьей, а крестьянской землей. Но ведь за свои наделы крестьяне через посредство государства выплатили помещикам не только полную цену, но и 25 % лишку, – какое же помещикам дело до мужицкой земли? Так-то так, да заповедь: «чужого не трогай!» касается только крестьян, а не дворян. Сила и власть сейчас у помещиков – вот господа предводители дворянства и вооружаются ножницами, чтобы кроить и перекраивать крестьянскую собственность. На этот счет они мастера. Отцы их, консервативные, как и либеральные, в 61-м году на славу обкорнали крестьянские наделы, и при помощи воровских отрезков от общинной земли до сих пор понуждаются крестьяне к кабальной аренде. Этой нарочито созданной чересполосицы столыпинские землеустроительные комиссии, конечно, не уничтожат. Наоборот, по мере сил приумножат ее. Уж они сумеют так разверстать хутора и отруба, чтоб мужику не вывернуться было из помещичьей петли. Эту-то истину каждый крестьянин должен твердо зарубить у себя на носу: не освобождение, а жестокую кабалу несет сельским массам землеустроительная диктатура (господство) помещиков – в центре и на местах.
«Раз вы хотите на лошади работать, – усовещевал думское большинство кадет Березовский, – вы должны ее накормить. Так же поступите вы и с крестьянином… Накормится он сам, – накормит и вас, как кормил предшествовавшие поколения…»
Что крестьянин рожден для того, чтобы накормить нынешние и будущие дворянские поколения, в этом либеральный депутат не сомневается. Но именно для этой цели не нужно, видите ли, слишком дразнить мужика дворянским засильем. От имени кадетской партии Березовский поэтому предлагал Думе такой состав землеустроительных комиссий: три земца-помещика, два чиновника и пять крестьян. Поровну, по «справедливости», пять против пяти. Но председателем, по кадетскому проекту, предусмотрительно назначается чиновник, а председательский голос решает вопрос, когда комиссия делится пополам. Значит, кадеты не только согласны припустить помещиков к делу разверстания крестьянской земли, но и сознательно готовы дать им вместе с чиновниками перевес над хозяевами этой земли, крестьянами. Чьи же интересы кадеты принимают ближе к сердцу: мужицкие или помещичьи? Подумай об этом, крестьянин!..
Как же отнеслись к столыпинскому землеустройству депутаты самого крестьянства? Не одинаково.
Начать с трудовиков. Для них новый закон – нож острый. Они представляют интересы деревенских середняков, нетвердо стоящих на ногах хозяев, которые ногтями и зубами вцепились в свои тощие участки, держатся, оторваться боятся. И видят, что думское законодательство с головой выдает их «крепким и сильным». Они упираются, протестуют. Но нет уверенности в речах трудовиков: то грозят, то упрашивают. Хотят крестьянского большинства в землеустроительных комиссиях, но соглашаются там отвести места и для царских чиновников. «Хоть шерсти клок», думают. Но напрасно, клочка шерсти не получат, зато своими колебаниями сбивают с толку деревенские массы.
Послушать иных правых крестьян-депутатов – те же трудовики. «Вы только защищаете свои личные интересы, – бросил Думе в упор правый Амосенок, – а на крестьян швыряетесь!» «Этот законопроект – заявил правый Данилюк – может только послужить для 10 % населения, а 90 % – погибших». Казалось бы, верно? Да суть-то в том, что среди октябристских и правых крестьян преобладают именно представители 10, а не 90 %. Они в ладу со своими дворянскими депутатами, у них свои ходы и в уездные комиссии и к губернатору, – от землеустройства они в накладе не останутся. Данилюки и Амосенки способны еще иной раз сказать думским помещикам пару горьких слов, особенно если вспомнят, что на местах придется давать отчет своим избирателям-крестьянам. Но чуть дело дойдет до решения, до голосования, – и все эти правые мужички покорно и позорно идут в поводу у думского большинства. Так и тут. Попробовали было они настаивать на увеличении числа крестьян в землеустроительных комиссиях, но их припугнули роспуском Думы, утратой депутатского жалованья, – и они мигом поджали хвосты, сомкнули уста и молча предали кровные интересы многомиллионного крестьянства.
Первейший долг каждого сознательного и честного крестьянина – беспощадно обличать шашни и плутни этих предателей пред темными деревенскими массами.
Ясно, четко и решительно высказала свое отношение к землеустройству контрреволюции социал-демократическая фракция.
– Вы поете, – сказал Думе т. Белоусов, – будто все зло от чересполосицы. Вздор! Мы, социал-демократы, думаем, что злейшим врагом сельскохозяйственного прогресса являются помещичьи латифундии, – колоссальные имения, которые, как кольца удава, обвили крестьянские поля. Наше решение то же, что и в 1905 г.: конфискация помещичьих земель. Кто должен распределять эти земли? Уж, конечно, не вы, господа дворяне и чиновники, а народные землеустроительные комиссии, избранные посредством всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. – Другое препятствие на пути сельскохозяйственного развития – ваша государственная машина, которая поит и кормит вас на народный счет, охраняет ваши латифундии и в то же время душит и истощает мужика. Поэтому мы зовем народ на борьбу с самодержавными землеустроителями, хозяйничающими на русской земле!
Нет более непримиримого врага у этих самодержавных землеустроителей, чем социал-демократия. И тем не менее она – единственная партия, которой нечего бояться столыпинского землеустройства. Всеми своими мерами контрреволюция удесятеряет процесс пролетаризации масс. Быстро растет и складывается многомиллионный сельский пролетариат, которому предстоит великая роль в судьбах нашей страны. Или Столыпин думает, что «слабые», которых он срывает с наделов, так и останутся слабыми? Ошибается! Мы их сделаем сильными. Мы просветим их головы, мы объединим их в союзы, мы свяжем их с рабочими организациями городов, мы соберем их под знамена международного социализма.
Работайте, работайте, самодержавные землеустроители, – мы не отстанем от вас. Энергия наша неистощима, ибо мы твердо знаем и всегда помним: не вам, а нам принадлежит будущее!
«Правда» N 9, 14 (1) января 1910 г.
«Чересполосица, не объяснимая никакими особенностями почвы, рельефа (поверхности) или водоснабжения, это ли – сказал в Думе министр Кривошеин – не величайшая помеха для всякого улучшения сельскохозяйственной культуры?» Положим, величайшей помехой является сейчас не чересполосица, а сами самодержавные землеустроители в помещичьих и чиновничьих уездных комиссиях, в Таврическом дворце и в министерских канцеляриях. Однако, бесспорно, и чересполосица – великое зло. Только как же правительство с Думой искореняют ее?
Они собираются уничтожить чересполосицу, выросшую из общинных порядков, внутри отдельных хозяйств, – зато не менее горькую чересполосицу мелкой собственности насаждают они в земельном владении всей страны. 80 миллионов десятин, принадлежащих средним и крупным помещикам, они оставляют неприкосновенными в руках владельцев. А 150 миллионов крестьянской и казенной земли хотят разбить на несколько миллионов хуторов. На каждом хуторе – свои орудия, свой скот, своя изба, своя конюшня, свой колодезь, свой огород. Это – на 8 и 10 десятинах! При запашке, при посеве – не с почвой приходится считаться, не с климатом, не с водоснабжением, а с границей владения, с межой, с вехой, поставленной землемером!
Сколько труда человеческого, сколько сил почвенных было бы сбережено на пользу общую, если бы все это сплошное поле в 230 миллионов десятин мог поднять и засеять, подчиняясь только климату и свойствам почвы, один совокупный хозяин и совокупный работник – народ, объединяющий свои силы и средства в социалистическом производстве.
Общинной чересполосице правящие классы противопоставляют слабый, изолированный, беспомощный хутор. Чересполосице хуторского хозяйства пролетариат противопоставляет социалистическую обработку общественной земли.
«Правда» N 8, 21 (8) декабря 1909 г.
Казалось, все идет прекрасно. Дума «властно» вмешалась во внешнюю политику и ободрила Извольского к более решительным шагам на Балканах. Дума приняла закон 9 ноября и открыла эру «органического устроения» деревни. На очереди стояло дальнейшее «оздоровление страны». И люди государственного переворота 3 июня уже предсказывали скорое наступление тех дней, когда горшок щей появится на столе у каждого русского крестьянина. Казалось, все идет прекрасно… Как вдруг в том государственном котле, где изготовлялись щи национального благосостояния, оказался – таракан. «Осведомительное бюро» попробовало было его не признать. Но таракан выдался уж слишком матерой, так что его заметили даже на французской бирже, где незадолго перед тем Коковцев учел эти самые щи – по весьма жалкому курсу. Волей-неволей пришлось давать объяснения пред Европой. Так выросли совершенно не предусмотренные думскими режиссерами дебаты об Азефе[181].
Больше всего взволновались либералы. Они одновременно скорбели и ликовали: ликовали, ибо они «всегда это предвидели», скорбели – за русскую государственность. Но больше ликовали: мировой азефовский скандал одним концом бил по «революции», другим – по военно-полевой столыпинщине; кому же и быть в выигрыше, как не либерализму, который стоит между ними? Либеральный юрист Набоков[182] готовил новое и безукоризненное определение провокации, правый кадет Маклаков искал «общей почвы», т.-е. общей «большой посылки» для объяснений с министерством («государственность», «законность» и пр.), а кадетский трибун Родичев лихорадочно перелистывал речи Мирабо[183]. Увы! жестокое разочарование ожидало их.
В первый момент господами положения овладела растерянность, граничившая с оцепенением. Конечно, совершенно правы ораторы левой, что дело Азефа не единично, а типично и от тысячи других подобных дел отличается лишь масштабом. Можно сказать, что в каждой ложке правительственного умиротворения сидит маленький таракан. Но тем не менее арифметическая сумма всех этих тараканов еще не дает Азефа. Здесь мы имеем именно тот случай, когда количество переходит в качество. Как ни закаливались октябрьские мозги в огне контрреволюции, но и им трудно было переварить тот факт, что страшная террористическая организация является орудием революции с одной стороны; с другой же стороны – это лишь кегельный шар в руках охраны, причем роль кегельных болванок выполняют губернаторы, министры и великие князья. Октябристы потребовали десять дней на размышление. «Это дело надо разжевать», откровенно признался их оратор фон-Анреп. В действительности же прошло целых пятнадцать дней, прежде чем они разжевали Азефа.
24 февраля Столыпин выступил с разъяснениями по предмету запроса. Нужно отдать справедливость этому рыцарю удавной петли: он знает своих людей. Он знает своих оппозиционных погромщиков, своих друзей справа, которые всегда простят ему его «конституционный» жест ради трех тысяч виселиц, которые он построил; и он знает «своих» оппозиционных либералов, своих враго-друзей слева, которые в трудную минуту всегда простят ему его три тысячи виселиц ради его конституционного жеста. И лучше всего он знает своих октябристов, эту пьяную от благодарного восторга орду, которая видит в нем Георгия-Победоносца контрреволюции, сохранившего за собственниками их собственность и введшего их – за хвостом своей лошади – в зал Таврического дворца. Спасенные от «ужасов» экспроприации, они готовы благодарными языками слизывать не одну только ваксу с его сапог.
Никому так не нужна благородная внешность, как шулеру: она для него то же, что ряса для священника или билет охранника для русского грабителя (экспроприатора). И чем наглее его игра, тем большим благородством должен отличаться его жест. Нужно опять-таки отдать справедливость Столыпину: безошибочным инстинктом дикаря он быстро ориентировался в чуждой ему обстановке парламентаризма и, не заглянув даже в школу либерализма, он без труда усвоил себе все то, что нужно палачу, чтобы не только казаться, но и чувствовать себя джентльменом. И стоит ему ныне сделать на думской трибуне движение рукой, натертой до мозолей веревками виселиц, и он – как выражается октябристский центральный орган – мгновенно «рассеивает те пугливые сомнения, которые, может быть, шевелились» в верных ему сердцах.
Во всем этом деле правительство заинтересовано в одном: внести «полный свет». Именно поэтому, очевидно, оно в первом своем официальном сообщении начисто отреклось от Азефа, а во втором – призналось во лжи. «В этом зале для правительства нужна только правда». Именно поэтому он, Столыпин, с документами департамента полиции в руках хочет доказать, что чины департамента не повинны «не только в попустительстве, но даже и в небрежности». Азеф – «такой же сотрудник (!) полиции, как и многие другие». Если он 17 лет состоял параллельно в полиции и в революционных организациях, тем хуже для революции и тем лучше для полиции. Конечно – «для видимости и сохранения своего положения в партии» – «сотрудник» должен выказывать сочувствие ее задачам. Но до каких пределов? Этого он, Столыпин, не сказал. И не мог сказать. Ибо это вопрос, который решается чисто эмпирически – от случая к случаю. И если Азефу, такому же сотруднику, как и многие другие, пришлось – «для видимости» – оторвать одному или другому министру голову или раскидать по мостовой мозги великого князя, то в полицейских донесениях Азефа во всяком случае не видно следов не только провокации или попустительства, но даже и небрежности. «Правительству нужна только правда». Поэтому знайте: если Столыпин сегодня заявляет, что уличенный провокатор действительный ст. советник Рачковский[184] «с 1906 г. никаких обязанностей по министерству внутренних дел не исполнял», то завтра соц. – демокр. Гегечкори докажет, что Рачковский и по сей день состоит помощником начальника охраны в Царском Селе. Рачковский оказался слишком отъявленным негодяем, чтобы занимать видный пост в департаменте полиции, но он все же достаточно хорош для того, чтобы охранять священную особу монарха от любви его народа.
Лозунг правительства – «правда». И если Столыпин лжет в Думе, как любой клятвопреступный полицейский в политическом процессе, то это потому, что он слишком уверен в своей безнаказанности: он знает своих людей. Он знает, что не только октябрист граф Уваров поручится за его «кристальную чистоту», но что и причесанный a la Мирабо Родичев поспешит поклясться в искренности столыпинской «слепоты». Слепота! Несчастный Онорэ-Габриель-Рикетти Родичев! Если бы у него и его партии была хотя бы десятая часть той политической зоркости, с какой Столыпин разглядел бессилие адвокатски-профессорского либерализма!
