Без небесного провидения нельзя подшибить и воробья. Значит, провидение направляет и камень, и палку, и прочие предметы, предназначенные для воробья. Его камень без промаха сшибал воробьев. Очевидно, все его начинания находились под покровительством провидения, ибо они завершались благополучно. Словом, он действовал в духе честности и мудрости.
Пенджабский климат не доставляет европейцам ничего, кроме неприятных ощущений. Поэтому мистер Эбенезер Гипп просто старался не замечать его. Неизменно он сохранял респектабельный вид в своем темном твидовом сюртуке полувоенного покроя, в своих отутюженных, в серую полоску, брюках, в своем жестком котелке, который оказал бы честь самому элегантному завсегдатаю эпсомских скачек, но совсем не подходит для чиновника Индийского государственного департамента, вечно обстреливаемого всепроникающими стрелами тропического солнца.
Мистер Эбенезер Гипп считал дурным тоном водружать на свой лысоватый череп пробковый колониальный шлем. Мистер Эбенезер выполнял служебные обязанности и не мог появляться на пороге департамента в нелепом головном уборе. Он предпочел бы цилиндр дипломата, но боялся показаться чересчур претенциозным и торжественным.
Вот если бы высокая особа, которую мистер Эбенезер Гипп сейчас сопровождал, проживала в Пешавере не инкогнито, а открыто и официально, он не посмотрел бы ни на солнце, ни на проклятую духоту, и оделся бы подобающе такому чрезвычайному случаю.
Итак, мистер Эбенезер восседал — именно восседал, а не сидел — на переднем сидении лакированного ландо, выпрямившись и опершись на весьма солидную трость красного дерева с рукояткой слоновой кости и вперив взгляд в лицо… Моники. Да, перед ним в непринужденной позе сидела Моника, та самая «высокая особа», опекуном-наставником коей являлся он, Эбенезер Гипп, представительный чиновник его величества. Весь респектабельный лик принцессы Моники Алимхан — от изящнейших французских туфелек и до изящнейшей, но в то же время выдержанной в строгих формах шляпки на белокурой головке — соответствовал всем требованиям английской чопорности. Одно не нравилось мистеру Эбенезеру: озорная усмешка, нет-нет и оживлявшая это кукольно-розовое лицо, и странное ожесточение в кукольно-голубых глазах мисс принцессы.
Глаза у Моники большущие, широко открытые, отчего это ожесточение выступает слишком откровенно… Что-то в них злое.
Мистер Эбенезер Гипп даже заерзал на шагреневом сидении, потому что имел время хорошо узнать свою подопечную. Несмотря на длительную дрессировку — выучку — мысленно уточнял он, — мисс Моника, по глубокому его убеждению, при всех своих природных, незаурядных способностях, была и оставалась азиаткой и дикаркой. Не менял положения дел даже лоск респектабельности, который удалось навести на «первобытную девицу» в пешаверском бунгало ему и его экономке мисс Гвендолен Хаит за полтора года, имевшиеся в их распоряжении. Сколько трудов пришлось положить! Но мистер Эбенезер утешался высказыванием одного из герцогов Орлеанских: «Дайте мне кухарку, конечно, красивую, и спустя месяц ее не отличат при дворе от любой принцессы королевского дома».
И теперь Монику по внешнему облику никто бы не отличил от любой принцессы и притом настоящей, а не такой, как те «принцессы»-авантюристки, которые нет-нет и «осчастливливали» своим наездом Индию и многие страны Востока. Совсем недавно в городах Северо-Западных провинций Индостана «блистала» некая принцесса Савойского королевского дома, обвораживая всех своими мрамороподобными плечами и греческим профилем. Но разве своим вульгарным поведением, развязанностью, пошлостью выражений, срывавшихся у нее с уст, она могла идти в сравнение с изысканными манерами ее высочества принцессы Алимхан? Не извиняло итальянку и то, что она явилась в Пешавер с рекомендательными письмами друга мистера Эбенезера — самого лидера британских фашистов сэра Освальда Мосли — по важнейшему, сугубо конфиденциальному делу — изучить настроение колониальных чиновников и местной туземной знати и прощупать, как отнеслись бы в Индии к тому, а вдруг в Англии произойдет нечто похожее на захват власти вожаком чернорубашечников Муссолини… «Дела делами, — раздумывал мистер Эбенезер, — но Освальду не мешало бы подыскать более порядочную особу. Взять хотя бы нашу Монику. Дикарка, а ведет себя, будто провела уже десяток сезонов в Лондоне».
Жизнь в пансионе привила Монике не только умение со вкусом одеваться, причесываться, ухаживать за своим лицом, но и привила удивительно тонкий — мистер Эбенезер сказал бы — аристократический — «шарм» великосветского салона. Нет спору, природа одарила «азиатку» отличными данными, но ведь даже алмаз нуждается в шлифовке. Все поражало в Монике: живость ума, грация английской леди, манера разговора, умение владеть чувствами.
Но, тсс… Мистеру Эбенезеру вдруг показалось, что он говорит вслух, и он спохватился. Моника для широкой публики пока никакая не принцесса. Она… племянница королевского колониального чиновника Эбенезера Гиппа, эсквайра, приехавшая из Англии погостить в пешаверском бунгало своего любимого дядюшки.
Все шло по заранее составленному и утвержденному расписанию. Беда лишь в том, что Эбенезер Гипп, личность неглубокая, упрощенная, был слабо осведомлен во всех областях, кроме вопросов, непосредственно входивших в его прямые служебные обязанности. Он не обладал воображением и фантазией и не отличался способностью предусмотреть неожиданности, кроющиеся в человеческой природе.
Ландо, запряженное парой гладких, с лоснящимися мясистыми крупами выездных рысаков, резко подпрыгивало и тряслось по пыльной пешаверской мостовой. И мысли мистера Эбенезера Гиппа тоже прыгали и колко отдавались надоедливой болью в висках.
Постоянно ему, мистеру Эбенезеру, чиновнику Англо-Индийского департамента, навязывают самые нелепые, неправдоподобные дела. Так и в данном случае: шутка ли — выдрессировать, обучить узбекскую крестьянку светским манерам, английскому языку, цивилизованным привычкам вроде пользования ванной, душем и прочее. Превосходная в этом отношении воспитательница мисс Гвендолен-экономка сумела к тому же поразительно быстро преподать Монике начатки некоторых наук и музыкальной грамоты, приохотить к чтению книг, обучить умению вести непринужденную светскую беседу — к счастью, по-французски мадемуазель дикарка говорит с парижским акцентом — и, наконец, искусству верховой езды.
Но в шестнадцать лет девчонка остается девчонкой… И не раз уже мистер Эбенезер убеждался в том, что от Моники можно ожидать самых необузданных вспышек. И внешность вылощенной мисс ни в какой мере не мешала мистеру Эбенезеру подозревать в Монике коварство и хитрость. Он еще не соглашался с мисс Гвендолен, которой претили грубые определения — «азиатка», «дикарка», «змея» — и которая мирилась лишь со «змейкой» — очаровательной, коварной змейкой, потому что она и сама догадывалась, что голубоглазая Моника совсем не кукла и не сказочная пери.
«Несчастная девочка столько перенесла, испытала. Побывать в лапах злодеев и остаться невинной… Чудо! Один этот подонок, претендент в женихи, потомок кокандского хана чего стоит со своим одним глазом…» И мисс Гвендолен улыбалась чему-то. Ее улыбку можно было счесть нежной, а при желании, и зловещей. Те, кто узнал мисс экономку пешаверского бунгало получше, говорили: «Ее небесному облику позавидовал бы и ангел, возвещающий славу всевышнему, но в душе она „бэдлот“». В применении к такой изящной, такой очаровательной, такой элегантной особе столь вульгарное прозвище, которое означает просто «дрянь», могло показаться чудовищным, но при общении с ней у Моники и ее подружек по несчастью глаза вспыхивали гневом и отчаянием. Давно уже Моника разобралась, в чьи руки она попала. Бунгало жило своей размеренной, чопорной жизнью. По обширным, строго убранным залам, отделанным темными панелями мореного дуба, неслышно скользили белые фигуры боев-индусов; за завтраком и обедом сидевшему в одиночестве за длиннейшим столом мистеру Эбенезеру прислуживали два высокомерных лакея-англичанина во фраках. Хозяин бунгало получал достаточное содержание, чтобы поддерживать у себя дома самый аристократический этикет.
С первых шагов Монику окружила обстановка респектабельности. Мистер Эбенезер зубами вцепился в респектабельность! Мистер Эбенезер отличался респектабельным свойством — чисто англосаксонским отсутствием любопытства, конечно, в рамках изысканной вежливости. Мистеру Эбенезеру поручили воспитывать, просвещать, укрощать высокопоставленную особу… принцессу. Он это и делал со всей присущей ему респектабельностью, а остальное его не касалось.
Мистер Эбенезер считал себя совершенным, выдержанным колониальным администратором. Он полагал, что англосаксы являются избранным народом среди народов земного шара, а потому англичане, и в том числе он — англичанин Эбенезер Гипп, — предназначены испокон веку стоять над всеми. Мистеру Эбенезеру-англосаксу была свойственна самоуверенность, резко выраженный эгоцентризм, самомнение поистине непомерное, но в то же время он отличался наивностью, непроницательностью, переходящей в черствость. Что творится в душе Моники, он не знал, да это его и не интересовало. Она попала к нему в руки довольно-таки неприятного вида гусеницей или личинкой. Сейчас он уже довел ее до состояния привлекательной куколки и мог рассчитывать, что в недалеком будущем из кокона выпорхнет блестящая, даже роскошная бабочка. Лишь бы ему не мешали.
И он трудился. Ни одному волу не приходилось столько работать, сколько мистеру Эбенезеру. Он стоял вечной тенью около Моники, поправлял каждое ее слово, контролировал каждое движение, каждый шаг. Когда она обедала, он стоял за ее стулом. Достаточно девушке было взять салфетку не так, разрезать мясо не так, выпить воды не так, и моментально следовал удар по руке, не сильный, но болезненный, запоминающийся. А выговоры и нравоучения повторялись без конца с точностью поразительной и со столь же поразительной монотонностью. Девушка могла сколько угодно возмущаться, но мистер Эбенезер оставался спокойным в своей спеси и абсолютно невозмутимым в своем респектабельном англосаксонском достоинстве. Он ни разу не крикнул на нее, ни разу не повысил тона. Он оставался невозмутим. Но и девушка оказалась достойной своего воспитателя. Она не плакала, она не пролила ни слезинки.
И никогда ничему не удивлявшийся мистер Эбенезер удивлялся. Как-то он поделился с мисс Гвендолен своими сомнениями:
«Полагаю — она не человек. Я давно пришел к мысли, что азиаты не люди». Мистер Эбенезер сказал мисс Гвендолен: «Я не видел на ее ресницах и слезинки. Обезьяны отличаются от людей тем, что не умеют плакать. Она — обезьяна, подобно всем проклятым неграм».
Гвендолен нашла возможным отбросить свою чопорность и игриво заметила:
«О, обезьяны волосатые, с синей кожей, а наша принцесса имеет такое тело…»
«Меня цвет ее тела не интересует… Одно могу сказать — нам приказали сделать из обезьяны принцессу, и мы сделаем… скрутим в бараний рог… А если нет, пусть пеняет на себя…»
Тон его испугал мисс Гвендолен. Она не могла видеть в темноте лица мистера Эбенезера. Она испугалась бы еще больше.
И вот мистер Эбенезер, спокойный, невозмутимый, везет в парадном ландо с кучером в парадной ливрее и цилиндре принцессу Монику по улицам Пешавера. Он не спускает глаз со своей воспитанницы. И не потому, что очарованием юности она привлекает взоры прохожих на пыльных, душных улицах. Мистер Эбенезер не видит ни белокурой головки, ни кукольного личика, ни голубых глаз, ни точеной фигурки. Он замечает каждый пустяк, каждую мельчайшую недоделку в жестах, в поджиме губ, в излишне живом движении зрачков глаз и тотчас поправляет все чуть заметным шевелением пальца, который умеет наносить такие болезненные удары. И здесь, на людях, мистер Эбенезер дрессирует свою обезьянку. И, действительно, можно поклясться чем угодно, он и впрямь ничего не видит в прелестной девушке, кроме обезьяны.
Он везет свою воспитанницу в Индийский департамент демонстрировать предварительные результаты своей «дрессировки» и получить дальнейшие инструкции.
Ничто, превратясь во что-то, существует.
Всю дорогу мистер Эбенезер Гипп молчал и следил. Он не спускал глаз с Моники. Он следил за каждым ее движением, за малейшей переменой в ее розово-кукольном личике.
В общем он остался доволен. Не совсем, конечно. Бабочка еще не выпорхнула. Пока она еще куколка, а куколок не коллекционируют. Составляют коллекции бабочек — это целый культ Красоты. И мистер Эбенезер, к сожалению, еще не мог наслаждаться великолепием крылышек своей бабочки. Она уже проклюнулась из кокона, но вылет не состоялся…
И все же, когда они вошли в приемную, сидевшие за столами канцелярские чиновники, замерев с перьями в руках, по-идиотски уставились в восхищении на Монику. А мистер Эбенезер желчно думал: «Заставили поторопиться и продемонстрировать несовершенное творение. Глупцам половину работы не показывают. Моника еще в коконе».
И он в растерянности прошептал Монике на ухо:
— Не распахивайте крылышек. Не порхайте… ради бога.
Возможно, она не поняла, потому что вся цепочка мысленных рассуждений мистера Эбенезера оставалась для нее тайной. Уже громче он цедил сквозь зубы:
— Сэр Безиль Томпсон — достойнейшая личность, баронет. Сэр Безиль прибыл из Лондона. Надеюсь, мисс, вы сумеете вести себя… э… достойно, соответствующе.
Прежде всего Моника удивилась. Сэр баронет представлялся ей огромным, толстым вельможей в пышном восточном одеянии, увешанным орденами, регалиями, позолоченным оружием. А на самом деле в мрачно-торжественном кабинете ее представили пожилому, невзрачному, скромно одетому, впрочем, весьма респектабельно выглядевшему джентльмену, суховатому на вид, с желтоватой кожей, с белесыми бровями, с каменным подбородком и запрятанными глубоко холодными бесцветными глазами. От глаз этих девушка никуда не могла спрятаться. Они ее раздражали, и она держалась не так, как хотелось бы ей самой и ее наставнику.
Все шло хорошо, пока… пока она не издала неожиданно резкий возглас «йие!», совершенно не входивший в лексикон светской беседы — урок четырнадцатый: «Обмен любезностями молодой девицы с солидным, пожилым джентльменом».
Очень хорошо, что на возглас Моники никто будто и не обратил внимания.
Ни единая черточка на лице сэра Безиля Томпсона не шевельнулась. Вообще он почти не задавал вопросов. Вначале предложил Монике сесть и пытливо проверил, как она садилась, как вставала, как прошлась по комнате, как снова села, как сидела. Затем спросил ее о здоровье и внимательно выслушал ответ. Спросил о здоровье родителей. Щека его чуть дернулась, когда он почувствовал иронию в ее ответе. Моника, несмотря на сравнительно небольшой запас английских слов, сумела объяснить, что отца своего мало помнит.
— Прошло десять лет, с тех пор как я видела эмира, про которого говорят мне, что он мой отец… А я люблю и уважаю моего отца из селения Чуян-тепа. Он чернорукий угольщик.
Мистер Эбенезер крякнул и побагровел. Краткий, нечленораздельный возглас его прозвучал проклятием. Теперь он понял, почему девчонка так настойчиво выспрашивала у него английское слово «черкоол дивер» — углежог.
Сэр Томпсон бросил предостерегающий взгляд на Эбенезера. Девушка, доверчиво улыбнувшись, продолжала:
— Я потерялась. Моя мама уехала, и я воспитывалась в семье углежога по имени Аюб Тилла.
Тогда-то мистер Эбенезер понял: с наивностью, простотой покончено. Из кокона выпорхнула не пустенькая красивая бабочка, а… оса, умеющая жалить.
У мистера Эбенезера на щеках выступили бурые пятна. Сэр Томпсон невозмутимо продолжал беседу, стараясь овладеть положением. Он пристально и оценивающе разглядывал Монику и медленно говорил:
— Вы золушка — сандрилльона. Несчастные обстоятельства ввергли вас в дымную хижину… э… углежога. Нищета, лишения… Все позади. Вы теперь знатны, богаты.
— Войдешь в дом угольщика — выйдешь чумазым… Что вы со мной сделаете? — спросила Моника, и ее глаза потемнели.
— От вас не потребуют ничего унизительного. Но от вас требуется послушание и… хорошее поведение. Всё!
Мистер Эбенезер все ужасался: какой провал! Какие печальные плоды эксперимента! Разве теперь ему доверят воспитание принцесс! Перед ним возник призрак отставки. И он с ненавистью смотрел на девушку. И даже то, что точеные черты лица, одухотворенные хитростью и умом, придавали теперь всему облику Моники прелесть более неотразимую, чем кукольная ее красота, нисколько его не трогало. Обдумал: «Почему я не „убрал“ ее? С самого начала я знал, кто она… Азиатская дикарка… Обезьяна!»
Он задыхался, крахмальный воротничок его намок от пота. До ушей его доносились, точно издалека, слова:
— Есть рационалисты, боящиеся воображения, избегающие эмоций, не желающие ими пользоваться. Неверно! — брюзжал сэр Томпсон. — Открывают двери политики люди с воображением и эмоциями. В меру и к месту. Но мы отклонились. Итак, мисс Моника, вы теперь леди… Вы знаете, что такое леди? Английская леди? И, пожалуйста, помните, что вы леди. А сейчас с вами хотят познакомиться.
И сэр Безиль пригласил Монику пройти в соседнюю комнату. Он даже предложил девушке взять его под локоть, — «Неслыханная честь», — подумал мистер Эбенезер, — и так прошел с ней в богато обставленную в архаическом стиле гостиную. Мистер Эбенезер трясущимися пальцами поправил галстук и поплелся за ними. Унылое выражение прилипло к его физиономии. В своем приличном черном сюртуке и со своей мрачной улыбкой он походил сейчас на элегантного гробовщика.
Он все еще не знал, что произойдет дальше. Ему, истому пережитку викторианской эпохи, взращенному на ростбифах и портвейне, пудингах и пиве, мало о чем говорили эмоции. С бухгалтерским расчетом он добросовестно вколачивал в «обезьяну» правила и повадки хорошего тона. Он впадал в ужас, сталкиваясь с малейшими намеками на проявление у девочки чувств, и «изничтожал» дикарские капризы.
Но едва мистер Эбенезер Гипп вошел в гостиную, его бросило в жар. Так вот зачем приказали привести Монику в Индийский политический департамент! Мистер Эбенезер сразу узнал в стоявшем посреди гостиной сухом прямом старике во французской генеральской форме военного губернатора Парижа Анри Гуро, прибывшего в Северо-Западные провинции Индии с чрезвычайной миссией. Никто точно не знал, что здесь делал этот потомственный военный, колониальный офицер, в юности человек безумной отваги и воинской лихости. Когда-то он разгромил со всей жестокостью могущественное африканское государство короля Самори. Впоследствии, стоя во главе четвертой французской армии, немало способствовал победе союзников в мировой войне. Ныне он разыгрывал из себя миротворца.
С генералом Анри Гуро мистер Эбенезер встречался в 1915 году в одной азиатской стране в период некоей военно-карательной операции деликатного свойства. Еще кое-кто из присутствующих в старинной гостиной тоже привлек пристальное внимание мистера Эбепезера и даже вызвал беспокойство. И не высокопоставленное департаментское начальство, не дамы. Женщины сегодня не интересовали мистера Эбенезера: ни удивительно тощая, походившая на коричневокожую египетскую мумию дама, очевидно, супруга генерала, ни три вылощенные гейнсборовские красавицы англичанки — секретарши или переводчицы департамента. Их, по-видимому, пригласили для поддержания атмосферы интимности и простоты.
Почему-то тут, в столь избранном обществе, оказались два азиата. Вся британская спесь восстала в мистере Эбенезере, брови насупились. Он подумал, что начальник департамента нетактично ведет себя. «Мы не любезны с туземцами в Индии и не намерены быть любезны», — чуть не сказал он громко, хотя и оказался рядом с сидевшими непринужденно двумя величественными вельможами, разодетыми в восточные шелка и бархат. Оба приветствовали вошедших, в их числе мистера Эбенезера весьма любезно, с достоинством поднеся традиционным жестом руку к сердцу. Да, одного из них мистер Эбенезер видел в Лондоне на Даунинг-стриг в приемной постоянного заместителя министра и даже запомнил его фамилию — Мукумбаев. Мистер Юлдаш Мукумбаев имел прямое отношение к бывшему эмиру Бухары Сеиду Алимхану, был его визирем по иностранным делам. По имевшимся сведениям он довольно часто останавливался в Пешавере проездом из Кала-и-Фатту в Женеву на очередную сессию Лиги Наций. Сразу же мистер Эбенезер сменил гнев на милость: значит, азиат сидит здесь, в гостиной, не как гость, а как официальное лицо. И мысленно заключил: «В связи с делом принцессы бухарской. Очевидно, он не оставил мысли отвезти ее к эмиру. Он не знает еще о новом решении».
Другим азиатом, оказавшимся в гостиной, был Сахиб Джелял. Его богатство и влиятельность, крупные спекулятивные операции на меховом рынке, хлебосольство, плотоядная жажда жизни пользовались самой широкой известностью в Северной Индии, да и во всех странах Среднего Востока. К великолепию его одеяния, огромной белой чалме, удивительной бороде его в пешаверских салонах высших колониальных чиновников и офицеров относились как к чему-то экзотическому, но примелькавшемуся.
Бросалось в глаза, что Сахиб Джелял с явным интересом разглядывает чуянтепинскую узницу, щебетавшую с генералом Анри Гуро и его супругой. Он посматривал на нее своими блестящими цвета сиенита глазами так удивленно, словно узрел один из знаменитых бамианских колоссов. Но девушка обладала неоспоримым изяществом, чего нельзя сказать о бамианских древних изваяниях.
Своим взглядом бородатый азиат предостерегал Монику. Вельможа явно желал, чтобы встреча с ним здесь, в Англо-Индийском департаменте, не застала девушку врасплох. Он буквально гипнотизировал ее, а силу своих глаз Сахиб Джелял не раз испытывал на простых смертных.
Его взгляд некоторые истолковали бы весьма двусмысленно. Сахиб Джелял, по слухам, не останавливался ни перед чем ради удовлетворения своих прихотей и вожделений. Но кто сейчас мог знать его истинные мысли?
Если Моника проявит открытое свое удивление при встрече с ним, Сахибом Джелялом, то это может вызвать очень нежелательные осложнения и для него и для находившегося здесь среди приглашенных Бадмы, совсем недавно вернувшегося в Индию. Тибетский доктор за время своего отсутствия сильно переменился, да и европейская одежда делала его неузнаваемым, но кто знает — молодые глаза и камень расколют и под водой увидят. Возможно, потому при появлении Моники доктор Бадма поспешил повернуться спиной к группе Анри Гуро и повел оживленный разговор с тремя молоденькими дамами — женами чиновников. Он рассыпался в комплиментах, чем вызвал оживление в своем углу гостиной. Его учтивое обращение, мужественное неподвижное лицо, таинственный ореол славы тибетской медицины возбуждали в его собеседницах интерес и любопытство. Его тибетские рассказы, содержащие немало милых непристойностей, ничуть не шокировали очаровательных дам, ибо звучали в устах варвара — жителя Тибетского нагорья, к тому же врача по профессии, сдержанно, бесчувственно и тем самым щекотали воображение чопорных англичанок. Предосторожности Сахиба Джеляла и доктора Бадмы, как показали дальнейшие события, оказались не лишними.
Увлеченная беседой с французами, Моника никого вначале не видела и не слышала, кроме любезного генерала и не менее любезной его супруги, которая сразу же была покорена «дикаркой», услышав в ее устах французскую речь. О! И эта жертва ввергнута красными комиссарами в яму прокаженных! О! Мадам генеральша сразу же предложила несчастной, гонимой принцессе свое покровительство.
— Нет, нет, мой генерал, — щебетала она совсем по-птичьи, — ее высочество, конечно, нуждается в покровительстве нашей великой, прекрасной Франции… Нет, нет, наша очаровательная принцесса поедет сейчас же, немедленно, в Париж. О, я буду счастлива, если наша дорогая принцесса будет моей гостьей в нашем дворце… Милочка, я приглашаю вас. О, в Париже чудесно! Там на Кэ д'Орсей немедленно, сейчас же выполнят все… все формальности с признанием вас. Такая очаровательная принцесса. О, все изумятся и очаруются…
Мадам Гуро уже никого не слушала: ни своего превосходительного супруга, ни сэра Безиля, который хоть и рассчитывал на успех, представляя Монику французам, но не ждал подобных восторгов. Что поделать? Самое главное — эта мадам раструбит по всему свету о появлении бухарской принцессы, спасенной из рук большевиков.
Мадам генеральша все говорила и слушала только себя, свои льющиеся ручьем слова и, естественно, пропустила мимо ушей возглас радости, который издала Моника, увидев Сахиба Джеляла. Так может радоваться шестнадцатилетняя девочка, встретившись со старым, добрым знакомым. Не заметил или не счел нужным заметить возглас и сам генерал Анри Гуро, все еще прогуливавшийся с небрежной медлительностью по гостиной и увлекая под руку Монику и свою супругу.
Ничто так не подчеркивает аристократические манеры, как обыкновение прохаживаться в самых неподходящих для прогулок местах. Но именно это делал генерал Гуро надменно и важно. Он величественно жестикулировал и ораторствовал. Долетали до ушей слова: «Великая миссия Европы!», «Навсегда покончить с ними!», «Внушительные маневры охладят горячие головы в Кремле!», «Красная Армия — помеха разоружения», «Пуанкаре и Бриан видят единственное средство в войне», «Италия Муссолини не потерпит большевизма», «Да, да, война! Только война!».
А Моника смотрела на бородатого вельможу, зажала рот ладошкой и хотела кричать, еще кричать… Но глаза вельможи заставили ее подавить возглас. Глаза приказывали молчать.
Французы ничего не заметили. Английские дамы с порозовевшими лицами жадно глотали рассказы «этого удивительного тибетца, пронзительного человека и философа», как они тут же окрестили про себя доктора Бадму. Им импонировало, что он, рослый, крепко сложенный, с энергичным подбородком, вдребезги разбивает установившиеся, избитые представления о буддийских тихих монахах-ламах, раскосых, желтоликих, хилых от вечных бдений и ритуальных постов.
Лишь мистер Эбенезер Гипп приметил кое-что и озирался, словно бык, загнанный на бойню. Он сам сравнил себя с быком, но ничего не понял и тут же про себя поклялся ни слова не говорить сэру Безилю Томпсону.
Сэр Безиль ведет себя недостойно. Он посмел унизить его — мистера Эбенезера Гиппа, имперского чиновника, при исполнении служебных обязанностей, сделал замечание ему, англичанину, в присутствии туземки, азиатки. Сэр Безиль Томпсон нанес исподтишка удар по уязвимому месту британца, по консервативной спеси англосакса, по его вере в незыблемость установленного в Британской империи порядка вещей.
В груди мистера Эбенезера вскипела ненависть к «либерализму», который царил здесь, в гостиной. Взять хотя бы фамильярное обращение с европейцами присутствующих здесь азиатского вельможу и тибетского доктора. Мистер Эбенезер ощутил во рту неприятную сухость. Вдруг его обуял страх. Он перевел взгляд на ассиро-вавилонянина, испугался еще больше: «Он буйный и хищный, один из тех неукротимых, кто, ступая по земле, выдавливает из нее кровь».
Мистер Эбенезер сжался и шептал про себя: «Не смотри! Не смей смотреть!»
Мистер Эбенезер страшно хотел остаться в стороне, в тени. Но бухарец все же посмотрел на него. Тогда холодно и равнодушно, весь какой-то неприметный, серенький, господин имперский чиновник удостоил Сахиба Джеляла кивком. Он не видел, что при этом Моника вспыхнула и сделалась пунцовой. Она не издавала больше неуместных возгласов, а неумело, но зато весьма светски, именно так, как учила ее мисс Гвендолен, цепляясь за локоть генерала, пыталась вслушаться в его рассказ о том, какие грозные, с участием всех родов войск, пройдут военные учения в Северо-Западной Индии.
— Участвуют целых пять дивизий. Грандиозно! Интересно! Настоящий бронированный кулак. На подмогу прибывают еще дивизии — одна из Кветты и еще одна из…
Господин генерал целиком был поглощен предстоящими маневрами и совсем забыл, что собеседницей его является молоденькая пансионерка, которую меньше всего могут интересовать номера воинских соединений и откуда они. Но генерал больше ни о чем говорить не мог.
— Настоящая инсценировка войны против СССР! Шесть эскадрилий бомбардировщиков! Танки! Грандиозно! Да что там, я вас беру с собой, и вы увидите все собственными глазами.
Мадам генеральша поправила супруга:
— Мы, то есть я и вы, мой генерал… пригласим с собой ее высочество.
Генерал ответил несколько досадливо:
— Но, дорогая, при вашем здоровье. Вам ехать? Столько дорожных неудобств…
— О, у меня здоровья достаточно, чтобы показать принцессе маневры! — отрезала генеральша.
Втянулся в разговор сэр Безиль. Он не терял времени. Он думал, что господина генерала и представителей эмира, прибывших в Пешавер по делам особой важности, интересует состояние дел в Бухаре. Он говорил сухо и официально:
— Британия вынуждена держать под ударом все пути из Северной Индии к нашим среднеазиатским границам — я имею в виду границы Афганистана по Аму-Дарье с большевистской Россией. Пять дивизий расположены на направлении Пешавер — Кабул. По последним сообщениям военного министра в Палате Общин, в район переброшено еще две дивизии. А военные учения покажут, насколько мы, англичане, усвоили уроки хостского восстания этих пуштунских разбойников.
Многое терял сэр Безиль, пренебрегая таким человеком, как мистер Эбенезер Гипп, принадлежавший к тому типу английских колонизаторов, которые хоть и отличались полной неспособностью понимать туземцев, но сумели сделаться хозяевами стран Востока. Возможно, сэр Безиль и справедливо считался непревзойденным мастером британской разведки, но его новые либеральные методы претили мистеру Эбенезеру. Все в душе у него вставало на дыбы. Он обиделся на сэра Безиля и твердо решил иметь дело с ним только в рамках параграфов, инструкций, полученных с Даунинг-стрит в отношении туземной девицы Моники.
Мистер Эбенезер Гипп кривил душой. Странный, почти дикарский возглас Моники, изданный ею при виде этого разряженного в шелка и бархат азиатского набоба Сахиба Джеляла, имел прямое отношение к параграфу инструкции: «На поступки, противоречащие результатам обработки в светском стиле, обращать особое внимание и немедленно докладывать по инстанции ответственному лицу». Сэр Безиль Томпсон более чем ответственное лицо. Он — начальник.
Обида — дело серьезное.
Сэр Безиль Томпсон так и не обратил внимания на возглас девицы. Он не заметил, что между девицей и вельможей Сахибом Джелялом на мгновение возник странный контакт.
Вечером, оставшись наедине с мисс Гвендолен-экономкой, мистер Эбенезер не забудет предупредить ее: «Бородач просто опасен». — «А что делал на приеме в департаменте новый гость Пешавера — тибетский врач Бадма?» — многозначительно поинтересуется мисс Гвендолен. «Что? Да ничего!» — удивится мистер Эбенезер Гипп, и светлые брови его полезут на лоб.
Действительно, он совсем не запомнил, что говорил в гостиной и как вел себя тибетский доктор Бадма. Почтенный тибетец обладал удивительной способностью оставаться незаметным в любом обществе, он как бы сливался со всей массой гостей. Мистер Эбенезер даже корил себя за невнимательность. На доктора он возлагал большие надежды. Печень все чаще давала о себе знать. Одна эта бухарская принцесса могла вызывать приступы желчных колик. А ведь именно тибетская медицина располагала могучими целебными средствами.
Вся деятельность мистера Эбенезера-чиновника имела, так сказать, двойное дно. На втором донышке его круглого черепа покоился еще один параграф инструкции: «В случае, если обработка воздействия не возымеет, или если особа окажется зараженной коммунистическим духом, или в ее поступках проявится нечто непонятное, не останавливаться перед крайними мерами».
Девица Моника повела себя непонятно. Придется допросить ее пристрастно, обстоятельно и принять решение. А решения, которые принимал в своей длительной служебной практике мистер Эбенезер, порой выглядели тупыми, жестокими. Для них трудно было подыскать моральное оправдание. Они доставляли людям много страданий. И тем не менее они беспощадно, безжалостно осуществлялись. На то и служит мистер Эбенезер Гипп в таком ведомстве, где нравственные принципы сводятся на нет голым расчетом, где цель оправдывает средства.
Но все подобные вопросы возникнут перед мистером Эбенезером позже, в ночной тиши. А сейчас официальный прием, устроенный в честь ее высочества принцессы, продолжается.
Прием протекал гладко. Девушка «держалась», делая честь воспитательным талантам мисс Гвендолен-экономки и мистера Эбенезера Гиппа. Больше неуместных возгласов их высочество Моника не издавала и вела себя за завтраком воспитанно и мило.
Она не накинулась, что, возможно, сделала бы любая другая «туземка», на угощения. Она ничего не отведала из самых соблазнительных, расставленных на столах закусок. Ее не поразили и не обескуражили ни загадочные запахи, ни вычурность тортов и пудингов, доведенных изощренным в своем искусстве поваром до пределов кулинарной фантазии. Хрусталь бокалов и графинов, эффектные бутыли шампанского «Моэ де Кардан Помери», «Мумм», коньяка «Фомбо», вин и ликеров, тончайшие закуски, креветки и анчоусы, черная икра и куриная печенка, салаты и заливное из поросенка, дичь, индийские сладости могли украсить самый пышный банкет в Виндзоре. Но этого Моника не знала, и нужно отдать должное ее кратковременному воспитанию — на все аппетитные яства и напитки она смотрела высокомерно, пренебрежительно, оттопырив свою пухлую губку. А ей безумно хотелось съесть целиком всю какую-то удивительно соблазнительную на вид, цвет, запах рыбину, занимавшую целое блюдо, или попробовать гранатового цвета жидкость в высоком ослепительном бокале. Изящно оттопырив наманикюренный мизинчик, девушка держала в руке китайскую чашечку с чаем, всем своим воздушным обликом говоря, что принцессы, даже и азиатские, питаются одним цветочным нектаром.
Однако в конце завтрака произошло нечто переполошившее мистера Эбенезера и не понравившееся кое-кому из гостей. Все шло хорошо. Все изволили насыщаться. Перезванивали хрустальные бокалы. И тут «чертова принцесса выкинула коленце». Так по крайней мере выразился про себя мистер Эбенезер.
