ВОЛОШИНУ М. А

4/XI <19>11 г

Милый Макс!


В январе мы с Мариной венчаемся. Приезжай к этому времени непременно в Москву. Нам очень хочется, чтобы ты присутствовал на свадьбе.


— Вчера Марина с Асей читали стихи в Эстетике. Их вызывали на бис. Из всех восемнадцати поэтов, читавших свои стихотворения, они пользовались наибольшим успехом. В «Эстетике» жалели о твоем отсутствии. Милый Макс, приезжай!


Твой Сережа


Москва


Девочка на обороте напоминает мне медведевых деток, а розы в ее руке — Бальмонта и тебя.


Сегодня к Пра заходил Мих. Серг.[304] Пра его не приняла и выгнала вон. О причинах такой встречи напишу в следующий раз.


Жму твою руку.

<1 марта 1912 г.>

<Москву>[305]


Милый Макс!


Посылаю тебе Воробьев<ы> горы, от которых мы уже отделены 500 верстами. Сейчас проехали Оршу. Пока за окнами только снег. Привет обоих Сережа

1 апреля <19>12 г. <Палермо>[306]

Милый Макс,


Сицилия во многом напоминает Коктебель. Те же горы, та же полынь с ее горьким запахом. Флора почти тропическая: пальмы, кактусы, апельсинные и лимонные рощи. Много развалин испанских и генуезских замков. Есть развалины и более древние. Вообще же здесь прекрасно. Жму твою руку.


Сережа


Поздравляю тебя с днем мистификаций!


Проездом мы видали разрушенную Мессину.[307]

Ст<арый> Крым <15> Сент<ября> <19>19 г

Дорогой Макс,


— В Бусалаке[308] не все благополучно и т. к. в этом замешана Майя[309] и отчасти по моей вине — я счел за лучшее написать тебе, чтобы ко времени возвращения Майи в Коктебель — ты не действовал и не говорил бы с нею вслепую.


Но в начале письма обращаюсь к тебе с просьбой — ни в коем случае не говорить ей о том, что я тебе написал. Это только запутает дело. И не бросай это письмо на виду.


Теперь слушай. — Случилось то, что и должно было случиться. Майя потеряла голову от Панича.[310]


Сейчас в Бусалаке творится такая неразбериха, такое кошмарное безумие, к<отор>ое, по-моему, может кончиться очень печально для некоторых из действующих лиц.


Первым пострадавшим лицом явился я. Из Эсен-Эли я отправился позавчера пешком к Асе и увидев, что там происходит — предложил Майе спасаться бегством сначала в Эсен-Эли, а затем в Коктебель. Майя согласилась. — Все было приготовлено — до лошадей включительно — и вдруг случилось нечто неожиданное. На меня все стали смотреть, как на злодея из мелодрамы, что кончилось финальным для меня выступлением Аси по моему адресу.


В назначенный для «похищения» час Майя скрылась с Паничем в парке, а Ася после длительных, таинственных переговоров с Ольг<ой> Васил<ьевной>,[311] с Паничем и Майей (еще с предыдущего вечера) набросилась на меня. Она вошла белая от бешенства в мою комнату со словами: «Как тяжело разочаровываться в близких людях. Моя рука поднята для удара и не опускается только потому, что этот человек связан со мной в прошлом другим — любимым и самым близким человеком».


— Подобных слов я от Аси ожидать не мог и причин для этого обращения до сих пор найти не могу. Очевидно Майя передала Асе о моем отношении к Паничу и ко всему Бусалаку и в тот момент это было принято ею, как предательство с моей стороны. В этом направлении еще очень постаралась Ольг<а> Вас<ильевна> — человек (я это вижу сейчас ясно) страшный, и по-настоящему глубоко опасный для всех.


Мне тяжело и больно, что без всякого желания с моей стороны и без серьезной вины у меня произошел разрыв с Асей перед моим отъездом в полк.


Майя в этом сыграла дурную и нехорошую роль — конечно, бессознательно и об этом впоследствии она будет жалеть, но дело сделано. Перед каждым отьездом своим я не знаю увижу ли я снова тех, с кем расстаюсь. В этом и заключается непоправимость случившегося.


— Пишу тебе для того, чтобы в случае приезда Майи ты постарался вернуть ее поскорее к «солнечному свету», ибо повторяю длительные отношения Майи с Паничем могут кончиться неожиданной катастрофой. Все здесь висит на волоске.


— Я ушел из Бусалака не попрощавшись ни с кем, кроме Конст<антина> Никол<аевича>,[312] к<отор>ый единственный среди обитателей Бус<алака> — полон солнечного света и ко всему лунному безнадежно слеп. Он мне был мил, как никогда и за него мне очень страшно.


Пишу одновременно Асе.


Если Майя долго не будет появляться в Коктебеле — советую тебе послать ей «солнечное» письмо, ибо в противном случае селениты[313] ее обселенитят, а ты понимаешь, чем это может кончиться.


Вот и все. Последние дни отпуска проведу в Коктебеле — тогда расскажу все подробно.