Хуже всего пришлось в азефском скандале октябристам – и они обнаружили похвальную политическую стойкость. В те самые дни, когда европейская пресса стала знакомить широкие круги с русским полицейски-террористическим романом, гучковский «Голос Москвы»[185] с замечательной ясностью формулировал свое политическое credo, более того – объективную историческую позицию октябристов. Газета получила вызов слева. Несколько демократических журналистов поспешили, основываясь на разоблачениях всероссийских административных грабежей и хищений, втолковать торговой и промышленной буржуазии, что ее единственное спасение заключается в разрыве с земледельческим дворянством и вступлении на путь принципиальной оппозиции:
«Голос Москвы» отвечал:
"Ясно ведь, что буржуазия сама по себе недостаточно сильна, чтобы с успехом воздействовать на правительство. Стремления буржуазии должны в этом направлении объединиться со стремлениями других элементов.
"Кто же может быть этим союзником буржуазии?
"Интеллигенция, не имеющая никакого влияния на хозяйственную жизнь, радикальная печать?.. Это было бы весьма сомнительным плюсом.
"Естественным союзником буржуазии являются другие экономические классы, связанные с ней непосредственным участием в хозяйственной жизни и действительно заинтересованные в повышении производительности национального труда.
"В настоящий исторический момент в России в этом заинтересованы все классы русского народа: буржуазия и помещики, крестьяне и рабочие.
"Но, к несчастью, крестьяне и рабочие, как только они начинают относиться «сознательно» к окружающему, становятся большей частью жертвой социалистической пропаганды, идущей от интеллигенции, и начинают видеть в буржуазии своего главного политического врага. Поэтому о крестьянах и рабочих, как политических союзниках буржуазии, не может быть и речи.
"У буржуазии остается, таким образом, сейчас только один единственный союзник – помещики… И поэтому объединение представителей обоих этих классов в Союзе 17 октября вызвано не случайными причинами, а продиктовано всем ходом русской политической эволюции{51}.
Буржуазия могла бы забрать в свои руки правительство, только оперевшись на массы. Но так как массы относятся к ней враждебно, то буржуазия вынуждена не бороться против правительства, а держаться за него обеими руками. Октябристы слишком реалистичны, чтобы на авось заниматься «оппозицией», как кадеты. И они последовательно проводят эту свою точку зрения, несмотря на все испытания судьбы. Правда, после первых громовых ударов азефовщины и они позволили себе ахнуть. Но уже очень скоро заставили себя понять, что Азеф ничего не меняет в «ходе русской политической эволюции», ибо он всего-навсего – таракан, неосторожно всплывший на поверхность их же собственных октябристских щей, и что выплескивать щи из-за таракана противоречит не только интересам, но и национально-бытовым традициям московского купечества. И когда им слева доказывали, что таракан – не случайность, а неизбежность, они отвечали: «что ж? – остается, благословясь, проглотить и таракана». И проглотили, не поморщившись.
В кадетских речах об Азефе было много красивых мест, счастливых выражений и даже мыслей. Но никогда еще безнадежность кадетства не выступала с такой яркостью, как в этих дебатах. По мысли милюковской фракции, запрос должен был оказаться клином, вогнанным в тело третьедумского блока, и если не повалить министерство, то затруднить для октябристов роль правительственной партии. Оказалось наоборот. Повторилось то же, что и после прежних разоблачений. Все помои, весь мусор и дрянь, которыми история последних двух-трех лет облила и забросала царское самодержавие, не только не нанесли ущерба контрреволюционному союзу, но, наоборот, еще теснее сплотили его цементом общего позора. – Хлеб, украденный Гуркой у голодающих крестьян? Взятка губернатору? Братание царя с осужденными громилами? Икона, начиненная взяткой градоначальнику? Дома терпимости, как устои патриотизма? Волосы, поодиночке вырванные во время пыток? Что там еще? Нет ли чего посильнее? Экспроприации под командой полиции? Изнасилование старух казаками? Расстрелы без суда? Наконец, Азеф? Министры, убитые при содействии полицейских террористов?.. Давайте все сюда! Все пойдет в дело! Столыпин с Гучковым выводят здание новой России – им нужен строительный материал!
«Почему – вопрошал Маклаков октябристов и правительство – в деле, где мы, как будто, исходим из одинаковой позиции, мы начинаем в конкретных случаях говорить на разных языках»? Почему? Недоумение «блестящего юриста» Маклакова разрешил аляповатый политик Милюков. Правительство хочет «победить революцию», но не может: отсюда его слабость. «Кадеты думали иначе: они надеялись приостановить революцию». Исходили, значит, из той же позиции, только метод предлагали другой. Что ж, имели успех? Увы! «Правительство, привыкшее опираться на силу, – жаловался Милюков – считалось с нами, когда видело в нас большую революционную силу. А когда увидело, что мы – только конституционная партия, то в нас надобности уже не оказалось». Понимал ли Милюков, что говорил? Сознавал ли, какой убийственный итог подводит трехлетней истории своей партии? Она стала спиной к революции, спекулируя на доверие власти – и это погубило ее. В тщету обратились усилия ее, весь позор ее унижений и предательств не дал ей ни крупицы власти. И роль ее собственного вождя превратилась в жестокую эпитафию на могиле ее «демократического» либерализма…
Рядом с поучительной, но нравственно-отталкивающей историей либерального Санхо-Пансо[186], который почти целиком вернулся к своему старому дореволюционному ничтожеству, но уже без старых надежд и возможностей, судьба террористического Дон-Кихота способна была бы вызвать к себе живейшее сочувствие. Если бы только этот бедный рыцарь печального образа изъявил решительное намерение очистить свою голову от романтического вздора и понять, что, по воле истории, он всегда был лишь оруженосцем при плутоватом Санхо-Пансе, который хотел при его помощи стать губернатором острова… Но предрассудок терроризма имеет свое упорство и свой энтузиазм. И вместо сочувствия к ошибкам, которые он уже сотворил, он вызывает необходимость активного отпора ошибкам, которые он только готовится сотворить.
Глядите: вместо того, чтоб отбросить прочь негодные доспехи, которыми сумела овладеть рука полицейского прохвоста; вместо того, чтоб засучить рукава и приняться за серьезную революционную работу, романтики выбрасывают из своей головы последние крупицы политического реализма, начисто отказываются от организации пролетариата и крестьянства во имя голого террора (см. «Революционная Мысль», N 4) и берутся – в который уже раз! – собственными средствами покончить с царизмом[187]. Теперь они уже твердо знают, как избежать подводных отмелей и рифов. Они создадут новую сеть «неуловимых» автономных дружин, они выдумают новые пароли, которых не знает Азеф, и, наконец, самое главное – они сварят большой котел динамита, в полтора раза большей силы, чем динамит азефовский. А чтоб не перепутать паролей и не переварить динамита, они обобьют толстым войлоком окна и двери своей алхимической лаборатории, – отныне ни один крик улицы, ни один отзвук фабричного гудка не ворвется к ним и не помешает им приготовлять то колдовское варево, расхлебывать которое придется – увы! – неизвестно кому… Удастся ли им на этом пути совершить еще какое-нибудь «эффектное» предприятие, мы не знаем. Но мы твердо знаем, что они идут навстречу еще худшему и горшему концу. Сейчас у них может, по крайней мере, оставаться то утешение, что банкротство террористической тактики пало страшным плевком истории на физиономию третьедумского царизма. Но им мало этого великодушия истории. Они снова осмеливаются провоцировать ее с упорством, в котором нет даже дерзости, ибо оно поражено слепотой. И они добьются последнего жестокого пинка.
Уже на горизонте стоит в своем роде символическая фигура, в профессиональных темных очках, которая бросает от себя тень на грядущую новую эпоху террора. Это – Бакай[188]. Он выступает теперь – в сообществе своего импрессарио, злосчастного фанатика Бурцева[189] – во всех искариотских процессах последнего времени, как свидетель и заслуженный эксперт, и его речи дышат жизнерадостной уверенностью в том, что как минус на минус дает плюс, так и двойное предательство возвращает нравственной репутации ее девственную свежесть… В конце концов мы имели бы право предоставить мертвым хоронить своих мертвецов, если б у нас в этой среде не было обязанностей по отношению к живым. Это прежде всего – рабочие-эсеры. Мы пойдем к ним и скажем: «Смотрите, – ваши вожди открыто заявляют, что по условиям своей профессии вынуждены повернуться к рабочему классу спиною; вам, рабочим, остается одно: раз навсегда повернуться спиною к этим вождям!».
«Die Neue Zeit»[190], март 1909 г.
(К делу Азефа)
Целый месяц все, кто только умел читать и думать на Руси и во всем свете, занимались Азефом. «Дело» его известно всем и каждому из легальных газет и из отчетов о думских прениях, по поводу запроса об Азефе. Теперь Азеф успел уже отойти назад, в газетах его называют все реже. Прежде, однако, чем окончательно выбросить Азефа в помойную яму истории, мы находим необходимым подвести принципиальные политические итоги – не азефовщине собственно, а всему терроризму в связи с отношением к нему главнейших политических партий в стране.
Единоличный террор, как метод политической революции, есть наше «национальное» русское достояние. Конечно, убийство «тиранов» старо почти так же, как сам институт «тиранов», и поэты всех веков сложили немало гимнов в честь кинжала-освободителя. Но планомерный террор, ставящий себе задачей устранение сатрапа за сатрапом, министра за министром, монарха за монархом – «Сашку за Сашкой», как фамильярно формулировал программу террора некий народоволец 80-х годов, – этот террор, приспособляющийся к бюрократической иерархии абсолютизма и создающий свою собственную, революционную бюрократию, является продуктом самобытного творчества русской интеллигенции. Тому, разумеется, должны быть свои глубокие причины – и искать их нужно: во-первых, в природе русского самодержавия, во-вторых, в природе русской интеллигенции.
Чтобы самая мысль о механическом уничтожении абсолютизма могла приобрести популярность, для этого государственный аппарат должен представляться чисто-внешней насильственной организацией, не имеющей никаких корней в организации общества. Но именно таким представлялось революционной интеллигенции русское самодержавие. Под этой иллюзией было свое историческое основание. Царизм слагался под давлением более культурных государств Запада. Чтоб устоять в состязании, он должен был нещадно обирать народные массы и, таким образом, вырывать экономическую почву из-под ног даже у привилегированных сословий. Им и не удалось подняться на ту политическую высоту, как на Западе. А в XIX веке сюда присоединилось могущественное давление европейской биржи. Чем большие суммы она давала взаймы царизму, тем меньше становилась его непосредственная зависимость от экономических отношений собственной страны. Европейской военной техникой он вооружался на европейские средства и вырос, таким образом, в «самодовлеющую» (разумеется, относительно) организацию, возвышающуюся над всеми классами общества. Отсюда естественно могла родиться мысль: взорвать на воздух эту чужеродную надстройку при помощи динамита.
Призванною выполнить эту работу почувствовала себя интеллигенция. Как и государство, она развивалась под прямым и непосредственным давлением Запада; вместе со своим врагом – государством она обгоняла экономическое развитие страны: государство – технически, интеллигенция – идейно. В то время, как в более старых буржуазных обществах Европы революционные идеи развивались более или менее параллельно с развитием широких революционных сил, в России интеллигенция, приобщившись к готовым культурным и политическим идеям Запада, духовно революционизировалась прежде, чем экономическое развитие страны породило серьезные революционные классы, на которые она могла бы опереться. При этих условиях ей ничего не оставалось, как помножить свой революционный энтузиазм на разрывную силу нитроглицерина. Так возник терроризм классиков-народовольцев. В два-три года он достиг своего зенита и затем быстро сошел на нет, сжегши в огне своем тот запас боевых сил, который могла выдвинуть слабая численностью интеллигенция.
Террор социалистов-революционеров в общем и целом вызван теми же историческими причинами: «самодовлеющим» деспотизмом русской государственности, с одной стороны, и «самодовлеющей» революционностью русской интеллигенции, с другой. Но два десятилетия прошли не даром, и террористы второй формации выступают уже, как эпигоны, отмеченные печатью исторической запоздалости. Эпоха капиталистического «Sturm und Drang'а» (бури и натиска) 80-х и 90-х годов создала и сплотила многочисленный промышленный пролетариат, пробила жестокие бреши в экономической замкнутости деревни и теснее связала ее с фабрикой и городом. За народовольцами действительно не было революционного класса; социалисты-революционеры лишь не хотели видеть революционный пролетариат; по крайней мере, не умели оценить его во всем его историческом значении.
Конечно, можно из литературы социал-революционеров без труда набрать дюжину-другую цитат о том, что они ставят террор не вместо борьбы масс, а вместе с борьбой масс. Но эти цитаты свидетельствуют лишь о той борьбе, которую пришлось вести идеологам террора с марксистами – теоретиками массовой борьбы. Дела это, однако, не меняет. По самому существу своему террористическая работа требует такого сосредоточения энергии на «великом миге», такой переоценки значения личного героизма, и, наконец, такой «герметической» конспирации, которые, – если не логически, то психологически – совершенно исключают агитационную и организационную деятельность среди масс. На всем политическом поле для террориста существуют только две светящиеся точки: правительство и боевая организация. "Правительство готово временно примириться с существованием всех других течений, – писал Гершуни[191] товарищам в ожидании смертной казни, – но решило направить все свои удары, чтобы раздавить партию социалистов-революционеров". "Я твердо надеюсь, – писал в такую же минуту Каляев[192], – что наше поколение, с Боевой Организацией во главе, покончит с самодержавием". Все, что вне террора, – только обстановка борьбы, в лучшем случае – вспомогательное средство. В ослепительном пламени взрывающихся бомб бесследно исчезают очертания политических партий и грани классовой борьбы. И мы слышим, как крупнейший романтик и лучший практик нового терроризма, Гершуни, требует от товарищей «не разъединять не только революционных рядов, но даже оппозиционных».
«Не вместо массы, но вместе с массой». Однако же терроризм слишком «абсолютная» форма борьбы, чтобы довольствоваться относительною и подчиненною ролью в партии. Рожденный отсутствием революционного класса, возрожденный впоследствии недоверием к революционной массе, терроризм может поддерживать свое существование, лишь эксплуатируя слабость и неорганизованность масс, преуменьшая их завоевания, преувеличивая их поражения. «Они видят, – сказал о террористах адвокат Жданов в процессе Каляева, – невозможность, при современном оружии, народным массам с вилами и дрекольями, этим исконным народным оружием, разрушать современные Бастилии. После 9 января они уже знают, к чему это приводит; пулеметам и скорострельным ружьям они противопоставили револьверы и бомбы, эти баррикады XX века». Револьверы одиноких героев вместо народных дрекольев и вил, бомбы вместо баррикад, – такова действительная формула террора. И какое бы подчиненное место ему ни отводили «синтетические» теоретики партии, он всегда займет красный угол, а Боевая Организация, которую официальная партийная иерархия ставит под Центральным Комитетом, окажется неизбежно над ним, над партией и всей ее работой, пока жестокая судьба не поставит ее – под департаментом полиции. И именно поэтому конспиративно-полицейский крах боевой организации будет неизбежно означать и политический крах партии.