О ней почти забыли. Она немного приелась всем этим высокопоставленным персонам, ублажавшим свои желудки. И когда генерал Анри Гуро с бокалом венгерского «Токая» в руке и с полным ртом заговорил о своей миссии на Среднем Востоке — высокой миссии белого человека, он меньше всего рассчитывал на внимательного и понятливого слушателя в лице девочки, какой он почитал Монику.
Генерал вещал на всю гостиную: он надеется на своем благородном пути миротворца встретить отзывчивость и благодарность в среде племен, уставших от битв и кровопролития.
— Думаю, — закончил он возвышенную тираду, — нетрудно вдолбить азиатам преимущества благ европейской цивилизации.
Вздернув свои почти белые на темном от египетского и персидского загара лбу брови, сэр Томпсон пробурчал:
— Мой генерал, желаю успехов. Но позвольте, — продолжал он странным, полным иронической снисходительности тоном. — Вот небольшой, но острый анекдотец. Из азиатской жизни, так сказать. Есть здесь, в пешаверских горах, князь, князек вернее. Зовут его Уллах-ар-Рахим. Меня познакомил с ним во время охоты на антилоп здешний вождь Пир Карам-шах. Рахим удивительно красив. Тип европейца. Полон высокомерия. Единственное, что в нем выдаст туземца, — ни один фрак не подходит к его мускулистой первобытной орангутанговской фигуре. Портные замучились. Что только не делали, как только не перекраивали, а фрак все топорщился. Почему, спросите вы? Да потому, что Уллах-ар-Рахим остается по натуре азиатом. Именно он завлек британского офицера к себе в становище, подсунул ему соблазнительную танцовщицу и тут же подстрекнул зоологический фанатизм ревнителей мусульманства. Офицера отправили на тот свет, да еще таким способом… позвольте не рассказывать здесь, за столом. Здесь, в горах, гнездо шершней. Добрые три четверти наших союзников и «братьев» вообще убийцы. Азиаты! Мерила их нравственных оценок в корне чужды христианским. Нам же приходится опираться на правящие классы, развратные, косные, продажные.
— Ференги сидят на людях, как волки на трупе, — вспыхнула внезапно Моника. Голос ее прозвучал невозмутимо, прозрачно, на всю огромную столовую.
Все посмотрели на нее, ничего не поняв. Она оставалась спокойной, и ее припухлые розовые губки улыбались простодушно и мило. Гости еще не пришли в себя, а Моника с душевной непосредственностью возмущалась:
— Когда мы ехали по горам, там место Нараг называется, мне сделалось очень страшно. Вдруг раздалось: «бабах-бабах». Я подумала — землетрясение. Падали камни — вот такие! Я легла на землю и зажала уши. Думала, мир кончился. Я даже плакала, так боялась. Там виллаж — не знаю, как по-английски, — там виллаж Миромшах. Всюду лежат люди — мужчины, женщины, дети в крови, израненные, мертвые. Под горами кирпичей — там все дома развалились — плакали, звали на помощь. Настоящее землетрясение. Однако мне сказали: все это от железных птиц, от аэро… аэроплан… — Она смущенно посмотрела на мистера Эбенезера взглядом нерадивой ученицы. — А бросать бомбы с железных птиц послал тот самый Пир Карам-шах, о котором, сэр, вы говорили, — опять с той же простодушной улыбкой посмотрела она на сэра Безиля Томпсона, у которого вдруг задергалась щека. — Этот Пир Карам-шах, — мне рассказали женщины в кишлаке, — за месяц до того приезжал туда и приказал мужчинам кишлака Миромшах записаться солдатами в полк и идти войной на Кабул, помогать водоносу Бачаи Сакао захватить трон… Но мужчины Миромшаха гордые. Они не захотели служить у инглизов и убивать братьев по крови. Вот тогда по приказу Пир Карам-шаха прилетели железные птицы. Женщины ужасно кричали, когда хоронили своих мертвецов на кладбище Миромшаха.
У Моники задрожали губы и выступили слезы на глазах. Она твердила словно в забытьи:
— Волки на трупах! Волки на трупах!
Никто ее не остановил: все молчали, замерев, держа в руках вилки с насаженными на них кусочками жаркого… так неожиданно заговорила девушка.
Передернувшись, сэр Безиль Томпсон со звоном положил вилку на тарелку и, забавно таращась на мистера Эбенезера, не слишком любезно процедил сквозь зубы:
— Когда господин сатана предостерегает: «Здесь ужасно…», каждая «уэнч» — чертова баба — обязательно сунет туда свои глаза. Оставьте! — последнее восклицание адресовалось мистеру Эбенезеру, который делал многозначительные угрожающие знаки Монике. — Она не виновата. Для нежной девицы война всегда страшна.
Он налил себе содовой в бокал и принялся поддразнивать почти ласково:
— Язычок у вас подвешен хорошо, ваше высочество. Сожалею, что на вашу долю выпали тяжелые испытания. Да, в силу вашего высокого происхождения, вы призваны к большой деятельности. Вам нельзя быть овцой… э… овечкой!
— О, какое благородство чувств! — защебетала мадам Гуро. — Я довольна. Ваше, мадемуазель, происхождение сказывается. Анри, напомню — ее высочество по материнской линии из рода кавалера д'Арвье ла Гар — старинная арденнская семья. Не сомневаюсь, что ваш юный возраст, моя девочка, не помешает вам помогать нам — представителям европейской цивилизации — реформировать мир азиатской дикости.
— М-мм! — промычал господин генерал Гуро. — Просто потрясающе. Правнучка известного нашего французского путешественника — исследователя Аравии сама оказалась, так сказать, восточной принцессой… Сказка!
«Но проклятая наша дикарка не унималась», — брюзжал позже в бунгало мистер Эбенезер.
Все так же мило Моника проговорила:
— Я оттуда… из самой дикости… из азиатской виллаж — по-нашему, из кишлака. И, уж конечно, я не сумею переделывать наш мир на ваш манер.
О мистере Эбенезере его близкие друзья — как ни странно, он их имел — отзывались: «Дубовый джентльмен с дьявольски вспыльчивой натурой». Но сам мистер Эбенезер знал предрасположенность своего организма к апоплексии. Коньяк, который он пил и за себя и за сэра Безиля — тот не притронулся к спиртному, — вызвал сильный прилив крови к голове и странное покалывание в области печени. Мистеру Эбенезеру пришлось собрать всю свою англосаксонскую выдержку, чтобы не вспылить. Но с наслаждением он задрал бы юбки болтливой принцессе и высек бы ее самыми плебейскими розгами! Не посмотрел бы, что она царская дочь, азиатское ее высочество. Смеет чумазая дикарка говорить вещи, от которых стреляет в виски и ноет под ложечкой…
На обратном пути мистер Эбенезер сидел на шагреневых подушках своего лакированного ландо, скорчив легкомысленную мину на побагровевшем лице и лихо сдвинув набекрень респектабельный котелок, стараясь не глядеть на безмятежно улыбающуюся Монику, чтобы, избави бог, плохое настроение не поднялось к сердцу и к голове.
Себе же под нос он бормотал:
— Хватит! Скорее в Хасанабад! Довольно опытов.
Женщина — туча, мужчина — месяц.
Месяц не светит из-за тучи.
Десятикратное бесстыдство суки, соединенное с десятикратной хитростью лисицы.
Ее понимал лишь один человек. И единственным этим человеком оказался азиат, обладатель великолепной ассиро-вавилонской бороды и не менее великолепной ослепительной чалмы Сахиб Мирза Джелял Файзи — бухарский торговый гость. В Лахоре, Сиалкоте, Равальпинди, Кашмире, Пешавере, в салонах колониальной аристократии он слыл безумно богатым человеком.
Он один знал слабости Гвендолен-экономки. Вернее, он скоро узнал их, и очень нехитрым путем.
Мисс Гвендолен, обреченная на существование экономки бунгало скучного, унылого чиновника в скучном, сугубо провинциальном центре индийского Пуштунистана, безрадостное свое времяпрепровождение делила между занятиями с ученицами, руководством кухаркой-дравидкой и пересчитыванием выглаженных сорочек, бумазейных кальсон и набрюшников. Лишенная развлечений, Гвендолен находила сомнительное удовольствие в случайных беседах с дикими, всклокоченными посетителями виллы и оживлялась лишь с появлением величественного, бархатноголосого, шуршащего шелком бухарских халатов Сахиба Джеляла.
С изяществом лондонского денди он целовал надушенную ручку экономки и заводил светскую беседу, обычно на очень интересные темы. Вкрадчивый, проникновенный густой голос, умение рассказывать самые пикантные истории типа «Тысячи и одной ночи», балансируя на лезвии бритвы, подлинный юмор делали Сахиба Джеляла незаменимым собеседником.
Он появился в Северо-Западной Индии недавно, однако мало кто задумывался, когда и как. Но всем скучающим дамам — чиновничьим и офицерским женам — казалось, что Сахиб Джелял живет в Пешавере давным-давно. Все разграничивали историю существования пешаверского «высшего света» на два периода: «до» и «после». То есть «до приезда господина Сахиба Джеляла» и «после приезда господина Сахиба Джеляла».
Он представлялся сказочным набобом, фантастическим владетельным раджой, купающимся в золоте и драгоценностях, немыслимо богатым, живущим на широкую ногу. Его празднества с китайской иллюминацией, индийскими баядерками, малайскими фокусниками, египетскими танцовщицами, великолепными обедами и ужинами под открытым небом в садах и на горных лугах, его поражающие воображение хлебосольство, щедрость порождали сравнение с Калиостро.
Более трезво настроенные чиновники заподозрили Сахиба в авантюризме и приписывали ему самые немыслимые дела. Иные предсказывали с точностью до дня и часа его банкротство. Но он не обращал внимания на завистливые сплетни, никого и ничего не стеснялся и возглашал открыто: «Суть жизни в предпринимательстве и обогащении». Своим безупречным выполнением всех своих финансовых и торговых обязательств, своими связями с деловыми кругами Азии и Европы он снискал доверие и уважение.
Господин коммерсант Сахиб Джелял нередко наведывался по делам в пешаверское бунгало мистера Эбенезера Гиппа, имперского чиновника.
В ожидании, когда господин чиновник освободится от скучных, но необходимых посетителей, всяких там торговцев гильгитцев и лахорцев, патлатых момандов, заросших бородами сикхов и быстроглазых, весьма живописных, но и весьма первобытных горцев из Читрала и Мастуджа, мисс Гвендолен-экономика предпочитала занимать разговорами Сахиба Джеляла. Она уводила его в изящнейшую, обставленную викторианской крученой мебелью девственно-белую гостиную, особое очарование которой и нежный уют придали, без сомнения, ручки самой экономки, умевшие гладить утюгом с бесподобным совершенством, сервировать легкий интимный завтрак с еще большим непревзойденным совершенством. Единственно лишь очарованием мисс Гвендолен можно было объяснить, что непреклонный мусульманин-ортодокс пренебрегал суровыми исламскими запретами и не отказывался от бокала сода-виски со льдом. Характерно, что чопорная мисс Гвендолен в обществе обаятельного Сахиба сама не могла удержаться от рюмочки, что весьма располагало к интимным излияниям, не подпадавшим ни под какие параграфы инструкций, определяющих права и обязанности домашнего обслуживающего персонала бунгало имперских высокопоставленных чиновников.
Вот тут-то и происходило с мисс Гвендолен-экономкой своеобразное превращение. Пастельные краски нежной, целомудренной мисс вдруг как-то густели, делались ярче, сочнее. Синева глаз блекла и отливала сталью. Сквозь золото кос пробивались рыжие тона, из-под розовой глазури щек проступали тона кирпичных оттенков, а утонченная, расслабленная, даже ленивая грация спадала, словно оболочка, обнажая чувственную, энергичную и жестокую апсару, деву из «Ригведы». Молодая, церемонная леди делалась чуть крикливой, а ее старомодная, сладковатая сентиментальность уступала место странному и даже циничному видению мира. Куда исчезал «продукт» утонченной кухни «высшего света», женщины которого мнят себя обособленной «высшей кастой», подчиняются особым законам своего круга, противопоставляют себя «простым смертным». Кто, кроме английской леди, может с невозмутимым спокойствием высказывать собеседнику чудовищные взгляды на жизнь, кто проявляет столько спеси в обращении с неизбранными?
Внешне мисс Гвендолен-экономка выглядела образцовым офицером Армии Спасения, каким и надлежит выглядеть британской девице, добродетельной христианке.
Она и поехала, по ее словам, в бесконечно далекую Индию на скромную должность экономки в нецивилизованные, дикие условия, дабы облагодетельствовать молитвенником, милостынью, милосердием чернокожих, погрязших в языческих заблуждениях, нищете, голоде, невежестве. Одно наслаждение было слушать ее в девственно-белой гостиной, когда она, оторвавшись на время от пудингов и серебряных чайных ложек, занимала светскими разговорами посетителей, ожидавших своей очереди на прием к чиновнику имперской службы мистеру Эбенезеру Гиппу. Ее совершенного рисунка, в меру розовые от дорогой помады губки обнажали в улыбке ровно столько жемчужин дивных зубов, сколько позволяло ей воспитание, когда ее частый собеседник Сахиб Джелял ошеломлял ее рассказами о чудесах Востока. Он представлялся ей совсем не таким уж фанатиком ислама, тупым, ограниченным. Буйный, даже циничный нечестивец порой казался ей разрушителем традиций и чуть ли не вольнодумцем. Помимо воли мисс Гвендолен улыбка ее начинала казаться оскалом очаровательного, но хищного зверька.
— В Индии, на Востоке многое ужасно! Отвратительно! — вздыхала она. — Многое, конечно, плохо. А голод? Разве не ужасно видеть, когда индуска мать, уже не в силах идти, покорно, беспомощно ложится в пыль. Я трепещу, я вижу ее — с выпирающими ребрами, с иссохшими грудями, пергаментным обтянутым лицом, равнодушно ожидающую конца. Ужас в том, что она равнодушна даже к страданиям своих детей, тут же пожирающих, как зверята, траву, молодые побеги. «Так суждено», — читаю я в глазах индуски. Они не видят даже судорог, предсмертных судорог младенцев. Мороз пробегает по коже, когда видишь шакалов, шмыгающих тут же средь бела дня и ждущих своей доли. Оправдываю тех индусок, которые продают своих дочерей за горсточку проса, за чашечку риса. Закон природы! Ужас в том, что у нас в Индии жителей больше, чем может прокормить земля. Чувствуешь свое бессилие.
Вся консервативная косность имущего класса, упрямая вера в порядок вещей, ненависть к новому и страх перед ним, неспособность и нежелание понимать истинные причины истории, самоуверенная господская спесь находили выражение в этой скромнейшей на вид английской мисс, всегда одетой в темное платье, кружевной воротничок которого лишь чуть-чуть приоткрывал лебединую шейку, как и подобает экономке бунгало имперского чиновника мистера Эбенезера Гиппа.
И даже не казалось странным, что экономка пускается в рассуждения, далекие от хозяйственных забот и занятий, связанных с поддержанием респектабельного духа в бунгало. Такая образованная, знающая иностранные языки, такая цивилизованная особа, принадлежащая к элите, может и должна обладать широким кругозором и уметь рассуждать о политике.
И дело тут не в игривых мыслях, приходивших невольно на ум при сопоставлении местных условий и обстоятельств холостяцкого положения мистера Эбенезера Гиппа, изолированности бунгало, молодости и привлекательности девушки, состоящей в доме в должности домоправительницы. В провинциальном городе обычны тривиальные и плоские шуточки и анекдоты. Ясно, что такая-то женщина не может не состоять в интимной связи с таким-то советником, а высокопоставленный чиновник не был бы высокопоставленным, если бы не имел романа от скуки с какой-либо миловидной секретаршей или машинисткой. Однако при виде мисс Гвендолен, строгой, одетой почти всегда монашески, самый заядлый шалопай из молодых чиновников или офицеров терялся. Он вспоминал, что мисс Гвендолен-экономка приходится родной племянницей сэра Безиля Томпсона, весьма и весьма высокопоставленного работника «Секрет интеллидженс сервис», что Гвендолен не просто племянница, но и воспитанница семьи сэра Томпсона. Кому не ясно, что при надлежащих условиях в «Интеллидженс сервис» могут обратить внимание на того, кого найдет нужным осчастливить мисс Гвендолен. Завидная карьера в администрации Британской империи будет обеспечена.
Да, сначала подкуй лошадь, а потом высматривай дорогу. Но какого черта Гвендолен, красавица, умница, любимица сэра Томпсона, сидит в пешаверском болоте на мизерном жаловании экономки? Многие ломали голову, но задача оказалась им не по мозгам.
Сама же мисс Гвендолен не позволяла себе и словом обмолвиться на счет своей высокопоставленной родни или произнести вслух фамилию «Томпсон». Она была и оставалась ровной в обращении, суховатой, но очаровательной экономкой, превосходной хозяйкой бунгало, у которой «каждое пенни железным гвоздем приколочено», у которой пылинка на зеркале превращается в катастрофу, у которой во время официальных завтраков и обедов грязные тарелки и рюмки исчезают со стола так, что это может озадачить самого искушенного метрдотеля.
Внешне она казалась довольной своей судьбой. Даже в минуты меланхолии, порожденной серостью жизни в бунгало, она твердила: «У всякой тучи есть серебристая каемка». Оптимизма в ней имелось предостаточно. Да и на что могла рассчитывать девушка, пусть из аристократического рода, но дочка многодетного сельского викария, хоть и имевшего братом баронета, а дедушкой герцога.
Что мог почтенный служитель религии сделать, кроме того, что, используя аристократические связи, дать дочерям образование в фешенебельном закрытом колледже, рассаднике знатных невест-бесприданниц. Что могло дать Гвендолен, неглупой, способной, даже талантливой, с привлекательной наружностью, такое воспитание, кроме разочарования и полной опустошенности.
Счастье еще, что сэр Безиль Томпсон обнаружил в прелестной племяннице недюжинные способности и приохотил ее к занятиям восточными языками. И когда семейные обстоятельства вынудили мисс Гвендолен покинуть дом сэра Безиля, он нашел, что она обладает подлинными знаниями, могущими получить небезвыгодное приложение к делу в Индии. Но какая карьера могла ждать Гвендолен в служебной иерархии колониальной империи, где женщина, пусть обладающая семью столпами мудрости, не могла занимать официально даже самой низшей чиновничьей должности? Оставалось или выйти замуж за колониального офицера, или пойти в гувернантки в семью лохарского раджи, или поступить компаньонкой к губернаторше. Мисс Гвендолен «в семи небесах и одной звезды не нашла» и предпочла удел экономки бунгало мистера Эбенезера Гиппа.
Мисс Гвендолен-экономка представлялась глазам всех, кто встречал ее в бунгало, некиим спустившимся с небес ангелом, и в то же время строго подтянутой особой, правда, очень приятной, но к которой можно предъявить ровно столько требований, сколько предъявляют к креслу в гостиной, к столу, накрытому крахмальной скатертью, к серебряной вилке особенно удобной формы. Словом, во время очень важных, очень серьезных бесед в бунгало, происходивших за чашкой кофе по-турецки, мисс Гвендолен-экономку гости видели и не запоминали, нечаянно любовались ее изысканной внешностью и не обращали на нее внимания. Но и чашечку кофе и коньяк подавали очаровательной белизны ручки с розоволаковыми ногтями. И в лучшем случае гость или гости при появлении в поле зрения этих изящнейших ручек машинально перескакивали с английского на фарси или на урду. И, по-видимому, не оттого, что они боялись разгласить какую-либо тайну, а просто потому, что посетителям легче самим разговаривать о делах на своем родном языке. А в целом от мисс Гвендолен-экономки оставалось воспоминание как об очень красивой, обаятельной, аристократичной английской леди, непонятно почему похоронившей себя в индийской колониальной глуши.
Порой сквозь розоватую бледность лица мисс Гвендолен проступал румянец, а в безмятежной синеве глаз вспыхивали стальные искорки. Тогда мистер Эбенезер про себя называл свою экономку «молнией, смазанной жиром».
Сахиб Джелял не подозревал о «жирной молнии», но он позволял себе исподтишка любоваться тем пламенем, которое загоралось на лице «пери пешаверского бунгало». Он с самомнением считал, что это происходит при его появлении в Белой гостиной.
Сахиб не скрывал, что он ценитель женщин. Никто не посмел бы сказать про него, что он сластолюбив. Он умел восхищаться женской красотой и делал это вполне респектабельно.
В Сахибе Джеляле, этом поистине восточном человеке, азиате, было что-то проникновенное, душевное. Сам мухаммеданин больше, чем Мухаммед, он, казалось бы, должен презирать женщину, а вот он сумел разглядеть в мисс Гвендолен-экономке несчастное существо. Он пожалел ее, и человечность его пробудила в ней ответные чувства.
Возможно, потому Сахиб Джелял не заметил в первое время, что его изучают, пристально, придирчиво.
Мисс Гвендолен знала бухарского купца Сахиба Джеляла, походившего на блистательного индостанского раджу, но отнюдь не на торговца овчинами, кожами и кишками, наживающегося на колониальных подрядах. При его появлении мисс Гвендолен пронизывала дрожь, подобная той, которая охватывает дичь в лапах хищника. Сахиб Джелял вторгался в самые скрытые уголки души. Гвендолен казалось, что он читает ее мысли. И она вдруг делалась разговорчивой и даже чуть болтливой — мысленно она очень ругала себя за это — и говорила такие вещи, о которых предпочитала обычно молчать. Ей Сахиб Джелял казался стоящим выше всех азиатов, почти сверхчеловеком, мудрецом, философом, и, хоть он был, конечно… как бы сказать… дикарем, она искала в нем сочувствия единомышленника.
— Мне стыдно за англичан, — говорила она вкрадчиво, — вполне естественно, что мы, белые, из гуманных побуждений вытаскиваем туземцев из болота дикарства и людоедства. Ужасно другое — едва респектабельный, цивилизованный британец попадает на Восток, как сам мгновенно дичает, теряет облик человеческий. Отвратительно! Топчет христианскую мораль. Отнимает у туземца жену, дочерей. Разврат! Распущенность!
С дрожью отвращения в голосе она осуждала полицейские колониальные порядки, выколачивание налогов под дулами пулеметов, разжигание межплеменной розни, убийства из-за угла, интриги, произвол. С возмущением она заявила:
— Наши тупицы знают лишь пули и бич! Падайте ниц! На колени! А не понимают, что даже самые темные дикари раскусили нас, отлично видят слабости белых, их пороки, неумение переносить климат… А тут еще перед глазами всяких этих индусов, персов, китайцев соблазнительный пример Советов. Русские насаждают у себя образцы социальной справедливости.
Мисс Гвендолен спохватилась, сделав вид, что наговорила лишнего. Настораживал удивительно равнодушный тон и то, что выводы ее мало вязались с обликом бело-розового ангела.
— И они восстанут, и Британская империя потерпит крушение… благодаря нашей глупости.
Сахиб Джелял не возмущался и не спорил. Он предпочитал не спорить с такой очаровательной особой. Он не хотел, вероятно, видеть в мисс Гвендолен политика, а тем более чиновника. Разве чиновники имеют такие голубые глаза и бело-мраморные ручки? Он весь подпадал под ее очарование.
— Иметь совесть? — спрашивала она его, словно читая в глазах его невысказанный вопрос. — Я давно поняла, что не могу позволить себе такую роскошь. В нашем мире мы поклоняемся извечным богам. О, эти боги владычествуют над людьми с тех пор, как человек встал на задние ноги и пошел. Эти боги — алчность, злоба, скупость, честолюбие, лесть, обман, лицемерие. Мы, англосаксы, жрецы этих богов! Мы сеем здесь, на Востоке, смуту, а пожнем отчаяние…
Она выпивала еще рюмочку и подсаживалась поближе к Сахибу Джелялу и заглядывала в его черные глаза. Вся она делалась теплее, обворожительнее.
Гвендолен старалась показать, что она так одинока в бунгало скучного мистера Эбенезера Гиппа и потому столь чувствительна к самым малым проявлениям дружбы.
В такие моменты в ней не было и намека на высокомерие, которое столь обычно в европейцах при общении с туземцами. Ей не претило, что задушевным собеседником ее был азиат. Ее не заботило, что она выдает себя, потому что ее совсем не трогала судьба азиатов.
Она как-то даже проговорилась:
— Вы знатный! Богач! Крез! Вы первый заинтересованы в твердой руке, но… не грубой! Не правда ли? Колониями мы будем управлять железным кулаком… в бархатной перчатке.
— Да, добродетель и власть несовместимы.
Туманные слова эти остановили мисс Гвендолен, и она весело защебетала что-то о прелестных пейзажах долины Ганга.
Ей льстило, что она сумела очаровать этого удивительного азиата, умного, необыкновенного, для которого она сделалась прекрасной и желанной настолько, что он не замечал в сиянии ее глаз вероломства.
Жалостью проникался суровый Сахиб Джелял к этой совсем молодой еще женщине, взращенной в тепличных условиях, утонченно воспитанной, получившей хорошее образование и вынужденной коротать лучшие годы в скучном бунгало, в постоянном общении со скучным «по-и-куто» — коротконогим, некрасивым душой и телом чиновником.
Порой Сахибу Джелялу казалось, что мисс Гвендолен-экономка просто ищет человеческой ласки… Так и не известно: приласкал ли он ее и приняла ли она от него ласку…
Знал ли мистер Эбенезер Гипп об их отношениях? Вернее всего нет. Да если бы и заметил что-либо, он ни за что бы не поверил.
Но однажды, когда гости уехали из бунгало, он счел нужным предостеречь свою экономку:
— Не кажется ли вам, Гвендолен, что…
— Вы имеете в виду господина Сахиба Джеляла?
— Гм, он, так сказать, несколько фамильярен. И я думаю…
— Когда мне целует руку туземец, — оборвала мисс Гвендолен, — я не могу отделаться от ощущения, что меня лизнула грязная собака.
— М-да, такая общиплет любого цыпленочка, — пробормотал мистер Эбенезер Гипп, не без робости взирая на свою экономку. — Общипает начисто, чтобы он ходил голеньким.
— Вы, кажется, что-то сказали? — спросила небрежно мисс Гвендолен. — Нельзя ли членораздельнее! Или вы находите что-либо предосудительное в моем обращении с туземцами?
Мистер Эбенезер вслух произнес:
— Клянусь, если бы в иезуитском ордене Иисуса держали женщин-монахинь, то генералом ордена назначили бы вас, Гвендолен.
На первых порах своей карьеры в Англо-Индийском департаменте мистер Эбенезер Гипп был прямо связан с Иезуитским католическим университетом в Бейруте. Основанное в 1898 году, это христианское учебное заведение заняло поистине выдающееся место в системе образования мусульманского юношества на Ближнем Востоке и снискало даже признание реакционнейших альазхарских шейхов в Каире. Просвещая мусульманскую молодежь, давая ей научные знания, преподаватели университета — иезуиты — проявляли полную терпимость к исламу и его догмам.
Помолчав, мистер Эбенезер как бы невзначай заметил:
— Наш Сахиб Джелял был бы дисциплинированным офицером у такого очаровательного генерала…
— Ваши остроты по обыкновению плоски, Эбенезер.
— Нет, почему же… никак не могу выкинуть из головы одно воспоминание. Когда я преподавал в Бейрутском университете, на лекциях в аудиториях и в библиотеке я видел, мне кажется, нашего раджу, или Сахиба, или во всяком случае его близнеца. Вот ассирийской бороды тогда у него не было. Черт бы его побрал, побрить бы Сахиба Джеляла и поглядеть. Освежить, так сказать, в памяти.
К его удивлению, тень скользнула по белому лбу мисс Гвендолен.
— Вот это новость! — задумчиво проговорила она. — Это мирит меня с вашими дубовыми шуточками. Нам известно, что Сахиб Джелял не Сахиб Джелял. На самом деле он Мирза Джалал Файзов, по происхождению из Самарканда. Знаем мы, что он был визирем бухарского эмира и разошелся с ним во взглядах. Знаем, наконец, что он производит с советской коммерческой фирмой «Востгосторг» крупные торговые операции и имеет возможность как персидский подданный свободно ездить в Советский Туркестан. Но вот о похождениях его в Бейруте слышу впервые, а это небезынтересно.
И она приказала:
— Запросите телеграфно Лондон. Пусть завтра же сообщат все, что известно о мистере… радже Сахибе.
Тигр бережет свою шкуру, человек — имя.
Со времени возвращения доктора Бадмы в Пешавер Пир Карам-шах воспылал к нему дружескими чувствами. В час солнечного заката он приезжал с эскортом своих гурков в дом Исмаила Диванбеги играть с тибетцем в шахматы. Индийские «шатрандж» мало походят и фигурами и своеобразными правилами на европейские шахматы, и партия затягивалась на несколько дней. Пир Карам-шах играл не слишком искусно, но не расстраивался, а скорее радовался, когда противник объявлял ему «шах и мат». Казалось, Пир Карам-шаху доставляло удовольствие видеть на равнодушном неподвижном лице «сына Азии», как он называл Бадму, признаки оживления, ибо доктор неизменно выигрывал и каждый свой выигрыш сопровождал неразборчивым возгласом торжества.
— По-тибетски это значит «извините!», — пояснял Бадма. — У нас в Тибете правила вежливости превыше всего, и подобает любезностью смягчать даже самые малые неприятности, которые мы доставляем своим друзьям.
Но Пир Карам-шах не обижался и невозмутимо проигрывал.
— А он умеет играть, — сказал Сахиб Джелял на следующее утро после одного из таких сражений на шахматной доске. Бадма согласился:
— И я так думаю.
Теперь пришло время недоумевать Сахибу Джелялу.
— Зачем же он проигрывает? Азартного человека при проигрыше обуревает сильное волнение, а он улыбается. Почему?
— Плохо. Надо понять, что он думает. Подозрения возникли? Или он хочет использовать меня, вас? Войти в доверие?
— Смотрите, он приехал…
— И в неположенное время…
Сахиб Джелял и Бадма завтракали за дастарханом вдвоем. Пир Карам-шах шел по террасе своей энергичной походкой и приветствовал их по-восточному, прижимая руку к сердцу. Он не пожелал завтракать и заявил, что охотно сыграет партию в «шатрандж». Но, расставляя фигуры, заговорил о другом:
— Да, тут пудинг, в котором разные сорта мяса и рыбы перемешаны так, что потеряли естественный вкус.
— Пудинг, — удивился Бадма. — Вы о шахматах, сэр?
— Нет. Пудинг! Политический пудинг, в который напичкали и бухарского эмира, и Ибрагимбека, и Бачаи Сакао, и генерала Гуро, и бухарскую принцессу. Всегда вы, азиаты, в состоянии хаоса. Хаос всегда был и есть нормальное состояние Азии. А распробовать вкус пирога еще предстоит. Не хотите ли за компанию?..
Не без иронии, не вставая с места, Пир Карам-шах поклонился Сахиб Джелялу и доктору Бадме. Во взгляде его было что-то исступленное, противоречившее сдержанной неподвижности лица-маски. Но Сахиб Джелял и доктор могли поспорить с ним выдержкой. По их лицам ничего нельзя было прочитать.
— Иду на откровенность! — Вождь вождей сказал это таким тоном, словно выкрикнул: «Берегитесь!» — Я вас не знаю. Мне известно о вас только то, что вы соблаговолили до сих пор сказать о себе.
— Вы, — он снова резко склонил голову перед Сахибом Джелялом, — паломником странствуете по Востоку. Для вас не существует границ. Вас не трогают большевики-чекисты. И это, согласитесь, поражает… — Он остановился и поджал губы, видимо, ожидая протеста, возмущения, но Сахиб Джелял ограничился тем, что налил из чайника чаю и, пощелкивая ногтем по краешку пиалы, протянул ее ему. Отхлебнув, Пир Карам-шах продолжал: — Я доверяю вам. Иначе я не пил бы из пиалы, протянутой вами, истым азиатом… выплывшим из тьмы. О вас, клянусь, я ничего не знаю, кроме того, что вы купец, что вы из Самарканда, что вы поддерживаете эмира, что вы… Но я знаю одно, что и вы, господин Сахиб Джелял, и вы, господин Бадма, не те, за кого вы себя выдаете.
Бадма чуть заметно пожал плечами. Сахиб Джелял пристально смотрел на Пир Карам-шаха и иронически кривил губы. В их лицах не произошло ни малейших изменений, которые говорили бы о волнении. А ведь разговор происходит в Пешавере, этом «наиболее британском из британских оплотов в Азии». Здесь, в Пешавере, английской военной базе, всё служило англичанам. Очевидно, Пир Карам-шах пошел на «откровенность» потому, что чувствовал себя здесь хозяином.
— Положим, — заговорил напряженно и сурово Бадма. — Ну, а вы? Разве вы Пир Карам-шах? Нет, конечно… И всем известно, кто вы. Нет, нет, я не произнесу вашей фамилии. Это давно уже сделали репортеры — пролазы из редакций газет. Вы говорите об откровенности. Позвольте и нам тоже ответить тем же. Ваша откровенность зиждется на простой вещи. Наш достоуважаемый хозяин Исмаил Диванбеги британский резидент, и мы… его пленники. Не так ли? За воротами на улице вас поджидают два десятка обвешанных оружием охранников-гурков. Что же остается нам — коммерсанту Сахибу Джелялу и тибетскому доктору Бадме, как напомнить о некоторых неприятных происшествиях близ Кабула и в Кабуле, происшедших с индусом в красной чалме. А?
Лицо Пир Карам-шаха потемнело. Нервно он дернул рукой, точно хотел отмахнуться от раздражающего воспоминания.
— Вы можете затемнить сентиментальными воспоминаниями мозги эмиру, Ибрагимбеку, любому прочему, но не мне.
— Я не все сказал, — продолжал доктор Бадма. — Ваша знаменная проницательность изменила вам. Вы не видите, где друзья и где враги. К тому же вам не мешает знать, что господин Сахиб Джелял потерял в Бухаре во время революции целое состояние, друзей.
Пир Карам-шах слушал невнимательно.
— Бадма? Бадмаев? — проговорил он медленно. — Санкт-Петербургский доктор Бадма? Тибетская медицина! Лечение императорского наследника от… кровоточивости… гемофилии? Бадмаев! Господин Бадма, вы не родственник расстрелянного большевиками придворного врача Бадмаева?
Он даже весь как-то оживился и сделался подкупающе откровенным. Казалось его искренне обрадовало сделанное открытие: если Бадма родственник самого Бадмаева, какие остались сомнения. Пир Карам-шах был уверен, что Бадма ухватится за подсказанный ему выход, чтобы сразу отвести все подозрения.