Передай Мандельштаму, что я на него сердит за обман. Все его женские слабости остались в силе.


Будь здоров. Целую тебя и Пра. Привет Татиде.[314]


Твой Сережа

<30 сентября 1919 г. Ростов-на-Дону>

Дорогой Макс,


Грима не застал — он уехал.


С Кречетовым[315] повздорил (он очень противный).


Твою книгу издавать раздумали. Это я узнал от Кречетова. И черт с ними! Не возись с этим народом. Во главе издательского дела стоит Чириков[316] (!)


Сегодня еду дальше — будь здоров. Целую всех


Сережа


<На полях:>


Корреспонд<ентский> билет получил от «Велик<ой> России».

31 Октября 1923 г

Praha, Lazarska č. 11 Rusky Komitet


— Мой дорогой Макс,


— Твое письмо пришло в очень черную для меня минуту (м. б. чернее у меня в жизни не было) и то что именно тогда оно пришло — было чудом. Было и радостно и растравительно услышать твой голос.


О смерти Пра я ничего не знал. И хотя все говорило за то, что она не переживет этих лет, что она не может их пережить — несмотря на это — известие о смерти застало меня врасплох и я с письмом в руках, в толпе русских студентов стоял и плакал. Вместе с Пра умерла лучшая часть жизни моей. Так случилось. И вышло так странно: в Праге оказывается несколько человек знало о ее смерти. Но видно нужно было, чтобы я узнал от тебя и именно вчера.


— Почему так долго шло первое мое письмо? — Или ты не сразу ответил? Оно было послано верно месяцев шесть-семь тому назад. Твое же дошло в десять дней.


— Деньги, часть к<отор>ых уже собрана, а часть дособеру и получу за твои стихи, найду способ переслать через Госбанк, не знаю только есть ли отделение в Феодосии. Ты позабыл приписать адрес Татиды.[317] Я его не знаю и пока не могу найти способа его узнать. Во всяком случае пока уверен, что смогу регулярно немного пособлять твоим нахлебникам.


— Радуюсь за тебя от всего сердца, что рядом с тобою есть друг. Мне ли не понять твоей радости? Но память (за войну она у меня до конца искалечилась) мне отказывает. Имя помню, а кому оно принадлежит никак не могу припомнить. Второй день бесплодно вспоминаю.[318]


Сейчас нèчего о себе писать. Нечего, п<отому> что о главном писать до поры не могу, а о второстепенном противно не только писать — думать о нем.


— Как бы мне хотелось перелететь на один вечер к тебе в твою мастерскую. Я очень часто вспоминал тебя и мне очень недостает тебя. Даже не говорить, а помолчать с тобою было бы для меня радостью.


Родной мой Макс, прости за пустое письмо. Но это только мой привет из Праги. Письмо будет, когда смогу писать обо всем.


— Сейчас моя жизнь сплошная растрава и я собираю все силы свои, чтобы выпрямиться.


Судьба не посылает мне καταρσισ’a,[319] а м. б. сейчас он мне и послан. Но Боже, как трудно!


Целую твою лохматую голову


Твой Сережа

<Декабрь 1923 г.>

Дорогой мой Макс,


Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, к<отор>ому я мог бы сказать все — конечно Ты, но и тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность и слепость М<арины>, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в к<отор>ый она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход — все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.


М<арина> — человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М<арина> предается ураганному же отчаянию. Состояние, при к<отор>ом появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше дольше.


Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить М<арину> в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что М<арине> я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап — для меня и для нее самый тяжкий — встреча с моим другом по К<онстантино>полю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, к<отор>ый долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр., и пр. ядами.


Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина> мне лгать не может и т. д.


Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы М<арина> попадала к человеку к<отор>ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М<арину> бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.


М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю — она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя не вырвав последней соломинки, за которую она держится.


Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б. это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня — сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.


Что делать? Если ты мог издалека направить меня на верный путь!


Я тебе не пишу о Московской жизни М<арины>. Не хочу об этом писать. Скажу только, что в день моего отъезда (ты знаешь на что я ехал) после моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел «последними глазами», М<арина> делила время между мной и другим, к<отор>ого сейчас называет со смехом дураком и негодяем.


Она обвинила в смерти Ирины (сестра Али) моих сестер (она искренне уверена в этом) и только недавно я узнал правду и восстановил отношения с Л<илей> и В<ерой>. Но довольно. Довольно и сегодняшнего. Что делать? Долго это сожительство длиться не сможет. Или я погибну. М<арина> углубленная Ася. В личной жизни это сплошное разрушительное начало. Все это время я пытался избегая резкости подготовить М<арину> и себя к предстоящему разрыву. Но как это сделать, когда М<арина> из всех сил старается над обратным. Она уверена, что сейчас жертвенно, отказавшись от своего счастья — кует мое. Стараясь внешне сохранить форму совместной жизни она думает меня удовлетворить этим. Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания — сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, к<отор>ые прошли на твоих глазах, я жил м<ожет> б<ыть> более всего М<арин>ой. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.