Эпигоны при всем благоговении перед классиками никогда не повторяют их, ибо живут в другое время и ко времени этому вынуждены приспособляться. Эклектика – душа эпигонства, а форма его – компиляция.
Не только от романтического имени Народной Воли[193] – ради более европейского – вынуждены были отказаться социал-революционеры, и не только священные буквы Б. О. – отдать под политический контроль Ц. К. Вся пяти-шестилетняя история партии с.-р. есть процесс приспособления поражающей своей гибкостью революционной интеллигенции прежде всего к классовой борьбе пролетариата, затем – к стихийным движениям крестьянства. Интеллигенция сохраняла за собой террор, как свой собственный метод, как гарантию своего политического самосохранения и, практически опираясь на силу террористической организации, а идейно – на субъективный метод, на философию личного почина, она пыталась усыновить и подчинить себе движение пролетариата и крестьянства. Интеллигенция плюс террор, пролетариат плюс «субъективно» облагороженная классовая борьба, крестьянство плюс социализация земли – вот к какой триаде свелась эклектическая компиляция социал-революционеров, которая казалась им высшим политическим синтезом. И однако же под этой компиляцией – как и под эсеровским взглядом на «внеклассовую» природу абсолютизма – имеется свое историческое основание. В сущности эсеры хотели лишь на «субъективном» жаргоне революционной интеллигенции, пытающейся отстоять свою самостоятельность, формулировать исторически-обусловленную потребность в революционном сотрудничестве пролетариата с крестьянством.
Диктатура интеллигенции над пролетариатом и крестьянством не из-за Азефа, конечно, потерпела крах. События революции и контрреволюции, наполнившие многие алгебраические формулы живым политическим содержанием, по всем швам разодрали синтетическую компиляцию эсеров. При первых же проблесках парламентаризма от них откололась широкая группа интеллигентов, чувствующих себя гораздо лучше на адвокатской трибуне, профессорской кафедре или за редакторским столом, чем в лаборатории террориста (так называемые народные социалисты[194]). С другого фланга от них оторвалась группа максималистов[195], которая думала не только политическое сопротивление царизма, но и экономическое сопротивление контрреволюции преодолеть посредством увеличенной дозы динамита. Представители крестьянства, трудовики первых двух Дум, почти бесследно растворили в себе парламентских социал-революционеров, что не избавило их тем не менее от политической бесформенности, в силу которой они по каждому вопросу колебались между кадетами и социал-демократами. Пролетариат в подавляющей массе своей в течение всей революции шел за социал-демократией. Таким образом, социальная основа эсеровской партии оказалась в момент испытания крайне зыбкой, внутренние центральные силы разрывали партию на части, и когда на эту почву разложения и неуверенности упали поразительные и неожиданные во всей своей закономерности разоблачения об Азефе, в лагере эсеров воцарилась паника, и более откровенные увидели себя вынужденными заявить: «партии социал-революционеров, как организации, не существует» («Революционная Мысль» N 4).
Терроризм в России умер. И Бакаю, этому революционно-охранно-террористическому анабаптисту, который в Варшаве помогал превращать террористов в трупы, а теперь, вместе со своим крестным отцом Бурцевым, пытается гальванизировать труп терроризма, – если ему и удастся создать условия для второй азефиады – то в лучшем случае в одну десятую долю первой. Революционный террор передвинулся далеко на восток – в область Пенджаба и Бенгалии. Там медленное политическое пробуждение 300-миллионной нации создает для него благоприятную атмосферу. Там государственный строй кажется еще более абсолютным в своем над-общественном деспотизме, – еще более «случайным» и инородным; ибо военно-полицейский аппарат Ост-Индии ввезен из Англии вместе с ситцем и конторскими книгами. И потому индусская интеллигенция, со школьных скамей приобщающаяся к идеям Локка, Бентама, Милля и в своей идейной эволюции обгоняющая политическое развитие страны, естественно предрасположена искать не хватающей ей силы на дне алхимической реторты. Может быть и в других странах Востока терроризму еще предстоит пережить эпоху расцвета. Но в России он составляет уже достояние истории.
Наша партия всегда с крайней непримиримостью относилась к с.-р. Эта непримиримость была тем неизбежнее и тем острее, что и сама социал-демократия в своих руководящих верхах состояла вначале из той же революционной интеллигенции – только с марксистским миросозерцанием. Борясь против терроризма, марксистская интеллигенция защищала свое право или свою обязанность – не уходить из рабочих кварталов для учинения подкопов под великокняжеские и царские дворцы. Борясь против всеобъемлющего программного и организационного «синтеза», марксистская интеллигенция отбивалась от грозившего ей растворения в общедемократическом хаосе. Дальнейшее развитие событий оправдало ее, и к тому времени, когда она открыла повальное бегство из ею же созданной партии, она нашла заместителей в лице социалистических рабочих… Сейчас, однако, дело для нас идет уже не об идейном «размежевании» с социал-революционерами, а о политическом поглощении пролетарских элементов этой партии. Первой цели служила преимущественно теоретическая полемика, второй цели должна служить, главным образом, разумная организационная политика.
Существо партии определяется не программой самой по себе и еще менее – писаниями партийных теоретиков и публицистов. Социальный состав партии – вот что определяет ее удельный вес и предопределяет ее политическую орбиту. Если бы с.-р. были по составу исключительно или преимущественно пролетарской партией, тогда наша задача должна была бы с самого начала состоять не в том, чтобы вгонять как можно более глубоко клин теоретических разногласий между нами и ими, а в том, чтобы, наоборот, искать путей сближения в политической практике, – путей, которые помогли бы рабочим-эсерам наименее болезненно ликвидировать их теоретические предрассудки. Но в том-то и суть, что классовые очертания этой партии всегда были крайне хаотичны, и никогда нельзя было с уверенностью сказать, идет ли речь об объединении рабочих, «трудовых» крестьян-собственников или земских врачей и провинциальных литераторов. По отношению к разным классовым группам партии одна и та же программа получала совершенно разное значение. В то время как представители земской интеллигенции и эсеры от сохи в формулах туманно-классового социализма выражали свои смутные и противоречивые мелкобуржуазные интересы, эсеры от фабричного станка, наоборот, отливали свои определенные пролетарские интересы в формулы мелкобуржуазного утопизма. Во всеобщих стачках, в Советах Депутатов, в профессиональных союзах рабочие эсеры шли рука об руку с рабочими социал-демократами. Этого мы не должны ни на минуту забывать. Теперь, когда эсеровская интеллигенция впала в совершенную прострацию, рабочие эсеры, как сообщают, продолжают стойко держаться, с тем благородным организационным упорством, которое вообще отличает рабочих. Применять старые методы непримиримой борьбы по отношению к этим пролетарским группам значило бы впадать в нелепый анахронизм. Такое доктринерство способно было бы лишь толкнуть их на путь анархизма. Между тем разумная организационная политика способна обеспечить их слияние с нашей партией в самый короткий срок.
Глубокая дифференциация буржуазной «нации» в эпоху революции – в атмосфере могучего развития международного рабочего движения – отбросила левое крыло русской буржуазной интеллигенции в лагерь социализма. Но чем больше террористическая группа этой интеллигенции отстаивала свою идейную самостоятельность от классового пролетарского социализма, тем меньше она могла отстаивать свою политическую самостоятельность от буржуазного либерализма. С самого возникновения своего партия с.-р. естественно тяготела к превращению в боевой отряд при легальной оппозиции, – и объективно и субъективно (см. выше цитату из письма Гершуни). Либералы это прекрасно понимали. Они отнюдь не скрывали своей симпатии к террору и проявляли ее наиболее естественным для них образом: денежной помощью Боевой Организации. «Смерть Синягина, – писал в „Освобождение“ один из его петербургских корреспондентов, – встречается с поразительной единодушной радостью»… И сам редактор штуттгартского органа, г. Струве, не обинуясь, признавал «популярность политического убийства в России» (N 2, 2 июля 1902 г.). «Политически и психологически это убийство было неизбежно», – писал он через два с лишним года по поводу убийства Плеве, – и с еще большей решительностью апеллировал к той «общественной атмосфере негодования и возмущения, которая рождает из рядов русского общества одного мстителя за другим» (N 52, 19 июля 1904 г.). «Будем откровенны, господа, – писал в том же номере один из сотрудников: – моральная солидарность между тем физическим лицом, руками которого пресечена преступная жизнь всемогущего министра, и если не миллионами, то во всяком случае сотнями тысяч его сограждан, полная и сомнению не подлежащая». Либералы не могли не понимать, что, поскольку террор вносит дезорганизацию и деморализацию в ряды правительства (N. B. ценою дезорганизации и деморализации в рядах революционеров), постольку он играет в руку не кому другому, как им, либералам. Террор, в отличие от массового движения, есть та форма революционной борьбы, которою можно управлять, как автомобилем. Террористы устрашают, либералы предлагают соглашение – с ручательством за прекращение террора. В то время как с.-р. охотились за министрами, а царю давали время на размышление, объявив царскую фамилию «пока» вне полосы огня, Струве, опираясь и на удачи террора и на его временное «самоограничение», взывал, обращаясь вверх: «Опомнитесь, господа! Вы ведете за счет верховной власти и ее носителя очень рискованную игру». («Освобождение», N 2). В начале «весны» Святополка-Мирского[196] либералы объединяют на парижской конференции[197] (осень 1904 г.) вокруг «минимальной», т.-е. вокруг своей собственной, платформы все не социал-демократические революционные организации, и, в то время, как земский съезд и либеральная пресса ставят князю Святополку свои кондиции, за спиною либералов стоят террористы, выжидающие исхода переговоров. Позже, когда заседала первая Дума и кадеты требовали, чтоб «исполнительная власть подчинилась власти законодательной», социал-революционеры снова временно приостановили террор… Роль террора, как средства на службе либерализма, выступала бы еще ярче, если бы в эти двусторонние переговоры: Милюкова с Черновым и Азефом (см. думскую речь Столыпина) и того же Милюкова с Треповым и Столыпиным (см. «Речь» N 46), если бы в эти переговоры не врывалась революционная масса и не портила чертежей[198]. В первый период революции, заканчивающийся великой октябрьской стачкой, либералы относились к массовым движениям с сочувствием, которое только у наиболее косных или, наоборот, у наиболее проницательных омрачалось беспокойным предчувствием. Пока выступления рабочих масс имели полустихийный характер и оставались политически и организационно неоформленными, до тех пор они, подобно террору, только в несравненно большей степени, расшатывая абсолютизм, выдвигали тем самым либералов, как естественных претендентов на власть. Но уже в процессе октябрьской стачки, когда революция начала быстро организовываться изнутри (Советы Депутатов, Крестьянский Союз, Железнодорожный Союз и пр.[199]), либерализм увидел себя отброшенным в сторону и ясно почувствовал, что дальнейшее развитие революции может совершаться уже не только за счет царизма, но и за его собственный счет. Если в течение 1905 г., особенно после 9 января, либерализм жизнерадостно спекулировал на свою (весьма, впрочем, призрачную) связь с революцией и еще в конце 1904 г. отважился в Париже эту связь документально запечатлеть, то, начиная с конца 1905 г., он все резче и резче отмежевывается от революции, спекулируя отныне на свой монархизм и на любовь к «порядку». Прежние нелегальные связи тяготят и компрометируют. Наши друзья слева превращаются в наших врагов слева, красное знамя оказывается «красной тряпкой», и либерализм, устами Милюкова, торжественно отказывается «нести на своей спине осла». В этой растущей враждебности либералов к революции тонут и их недавние симпатии к террору, который не дал того, что обещал, ибо не заменил движения масс, а растворился в нем. Кадеты уже не упускают более ни одного повода, чтобы не осудить «насилие слева», а азефовский запрос дает им подходящий случай подвести итоги их борьбе на два фронта: почтительно-услужающей «оппозиции» царизму и злобно-клеветнической травли революции. Эти итоги со свойственной ему аляповатостью подвел Милюков. Его речь так самоубийственно выразительна, что мы считаем необходимым привести здесь ее главные тезисы.
«Нас, которых обвиняли в соседстве и дружбе с революцией, – говорил лидер кадетской партии, – нас умнейшие из революционеров всегда называли и считали своими злейшими врагами».
«Правительственные меры не только не гарантировали прекращение революции, а, напротив, исходили из мысли о невозможности победить революцию… У нас, кадетов, эта надежда была».
«Чего мы искали в соседстве с революцией?.. Мы хотели засыпать пропасть между русским обществом и правительством»…
«Мы чаяли в легальной борьбе единственное спасение в ближайшем будущем; и во имя этой, неясной еще, возможности мы, гг., рисковали популярностью. Мы погубили ее весьма быстро»…
«Я сказал вам, почему мы оказались слабыми… Не потому, что вы (правые) были против нас. Вы пришли позднее; тогда вы сидели по домам… Мы остались одни, потому что отошла от нас та самая левая сторона, в руководительстве которой вы нас обвиняете»…
«Нас звали в министры тогда, когда считали, что мы опираемся на красную силу… Нас уважали, пока нас считали революционерами. Но когда оказалось, что мы только строго (!) конституционная партия, тогда надобность в нас прошла».
Так говорил Милюков в думском заседании 13 февраля. Он обвинял революционеров – в том, что они не желали верить в искренность правительственных уступок, в единоспасительность легальной борьбы. И он обвинял правительство – в том, что его уступки были не искренни, и в том, что оно отняло возможность легальной борьбы. Царизм оказался виновным в том, что не принял кадетских методов, гарантировавших победу над революцией. А революция оказалась виновной в том, что не приняла кадетских методов борьбы с царизмом. И в результате совокупных преступлений царского правительства и революционных партий оказались бессильными, ничтожными и презираемыми с обеих сторон… кадеты.
Так апологетическая речь кадетского лидера вылилась в справедливую по существу, но слишком жестокую по форме сатиру на русский либерализм.
Запрос об Азефе внесен в Думу по инициативе нашей фракции. Рядом с этим кадеты внесли и свой запрос, которому они придали тем менее принципиальную форму, чем более надеялись на его непосредственный чудодейственный результат. Они ошиблись: их запрос, как и наш, был единодушно отвергнут думским большинством после «блестящей» речи премьера[200]. И сейчас, когда пишутся эти строки, либеральная пресса жалобно скулит по поводу «неудачи» азефовского запроса, с которым она связывала столько надежд. Но социал-демократию эта официальная неудача задевает так же мало, как мало ее задел крах тактики террора.