— Буддизм, который я исповедую, самая отрешенная от всего мирского религия. Однако буддист — человек и в нем сильны родственные привязанности. И ваш покорный слуга счел бы за честь иметь родственником такого выдающегося человека, как Бадмаев. Но, к сожалению, это не так. Бадма — весьма распространенная фамилия в Тибете.
— В вашем лице нет ничего тибетского, — сказал Пир Карам-шах тусклым тоном.
— Не удивительно. Моя мать — француженка из семьи коммивояжера швейцарского торгового дома в Санкт-Петербурге… Там жил мой отец, он, как и Бадмаев, тоже был тибетским врачом. О, тогда тибетская медицина была очень модна… И все же кровь говорит во мне. Стоит ли удивляться, что зов родины оказался непреодолим, и, оставив цивилизацию, я, тибетец, веду на своих суровых плоскогорьях полную тягот и страданий жизнь. А те из нас, которым довелось посвятить себя философии и медицине, обеспечены так, что не знаем в своих монастырях, на что употребить состояние. Нас, ученых, окружают в кельях роскошью, чтобы мы ни о чем не думали, кроме науки. Мы проводим дни в созерцательном покое, предаваясь чтению книг и размышлениям о прочитанном. Вот почему на тибетских ученых лежит отпечаток «нигдзюцо» — искусства быть невидимыми. Нас потому не замечают, а когда замечают, удивляются нашему отрешенному виду и начинают подозревать в нас тысячи демонов.
Он говорил тихо, монотонным голосом.
Пир Карам-шах не выдержал и, соскочив с возвышения, уперся руками в широкий кожаный пояс с маузером и сикхским мечом в старинных, богато украшенных ножнах. Как вождь вождей ни сдерживался, но щека его подергивалась в тике.
— Видите, — все так же спокойно продолжал доктор Бадма, — вы созданы из страстей и недоверия. Это чуждо тибетскому духу. У нас считают, что подозрительность порождается прежде всего слабостью.
— Что вас привело сюда, вас и почтенного господина Сахиба Джеляла?
— Разные пути и цели. Дорога из Кабула в Северную Индию ведет через Пешавер, не правда ли, уважаемый Сахиб Джелял? Да и вы сами можете это лучше разъяснить господину Пир Карам-шаху.
— Разрешите? — спросил важно Сахиб Джелял. Он сидел на шелковой подстилке величественный, спокойный, неподвижностью и молчаливостью соперничающий со статуей, и, заговорив, по-прежнему не шевельнулся: — Позвольте вам напомнить, что Алимхан, будучи эмиром, распространил свое жестокое правление на Бадахшан, то есть на провинции Каратегин, Рошан, Дарваз, Памир. Населенные последователями истинного правоверия — исмаилитами, помянутые мною вилайеты не смирились с тиранией бухарского эмира. Ночь неверия обратила Бухару в страну тьмы.
— Вы исмаилит? — стремительно остановился перед Сахибом Джелялом Пир Карам-шах. — Но вас знают как правоверного мусульманина.
— Наше учение со времен падения Аламута повелевает исмаилитам исповедовать свои взгляды скрыто.
— Двойники в религии, — пробормотал Пир Карам-шах.
— Нет, вы меня не поняли. Мы остаемся приверженными своей веры.
Пир Карам-шах круто повернулся к возвышению и пристально смотрел на Сахиба Джеляла.
— Все понятно — исмаилиты не желают видеть шахом своего традиционного притеснителя — бухарского эмира. А Ибрагимбек? Отлично! Мы сделаем королем Бадахшана Ибрагимбека! Он ничем не хуже других.
В чем, в чем, а в быстроте решений Пир Карам-шах мог опередить кого угодно. «Делатель королей» прозвали его на арабском Востоке в годы империалистической войны. Он и сейчас хотел делать королей.
— Не всякий, а тем более такой, как грубый облом, конокрад Ибрагимбек, удостоится истинного откровения. Скорее муравей обратится в дракона, а ручей в море.
— Значит, Ибрагимбек не исмаилит. Он тоже не годится. Кто же?
Но Сахиб Джелял не счел нужным прямо ответить на столь прямо поставленный вопрос.
Он сказал:
— Мы с моим другом доктором Бадмой обращаемся к вам, сэр, с просьбой о содействии.
— В чем она выразится?
— Не может ли англо-индийская администрация дать нам визу в Бомбей?
— В Бомбей?
— Ко двору его светлости Живого Бога. Он сейчас в Бомбее. Прибыл в свою резиденцию Хасанабад навестить жен, — заметил Бадма.
— Откуда это вам известно?
— Из письма, полученного мною от Ага Хана, — сказал доктор Бадма.
— Ага Хан — Живой Бог — переписывается с вами? — удивился Пир Карам-шах.
— Простите. — И на этот раз Бадма чуть улыбнулся. По крайней мере, Пир Карам-шах мог поклясться в этом. — Но мои скромные знания в тибетской медицине — великой, всеизлечивающей — нужны многим. И наша скромная персона является лейб-медиком главы исмаилитов Ага Хана.
— И к тому же, — вмешался Сахиб Джелял, — личное знакомство и дружба доктора Бадмы с Живым Богом могут во многом оказаться полезными нам, посланнику и изъявителю воли исмаилитского народа, обитающего в советских районах Памира — в Шугнане и Рощане.
Пир Карам-шаха поразило содержание разговора.
Я отдал бы за одну ее индийскую родинку города Самарканд и Бухару.
Медленное сияние разлилось по малиновым коврам и высветило из сумрака резьбу узорчатого орнамента стен. Дворец Хасанабад чудесно заиграл бликами золота, нефрита, янтаря. И Моника захлопала в ладошки. Она видела электрические лампочки давно — в Ситора-и-Мохихассе, и в ее памяти свет их ничем не отличался от сияния сверкающей всеми огнями волшебной жар-птицы Семург из сказки «Три богатыря».
А сияние делалось все ярче, сверкание облицовки все пышнее. Глаза Ага Хана не терпели резких перепадов от темноты к свету, и монтеры установили люстры, постепенно разгоравшиеся и столь же постепенно потухавшие. Дикарке из кишлака Чуян-тепа все, что она видела во дворце, казалось волшебством.
Она осмотрела себя в высокие, от пола до потолка, зеркала. Конечно, она красивее прекрасных сказочных пери, но… она сама себе не понравилась. Ей, воспитанной в мусульманской строгости в семье сурового в нравах угольщика, претила нагота плеч и рук, белизна которых кричала, вопила в обрамлении браслетов и колец, искрящихся памирскими самоцветами. Стыдными казались и прозрачные одежды, и кашмирской кисеи шальвары, и ножные бренчащие браслеты, усеянные рубинами, сапфирами, кристаллами горного хрусталя. Достоинство мужа — в устрашении, достоинство девицы — в скромности.
Едва мисс Гвендолен привезла ее в Хасанабад, едва они переступили порог дворца и привели себя в порядок после пыльного душного вагона, тут же к ним в парадную гостиную явились слуги самого Ага Хана. Они выступали вереницей, в шелковых одеяниях, в высоченных тюрбанах, держа на высоко поднятых руках резные ларцы. Живой Бог прислал девушке Монике в дар и бериллы — «ваидири», и огненные лалы — «сабириф», и лунный камень — «шашикара», и кораллы — «сита», и янтарь — «кобик», и нефритовые браслеты, и жемчужные подвески, и всевозможные другие безделушки.
Радоваться должна была крестьянская девушка, что попала в сказку. Но чужой огонь холоднее снега, а она совсем не желала делаться героиней сказки. Злосчастные сказочные принцессы! Вечно похищают их драконы, джинны, великаны.
Ее вот уже сколько времени похищают. То ее похитили из Чуян-тепа. То везли долго и нудно в Пешавер. То готовил похищение одноглазый. То собирались отправить к эмиру в Кала-и-Фатту. То вдруг объявили, что выдадут замуж за Ибрагимбека-конокрада. А потом внезапно посадили в поезд и повезли в Бомбей. Ей страшно захотелось домой в Чуян-тепа, в зеленую долину к шумному Зарафшану, к черному от сажи очагу, к отцу — черному углежогу Аюбу Тилла под защиту его мрачного, но доброго взгляда, к ласке его огромных, и тоже почернелых, шершавых ладоней. Отец не позволил бы, чтоб на его дочку, на его любимую доченьку напялили такие постыдные наряды, чтобы оголили ее руки и плечи, да еще увешали такими прекрасными, но тоже стыдными побрякушками. И Моника, при всей своей девчоночьей неискушенности и простодушии, уже столько насмотрелась, что инстинктивно страшилась и сказочной роскоши Хасанабада, и ошеломляющих запахов цветов и курений, и бесстыдного своего платья, и громадных зеркал, выставлявших это бесстыдство напоказ. Всё возмущалось в ней, и в возмущении она шепнула стоящему рядом бесстрастному мистеру Эбенезеру:
— Чего вам от меня надо? Зачем вы меня привезли сюда?
Мистер Эбенезер не торопился отвечать на дерзости. Он еще больше выпрямился и со своей недоброй усмешкой сделался похожим на бамианского колосса, который поразил Монику еще в то время, когда ее везли через Гиндукуш в Пешавер.
Не дождавшись ответа, девушка спросила громче, уже обращаясь к своим спутникам, толпившимся тут же затерянной крошечной кучкой посреди необъятного ковра-гиганта, которого хватило бы покрыть площадь Регистан в Самарканде.
— Зачем мы здесь?
— Тсс! — просипел Юсуфбай Мукумбаев, непонятно откуда взявшийся. — Твоя болтовня, девушка, неприлична. Ты сейчас лишь частица «зякета». Цена тебе с твоей невинностью, молодостью, красотой, беспомощностью тысяча золотых, которые можно собрать с жителей одного-единственного селения. Тебя поднесут в дар, вместо золота, пребывающему на земле Живому Богу, господину Султану Мухамеджану Ага Хану, всевидящему, всезнающему, единственному государю, творцу неба и земли, потомку фатимидского халифа Хикама, павшего от руки убийцы, но на самом деле скрытно живущего меж людей и намеревающегося в назначенный час объявиться правоверным исмаилитам…
Мукумбаев пронзительным шепотом твердил заученный урок со скукой в голосе. Да и говорил он, видимо, чтоб не позволить неразумной девчонке нарушить вздорными словами величие приемного зала Хасанабада.
Сам в высшей степени практичный человек, Юсуфбай Мукумбаев не интересовался переживаниями Моники. Он попал сюда почти случайно. Верные люди донесли: принцессу англичане увезли в Хасанабад. Теперь он удостоверился лично, и сейчас он прикидывал в уме: а что если вовлечь узами брака Живого Бога с его миллионами фунтов стерлингов и миллионами духовных последователей-исмаилитов в орбиту политических планов Бухарского центра. Живой Бог — зять эмира бухарского — великолепная комбинация.
Замыслы, расчеты. Но кто знает этих девиц? Еще начнет плакать. Мукумбаев не спускал глаз с лица Моники, видимо, опасаясь, как бы она не вздумала попортить слезами розовость своих щек и бирюзовую голубизну своих глазок. Зякет, преподнесенный Ага Хану в торжественной обстановке во время ежегодной церемонии, должен состоять из даров высшего сорта.
Сегодня сюда посланники исмаилитов — наставники-пиры, ишаны, хальфы — принесли самые лучшие, самые драгоценные дары из Бальджуана и Памира, из Индии и Кашмира, из Сирии и Бадахшана, из Кашгара и Хотана и из многих других стран. Для подношения Живому Богу сюда, в Хасанабад, отбирается из взимаемого ежегодно с исмаилитов зякета самое ценное. Для сбора зякета пир-наставник лично объезжает селения, просвещает людей, чинит суд и читает вслух духовные книги. Слуги тем временем собирают зякет. Кто вынимает из кубышки старинный золотой, кто пригоняет с гор овцу, кто дарит кусок домотканой бязи, а кто и вязанку дров или десяток яиц. А у кого ничего нет, тот посылает сына или дочь в прислужники к своему ишану. Так тихо и благолепно собирается священный налог. В сладостной прохладе байской михманханы за приятным угощением струятся слова чтеца из божественных исмаилитских рукописей, сладкими ручьями святых речений растекаются духовные беседы, а за стеной рыдают и вопят матери, провожая сына или дочь в безвозвратный путь на вечную разлуку.
На церемонию «восприятия» присланного в Бомбей зякета допускаются во дворец Хасанабад не все приехавшие пиры-наставники. Лицезреть Ага Хана разрешается лишь самым почетным, самым тароватым и покорным престолу духовным лицам.
В зале много людей, но он столь высок и огромен, что несколько сот почтенных, облаченных в черные халаты и чалмы серебробородых, совершенно затерялись в нем, словно стадо джейранов в степи.
Многих из них Моника знает в лицо. Еще в вагоне с нее не спускал глаз и умильно разговаривал внушительный и солидный пир Ахмад Саид Шо — глава бадахшанской исмаилитской общины. Он совсем не похож на сказочного людоеда. Но Моника боится его бегающих глаз и оскала черных порченых зубов. Про Ахмада Саид Шо ходит дурная слава. Немало людей погубил он своей противоестественной жестокостью. И холод проник Монике в сердце, когда однажды в вагоне пир, проходя по коридору, посмеиваясь, бросил мимоходом: «Не будь ты зякетом этому немощному любителю женских прелестей Ага Хану, поиграл бы я твоими белыми ручками, ножками».
Она пожаловалась мисс Гвендолен и мистеру Эбенезеру на эти слова Ахмада Саид Шо. Мистер Эбенезер посопел: «Этот господин имеет в Шугнане и Хотане две с половиной тысячи дворов. Он привез каменную резную вазу в тысячу фунтов стерлингов. Ваза бесподобного зелено-красного нефтира может украсить замок любого британского герцога».
Не походил своей благообразной внешностью на злого джинна дарвазец Юсуф Шо, милый старичок, имевший своих исмаилитов-мюридов и в Китае, и в Советском Таджикистане, и в Южной Персии, и в Фергане. Прознав о происхождении Моники, он считал вправе называть ее ласково «внученька», что не помешало ему попытаться купить ее у мистера Эбенезера за кошелек с николаевскими империалами.
Да, многих узнала Моника, и, так как она не закрывала лица — у исмаилитов это не полагается, — ей пришлось ловить в пути столько жадных, похотливых взглядов, что в ее снах возникали свирепые, отвратительные образы из сказок чуянтепинских бабушек. Однако там принцессы, в конце концов, счастливо вырывались из когтей драконов и находили своего защитника в образе прекрасного царственного сына. А сейчас в действительности щитом ей служили зелено-кислый мистер Эбенезер Гипп и замороженная мисс Гвендолен, ослабевшая от тягот путешествия по железной дороге и неспособная ни на что, кроме жалоб и стонов. Но даже ее, с которой Моника чувствовала себя все же спокойнее и смелее, сейчас в зале не оказалось, и сердце девушки замирало от страха и неведомых предчувствий.
В двух шагах от нее стоял громадный, косая сажень в плечах, царь Мастуджа из горной страны Бадахшан, могущественный исмаилитский шейх, по слухам, «пожиратель девушек», как его называли у него на родине. При виде его во время путешествия в поезде мисс Гвендолен смертельно бледнела и впадала в истерику, потому что именно он ей сказал в коридоре вагона: «Смотри за собой и за своей курочкой. Быть вам с ней на моем насесте».
Все эти почтенные на вид шейхи и другие духовные наставники знали, зачем везут светловолосую голубоглазую девушку в Бомбей, знали, что она — зякет, а зякет священен и неприкосновенен. Один из паломников — нищий исмаилит — во время долгого ожидания на вокзале утолил голод несколькими ягодами сушеного тута из своего хурджуна, за что его жестоко избили дуррой — плетью-семи-хвосткой тут же на перроне и прогнали без жалости. Сушеный тут тоже входил в зякет.
В аудиенцзале, перед священной церемонией вручения зякета, все пиры и мюршиды приняли благочестивый вид. Все они ревниво поглядывали вокруг — не превзошел ли кто их в ценности и красоте подношении.
Тут нашлось многое, чем каждый даритель мог поразить даже такого баловня судьбы, как Ага Хан.
Со смешанным чувством восторга и трепета Моника любовалась отрезами богатейших, невиданной расцветки кашмирских тканей, расшитых золотом и серебром бухарскими и тибетскими бархатными халатами, золочеными, изящной шорной работы седлами и лошадиной сбруей, драгоценными, вытканными руками туркменских и персидских ткачих коврами, чеканной по металлу самаркандской и яркендской посудой, литого золота статуями бодисатв и индусских божеств, тяжелыми кожаными тисненными узорами кошелями, полными монет, сервизами китайского прозрачного фарфора, шелковыми гобеленами-сюзане. Все самое изысканное, редчайшее, отобранное из массы вещей, уникальное, неповторимое, разложенное и расставленное на ковре, предназначалось лишь для того, чтобы Живой Бог мельком глянул на эти богатства и благословил их, то есть соизволил принять в дар.
— «Среди всяческого великолепия драгоценным алмазом блистает она, — негромко звучал голос Юсуфбая Мукумбаева. — Волосам ее золото блеск подарило, словно пламя, вспыхнув, застыло».
Всё внутри у Моники оборвалось. Смутно шевелившаяся в мозгу мысль, неясная, расплывчатая, вдруг вылилась в одно слово: «Раба! Я раба! Я погибла!» И если до сих пор под влиянием окружающих ей порой по-ребячьи нравилось мнить себя принцессой, то сейчас все обнажилось и предстало в своей наготе. Глаза ее, наполнившиеся было слезами, мгновенно высохли, и она сердито начала искать в толпе среди мюршидов и ишанов того, кто, казалось, заслуживал наибольшего доверия.
Но почему-то ее взгляд наталкивался на иссушенное лицо Кривого Курширмата. Его синяя, повязанная по-турецки чалма сползла на нос. Пытливый зрачок единственного глаза уставился на Монику и даже вроде подмигивал успокоительно. Девушка не боялась басмача, но не доверяла ему. Когда он на горном перевале перехватил ее, бежавшую от Кумырбека, он повел себя с ней как с почетной пленницей, уважительно. Она была всецело в его власти. Но в его обращении с ней проглядывало даже нечто подобострастное. Он ни разу не позволил ни одной вольности. Словом, ему, залезшему по уши в гниль и грязь, доставляло удовольствие разыгрывать из себя благородного покровителя. Моника не могла знать, что здесь не было и намека на благородство или великодушие, но ей не пришлось ни разу пожаловаться на Курширмата. Он сделал всё, чтобы провезти ее в безопасности и с удобствами через страну, кишевшую воинственными, враждующими меж собой племенами. И он вез ее как дочь эмира через горы и перевалы Дардистана в Пешавер и сдал с рук на руки мистеру Эбенезеру Гиппу и мисс Гвендолен-экономке.
Но Курширмат так и не смог добиться доверия Моники. Сейчас, сколько он ни старался, но не смог задержать на себе ее взгляд. Моника продолжала искать другого. И она нашла совсем близко от себя белую чалму, бронзовый лоб, карие уверенные глаза и ассиро-вавилонскую бороду Сахиба Джеляла. Вот он-то и внушал ей веру в свои силы. Она не знала, почему. С той поры, как он появился в Ханабаде в Северном Афганистане, куда ее привез из Чуян-тепа через границу страховидный Курширмат, Моника сразу почему-то успокоилась. А ведь Сахиб Джелял всегда почтительно держался в стороне.
Но он сделал одно дело, которое преисполнило девушку искренней благодарностью. Он проник в охраняемый басмачами Курширмата караван-сарай и привел с собой двух крепких краснощеких горянок и объяснил:
— Вот Джиран, вот Замбарак, девушки с Памира. Они, Моника-ой, поедут с вами. Там, где вы, там и они, до тех пор, пока мы вас не выручим. — И совсем тихо добавил: — А меня вы не знаете. Я путешественник, здесь проездом. И обо мне ни слова.
Он вышел, не сказав больше ничего.
Девушки были ваханками. Они плохо понимали по-узбекски и по-таджикски, но оказались душевными подругами. Их ждала участь невольниц или, в лучшем случае, наложниц в гареме Живого Бога. Но они не унывали. Да и кто знает, что лучше — пасти коз и прожить жизнь среди камней, рожая и хороня детей, или нежиться на шелковых одеялах во дворце Хасанабад. Ваханки дрожали от любопытства и боготворили Монику-ой, о которой им сказали, что она настоящая царская дочь. Их, конечно, удивляло, что Моника замкнута и раздражительна, что она недовольна судьбой и капризничает. Но такой и надлежит быть принцессе.
Девушки из Вахана Джиран и Замбарак стояли тут, тоже нарядные, насурмленные, зеленые от ужаса, рядом с Моникой, но они знали свое место и потому старались не лезть вперед и лишь почтительно оправляли что-то в наряде своей обожаемой Моники. И они, и все пришедшие с дарами на поклон не разглядели толком Живого Бога, когда он, под тихие звуки сазов, зазвучавших откуда-то из-под высоких карнизов, вступил в зал, сопровождаемый вооруженными саблями наголо кавасами в высоченных тюрбанах. Верные мюриды шли толпой, и Ага Хан, невысокий, с невзрачным лицом человечек, почти затерялся среди них.
Все паломники в зале пали ниц, кроме Моники. Ее пронизал стыд. Она боялась привлечь к себе внимание и лишь покрепче закуталась в прозрачные шали.
К тому же ей захотелось смеяться. На нее напал хохотун при виде Живого Бога, и она, неприлично прыснув в руку, отчаянно сдерживала смех и все более краснела. Живой Бог! Боже ты мой! Да старичок, чуянтепинский чайханщик Кадыр-бобо, вечно воровато поглядывающий из-за помятого, прозеленевшего самовара и отпускающий вольные шуточки прибегающим за осьмушкой чая девушкам, гораздо внушительнее и представительнее заморыша Живого Бога.
Не прониклась Моника почтением к Ага Хану и тогда, когда громовой голос провозгласил:
— Я был, я есть. И нет мне конца. Я — отражение мирового разума. Я — «натик» — совершенство! Я — пророк говорящий! Я выше Моисея, выше Иисуса, выше Мухаммеда! Я господствую над всеми тварями и делами! Все смертные — под тенью моего «я»!
Эхом отдавались в вышине зала слова, многократно повторялись.
Посланцы исмаилитов слушали, но не вникали в смысл слов.
Бедная Моника тоже не пыталась понять. Она чувствовала себя одинокой, бесстыдно оголенной, несчастной, и ей снова захотелось плакать. Она вдруг представила себя наедине с Живым Богом, маленьким, плюгавым, и физически ощутила прикосновение коричневых, скользких пальцев к своим обнаженным плечам. Она вздрогнула и похолодела. Девушка выросла в кишлаке, среди людей простых, даже грубых нравов и была не так уж наивна… Зная, зачем ее выставили напоказ здесь, на глазах Живого Бога, у которого в хасанабадском серале томились сотни самых красивых женщин и девушек Азии, Моника поежилась не от струи свежего воздуха, хлынувшего из гигантских окон, высотой в чинар, а от брезгливости.
— Я велик, — отдавалось в уходящем ввысь потолке, — я проявляюсь в разных образах. Я осчастливлю тех, кто мне верит, кто ходит под моим повелением…
«Не верю! Не верю! Не хочу ходить под тобой!» — возмутилась Моника и в ужасе зажала рот ладошкой.
Но никто не обернулся, никто не посмотрел на нее, потому что ей лишь показалось, что она кричит. Ее губы безмолвно шевелились.
Один Ага Хан смотрел на нее, и в его ленивом, невзрачном, истощенном лице проснулся интерес. Оно даже оживилось. Он отвел взгляд от нефритовой вазы и теперь с нескрываемым любопытством скользил черными бусинками глаз по золотым косам Моники, ее рукам, фигурке. Знаток женщин, Живой Бог даже шевельнул своими оттопыренными губами, плотоядно чмокнув от удовольствия. Нет, памирские девушки, стоявшие рядом с этим чудом красоты, ничуть не привлекли его внимания. Такие ему порядком приелись. Моника под его пристальным, ищущим взглядом еще больше покраснела. Слезы выступили на ее глазах, и она в панике пыталась найти Сахиба Джеляла, но ничего не видела, кроме склоненных в поклоне спин.
— Я причиняю счастье и несчастье, — бубнил голос.
«Вот что значит несчастье! — думала Моника. — Какая я несчастная».
— Никто не смеет жить дольше положенного мною срока. Если я пожелаю — я отошлю человека в другой мир! О мои последователи, скрывайте от нечестивых, что предписываю я вам, и не доводите до ушей тех, которые чураются откровения — христиан, мусульман, поклонников идолов, они недостойны знать природу моего учения. Вы, лишь вы, — исмаилиты, избранная часть человечества, — вы живете через переселение душ. Все остальные — фантомы небытия, обреченные на исчезновение.
Голос все гудел и гудел, и в зале всем сделалось жутко, тоскливо. Слова и фразы сливались в гипнотизирующий монотонный гул. Лишь временами из него вырывались слова:
— Близок час, когда вы, мои любимые дети, обретете радость и веселье. Скоро, очень скоро исмаилиты сбросят иго неверных, выпрямят свою спину в свободном исмаилитском государстве, имя которого Бадахшан! Священный трон примет нашего Живого Бога, и никакие шимну — демоны не смогут принести вам несчастье.
Вероятно, здесь впервые исмаилиты услышали про государство Бадахшан. По рядам склоненных спин прокатилось нечто вроде волны. Иные подняли головы, чтобы взглянуть на Ага Хана. Многие до сих пор думали, что говорит он… и удивились — губы Живого Бога даже не шевельнулись. Громовой голос, вещавший о государстве Бадахшан, по-прежнему таинственно звучал сверху, очевидно, из мегафона.
Так и ушел Ага Хан, ничего не сказав и лишь позволив лицезреть свою особу. Среди паломников засновали дворцовые прислужники. Они отбирали дары, быстро и небрежно швыряли их в простые из ивовых прутьев корзины. Откуда-то выскользнули две старухи и увели Монику и девушек.
Наиболее видных мюршидов, пиров и ишанов пригласили проследовать в соседний зал. Во всю длину его вытянулся стол, накрытый по-европейски — с закусками и винами. Почетные исмаилитские старцы растерянно оглядывались, где бы присесть.
Потирая руки, Курширмат громко обратился к Сахибу Джелялу и Эбенезеру Гиппу:
— Ну вот, теперь и закусим по доброму обычаю. Стульев нет, курпачей нет, значит, «а ла фуршетт», так сказать. Наши дикари — памирские старцы — не привыкли, но им нечего и волноваться. В старое время после лицезрения Живого Бога верующие не только не думали о пище, а спешили погасить факел своей жизни в колодце забвения, то есть попросту перерезать себе горло, ибо верили, что, увидев лик божества, правоверный исмаилит достиг предела человеческих желаний — увидел все на земле, что стоило видеть. К чему же жить дальше? Раз и…
Морщинистое, изрытое впадинами и шрамами одноглазое лицо Курширмата перекосила гримаса. Он откровенно потешался над посланцами исмаилитов.
Но своим оживлением, своей шутливой развязностью Курширмат пытался скрыть неуверенность. Он ехал сюда, в Бомбей, совсем не за тем, чтобы поклониться Живому Богу. Да никто бы и не поверил, что из Курширмата мог получиться исмаилитский паломник, когда вот уже почти десять лет он воевал под зеленым знаменем пророка, отстаивая правоверие сунны. Исмаилиты же были всегда врагами правоверных мусульман. По учению исмаилитов, души собак суннитов после смерти обречены носиться в мрачных пределах божьих пустынь, не находя себе пристанища.
И все, кто знал Курширмата, не на шутку встревожились. Одноглазый курбаши олицетворял войну. Присутствие его в Хасанабаде ничего другого не могло означать, кроме войны.
К собравшимся у стола вышел Ага Хан совсем запросто. Недоумение вызвало то, что он вел, держа за кончики пальцев, ошеломленную Монику. Остановившись у парадного стола, он произнес речь. Лишь теперь паломники впервые услыхали его голос, тихий, гугнявый, но властный, совсем не похожий на голос, гремевший в радиорупоре. Такой голос у человека, обладающего властью и богатством, голос не терпящего возражений:
— Тысячелетия мы, потомки воплощения божества фатимидского халифа Хикама — да произносят это имя с благоговением! — подвергаемся преследованиям. Из осторожности исмаилитам приходилось веками втайне держать свою принадлежность к великому истинному учению. Исмаилиту дозволено выдавать себя и за мусульманина, и за христианина, и за язычника. Можно стоять на молитве в чужих храмах и порой даже называть себя безбожниками. И чтобы сохранить самое святое — жизнь, унижающими словами обзывать своих наставников мюршидов, ишанов и даже меня — Живого Бога Ага Хана. Вы знаете, что среди семи ступеней посвящения у нас есть одна, именуемая — Обман. Так мы жили тысячи лет. И я, Живой Бог, все свои сорок восемь перевоплощений взирал на беды своих мюршидов с горечью и с гордостью, ибо мы, исмаилиты, всегда оставались вершителями дел вселенной и заставляли даже самых могущественных правителей трепетать перед кинжалом и ядом наших ассасинов — мстителей.
Он передохнул, и слуга-виночерпий поднес ему в бокале белого вина, предварительно отпив сам большой глоток. Боги тоже страшатся отравы.
— Однако наконец ныне могущество исмаилитов достигло такой силы, — вещал Ага Хан, — что настал в мире час утверждения государства, где исмаилиты открыто, не прячась в норы страха и пещеры беспокойства, исповедовали бы истинное учение. Вы уже слышали, что название тому государству Бадахшан. Легионы наших верных мюршидов возденут к нашему лику руки и воскликнут: «Мы с тобой, Живой Бог!» И единым святым нашим дуновением полчища краснозвездных злых духов сгинут в небытие.
Ага Хан задохнулся, потому что последние слова он не говорил, а вещал. Изумленно водил Живой Бог глазами по лицам, чалмам, бородам, одеяниям. Он ждал восторженных возгласов и криков. Он знал, что здесь собрались самые могущественные феодалы-исмаилиты Бадахшана и Каратегина, Ферганы и Мугистана, Каттакургана и Нарына, Матчи и Памира, Ташкургана и Андижана, Хатана и Гиндукуша, Каракорума и Мастуджа, Лахора и Джалалабада, Пянджшира и Вахша. И собрал их сюда Ага Хан и специально для того прибыл из далекого Парижа, чтобы встретиться с ними и поднять их на предприятие, которое сулило ему перспективу: оставаясь духовным владыкой миллионов исмаилитов, возложить на свою маленькую сухонькую голову рубиновый венец Хикама Фатимида!
Но он не видел за банкетным столом восторга и энтузиазма, эти мюршиды, пиры, ишаны, беки любили власть, деньги, сытую жизнь, доходы. Но превыше всего они любили покой и негу. Слова Живого Бога знаменовали конец спокойной жизни. Экзотическое наименование «Бадахшан» прозвучало набатом войны. А исмаилиты знали, что такое война. Испокон веку шли междоусобицы, кровавые свары между эмирами, между беками, между мюршидами, между селениями. Всего год назад железная метла войны прошлась по Кухистану и повлекла бессчетные жертвы.
Живой Бог звал к войне. Никто не воскликнул от радости. Никто даже не сказал: «Хорошо!»
Один голос прервал тишину. Вылез из толпившихся у стола Курширмат.
— А где оружие? А где деньги? Лишь осел не заботится о завтра.
Его изуродованное лицо задергалось, глаз выкатился, и он даже замахал руками, стараясь привлечь к себе внимание. И он добился этого.
Прищуриваясь близоруко, Ага Хан устало бормотал:
— Кто?
— Журналист… Корреспондент пешаверской газеты.
Ага Хан чуть пожал плечами.
Курширмат не успел ответить. Синяя турецкая чалма мелькнула в толпе прислужников. Топот и шарканье ног затихли.
Вроде ничего и не произошло. Ровным негромким голосом Ага Хан продолжал:
— Миллионы исмаилитов кладут к нашим ногам деньги, дары, жен и дочерей, свои жизни. Идут к нам с открытым сердцем из Туркестана, Сирии, Персии, Афганистана, Африки. У нас есть приверженцы в Америке, в Англии, в любимой Франции, ревнители и помощники. Когда они не находят нас в нашем Хасанабаде, они приезжают к нам в пленительную Францию и ищут нас в Марселе, Ницце, Каннах, в рае земном. Они переводят деньги в банк, много денег, и даже не пишут имен своих. Такова их вера в нас и наше предназначение. Бессчетны наши средства и могущество. По случаю дня рождения наши поклонники на Востоке и Западе преподнесли нам девяносто девять фунтов золота высокой пробы, ровно столько, сколько мы весим. Слыхали ли вы что-либо подобное?
Видимо, Ага Хан нашел в этом нечто забавное, потому что даже в самых дальних углах зала услышали тихое самодовольное его хихиканье. Но он тут же спохватился.
— Вы видите, и друзей и золота у нас предостаточно. Нам остается собирать силы. А силы наши неизмеримы. К нам обращаются взоры всех, кто не терпит Советской власти. Нам помогут. Вчера со мной разговаривали почтенные панисламисты из Баку, азербайджанцы. Они готовы! Ко мне приходили туркмены. Они готовы! Белые царские генералы ждут во Франции и других странах Европы нашего знака, чтобы начать войну с Россией. Да, вся неисчислимая англо-индийская армия с ружьями, пулеметами, пушками, аэропланами готова вторгнуться в Советский Туркестан. Кто сомневается?
Последние слова он выговаривал с трудом. Он явно устал. Ему надоели гости, ему все опротивело. Взгляд его упал на Монику. И на лице его появилась добрая, совсем не свойственная его обычному равнодушному выражению улыбка. Он обрадовался новой теме:
— Перед вами девушка. Прекрасная пери — дар свыше. Она шахская дочь. И она нашей веры. Дочери исмаилитов всегда отличались красотой и государственными способностями. Кто не помнит прославленную в Индии царицу Реззаийе, которая мудро правила миллионами подданных? Историк Мирхадж-уд-дин описывает Реззаийе великой государыней, проницательной, справедливой, покровительницей ученых, творящей правосудие, заботящейся о своих подданных, обладающей военным талантом, наделенной всеми качествами правителя. Скажи, девушка, — обратился он к Монике, — ты хочешь стать Реззаийей государства Бадахшан?
И не дожидаясь ответа, Ага Хан продолжал:
— Судьба сделала так, что принцесса Моника к тому же дочь француженки. Франция любит Монику! Я отвезу девушку во Францию. Французы ей помогут укрепить могущество нашего Исмаилитского государства. Приветствуйте же шахскую дочь Монику — вашего посланца в западные страны.