М<арина> сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя — м. б. единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства — чувство «не могу иначе», было сильнее чувства — «хочу так». Преобладание «статики» над динамикой. Сейчас вся статика моя полетела к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность.


С ужасом жду грядущих дней и месяцев. «Тяга земная» тянет меня вниз. Из всех сил стараюсь выкарабкаться. Но как и куда?


Если бы ты был рядом — я знаю, что тебе удалось бы во многом помочь М<арине>. С ней я почти не говорю о главном. Она ослепла к моим словам и ко мне. Да м. б. не в слепости, а во мне самом дело. Но об этом в другой раз.


Пишу это письмо только тебе. Никто ничего еще не знает. (А м. б. все знают).

22 янв<аря> 1924 г

Это письмо я проносил с месяц. Все не решался послать его. Сегодня — решаюсь.


Мы продолжаем с М<ариной> жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода — время лучший учитель. Верно?


К счастью приходится много работать и это сильно помогает.


— Просьба к тебе. Когда прочтешь письмо — уничтожь его. Я не хочу, чтобы когда-нибудь чьи-либо посторонние глаза могли прочесть его.


— Теперь о твоих делах. Стихи, что ты прислал напечатаны. У меня лежит для тебя около 5 дол<ларов>, но я никак не могу переправить их в Феодосию. В Москву можно, а в Феодосию никаких путей нет.


Не знаю не опасно ли в простом денежном пакете по почте? И никто не знает. Татида на письмо мое не ответила.


Переписываешься ли с Л<илей> и В<ерой>? В<ер>ин адр<ес>: Нащокинский пер<еулок> д<ом> 6 кв<артира> 7.


Марусю[320] я, конечно, помню прекрасно. Спасибо ей за ласковую приписку. Я напишу ей отдельно.


Сейчас ночь.


Нежный и сердечный привет Вам обоим. Тебя целую.


Твой С.

<Конец февраля 1924 г.>

Дорогой мой Макс,


— Уже давно — верно с месяц, как отправил тебе письмо. М. б. оно пропало, я даже рад бы был, если бы оно пропало. Если ты его получил, то поймешь почему.


— Сейчас не живу — жду. Жду, когда подгнившая ветка сама отвалится. Не могу быть мудрым садовником, подрезающим ветки заранее. Слабость ли это? Думаю — не одна слабость. Во всяком случае мне кажется, что самое для меня страшное уже позади. Теперь происшедшее — должно найти свою форму. И конечно найдет. Я с детства (и не даром) боялся (и чуял) внешней катастрофичности под знаком к<отор>ой родился и живу. Это чувство меня никогда не покидает. Потому, с детства же, всякая небольшая разлука переживалась мною, как маленькая смерть. Моя мать, за все время пока мы жили вместе, ни разу не была в театре, ибо знала, что до ее возвращения я не засну. Так остро мною ощущалось грядущее. И когда первая катастрофа разразилась — она не была неожиданностью. Это ожидание ударов не оставляет меня и теперь. Когда я ехал к М<арине> в Берлин, чувство радости было отравлено этим ожиданием. Даже на войне я не участвовал ни в одном победном наступлении. Но зато ни одна катастрофа не обошлась без меня. И сейчас вот эта боязнь катастрофы связывает мне руки. Поэтому не могу сам подрезать ветку, поэтому жду, когда упадет сама.


В последнем случае боюсь не за себя. М<арина> слепа совсем именно в той области, в к<отор>ой я м. б. даже преувеличенно зряч. Потому хочу, чтобы узел распутался в тишине, сам собою (это так и будет), а не разорвался под ударами урагана.


Но это ожидание очень мучительно. Каждый шаг нужно направлять не прямо, а вкось. А так хочется выпрямиться!


То что ты писал о вреде отгораживания и о спасительности любви ко всем и принимания всех через любовь — мне очень близко. И не так близко по строю мыслей моих, как по непосредственному подходу к людям. Особенно после войны. Весь характер моих отношений с людьми в последние годы — именно таков.


В последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. М. б. потому, что «раненый зверь заползает в свою берлогу» (по Ф. Степуну). А в России у меня только и есть одна берлога — это твой Коктебель. Спасибо нежное тебе и Марусе за ласку и приглашение.


Мне хотелось бы тебе написать о тысячи вещах и именно тебе, но боюсь, что не удастся. М. б. все же соберусь и сделаю это. Мысль, что ты жив, существуешь и что м. б. нам предстоит встреча меня бесконечно радует и согревает. Думал написать отдельно Марусе, а потом решил, что все написанное тебе относится в равной мере и к ней.


Целую вас обоих


Горячо вас любящий


Сережа


Твои стихи напечатал. В Феод<осию> нет надежды переслать деньги, а потому пересылаю их Лиле. Ее адр<ес>: Мерзляковский пер<еулок> д<ом> 16 кв<артира> 29.

<14. 04. 1928 г.>[321]

Обнимаю и поздравляю родного Макса[322] — Сережа.

Загрузка...