Непримиримое отношение русской социал-демократии к бюрократизированному террору революции, как средству борьбы против террористической бюрократии царизма, встречало недоумение и осуждение не только среди русских либералов, но и среди европейских социалистов. Сколько раз эсеры цитировали против нас «Vorwarts» времени Kurt Eisner'а, «L'Humanite» или «Wiener Arbeiter-Zeitung»[201]. Теперь вряд ли есть надобность доказывать нашу правоту, политическую, жизненную, реальнейшую правоту: политическое развитие доставило нам слишком убедительный в своей жестокости реванш. Но интересно отметить другое. Почти трогательным кажется тот факт, что именно те из западных товарищей, которые менее всего похожи на кровожадных пожирателей министров и монархов у себя на родине, считали, что в России начиненная динамитом жестянка – все-таки самый лучший политический аргумент. Было бы недостаточно в объяснение этого факта ссылаться на психологию гетевского бюргера, который по воскресным и праздничным дням так охотно слушает рассказы про войну и бранный шум – где-то там в Турции – и таким образом дает выход своему мирно дремлющему в будни романтизму.
Dann kehrt man abends froh nach Haus',
Und segnet Fried' und Friedenszeiten{52}.
На самом деле связь социалистического оппортунизма с революционным авантюризмом террора коренится гораздо глубже. Первый, как и второй – предъявляют истории счет раньше срока. Стремясь искусственно ускорить роды, они приводят к выкидышам – мильеранизма или… азефовщины. И террористическая тактика и парламентарный оппортунизм переносят центр тяжести с массы на репрезентативные группы, от ловкости, героизма, энергии или такта которых зависит весь успех. И там и здесь необходимы большие кулисы, отделяющие вождей от массы. На одном полюсе – окутанная мистицизмом «Боевая Организация»; на другом – тайные заговоры парламентариев с целью облагодетельствовать тупую партийную массу против ее воли. Политико-психологическое сродство оппортунизма и терроризма идет, однако, еще дальше. Тот, кто охотится (с самыми чистыми целями) за министерским портфелем или, при меньшем размахе, только за расположением и сочувствием «прогрессивного» министра, как и тот, кто охотится за самим министром с адской машиной под полою – одинаково должны переоценивать министра: его личность и его пост. Для них система исчезает или отодвигается вдаль; остается лишь лицо, наделенное властью. Один, чтоб склонить министра на свою сторону, вотирует ему бюджет на полицию; другой, прячась от полиции, приставляет к министерскому виску браунинг. Техника разная, но оба ставят своей целью – непосредственно воздействовать на министра, минуя массу. И далее. Если социалистические депутаты идут ко двору выслушивать тронную речь, которая, конечно, не сделает их умнее, то будет слишком дешевой критикой сказать, что они этим лишь нарушают наш демократический этикет. Здесь дело идет не о символе, а о симптоме. Что-нибудь же толкает их предпочесть монархический этикет революционному? Дело ясное: своим появлением они надеются «поощрить» благожелательного, но робкого монарха или, наоборот, хотят сделать его преемнику предостережение в том смысле, что ему придется раз навсегда отказаться от честолюбивой надежды видеть у себя в доме раз в пять лет живых социалистов, если он не пойдет по стопам своего предшественника. Так как русские социалисты лишены этих тонких средств «нравственного» воздействия, то приходится сделать вывод, что в их распоряжении остается лишь булыжник физического устрашения. Но в обоих случаях дело идет о «сознании» монарха, не о сознании пролетариата. В странах с мягким политическим климатом социалистам достаточно бывает пройтись за гробом мертвого венценосца, чтобы завоевать сердце его преемника неотразимо действующей перспективой увидеть когда-нибудь социалистов и за своим гробом. Но если естественное чередование монархов складывается недостаточно благоприятно, разве не должно – в странах сурового климата – явиться желание corriger la fortune, исправить судьбу, внести сознательный контроль динамита туда, где действуют лишь слепые законы наследственности и вырождения? Педагогика знает рядом с пряником награды розгу наказания. И если социалистическую политику поднять на высоту искусства воспитания монархов, то столь разные действия, как придворный поклон и метание бомбы, окажутся составными частями одной и той же системы. Само собою разумеется, что террористическую форму педагогики, при всех симпатиях к ней, лучше наблюдать – по ту сторону границы.
Какие бы ошибки ни делала наша партия, она – к чести ее – всегда оставалась одинаково далекой от обеих форм утопизма: оппортунистической и авантюристской. Как в подполье она не ставила с эсерами ставок на Азефа-террориста, так и в Думе она не ставила с кадетами ставок на Азефа-провокатора. Она никогда не пыталась азефовским динамитом устранять или запугивать министров, и она не собиралась посредством азефовского запроса низвергать или перевоспитывать Столыпина. И поэтому она не причастна к похмелью обеих неудач. В подполье и в Думе русская социал-демократия совершает одну и ту же работу: просвещает и объединяет рабочих. Она может это делать лучше или хуже. Несомненно одно: на этом пути могут быть ошибки, но не возможно банкротство.
«Przeglad Socyal-demokratyczny», май 1909 г.
На письмо тов. М. Л. позволяю себе ответить следующее: моей задачей было охарактеризовать не «современное положение тактической дискуссии», а объективную судьбу террористического метода. Моя цитата была не формальным доказательством, а лишь иллюстрацией тенденции. И если эту самопожирающую тенденцию терроризма я иллюстрировал выдержкой из «безответственного» эсеровского журнала, а не «синтетическими», ничего не говорящими самооправданиями центрального органа, то за это меня никогда не упрекнет тот, кто интересуется сущностью, а не формой. – Но и с формальной стороны не все обстоит так благополучно, как хочет нас убедить М. Л.
«Вы цитируете орган меньшинства и выдаете эту цитату за мнение партии», так говорит автор письма. Но где меньшинство? И где большинство? И с кем партия? Кто в силах и кто в праве ответить на эти вопросы? Сейчас в эсеровской партии царит, само собой разумеется, глубокое уныние и смущение. Один полагает, что партии следовало бы «спуститься» к экономическим рабочим организациям, которые до сих пор она только признавала «теоретически», но на практике обходила («Известия», N 9). Другой хотел бы, чтобы центр тяжести партийной деятельности был перенесен в крестьянство. Третий предлагает использовать, как революционный фактор, националистические и религиозные чувства масс. Официальные заграничные «Известия» находят, что «теперь, когда массовые выступления почти невозможны, отказаться от террористического метода значило бы свернуть знамя революции», и далее: «Террористический метод отразит все удары и завоюет все (!) позиции», – т.-е. говорит по существу то же самое, что сказано и в моей опороченной цитате. Центральный орган «синтезирует» все это вместе. Но кого представляет он сейчас: «партию» или только свою собственную группу? Как распутается клубок мнений и направлений, сейчас не так-то легко определить; но в одном пункте согласны сторонники всех направлений эсеровской партии: если есть в партии учреждение, непоправимо скомпрометированное делом Азефа и потерявшее всякий авторитет, то это «руководящий» центр, к которому принадлежит и центральный орган. Позиция последнего в первом номере после разоблачения Азефа официально успокоительна и формально консервативна. «Все остается по-старому» – таков лозунг{54}. Мое преступление, значит, в том, что я эти казенные заверения партийного центра, который, по собственному его признанию, ждет своей смены, не положил в основу своих рассуждений. Mea culpa! (моя вина!). Но это преступление я готов повторить и после письма товарища М. Л. Да и как же иначе? Что стремления консервативных элементов партии сохранить эту последнюю со всеми ее противоречиями (терроризм плюс массовая борьба; классовая борьба пролетариата плюс этический интеллигентский социализм плюс крестьянские производственные кооперативы и т. д.) увенчаются желанным успехом – поверить этому я после уроков революции могу еще меньше, чем до того. Дело Азефа ускорит и без того опустошительное дезертирство молодежи; от террористической интеллигенции ничего не останется, кроме разве небольших групп сторонников Бурцева, единственное отношение которых к массе заключается в том, что они ее высокомерно презирают.
Однако, бурцевское «меньшинство» – «определенно» замечает М. Л. – подчиняется партийной дисциплине. Неужели? Но вот это столь покорное меньшинство совершенно «определенно» утверждает в своем органе (N 4), что «партия социалистов-революционеров, как организация, сейчас не существует». Признаюсь откровенно, я никак не могу понять, каким это образом меньшинство ухитряется подчиняться партийной дисциплине и в то же самое время отрицать существование партии.
Мне казалось, что я не вправе занимать столбцы этого журнала изложением всех этих организационных вопросов – ибо они не могут быть проверены немецкими товарищами и не очень-то для них поучительны. Но М. Л. принудил меня к этому. В заключение я позволю себе, однако, отвлечь внимание читателей от этих незначительных обстоятельств, от цитат и контр-цитат, от субъективной логики партийных учреждений – к объективной логике терроризма. Эту самоубийственную логику можно схематически изобразить следующим образом:
Вначале появились классики терроризма – народовольцы. Они не опирались ни на какой революционный класс. Им фактически не оставалось ничего другого, как помножать свое собственное бессилие на взрывчатую силу динамита.
Затем пришли эпигоны, социалисты-революционеры. Они явились тогда, когда революционный класс уже был налицо. Но террористы не хотели или не могли понять и оценить этот класс во всем его историческом значении. Они заключили теоретически недостаточный и практически несостоятельный компромисс между массовой тактикой и террористическим методом, основанным на недоверии к массам. Дело Азефа знаменует собой полный крах этого терроризма эпигонов. Этого факта не уничтожит никакой центральный орган.
Теперь наступает время террористических декадентов. В тот момент, когда центральный комитет провозглашает роспуск боевой организации, во главе которой стоял Азеф, Бурцев высоко поднимает знамя чистого бомбизма. Только теперь это направление готово, по-видимому, превратиться из индивидуальной причуды своего основателя в политическое явление. Оно отказывается от тягостного компромисса, открыто поворачивается спиной к массе и силится создать неуязвимую группу сверхчеловеческих террористов, возвышенных над тревогами и неудачами классовой борьбы.
Это развитие (вернее, вырождение) терроризма и имел я ввиду, цитируя «Революционную Мысль» и не обращая внимания на сглаживающую все углы официальную фразеологию центрального органа.
«Die Neue Zeit», май 1909 г.
На конспиративно-охранной квартире в Петербурге бомба разорвала на несколько частей охранного конспиратора, полковника Карпова. Другой конспиратор, доверенный шпик, оказался ранен. Третий конспиратор арестован и посажен в Петропавловку. После этого еще не разорванные охранные конспираторы дали обо всем происшествии самые успокоительные сведения прокурору Корсаку, а тот – «у нас, слава богу, есть конституция!» – в краткой речи успокоил и Думу.
Да и впрямь беспокоиться не было причин. Ничего особенного не случилось. Начальник охранного отделения расположился выпить чайку на квартире у террориста. Доверенный шпик снял с ноги сапог и мирно раздувал самовар. Оба чувствовали себя, надо думать, превосходно, ибо сапог шпика и конспиративный самовар и квартира террориста, – все было куплено и обставлено за счет неистощимого государственного бюджета. И все закончилось бы ко всеобщему удовольствию, если бы под полковником, в сиденье кресла, не оказалась заделанной бомба. Правда, бомба совсем особенная, построенная на государственный счет, – так что даже г. Милюков несомненно вотировал на нее средства, когда подавал в Думе свой голос за бюджет. Тем не менее, когда хозяин-террорист нажал кнопку, государственная бомба разорвалась точь-в-точь так же, как если бы она была начинена на средства «боевой организации» – и прекратила не только карповское чаепитие, но и карповскую карьеру.
Так как жандармские полковники не во всех конспиративных квартирах вешают на стенку мундир и надевают туфли, то приходилось с самого начала предположить, что прежде чем охранник нашел нужным напиться чаю у террориста, террорист приходил пить чай к охраннику. Так оно и оказалось. Только по утверждению правительства охранник был, что называется, душа на распашку, террорист же распивал с ним чай не от чистого сердца, а выполняя приговор некоторой организации, которая считала, что сильно подвинет вперед дело освобождения масс, если подложит охранному полковнику под седалищную мякоть два фунта гремучего студня. Это же истолкование петербургскому взрыву дают парижские центры социалистов-революционеров. Возможно, что и так. Но с точки зрения политической это, в конце концов, совершенно все равно. Для нас, для простецов, для непосвященных, для массы, – а в ней ведь суть – тут ясно и отчетливо выступает лишь один факт: бомба бесследно утратила политическую физиономию. Теперь после каждого динамитного взрыва обеим сторонам приходится спрашивать друг друга: «Где ваши? Где наши?» Где кончается бескорыстное самоотвержение, где начинается жирно смазанная провокация?..
Карповский скандал пал гнойным плевком на непромокаемые физиономии людей 3 июня. Вместо того, чтобы скромно утереться в углу обшлагом октябристской ливреи, г. Гучков взошел на думскую трибуну и при сочувственном лае думских шакалов принялся пинать революцию сапожищами своего нравственного негодования.
– Азеф, это – революция. Гартинг – революция, Петров-Воскресенский – революция[202]. Революция, это – «разбойничество и хулиганство», революция, это – низменный кутеж после экспроприации, революция, это – комиссионное взяточничество при приемке с завода негодных браунингов. Наконец, революция, это – «еврейство»… Революция бессильна, продажна, развращена – выродилась и ожидовела.
Депутатам, говорящим в Думе от лица революции, только и оставалось спросить: отчего же это вы, торжествующие победители, так позорно боитесь революции? отчего при одном имени ее с вас сползает сусальная позолота «культуры», и вы, в чем мать родила, взбираетесь на думскую кафедру – кто с ушатом помоев, кто с арапником, кто с песьей головой у пояса?.. Революция подкупна – говорите вы? Тогда зачем же дело стало, – подкупите ее! Денег не хватает, что ли? Найдете! На подкуп революции вам достанет сколько угодно денег европейская биржа. Хоть вы и говорите, что «в торжестве революции еврейство видит свое собственное торжество», однако же ваши кумовья, биржевые евреи Ротшильд и Мендельсон, дадут вам сотни миллионов на подкуп революции, как давали на распятие ее. Так в чем же дело, господа победители?