Он похлопал в свои сухие ладошки и вызвал за столом всплески аплодисментов. Он на что-то намекал. Быть может, он хотел показать, что эмир Сеид Алимхан напрасно пренебрегает дружбой с ним — могущественным Живым Богом. Он знал, что каждое его слово дойдет до Кала-и-Фатту. Он тут же совсем по-европейски поднял бокал и провозгласил тост за новое Исмаилитское государство.
— В древности неприступная крепость исмаилитов Аламут явила, вместе с неугасимым пламенем веры, копье, меч, кинжал, железную плеть и венец. Да воспрянет Аламут и ассасины в Бадахшане. Пусть трепещут враги исмаилитов!
Он поставил на стол бокал, даже не пригубив вина, повернулся и, увлекая за собой Монику и приближенных, мелкими шажками засеменил из столовой.
Если Ага Хан хотел произвести впечатление, то достиг этого. Он держался властно и надменно, как и подобает Живому Богу. Вся личность его источала святость и благость. Паломники не замечали более ни его небольшого роста, ни невзрачности, ни тщедушного телосложения. Не мешали величию ни мелкость черт лица, ни чрезмерная смуглость, переходящая в черноту, ни подергивающаяся в тике левая щека, ни стеснительные попытки скрыть от любопытных взглядов нервозное трясение рук.
Никто не посмел, да и просто не мог думать нехорошо о внешности Ага Хана. Ведь он Живой Бог, немыслимый, непостижимый, всемогущий.
Он ушел и оставил гостей очарованными, трепещущими. Им довелось видеть воочию сегодня уже второй раз свое божество и слышать божественные речи, хотя смысл их так и остался для многих неясным. Недоумевающие исмаилиты тупо переглядывались. Никто не захотел заговорить первым. Непривычность обстановки, странная путаная речь их духовного главы вызвали смятение в умах.
Но голод взял свое. Суетливо толкая друг друга локтями, гости повернулись к столу. Ослепительно белые скатерти, нарезанное фигурными ломтиками мясо, целиком запеченные в тесте фазаны, тропические фрукты, невиданные рыбы, горы пилава, деканские чаппати, жареные кеклики, целиком зажаренные туши горных муфлонов, горы редких овощей вызывали судорожные спазмы в горле и обильную слюну. Неслыханное изобилие, поражающая зрение сервировка стола, изощренная кухня ошеломляли.
Один Ахмад Саид Шо, пир бадахшанский, все еще колебался:
— У нас и собаки стоя не едят, — бунтовал он, борясь с искушениями, которыми был полон стол.
— А не подали ли нам свинину? — возмутился появившийся откуда-то вновь у стола Курширмат, но сразу же сник. Он очень хотел есть.
— А вино! Вино противопоказано, — оживился старичок дарвазец Юсуф Шо, и рука его потянулась к коньяку.
Сахиб Джелял пододвинул к нему бутылку и мрачно возгласил тоном проповедника:
— Он устроил пир такой, что небо от стыда возопило. Истинно щедр хозяин наш. Но если пораскинуть умом, для Живого Бога гостеприимство ничтожно. Не вижу на столе жаренного с луком носорога! Нет здесь и шашлыка из морского кита, проглотившего пророка Иону! Но зато прав господин Курширмат. Смотрите, будучи правоверным мусульманином, с аппетитом он поглощает жаркое из запретной кабанятины. А вы, господин Юсуф Шо, опьяняете себя запрещенным самим Мухаммедом спиртом, выжатым из винограда. Что ж! Скрывать свои верования! Выдавать себя при мусульманах за мусульман, при христианах за христиан, при идолопоклонниках за язычников! Ненавидеть мусульман и носить мусульманские имена! Смеяться над обычаями буддистов и есть свинину. Проклинать инглизов и пить их коньяк. Все дозволено! Остается насыщать утробы и молитвами снимать скверну, которой вы опоганите себя за угощением в доме Живого Бога.
Но никто не принимал всерьез его слов. Отбросили все запреты, пили и ели жадно, с удовольствием. И каждый раз, когда вежливые ловкие слуги приносили новые блюда, всем этим горным князькам и шейхам, не видевшим до сих пор ничего, кроме камней, ледяных перевалов, скотных пастбищ, мерещилось, что над сервированным хрусталем и золоченой посудой столом парит под расписным золоченым потолком благостный червонного золота образ Живого Бога. Там и впрямь были вылеплены какие-то не то божественные, не то сатанинские лики. И все позолоченные…
Никто не задумался, почему Ага Хан покинул их вдруг. Один Сахиб Джелял приметил, что в зал заходил суетливый лощеный секретарь европеец. Сдержанно жестикулируя, он шепнул что-то на ухо Живому Богу. Именно тогда тот скомкал фразу и поспешил закончить свой спич. Да и поспешный уход Ага Хана из банкетного зала скорее походил на суетливое бегство, нежели на торжественный выход духовного владыки.
Неведомыми путями, скорее всего через слуг, внезапно за столом распространилась странная, еще не ясная новость. Сначала чуть слышно, шепотом, а затем все громче в полный голос заговорили о событиях в Северном Афганистане.
Оказывается, Ибрагимбек, вместо того чтобы исподтишка продолжать подготовку к походу на север, в Советский Таджикистан и Узбекистан, совершил предательское нападение на местные хезарейские племена, разорил много мирных селении, огнем и мечом пошел на горные долины и провозгласил независимость Каттагана и всего Афганского Туркестана. Ибрагим якобы объявил, что приступает к завоеванию Бадахшана.
Горе людям исмаили! Горе последователям веры истинной! Опять с джихадом мусульмане пошли на горные исмаилитские кишлаки. Многие гости отодвинулись от стола, хотя угощение еще далеко не закончилось и из дверей, ведших в кухню, доносились очень приятные запахи.
В толпе гостей шумел державшийся до сих пор неприметно маленький, юркий, суетливый Фузайлы Максум:
— Живой Бог не ввергнет в черные лапы Ибрагима-конокрада братьев наших исмаили! — разглагольствовал он, суетясь и подпрыгивая на коротких ножках. — Шакал и вор он! Пообещал мне помочь, когда я совершал в Каратегине победоносный поход! Пальцем не двинул! Предатель! Почему он мне не помог? — И Фузайлы Максум ринулся наперерез шагавшему по проходу среди расступившихся поспешно гостей насупившемуся, мрачному мистеру Эбенезеру.
— Ибрагимбек — храбрый военачальник, — небрежно бросил тот и, грузный, массивный, надвинулся на низенького Фузайлы и вынудил его поспешно отшатнуться, почти отскочить. И все поняли, что дела курбаши плохи и что его покровители — англичане — не поддержат больше его притязаний на припамирские области.
Мистер Эбенезер остановился около стоявшего в одиночестве Юсуфбая Мукумбаева.
— Образумьте Ибрагима! — сердито заговорил он чуть слышно. — Выезжайте в Мазар-и-Шериф и Кундуз! Найдите Ибрагима, Прекратите резню! — Эбенезер Гипп вышел из себя. Шея, лицо у него угрожающе побагровели. Челюсть отвисла и обнажила желтые зубы. Но тут же он взял себя в руки и продолжал почти спокойно: — Все было отлично. На днях в Сиаб, что близ Кундуза, где стоят лагерем локайцы Ибрагима, прибыли знатные люди из Кала-и-Фатту ишан Сулейман и ишан Судур. Они привезли Ибрагиму послание от имени Сеида Алимхана.
— Позвольте, сэр, перебить вас со всей почтительностью, — возразил Мукумбаев. — Мы прибыли только что в Бомбей прямо из Кала-и-Фатту… Нам ничего не известно о послании Ибрагимбеку от их высочества… А ишана Сулеймана и ишана Судура не было в Кала-и-Фатту. Они в Индии по торговым делам.
— Послание составлено на совещании дипломатических чиновников в британском посольстве в Дели. Принято решение подчинить алиабадскую вооруженную группировку эмигрантов-узбеков и остальные группы командующему силами ислама в Северном Афганистане господину Ибрагимбеку. В послании от имени эмира говорится именно об этом. Послание было отправлено с господами ишанами Сулейманом и Судуром через Пешавер. Очевидно, ишаны не успели или не сумели заехать в Кала-и-Фатту и поставить в известность эмира о содержании послания.
— Но что скажет их высочество? Без его ведома, без его согласия…
— Эмиру мы объясним. Он согласится. Другого выхода у него нет. Беда в другом. Ибрагимбек превысил свои полномочия и затеял склоку с горными племенами. Кабул немедленно отреагирует на это или уже отреагировал. Неужели Ибрагим настолько близорук, что вздумал воевать против всего Афганского государства? Потому-то вам и надо ехать в Кундуз, остановить Ибрагима.
Но Мукумбаева занимало другое.
— Бадахшан? — заговорил он. — Теперь я понимаю, почему сегодня Ага Хан говорил о государстве Бадахшан.
Он опустил голову и внимательно разглядывал носки своих лаковых мягких сапог.
Дипломат, тончайший политик, Юсуфбай Мукумбаев при всей своей благодушной и простоватой внешности обладал хитроумием и коварством. И если эмир-изгнанник еще мог похвастаться какими-то успехами на международной арене, то это объяснялось тем, что его полномочный министр и посланник при Лиге Наций превосходно умел комбинировать методы азиатской и европейской дипломатии. Мистер Эбенезер знал это и в душе даже побаивался ловкого бухарца.
— Да будет дозволено задать вам, сэр, еще один вопрос? — медленно сказал Мукумбаев.
— Говорите же! — В тоне мистера Эбенезера прорвались нетерпеливые и даже грубые нотки.
И вновь Мукумбаев проявил весь свой восточный такт и выдержку. Спокойным, ровным тоном он спросил:
— На сегодняшнем почтенном собрании мы лицезрели и слышали странное и непонятное, совсем непонятное.
И он опять остановился.
— Да что же, наконец?
— Мы старались не видеть — и видели. Мы зажмурили глаза — и сияние жгло наши зрачки. Мы не хотели этого, мы не смели… и все же мы лицезрели дочь пресветлого нашего эмира — будь он благословен! Мы видели принцессу Монику-ой. И увы! Она стояла перед всеми с открытым лицом в неподобающих одеждах, обнажающих непозволительно ее стан. И мы слышали слова его светлости Ага Хана, касавшиеся принцессы. И мы впали в море удивления и океан недоумения.
По обыкновению, мистер Эбенезер Гипп едва не чертыхнулся. Он не был дипломатом. Тем не менее он сдержался, с трудом не дал проклятию сорваться с губ. Он понимал, что лучше сдержаться.
— Чему же вы так удивились, господин министр?
— Нам известно, сэр, что их высочество Сеид Алимхан — да будет с ним мир! — собственнолично соизволил просватать свою дочь принцессу Монику-ой за его высокопревосходительство господина командующего силами ислама, амирлашкара Ибрагимбека Чокобая. Слово обещания эмира Бухары незыблемо! И что же скажет ныне их высочество, когда до них дойдет весть о столь недостойном событии, лицезреть каковое нам пришлось здесь, во дворце Хасанабад?
И он низко поклонился. И в этом глубоком подобострастном поклоне чувствовались ирония, издевка, возмущенный протест.
Ничего не скажешь — Юсуфбай Мукумбаев отличался удивительным тактом. Он резкого слова никогда никому не сказал. Вот и сейчас, все еще кланяясь и пятясь задом, он проследовал к дверям. Два боя в белых одеждах и белых тюрбанах почтительно распахнули тяжелые, невероятно высокие резные створки, и полномочный министр удалился, все так же пятясь, из банкетного зала.
Всем своим видом Мукумбаев показывал, что считает невозможным оставаться там, где попираются прерогативы его хозяина и сюзерена.
И хотя глаза разъяренного мистера Эбенезера застилала какая-то пелена, он это понял. Понял он еще и то, что Юсуфбай Мукумбаев не поедет в кундузский Сиаб в ставку Ибрагимбека и предоставляет мистеру Эбенезеру и Англо-Индийскому департаменту самим разбираться в создавшейся запутанной ситуации.
И лучший плод может испортить червь.
Дипломатия — это ползучее пресмыкающееся, змей-боа, удушающий тигра.
Присутствие мисс Гвендолен, простой экономки, на торжественной церемонии у Живого Бога могло показаться неуместным, и потому она проскучала несколько часов в отведенных для нее и Моники покоях Хасанабада.
Мисс Гвендолен нервничала. Из-за бомбейской влажной духоты у нее приключилась мигрень. Возможно, причиной ее послужила возня слуг в гостиной. Перед уходом на церемонию мистер Эбенезер, вынимая кошелек, уронил рупию, и она куда-то закатилась. Он заставил трех приставленных к ним юнцов-боев искать монету. Они с шумом передвигали тяжелую, шведского стиля, дорогую и очень неуклюжую мебель и шарили по углам.
Слуги так и не нашли рупию. Мистер Эбенезер отличался мелочностью, скупостью, а на Востоке презирают скупцов. Мисс Гвендолен видела, что юнцы перемигиваются, и вспомнила отталкивающую манеру мистера Эбенезера пересчитывать кусочки баранины в плове и на шашлычных шампурах.
Сегодня она ничего не сказала ему, но дала себе слово не забыть эту злосчастную серебряную рупию. Имперскому чиновнику, да еще занимающему такой высокий пост в Азии, не подобает выставлять напоказ свои гарпагоновские привычки.
Возможно, потому мистер Эбенезер по возвращении с приема подвергся допросу с пристрастием. Осторожно, на цыпочках ходил он в домашних туфлях взад-вперед мимо тахты, на которой лежала стонущая мисс Гвендолен. Лицо Эбенезера несколько отекло и побагровело от многих рюмок редкостных коньяков, которые он выпил на приеме во дворце, но он пытался сохранять бульдожью суровость, хотя и не без трепета ждал выводов и оценок.
Он ходил взад-вперед, напуская на себя независимый вид, и удивлялся: почему он, человек волевой, жесткий, — а он ставил жесткость себе в достоинство, — человек непреклонный, трепещет при одном звуке голоса молодой женщины, даже не жены, а… скажем, квалифицированной служанки. Ну ладно, он кривит душой, когда называет мисс Гвендолен «служанкой». Он-то отлично знает, какая она служанка! К тому же «хозяин преисподней» наделил мисс Гвендолен мистической силой.
И рад бы мистер Эбенезер избавиться от своей чертовой экономки, но… не все в нашей власти.
Он, относящийся с полной серьезностью и ответственностью к своему высокому положению в колониальной администрации, он, незаурядный чиновник, облеченный огромной властью в Северо-Западной Индии, держащий в руках многие человеческие жизни, при одном взгляде, при одном слове своей экономки чувствует себя ничтожеством, мальчишкой, робким школьником. И все из-за того, что он не обладает ни фантазией, ни комбинаторскими талантами, ни умением вовремя предугадать замыслы своих противников. А вот мисс Гвендолен-экономке хватает и фантазии, и комбинационных способностей, и дьявольского чувства предугадывания. И даже с избытком. Он не мог не признаться, конечно, про себя, что его экономка знала Восток и людей Востока лучше него. Он даже вздрогнул из сочувствия к себе.
— Сэр, вам доставляет удовольствие топать ногами?
Наконец-то заговорила. Мистер Эбенезер замер возле окна, распахнутого в пальмовый сад. С показным интересом он разглядывал явившихся в листве обезьян, весь напрягшись от ожидания.
— Вы что? Соляной столп? — прозвучал стонущий голос.
Мистер Эбенезер с готовностью повернулся лицом к мисс Гвендолен. И сейчас она, даже больная, выглядела красавицей, розовой, белокурой. Но почему-то мелькнула мысль: «белобрысая красавица…»
— Он там, а вы здесь, — резко заметила она.
— Ну, я не мусульманин. Невозможно. Меня мгновенно оттуда выставят. Нельзя.
— А он мусульманин?
— Он рядится в мусульманина. Вы же знаете.
— Чалма? Имя? Маскарад? И вы бы могли.
— С моей наружностью англосакса…
— С бульдожьей физиономией, хотите сказать? Смешно! Но Пир Карам-шах решает. За вашей спиной он вертит и так и сяк… Он — ваш исполнитель, а делает политику. И помимо вас. Это он занял нетерпимую линию по отношению к новому правительству Афганистана и вот-вот втянет Ибрагимбека в настоящую войну с Кабулом. А большевикам выгодно все, что ослабляет басмачей.
Мистеру Эбенезеру осталось пожать плечами.
— Но у Пир Карам-шаха полномочия от самого сэра Безиля. Я не знаю, о чем он разговаривал с ним, когда приезжал в Пешавер. Я бессилен.
— Чепуха. Полномочия сэра Безиля мне известны. И притом вы, сэр, хозяин Азии.
Приятно, когда тебя называют хозяином целого материка. Приятно, что тебе, одному из звеньев английской секретной службы, обладающей трехсотлетним опытом, дают столь высокую оценку, хотя бы в таком странном разговоре. Однако в присутствии этой мисс — «гадюки с блестящими глазами и с холодной кровью» — у мистера Эбенезера не оставалось места для иных мыслей, кроме тех, которые имелись в ее очаровательной головке.
Знали ли об этом те, кто с берегов далекой Темзы направлял действия мистера Эбенезера Гиппа, эсквайра? В «Секрет интеллидженс сервис» не терпят слабовольных, да еще попадающих под башмачок простых «экономок».
Но у мисс Гвендолен имелось достаточно такта не проявлять въявь своей власти. Для окружающих она оставалась скромной, но очень необходимой хозяйкой, управительницей бунгало в пригороде Пешавера, экономкой, обеспечивающей удобства высокопоставленного чиновника Индийского государственного департамента мистера Эбенезера Гиппа и джентльменов, наезжающих из Великобритании и других районов мира в Северо-Западные провинции по делам империи.
Вообще простой мисс экономке не подобало вмешиваться в служебные дела ее хозяина. Но Гвендолен не возбранялось иметь свое мнение, и она имела его.
Чисто по-женски она невзлюбила высокомерного, надутого павлина Пир Карам-шаха. Сама того не замечая, мисс Гвендолен привнесла в вопросы политики женское уязвленное самолюбие.
Бывая довольно часто в пешаверском бунгало, Пир Карам-шах слишком мало внимания уделял экономке. Гвендолен считала себя женственной, привлекательной и даже, не без основания, красавицей. Она требовала внимания к своей особе. Пожалуй, она добивалась от овеянного романтикой Пир Карам-шаха даже большего, чем простое внимание. Гвендолен-женщина хотела видеть «рыцаря пустыни» у своих ног.
Во всем: в манере одеваться, в походке, поведении, во взгляде, в улыбке она вела себя кокетливо, мило, призывно. Она хотела нравиться. Нравилась же она, наконец, толстокожему дубоголовому Эбенезеру. По крайней мере она заставила его пресмыкаться перед ней.
А Пир Карам-шах пренебрег ею. Гвендолен знала — а в силу ее положения ей надлежало все знать, — что он принадлежит к разновидности мужчин, не брезгающих самыми низкими пороками, но умеющих внешне безупречно соблюдать высокие моральные требования. Спортивный ли интерес, свойственный кокетливой женщине, нездоровая ли тяга к гнильце, развращающее ли влияние обстановки дома сэра Безиля Томпсона, где она росла и набиралась первых жизненных, порой несовместимых с идеалами девушки-подростка, впечатлений, но мисс Гвендолен поставила задачу покорить Пир Карам-шаха, и ее постигла полная неудача…
Нельзя возбуждать безнаказанно ненависть молодой женщины, да еще справедливо считающей себя неотразимой.
— Подойдите и сядьте, — приказала Гвендолен мистеру Эбенезеру. — Слушайте!
Она подвинула ноги на тахте ровно настолько, чтобы мистер Эбенезер мог очень неудобно пристроиться на самом краешке.
— Авантюрист остается авантюристом. Хоть он и полковник, и баронет, и прочее. Он замешал здесь, в Индии, густую похлебку, и если она окажется горькой, то в первую очередь для него.
Но мистер Эбенезер предпочел увести разговор в сторону.
— Да, кстати, здесь, в Бомбее, находится пиркарамшаховский человек — бек каратегинский Фузайлы Максум. Он нам не понадобится?
— Это тот, которого Пир Карам-шах хотел сделать королем Памира?
Мисс Гвендолен отлично знала эту историю. После Бухарской революции двадцатого года Фузайлы Максум возглавлял банды памирских басмачей. Потерпев поражение, бежал в Афганистан и жил в Кала-и-Фатту, хотя и враждовал с эмиром. Тогда Пир Карам-шах убедил эмира собрать и вооружить кучку головорезов и дать им начальником Фузайлы Максума. Переправившись через Пяндж, Фузайлы Максум ворвался в горный Таджикистан, грабил кооперативы, чинил расправу над советскими работниками, проводившими земельную реформу. Заставив горцев постелить ковры, паласы и одеяла на рыхлый снег перевалов, он перебрался через хребет Петра I и проник в мирный Каратегин. Басмачи сумели под Гармом одержать верх над добровольческим отрядом из советских работников и учителей, но были разгромлены тремя прилетевшими на самолете из Душанбе командирами Красной Армии. Сам Фузайлы Максум бежал за границу.
— Рейд Фузайлы Максума, — заговорил мистер Эбенезер Гипп, — можно оправдать как разведку боем, если бы…
— Если бы этот зверь не скомпрометировал идею газавата, — перебила мисс Гвендолен. — Повесить трех учительниц!
— В селении Тюмень-Хана.
Мистер Эбенезер Гипп хотел обратить внимание мисс Гвендолен на свою осведомленность и отличную память.
— В Тюмень ли Хана, в другом ли селении, но лишь кретин мог совершить такое. Это называется сеять смуту и собирать урожай злобы.
Мистер Эбенезер не разделял эти никчемные сентиментальности, но не хотел спорить и пробормотал:
— Так или иначе исмаилиты Памира не поддержали ставленника нашего Пир Карам-шаха. Фузайлы Максум остался ни при чем. Вот и явился наниматься к Ага Хану.
— Такие нам не нужны. Позаботьтесь, чтобы он не получил больше ни одной гинеи. Вычеркните его из списка получателей субсидий от департамента.
— Да, да. Вы, пожалуй, правы. Вы знаете, и другой человек Пир Карам-шаха не пользуется симпатиями памирских исмаили. Когда он переправился через Пяндж с отрядом человек в тридцать, в первом же селении, кажется, в Ванче, его чуть ли не взяли в ножи. Я говорю о ферганском курбаши Курширмате.
— Курширмат нам пригодится — человек без совести, без предрассудков и липнет ко всему, что поблескивает золотом. А в отношении Ибрагимбека… Я вижу, Пир Карам-шах своей манией делать королей желает уподобиться вседержителю… Однако едва успевает вылепить, с позволения сказать, монарха — глина рассыпается. Уж не собирается ли он посадить на престол Бадахшана конокрада?
— Бадахшан дразнит воображение, — уклонился от прямого ответа мистер Эбенезер. — Затея так заманчива, что сам Живой Бог, видите, оставил скачки, салоны, банковские конторы, и собственной персоной приплыл к нам в Индию. Видимо, всерьез заинтересовался Бадахшаном. Еще неясно, кто, но, очевидно, кто-то внушил ему мысль — из божества превратиться в земного владыку, в царя.
— Нам нужны миллионы Ага Хана и, пожалуй, его фантастический титул Живого Бога — призрачный, как мираж, темный, как бездна. Именем Живого Бога Ага Хана можно сделать много, очень много! Но самого его пустить на мирской трон… Это еще мы подумаем.
Снисходительно поглядывала мисс Гвендолен на мистера Эбенезера, барахтающегося в недрах громоздкого неуклюжего шведского кресла, куда он только что сел. Ее смешили попытки господина имперского чиновника выбраться из кожаных подушек. Эти попытки были столь же неудачны, как и его усилия выкарабкаться из хитросплетений восточной политики.
Губы мисс Гвендолен вытянулись в ниточку.
— Вы не думаете, сэр, что рядом с Бадахшаном такие имена, как конокрад Ибрагим Чокобай и… Пир Карам-шах, совсем неуместны. Кому неизвестно, кто такой Ибрагим, и кто теперь не знает настоящего имени пышного, расфуфыренного вождя вождей. Его имя склоняют на все лады и афганские, и персидские, и индийские газеты. Какой материал для советской пропаганды на Востоке! Все сразу же поймут, что там, где Пир Карам-шах, нами затевается сложная политическая игра, которую постараются изобразить, выражаясь языком врагов империи, авантюрой. Это вызовет совсем ненужную настороженность и оттолкнет многих.
Мистер Эбенезер все еще вертелся в кресле.
— Половина территории, намеченной под Бадахшанское государство, принадлежит Афганистану, — продолжала мисс Гвендолен. — И король Надир не преминет вышвырнуть оттуда и Пир Карам-шаха и Ибрагима. Яблочко государства Бадахшан с червоточинкой. А?
— Пожалуй… Пожалуй… Что же вы предлагаете?
— Выколотить из Ага Хана побольше миллионов. Из эмира бухарского выжать побольше золота. Вдохнуть жизнь в Бухарский центр. А то его деятели совсем раскисли после всех неудач на Пяндже и Аму-Дарье… А Бадахшан? С ним надо повременить. Пусть мерцает приятным миражем в воображении Живого Бога, сидит занозой в мыслях эмира Алимхана и остается… угрозой для Кабула. Что же касается Пир Карам-шаха и его Ибрагима, мы подумаем.
Лицо мисс Гвендолен напряглось. В глазах появилось столько презрения, что Эбенезер испугался.
— Вы думаете… — пробормотал он, — вам кажется…
Он поверил, что мисс Гвендолен читает его мысли.
— Вы хотите, чтобы я остановил Пир Карам-шаха, когда успех обеспечен.
— Поезжайте сами в Алиабад. Держите его в узде. Не спускайте с него глаз.
Мисс Гвендолен не унималась. Она не желала ничего слушать. Она — христианка и не может примириться с циничной жестокостью Пир Карам-шаха, готового ради интриг жертвовать жизнями бедных исмаилитов. Она пригрозила мистеру Эбенезеру угрызениями совести, которые не умирают, и огнем, который не угасает. Мисс Гвендолен даже вытерла кружевным платочком глаза.
И все она свела к одному:
— Лихорадочному, сумбурному характеру деятельности Пир Карам-шаха положит предел приказ, переданный из Лондона по англо-индийскому телеграфу. Это я возьму на себя. Хватит ему метаться по горам с чалмой на голове и с саблей в руке. Прошло время, когда азиатов обманывали накладной бородой и посохом дервиша. Пир Карам-шах самолично, самовольно принимает решения, нелепые, безумные, лишь бы они питали его честолюбие, решения, доставляющие тысячам людей мучения, смерть. Кто как не он применил против племен авиацию и бомбы и вздумал еще этим похваляться. А теперь нам приходится налаживать добрые отношения с разъяренными мстительными туземцами. Его замыслы безнравственны. Играет роль вождя мусульман, а сам откровенно заявляет, что гуманно обращаться с мусульманами — непростительная слабость. Он во всеуслышание объявляет: «Мы установим в Азии порядок, хороший для европейцев, но плохой для азиатов». Он отстал на столетие. Азиаты сейчас многое начали понимать. Политика Пир Карам-шаха — трухлявая доска.
И тут она высказала мысль, которую мистер Эбенезер и все его коллеги — чиновники вынашивали в душе еще робко, неуверенно, но не решались выражать вслух.
— Мы, англичане, здесь, чтобы предотвратить туземные революции. Мы здесь, чтобы позолотить миссию белого человека, чтобы облачить госпожу Колониальную империю в пристойные одежды, чтобы модернизировать азиатскую тиранию и деспотию, чтобы морально оправдать продажность, коррупцию местных властителей… И нам нужны такие деятели, которые умеют переходить реки вброд, не замочив ноги.
Так вот куда она клонит. Своими холеными, белыми руками она замыкала круг над головой Гиппа, принуждала его описать кривую в политике. У розы кроме аромата есть еще и шипы.
Мистер Эбенезер понимал, что мисс Гвендолен права. Истый сын Альбиона, он сам знал, сколько бобов в пяти штуках. Знал также, что феодалы, вожди племен, мелкие князьки отказываются теперь от междоусобиц и берутся за оружие против колониализма. Восточные владетели выряжаются в одежды борцов за интересы масс и разыгрывают из себя освободителей. Даже эмир бухарский в своих воззваниях сулит своим бывшим подданным какие-то свободы. Прямолинейные империалистические вояки, подобные Пир Карам-шаху, делаются лишь помехой. Из-за таких, как он, всюду ненавидят англичан. Когда английские войска Денсервилля покидали Иран, персы показывали им голые зады. Европейцу в пробковом шлеме нельзя появиться на кабульском базаре. Камнями зашвыряют.
Мистер Эбенезер еще глубже втиснулся в кресло. В тени от высокой спинки белела его плешь. Гвендолен уже не раз заставляла его менять, и притом круто, планы против его воли. Это неприятно. Он имеет солидную подготовку, отличные познания в истории, языках, религиях, этнографии Среднего Востока и Северо-Западной Индии, многолетний опыт, связи — то есть обладает буквально всем, что полагается иметь чиновнику имперской службы, всем, кроме знания жизни народа, среди которого ему приходится жить и работать. Но скорлупа традиций и сословных предрассудков отгораживает его от мира. И вдруг его «экономка», его, по существу «домашняя прислуга» мисс Гвендолен словно чайной серебряной ложечкой (в который уже раз) стукнула по яйцу и разбила скорлупу. Скорлупа разбилась с треском, и… мистер Эбенезер Гипп вылупился. У него хватило юмора представить себя непривлекательным, мокрым цыпленком. Он предпочел проглотить обиду. На него иногда, в кризисные моменты, находило подлинное озарение, помогающее спасать голову и карьеру. Но ему претило, что музой вдохновения оказывалась в такие отчаянные минуты Гвендолен. Он презирал умных женщин. И тем горше делалось столько прослужившему, заработавшему в проклятом индостанском климате лысину и болезнь печени.
— А теперь решим с девицей, — сказала мисс Гвендолен. — Господин Ага Хан всерьез заинтересовался нашей воспитанницей. Он вздумал сыграть на сентиментальности наших европейских политиков. Бухара и Бадахшан где-то рядом. Бухарская ли, бадахшанская ли принцесса, кто там разберет. Ага Хан пожелал показать ее в Женеве. Такой козырь упускать нельзя. Для болтунов в Лиге Наций — отличный повод поинтриговать. Французы вцепятся в принцессу. С помощью ее мамаши-француженки они наделают шума. Нам это на руку.
Самоуверенность, с которой Гвендолен бралась разрешать самые запутанные вопросы, подавляла мистера Эбенезера Гиппа. А тут еще ошеломляющая индийская духота, влезающее жаркими лучами в щели меж занавесами солнце, азиатская, давящая на воображение богатейшая гамма красок драпировки, шум и молоточки в голове от всего выпитого в изобилии за столом во время торжественного приема, чувственные, откровенно эротические статуи индийских богинь и вовсе притупили его способности мыслить логично.
Мистер Эбенезер Гипп все же вставил несколько слов:
— Наша принцесса… воспитанница не на шутку заинтересовала господина Живого Бога. Пусть женится на Монике. И тогда — черт побери — повод для ссоры отпадет. Эмир поцелуется, обнимется с Ага Ханом. Прочный альянс между Бухарским центром к агахановскими банками! Родство финансовое!
— Раз Ага Хан вздумал взять нашу пансионерку с собой в Европу, он смотрит на нее серьезнее, чем на обычную прихоть. Вы же говорите, что Ага Хан связал ее имя в присутствии всех исмаилитских старейшин с Бадахшаном. Мы поддержим… Назовем ли мы ее принцессой, правительницей, царицей, невестой или женой Живого Бога… При всех условиях с ней легче иметь дело, чем с самим Ага Ханом… Капризный, вздорный и к тому же могущественный человек! Но… посмотрим. Моника же будет делать то, что мы ей прикажем… А Бадахшанское буферное государство необходимо Британии в любом случае. Это и стена, отгораживающая Индию от большевизма, это и плацдарм для похода на большевиков.
Оставалось восхищаться, с каким изяществом Гвендолен — этот Дизраэли в юбке — обошла все препятствия и пришла к финишу.
Поздно вечером, когда мистер Эбенезер уехал в город, мисс Гвендолен четким, бисерным почерком написала:
«Благодарение господу, мой шеф, мистер Гипп, принял правильные решения».
Далее подробно рассказывалась, и притом очень деловито, суть этих решений.
Скромной экономке бунгало в далеком Пешавере не полагалось направлять какие бы то ни было рапорты и донесения в ведомство, к которому относился Англо-Индийский департамент. Но мисс Гвендолен отнюдь не возбранялось посылать любимому дяде сэру Безилю очень обстоятельные письма. Дядя, естественно, интересовался не тем, что его умненькая племянница подавала к ленчу джентльменам в пешаверском бунгало, а тем, что означенные джентльмены говорили за накрытым ослепительно белой накрахмаленной скатертью столом в дружеских и деловых беседах.
Но мисс Гвендолен не написала ничего лишнего. Она не хотела чем-либо повредить неуклюжему, непроницательному мистеру Эбенезеру Гиппу, и не приписывала себе в заслугу новые планы, возникшие в ее прелестной головке. Она знала, что в их ответственном и довольно-таки консервативном ведомстве очень легко испортить свою деловую репутацию не бездействием или ошибками, а попытками проявить инициативу и сделать сверх того, что предусмотрено параграфами инструкций.
Она писала осторожно, выгораживая Эбенезера Гиппа. В планах своей личной жизни мисс Гвендолен уделяла ему кое-какое место в будущем, конечно, если в карьере его не произойдут нежелательные изменения. Она очень убедительно обрисовала в своем донесении опрометчивые поступки «небезызвестного» Пир Карам-шаха. Он далеко не идеальный офицер в местных условиях. Он слишком полагается на «всадников святого Георгия». Здесь он не знает удержу. Плохое знание языков и обычаев Северо-Западных провинций выдает его с головой.
Гвендолен было отлично известно, что скуповатые ее руководители в Лондоне не любят, когда легкомысленно распоряжаются пресловутыми «всадниками» — золотыми соверенами, на которых изображен святой Георгий, поражающий копьем дракона. Гвендолен знала, чем легче всего испортить репутацию мистера Пир Карам-шаха, осмелившегося пренебречь ее расположением.
Подобные люди овладеют влиянием лишь потому, что они умеют извлекать выгоду из той самой свободы, которую ненавидят.
Вряд ли, пускаясь в путь на поиски прокаженной девушки из Чуян-тепа, мудрец и путешественник Мирза Джалал, более известный на Востоке под именем Сахиба Джеляла, мог представить и тысячную долю того, что произойдет с ней и с ним самим. Поверни он тогда на тугайной дороге к зарафшанской переправе своего коня вспять при виде пятнистого теленочка-оборотня, он не окунулся бы в водоворот невероятных событий, а возлежал бы целыми днями на своем айване под тенистыми виноградными шикамами в своей курганче, что на Ургутской дороге. Коротал бы свой век в тиши и благорасположении духа, а теперь…
Теперь он шел с доктором Бадмой по улице Бомбея, людной, мой, пестрой, угнетающе душной, ведущей к Морскому парку, и делился с ним своими заботами:
— Я видывал многих богов, и мертвых и живых. Но вообразить дряхлого старичка Ага Хана богом, «рассыпающим жемчуг и колющим сахар», могут только невежественные дикари и тупые невежи.
— Могущество Ага Хана нельзя переоценить, — думал вслух Бадма. — Ошибаетесь в нем не один вы. Все о нем думают, старец не интересуется ничем, кроме женщин и лошадей. На самом деле он играет на людских прихотях, страстях, тщеславии. Он держит в духовной и материальной зависимости миллионы исмаилитов.
Он не невежа и не дурак. У него Оксфорд за плечами. На Востоке он по всеобщему признанию «малек ош шаора» — царь поэтов. Панисламисты не выдвинули бы ничтожество председателем Всеиндийской мусульманской лиги. И англичане не допустили бы его избрания, если б он не ладил с ними. На первом же заседании лиги объявил: «Британия защищает Индию от врагов, охраняет порядок в стране. Значит, британцы имеют право управлять индусами». А в Индии мусульман — семьдесят миллионов. Вот вам и безвредный старичок.
— Не старичок — тигр, — усмехнулся Сахиб. — И в пасть тигра попала мышка. Кто знал, что дочь углежога займет мысли властелинов мира, а нам доставит столько хлопот.
— Обстоятельства сильнее нас. Моника, хочет она или нет, оказалась на пороге мира большой политики. И нас это особенно коснется, потому что возник этот проект с Бадахшаном. Нельзя отдать мышку на съедение. Мышка на то и мышка, чтобы прогрызать норки в таких стенах, через которые не перепрыгнуть никому.
И Бадма еще добавил:
— Правда и ложь, красота и безобразие… Где одно, где другое? У исмаилитов это заповедь. Живой Бог Ага Хан ведет свою династию от халифа Алия, сына Фатимы, любимой дочери пророка Мухаммеда. Исмаилиты считают, что душа Алия переселяется в ага-ханов из поколения в поколение. Но Живой Бог не только глава секты, отколовшейся от ислама. Он капиталист, предприниматель. В его руках огромные средства. И поэтому к нему сходятся нити большой политики Востока.
Ко времени завоевания Индостана англичанами в индийских княжествах Гуджерат, Синд, Марвар общины исмаилитов приобрели все черты каст с наследственной профессией, обособленностью, своими обрядами, обычаями, скопили огромные богатства. Вражда с индусами и мусульманами помогла купцам исмаилитам найти общий язык с завоевателями. За полтора века капиталистическое предпринимательство превратилось в наследственную профессию главы исмаилитов из касты «ходжа». Их глава сумел присвоить себе титул Живого Бога и распространить свою духовную власть почти на всех исмаилитов. Но Ага Хан не только Живой Бог для миллионов своих последователей. Он бог купли и продажи, текстиля и хлопковых механизированных прессов, банков и ростовщических операций. Каста «ходжа» держит в руках крупнейшие индийские монополии «Каримбхои», «Чири», «Аладжи», «Доссани», крупнейшие байки «Тхария Топай», «Пару Илен», «Алиджа Винерам» и многие другие. Принимая поклонение своих последователей, ага-ханы не забывали мирские дела — своих индусских и европейских конкурентов с восточных рынков. Живые Боги тянулись к нефтяным полям Ирака, Аравии.
Нынешний Живой Бог — Ага Хан VI — правит всей финансово-торговой империей, опираясь на свою невидимую, не имеющую ни определенной территории, ни четких географических границ религиозную империю. Божественная личность. В ней живет мистическая душа пророков, приумножает свои капиталы, играя на биржах Европы, Азии, Америки. Будь мудрец горой разума, но если он не имеет золота, сколь ни мудр он, его никто не послушает. Ага Хан не брезгует ни подкупом, ни мошенничеством, ни шантажом, ни убийствами. Он не зависит ни от экономических кризисов, ни от биржевых спадов. За его спиной — миллионы фанатичных, одурманенных последователей, которые из года в год неизменно пополняют обязательным зякетом его казну. Он имеет огромные преимущества перед правительствами, вынужденными иметь громоздкий финансовый аппарат, чтобы держать в узде своих подданных. Исмаилиты разбросаны по странам мира. «Мне, Живому Богу, нет нужды бить и убивать, — утверждает Ага Хан. — Достаточно повесить посреди площади на столбе бич, и ему все будут повиноваться». Перед его духовным бичом все падают ниц.
С младенческих лет живет в исмаилитах вера, что Живой Бог это настоящее и будущее. Мальчику втолковывают, что быть рабом, слугой Ага Хана — высшая цель. Девочке внушается, что предел блаженства — разделить когда-то ложе с Живым Богом. Жизнь, дела, успехи члена исмаилитской общины зависят от Живого Бога.
Дехканину в неурожайный год община ссудит семена и упряжку быков. Торговцу ходжа ссудит деньги на льготных по сравнению с неисмаилитом условиях. Капиталисту страховая компания снизит проценты, даст отсрочку. Ходжу не посмеет обсчитать ни один ходжа. Ходжа посылает своих сыновей в школу, где обучают только членов его касты. Если ходжа верно служит идее Живого Бога, ему обеспечен путь наверх в прослойку, живущую в угаре чувственных наслаждений, где всегда вкусная пища, дурман гашиша, красивые женщины. Община ходжа-исмаилитов предоставляет своим членам все развлечения — от своих публичных домов до воинственных доходов, от музыки и танцев до радений-мистерий.
Воображение ходжи ошеломляется неслыханной благотворительностью: заботами о сиротах, стариках, больных. По всем странам Азии и Африки разбросаны больницы ходжа, дома призрения, приюты, школы, колледжи, сберегательные и ссудные кассы. Молодежь ходжа получает стипендии в учебных заведениях Европы и Америки. Созданы центры здравоохранения, свои газеты, свои журналы. Куда бы ходжа не уехал, он знает — есть Живой Бог, излучающий благоволение на него, покорного раба…
К тому же Ага Хан не прочь поиграть лозунгами борьбы против угнетателей-колонизаторов. Он отлично сумел вжиться в империалистическую систему. Он строит свое могущество, спекулируя на возвышенных человеческих чувствах и идеалах, в то же время разжигая ненависть ко всем неисмаилитам.
Чего еще нужно Ага Хану? Владеющий сотнями миллионов, распоряжающийся миллионами невидимых подданных, играющий крупную политическую роль в качестве вождя Всеиндийской мусульманской лиги, Живой Бог, казалось бы, должен быть удовлетворен своим положением. Ага Хан уже в зрелых годах. Удовольствия пресытили, женщины надоели, скачки больше не вызывали азарта. Но фантастика и мишура сказочного Востока отравили его кровь. Он мечтает о сказке. Ага Хана не удовлетворяет уже, что он Живой Бог. Ему понадобилось сделать себя шахом. Он ищет царство, и ему кажется, что он нашел его.
Обуреваемый честолюбием, взбалмошный Ага Хан задумал воспользоваться тем, что Западная Европа готовит новую интервенцию против Советского Союза. Живой Бог решил использовать удобный момент, чтобы провозгласить независимость исмаилитов, собрать их вокруг нового Аламута — Бадахшана — и объявить себя королем нового государства ходжей.
«Мысль жжет его и не дает ему покоя. Как с новой игрушкой, старик носится с фантастическими планами. И в них он отвел немаловажное место Монике».
К такому выводу пришел Бадма в тот час, когда они с Сахибом Джелялом вышли на пирс порта Бомбей. Огромный лайнер, белый, нарядный, готовился к отплытию. У перил палубы «люкс» стояли две женские фигурки. Моника, радостная, оживленная, любовалась синим небом, Бомбеем, живой фантасмагорией портовой суматохи. С живейшим любопытством она разглядывала толпы провожающих. Она искала знакомые лица. И нашла!
В руке она держала голубой воздушный шарф и, показалось ли Бадме, принялась размахивать им при появлении их у борта лайнера. Рядом с Моникой стояла, несомненно, мисс Гвендолен. Ее точеную фигуру, ее манеру держаться нельзя было ни с кем спутать. Но лицо ее разглядеть было невозможно. Широкополая элегантная соломенная шляпка своими широкими полями служила отличной защитой от загара, которого она ужасно боялась. В ее руке тоже появился прозрачный шарфик и заплескался в светлых струйках воздуха, поднимавшихся от раскаленного цемента пристани.
Сахиб Джелял галантно прижимал руки к сердцу и отвешивал самые что ни на есть любезные поклоны.
— Итак, они уехали, — со вздохом сожаления проговорил Сахиб Джелял. — Поистине рай еще не выпускал подобных созданий на земную твердь. Вы убедились, доктор?
— В том, что гурии уехали? О да! Что ж, таковы правила игры. Видеть все своими глазами. Да, теперь одно из райских созданий больше не будет отрывать некоего уважаемого государственного деятеля от его придворных обязанностей в Кала-и-Фатту.
Иронический тон доктора не понравился Сахибу Джелялу, и он отпарировал:
— Надеюсь, господин лейб-медик вновь займется своим сиятельным пациентом.
— Едем, и сегодня же.
Скряга низок, бесстыден, страж собственного имущества, копит его, не ест, не пьет, цепко держит в руках.
Принимали приезжих в Кала-и-Фатту не просто. Вводили их с улицы в низенькую дверцу, так что приходилось сгибаться в пояс, кряхтеть, пыхтеть, издавать возглас «Ой-не!», потому что обезьяноподобные стражники хватали тебя за загривок и в лицо тыкали острием сабли.
От обиды на такое обращение Хамдулле Базарбаеву, рыхлому, обремененному годами и недугами прасолу из Кассана, сделалось невмоготу, и он даже порывался вернуться. Но в проеме дверки застрял грузный, широкий Юсуф, миллионер из Бухары, и господину Хамдулле осталось только ворчать:
— Нет больше высоты, нежели небеса, нет большего насилия, чем во дворце шаха.
Так разъярился Хамдулла Базарбаев, что, не обращая внимания на шипение обезьяны-стража, еще добавил немало нелестных слов в адрес хозяина Кала-и-Фатту, самого его высочества эмира Сеида Алимхана.
— Для путешественника «добро пожаловать» подороже тысячи червонцев. Видать, Алимхан на чужбине и думать позабыл о михманчилике.
Но остальные купцы не поддержали желчного кассанца. Смолчали. Кто его знает, ведь здесь, в Кала-и-Фатту, эмир что хочет, то и делает. Хочет — помилует, хочет — казнит.
Но не один Хамдулла расстроился, когда все в ожидании высочайшей аудиенции попивали спитой, вчерашней заварки чай с запашком сена и разламывали черствые трехдневной выпечки лепешки из черной муки, совсем уж неподобающие на дворцовом дастархане. И не помогали сладенькие приглашения суетливого Ишика Агаси, босого, в бязевых штанах: «Канэ, мархамат! Откушайте, пожалуйста! Вас угощает господин хлебосольства сам эмир!» А кроме чайников и черствых лепешек да зуболомных леденцов, ничего на дастархане не имелось.
— Угощают вороной — называют фазаном, — бормотал кассанец Хамдулла. — Дастархан без плова — тряпка, кувшин без вина — глина.
Но и теперь его не поддержали. Все они — и Юсуф Миллионер, и два помещика из Тенги Харама, и Сабир-бай, знаменитый на весь Туркестан каракулевод из Мубарекской степи — пришли сюда, во дворец Кала-и-Фатту, не за тем, чтобы есть плов.
Они пришли сюда, они ехали за тридевять земель не за этим, дрожали за свою жизнь на Амударьинской переправе, мерзли на перевалах Гиндукуша совсем не для этого. Их влек сюда блеск золота, прибыли.
Втайне купцы радовались, что кассанец Хамдулла неподобающе распустил язык и поносит хозяина дворца — самого эмира. Хорошо, если этого болтливого старого песочника подслушает босоногий Начальник Дверей и шепнет Алимхану. Пусть выпутывается тогда, как хочет. Одним из конкурентов окажется меньше. Какая уж тут торговля будет у Хамдуллы, если его кинут в зиндан за крамольные слова? Подумаешь! Можно и потерпеть поношение купцовского достоинства. Честь нищего черна, зато кошелек полон. Копающий яму другому пусть снимает с себя мерку.
Однако и Начальник Дверей и дворцовые слуги не придали значения недостойным речам Хамдуллы кассанца, и он остался сидеть на своем месте, когда начался торг.
Тут уже все, правда, про себя, принялись «рвать зубами шубу эмира» и всячески злословить, потому что произошло немыслимое. Разве мог столп ислама позволить себе не явиться сам для переговоров с именитыми купцами и вождями племен, а прислать к ним женщину, да еще с голым лицом?
Купцы уткнули свои почтенные бороды в грудь и молчали, онемев от стыда и огорчения. Они даже не пришли в себя, когда босоногий служитель закричал:
— Сама Бош-хатын изволили пожаловать! Внимайте ее словам!
Но следует ли внимать слову женщины, хоть она и первая жена эмира? Можно ли вести деловые разговоры с женщиной? Ислам, конечно, допускает участие слабого пола в торговых сделках, но при обязательном посредничестве маклеров мужчин.
Вор любит суматоху. Исхак Ходжи Кабани, богатейший купец из Вабкента, вылез с торжественным «ассалом алейкум», нисколько не считаясь, что в михманхане происходит непотребство — среди мужчин присутствует женщина. Тут же болтун Хамдулла кассанец осведомился о здоровье и самочувствии эмира и принялся рассказывать:
— Меч командующего Ибрагимбека прославляет имя эмира. От блистания молний жмурят глаза ташкентские большевики…
Однако вести об успехах басмачей не привели в восторг Бош-хатын.
— А не опалили ли те проклятые молнии завитки на смушках, которые вы, господа, хотите продать нам… Не подсунете ли вы нам товар с изъянцем? А?
Замечанием своим, от которого подпрыгнули все чалмы, Бош-хатын повернула разговор из мутной реки политики на прозрачную дорогу коммерции…
— Кто скажет первое слово? — спросила она сухо. — Ты, господин Кабани?
Она отбросила церемонии, восточную вежливость, дворцовый этикет. Сейчас она ни словами, ни наружностью не отличалась от торговки кислым молоком с бухарского базара.
«Не доверяй переправе через поток, дружбе змеи, поведению женщины, благосклонности торговца», — думал Хамдулла-кассанец. Он немало наслушался о Бош-хатын. Все знали, что она баба и сводня, погрязшая в гаремных интригах. И вот сейчас недостойная вершит дела Бухарского центра, а сам государь не кажет своего лица. Да, невмоготу от всего, а приходится терпеть. «Руку, которую нельзя отрубить, поцелуй!»
— Вы продаете, мы покупаем, — твердила Бош-хатын. «Бесстыжая, хоть бы для вида сказала, что покупает эмир!»
А Бош-хатын, и глазом не моргнув, приказала:
— Покажите товар!
От стеснения в груди купцы молчали.
— Развязывайте языки! Еще есть время. Завтра будет поздно.
Откашлявшись, отхаркавшись, забубнил Кабани:
— Волею злополучного рока их высочество Алимхан — пусть благоухает луг его величия! — покидая в годы смятения пределы эмирата, повелел перегнать отары каракульских овец за Аму-Дарью, что и сделали мы, верноподданные. Но многие отары угнать не успели, остались они в бухарских степях. За время войны с большевиками немало овец пропало. Сколько убытков! Но соизволением всевышнего узлы трудностей развязались. Животным свойственно плодиться, и благодаря щедрости аллаха, — все присутствующие провели ладонями по бородам, — ныне эмирские стада более многочисленны и упитанны, нежели раньше.
— Сколько?! — взвизгнула Бош-хатын, и от нетерпения горло ей сдавила судорога. Чалмы закачались. Из-под них смотрели глаза встревоженные, глаза трусливые, глаза, горящие жадностью.
— Все эти годы советские власти, — продолжал Исхак Ходжи Кабани, — не знали, что стада собственность их высочества. Иначе, конечно, рука захвата конфисковала бы их… Но с нас, хранителей эмирских стад, взымали мясной налог, шерстяной налог, пастбищный налог. О аллах!
— Слушай, Кабани, или у тебя на каждой заплатке по сорок дырок. Не пристало тебе с твоей седой бородой юлить, мудрить.
А бороду имел Кабани шелковистую. И он даже с некоторой жалостью погладил ее, не отвечая на грубость женщины.
— Сколько? — фыркнула Бош-хатын.
— А еще на голову мусульман придумали колхозы. Убытки терпели мы без счета. Но, слава всемогущему, сметка наша еще жива. Сколько смогли уберечь, столько уберегли.
Он сделал выразительную паузу, ожидая вопроса. Но Бош-хатын молча сидела с глупо открытым ртом, и цвет лица ее сделался похожим на кислое молоко. Про колхозы-то она забыла.
Стрела попала в цель. Кабани удовлетворенно вздохнул, расправив бороду веером, и воскликнул даже с некоторым жаром, как делает купец, набивающий цену:
— Знает ли ханум, что такое ширкат, то есть животноводческое товарищество? Именно ширкаты позволили сохранить блеющее и бегающее на четырех ногах богатство от разграбления, истребления, уничтожения. О! Но кто подумал о ширкатах? Подумал я, Кабани, — и он похлопал себя по груди, — то есть подали мы — ох, ох, ох! — заявление. Кто мог написать заявление? Человек, искушенный в грамоте. То есть мы — Кабани. И написали. А власти приложили печати и…
— Аллах, — схватилась за голову Бош-хатын, — да разжуй ты свою жвачку, господин Кабани! Говори, сколько овец в отарах.
— Ханум, — темнил желчный кассанец Хамдулла, — все овцы в руках колхозов. И чабаны — проклятие их отцу! — ума набрались, изо рта ум прет. Сразу, если что, бегут жаловаться.
Исхак Ходжи Кабани подхватил:
— Мы хоть и называемся председателями ширкатов, а без черной кости ничего не можем.
— Не можем… — закивали чалмы. — Сами не можем.
— А вы черную кость давите! Душите!.. — поучала Бош-хатын.
— Другой теперь в степи порядок, — сокрушались аксакалы. — Когда же, наконец, их высочество с войском пожалует. Он показал бы черной кости!
Лицо Бош-хатын задергалось. Со щек чешуйками посыпались высохшие белила.
— Под зеленым знаменем скачут божии каратели к Бухаре. Да сметут они с лица земли безбожные Советы! Да наступят блаженные времена ислама! — почти пропела Бош-хатын, и ей сделалось даже самой приятно, словно внутренности салом себе смазала или положила в рот джузиканд — лакомство из сушеного персика, начиненного сахаром с миндалем. Она разулыбалась, блеснув золотыми зубами.
Но купцы ничуть не смягчились, ибо как ни горек перец, но солью он не сделается, как ни кокетлива старуха, девушкой она не обернется.
— Скоро войско ислама дойдет до вашей степи. Я послала наперед тайком своих амлякдаров на пастбища и в кутаны, они проверили амбары со смушками и подсчитали, сколько и чего. И вы теперь меня не надуете. И посмотрим: уж не доверил ли его высочество собакам охранять бурдюк с сыром. А всех чабанов и батраков, осмеливающихся тявкать и задирать нос и разевать рты на царское имущество — под нож!
Голос ее сорвался в визг, в нем вылилась вся злоба старой эмирши, вот уже десятилетие копившей ярость на народ.
Но сейчас надо было заниматься делами, и Бош-хатын строго спросила:
— А ну, Исхак Ходжи Кабани, вытаскивай отчеты и выписки. Да не утаивай цифр, старый хитрец! Я тебя знаю! Вешаешь в своей лавке на крючок баранью голову, а продаешь собачатину.
И Бош-хатын пальчиком погрозила старому коммерсанту, имя которого гремело на всех пушных ярмарках Европы и Америки, всюду, где шла торговля мехами.
Бухара была и оставалась главным поставщиком каракульской смушки во всем подлунном мире. Бош-хатын сейчас сидела словно на иголках, разглядывая темно-бронзовые с лаковым отливом от солнца и ветра щеки, лбы и носы, окаймленные серебром бород. Эти знатоки владели тайнами выращивания редчайших сортов каракуля, каких нет нигде, кроме Карши, Нишана, Мубарека, Каракума, Кассана, Карнапчуля. В странах Среднего Востока, в Афганистане, в Иране каракуля и не так много, и он худшего качества. Даже те миллионы голов каракульских овец, которые до двадцатого года успел переправить эмир Сеид Алимхан в степи Северного Афганистана, давали шкурки качеством похуже. А то, что на меховых аукционах Лейпцига предлагали из каракульских смушек коммерсанты Польши, Германии, Франции, Канады и Соединенных Штатов, не шло ни в какое сравнение с бухарским товаром. Даже из Южной Африки, из пустыни Калахари, куда в конце XIX века были завезены из Бухары производители — кучкары, поступал каракуль самого низкого качества.
«Да, — думала Бош-хатын, — красавицы Запада и Востока готовы отдать свое тело ласкам обезьяны, лишь бы щеголять в каракулевой шубке, выращенной среди солончаков и колючек наших кочевий». Сама из кочевого рода, Бош-хатын преотлично разбиралась в пастьбе, в статьях кучкаров и маток, в свежевании и в сушке шкурок новорожденных ягнят и во всем, что касается производства каракуля.
И все, сидевшие в михманхане, опытные прожженные торгаши и каракулеводы, слушали эту разбухшую от сладкой жизни старуху и проникались тревогой. Пальца ей в рот не клади, откусит. Она разбиралась в сортах. Заставила их вытащить из хурджунов шкурки и ожесточенно спорила с Исхаком Ходжи Кабани.
— Да разве это черный араби из Кассана? Обманывай дураков! У кассанского и валик не тот, и рисунок красивее, а ты подсовываешь мне сорт «боб». Слепец разглядит, что тут не валик, а бобовые завитки.
И она углубилась в такие тонкости по поводу завитков, «гривок», «колец», прилизанности, закрутки, извивов шерсти, что многоопытные каракулеводы могли лишь вздыхать. А когда Бош-хатын принялась определять оттенки шкурок: камбар — коричневой бронзы, сур — серебристые, шабранг — цвета пламени чирага в ночи, гулигез — розовые, тогда и сам Исхак Ходжи Кабани прикусил язык. Беседа грозила затянуться до ночи. Но Бош-хатын вдруг прервала просмотр образцов и воскликнула:
— Давайте отчеты!
Считали и подсчитывали. Бош-хатын осталась довольна. Даже слово похвалы сорвалось с ее уст. Получилось так, что в Советском Узбекистане нетронутыми лежат целые богатства.
— Можете возвращаться к своим кошарам. Ждите. Час освобождения близок. Но остерегайтесь, если поголовье уменьшится хоть на одну овцу…
Лица и бороды вытянулись. А деньги? А золото?
— Кхе! Кхоу! Кхаа-кха!
Разнообразные кашляющие, перхающие звуки вдруг наполнили михманхану. Все чалмы — белые, красные, синие — резко закачались, и бороды повернулись в сторону, где так непочтительно прозвучал кашель.
Оттого, что ее осмелились прервать, Бош-хатын проглотила слова и таращила глаза.
Кашель оборвался. Из дальней, самой малопочтенной стороны, что у самого входа в михманхану, вошел, нет, вкатился колобком в комнату в белом чесучовом камзоле, в белой чалме пирожком Молиар. Он приложил руку к сердцу, к желудку, снова к сердцу, рассыпаясь в почтительнейших приветствиях и извинениях, по всем законам восточного этикета. Он только что не распростерся ниц перед Бош-хатын, так он вел себя приниженно. Но то, что он начал говорить сейчас же вслед за изысканностями восточного славословия, заставило купцов в один голос воскликнуть: «Тауба!» А Бош-хатын побагровела сквозь слой китайских белил.
— Хватит, госпожа. Базар есть базар! Торговля есть торговля, — грубил Молиар. — Сам пророк благословен, он торговался и рядился, назначал и сбивал цену, добивался прибылей и устранял убытки. А нам, купцам, все равно — во дворце мы или в торговом ряду, и госпожа для нас — тот же продавец и покупатель. Мы имеем товар, вы имеете желание купить, а мы продать. Сколько?
— Кто таков? — спросила потихоньку у босоногого Начальника Дверей оробевшая Бош-хатын. И все поняли по ее растерянности, что и положение эмира, и дела Бухарского центра, и состояние воинства ислама совсем не так уж хороши. «Гранат, с кожуры красивый и сулящий сладость языку, — в середине-то кислый».
— Мы, аксакалы, — продолжал Молиар, — хотим, чтобы во рту у нас сделалось слаще сахару, и уж пусть по лицу ходит рука гнева госпожи. Наше дело маленькое. Мы люди пастушьего посоха и кизячного дыма очагов. Нам нет дела до сабель, ружей и зеленых знамен. Сколько?
Бош-хатын все еще не решила: слушать ли ей дальше или приказать вышвырнуть наглеца. Она-то знала истинное положение на амударьинской границе и потому колебалась. А никому не знакомый, непонятно, как втиснувшийся в среду аксакалов-животноводов Молиар продолжал:
— Все эти почтенные, пропахшие овечьими тулупами таксыры желают знать — сколько? Сколько мы получим золотых монет, и — клянусь! — не нужно нам никаких других денег. Сколько? Сколько мы получим за пастьбу и заботу, за сторожение и выхаживание, за свежевание ягнят, сушку и выделку шкурок, за сбережение от завидущих глаз нищих и всякой черной кости. Сколько?
— Что ты хочешь? Говори яснее. Мне не подобает слушать вывалянные в навозе слова. Чего тебе надо?
Но резкие слова повелительницы совсем не соответствовали жалкому тону, каким были они произнесены.
И все смотрели с надеждой на этого грубого, но, видимо, толкового Молиара, назвавшего себя карнапчульским прасолом. Чем торговал и чем вообще занимался Молиар, какие стада каракульских овец и где он пас и укрывал их, никто не знал. Но все аксакалы немало повеселились, слушая байки и аския этого самого Молиара, когда пришлось коротать в караван-сарае долгие часы ожидания приема в Кала-и-Фатту.
Оказывается, Молиар не просто балагур, он еще и толковый человек, отлично знающий, когда не грех и поторговаться, даже если купец сам всемогущий эмир бухарский Сеид Алимхан или, вернее, его эмирша Бош-хатын.
И аксакалы согласно закивали головами с таким усердием, что чалмы, тяжелые и грязные, сползли на лбы, на носы и чуть не попадали на дастархан, столь скудный, что на него и смотреть не хотелось.
Но что это? Они глазам своим не поверили. Дастархан в мгновение оказался уставленным обильными яствами: и самсой, и гороховыми пирожками, и вареной, наломанной кусками, курицей, и фазанами, запеченными с фисташковыми и грецкими орехами, и преотличными лепешками из эмирских тандыров, от которых язык попадает в рай, а желудок испытывает сладострастие.
Дастархан преобразился по шевелению мизинца Бош-хатын. Простодушная хитрость. Преображение дастархана готовилось на случай, если аксакалы окажутся непокладистыми и не согласятся на продление кабалы, в которой их держит эмир, или, лучше сказать, госпожа эмирша.
Этот дьявол Молиар — чтоб ему оказаться на доске омывателя трупов — слишком хитер. Надо его задобрить.
Не подвержена самообольщению госпожа. Сладостные видения царственного супруга Алимхана ей не по душе. Это он все грезит о золотом троне. У Бош-хатын повседневная забота домашней хозяйки, знающей, сколько в дворцовой кладовой кунжутного масла в тыквенной бутыли, сколько надо замесить теста на лепешки, чтобы накормить чад и домочадцев. Но Бош-хатын также знает, какая жидкость в политической бутыли Запада и Востока и как замешено тесто в арсеналах инглизов, много обещающих, но мало дающих.
Вот почему дастархан превратился в скатерть-самобранку. От пустого желудка и настроение плохое. Голодный — злой. Не мешает смазать салом глотки степняков. И особо этого хитреца Молиара, а он хитер — довольно взглянуть на его бегающие глаза с шайтанской искринкой, жадные, загребущие.
— И что же вы, таксыр, не кушаете! — пропела Бош-хатын сладенько, даже заискивающе. — Вы, Молиар, — человек, умудренный опытом и благоразумием.
«Слушайте и внимайте! Со всеми Бош-хатын на „ты“, а с этим безвестным Молиаром на „вы“!»
— Сколько? Госпожа, сколько?
Бош-хатын на глазах переменилась, сникла. Старцы, владетели степных отар и пастбищ, осознавали свою силу. Но они боялись трех вещей: власти рабочих и крестьян, при которой, им приходилось жить и изворачиваться. Они боялись эмира, потому что не так просто забыть о жестоких временах деспотии. Они боялись Ибрагимбека, который не разбирал часто, где свои и где чужие, и который был очень жаден на баранье мясо и сало.
А теперь аксакалы будто сбросили с плеч тяжелый мешок и боль от расправляемых мускулов.
Видать, у эмира руки коротки, если этот купчик Молиар так осмелел.
— Пуфф! Пшик!
Словно лопнул бараний пузырь, да так забавно, что все дружно хмыкнули. Оказывается, Молиар надул щеки и озорно шлепнул себя ладонями по ним.
— Стада-то там, за Аму-Дарьей. А мы здесь.
И тогда обескураженная Бош-хатын попыталась овладеть положением. Позеленев, с трясущимися губами, она пригрозила:
— Поберегись! Проклятие тем, кто посягнет на собственность эмира. По закону! Вы получите по закону. Берите, что полагается. Берите за овец, которых пригоните с той стороны на афганский берег. И благодарите эмира за милость!
— В мире один эмир — золото! Золото золотом остается, хоть его в дерьмо сунь, — сказал, хихикнув, Молиар. И кассанец Хамдулла тоже захохотал. Он, тугодум, наконец понял, что из трех страхов остался один — страх перед Советской властью. Как бы она не дозналась, что он никакой не председатель несуществующего животноводческого ширката, а приказчик эмира, укрывающий от народа имущество свергнутого в революцию тирана. О, он, — да и остальные, — понимали существо дела, и потому им не терпелось приступить к торгу. Они хотели избавиться от эмирских отар, заполучить полновесные желтые кружочки, сбросить гнет страха и, положив в мошну изрядный куш, отправиться жить куда-нибудь в тихое, спокойное место за границей. Потому они и торговались не слишком рьяно и не напомнили о плате за пастьбу, которую Бош-хатын «зажилила», как сболтнул Молиар. Когда, уже договорившись, наконец, обо всем, купцы выходили, Бош-хатын окликнула Молиара. Он вернулся и снова сел перед нею. Он только собрался открыть рот, когда увидел, что Бош-хатын искательно заглядывает ему в глаза.
— Очень хорошо, — сказала она вдруг, словно отвечая на какую-то давно заботившую ее мысль. — А если мы напишем письмо большим московским начальникам?
— Начальникам? Московским? — поднялся Молиар.
— Вот уж десять лет источаем мы слезы тоски и жаждем приклонить голову у своего порога. Желаем найти успокоение нашей старости в стороне Бухары. Мы тоже не лишены имущества и имеем немало и николаевских червонцев, и гиней, и золотых франков, накопленных повседневными трудами, и американских долларов. И всё мы готовы пожертвовать Советской власти.
— Всё? — удивился Молиар, и на его круглой физиономии обрамленной черной, с серебряными нитями бородой, отразилось изумление.
«Ну, — думал он, — ну старуха, ну и вильнула змеиным хвостом. Китайский фокус придумала!»
Его напугало, что Бош-хатыи доверила такое желание ему, Молиару, никому не известному самаркандцу. Неужто она приняла его за советского человека?
А Бош-хатын, вроде и не замечая растерянности собеседника, не отступала. Видите ли, она никогда не противилась Советской власти, освободившей женщин. Она сама, Бош-хатын, угнетенная женщина, жена эмира-тирана, хоть сейчас готова возвратиться в Бухару.
— Сколько? — смог спросить, наконец придя в себя, Молиар. Нет, ожидать от Бош-хатын такого он никак не мог.
— Чего сколько? Близких и родственников? Тетушек, племянников, племянниц? — переспросила Бош-хатын. — Да их у меня наберется сотня-другая.
— Нет. Сколько? Во сколько исчисляется ваш капитал, госпожа? Из чего он состоит?
Он жадно ждал ответа. Его интересовало сейчас лишь одно: скажет ли старуха про кызылкумские золотые месторождения.
Но Бош-хатын не знала или не хотела сказать, она говорила, да и то не называя цифр, только о том, что лежит на счетах эмира в Швейцарии, в Париже у Ротшильда, в Пешавере, в Мешхеде и в Бомбее в банке Живого Бога Ага Хана — будь он проклят, этот безбожник и обманщик!
— А что скажет хозяин? Капиталы-то их высочества эмира, — шепотом воскликнул Молиар, косясь на резные дверки.
И тогда Бош-хатыи тоже шепотом поделилась с Молиаром «самой таинственной из тайн», которую, впрочем, уже знали многие. На все капиталы эмир дал доверенность ей, Бош-хатын.
— И на кызылкумское золото?
— Какое золото? A! Ты… опять про то… Нет, вот тут у меня записаны мудреные названия и имена. Однако, господин любопытства, время осведомления еще не пришло.
И она помахала пачкой листочков, которую цепко держала своими пухлыми пальчиками. Но махала она перед самым носом Молиара, и тот успел усмотреть, что названий на листках немало и что перед каждым названием стоят цифры с шестью-семью нулями. Бош-хатын запрятала бумажки подальше за пазуху. А Молиар так и не сумел разглядеть, значатся ли в перечне документы концессии на добычу золота в пустыне.
— О верблюдах с золотыми вьюками и в сказках рассказывают, — И Молиар сложил губы трубочкой и «фукнул» презрительно…
— Фукать-то нечего, — с жеманной усмешечкой зашептала Бош-хатын. — Еще есть тайна. Самая темная тайна…
«Неужто сейчас она заговорит о концессии, — думал Молиар, и весь задрожал от нетерпения. — Неужто старуха прознала о моем деле. К чему бы она начала со мной откровенничать. Она видела меня в те годы при дворе и теперь признала. Во всяком случае эмирша говорит обо всем так, будто уверена, что я все знаю. Плохи мои дела».
Но, видимо, у Бош-хатын было совсем другое на уме.
— Правдами и неправдами, лестью и увещеваниями этот сын разводки — эмир — заставляет меня теперь переписать капитал обратно на него. И он послал письмо той французской потаскушке, которую приблизил к себе, — в Женеву, чтобы обделать все эти незаконные дела и через нее, то есть при пособничестве этой сучки, отобрать у бухарского народа его достояние.