Да в том, что они глупо и беспомощно лгут. Купить можно Азефа, пару, дюжину Азефов. Но Азеф не революция. Среди двенадцати первых учеников Христа один оказался Иудой. Но разве Искариот – христианство? А нас ведь не 12 душ. Нас сотни тысяч рассеяно по стране. Случайных попутчиков, ничтожных духом, золото превращает в предателей. Но что воплощают собою негодяи, продающие себя реакции? Не «продажность» революции, из которой они бегут, а негодяйство реакции, которая покупает их для своих целей.
В тупом переулке терроризма уверенно хозяйничает рука провокации. Но разве террор создал 9 января? Или октябрьскую стачку? Революция – не лабораторная, не химическая, не та, которая в кресло заделывается, а настоящая, подлинная, народная, уличная – держится не на динамите Воскресенских, а на борьбе масс. Но никакой Азеф не властен отклонить революционное движение масс от предопределенных историей путей или наложить на него печать своей подлости. Гапон, в конце концов, обернулся предателем, но 9 января и по сей день живет и действует, как великая революционная пружина в душе пролетариата. Массы рабочие – вот революция во плоти! А их нельзя ни развратить, ни подкупить. Их нельзя и задавить, не разрушая государства. Их можно только придавить – да и то временно.
Клеветники-Гучковы чувствуют это. И хоть прикидываются уверенными в завтрашнем дне, но в груди у них неугомонно скребется и мяукает черная кошка страшного предчувствия. «Ох, быть беде! Недолго продержится наш романовско-карповский порядок. Оживают массы, оттаивают. Занесут они снова над нами великую метлу. И та пролетарская метла во сто тысяч раз страшнее самой страшной динамитной бомбы».
«Правда» N 9, 14 (1) января 1910 г.
(Перевод с немецкого)
Наши классовые враги имеют обыкновение жаловаться на наш терроризм. Не всегда ясно, что они под этим понимают. Они хотели бы собственно заклеймить именем терроризма все действия пролетариата, направленные против их интересов. Стачка в их глазах – главный метод терроризма. Угрозу стачкой, организацию стачечного пикета, экономический бойкот хозяина-живодера, моральный бойкот предателя из собственных рядов, – все это и многое другое они называют именем терроризма. Если, таким образом, понимать под терроризмом всякое действие, наводящее страх на врага или причиняющее ему ущерб, тогда, конечно, вся классовая борьба есть не что иное, как терроризм. Спрашивается только, имеют ли буржуазные политики право изливать на пролетарский терроризм потоки своего морального негодования, когда весь их государственный аппарат, с его законами, полицией и армией, есть не что иное, как аппарат капиталистического террора!
Однако, нужно сказать, что когда нас упрекают в терроризме, то этому слову стараются – хотя и не всегда продуманно – придать более узкое и непосредственное значение. Порча машин рабочими есть, например, терроризм в этом собственном смысле слова. Избиение предпринимателя, угроза поджечь фабрику или убить ее владельца, покушение на министра с револьвером в руках – все это террористические акты уже в подлинном смысле слова. Однако, кто имеет представление о сущности интернациональной социал-демократии, тот должен знать, что против такого рода терроризма, как метода борьбы, она всегда восставала самым непримиримым образом.
Почему?
Терроризировать угрозой стачки и действительно провести стачку могут только промышленные или сельскохозяйственные рабочие.
Общественное значение стачки находится в прямой зависимости, во-первых, от размеров предприятия или промышленной отрасли, на которую она распространяется, и, во-вторых, от организованности, дисциплины и боевой готовности участвующих в ней рабочих. Это относится столько же к экономической стачке, сколько и к политической. Она всегда остается методом борьбы, непосредственно вырастающим из производственной роли пролетариата в современном обществе.
Для своего развития капиталистический порядок нуждается в парламентской надстройке. А так как он не может загнать современный пролетариат в политическое гетто, то он должен раньше или позже допустить рабочих к участию в парламентаризме. В выборах находят свое выражение массовидность и степень политического развития пролетариата – свойства, определяемые опять-таки его социальной, т.-е. прежде всего производственной ролью.
Как в стачке, так и на выборах метод, цель и результат борьбы всегда находятся в зависимости от общественной роли и силы пролетариата как класса.
Провести стачку могут только рабочие. Поломать машины, поджечь фабрику или убить ее владельца могут и ремесленники, разоренные фабрикой, и крестьяне, которым она отравляет реку, и люмпен-пролетарии – с целью грабежа.
Только сознательный и организованный рабочий класс способен послать в стены парламента сильное представительство, стоящее на страже пролетарских интересов. Но для того, чтобы убить крупного чиновника, нет надобности иметь за собой организованную массу. Рецепты взрывчатых веществ доступны всем, и браунинг можно достать повсюду.
В первом случае – социальная борьба, методы и средства которой принудительно вытекают из природы господствующего общественного порядка; во втором случае – чисто механическое воздействие, всюду одинаковое, в Китае такое же, как и во Франции, очень яркое по своей внешней форме (убийство, взрыв и т. д.), но совершенно безвредное для социального строя.
Стачка, даже самая скромная, влечет за собой социальные последствия: укрепление самоуверенности рабочих, рост профессионального союза, нередко даже усовершенствование техники производства. Убийство фабриканта влечет за собой только полицейские последствия и не имеющую общественного значения смену собственников.
Вносит ли террористическое покушение, даже «удавшееся», замешательство в господствующие круги или нет, это зависит от конкретных политических обстоятельств. Во всяком случае, это замешательство может быть только кратковременным; капиталистическое государство опирается не на министров и не может быть уничтожено вместе с ними. Классы, которым оно служит, всегда найдут себе новых людей, – механизм остается в целости и продолжает действовать.
Но гораздо глубже замешательство, вносимое террористическим покушением в ряды самих рабочих масс. Если достаточно вооружиться пистолетом, чтобы добиться своего, то к чему усилия классовой борьбы? Если наперстка пороха и кусочка свинца достаточно для того, чтобы прострелить шею врага, то к чему классовая организация? Если есть смысл в запугивании превосходительных особ грохотом взрыва, то к чему партия? К чему собрания, массовая агитация, выборы, если с парламентской галерки так легко взять на прицел министерскую скамью?
Индивидуальный терроризм в наших глазах именно потому недопустим, что он принижает массу в ее собственном сознании, примиряет ее с ее бессилием и направляет ее взоры и надежды в сторону великого мстителя и освободителя, который когда-нибудь придет и совершит свое дело.
Анархические пророки «пропаганды действием» могут сколько угодно рассуждать о возвышающем и стимулирующем влиянии террористических покушений на массы. Теоретические соображения и политический опыт доказывают противное. Чем «эффектнее» террористические акты, чем большее они производят впечатление, чем больше они сосредоточивают на себе внимание массы, тем больше они понижают ее интерес к самоорганизации и самовоспитанию.
Но вот дым взрыва рассеивается, паника исчезает, появляется преемник убитого министра, жизнь снова входит в старую колею, колесо капиталистической эксплуатации вертится по-прежнему, только полицейская репрессия делается более жестокой и бесстыдной – и, в результате, на смену возгоревшихся надежд и искусственно вызванного возбуждения наступают разочарование и апатия.
Старания реакции прекратить стачки и вообще массовое рабочее движение всегда и всюду оканчивались неудачами. Капиталистическому обществу нужен активный, подвижной и интеллигентный пролетариат, оно не может, поэтому, надолго связать его по рукам и ногам. С другой стороны, анархистская пропаганда действием всякий раз обнаруживала, что средствами физического разрушения и механической репрессии государство всегда гораздо богаче, чем террористические группы.
Если это так, то как же обстоит дело с революцией? Она этим нисколько не отрицается и не объявляется невозможной. Ведь революция не есть простая совокупность механических средств. Революция может возникнуть только из обострения классовой борьбы, и только в социальных функциях пролетариата может она найти гарантию своей победы. Политическая массовая стачка, вооруженное восстание, завоевание государственной власти, – все это определяется степенью развития производства, соотношением классов, общественным весом пролетариата и, наконец, социальным составом армии, ибо вооруженная сила есть тот фактор, который решает во время революции судьбу государственной власти.
Социал-демократия достаточно реалистична, чтобы не пытаться уклониться от революции, вырастающей из исторических отношений; наоборот, она идет ей навстречу с открытыми глазами. Но – в противоположность анархистам и в прямой борьбе с ними – она отклоняет все методы и средства, имеющие целью искусственно форсировать общественное развитие и недостаток революционной силы пролетариата заменить химическими препаратами.
Прежде чем он возводится на степень метода политической борьбы, терроризм проявляется в форме единичных актов мести. Так было в России, классической стране терроризма. Порка политических узников побудила Веру Засулич[203] дать исход чувству всеобщего возмущения в покушении на генерала Трепова. Пример нашел подражание в кругах революционной интеллигенции, за которой не стояли массы. То, что было сперва делом нерассуждающего чувства мести, развилось в целую систему в 1879 – 1881 г.г. Анархические покушения в Западной Европе и Америке вспыхивают всегда после каких-нибудь правительственных зверств, – после расстрела бастующих или после казней. Ищущее выхода чувство мести есть всегда важнейший психологический источник терроризма.
Нет надобности распространяться о том, что социал-демократия не имеет ничего общего с теми состоящими на содержании моралистами, которые по поводу всякого террористического покушения торжественно декламируют об «абсолютной ценности» человеческой жизни. Это они же в других случаях, во имя других абсолютных ценностей, напр., чести нации или престижа монархии, готовы толкнуть миллионы людей в ад войны. Сегодня их национальным героем является министр, приказывающий стрелять в безоружных рабочих – во имя священнейшего права собственности; а завтра, когда рука отчаявшегося безработного сожмется в кулак или возьмется за оружие, они будут заниматься пустословием о недопустимости всякого насилия.
Что бы там ни говорили евнухи и фарисеи морали, чувство мести имеет свои права. Рабочему классу делает величайшую нравственную честь то, что он не в состоянии с тупым равнодушием смотреть на то, что творится в этом лучшем из миров. Не гасить неудовлетворенное чувство мести пролетариата, а, наоборот, снова и снова возбуждать его, углублять его и направлять на действительные причины всякой несправедливости и человеческой низости – такова задача социал-демократии.
Если мы восстаем против террористических актов, то лишь потому, что индивидуальная месть нас не удовлетворяет. Слишком велик счет, по которому мы должны расплатиться с капиталистическим порядком, чтобы предъявлять его чиновнику, называющемуся министром. Во всех преступлениях против человека, во всяком заушении человеческого тела и человеческого духа учиться видеть уродливые проявления социального строя, чтобы всю силу направить на коллективную борьбу с этим строем, – вот тот путь, на котором пламенная жажда мести может найти свое высшее нравственное удовлетворение.
«Der Kampf»[204], ноябрь 1911 г.
Дрянная беспомощность третьей Думы в полном своем объеме раскрылась только теперь, когда Дума ходом своих работ уперлась в большие вопросы.
Крестьянское землеустройство, – но да здравствует дворянин-землевладелец! Равенство пред судом, – но да здравствует помещик-мировой судья!
Личность неприкосновенна – но при условии расширения корпуса жандармов, – и еще: если в паспорте «личности» нет отметки об ее еврейском происхождении. В национальном вопросе Дума более, чем во всяком другом, выступает наследницей самодержавия эпохи разложения.
В этой огромной, коварством и насильем спаянной стране, где бок-о-бок живут свыше ста народностей, которые развивающийся капитализм захватывает в свой водоворот, царская власть в борьбе за самосохранение сделала все, что в ее силах, чтобы запутать, осложнить, раздробить и ослабить демократическую, революционную, классовую борьбу масс национальной травлей. На Кавказе правительство натравливало темных и фанатичных татар против революционного пролетариата и оппозиционного армянского мещанства. В Прибалтийском крае оно в течение долгого времени восстановляло латышских крестьян против казавшихся ему ненадежными помещиков – немецких баронов. В западных губерниях – белорусских и украинских крестьян против польских помещиков. В Финляндии – только что пробуждавшихся финских рабочих против либеральной шведоманской буржуазии. Везде и всюду оно науськивало народные массы на евреев – в тех же целях, в каких оно пыталось в эпоху польских восстаний приласкать евреев, чтоб опереться на них в борьбе против мятежной польской шляхты. Подлую социальную демагогию оно сочетало с отвратительной национальной травлей.
Но поднимать массы всегда опасно для властвующих. Рабочая зубатовщина растворилась в могучем стачечном движении. Крестьянская борьба разрослась в аграрное восстание, а латышское крестьянство было в нем одним из самых боевых отрядов. Финляндские рабочие целиком встали в ряды социал-демократии. Зато, с другой стороны, вчерашние враги самодержавия стали его друзьями. В то время как коренное дворянство сплачивалось в контрреволюционные организации, остзейские бароны совместно с военными экспедициями расстреливали и вешали латышских крестьян, а польские националисты избивали революционеров-рабочих. Народовцы, партия «независимой Польши», ко времени третьей Думы поддержали лозунг «Великой России». В то время как темные персидско-татарские массы на Кавказе, прежняя армия армянских погромов, пробуждаются к сознательной жизни, армянская буржуазия вместе со всей интеллигенцией переходит в лагерь порядка. Представители еврейской буржуазии на своем ноябрьском съезде в Гродно[205] провозглашают необходимость отречения от широких политических «идеалов» во имя повседневной «практической работы». Наконец, финляндская буржуазия в настоящий роковой для Финляндии час проявляет готовность пойти на всякие уступки царизму, как надежной защите против финляндского пролетариата.
Такова колоссальная работа революции, – она вырвала погрязавшие в духовном рабстве миллионные рабочие массы из политической тьмы, подняла их над их местными, профессиональными и национальными взглядами и предрассудками, дала им почувствовать и проявить таящиеся в них революционные силы – и тем самым заставила разноплеменные группы буржуазии и землевладельцев, вчера еще оппозиционные, либеральные, радикальные, сепаратистские, революционные, сблизиться на одном вожделении – крепкой центральной государственной власти.