Бош-хатын, задохнувшись в подступивших слезах, издавала кошачий писк. А Молиар сидел неподвижно, пытаясь понять, почему Бош-хатын избрала его вместилищем весьма опасных секретов.
«Но как теперь начать разговор о сейфах? Разве она согласится дать доверенность?»
Сидел Молиар опустив голову и пряча глаза, но по побелевшему кончику его широкого, плоского носа и по нервно раздувшимся крыльям ноздрей можно было понять, что он вполне осознает всю опасность своего положения. Сейчас он мог думать лишь об одном: как Бош-хатын узнала о его намерениях.
«Куда они в Кала-и-Фатту запрятывают того, кого они считают своим врагом? Закапывают ли его в могиле на кладбище, бросают ли в бездонный колодец, сжигают ли? Но спокойнее, перестань дрожать. Разговор со старухой не окончен. Главное, ты еще не труп». И Молиар осторожно провел ладонями по теплому сквозь материю белого камзола, довольно-таки округлому брюшку гурмана, любителя хорошо покушать. Нет, он еще жив, хоть и пришлось проглотить столько всяких неудобоваримых тайн.
— Уеду в Бухару! — прокричала Бош-хатын. — Меня обижают, меня огорчают, мне делают плохо. Ищу покровительства и прибежища у большевиков от этой змеи с пятью ногами. И вы должны помочь мне!
— Но как я могу? — пискнул Молиар. — О госпожа, ваши добродетели с божественными качествами неисчислимы.
— Э, царь всех хитрецов, э, продавец слов на базаре лести, — протянула зловеще Бош-хатын. — Разве ты не самаркандец? Разве ты не живешь в Самарканде? Разве ты не еретик шиит? Чтоб вы все подохли, шииты! Разве ты не приехал сюда разнюхивать и зыркать глазами? И чего ты изворачиваешься? Мы умеем в тысячу раз больше и лучше хитрить и выворачиваться. Б-ее-е…
И Бош-хатын совершенно непристойно разинула рот, высунула язык, распялила перед лицом Молиара обе пятерни, и вся заколыхалась, жирная, с лоснящимся, перекосившимся от радости лицом, что она загнала в угол такого ловкого пройдоху.
А царь всех хитрецов и взаправду трясся, не умея сдержать дрожь радости, пробегавшей от затылка по спине к ногам. Да, старуха думает, что сумела раскусить его. Ей уже казалось, что она вольна с ним сделать, что хочет: проглотить ли его, выплюнуть ли с плевком в плевательницу. Кстати, у колена рассевшейся с удобством по-турецки бабищи стояла чеканная золотая плевательница, крышечка которой, как успел прикинуть в уме Молиар, стоила годового дохода целого степного кишлака со всеми людьми и баранами впридачу.
Молиар ликовал. Она сама дала ему возможность вывернуться, и к тому же он теперь имел удобный предлог заполучить то, за чем он пришел.
А Бош-хатын говорила:
— Ну-с, хоть и мала пылинка, но попробуй на вкус — и узнаешь остроту ее, царь хитрецов, господин Молиар, или как там тебя. Будешь слушать, что тебе говорят.
Маленькая круглая чалма беззвучно склонилась. Как хорошо! Есть еще время и возможность все обдумать.
— Так вот, кончились времена, когда господин волк — Алимхан и бедная овечка — подразумеваю себя — вместе бок о бок ходили на водопой. Все! Ты напишешь письмо. А что писать, я скажу. На тебе калам — и пиши.
Трясущейся, прыгающей рукой Молиар писал. Он писал и удивлялся. Оказывается, Бош-хатын всегда уважала Советское государство. Она поняла мудрость и дальновидность большевиков. Большевики утвердили в Бухарском эмирате благоденствие и сытость, спокойствие и добросердечие. Не забыла Бош-хатын продиктовать, что большевики вырвали из-под конской сетки чачвана розовый цвет женской красоты. Много похвал расточала Бош-хатын в начале письма московским комиссарам. А затем лишь перешла к делу. Целую страницу пришлось Молиару исписать слезливыми рассуждениями Бош-хатын о желании умереть на родине. Далее в письме излагалось, что все имущество, капиталы, деньги в золоте, бумажках, серебре, в монетах и слитках госпожа эмирша дарит Советскому Государственному банку, а миллионы она переведет со счетов таких-то и таких-то банков на счета в Москве. Не забыла Бош-хатын перечислить и свои отары каракульских овец с указанием, где они пасутся.
И, наконец, Бош-хатын воскликнула:
— А теперь, сын греха, господин Молиар, изволь написать да послаще, чтобы сахаром рот наполнился у господ большевиков, что вот я, госпожа государства Бухары, готова приехать в советские пределы и прошу дать мне, бедной, нищей мусульманке, приют, лишь бы проводить свои сиротские дни до самой кончины, на родине. Пусть советские товарищи обеспечат меня пенсионом, скромным, но достаточным для моего пропитания и для пропитания тех из близких и слуг, которых я соблаговолю взять с собой из изгнания в Бухару… А всего я возьму, и на то имею право, двести тридцать три человека — чад, домочадцев и прислужников, и никто пусть мне в том не мешает. А детей пусть учат в мектебах при мечетях по мусульманскому закону.
Но тут Молиар возмутился:
— Ну уж на такое не пойдут!
— Не глотай, не прожевав. Вот ты еще раз выдал свое существо, господин Как Там Тебя. Ты урус. Ладно! Не мотай чалмой! Весь ты хитростен и лжив. Твоя домулловская чалма — хитрость и ложь. Ну ладно, пусть дети учатся в советской школе. У Советской власти, говорят, школы хороши. Правда, что ли?
Но Молиар на сей раз не отозвался. Он уже попался сегодня не один раз. Хватит. Он смотрел вопросительно на Бош-хатын, и во взгляде его черных, подернутых маслянистой пленкой глаз Бош-хатын читала готовность слушать и повиноваться.
— Знаю. У вас в Москве моему письму и не поверят. Надо их подмаслить. Напишу тогда еще: шелудивый пес Ибрагимбек готовится к войне. Вот тут, — она вытащила из-за пазухи тумар, а из него клочок густо исписанной бумаги, — в молитве записано, сколько у Ибрагима и в каком месте Ханабадской провинции аскеров, ружей, пороху, пуль. Где у него верные соглядатаи есть в Душанбе, Гиссаре, Бальджуане, Гузаре, Бухаре, Самарканде. Кто они. Где прячутся и прячут оружие. А вот тут пониже написано, сколько пушек везут инглизы для Ибрагима через Гильгит, Мастудж, Ладак. И сколько посылают артиллеристов-сипаев для стрельбы из тех пушек. И сколько ядер. И сколько пулеметов. И когда пушки и пулеметы повезут и по каким дорогам через Бадахшан. Все тут записано. Теперь поверят, что Бош-хатын хорошая и хочет с открытым сердцем приехать в Бухару, а?
— Вы сказали — подмаслить. Подмаслить-то подмаслить!.. Но с пустыми руками в Москву не поедешь?
— Что вы говорите?
— Надо повезти в Москву задаток! Золото!
— Золото? — взвизгнула Бош-хатын. — Откуда я возьму золото? Все деньги в банках, в железных сундуках.
— Тот капитал, что в железных сейфах, пусть там и останется. А вот бумаги, документы они называются…
— До-ку-мен-ты? А?
— Ценные бумаги.
— Говорите понятнее!
— Они, эти бумаги, дороже золота, дороже денег. Дайте их мне, и я отвезу их в Москву. И за них большевики сделают все, что вы хотите.
— Бумаги? — подозрительно протянула Бош-хатын. — Откуда вы взяли про бумаги? Откуда вы знаете?
— То, что я говорил. Я по поводу караку…
— Рассказывайте! Я же знаю вас, узнала. Вы никакой не узбек. Постойте, не перебивайте. Вы тот самый анжинир, который нашел Алимхану золото в Кызылкумах. Я думала, вы пропали, что вас нет. А теперь вы здесь. Зачем вы здесь?
— Мы торгуем каракулем.
— Что вы ищете здесь?
— Мы уже сказали вам, госпожа! Боже правый!
Но он отлично понимал — трудно провести старуху Бош-хатын. И все лицо его покрылось морщинками, не то жалобными, не то улыбчатыми, извиняющимися. «Что ж, — говорили его глаза, — вы знаете? Тогда спрашивайте!»
— Я знаю, зачем вы здесь. Вы ищете следы?
— Какие следы? — не на шутку испугался Молиар. — О каких следах вы говорите, госпожа?
— Сознайтесь, господин хитрец, вы тянете руку к сундуку…
— Он цел? — не выдержал Молиар.
— Попался, господин хитрец!
Страшное волнение охватило Молиара. Он совершил недопустимое с точки зрения этикета: он схватил старуху за руку.
— Он сохранился… сундук? Он уцелел? Где он?
— Он там, где все бухарские ценности и сокровища, — сказала с усмешкой Бош-хатын, небрежно высвобождая руку. Она ничуть не оскорбилась наглостью Молиара, и он понял: старуха крайне заинтересована беседой с ним, и ей нет дела до каких-то там пустяков. Да, Молиар для чего-то был нужен Бош-хатын. Она явно рассчитывала на него.
И Молиар насторожился. Он счел за лучшее не задавать больше вопросов и тем самым овладеть положением. Волей-неволей, после довольно долгого молчания, Бош-хатын пришлось заговорить.
— Сундук, который привезли из Вабкента… Его забрали оттуда по приказу эмира, когда вы неожиданно уехали… сбежали из Арка… из-за… гм… разговоров о той француженке.
— Я уехал совсем не потому. Это клевета. Это была клевета. Что с моими бумагами и делами? Что с сундуком?
— Вместе с другими ценностями сундук увезли через Аму-Дарью и Каракумы в Мешед незадолго до гибели Бухары. Все увезли. Много верблюдов погрузили, много караванов.
— И где же сундук теперь?
— Вот это-то и надо вам выяснить… А теперь хватит колотить языком о зубы… Пиши, сын греха.
Прыгающей рукой Молиар писал.
Диктовала она неторопливо, деловито, тщательно сверяя цифры с извлеченными из-за пазухи ведомостями, лишь временами позволяя Молиару заглянуть в документы, написанные по-английски, по-французски и по-русски, и перевести ей их содержание.
Не без ехидства она заметила:
— Вы — редчайший из узбекских базарчи! Вы знаете языки всяких безбожников ференгов. Что, друг, попался? Да, если бы его высочество эмир знал, кто у меня тут сейчас сидит в писарях, да знаешь, что бы с тобой тут сделали, а?
Знать, конечно, Молиар не знал, но догадывался. И его всего передернуло. Очень ему сделалось от всего невмоготу. И он даже перестал замечать тошнотворные запахи амбры, мускуса и пота, которые в изобилии источала царственная купчиха.
А она все подсчитывала и подсчитывала итоги, щелкая костяшками казанских, инкрустированных рыбьим зубом бухгалтерских счетов, поблескивая искорками изумрудов и рубинов многочисленных колец на пальцах.
И, наконец, когда от изнемогшего, окончательно запарившегося Молиара «осталось одно лишь ухо», Бош-хатын воскликнула:
— Так вот, господин Как Вас Там, вам очень хочется заглянуть в тот сундук?!
Молиар во все глаза смотрел на Бош-хатын, но не спешил с ответом.
— Вижу. Очень хочется. Ну, так я вам помогу, но сначала… Что в сундуке? Деньги? Золото? Золотой песочек? А?
— Планы разработки полезных ископаемых, то есть геологические запасы золота, нефти, драгоценных камней. Недаром я облазил все Кызылкумы. Топографическая съемка. Опознавательные знаки.
— Не понимаю.
— Боже правый! Бумаги дороже золота, дороже денег!
Он видел, впрочем, что Бош-хатын отлично разбирается и сама во всем этом.
— Сколько заплатят за… бумажки в сундуке? — спросила она, прикидываясь равнодушной.
— Кто?
— Ну эти, ференги. Разные французы, англичане.
— Если бы вернулись эмирские времена, концессия оценивалась бы в миллионы, во много миллионов.
— Ну, а если времена не вернутся? Что дадут за бумажки советские власти? — Бош-хатын рассуждала вполне трезво. Она не очень-то верила в победу Алимхана.
— Боже правый! Откуда мне знать? Одно скажу — Советская власть за такие документы сделает любого знатным и уважаемым до скончания жизни.
— Ага, хитрец хитрецов! Вот мы и договорились!
— Боже правый! Яснее ясного — вам, госпожа, надобны денежки, что лежат на эмирских счетах, а мне… ну, а мне бумаги, что в сундуке. Чего проще. По рукам, что ли!
— Клянусь, хитрейший из всех хитрецов, смелый вы человек. А теперь, господин Как Вас Там, вот вам хорошая плотная бумага, глянцевая бумага. Писать бы на ней священное писание! Возьмите да перепишите сами — тут никому из дворцовых писарей доверять не стоит, — перепишите все письма и доверенности, которые продиктовали мои благородные уста, да так, чтобы ни эмир, ни его французская красотка не могли получить без меня ни одной гинеи. А я пойду да поразмыслю обо всем, чего вы тут мне наговорили. Возможно, я надумаю послать вас в Женив. Давно мне надо владеть всем, что лежит на банковских счетах. Не знаю, стоят ли чего бумажки в сундуке, но деньги на банковских счетах стоят того, чего стоят. Ну, а раз вам, господин Как Вас Там, понадобились бумаги в сундуке, так и быть, дам вам доверенность и на сундук. Садитесь и переписывайте да покрасивее. Я уж вижу, хоть вы и русский и кяфир, а почерк у вас лучше, чем у любого калаифаттинского мирзы. Перепишите — я вас позову, приложу к письмам печать и поезжайте в Женив и еще куда нужно. А пока вы не напишете, никуда отсюда не пойдете! — закончила она неожиданно с угрозой.
Бош-хатын вышла. Скоро Молиару надоело писать: пальцы его задеревенели, в ногах от долгого сидения на мягком персидском ковре началось покалывание. Он встал, размялся и, вроде невзначай, подошел к приоткрытой двери. Когда и кто ее приоткрыл, он не заметил. Во время их разговора с Бош-хатын он твердо знал — дверь была заперта.
Теперь он видел соседнюю михманхану во всем парадном убранстве шелков и ковров, озаренную ярким пянджширским солнцем, и сидящего там человека, весьма крупного, Молиар сказал бы даже, грубого телосложения, с клочковатой цвета ржавчины бороденкой. Человек походил на корявый замшелый пень.
Снова заныло в желудке у Молиара. И ему пришли на ум рассказы, которые он слышал про Кала-и-Фатту в кабульском караван-сарае от подметальщика.
«Человечина там идет по две медных пара за голову, — хихикал словоохотливый подметальщик. — Алимхан придерживается своих варварских бухарских порядков. Подмигнет тиран-эмир, и его палачи набрасываются на жертву, раздирают ее, таща друг к другу железными своими руками, в ярости отгрызают нос и уши, глотают, захлебываясь горячей кровью, разрывают волчьими зубами члены тела жертвы, пожирая мясо еще у живого, дико вопящего человека… Людоеды! Пища волка из мяса и крови!»
«Этот „корявый пень“ в той михманхане из палачей, — бормотал Молиар. — Дела все хуже и хуже. Где же Моника? Где они ее прячут? Старуха так ничего о ней и не сказала… Одно очевидно: ее нет в Кала-и-Фатту. Говорят, постарайся выиграть и в неудаче! Эй, Открой Дверь! Так тебя прозвали, дорогой? Давайте откроем двери тайны. Во что бы то ни стало надо вырвать тайну у Бош-хатын».
Молиар постарался взять себя в руки. Он сел и закончил переписку бумаг. Его отвели к эмирше, и он прочитал письма вслух три раза. Бош-хатын извлекла из бархатного кошелька медную печатку и долго вертела ее над письмами, прежде чем припечатала их.
— Госпожа, чтобы ехать за границу, в Женив, нужно еще одно.
— Что?
— Там — должны же вы знать — надо иметь доказательство. Пусть дочь их высочества напишет письмо.
— Кто? Кто? Ага, вы про ту Монику? Что вы болтаете?
— Я говорю дело. Она наследница эмира. Без ее письма не поверят.
— Она не может написать.
— Боже правый! Что с ней?
— Ого! И вам эта девка понадобилась?
— Где она?
— Ее здесь нет. Говорю вам, ее так и не привезли сюда. Ее нет в Кала-и-Фатту. Была бы она здесь, я бы знала, что с ней сделать.
— Где она? Ведь… ведь нам нужна ее подпись.
— Не обязательно. Ее инглизы увезли к Ага Хану, в Европу. Поедете в Женив, там, наверное, знают. Значит, вы едете. А теперь слушайте, господин Как Вас Там. Слушайте внимательно.
— Наше дело повиноваться. — Лицо Молиара сморщилось. Казалось, маленький самаркандец вот-вот заплачет.
— Знаем-знаем. Отведи от вас на минуту глаза — и ищи-свищи. Поезжайте! Выполните мои поручения. Сделайте так, чтобы я одна была хозяйкой всех капиталов, — вы знаете, как это делается. И чтобы ни французская красотка, ни мой супруг не могли впредь и пальцем прикоснуться к сокровищам! Вернетесь — тогда и поищем покупателя на тот сундук, на ваши бумажки. А свою долю вы получите из наших, вот этих благосклонных рук. Из наших…
Перед уходом Бош-хатын позволила Молиару поцеловать свою руку. Может быть, она вспомнила, что такой обычай существует у неверных.
При всей своей хитрости Бош-хатын не умела читать мысли по глазам собеседника. Но если бы могла, она в ненавистном взгляде Молиара прочитала бы такое, что не послала бы его со своим поручением в Европу.
И как презренным понять всю прелесть яшмы, когда от них сокрыт мир цветов. Постели их полны дерьма. А говорят они, что и роза не ароматна. И нет тому иной причины, кроме постыдного презрения к красоте.
В Женеве только и говорят о международных делах. Женева — город дипломатов, чистенький, приторно красивый, отражающийся в голубой лазури Женевского озера. Все здесь — и голубые глава швейцарских женщин, и все хитросплетения политиков, порой весьма неблаговидные, — прекрасно сочетается с нежной голубизной безмятежных небес и глетчеров альпийских вершин.
В первый же день по приезде мисс Гвендолен достала из чемодана себе и Монике голубые, оттенка бирюзы кашемировые шали, привезенные с собой из Пешавера. Прикидывая одну из них себе на плечи перед трюмо, Гвендолен сделала открытие:
— Чудесно гармонирует с цветом глаз. Ты не находишь, душечка?
Моника находила. И у нее, и у мисс Гвендолен глаза, несомненно, имели голубой оттенок. Но Моника сделала и другое открытие. С момента приезда в Европу наставница круто изменила обращение со своей воспитанницей. В Пешавере, как известно, находящемся в Азии, мисс Гвендолен вела себя азиатской бегим и давала волю деспотическим наклонностям. В бунгало Гвендолен воспитывала принцесс по принципу: «Чем быть нищенкой, лучше быть рабыней». Держалась она всемогущей госпожой и обращалась с Моникой как с рабыней, хоть и твердила ей каждодневно: «Ты принцесса, пока я хочу!»
Здесь же, в Женеве, в самой европейской из европейских столиц, молодую тигрицу неудобно держать скрученной железными путами. Тем более, что нежно-розовая, с бирюзовыми глазами, золотыми косами и мелодичным голосом Моника ничуть не походила на темнокожую дикарку из Центральной Азии.
Голубой цвет не привлекает внимания нежелательных лиц. Глаза голубого оттенка не возбуждают. Напротив, они действуют умиротворительно.
В спокойной, невозмутимой обстановке надлежит вести себя спокойно и невозмутимо. Надо спокойно разобраться во всем, чтобы в полной готовности оказаться в самой гуще события, когда тебя призовут те, «кто решает и развязывает», как принято говорить на Востоке. Бросалось в глаза, что эти «решающие» и «развязывающие» не торопятся. Больше того, они проявили странное безразличие к приезду мисс Гвендолен и Моники. Не то что бы знатных путешественниц встретили плохо. Напротив, их окружили заботой, комфортом, даже роскошью, сдержанной, но кружащей голову, подобающей восточным царственным особам. Широкие лестницы отеля, где им отвели барские апартаменты, ошеломляли мрамором и коврами. Вычурность архитектуры, статуй, карнизов, росписей действовала отупляюще. Обслуживающий персонал проявлял сверхъестественную вежливость и предупредительность. Швейцарцы — республиканцы и демократы — умеют и любят принимать у себя всяких там королевских особ, при условии, конечно, если у их величеств и высочеств имеются солидные счета в банках. Средствами мисс Гвендолен располагала с избытком, и потому портье отеля и весь прочий штат не забывали никогда величать ее и Монику «ваше высочество».
Но время шло, и «их высочество» изрядно скучала, а мисс Гвендолен заметно нервничала. Ее ослепительно белый, чистый лоб все чаще морщила чуть заметная складочка сомнения.
Три года назад, когда мисс Гвендолен уезжала на Восток, она знала Женеву иной. Тогда позиция Европы была агрессивна и вызывающа. На всех границах, во всех уголках мира Советскому Союзу создавали трудности политические, экономические, военные. Делалось все, чтобы вызывать пограничные инциденты, конфликты.
Мисс Гвендолен тогда чувствовала себя далеко не последним винтиком в машине Британской империи. Она ехала по собственному желанию в город, обозначенный на географической карте мелким шрифтом, но играющий, как ей объявили, большую роль в судьбах мира.
Ей не надо было внушать мысль, что Советское правительство накануне падения. Она сама искренне верила в это. С некоторых пор, выдержав экзамен в объеме курса наук, необходимых для занятия должности референта по восточным делам, мисс Гвендолен внимательно читала политический раздел газет.
Тогда, в Женеве, ее представили лорду Кашендену, имевшему едва ли не решающее слово в Комиссии по разоружению в Лиге Наций. В любезной беседе с очаровательным референтом лорд беспощадно обвинял и обличал Советы. По утверждению Кашендена, красные стремятся поднять революцию и гражданскую войну в Индии, устроить кровопролитие во всех добропорядочных британских колониях и всадить госпоже Британии нож в спину.
Горячий, говорливый оратор Кашенден совсем забыл, что он не на трибуне, а в салоне русской княгини-эмигрантки, имевшей близкое касательство к финансово-промышленным кругам, и что перед ним не дипломатический зубр, а всего-навсего молоденькая мисс, розовенькие пальчики которой он успел уже не раз облизать. Увлекшись, лорд Кашенден даже упомянул: «Вы, мисс Гвендолен, могли бы украсить своей деловой персоной канцелярию Комиссии по разоружению. Держу пари, от улыбки ваших губок самые воинственные вояки сразу же размякнут».
Тогда события следовали за событиями. Прогремел на весь мир «Пакт Келлога» — решающий шаг в подготовке войны против СССР. Остин Чемберлен открыто заявил, что для безопасности Британской империи «необходимо с оружием в руках защищать в различных районах земного шара ряд пунктов и территорий».
И голубые англосаксонские глаза мисс Гвендолен видели на географической карте такой пункт, куда она безотлагательно выехала, когда недвусмысленные любезности лорда Кашендена, столь заинтересованного в том, чтобы сотрудницы его канцелярии отвечали самым высоким эстетическим требованиям, сделались чересчур назойливыми.
Мисс Гвендолен не осталась в Женеве в секретариате Комиссии. Ее голубые глаза под всеистребляющим солнцем Пешавера слегка выцвели, приобрели стальной оттенок, сделались серьезными, злыми. Увлекли высокая ответственность и призвание. Сильная рука, управляющая важнейшими делами империи, решительно направила ее в те области, «благоденствие и целостность которых имели жизненное значение для безопасности Великобритании» и «…оборона которых против нападения являлась для Британской империи мерой самозащиты».
С тех пор мисс Гвендолен — нежная, беззащитная, слабая — отстаивала интересы Британии на Среднем Востоке.
Поразительно! Величайшая ответственность легла на хрупкие, слабенькие девичьи плечики в империи, несмотря на то, что в штат государственных чиновников женщины вообще не допускались.
А рука мисс Гвендолен Хаит чувствовалась всюду, тонкая, узкая, холеная ручка с всегда отлично наманикюренными ногтями. (Мисс Гвендолен-экономка держала в пешаверском бунгало за счет штата прислуги первоклассную парикмахершу и маникюршу — тамилку из Мадраса.)
Здесь, в Пешавере, юной мисс Гвендолен предстояло применять в Англо-Индийском департаменте свои обширные знания Востока и восточных языков. Это про нее, свою способную племянницу, сэр Безиль Томпсон заявил в узком кругу своих сотрудников: «Переплюнула бы Лоуренса, да беда — в юбке…»
Знал ли о словах Томпсона что-либо сам полковник Лоуренс Аравийский, более известный в те годы под именем Росса, числившегося простым рядовым в личном составе авиаэскадрильи англо-индийской армии в гарнизоне Карачи, а позже в Равалпинди. Составил ли он такое же высокое мнение о способностях и познаниях английской мисс, служившей экономкой в пешаверском бунгало?
Мисс Гвендолен в местном обществе офицерских и чиновничьих жен не появлялась, да и вряд ли ее приняли бы в своем «светском обществе» — боже, какая-то экономка! Ее не видели и на улицах города. Имя ее почему-то избегали произносить в местных клубах. А если вновь прибывший офицер по неосведомленности и ляпал: «Ну и экономочка у мистера Эбенезера, це-це!..» — как тут же раздавалось внушительное покашливание. Смельчак сразу же терялся. Старший из офицеров многозначительно скрипел: «Зрелый муж голову отдаст, но тайну не выдаст».
Известно старое правило: за тем, кто действует, всегда есть направляющая рука. Двадцать восьмой год ознаменовался многочисленными инцидентами на советско-афганской и советско-синзянской границах. За какие-нибудь три с половиной месяца восемнадцать раз крупные басмаческие банды совершали вооруженное вторжение на советскую территорию. И неизменно нити тянулись в Пешавер, в бунгало, где хозяйничала голубоглазая мисс, перегруженная повседневными обязанностями экономки. Именно тогда имя мисс Гвендолен Хаит всплыло в очень неясной, неопределенной связи с полковником Лоуренсом Аравийским.
Именно в то время в Равалпинди близ Пешавера прибыл дня прохождения службы рядовой англо-индийской армии Росс. Он служил в авиаэскадрилье механиком, копался в измазанном машинным маслом комбинезоне в авиамоторах, подкручивал разводным ключом гайки, летал в качестве пулеметчика-наблюдателя в военных операциях на бомбардировщиках новых марок. С рядовым Россом происходили странные метаморфозы. Как-то его опознали в индусе-коммерсанте Шоу, владельце торговой фирмы в Лахоре. Ни тюрбан, ни одеяние индуса не сделали рядового Росса неузнаваемым. Афганская, а за ней и мировая пресса указывала именно на Росса-Шоу как главного вдохновителя и организатора восстания приграничного племени шинвари против прогрессивного правительства афганского короля Амануллы. Неутомимые, пронырливые журналисты установили, что Росс-Шоу часто наведывается в пешаверское бунгало. Корреспондент газеты «Форуорд» умудрился даже проникнуть в девственно белую гостиную мисс Гвендолен. И тут выяснилось, что экономка, помимо своих прямых обязанностей, является корреспондентом Лондонской конторы юридических поверенных и, в частности, личным юридическим поверенным мистера Росса. Мисс Гвендолен выглядела строго официально в своем черном платье с длинными рукавами и с весьма строгим небольшим вырезом. Ослепительную белизну шеи и груди подчеркивал видневшийся в разрезе корсажа черный крестик пальмового дерева, покрытый россыпью бриллиантов. Корреспондент невольно задерживал взгляд на крестике и не мог достаточно внимательно следить за выражением голубых глаз поверенного.
Настойчивому корреспонденту хотелось знать, имеются ли основания верить заявлениям короля Афганистана, что известный Лоуренс Аравийский, полковник, необъяснимым образом оказался обыкновенным рядовым и под именем то ли рядового Росса, то ли коммерсанта Шоу находится на Афганской территории в районе племени шинвари, восставшего против законного афганского правительства, и соответствует ли действительности заметка по этому вопросу в афганском официозе «Аман-и-Афган»?
Мисс Хаит мгновенно отреагировала: «Лондонской юридической фирме, в которой я работаю, ничего не известно об упомянутом вами Лоуренсе Аравийском. Что касается Росса, то, по последним данным, он пребывает в Равалпинди, где отбывает действительную военную службу. О коммерсанте Шоу мне лично ничего неизвестно».
Корреспондент настаивал: «Утверждают, что полковник Лоуренс Аравийский вернулся к своей таинственной деятельности и в арабском бурнусе гарцует на арабском коне по пустыням Азии». Невозмутимо мисс Хаит повторила: «Господа лондонские поверенные Росса ничего не могут сообщить представителям прессы о полковнике Лоуренсе Аравийском». Снова последовал вопрос: «Полковника Лоуренса опознали на берегах великой среднеазиатской реки Оксуса. Что он там делает? Не связано ли его пребывание там с заявлением большевистского министра иностранных дел Чичерина во время беседы его в Москве с королем Амануллой о враждебных спекуляциях купцов, и в их числе некоего Шоу, на афгано-советской границе и о бандитских вторжениях 7 мая 1928 года?»
Черный крестик, пикантно трепетавший на белой коже секретарши, помешал галантному корреспонденту увидеть, что голубые глаза суетливо забегали. Но в голосе мисс Хаит по-прежнему чувствовался холодок: «Господам — моим шефам лондонской фирмы — ничего неизвестно о нахождении в этом районе упомянутого полковника Лоуренса. Что касается мистера рядового Росса, сотрудником поверенных коего я являюсь, то…»
Мисс Гвендолен Хаит дала понять, что все слухи о том, что полковник Лоуренс, переодетый в экзотический наряд, под именем Росса, Шоу или под любым другим именем путешествует по Пенджабу, изучая деятельность большевистских агентов, не что иное, как газетная утка. Мисс Хаит подтвердила, что в полученном на прошлой неделе в сентябре от мистера Росса письме указывается его постоянный адрес до 1930 года: энская эскадрилья королевских воздушных сил в Индии. Господин Росс всё еще состоит на постоянной должности в королевском воздушном флоте, что и препятствует ему путешествовать по странам Азии.
Но корреспондента уже не интересовал мистер Росс. Выйдя на улицу, он не удержался от восклицания: «Великолепная женщина. Лед и огонь!»
Ответить на все и ничего не сказать — испытанный прием азиатской дипломатии. Он вполне согласовывался с характером мисс Гвендолен Хаит.
Может быть, кого-нибудь и удивило, что простой рядовой англо-индийской армии имеет поверенного, к тому же уполномоченного проводить пресс-конференции.
Такое случается в сказке. Ну и что ж, все, что имеет касательство к Лоуренсу Аравийскому, — сказка XX века. Во всяком случае корреспонденция в «Форуорд» позволила даже не слишком проницательным читателям, не склонным верить сенсационным слухам, установить полное тождество рядового королевских воздушных сил Росса и коммерсанта Шоу со знаменитым Лоуренсом. И задуматься над вопросом: не слишком ли обострилось положение на Среднем Востоке, если там возникла надобность в услугах такого опытнейшего деятеля британской разведки, как сам прославленный еще со времен мировой войны разведчик.
Но журналисты на то и журналисты. Ни черный бриллиантовый крестик на белоснежной коже, ни розовая кондитерская глазурь щек, ни голубые, ничего не говорящие глаза, ни холодный тон не могли умерить их фантазии и помешать строить догадки. Единственно, в чем успела мисс Гвендолен Хаит, — ни в одном из газетных сообщений не упоминалось ее имя.
Уже давно стала широко известна книга «Семь столпов мудрости», в которой полковник Лоуренс Аравийский самодовольно описал свою сверхличность, разрекламировал свои «подвиги», свои политические методы в традициях «разделяй и властвуй». Все теперь знали, кто укрывался в годы первой мировой войны под личиной ученого археолога, историка крестовых походов, советника арабского бюро в Каире, турецкого именитого паши. Сам Лоуренс живописал во всех подробностях свою диверсионную и подрывную деятельность на Аравийском полуострове британского резидента, который беспринципными происками и лестью, золотом и кинжалом, подкупами и убийством, заговорами и провокациями прокладывал британским финансовым магнатам дорогу к нефтяным полям Ирака, Персии, Баку, Туркестана, сколачивал из стратегически важных районов стену на подступах к жемчужине британской короны — Индии. Без ложной скромности полковник Лоуренс изображал в своей книге себя бескорыстным защитником арабов. С той поры бедуинский бурнус и «агал» Лоуренса, превосходное знание арабских наречий и кочевого быта, его познания в догматах мусульманской религии и демонстративное соблюдение обрядов, обязательных для последователей пророка, стали обязательны для всех агентов «Интеллидженс сервис» на Востоке. Но то, что было оригинально и действовало внови, теперь примелькалось. И даже сам Лоуренс никаким маскарадным одеянием не мог укрыться от пытливых взглядов работников прессы.
В мире шла подготовка к войне против СССР. Наглое устранение Советского Союза из состава участников «Пакта Келлога» показало, что пакт этот — орудие империалистов. Газеты писали: «Пакт без СССР, несомненно, заключает в себе антисоветское жало». В газете «Дейли Мейль» появилась статья о намерении Джонсона Хикса «выгнать из Азии советские банки». Британские линкоры «Хууд» и «Тайгер» в сопровождении двух тяжелых крейсеров вошли в Балтийское море. За ними приплыла целая французская эскадра. В Западной Европе вопили, кричали в печати и с парламентских трибун о скором крушении Советской власти. Причины предстоящего кризиса перекладывались с внутриполитических затруднений на внутрихозяйственные. Даже определялись сроки «кризиса Кремля» — указывался июнь 1928 года. Усилилась антисоветская возня во Франции вокруг так называемых польского и украинского вопросов. Правительственные французские круги дали санкцию на агрессивные действия Польши против Советов. В вызывающем тоне польские газеты подстрекали к налету на советское посольство. Советский Союз вынужден был выступить с протестом против подготовки Францией антисоветского блока.
Именно в тот период пешаверское бунгало мистера Эбенезера являлось важнейшим звеном в цепочке, тянувшейся через моря и континенты от Лондона до Дели. Даже в заключившей с Москвой добрососедский договор Турции происки англичан имели успех. В Артвинском вилайете началась возня антисоветских элементов. Вдруг начали притеснять молокан — выходцев из России. В Константинополе деловые круги подвергли дискриминации советских граждан. В Трабезоне власти открыто приступили к секвестру имущества всех советских подданных. Такая же картина наблюдалась в Иране. На протест советского посла шах заявил: «Увы, англичане все еще являются хозяевами в Персии». Шах разрешил Британии создать на юге аэродромы на авиалинии Лондон — Карачи. Усилились британские интриги среди кочевых племен Луристана. Министерство иностранных дел предъявило совершенно безоснованные претензии на обширную территорию в долине Атрека, именно в том районе, где в 1925 году персидские воинские соединения перешли советскую границу и разорили несколько советских селений. Беспрестанные нарушения происходили и на других участках границы.