Но в тот период, когда буржуазия всех наций России выбрасывает в сорный ящик широкие требования национальной автономии или национальной независимости и любой ценой согласна оплатить покровительство царизма, этот последний снова вносит национальный раскол в ее среду. Удовлетворить потребности буржуазного развития посредством глубоких реформ он не может, да и сама буржуазия боится этого пуще огня, – и ему остается только раскалывать ее, выделяя из нее привилегированную часть, покровительствуя ей за счет остальных и опираясь на нее. Россия для русских! Вот лозунг внутренней политики контрреволюции. Оберегать скудный внутренний рынок по возможности для «национального» великороссийского капитала, держать еврейскую буржуазию в путах всевозможных ограничений, обходить польский капитал при распределении казенных заказов, держать чиновничьи, судейские и офицерские места открытыми только для сыновей русского дворянства и великороссийской буржуазии – значит тем теснее привязывать эту последнюю к столыпинскому государственному порядку. Россия для русских! Этой идеей теперь одинаково живут и октябристы, и недавно сплотившаяся национальная партия, и погромно-поповско-полицейские союзы крайних правых. Поэтому так жалко и беспомощно звучали в Думе речи кадета Родичева, который требовал равноправия для евреев – во имя равноценности всех людей и в интересах перевоспитания квартальных надзирателей. Эти призывы тем бессильнее, что сама кадетская партия, которая декламирует о равноценности людей и собирает голоса еврейской буржуазии, в то же время ведет националистическую проповедь славянофильства, а правым своим крылом, в лице Струве и присных, открыто скатывается к антисемитизму.
Национализм и шовинизм – во внешней политике, как и во внутренней! Этим живет и дышит сейчас вся правящая и имущая Россия – от собственной его величества «ответственной оппозиции» до собственных его величества безответственных погромщиков.
Какой же вывод отсюда следует?
Буржуазия господствующей нации не хочет национального равноправия. Буржуазия угнетенных наций не смеет бороться за равноправие. Национальный вопрос, как вопрос создания свободных условий жизни и развития для всех народов, населяющих Россию, всей своей тяжестью ложится на пролетариат. На вас, рабочие России!
Не пролетариат строил это чудовищное государство. Он не несет за него никакой ответственности. Он не принимает на себя, подобно либерализму, никаких обязательств по отношению к «Великой России». Империя Российская для рабочих – внешние оковы, наложенные на них историей, и вместе с тем – арена их классовой борьбы. Мы здесь стоим, на этой преступлениями пропитанной почве, не мы ее создавали, не мы ее выбирали, она дана нам, как жестокий факт, – мы же хотим очистить ее от крови и грязи и сделать ее пригодной для мирного сожительства народов.
Огромна эта задача, но огромность ее не страшна. Ибо национальный вопрос для пролетариата – только часть его общей исторической задачи. Национальный гнет для рабочего везде и всегда превращается в гнет классовый, и всякое насилие над нацией первую и самую жестокую рану наносит рабочему. Это чувствуют и знают и в этом каждый день снова убеждаются не только рабочие – евреи, поляки, латыши, украинцы или грузины, но и русские рабочие. Ибо то же самое правительство и теми же самыми средствами, какими оно давит и терзает евреев и поляков, как «инородцев», терзает и давит вас, как рабочих.
Буржуазии революция завещала проклятие национальной ненависти и национальной зависти; нам – единство пролетарских задач и способов борьбы. В огне революции Российская Социал-Демократическая Рабочая Партия включила в свои рамки Польскую и Латышскую Социал-Демократию, Украинский Союз «Спiлку»[206] и Всеобщий Еврейский Рабочий Союз («Бунд»). В наших рядах было немало споров о наиболее пригодной форме объединения национальных организаций, – и эти споры, вероятно, еще возникнут не раз; был момент, в 1903 г., когда Бунд из-за разногласий в этом вопросе вышел из Партии. Но в эпоху революции обе стороны – и Партия и Бунд – сказали друг другу: одна форма организации может быть лучше, другая – хуже: но над всеми организационными формами стоит необходимость единства классовой организации. Это единство пролетариата без различия расы, нации, исповедания и языка мы противопоставляем националистической травле и погромной проповеди партий реакции, в этом единстве – залог наших побед.
«Правда» N 8, 8 декабря 1909 г.
(К эволюции народовцев)
О соглашении коло с октябристско-третьеиюньским большинством впервые, как памятно, заявил в Москве Гучков. Утописты-де стали на почву реальной политики, и в этом его, Гучкова, заслуга. Встревоженные кадеты высоко подняли головы и широко раскрыли глаза. «Неужели?» На их запросы лидеры коло ответили смущенным и нелепым запирательством. Соглашение? Ничего подобного! Просто ряд случайных совпадений. Возможно, конечно, что такие «совпадения» будут случаться и впредь, но – honni soit qui mal y pense{55}… Тогда г. Гучков, якобы в целях опровержения так называемых «ложных слухов», а на самом деле для того, чтобы наступить польским депутатам октябристским сапогом на хвост и таким образом отрезать им все пути отступления, письмом в «Нов. Вр.» не только подтвердил все (уже, впрочем, не нуждавшиеся в подтверждении) слухи о сделке, но и назвал одно из ее главных условий: введение городского и земского самоуправления в Польше и ограничение еврейского представительства в польских городах.
Все это казалось невероятным. С еще не остывшим «нелегальным» прошлым, с традициями борьбы за независимость Польши – неужели эта партия может превратиться в опору гучковщины? Добродушные идеалисты недоумевали, простецы во всей метаморфозе видели одно недоразумение.
А поразительные «совпадения» голосований шли своим чередом. Когда октябристы и правые, напуганные отзывчивостью «своих» крестьян на аргументы думской левой, решили надеть на нее намордник десятиминутного ограничения, они нашли в своем распоряжении голоса коло. Люди г. Дмовского голосовали не только за закон 9 ноября, но и за удаление «неблагонадежных» элементов (в том числе, надо думать, и распропагандированных народовцами сторонников польской автономии?) из рядов армии. Они же дали своими голосами перевес октябристской формуле по поводу запроса о провокации охранных отделений…
Когда «совпадения» стали слишком скандальными, политики коло изобрели объяснительную формулу: мы здесь не представители польского народа, заявили они журналистам, а только ходатаи за его элементарнейшие права. В третьей Думе не место для программных заявлений: наши голосования диктуются соображениями тактики.
Ссылать в область тактики измену собственной программе – прием старый, как политические измены. Народовцы не изобрели ничего нового.
– Вы ходатаи? – возражали им укоризненно, – но одобрят ли ваши избиратели путь ходатайств? И если этот путь действительно ведет к завоеваниям, не лучше ли вам в таком случае посторониться и уступить свое место угодовцам[207], у которых нет за спиною груза радикально-националистических традиций?
Но оказалось, что слагать мандаты нет надобности, так как избиратели или, по крайней мере, выборщики аплодисментами встретили «ходатаев», которых они недавно еще провожали «борцами». И великий перелом в политике коло ознаменовался лишь тем, что г. Дмовский на время ушел со сцены и забрался в суфлерскую будку.
На первый взгляд положение стало еще более загадочным. Можно еще представить себе, что группа депутатов, – запутавшись в петлях собственной дипломатии, – оказалась вынужденной бить по лицу собственное прошлое и становиться на запятки к тем, кого она еще вчера объявляла своими непримиримыми врагами. Но избиратели, но широкие круги народовой демократии? Они не только не протестуют, но, наоборот, упрашивают г. Дмовского и впредь вести корабль «коло» от измены к измене. Что это: молчаливое соглашение? тактический заговор? Где речь идет о широких общественных кругах, там такие объяснения вздорны. Нужно брать факт, как он есть: избиратели проделали ту же эволюцию, что и избранники.
Политики коло утверждают, что в первых двух Думах они выступали, как народные представители, в третьей – как ходатаи. Но это самообман или – неправда. В действительности происходило как раз наоборот. Нет ничего легче, как доказать это.
Народовцы – партия польской земельной и промышленной буржуазии. По своему классовому облику они ближе всего к октябристам. Национальный радикализм всегда был только оболочкой их социального консерватизма. Представители консервативного капитала, клерикалы и антисемиты у себя дома, они в Таврическом дворце выступают с гримом демократической оппозиции на лице. Во второй Думе они даже требуют для себя мест на крайней левой. В центре всеобщего внимания стояла в то время радикальная аграрная реформа. Народовцы были ей глубоко враждебны, но считали возможным делать гримасу симпатии. «Мы можем, – говорил в первой Думе г. Парчевский, – не разделять эти взгляды (на общинное землевладение, принудительное отчуждение, национализацию и пр.), но мы должны уважать их, потому что они обоснованы всей народной жизнью» (Стеногр. отч., стр. 980). «Мы должны уважать их» – в применении к коренной России. Что касается социальных отношений Польши, то мы требуем от вас одного: автономии. В пределах автономной Польши мы устроимся сами. Таков был смысл поведения народовских депутатов в первых двух Думах. Насилуя свою консервативную природу, они симулировали радикальную оппозицию, ходатайствуя, в свою очередь, о невмешательстве в имущественные отношения Польши. Они действовали, как искусные посланники (или ходатаи) Польши, т.-е. ее имущих классов, отнюдь не как ответственные члены представительного учреждения «Великой России». В этом последнем виде они получили возможность выступить только в Думе 3 июня. Русская демократия не сумела обеспечить за ними автономию, – народовцы сочли поэтому своевременным сбросить с себя радикально-национальную оболочку, и всю свою социальную реакционность, которая должна была развернуться лишь в стенах польского сейма, им пришлось перевести на язык законодательства третьей Думы.
– Мы должны уважать общину, – говорил оратор народовцев первого призыва, – ибо она обоснована всей народной жизнью.
А народовцы третьего призыва, не задумавшись, голосовали за закон 9 ноября. Свое «уважение» к народной жизни они запечатлели принятием первой статьи закона, автоматически упраздняющей десятки тысяч общин.
В первой Думе они были польскими ходатаями, которым нет дела до аграрных порядков на русском черноземе. В третьей Думе они уже депутаты – государственники, которые совместно с «коренными» людьми 3 июня расчищают общегосударственный рынок для русского и польского капитала.
Если, таким образом, «метаморфоза» народовцев не заключает в себе ничего неожиданного, то это еще не делает ее, однако, более привлекательной. Не идеология управляет поведением партий, а социальные интересы. Но и идеология имеет свои права. Даже политическая эстетика не может быть безнаказанно игнорируема. Ликвидировать стеснительные традиции нужно в разумной постепенности и с соблюдением… приличий. Иначе легко продешевить. Ибо чрезмерная поспешность редко вызывает полноценную благодарность.
«Киевская Мысль» N 39, 8 февраля 1909 года.
Они долго ждали, палачи! Только теперь, к четвертой годовщине великого октябрьского восстания 1905 г., давшего свободу Финляндии, они открыли кампанию, – но зато уж с явным намерением довести свою работу до конца.
Финляндские дела целиком переданы в руки столыпинского министерства. Попирая основные законы страны, царь росчерком пера облагает Финляндию данью на военные расходы. На место вышедших в отставку финляндских сенаторов он назначает своих собственных приказчиков из неистощимого запаса бюрократических проходимцев. Царское министерство путей сообщения протягивает свою лапу к финляндским железным дорогам. Решения второго сейма[208], особенно те, что приняты под давлением социал-демократии в интересах неимущих классов (о высших курсах для рабочих, о бесплатных завтраках для бедных учеников и пр.), оставляются «без последствий». Наконец, самодержавные заговорщики спешно готовятся оторвать от Финляндии Выборгскую губернию и превратить ее в русскую сатрапию.
И в то время как совокупным действием всех этих мер народ неотвратимо толкается на путь революционного отпора, петербургское правительство наполняет Финляндию провокаторами, распускающими слухи о готовящемся восстании, и изловчается сразу перебросить на финляндскую землю, которая по количеству населения уступает Киевской губернии, соединенную силу своей пехоты, кавалерии и артиллерии. Открыто, на глазах всего мира, оно точит топор военного положения.
В этой дьявольской работе правительство не одиноко. За спиной его стоят крупное землевладение и крупный капитал: ведь дело идет о звонком чистогане «национальных» интересов.
Если для бюрократии невыносима политическая автономия Финляндии, то русские аграрии (помещики) и промышленники поклялись уничтожить ее таможенную самостоятельность. Еще недавно Финляндия была главным рынком сбыта для русской муки. Теперь немецкая и шведская мука совершенно вытесняют русскую. С другой стороны, высокие пошлины отделяют финляндский рынок от русской промышленности, которая терпит здесь поражения в борьбе с германскими и английскими конкурентами. Вот почему в своем финляндском запросе Столыпину октябристы и правые требовали беспощадных мер против «чухонского сепаратизма». Торговый договор с Финляндией? К чему, раз под руками имеется Семеновский полк! Если наша техника плоха, если наши промышленники лишены инициативы, – пусть царская артиллерия научит финляндских рабочих и крестьян покупать плохую русскую муку и дорогие продукты «имперской» индустрии. Пусть погибнет народ с его свободой и культурой, – но да здравствует барыш!
Если бы дело шло только о финляндском сенате с его трусливыми дельцами, о финляндском сейме с его всегда готовым на предательства буржуазным большинством, или, наконец, об «основных финляндских законах», на счет неприкосновенности которых изо дня в день мямлит кадетская печать, – судьба Финляндии была бы давно и без труда решена. Но поперек пути имперских заговорщиков стоит не только право, но и революционная сила: это финляндский пролетариат. Против него-то и мобилизуются казачьи, армейские и гвардейские корпуса.
Социал-демократия – сильнейшая партия Финляндии. Опираясь на быстрое развитие финляндской промышленности, она лихорадочно работала эти десять лет, что протекли со дня ее основания. Вокруг своего знамени она собрала не только городских рабочих, но и сельскую бедноту (торпарей). Она объединяет в своих организациях около 100.000 человек. На последних выборах в сейм она завоевала 84 депутатских места из 200 и собрала около 350.000 голосов – 40 процентов общего числа… И к ужасу своих «национальных» дипломатов финляндская социал-демократия на языке революции уясняет народным массам истинное положение вещей и призывает их готовиться к решительному отпору… Сомненья нет: когда пробьет роковой час, финляндский пролетариат окажется на своем посту.
Пусть же этот час не застанет нас врасплох, русские рабочие городов и деревень! Ибо дело Финляндии и судьба ее, это – ваше дело и ваша судьба. Поход царя на демократическую Финляндию стал возможен лишь после победы царя над революционной Россией. Разгром Финляндии еще более укрепит царизм – против вас, рабочие, против вас, крестьяне, против вас, угнетенные народы России! Зато победа финляндской демократии станет началом вашей собственной победы.
Одними своими силами финляндским рабочим не совладать с царизмом; но надежды свои они возлагают не на буржуазные партии Финляндии, а на пролетариат всей России, без различия племени и языка.
Если вы, рабочие России, сейчас слишком разрознены, чтоб обещать финляндцам прямую и немедленную помощь, – то вы должны и им и себе обещать одно: стать организованнее и сильнее.