«По одному Ленкоранскому участку более двухсот пограничных конфликтов на общую сумму свыше миллиона кран, — говорила мисс Гвендолен мистеру Эбенезеру. — Разве плохо пощипать советскую и без того жидкую казну? Разве не остроумно нарушить водную конвенцию в оазисах Чаача, Меана, Казган Чай, Гюльриз и других, перекрыть воду и оставить хлопковые поля на советской стороне без воды? Удар по экономике — раз, недовольство населения — два. В Азии, когда перестает течь на поля и в сады вода, люди озлобляются. Это поэффективнее басмачей. А мы, сэр, на своем участке границы ограничиваемся булавочными уколами. Наш мешедский консул Хамбер действует тоньше».
Не всякий понял бы, что происходит. Какое право имела читать нотации высокопоставленному имперскому чиновнику Индийского департамента какая-то экономка. Дело экономки — кухня, щетка, утюг. Почему мистер Эбенезер сидел молча, опустив голову, и имел при этом жалкий вид.
Тогда Моника еще совсем плохо понимала по-английски. Она оказалась случайно при разговоре, но по резкому тону мисс Гвендолен и по виноватому виду мистера Эбенезера догадалась, что ее наставнице принадлежит очень важное место не только в столовой и кухне, но и во всем бунгало.
Шаг за шагом молоденькая крестьянка из зарафшанского кишлака углежогов и кузнецов оказывалась в гуще самых острых событий современности.
И теперь, когда ее спустя два года привезли в Женеву, Моника-ой, постигшая все и всяческие каноны английского «high life», научилась и многому другому, что отнюдь не предусматривалось ее строгими воспитателями. Она отлично разбиралась в таких вопросах, которые по инструкциям ей совсем не надлежало знать.
Но все это произошло помимо воли мисс Гвендолен и мистера Гиппа, перед которыми стояла задача сделать из дехканской девчонки куклу, со всеми внешними признаками и данными азиатской принцессы — бездумную, с минимальными мыслительными способностями, занятую безделушками, интересующуюся нарядами и ослепленную дворцовой мишурой.
Их кукле, именуемой дочерью эмира бухарского и принцессой давно уже не существующего восточного государства, не требовался ум.
Кукле не надлежит размышлять и рассуждать.
Но то, от чего ее всячески отстраняли, ограждали, особенно привлекало Монику. Ее окружили всем мыслимым и немыслимым комфортом, избавили от нужды и жизни впроголодь, от вечной повседневной тяжелой работы у очага, от постоянной заботы о хлебе. Ее приучили максимум внимания уделять своей внешности, платьям, кружевам, шляпкам. Она сделала немалые успехи в музыке.
И несмотря на это все, Монику непреодолимо тянуло именно ко всему кишлачному, к родным глиняным домикам Чуян-тепа, к пыльному, гравийному Пенджикентскому почтовому тракту, на обочине которого она играла с кишлачными ребятами «в песочек», к просторам изумрудных рисовых полей Зарафшанской поймы. Даже местные пешаверские комары и москиты — ей казалось — кусались как-то неприязненно и злобно, не в пример чуянтепинским.
Моника жадно интересовалась проникавшими в бунгало вестями из далекого Туркестана. Немало удавалось узнать ей от эмигрантов, которые с надменным видом и голодными глазами заседали в «узбекской» михманхане пешаверского бунгало — большой комнате, устланной богатыми коврами и шелковыми тюфячками.
Мрачные бородачи-чалмоносцы делались многословными, едва с ними заговаривала на их родном языке молоденькая переводчица мистера Эбенезера. Родной язык и ворота крепости распахивает. Оживившиеся чалмоносцы сразу же сбрасывали с лиц ледяные маски спеси, пускались в разные подробности, частенько не имевшие никакого отношения к делам, из-за которых судьба забросила их в далекую Индию. Некоторые из них бежали из Советского Союза совсем недавно и, несмотря на озлобленность и даже ненависть, не могли не рассказать о многом, что их самих поразило: о зажиточной жизни советских рабочих и дехкан, об открытии школ для детей, об электрическом освещении, о новых дорогах, о том, что дехкане получили землю и воду. Когда же какой-нибудь из эмигрантов рассказывал о басмаческих террористических актах, издевательствах над учителями и агрономами, об убийствах басмачами трактористов и сбросивших паранджу женщин, голос его обычно начинал звучать неуверенно. Беглец принимался заученно бормотать что-то о непреложных законах шариата и адата, тяжело вздыхал, теребил бороду. Смущенно поглядывал он на золотоволосую пери, которая так хорошо говорила на его родном языке и в глазах которой читался испуг и отвращение.
А те, кто слышали о поразительной судьбе прокаженной из Чуян-тепа и знали, кто она такая, совсем расстраивались и плели несусветную чушь, потому что у них перепуталось в голове, что хорошо и что плохо. Они боялись лгать, когда она задавала им вопросы, — кто ее знает, все же она царская дочь, — и рассказывали правдиво, что видели на советской стороне, хотя тут же принимались хорошее охаивать, а все плохое хвалить.
Вышло так, что Моника знала правду о многих сторонах жизни Узбекистана. Но у нее хватило сообразительности держать всё при себе и не делиться своими мыслями и сомнениями с мисс Гвендолен. Ее приучили отвечать на вопросы «да» или «нет», говорить о погоде, о платьях, о музыке, о фасонах французских каблуков.
В Женеве, в апартаментах отеля «Сплэндид», девушка вела себя замкнуто, молчаливо. Мисс Гвендолен временами не могла сдержать своего раздражения: «Неужели у тебя язык приклеен?» Можно умереть со скуки, особенно когда ты вырвалась ненадолго из страны дикой, варварской, а тебе нельзя даже показаться в обществе. Надо ждать. А тут рядом еще эта заводная кукла, от которой только и слышишь «да», «нет».
Вообще же старые знакомства пригодились мисс Гвендолен. Двери кулуаров Лиги Наций по протекции лорда Кашендена распахнулись перед дальними путешественниками.
Галантный лорд нашел в принцессе Монике безропотную слушательницу. Юридические казусы дипломатической практики были его любимым коньком, с которого он буквально не слезал. Он любил ошеломить собеседника цитатами из великих ораторов древности, особенно если ему хотелось обосновать «истины», вроде права белого человека на господство в Иране или Индии, Индонезии или Тибете…
«Юстиция, — вещал он, — дает на то право нам, британцам».
Но как он поразился, когда однажды тонкий голосок остановил его совсем неожиданно:
«Не правда ли, что юстиция — лишь более или менее удачная мера предосторожности против истинного права и его осуществления».
Вопрос задала Моника, и так наивно смотрели ее голубые глазки на его светлость лорда Кашендена, что он внезапно почувствовал себя по меньшей мере идиотом. Молоденькая особа видела его насквозь. «Легкомысленную по глазам узнают, умницу — по словам». Но что-то следовало сказать, чтобы оставить за собой последнее слово в споре, и их лордство спросил: «О, мисс принцесса знает юриспруденцию?» Моника скромно потупилась: «Прочитала в книге… Где я училась, полно книг».
Ни протекция лорда Кашендена, ни представления Англо-Индийского департамента не действовали. Время тянулось бесконечно. Не помогли ни лучистые глазки и трепетно-нежные губки принцессы, которые немало тревожили воображение его светлости. Однако холодный рассудок подсказывал: «Чересчур умна… Напичкана словарями… И не женственна…» Оставим на совести лорда подобные умозаключения. Он просто обиделся.
Сама Моника думала: «Удивительно гадко его лордство гладит мне руку».
Что же касается мисс Гвендолен, то она оделась в броню безупречной нравственности. Она не без ехидства выговаривала почтенному дипломату: «Судьбы истории двадцатого века решаются не для того, чтобы позволять топтать принципы морали». На что она намекала? Не на то ли, что лорду Кашендену нечего припутывать свои сластолюбивые повадки к делам высокой политики…
А Моника и не подозревала ничего. Она наслаждалась солнцем, небом, городом, озером и главное — покоем и особенно тем, что ее перестали воспитывать. Мисс Гвендолен так и сказала в первое же утро, когда они проснулись в голубых кроватях голубого номера отеля «Сплэндид». Разнеженная сном, вся розовая, заспанная, какая-то домашняя, мисс Гвендолен проворковала:
— Душечка, ваше высочество, теперь вы воспитались. Теперь вы, что называется, принцесса девяносто шестой пробы и даже изволите спать на бездонной перине, как подобает принцессе, и не храпите, как мужичка. Теперь покажите себя во всем блеске. И покажете! — с угрозой прибавила мисс. — А не покажете…
В тоне мисс Гвендолен зазвучали неприятные нотки. Почти два года изо дня в день они звучали в ушах деревенской девчонки, два года, пока ее «обкатывали», по выражению мистера Эбенезера Гиппа. «Спокойно! — говорила мисс Гвендолен Монике. — Хорошо, что ты еще не попала в лапы Пир Карам-шаха. Он бы сделал из тебя царицу локайских верблюжатников». Но подобные мысли мисс Гвендолен теперь высказывала редко. Она создавала из Моники принцессу и искренне верила, что Моника вполне подготовлена к своей роли.
Женщина, которой делать нечего, доит кошку.
Доказательств не требовалось. Они поразительно были похожи. Сходство доходило до немыслимого.
— Может же природа выкинуть такие антраша, — покачивал головой мистер Эбенезер Гипп. — Самая строгая экспертиза, самая предубежденная единогласно даст заключение — мать и дочь! Дочь и мать!
Мадемуазель Люси со своими золотыми локонами, нежно-голубыми глазами, пухлыми, тронутыми помадой губами, наивно приоткрытым ротиком, мерцающими таинственным блеском перламутра зубами и не думала доказывать, что эта молоденькая девушка с такими же золотыми косами, глазами фарфоровой куклы и бело-ослепительными зубами ее дочь. Никаких сомнений. Все яснее ясного.
— Никаких претензий с моей стороны, — ворковала мадемуазель Люси. И все поразились — никогда еще не приходилось слышать, чтобы голоса были так похожи. — Но вы поймите! Представьте! У меня салон. Аристократы… Безумно богатые. Лимузины! Замок в департаменте Жиронда. Лакеи! Гобелены! Апартаменты! Радио! Белый рояль! Севрский фарфор! И вдруг знакомьтесь — ваше очаровательное дитя — Моника! И откуда взялось имя Моника? Моя дочь! Моника из Азии! Поймите. Какой пассаж! Да все подумают, что я старуха. Но я молодая женщина, и мне рано напяливать на голову чепец бабушки. Поймите меня правильно! Я люблю мою Монику… Но я не могу отдаваться чувствам. Переживания так старят.
Материнским излияниям мадмуазель Люси отвела ровно минуту. Она поражена! Потрясена! Восхищена! Она обезумела от счастья. Но… Она не плакала, она не смеялась. И слезы и смех вызывают в уголках глаз «гусиные лапки». О, эти ужасные морщинки!
Фарфоровые глаза куклы оставались безжизненными — сизо-голубыми, когда в столь похожих глазах ее дочери отражались радость и страх, изумление и недоумение, нежность и отчаяние.
Мадемуазель Люси не предупредила о своем приходе. Неожиданно в обрамлении локонов, кружев, газового шарфика она впорхнула в гостиную «Сплэндид» и, заключив в объятия дочь, расчувствовалась. Но тут же она деловито заговорила о том, что привело ее сюда. Материнские чувства? О, нет! Меньше всего.
Хладнокровно она изложила целую программу. Надо отдать должное мадемуазель Люси: временами горло у нее сжималось, и она начинала задыхаться. Это означало, что чувства матери на какой-то миг возобладали: такая прелестная, милая дочка!
— Смешно! Я — жена владетельного государя, азиата, — сокрушалась она. — Моника, моя дочь, от него… Все законно. Я королева, я царица, я эмирша. Ничего! Пусть это не слишком ослепительное княжество, которое в Азии днем с фонарем не сыщешь. Все равно я царица по закону, документ у меня, я эмирша, королева! Я же не какая-то… Муж-то мой, хоть и бывший «гарунальрашид», но жив-живехонек. Всё! Тут всё ясно. И тут мне лично ничего не надо. У меня нет настроения возвращаться к азиату, пусть он и трижды король. И тут тоже всё ясно! Но моя милочка Моника — законная дочь восточного короля. Придется эмиру позаботиться о нашей дочери, раскошелиться. Платите, господин эмир! И всё тут! О ля-ля! — Изящным жестом она пощелкала своими пальчиками с удивительно малиновыми ноготками. С нежностью, похожей на осторожность, она поцеловала вспыхнувшую от волнения Монику.
Мадемуазель Люси при всем избытке чувств не сумела скрыть, что ужасно боится резким движением потревожить свою искуснейшую косметическую оболочку.
— Сколько, спросите вы меня? Ну, надо подумать. Продешевить мы не собираемся. Дешево он от меня не отвяжется, господин «гарунальрашид».
— Вы моя мама? В самом деле мама? — проговорила Моника. В глазах ее стояли слезы. — Вы… мама!
Девушка кинулась обнимать мадемуазель Люси, ничуть не остерегаясь, что может помять ее наряд. Мать и дочь замерли в объятиях.
Мисс Гвендолен, мистер Эбенезер поглядывали то на них, то друг на друга. Бурные излияния шокировали их. Во всяком случае встреча Моники с матерью не предусматривалась, по крайней мере, на данном этапе их пребывания в Женеве.
Оставалось надеяться, что это ненадолго. И они оказались правы. Беспокойство за прическу и платье заставило мадемуазель Люси решительно высвободиться из объятий Моники. Она отодвинулась на расстояние вытянутой руки и воскликнула:
— А ты красива! Правда, не красивее меня, твоей мамочки. А?
Осторожно разглаживая оборочки на корсаже, мадемуазель Люси заговорила сухо, деловито:
— А теперь, дочь моя, — она покосилась на Гвендолен и Эбенезера, — собирайся. Поедем ко мне.
Мисс Гвендолен вмешалась:
— Мадам… вы повидались с Моникой, добились своего. Прекрасно. Это делает честь вашим чувствам. Но позвольте напомнить: Моника — принцесса, а принцессы подчиняются строгостям этикета.
Неожиданно мистер Эбенезер оказался между Люси и Моникой.
— Свидание закончено!
— Не в моих правилах волноваться, — почти не открывая рта, протянула мадемуазель Люси, — поэтому позвольте сказать вам, обратите внимание, я тоже совершенно спокойна. Но я мать. Я мать по законам божеским и людским… Ну вы отлично знаете. Мы счастливо встретились. И теперь не расстанемся.
— Прошу вас! — Мистер Эбенезер довольно энергично наступал на мадемуазель Люси, заставляя ее пятиться к двери.
— Я не из пугливых, — продолжала Люси. — За мои права вступятся. Кто? Ну, например, французы, русские, ля-ля! Вы еще пожалеете.
— Вон! — тихо проговорил Эбенезер.
— О! — вырвалось у Моники, и она заплакала.
— Береги цвет лица, моя дочь, — равнодушно сказала Люси. — А вы, мистер бульдог, спрячьте клыки. И помните. Без меня Моника есть Моника, и всё. Единственное доказательство, что Моника дочь Сеида Алимхана, — это я. Все знают, у него был полон гарем одалисок и шлюх, но я еще раз говорю вам — я законная его жена…
— О! — повторила сквозь слезы Моника.
— Ты взрослая. И нечего их стесняться, дочь моя. А вы, мистер и мисс, имейте в виду, всё, решительно всё, что касается принцессы Моники Алимхан, касается меня. Я мать. Идем, Моника. Ах, так. Вы не пускаете. О ля-ля! Насилие! Я живу в отеле «Гранд», Моника. Спросите супругу его высочества эмира бухарского! Ха! У меня солидный кредит.
И облако шифона, легких шалей выпорхнуло в дверь. Мистер Эбенезер неуклюже расставил ноги и наклонился всем туловищем вперед, как бы собираясь ударом кулака послать кого-то в нокаут. В юности мистер Эбенезер Гипп занимался боксом. Появление мадемуазель Люси просто озадачило его.
Он боялся всякого шума. Только сегодня утром гостиная люкса гремела и содрогалась от грубых голосов военных. Сегодня сюда явились господа представители парижского «Комитета спасения России», чтобы категорически изложить свою точку зрения на бухарский вопрос. «Шумиха, поднятая в Женеве по поводу приезда принцессы бухарской, — неуместна, — заявили они. — Парижский комитет стоит на позициях единой и неделимой России, в рамках границ 1917 года. Никаких самостоятельных акций парижский Комитет не допустит. Бухарский эмир был, есть и останется вассалом Российской империи. Эмир Сеид Алимхан старается уклониться от финансирования движения белой гвардии. Если он вздумает и дальше продолжать игру в независимость, с ним церемониться не будут. Пусть только осмелится полезть с какими-то самостоятельными акциями на границах Туркестана. Что касается какой-то там принцессы Алимхан, она никого не интересует. Ее комитет дезавуирует как самозванку и английскую шпионку. Никто всерьез не принимает ее дутых прав». Пригрозив скандалом, господа офицеры покинули отель, сжимая кулаки, не пожелав даже взглянуть на принцессу бухарскую…
Ни Эбенезера, ни Гвендолен не интересовали переживания Моники. Эбенезер плевал на переживания. Мисс Гвендолен взволновало появление мадемуазель Люси. Всё же встреча дочери и матери после многолетней разлуки трогательное, волнующее зрелище. А Гвендолен, воспитанная на диккенсовских романах, была в меру чувствительна.
Монику предоставили самой себе.
Она выбежала из комнаты, упала на постель и уткнулась лицом в подушку. В смятении чувств она не понимала, что происходит. Она знала, что тетушка Зухра ей не родная мать. Зухра не проявляла ни теплоты, ни нежности. Она испытывала неприязнь к бело-розовому, светловолосому подкидышу.
Относилась Моника к тетушке Зухре как к мачехе, но почитала сумрачного Аюба Тилла отцом. Девушка не верила, что она дочь бухарского эмира. И вот нашла мать и окончательно потеряла отца. Значит, она дочь эмира… Но она уже ни во что не могла верить.
Какое-то мгновение она не поверила этой прекрасной пери мадемуазель Люси. Не поверила, что она ее мать, хоть и сама сразу же поняла, что не верить нельзя. Можно ли найти на земле кого-то, кто больше похож на мою мать.
Она не знала до сих пор, что такое боль в сердце. Нет, она сейчас же пойдет в отель «Гранд», найдет свою мать, поцелует ей ноги, вымолит прощение. Она сделает то, что сделала бы каждая кишлачная девушка: будет любить ту, что ее родил, будет покорна ей во всем. Никогда-никогда она не упрекнет свою мать, родную мать. Кем бы она ни была! Что бы она ни захотела сделать со своей дочкой… Она, Моника, никакая не принцесса, она простая кишлачная девушка и готова служить своей матери…
Моника даже засмеялась… Но боль в сердце не проходила. Девушка слишком хорошо узнала своих воспитателей, их мир и понимала, что они не выпустят ее. И ей безумно захотелось, чтобы вдруг рядом с ней оказались мудрый доктор Бадма и всегда спокойный и рассудительный Сахиб Джелял. Что ж, решение принято. Надо уходить.
В гостиной она попала под тяжелый, свинцовый взгляд мистера Эбенезера. Гвендолен прочитала сразу нотацию: и неудобно молодой мисс без спроса входить в комнату, и неудобно принцессе вести себя невежей. Вот в чем, оказывается, наследственность — каких манер можно ждать от дочери шансонетки, которая лезет в аристократки. Именно так!
Оказывается, мисс Гвендолен давно уже разузнала всю подноготную мадемуазель Люси. Моника может не обольщать себя. Все материнские чувства мадемуазель Люси напускные. Голый расчет. Для нее эмират сгинул навсегда. Она бежала из России от революции. Ей сопутствовала удача. Своим очарованием она вернула благосклонность старого покровителя своей семьи барона Робера Ротшильда. И Моника, и вся забытая история с бухарским гаремом сейчас могли лишь повредить мадемуазель Люси. Тривиальна истина, что красота не вечна, а Люси уже за тридцать, а склонности ее покровителя не постоянны, и Люси старается получить шанс «про запас». Она нашла дорожку в круги российской эмиграции к генералу Миллеру, сменившему исчезнувшего при таинственных обстоятельствах Кутепова — главу российского белого офицерства. Люси ла Гар на короткой ноге с многими в «Комитете спасения России». Для деятелей Комитета Люси сочинила целую легенду. Она, оказывается, до сих пор не утратила благосклонности эмира. Очарование ее столь велико, что ей ничего не стоит заставить его высочество ассигновать крупные суммы на дела белой эмиграции, на крестовый поход против большевистской России. Не исключено, что мадемуазель Люси пытается заключить сделку под будущее бухарское наследство. Генерал Миллер в финансовых вопросах сама наивность и простота. Пока что он позволяет предприимчивой особе без ведома ее барона получать изредка в кассе Комитета некоторые суммы. Надо сказать, Люси и так не нуждается. Ее барон ни в чем ей не отказывает. И все же приятно тайком от него шить сногсшибательные туалеты, состоять клиенткой самых шикарных модисток Парижа, останавливаться в великолепных отелях, пускать пыль в глаза, словом, проявлять самостоятельность. В светской хронике частенько мелькают сообщения о блистательной «Л. ла Г.».
Высказав все это женской скороговоркой, мисс Гвендолен пристыдила Монику:
— Сколько тебе, мисс, твердили: воспитанная девушка, да еще леди, не дает волю чувствам. И тебе нечего распускаться. Твоя новоявленная родственница, к сожалению, дешевая искательница приключений. Отец твой, господин эмир, и думать о ней позабыл. Такова жизнь, душечка! Эмир не выплатит твоей мамаше и ломаного фартинга. Тебе раз и навсегда надо выкинуть ее из голову. Забыть о ней, как тебе это ни горько. А мы с мистером Эбенезером желаем тебе только добра и позаботимся, чтобы ты с ней больше не встретилась.
Моника приуныла. Смятение и горечь остались от встречи с матерью. Холодок равнодушия, ревнивая неприязнь, которую испытала Люси при виде дочери, отталкивали. Не возникло ни нежности, ни теплоты. Моника каялась, убивалась, почему она не испытывает чувства настоящей близости к этой крашеной, пахнущей приторными духами, молодящейся женщине с замороженным, словно покрытым глазурью лицом, на котором жили своей настороженной жизнью лишь голубые глаза, полные жадности и вражды. Осторожные поцелуи, которыми наградила Люси свою дочь, оставили след коснувшейся сосульки, и Моника, полная ужасного сомнения и даже отчаяния, инстинктивно пыталась стереть его ладонью.
— Сколько тебе говорили, — продолжала Гвендолен, — не мять лицо пальцами. Пойдут угри и прыщи. Марш к себе! И выбрось всё из головы.
Но разве выбросишь из головы такое. От одного упоминания имени Люси у Моники сердце провалилось в бездну, и, бог знает, сколько она в тот вечер пролила слез, она, которая вообще не плакала: ни когда в темноте хлева болели ссадины от ржавого железа на кистях рук, ни когда надвигался кошмар, именовавшийся Кумырбеком, ни когда мисс Гвендолен коверкала ее ум и душу, ни когда ее выставили напоказ Ага Хану и ничто, казалось, не могло ее спасти от жалкой участи рабыни. А вот теперь она по ночам плакала до того горько, что черствая, безжалостная менторша мисс Гвендолен на соседней кровати хныкала по-бабьи: «Перестань, не то я тоже зареву!» Женская натура непостижима. Непростительная слабость! Но это было так. Мисс Гвендолен привязалась к объекту своих опытов, злилась, бранила себя и… ничего не могла поделать со своими нервами.
А поводов у Моники проливать слезы появилось предостаточно. Люси ла Гар напоминала о себе ежедневно. Она отнюдь не собиралась отрекаться от Моники. С очаровательной дамской непосредственностью она повсюду афишировала свое положение супруги его величества короля Бухарии и претендовала на королевские почести. На рауты и приемы Люси ла Гар надевала немыслимые тюрбаны, нелепые, пестрые, причудливого фасона. Наряды ее изображали нечто азиатское, что-то среднее между индусским сари и японским кимоно, впрочем, выгодно подчеркивающее линии фигуры. В письме эмиру его неофициальный представитель при Лиге Наций господин Юсуфбай Мукумбаев писал: «В этих силках дьявола запутаются любые дела».
В один из дней он оставил скромную квартиру, которую снимал у одной ошвейцарившейся левантинки, свой невинный «кейф», свои курпачи и ястуки, свой чайник с зеленым чаем, свою крошечную пиалушку голубоватой расцветки «джидогуль» и, облекшись в бухарский золототканый халат и весьма респектабельную чалму настоящей индийской кисеи, направил стопы в отель «Сплэндид». Он поднялся в номер «люкс», долго и важно приветствовал хмуро встретившего его мистера Эбенезера Гиппа, но не заикнулся о деле, которое его сюда привело. Он уклонился от встречи с Моникой, пробормотав о неприличии видеть постороннему человеку девушку-мусульманку в несоответствующей обстановке и без покрывала. Он смиреннейше попросил пришедшую в гостиную мисс Гвендолен почтительнейше передать Монике-ой, что халиф правоверных Сеид Алимхан здоров и преуспевает в жизненных делах. Но он ни разу не произнес титула, не назвал Монику принцессой.
Все это звучало очень комично. В пешаверском бунгало господин Мукумбаев не конфузился, когда Моника выбегала к нему без покрывала на лице, и запросто беседовал с ней. Но, видимо, на чужбине Мукумбаев почитал своим долгом выдерживать малейшие мелочи восточного этикета и соблюдать религиозные предписания.
Он посидел в гостиной с мистером Эбенезером Гиппом, помолчал и удалился, бросив многозначительно:
— Почтительной дочери надлежит ждать повелений своего отца и блюсти свое достоинство.
Шурша золототкаными полами халата, он покинул отель, заставив обслуживающий персонал «разинуть рты изумления и восторга».
На поблекшем невзрачном лице Юсуфбая Мукумбаева ничего не отражалось. Знали, что он жаден к деньгам, что деньги — его единственное божество. Но что он хотел показать своим приходом в отель «Сплэндид»? Простое ли уважение, или отдать долг придворной вежливости, боязнь ли английских хозяев Моники, или имел какую-то особую цель?
В Женеве ничего нельзя скрыть. Выяснилось, что в тот же день Юсуфбай Мукумбаев нанес визит и мадам Люси.
— Ничего не знаю, — сказала мисс Гвендолен, — но одно не вызывает сомнения: этот бухарец здесь — сеидалимхановский представитель, и обойтись без него в Лиге Наций, по-видимому, нельзя. Он заискивает перед мадам Шлюхой. Он ищет контактов с бароном Робером Ротшильдом.
— Этот разряженный павлин, — думал вслух мистер Гипп, — возможно, и согласится на спектакль в Комитете безопасности с девчонкой, однако лишь в одном случае — если это послужит на пользу ему и барону. Дела эмира его интересуют постольку-поскольку. Он прежде всего коммерсант, и эмир нужен ему как вывеска для его фирмы «Торговля каракулем. Мукумбаев и К°». А поскольку половина состояния эмира в сейфах Ротшильдов, ему надо заручиться их поддержкой.
Нельзя допустить, чтобы он нам помешал. Вопрос о Бухаре — должен стоять в Комитете безопасности. Единственная возможность его поднять — это наша принцесса… И чем скорее, тем лучше!
И все же нотки сомнения звучали в голосе мисс Гвендолен.
Приглушенный, вкрадчивый голос, делающий честь дьяволу.
Чудесный фарфоровый цвет лица Моники сделался на берегах Женевского озера еще чудеснее. Ни азиатское солнце Чуян-тепа, ни ветры Каракорума, ни притирания и румяна косметички-парижанки, в руки которой попала Моника в бомбейском дворце Живого Бога, — ничто не отразилось на нежнейшем ее румянце, на бирюзе ее глаз, на нежной розовости ее губ.
Восхищенные репортеры из редакций газет, стайкой вившиеся вокруг Моники в Женеве, все точно сговорились. Их интересовало лишь одно: что их высочество сделала со своей смуглой кожей — по их мнению, девушка из Бухарии не может не быть коричневой, по крайней мере, бронзовой. А фотокорреспонденты сожалели, что цветное фотографирование находится еще на примитивном уровне и нельзя запечатлеть на снимках нежнейшие краски!
Появление в Женеве таинственной бухарской принцессы не приобрело характера политической сенсации, на которую рассчитывали. В газетах писалось о наружности Моники, о безупречности ее фигуры, об умении носить моднейшие туалеты. Уделялось место необыкновенной для «азиатки» высокой культуре, знанию французского языка, светским манерам, утонченности, сдержанности, скромности, которая противопоставлялась распущенности, якобы свойственной женщинам желтой расы, приезжающим в Европу… А что касается главного, то лишь где-нибудь в самом конце печатного столбца, чаще всего мельчайшей нонпарелью, отмечалось: «Восточная принцесса намерена искать в кругах Лиги Наций защиты от происков большевизма, лишивших трона ее отца». Причем трон этот оказывается где-то не то в Индокитае, не то еще в каком-то экзотическом княжестве загадочного Тибетского плоскогорья. Что же поделать, если на корреспондентов вдруг находило географическое затмение от появления блистательной луны, слепившей их взоры.
Мистер Эбенезер и мисс Гвендолен были не в духе. И не потому, что их раздражала назойливость и тупость журналистов. Имелись более серьезные причины.
Пока мисс Гвендолен и мистер Эбенезер совершали вместе с Моникой морское довольно приятное путешествие по Индийскому океану, Красному и Средиземному морям, что-то переменилось в международной обстановке. И вместо того, чтобы сразу везти Монику на прием к весьма видному деятелю Лиги Наций, мистер Эбенезер засел за телефонные переговоры с Лондоном, предложив мисс Гвендолен погулять с «нашей обезьянкой» по магазинам и модным ателье города и — «Черт! Дьявол ее побери!» — занять ее чем угодно. Ему требовалось время, чтобы прояснить обстановку и понять, что там затеяли «эти проклятые бездельники — парламентарии в Лондоне».
Моника простодушно наслаждалась красотами Женевы и комфортом фешенебельного отеля «Сплэндид», не подозревая, что тучи сгущаются. Нервозность мисс Гвендолен она принимала за очередную прихоть.
Когда живешь в одном доме с людьми, когда отличаешься наблюдательностью, — а жизнь многому научила чуянтепинскую крестьянскую девушку, — когда застаешь какие-то обрывки «семейных» сцен, когда видишь, что мистером Эбенезером помыкают, когда, наконец, мисс Гвендолен в минуты откровенности позволяет себе сетовать на чрезмерное внимание мистера Эбенезера к дамам на дипломатических приемах — тогда многое делается понятным. Своей воспитаннице мистер Эбенезер не уделял особенного внимания. Выполняя служебное поручение, он был в высшей степени строг. Ни природное очарование Моники, ни кукольная красота ее не вызывали в нем движения чувств. Он умел вовремя переключать свои эмоции. Внешние и внутренние достоинства «обезьянки», конечно, превосходны. Но он рассматривал их, как товар на международном политическом рынке. Неприятно, если бы обезьянка была безобразна и тупа, как и надлежит быть обезьянке. Но и тогда он вел бы себя не иначе, чем теперь, когда объект опыта оказался совершенством красоты и способностей.
Мистер Эбенезер признавался, что дикарская эта девица весьма притягивающа и вызывает в нем порой неуместное волнение. Он боялся, что мисс Гвендолен заметит это, и тогда возникнут осложнения, совсем ненужные. В глубинах души — но только в самых темных, даже ему самому неясных пропастях — он предпочел бы дикарку Монику своей стандартно английской красавице. Происходило в его смятенном уме такое неподобающее брожение вероятнее всего потому, что мисс Гвендолен, сочетавшая в себе сову и коршуна, заслужила у Эбенезера прозвище «Маккиавелли в пеньюаре».
Возможно, по этим соображениям лично он остановился не в отеле «Сплэндид», а в сравнительно скромном английском туристском пансионате. Здесь, кстати, все было в англосаксонском духе: и обстановка, и обеды. На обед подавали бифштексы с кровью. А то приносился на таблдот преогромный кусок мяса и хорошо наточенный нож, которым каждый отрезал себе порцию. Все это мясное изобилие заливалось крепчайшим плебейским ромом.
Суровое воспитание в квакерском духе выжгло клеймо на натуре мистера Эбенезера и заставило его считать свои отношения с мисс Гвендолен семейным союзом до смертного одра. Мистер Эбенезер не освятил браком эти узы. Он не мог освятить. Его бы не держали и минуты на службе, если бы обнаружилось подобное. Рухнуло бы и весьма сокровенное и сложное положение в колониальном аппарате мисс Гвендолен, узнай об этом кто-либо в Лондоне на Даунинг-стрит.
Так и тянулась странная связь, ни в чем не проявляясь, кроме внезапных вспышек ревности мисс Гвендолен, заставлявших мистера Эбенезера впадать в меланхолию и трепетать за будущее.
К тому же произошел переполошивший мистера Эбенезера разговор. Такой разговор, что изрядно прочерствелое сердце его — а мистер Эбенезер в душе гордился, что у него «не сердце, а камень», — непроизвольно сжалось и началось нечто похожее на астматические спазмы.
— Если положение не изменится, — мило улыбнулась Монике мисс Гвендолен, опустив на колени старинную рукописную книгу, которую она с интересом просматривала… — И если господа из Лиги Наций не перестанут вертеть носом, нам, милочка, придется решать.
Задумчиво провела она кончиками пальцев по глянцевитой поверхности цветной миниатюры, украшавшей страницу рукописи, таким жестом, точно приласкала ее.
Моника недоумевала:
— Решать?.. Вы приучили меня к послушанию.
Мистер Эбенезер глубокомысленно покачал головой — он еще не понимал, куда клонит мисс Гвендолен, — и предпочел задать нейтральный вопрос:
— А что это у вас за фолиант?
— «Бабур-намэ»— записки Бабура, поэта и завоевателя, философа и основателя империи Моголов… Удивительная книга! Какое сочетание культуры и наивного цинизма! Но оставим Бабура и займемся делом, — продолжала мисс Гвендолен. — Мне начинает казаться, что они не дадут нам продемонстрировать нашу милочку-принцессу ни на пленарном заседании, ни даже в комиссии, как предполагалось. Не правда ли, Эбенезер, намечался такой спектакль?