Каждое ваше собрание, каждое воззвание, каждый лист рабочей газеты, каждый шаг вашей классовой борьбы наносят торжествующей реакции удар, ослабляют царизм и тем самым служат делу финляндской свободы. Удвойте же ваши усилия и теснее сомкните ряды! Зорким оком следите за работой имперских заговорщиков в Финляндии. И пусть отныне на собраниях ваших раздается клич:
Да здравствует финляндская социал-демократия!
Да здравствует свободная Финляндия!
Долой палачей Финляндии и России!
«Правда» N 6, 18 (5) ноября 1909 г.
Кошелек или жизнь! возгласило правительство, предъявив Финляндии требование ежегодной уплаты, начиная с 4-х и кончая 8-ю миллионами рублей, на военные расходы.
Мы согласны! – ответили старофинны, реакционная партия аграриев и духовенства, бывшая некогда на посылках у Бобрикова.
Мы готовы согласиться, – откликнулись младофинны и шведоманы[209], представители либеральной буржуазии, финляндские кадеты, – но потребуйте от нас этих денег в законной, конституционной форме: дайте нам соблюсти приличие пред лицом народных масс!
На вашу армию, которая нас же должна раздавить, мы не дадим добровольно ни гроша! – заявила социал-демократия. – Нам нужна народная милиция!
– Вы пугаете нас роспуском сейма? – обратился товарищ Прье Мякелин к буржуазным партиям. – Но ведь если им уступить кошелек, они все равно потребуют жизни. Ваша политика уступок до сих пор только раззадоривала их. Пусть распускают! Новые выборы дадут еще более решительных представителей, число социалистов неизбежно возрастет. Знайте: историческое развитие народа не зависит от воли какого-нибудь монарха!
Буржуазные партии Финляндии готовы были идти на всякие уступки. Но от них не хотят уступок. Раздавить Финляндию! – вот теперь очередная задача реакции. Нагло отпихнутые каблуками имперской бюрократии, в страхе пред обличительной критикой социалистов, финляндские либералы вслед за представителями пролетариата голосовали против ассигнования миллионов. Этим была решена судьба третьего сейма[210].
5 ноября Николай, греясь под солнцем Ливадии, подписал указ о роспуске финляндского парламента, а созыв четвертого сейма тем же указом отсрочил на четыре месяца. Около 120 дней сроку! Имперские заговорщики лихорадочно торопятся использовать этот промежуток.
Еще до закрытия сейма они распространили на Выборг и окрестности Свеаборга действие постановлений военного времени. Возбудили ряд процессов об оскорблении «величества». Едва распустив сейм, назначили нового генерал-губернатора: в свое время Герард оказался для них слишком нерешительным, – его сменили Бекманом; теперь уж Бекман недостаточно нагл, – на его место ставится Зейн[211]. Для новой бобриковщины нужен новый Бобриков, – они без труда найдут его среди специалистов по массовым убийствам, взлелеянных контрреволюцией.
Они спешат. Комиссия Харитонова – Дейтриха[212] уже держит наготове законопроект о низведении Финляндии на положение Царства Польского – со своими собственными финляндскими Скалонами, Казнаковыми и виселицами. Русские законы о печати, собраниях и союзах должны камнем придавить культурную и политическую жизнь маленькой страны. В интересах русских аграриев и капиталистов таможенное законодательство Финляндии должно быть подчинено Петербургу… Основные законы, манифесты, клятвенные обязательства? В корзину этот жалкий хлам! – спешат, спешат… Весь поход на Финляндию принимает в последние недели характер стремительной атаки.
Финляндские юристы неутомимо доказывают исторические права их страны на автономию, а юристы столыпинские уверенно доказывают прирожденные права царя на самовластие. Либералы финляндские, как и русские, прикрывая свое бессилие, притворяются, что верят в силу юридических доводов. А царское правительство точит штыки.
«Государство создается не словами, – провозгласил недавно остервенелый ненавистник Финляндии, Дейтрих, – а железом и кровью!»
– Вашим железом – нашей кровью! – отвечают имперским хищникам финляндские массы.
И вот, в ожидании народных выступлений, железнодорожных забастовок и восстаний, или, вернее, в надежде провоцировать их, – правительство царское комплектует запасных железнодорожных служащих на двойном окладе и предоставляет их в распоряжение петербургских военных властей…
Но не бессилен, не одинок и финляндский пролетариат перед лицом этих дьявольских замыслов. «Если старофинны считаются только с дворянским самодержавием, – заявил тов. Нуортева в сейме, – то мы, финляндские социал-демократы, верим в революцию в России».
Да, только в развитии революционного движения в России – спасение Финляндии. Но именно поэтому они, наши братья в маленькой стране, не дадут Столыпинам, Зейнам и Дейтрихам провоцировать себя на открытое сражение в настоящий момент политического застоя. С тем революционным мужеством, которым мы в них восторгаемся и которое заставляет гордостью биться наши сердца, они соединяют выдержку закаленных политических борцов. Опираясь на свои превосходные организации, имея за собой большинство народных масс, они сумеют переходить от обороны к наступлению и от наступления к обороне, истомляя врага и не доводя дела до открытого боя – доколе не ударит первый гром всероссийской грозы. А тогда – тогда мы снова вместе с ними грудью встретим ржавое царское железо, как встречали его вместе в славные октябрьские дни.
Вместе с социал-демократами Финляндии мы твердо знаем: железом и кровью войн и усмирений создаются государства, – кровью и железом революций освобождаются народы. Мы доверяем будущему. И уже сегодня, сквозь обложившие нас черные тучи реакции, мы прозреваем победоносный отблеск нового Красного Октября.
«Правда» N 7, 4 декабря (21 ноября) 1909 г.
Комиссия, образованная Столыпиным для подготовки крестового похода на Финляндию, 8 декабря закончила свои «труды». Она предлагает превратить финляндский сейм в бессильное «совещательное» учреждение, ввести для приличия нескольких представителей финляндской буржуазии в Государственную Думу и Государственный Совет, фактическую же власть передать царскому министерству. Напрасно протестовали, возражали и убеждали участвовавшие в Комиссии представители имущих классов Финляндии: их и призывали-то только для того, чтобы побольнее пнуть ногою. Напрасно идол финляндской буржуазии, Лео Мехелин[213], старается внушить столыпинскому правительству всю «нерасчетливость» его поведения. – Разве финляндская администрация – спрашивает Мехелин – оказалась неспособной утвердить в Финляндии порядок? Разве не была уничтожена красная гвардия? Разве мы не распустили революционный союз «Войму»? Разве мы не прекратили провоз в Финляндию оружия? Разве мы не преследовали и не выдавали вам русских революционеров? Разве мы не положили у себя в стране «конец откликам 1905 года»? (см. журнал «Финляндия», N 17). – На все эти униженные заискивания, как и на бесконечные изъявления готовности идти на уступки, имперские заговорщики отвечают одно: «не утруждайте себя, господа, – мы вас все равно задушим».
Тот состав царской бюрократии, который правит теперь Россией, подобрался за последние годы из всех душегубов, отличившихся в контрреволюционной расправе. Борьба с народными массами – их призвание и путь их карьеры. Россия ими «усмирена». Теперь им остается довершить работу: вывести Финляндию пред фронт усмиренной России и в назидание полуторастамиллионному населению страны затянуть веревку на шее маленького народа.
На помощь со стороны либерально-биржевой Европы, к которой взывает финляндская буржуазия, надеяться смешно. Правда, некоторые органы английской и французской биржи сделали Столыпину осторожное предостережение. Но тем дело и ограничится. Между тем, столыпинская газета «Россия» торжествующе свидетельствует, что царский поход на Финляндию совершенно не оказывает неблагоприятного влияния на русские финансы. И это на самом деле так. Либеральные речи и статьи сами по себе не тревожат биржи: она знает им цену. Биржа забеспокоится и откажет царю в кредите только в одном случае: если столыпинская политика встретит решительный отпор народа в Финляндии и в самой России.
При таких условиях должны произойти в феврале выборы в четвертый сейм. Немудрено, если Финляндия уже сейчас целиком захвачена избирательной борьбой: все понимают, что дело идет о существовании страны. И так как буржуазная политика угодничества и истребления следов 1905 г. не принесла Финляндии ничего, кроме унижений и поражений, то естественно, что выборы в новый сейм прежде всего должны укрепить социал-демократию, как партию самой решительной борьбы. В первом по революции сейме социал-демократия имела 80 мест из 200, во втором – 83, в третьем – 84. Нет сомнения, что и в четвертом сейме она выступит, как самая сильная и самая опасная для царизма партия в стране. Но это значит, что с созывом сейма (1 марта) непримиримые враги снова станут лицом к лицу, и борьба вступит в последний решающий период. Уже сегодня столыпинская «Россия» грозит Финляндии «решительной катастрофой», а генерал-губернатор Зейн предупреждает иностранных корреспондентов, что нужно быть готовым к внезапному восстанию «скрытного финского народа». Тактика наших финляндских товарищей свидетельствует, что они прекрасно сознают серьезность положения. Но вместе с тем несомненно, – и мы должны это открыто сказать, – что все мужество и вся выдержка финляндского пролетариата окажутся недостаточными, если в борьбу не вмешается рабочий класс России.
Мы сейчас слабы? Бесспорно! Но мы не настолько слабы, чтобы быть обреченными на молчание и бездеятельность. Мы слабы, главным образом, потому, что разучились применять свои силы. Мы считаем себя несравненно слабее, чем есть, – и тем ослабляем себя. Нам нужны политическая инициатива, решимость действовать, – с ними мы найдем у себя под руками неисчерпаемые источники силы.
Нужно прежде всего, чтобы рабочие массы знали, что делает и что затевает царизм в Финляндии. Не из либеральных или уличных газет, а от нас, социал-демократов, они могут и должны узнать подлинную правду. Нужны прокламации, десятки, сотни тысяч, миллионы прокламаций о подготовляющемся злодеянии. У вас нет подпольных типографий, товарищи? Создайте их! Не хватает сил и средств? Найдите их! Печатайте воззвания на гектографе! Вы не имеете возможности созывать рабочие собрания? Ведите агитацию в небольших кружках. Пусть эти кружки выносят резолюции протеста против политики самодержавных заговорщиков. Пусть заявляют о своей солидарности с финляндской рабочей партией. Публикуйте также резолюции, пускайте их по рукам, пересылайте в нашу думскую фракцию. Побольше инициативы! Побольше доверия к собственным силам! Каждое слово, ясно и смело сказанное, найдет тысячекратный отголосок в стране. Каждое усилие породит встречную волну.
Всего лишь несколько месяцев, может быть, недель, отделяют нас от решающих событий в Финляндии. Пусть же ни один час не пропадает отныне даром! Пусть всякий займет свой пост с сознанием, что молчать нельзя, что бездействовать преступно!
«Правда» N 9, 14 (1) января 1910 г.
Мозгам финляндского генерал-губернатора Зейна его задача рисуется, по собственному его признанию, как полное возвращение к бобриковским временам. И впрямь: законы Финляндии попираются вовсю; неустановленным порядком вводятся новые налоги; генерал-губернатор изменяет бюджет, царь эти изменения утверждает; вокруг Зейна одна за другой появляются старые, малость помятые фигуры прожженных бобриковцев, которых вихрь 1905 года сорвал с их мест; там и сям «конституционные» чиновники и судьи выходят в отставку; финляндский сенат (министерство) пополняется людьми зейновской политики – «что прикажут», время от времени вспыхивает слух о назначении Зейну в помощники «самого» Толмачева; по всей стране идут обыски оружейных и железных магазинов, конфискуются незаконные браунинги и неподлежащие патроны…
В свою очередь финляндские присутственные места на вопрос о гербовом сборе попытались, как при Бобрикове, пустить в ход тактику пассивного сопротивления. Но именно на этой попытке обнаружилось, что история не повторяется. Во времена Бобрикова финляндский пролетариат только пробуждался – общественное мнение буржуазии было бодро и самонадеянно. Чиновники-протестанты чувствовали себя в атмосфере общего сочувствия и верили в силу своих «легальных» способов борьбы. Но последние пять лет ни для кого не прошли даром. Буржуазия своими глазами увидела, что пергаментный щит финляндских «прав» в критическую минуту оказывается слишком слабой защитой против железных ударов царизма. После всеобщей стачки, после свеаборгского восстания никакие адреса, петиции и демонстративные отставки чиновников не способны ни всколыхнуть общественное мнение населения, ни поразить воображение царской бюрократии. Не такие виды она видала. Да и стоит она теперь не особняком, как до революции, а опирается на земледельческие и капиталистические классы России, – не свои только, но и их империалистические интересы защищает она, борясь против экономической и политической самостоятельности Финляндии. Даже и выстрел нового Шаумана[214] раздался бы теперь немногим громче детской хлопушки. Нет, времена Бобрикова прошли безвозвратно.
Что же остается буржуазным партиям? Обращение к силе масс – финляндских и русских. Но эта область целиком враждебная: где массы, там – социал-демократия. Отсюда политический скептицизм финляндской буржуазии, недоверие к себе, вражда к рабочим, страх перед царизмом, – все это, еле прикрытое гнилыми речами о конечном торжестве «национальных прав». Сегодня худосочный протест германских и голландских профессоров[215] против столыпинско-зейновской политики рождает прилив бодрости в груди младофиннов и шведоманов, а завтра ими снова овладевает безнадежное уныние, когда хриплый лай националистически-черносотенной сволочи откликается на чужеземное вмешательство в наши «домашние» разбойные дела…
В этих условиях произошли выборы в четвертый по революции сейм. В тисках жесточайшей безработицы проделал финляндский пролетариат новую избирательную кампанию. По улицам Гельсингфорса ходили представители безработных с кружками-копилками в руках. Под унылый звон медяков шла социалистическая агитация партии, олицетворяющей будущность Финляндии. Тщетно генерал-губернатор Зейн раздавал деньги безработным женщинам, надеясь купить их совесть и их голоса. Тщетно буржуазная пресса атаковала социал-демократию со всех сторон. Рабочая партия снова вышла победительницей из борьбы. В то время как шведоманская и младофинская партии лишь удержали старые позиции; в то время как клерикально-аграрная старофинская партия, готовая на любую сделку с царизмом, утратила шесть мест, социал-демократия завоевала четыре новых мандата и собрала вокруг своих 86 депутатов 40 % всех поданных голосов. Шведские рабочие, шедшие в прежних выборах за своей буржуазией, голосовали на этот раз вместе с финскими рабочими за социал-демократию. Наряду с нею только трудовая партия мелких крестьян завоевала четыре мандата. Новый сейм еще в большей мере, чем распущенный, стоит пред царским правительством, как непримиримый враг. Положение обострилось, а развязка стала ближе. И вся тяжесть положения падает на братскую социал-демократическую партию Финляндии.
Будет ли четвертый сейм немедленно разогнан, как три предшествующие; будет ли изменено финляндское избирательное право, – не гадать нам об этом сейчас нужно, а по мере сил наших вмешаться в великую борьбу, развертывающуюся пред нами. Зорко следить за финляндскими событиями, откликаться на них прокламациями и устной агитацией, раскрывать народным массам глаза на их истинный смысл, строить и укреплять свои революционные организации – таков долг передовых русских рабочих по отношению к своему собственному классу – в Финляндии, как и в России!
«Правда» N 10, 25 (12) февраля 1910 г.
Что долго, злобно и трусливо намечалось в канцелярских министерствах, о чем тайно совещались ползучие гады Царского Села, то теперь возвещено миру в торжественной форме манифеста, как державная воля того, кому судьба и наследственность отказали в среднем человеческом разуме, но кому монархический строй дал право распоряжаться судьбами миллионов[216]. Царь нанес Финляндии удар в сердце. Он упразднил 14 марта те права и вольности, которым присягали и клятву приносили он сам, его отец, его дед и прадед; он растоптал основные законы страны и отдал ее народ на растерзание ненасытным псам своей бюрократии.
У Финляндии есть демократический сейм. Теперь царь обрекает его на роль местного земства. Важнейшие дела передаются в Петербург, в руки царских министров, Государственной Думы и Государственного Совета. За сеймом остается ненужное право подавать бессильное мнение, – власть постановлять и решать передана Пуришкевичу с Гучковым в Думе, Дурново с Витте – в Государственном Совете.
Финляндцы имеют свободу собраний, союзов и печати. Ныне над всем этим ставится крест. Столыпин с Крупенским дадут Финляндии новые законы о печати. Марков 2-й укажет финляндским социал-демократам, в каких пределах они смеют говорить о бедствиях народных масс.
В царскую армию будут введены сыновья Финляндии. Отцы этих сыновей будут платить на содержание полков, которые растопчут свободу их страны. И петербургские властители будут решать, сколько свежей финской крови потребно ежегодно царю России.
Эту тиранию, возвещенную клятвопреступным манифестом, Государственная Дума должна теперь на основе правительственного законопроекта превратить в новый «основной» закон. Кому же, как не ей, из государственного переворота рожденной Думе, быть повивальной бабкой государственного переворота в Финляндии!
Они сделают, что могут – царь, его министры, его депутаты, – если не встретят отпора в самой России. Бросить в лицо разнузданным безнаказанностью насильникам протест масс, это – революционный долг социал-демократии, это – требование политической чести для партии рабочего класса.
Кто бездействует – тот пособничествует. Кто молчит – тот укрывает. Ни укрывательства, ни пособничества не найдут у Российской социал-демократии душители Финляндии и России. Она неутомима в обличении. Мерзостью их насилий, позором их клятвопреступлений потрясет сердце масс. И когда люди третьего июня будут оттачивать параграфы финляндского бесправия, социал-демократическая фракция перенесет к ним под своды Таврического дворца непримиримый клич рабочих кварталов:
Долой палачей Финляндии и России!
Да здравствует свободная Финляндия!
Да здравствует Российская Республика!
«Правда» N 11, 31 (18) марта 1910 г.
В Финляндии каких-нибудь три миллиона жителей. Население безоружное. Значит при помощи нескольких полков можно без труда разгромить страну. Но от открытого военного похода царь явно уклоняется: политическое равновесие неустойчиво, и от слишком сильного сотрясения все может полететь вверх дном. Правительство колеблется и затягивает; провозгласив манифестом 14 марта смертный приговор финляндской автономии, оно тут же обещает доконать Финляндию не сразу, а постепенно, – «по мере действительной необходимости».
Октябристы чувствуют себя именинниками: по их расчетам Дума расширит свои права, поставив свою печать под финляндским бесправием. Но им очень хотелось бы при удушении Финляндии избегнуть открытого применения сил. Октябристская Дума своим существованием обязана не чему иному, как насильственному перевороту; но именно потому, что она хорошо знает, как это делается, она боится слишком частых обнажений государственного меча, который завтра может быть направлен и против нее самой.
Жадная паразитическая рать националистов – бюрократов бывших, сущих и будущих – требует немедленного принятия решительных мер и уже мысленно захватывает места финляндских губернаторов и судей.
Но правительство сознательно медлит, обставляя свою провокацию трусливой волокитой. Охотнее всего оно прибегло бы к сделке с имущими классами Финляндии. Но финляндская буржуазия слишком слаба по сравнению со своим врагом, чтобы вступать с ним в договор: стоит ей протянуть палец – и у нее отгрызут не только руку, но и голову. Да и помимо этого, буржуазные партии, даже все вместе, в сейме ничего не могут провести против социал-демократии и радикально-крестьянской группы. Значит, даже в случае сделки со старофиннами правительству все равно пришлось бы разгонять сейм и пускать в ход военную силу. Но раз для купли-продажи сейчас места нет, буржуазным партиям Финляндии остается, проклиная судьбу, становиться на путь борьбы и ковылять за социал-демократией.
Столыпинский законопроект – каковы бы ни были протесты сейма – Дума, разумеется, примет, зажмурив глаза. Но настоящие трудности наступят только после этого. Сейм «закона» не признает. За сеймом – финляндские чиновники. Уже во имя своих собственных кровных интересов они станут всеми способами отбиваться от «общеимперской» команды. Сейм придется распустить, финских чиновников – заменить русскими. Но эти последние окажутся лицом к лицу с самим населением, враждебным, организованным, с богатым опытом политической борьбы. Откроются бесчисленные конфликты, которые неизменно будут наводить на мысль о неоценимых преимуществах единовременного кровавого урока. Таким образом, если правительство уклоняется от применения военной силы сейчас, оно неизбежно будет приведено к этому ходом событий впоследствии.
Но для финляндского народа и его руководящей партии нет, разумеется, никакого основания добровольно искать открытого столкновения с неизмеримо сильнейшим врагом. Не поддаваясь на провокации, в то же время не давать врагу ни минуты покоя; нарушая, обходя или игнорируя новые законы и порядки, не уступать врагу без сопротивления ни вершка своих прав; маневрируя, утомлять врага; всегда и во всем укреплять свои позиции и силы, – вот метод действий, который сам собою вырисовывается пред финляндской социал-демократией. И ее оратор, т. Ирье Мякелин, дал в сейме превосходную формулу такой тактики: «Будем действовать так, чтобы русские провокаторы играли самую смешную роль!»
Разумеется, наша братская партия в Финляндии ясно понимает, что открытое столкновение раньше или позже неизбежно. Но лучше позже, чем раньше. Для финляндского народа выгодно как можно дольше затянуть подготовительный период, чтобы дать массам России, освобождающимся от оцепенения последних лет, понять все значение финляндских событий для политических судеб всего государства.
И тут уж начинается наша задача. Обращение социал-демократической фракции сейма к нашей фракции в Думе должно снова напомнить нам, как мало мы сделали из того, что должны были сделать. Мы слишком часто и слишком много ссылались на пассивность масс, – чтоб оправдать нашу собственную пассивность. С этим нужно покончить раз навсегда! Мы не можем брать на себя никаких ручательств за близкие выступления пролетариата, но мы сами, как партия, не смеем молчать. Мы обязаны громогласно сказать классу, которому служим:
– Оберни свои взоры на Финляндию, – там решается добрая доля твоей собственной судьбы!
«Правда» N 12, 16 (3) апреля 1910 г.
Финляндский законопроект, это – выкидыш российского империализма.
После разгрома революционных попыток внутреннего обновления у буржуазной контрреволюции возникли планы и замыслы внешних завоеваний, международного политического могущества, завладения азиатскими и балканскими рынками, колоссальных займов на бирже, чтобы таким путем дать движение производительным силам страны, наполнить мешки государственного казначейства и удовлетворить аппетиты капиталистических классов.
Но тут следовал крах за крахом. Всякие попытки обновления армии и флота разбивались о тупое сопротивление человеческого материала контрреволюции. Весь командующий состав подобрался из усмирителей, неисправимых в своей тупости и своей вороватости. Интендантские порядки – только внешнее проявление гнилости всего военного аппарата. Постройка четырех броненосцев превратилась в новый европейский скандал. После 1905 года военные силы царизма не растут, а падают, – и вместе с тем падает его международный вес. На Дальнем Востоке, в Персии, на Балканах – ничего, кроме скандальных неудач и отступлений не принесли происки царской дипломатии.
И от провалившихся планов объединения имущих классов всех наций России вокруг успехов внешней политики (империализм!) реакции пришлось спешно перейти к политике государственного кормления «коренного» собственника за счет инородцев, населяющих Россию (национализм!). «Россия для русских»! – то есть, для петербургского чиновника, бессарабского помещика и московского купца. Отсюда выросли: проект отторжения Холмщины и Выборгской губернии, Западное «земство», оголтелый поход на евреев, план разгрома Финляндии.
Патриотические прощелыги из разорившихся дворян и не сделавших карьеры чиновников хотят прежде всего «жрать», – и если не удалось в Манчжурии, почему не попытать счастья в Финляндии?
Торгово-промышленные круги, стоящие за октябристами, прямо и непосредственно заинтересованы в уничтожении таможенной самостоятельности Финляндии. Если сейчас 20 % финляндского ввоза и вывоза приходятся на долю одной Англии, и в то же время быстро растут торговые сношения Финляндии с Швецией и Германией, то задача русских протекционистов в том именно и состоит, чтобы отрезать Финляндию от внешнего мира и поставить ее в исключительную зависимость от русского рынка. Таков корень октябристской ревности насчет распространения общеимперского законодательства на Финляндию.
Далее идут соображения фиска, государственного бюджета. И бюрократия, и связанные с нею политические партии хотят издержки по своему хозяйничанию взвалить и на финляндцев, для начала – долю расходов на армию, дипломатию и царский двор. Сюда, наконец, присоединяются государственно-полицейские интересы: наложить лапу на финляндскую школу, «обуздать» печать, занести плеть над союзами и собраниями. Вот все это: тоска по карману финляндского потребителя товаров и финляндского плательщика налогов, тоска маменькиных сынков и патриотических балбесов по полицейским постам в самой Финляндии, наконец, русская правительственно-полицейская тоска при виде оазиса финляндских свобод, – все это вместе и составляет сущность того патриотического подъема, с которым третья Дума обрушилась на Финляндию.
От октябристов отделилось при голосовании всего 19 человек левого крыла, которые хотели бы вместе с Маклаковым зарезать финляндскую конституцию не так открыто и затем изжарить ее, как выразился Чхеидзе[217], под более конституционным соусом. Но вся тяжелая масса октябристского центра, не сводя глаз со Столыпина, тащилась за националистами и правыми, которые с рычанием проглатывали финляндский законопроект, «костей не разбирая». Кадеты с внешней стороны проявили на этот раз некоторую непривычную для них оппозиционную решимость. Они объявили законопроект государственным переворотом, голосовали против перехода к постатейному чтению и, после бесплодных попыток критики «по пунктам», ушли с протестом из зала вслед за социал-демократами, которые сумели уйти более своевременно. Но это по внешности решительное поведение прикрывало совершеннейшую и притом ребячески-жалкую политическую растерянность. Наиболее убедительным доводом «Речи» в защиту Финляндии был тот, что лояльная финляндская буржуазия в 1906 году стреляла в красногвардейцев и помогала русской власти в поимке участников свеаборгского восстания. А в думском выступлении Родичева центральным местом было византийско-рабское «обвинение» большинства в том, что оно подрывает «сокровище населения – веру в незыблемость слов монарха». – Хвала контрреволюционному характеру финляндской буржуазии и апелляции к коронованному царскосельскому «сокровищу» – вот два главных козыря кадетской политической игры.
Социал-демократические ораторы свели на очную ставку не только факты с царскими обещаниями, но и кадетские надежды на обещания с фактами. Общегосударственное соглашение с Финляндией, – заявил Чхеидзе, – мыслимо лишь на основе всеобщего избирательного права в России. А сейчас остается общий лозунг для России и Финляндии: «Долой варваров и варварское правительство».
«Finis Finlandiae!» Конец Финляндии! возгласил Пуришкевич после того, как Дума залпом приняла столыпинский законопроект. Но гороховый шут солгал. Голосование Думы, как и голосование Государственного Совета, как и царское «быть по сему» еще не решают судьбы Финляндии и не определяют ее конца. Финляндский вопрос остается отныне открытой раной третьеиюньского режима. Начинать военные действия против Финляндии у правительства сейчас отваги нет. Оно готово было бы временно удовлетвориться «принципиальной» победой. Но дальше события будут разворачиваться независимо от степени его отваги и от его желаний. За спиной Столыпина стоят его думские и внедумские друзья, которые требуют аккордной платы. Но на пути имперских захватов стоит организованная финляндская конституция. Ее нужно либо согнуть, либо сломить. Стоит сейму уступить в малом, натиск реакции немедленно усилится, и скоро будет достигнута та черта, за которою даже для буржуазных партий сейма уступок нет и быть не может. Вся общественная жизнь Финляндии будет стоять под знаком неизбежно надвигающегося открытого столкновения. Атмосфера тревоги будет все более сгущаться над трехмиллионным населением, сильным своей организованностью и опытом политической борьбы. В этой обстановке либеральным лозунгам так называемого «благоразумия» и «мудрой уступчивости» отклика в массах не найти. Зато социал-демократия, не боящаяся смотреть правде в глаза, естественно превратится в действительную и бесспорную представительницу финляндского народа. Во главу угла своей агитации она ставит идею неразрывной связи интересов финляндской свободы с революционным движением в России. Так пред лицом своей страны финляндская социал-демократия берет на себя ответственность за политику российского пролетариата.
Но тем самым усугубляется наша ответственность перед финляндской социал-демократией. Мы упустили много времени. Мы слишком мало говорили рабочим массам о всероссийском значении финляндского вопроса, о кровной связи его с их повседневными интересами. Упущенное необходимо наверстать. Чем полнее и шире мы осветим работу имперских заговорщиков пред последним судьей, народом, тем скорее финляндская авантюра, – по замыслу «конец Финляндии», – станет началом конца для самих имперских заговорщиков.
«Правда» N 14, 7 июля (24 июня) 1910 г.