— Да, да! Мы, собственно говоря, и прибыли в Женеву с ее высочеством… гм-гм… сюда с этой целью. Наконец, вы и сами это знаете…
— Но, я вижу, цель эта отдаляется и… А что думаете вы, милочка?
Хотела Моника пожать плечами, но сдержалась. Ей ведь так основательно внушали, что пожимать плечами неприлично. Невольно она перевела взгляд на раскрытую книгу и залюбовалась красками миниатюры. Моника просто не знала, что и сказать.
— Высокие персоны сейчас обдумывают дальнейшие шаги. Но не воображаете ли вы, милочка, что все эти расходы, — мисс Гвендолен обвела комнату круговым движением своей с гордым венцом прически головы, — делаются ради ваших прекрасных глаз. Каждый расход требует отдачи, а когда надежда на отдачу обманывает, тогда приходит горькая пора подсчетов проторей и убытков. И кто-то должен отвечать.
— К чему тогда привезли меня сюда? К чему забрали меня из моего Чуян-тепа? Я разве хотела?
Прозвучало это наивно. Эбенезер и Гвендолен беспомощно переглянулись. Первой нашлась мисс Гвендолен:
— На Востоке женщину не спрашивают. Ее просто берут… Кем бы вы были, милочка, в своем глиняном захолустье? Вас вытащили из навозной кучи. Ваша судьба…
— На что мне такая судьба? Я хочу домой.
— Ну, это мы решим, куда вас деть. — Мисс Гвендолен заговорила таким тоном, что у мистера Эбенезера от поясницы вверх по спине побежали мурашки, и он вдруг пожалел Монику. Да, пожалел, но мгновенно он подавил в себе это чувство и ничего не позволил заметить своей проницательной экономке. Он завертелся на месте, закрыл лицо носовым платком, громко высморкался.
Мисс Гвендолен смотрела на Монику и улыбалась. Нехорошая это была улыбка, и Моника, чтобы только не видеть ее, снова начала разглядывать миниатюру.
— Это ужасная картинка, — сказала Моника. — Какая жестокость! Зверство.
— Ты о сцене, нарисованной древним художником в верхнем уголке миниатюры? — проговорила мисс Гвендолен. — Что ж, настоящее средневековье, настоящий Восток с его отношением к женщине. На картинке штурм крепости Гондри. Знамена, фанфары, барабаны, рыцарские схватки… А в башне очень натурально отрезают ножиком головы гаремным красавицам, льется ручьями кровь из перерезанных горлышек… Вы обратили внимание, Эбенезер, прирезывают красавиц не воины Бабура. Они еще только ломятся в двери гарема… Красавиц убивают евнухи, выполняют приказ своего господина, владетеля Гондри. Он понял, что поражение неизбежно, и, раз так, пусть женщины не достанутся врагу…
— Но это зверство! — воскликнула Моника.
— Конечно. Но и правитель Гондри был прав по-своему. Зачем отдавать свои сокровища врагам, зачем дарить. Закопать, утопить на дне реки… Ну, а женщина-красавица самое драгоценное из сокровищ. Здесь по принципу: «Ни мне, ни другим!» Когда этот владетель, или раджа увидел, что жен и наложниц не спрячешь, не увезешь, он распорядился и…
Она со странным вниманием разглядывала Монику, точно увидела ее впервые.
— А женщина, конечно, если она красива, знатна… Если нужда в ней исчезла, в Азии и сейчас предпочитают от нее попросту избавиться…
Вот тогда-то мистер Эбенезер почувствовал стеснение в сердце и легкие спазмы.
В практике своей работы, многолетней, очень сложной и не всегда чистой, мистеру Эбенезеру Гиппу доводилось выполнять самому неблаговидные задания Лондона. И он выполнял их точно и беспрекословно. Порой специфические «азиатские» приемы и способы, грязные, жестокие, вызывали в нем даже брезгливость, но он служил по принципу — «цель оправдывает средства» — и до угрызений совести никогда дело не доходило. И все же его задевали сейчас хладнокровие, бесчувственность мисс Гвендолен. Он знал, что у нее отнюдь не рыбья кровь, что она умеет быть и нежной, и душевной, и даже страстной. Он поражался умению ее, если так можно выразиться, полностью перевоплощаться. Вероятно, таким характером обладали матроны древнего Рима, которые могли, еще не остыв от объятий возлюбленного, любоваться его муками или после жестоких зрелищ Колизея нежничать с гладиатором среди роз в своей вилле.
Такие мысли раньше не приходили в голову мистеру Эбенезеру. И он испугался: неужели золото кос Моники и наивные кукольные глазки могли провести борозду в его сердце. И еще больше напугало его: эта узбекская крестьянка сделала его сентиментальным. Никогда нельзя поддаваться слабостям. Нервно пробежали его пальцы по бортам суконного сюртука, проверяя, все ли пуговицы застегнуты и не сдвинулся ли хоть на йоту его галстук бабочкой на твердом целлулоидовом воротничке, подпирающем довольно-таки больно его желтую, продубленную тропическим солнцем и лихорадкой шею.
Тем временем мисс Гвендолен собственническим взглядом изучала лицо, платье, фигуру, туфли Моники и, поджав губы, размышляла. Взгляд англичанки делался все тяжелее и тяжелее. Он не сулил хорошего.
— Вы знаете, Эбенезер, — наконец проговорила она без всякого выражения, — эксперимент удался.
— Очень удался, — оживился мистер Эбенезер.
— Слишком удался! И теперь, если… если им она не понравится… — мисс Гвендолен думала вслух. — Она стала слишком умной и знает слишком много. Она вырвалась из рук своих создателей и… Она… то самое чудовище, помните, Эбенезер, в том романе… «Франкенштейн»…
— Не помню. — Мистер Эбенезер вообще не читал романов.
— И напрасно. Роман Мери Шелли. Ученый становится жертвой своего собственного создания — человекоподобного чудовища… Наша Моника — дитя… высосала грудь матери и укусила… Или мы перестарались. Или она оказалась чересчур способной. Нам ее не простят. Да не смотри, девочка, на меня так… Еще ничего не решено. Но если господа из Лиги Наций вздумают и дальше упрямиться, нам поставят в вину многое. Они ведь на себя ничего не возьмут. Всё свалят на нас. И на нее… Ну, не смотри так… Никто тебя не съест… пока… И потом есть еще Ага Хан… Он еще не утратил вкуса к девственницам с розовой кожей. Или найдется какой-нибудь шейх с золотой мошной.
— Я не рабыня, чтобы вы говорили обо мне так…
Я грешил против тебя, я убегал от тебя. Сегодня я пришел к тебе, умоляя тебя и ища пристанища.
Странные заявлялись визитеры. И без конца. Там, где мёд, там и мухи. Но самый странный пришел поздно вечером, когда и визиты наносить не принято. Он не скрывал, что предпочитает сумерки и совсем не хочет, чтобы его видели днем на беломраморной лестнице отеля «Сплэндид».
Даже на видавшего виды портье он произвел впечатление. Чудовищных размеров голубовато-серый тюрбан делал посетителя высоким и важным, внушительным и представительным. Длинный облегающий камзол, белые бязевые панталоны в трубочку, туфли с загнутыми вверх носками, подбритая напрямую бородка — всем своим несколько маскарадным обличием визитер, видимо, старался подчеркнуть, что он из южных стран, вернее всего из Индии. Но он не дрожал от швейцарской сырости, держался горделиво, животом вперед, и высокомерно, храня на лице брезгливую гримасу безразличия. Черные невидящие глаза меж припухлых век пронизывали собеседника насквозь и не отражали ничего, что видели. Из груди доносились глухие звуки, мало походившие на членораздельную речь.
Визитера проводили в гостиную. Прогудев неразборчиво свое имя, он уселся, но не на кушетку, а прямо на ковер, по-турецки, поджав под себя ножки-коротышки, и замер. Он спокойно сидел и ждал, не подняв головы, не повернувшись, когда в комнату грузно вбежал мистер Эбенезер. Он явно нервничал:
— В чем дело? Кто такой? Почему впустили! Всякие тут чернокожие! Чего надо?
У себя в Пешавере и вообще в Индии мистер Эбенезер не позволил бы себе разговаривать так грубо даже со своим конюхом-саисом. Там надо поддерживать миф о белом господине, строгом, жестком, но справедливом, снисходительном.
Едва заметным кивком тюрбана визитер адресовал мистера Эбенезера к коридорному, вытянувшемуся у дверей с серебряным подносом в руках.
— Что еще? — заревел мистер Эбенезер. — Визитная карточка? У проклятого туземца визитная карточка?
Пришлось все же взглянуть на визитную карточку.
— Йог! Вот как! Йог Ра-джа-па-ла-чария Маулен! Какого дьявола нужно вам, господин чертов йог? Какое отношение я имею к йогам?
— Мы к их высочеству принцессе Алимхан.
— К черту, к дьяволу! Доверенное лицо госпожи Моники — я. Я уполномочен выслушивать всё, что болтают разные вроде вас. Быстрее! И выкатывайтесь!
Йог еще ниже опустил свой тюрбан и молчал.
— Выкиньте его! — бросился к коридорному мистер Эбенезер.
— Они от их светлости Ага Хана, — шепнул коридорный.
Он произнес имя Живого Бога, слегка задохнувшись от восторга. Имя Ага Хана, во всяком случае его миллионы, хорошо были известны всем в Швейцарии и вызывали трепет. Мистер Эбенезер слегка сник и исчез за портьерой. Йог как будто задремал. Коридорный стоял неподвижно, выставив вперед подносик с белевшей на нем визитной карточкой.
Шурша шелками, вошла мисс Гвендолен.
— Их высочество одеваются. Сейчас пожалуют, — тоном придворной дамы процедила она, брезгливо поглядывая на посетителя. Она считала, что индийские йоги не употребляют мыла. И никто не мог разубедить ее, что именно йоги являют собой образчик опрятности.
— Вы от господина Ага Хана? Мне так доложили. К чему этот маскарад?
— А мы член великого сообщества йогов, — прогудел в бороду йог и очень легко поднялся с ковра. Он галантно поцеловал беломраморную ручку мисс Гвендолен, и нельзя сказать, что эта вольность азиата не понравилась чопорной мисс. При всем том она не скрывала, что очень раздосадована.
Вдруг визитер оживился и, сделав несколько шагов в сторону, стремительно поклонился и бросился целовать подол платья вошедшей Монике. Девушка даже испугалась резкости его движений. Но тут же чувство изумления и радости овладело ею. Из-под надвинутого низко на лоб тюрбана на нее глядело расплывшееся, обрюзглое, но такое знакомое лицо того самого Ишикоча-Молиара, который при-ехал в Чуян-тепа вызволить ее из хлева ишана Зухура, а два дня спустя в Зарафшанских горах разобрал каменную стену хижины и увел ее чуть ли не на глазах страшного Кумырбека.
Боже, как она обрадовалась! И первым побуждением ее было броситься к этому человеку, хотя казалось совершенно невероятным, что он мог очутиться здесь, в далекой чужой Женеве.
Не разгибаясь, всё еще в низком поклоне, йог заговорил по-узбекски:
— Да сохранят тебя, дочь моя, добрые силы мира от необдуманных криков, воплей, изъявлений горя и радости, ибо не миновали бедствия, напасти и опасности для твоей жизни. Но мы рады видеть тебя, ибо и за сто дней не придет в себя от изумления тот, кто увидит твою красоту, о принцесса Востока и Запада.
Предостережение было завуалировано в его болтовне обычным придворным пустословием, но слова «опасности для жизни» он нарочно подчеркнул. Тревога коснулась сердца девушки. Какое счастье, что тюркские языки и, в частности, узбекский не были знакомы мисс Гвендолен. И всё же подозрение вызвало складочку на ее чистом лбу.
— Сядь, дочь моя, — продолжал Молиар, — и позволь рабу своему говорить.
Сам он не садился и стоял в почтительной позе, молитвенно приложив ладони к животу.
— Его светлость Ага Хан шлет свое отеческое благословение своей дочери и совет беречься злых людей. — Он заговорил теперь по-таджикски и выразительно повел глазами в сторону стоявшей за его спиной мисс Гвендолен и вновь вошедшего мистера Эбенезера. — Господин Ага Хан сказал: «Звезда во тьме небосклона страстей человеческих пусть запомнит — мы хотим, чтобы имя Моники не валяли в грязи злые языки по странам Азии и Европы. Мы не желаем, чтобы она сделалась тряпичной куклой, когда ей надлежит носить венец». Не говори ничего, не обещай ничего. Ты слабая девушка, и язык девичий слаб.
В тоне его звучала почти угроза. Он вдруг приблизил голову к лицу Моники и быстро зашептал:
— Не слушай ннглизов, бойся их! Не слушай и посланцев Ага Хана, не поддавайся на его посулы. Берегись его. Жди! Друзья думают о тебе. Жди.
Скороговорка Молиара ничуть не походила на выспренное приветствие, но он опять мгновенно изменил тон, когда выведенная из терпения мисс Гвендолен буквально вклинилась между ним и девушкой и сердито сказала:
— Хоть вы и йог, но будьте любезны говорить так, чтобы было понятно и нам.
Молиар улыбнулся и заговорил на языке дари:
— О, ничего, кроме философских поучений в духе «карамы» йогов! Мы рассыпали перед ее высочеством принцессой Моникой Алимхан с ее соизволения розы мудрости и перлы философии. И в заботах об этом прелестном цветке, Монике, мы напомнили, что, как в старинной сказке, — он устремил напряженный взгляд на мистера Эбенезера, — люди исмаили-ходжа везде, и тут, и там, и на земле, и на небе, и в горах, и на дне озер. Всюду! Всюду! И тот, кто вздумает протянуть руку зла к тебе, о дочь моя Моника, пусть остережется.
Лицо его исказилось, он поднял руки и воскликнул:
— Ассасин! Ассасин!
Отвесив глубокий поклон, Молиар удалился, заносчивый, напыщенный, смешной, но странный. И было непонятно, говорил ли он все это всерьез или просто скоморошествовал.
— Ты нам расскажешь, что он тебе наплел тут, — сказала строго мисс Гвендолен и взглядом пригласила мистера Эбенезера принять участие в беседе.
— Наплел? — переспросила Моника. — Рассыпал цветы красноречия. Так ему приказал Ага Хан.
— Надо мне сказать, наконец, все! Не будь девчонкой!
С некоторых пор мисс Гвендолен нервничала. Близился день, когда жертва большевизма принцесса Алимхан должна демонстрироваться в кругах Лиги Наций.
Тут каждая случайность, каждая пустяковая помеха могла все испортить.
— Что он вам тут наговорил? — сварливым тоном начал мистер Эбенезер. — Чего он болтал про ассасинов. Бред какой-то!
— Ассасин! Ассасин! — закружилась на месте Моника. — Как интересно!
И убежала к себе.
— Ассасины! Исмаилиты, средневековые фанатики-убийцы. Живые боги. Замок Аламут. Сказочки! Стиль нашего Пир Карам-шаха. Мы же серьезные люди, — сухо говорила мисс Гвендолен.
— Кто же ей порассказал?
— Возможно, в Бомбее, когда мы возили ее к этому шуту Ага Хану.
— Значит, этот йог действительно человек Ага Хана. Тогда нам следует во все глаза смотреть.
Мисс Гвендолен делалась все озабоченней. Она медленно прохаживалась по гостиной. Громко, даже звонко шуршало ее платье тяжелого китайского шелка. Лишь теперь мистер Эбенезер обнаружил, что мисс Гвендолен оделась для парадного приема, и воскликнул:
— Я и забыл!
— Вы, сэр, вообще слишком рассеянны. — В голосе мисс Гвендолен зазвучали повелительные нотки. — Вы забыли. И вы не готовы. Но меня волнует другое, Эбенезер. В таком состоянии она может выкинуть нечто такое… Как некстати вторгся этот маскарадный шут. Вы недосмотрели. Больше это не должно повториться. Мы никому не позволим мешать нам. Прошу иметь это в виду. Да, через четверть часа мы едем. Будьте готовы!
Мистер Эбенезер торопливо вышел.
«Лошадка закусила удила…» — думала мисс Гвендолен. Она подавила своим воспитанием Монику, превратила ее в манекен, лишила возможности думать, чувствовать, переделала на свой лад и фасон. И всё же даже самые малые проявления естественных чувств, едва они начинали пробиваться наружу, беспокоили властную воспитательницу.
Беда, что взрыв мог произойти не вовремя и помешать давно задуманным планам…
Когда Моника вернулась в гостиную, мисс Гвендолен сразу же поняла, что она крайне возбуждена.
— Вы не люди! — быстро, сдерживая рыдания, заговорила Моника. Лицо ее вспыхивало и бледнело. В глазах стояли слезы. — Вы жестокие, бессердечные. Вы водите меня к противным людям, приказываете мне улыбаться им, танцевать с противными стариками, у которых липкие холодные руки. Не хочу быть больше царской дочерью. Надоело. Надоело танцевать с ними, сидеть с ними, слушать их. Я больше не могу!
— Ты кончила? — спросила холодно мисс Гвендолен. — Успокойся, пойди вымой лицо. Красные глаза — шокинг. Подумайте: она недовольна! Ты должна алмазом вырезать благодарность у себя в сердце. У тебя сколько угодно денег, сколько угодно платьев. А какие туфли! У английской королевы нет таких туфель. Из-за тебя министры Европы и Азии грызутся. Сколько я в тебя вколачивала сознание своего достоинства, честолюбия. Ты не крестьянка, не навозница… Ты принцесса. У тебя шанс!
— Не могу. Я не кукла.
Легкой рысцой вбежал Эбенезер во фраке с белой орхидеей в петлице. Он был непривычно приветлив.
— Ну, милочка, не надо, — сказал он. — Не плачьте! Сейчас мы едем в гости. На приём!
— Не поеду!
И все-таки она поехала. Они вышли все вместе — Моника, мисс Гвендолен и мистер Эбенезер Гипп. Они выглядели респектабельно и даже великолепно. Обивающие пороги отеля мальчишки-савояры встретили появление Моники визгом «эвива!». Конечно, они рассчитывали на чаевые, но они были в искреннем восторге — видение принцессы было сказочно прекрасным. Ведь Монику одевало знаменитое парижское ателье. Всё было великолепно: и платье, и манто, и румянец щек, и голубые глаза, и золотые туфельки на французских каблучках, и лакированная карета, и серая в яблоках запряжка, и кучер, походивший на министра, и лакеи на запятках. Чем не принцесса? «Самая настоящая принцесса из всех околачивающихся у входа Лиги Наций принцесс», — сказала о Монике петербургская княгиня Н., перенесшая из-за революции свой салон с берегов Невы на берега Женевского озера. Княгиня внимательно следила за появлением нового светила среди королевских особ, избравших своим вынужденным местопребыванием Швейцарию.
Свита Моники — мисс Гвендолен и мистер Эбенезер Гипп выглядели в высшей степени респектабельно. Лишь внимательный взгляд мог заметить, что мисс Гвендолен почти втолкнула принцессу в карету. Так в сказках с принцессами поступать не принято.
Всю дорогу от отеля «Сплэндид» до посольства, где предстоял прием, Моника была зажата между мисс Гвендолен и Эбенезером и слушала нотации. Мисс Гвендолен сожалела, что карцер остался далеко в Пешавере. Да, в Англо-Индийском департаменте в методу воспитания отпрысков царских претендентов входил и карцер, роль которого в бунгало выполнял самый обыкновенный чулан с пауками и крысами. Чулан воздействовал на их высочество безотказно.
Ехать пришлось далеко, и мисс Гвендолен успела привести немало доводов благоразумия. При всей своей приторной женственности Гвендолен обладала голосом, правда, нежным и мягким, но буквально подавляющим слушателя, лишавшим его воли и делавшим даже самого твердого каменного человека тряпкой. Что, же говорить о Монике — молоденькой девушке! В присутствии мисс, своей наставницы, она чувствовала себя воробышком в пасти кота-манула. И тем не менее, покорная, разбитая по всем пунктам, подавленная железной логикой, опустошенная и напуганная, она, спускаясь с подножки кареты перед посольством, проговорила:
— И все-таки я убегу!
Всерьез во французском посольстве к ней не отнеслись. В обращении к ней чувствовался оттенок чего-то фривольного. Вина лежала на мадемуазель Люси. Она успела побывать и у государственных деятелей, и у финансовых воротил, и у известных кокоток и придала приезду бухарской принцессы в Женеву несолидный, какой-то легкий характер.
Сравнительно молодой советник посольства, танцуя с Моникой, изощрялся в галантном остроумии, балансируя на острие приличий. А когда девушка попросила отвести ее к стульям, то услышала: «Всерьез играет в принцессу». А дальше последовало словечко, которое в присутствии молоденькой девушки звучит просто чудовищно.
Но едва Моника, ничего не видя от стыда, сделала несколько шагов по навощенному до блеска паркету, над ее ухом пророкотал бас:
— Моя принцесса, позвольте нам полюбоваться вами. — Обрадованная Моника узнала генерала Анри Гуро.
— О, — сказал генерал, — да мы знакомы… Здравствуйте, мадемуазель. Это вы?
Он рассыпался в комплиментах и принялся рассказывать своим собеседникам о маленькой принцессе из «Тысячи и одной ночи». Восторгался переменами, произошедшими в ней за последние полгода.
— Не знаю, что скажут политики, но поклонники красоты воскликнут — браво! — болтал генерал Гуро и все порывался отвести Монику к своей супруге. — Моя супруга упадет в обморок, едва увидит, какая вы стали блистательная.
Но девушку атаковали собеседник генерала, оказавшийся чуть ли не министром, и три господина во фраках, которые воспользовались тем, что и мисс Гвендолен и мистер Эбенезер оказались в плену у других участников приема. Возможно, — да и что невозможно в среде дипломатов, — Монику преднамеренно изолировали от ее воспитателей и покровителей.
Разговор получился серьезный и не во всем доступный для понимания молодой девушки. Значит, она жертва. Она просит у Запада заступничества. Она вопиет к мировому общественному мнению. Французы с энтузиазмом поддержат ее, ибо в нежном и стройном теле — тут все воззрились на обнаженные руки Моники и ее приоткрытую грудь — течет и французская кровь. А французы не забывают своих соотечественниц, тем более столь очаровательных.
Конечно, поддержит бухарскую принцессу-француженку шляхетская Польша, грозный страж восточных границ Европы. Эмир бухарский вызывает симпатии своими якобы прогрессивными устремлениями. Даже то, что одна из его жен француженка, роднит его духовно с поляками. Наполеон вошел в историю не только как освободитель Польши, но и как возлюбленный графини Валевской!..
Зарапортовавшегося министра перебил суровый, военного обличья пожилой господин:
— За Польшей двинется вся Малая Антанта — чехи, румыны, греки, сербы… Поднимемся и мы — патриоты России. При одном непременном условии — ваш отец, мадемуазель, даст заверения, что в Туркестане сохранится «статус кво» и старая русская администрация, а Бухарское ханство останется в границах империи.
— Генерал Миллер — глава русского офицерства, — шепнул маленький, кругленький общительный француз, бесстыдно оценивающие глаза-оливки которого заставляли краснеть Монику. Они липли, присасывались. Самые неприятные из людей — назойливые. Оливковоглазый господин напирал бесцеремонно. Он оттер в сторону всех беседующих и говорил, говорил, шумно дыша прямо в декольте Моники.
— Думаю, молоденькую девушку в ее безбурной жизни такие сложности не могут интересовать, а? И позвольте вас посвятить кое во что в популярной форме. Отношения Франции с Востоком полны романтики. Интерес к рынкам Туркестана, Памира, Гималаев у нас, французов, огромен. Золото, хлопок, каракуль. Да, золото прежде всего! Открыть через Азию прямое сообщение с нашими азиатскими колониями, с Индокитаем! Драгоценные камин, перья райских птичек для таких птичек, вроде вас, а? Романтично! Еще во времена Франциска I Франция имела влияние в Турции. О, ангорские шали! Нежнейшая шерсть так ласкает шейки француженок. А ангорские кошечки! Так приятно, когда на коленях прелестной мадемуазель ангорская кошечка с голубым бантиком, а? У нас всегда благородные замыслы. Покровительство и протекторат над восточными христианами: Ливан, Сирия, Месопотамия, Армения. Прекрасные армянки! Совсем в другом вкусе. Да, Франции необходимо, совершенно необходимо иметь свободный выход в Персидский залив. Ормузд! Кишм! Бендер Аббас! Какие названия! Музыка восточной сказки. Индийские шелка! Пряности! Аравия! Оман! Маскат! Нефть! Арабские красавицы мне не по душе: пьют верблюжье молоко, жуют финики, мажут волосы прогорклым маслом. Брр… А дальше Индийский океан… Сказочные сокровища, путь в Индокитай. Да, о чем это мы? Вы очаровательная Артемида, божественная. Но вы и представитель интересов своего отца-эмира, дипломат с персиковыми щечками. Потрясающе! Рубины Бадахшана так оттеняют атлас этой кожи! Чесуча обовьет эти совершенные формы тела. Туфельки, на маленьких китайских ножках. Вы ослепительны, мадемуазель!
Он все наступал на девушку своим тучным телом, беспардонно приближая свои быстро шевелящиеся губы к ее губам и притрагиваясь подрагивающими пальцами к ее обнаженным рукам. И девушка в отчаянии озиралась по сторонам.
На помощь пришли остальные собеседники. Кто-то осторожно заговорил о погоде и гостях, не решаясь прямо увести ее от разошедшегося толстяка.
Уже из-за спины своих друзей он послал девушке воздушный поцелуй.
— Божественная. Меня отвлекают дела. Мы еще поговорим.
Сколько раз пунцовая краска на лице Моники сменялась бледностью, сколько раз слова возмущения готовы были слететь с ее уст. Мисс Гвендолен требовала от нее полной безучастности. Она так долго лепила из нее английскую мисс, умеющую скрывать малейшие проявления естественных переживаний. И все же истинное Я, натура сказалась. Едва сдерживая возмущение, Моника проговорила с трудом:
— Как он может?
Тихий вкрадчивый голос ответил:
— Когда говорит золото, все умолкает. Вы удостоились внимания самого барона Робера Ротшильда.
Теперь Монике пришлось выслушивать разговоры в ином стиле. И лишь бесстрастность, которую требовала от нее мисс Гвендолен, позволила ей выдержать еще одно «дипломатическое наступление».
С ней заговорили на родном узбекском языке, и радость согрела ее. Она готова была открыть новому собеседнику душу.
Но когда она взглянула на говорившего, холодок сжал ей сердце. Маленький, сухонький, с землистым желтушным лицом, безликий какой-то, вкрадчивый собеседник чем-то отталкивал. Фальшивый его взгляд из-под рыжеватых бровей сверлил, колол. Но откуда Моника могла знать, что собеседник стыдится своих красно-рыжих усов и мажет их на ночь красящим ландотоном? А он рассматривал девушку и бормотал:
— Совсем еще ребенок… Выдумали еще какую-то принцессу…
Что он хотел сказать этим? Вероятно, то, что девушку нельзя принимать всерьез? А Моника недоумевала: откуда она знала, что неприятного человека зовут Усман Ходжа. Она не отдавала себе отчета, что кто-то из присутствующих представил ей весьма любезно этого пользовавшегося двусмысленной известностью в Туркестане и на Среднем Востоке деятеля из бухарских джадидов. Двуличный, изощренный интриган, он сумел пробраться на пост председателя ЦИК Бухарской Народной Республики и, вступив на путь предательства, навлек неимоверные бедствия на мирные долины Кухистана. В те дни Красная Армия громила басмачей в Каратегине и на Памире. Захваченных главарей-курбашей привезли в Душанбе на суд. Именно Усман Ходжа отпустил их, помог средствами, оружием и помог поднять новый мятеж против Бухарской Народной Республики на Памире. Когда же огромными усилиями удалось подавить его, Усман Ходжа дал возможность тем же главарям собрать силы в Кулябе и Бальджуане и устроить резню всех, кто сочувствовал советскому строю. Разгромленный в конце концов силами революции, возбудив к себе ненависть народа и вражду своих же приверженцев, Усман Ходжа бежал в 1921 году за рубеж и нашел приют у англичан.
В одно из своих посещений отеля «Сплэндид» Юсуфбай Мукумбаев рассказал Монике про Усмана Ходжу такое, что характеризовало его как зулюма — злодея. Он многократно предавал не только народ, но и самого своего хозяина — бухарского эмира. Отечески Юсуфбай Мукумбаев предостерегал Монику быть осторожнее и с Усманом Ходжой и со всеми, кто провозглашает идеи пантюркизма и панисламизма.
— Джадидская собака, младобухарский пес, дважды нарушал клятву на коране. Предал твоего высокого отца эмира Алимхана в дни злодейского мятежа бухарской голытьбы… Он же изменил Советской власти, когда Ибрагимбек держал в осаде Душанбе. Сбежав, как вор, потом он таскался по Европе и, снюхавшись с одним бухарским евреем, нажил на награбленных в Бухаре деньгах миллионы.
По рассказу Юсуфа Мукумбаева, Усман Ходжа развил в кругах Лиги Наций энергичную деятельность против бухарского эмира, широко применяя взятки и подкуп.
— Волею божьей мы познакомились с одной русской княгиней, бывшей до революции фрейлиной при царском дворе, — говорил Юсуфбай Мукумбаев. — Когда-то в своем петербургском дворце та княгиня принимала его высочество Алимхана, а после бегства за границу сохранила добрую память о нем. Живя в Женеве в богатстве и уважении, та княгиня заботилась о делах эмирата. Она добилась, чтобы нас, Юсуфбая Мукумбаева, признали посланником эмира при Лиге Наций. Чтобы добиться такого положения, нам пришлось затратить немалую толику золота и каракульских смушек. Но зато мы достигли многого. Мы сидели за одним столом с послами Турции и Египта, Франции и Италии, и нам благосклонно жал руку сам министр Керзон. Так вот, однажды на заседании Соединенных Наций с мимбара начал болтать неразумные, подлые речи тот самый Усман Ходжа: «Только я, Усман Ходжа, являюсь единственным законным и истинным представителем, — лаял этот пес, — представителем притесненных большевиками мусульман, татар и русских Туркестана!» Тогда мое сердце не стерпело. Я встал со своего места и закричал: «Эй ты, длинноязычный Усман Ходжа, хватит лить воду, самозванец. Эмир наш Алимхан — личность священная! Он единственный хранитель центра исламской религии благородной Бухары и потому является единственным законным „оберегателем интересов“. Алимхан создаст могучий халифат в составе Персии, Афганистана, Хивы, Белуджистана, Самарканда, Ферганы и всего прочего Туркестана. Один он призван низвергнуть большевиков! А тебе, Усман Ходжа, нечего лаять и скулить перед лицом уважаемых людей и оглушать их барабанным шумом пустых слов!» Однако, получив такую нашу отповедь, четвероногая скотина Усман поднял крик: «Народы не желают эмира и не признают его. Эмир, — отвратно было слушать подобные слова, — тиран, деспот, угнетатель!» Ублюдок Усман Ходжа осмелился заявить еще, что я, Юсуфбай Мукумбаев, не имею полномочий от народов Туркестана! Проклятый болтун!
Юсуфбай Мукумбаев сидел на диванчике в гостиной отеля «Сплэндид», добродушный, важный. Слова возмущения он выговаривал удивительно спокойно, невозмутимо. Он оживлялся, лишь когда взгляд его останавливался то на Монике, то на Гвендолен.
Юсуфбай Мукумбаев откровенно любовался ими. Он принадлежал к людям, которых в странах Востока называют «чашмчарон», то есть любителями поглазеть на женщин. В день их приезда в Женеву он прислал в отель «Сплэндид» по комплекту каракульских мерлушек на манто: золотоволосой Монике — черные шкурки высшего сорта «араби», а блондинке мисс Гвендолен — серебристые, каршинской породы.
— А рассказываю я тебе, принцесса, все для того, чтобы ты, царская дочь, знала, кто враг твоему отцу и кто друг. По совету уважаемой княгини, чтобы пресечь интриги того проклятого Усмана, я специально совершил путешествие в Кала-и-Фатту, и их высочество соблаговолил написать на пергаменте собственноручно обращение к Соединенным Нациям от имени всех мусульман Бухары: «Народ правоверный полон любви и уважения к нам — эмиру Алимхану, единственному законному властелину Бухары. Усман Ходжа — лжец. Мусульмане ждут нас, эмира Алимхана, на престол отцов». Вот мы и прибыли в город Женеву в Соединенные Нации по делам высокого эмира и тут узнали, что ты, Моника-ханум, уже находишься здесь.
Тон, которым говорил Юсуфбай Мукумбаев, не отличался почтительностью. Так не подобало бы купцу, хоть и богатому, говорить с эмирской дочерью. Мукумбаев «замазывал лицо солнца грязью», то есть изворачивался. Ему хотелось выпытать, почему Моника оказалась в Женеве без ведома Сеида Алимхана и что она здесь делает. «У мужчины одна хитрость и один язык, а у женщины сто языков и тысяча хитростей». Он так и ушел, ничего не вызнав, рассерженный, недовольный. Однако посланные назавтра в отель «Сплэндид» новые поистине царские дары свидетельствовали о его умении заглядывать далеко вперед.
Очутившись на приеме лицом к лицу с зеленоликим, кисло-сладеньким Усманом Ходжой, Моника перебирала в уме все, что слышала о нем от Юсуфбая Мукумбаева. Ее просто напугали слова Усмана Ходжи: «Совсем еще ребенок».
Сколько пренебрежения!.. Усман Ходжа не принимает ее всерьез. Она для него жучок. Придавит ногтем, и никто даже не вспомнит тогда, что существовала Моника-ой из кишлака Чуян-тепа, дехканская девушка. Такие зеленоликие личности, как Усман Ходжаев, одним своим видом нагоняют страх.
— Она еще совсем ребенок, — повторил Усман Ходжа вынырнувшему из океана фраков барону Ротшильду.
От слепящих люстр, гудящего, рокочущего людского водоворота, пестроты шелков, шарканья ног, острой смеси сигарного дыма, духов и пота, смешения языков и наречий у нее все плыло перед глазами. В смятении она искала глазами мисс Гвендолен — вот уж не думала она, что придется прибегать к ее помощи, — и, обнаружив ее серебристое платье, затертое черными фраками дипломатов, вздохнула с облегчением, но тут же с дрожью омерзения ощутила пальцы Ротшильда на плече.
— Моя маленькая, — проворковал барон. — Не спешите, деточка. Ваша менторша только с виду ангел. По природе она сущий дьявол.
— Держитесь, девушка, подальше от англичанки, — прошипел Усман Ходжа. — Ум у нее вроде рогов киика: жестокий, твердый, извилистый.
— Но зачем девочке совать свой носик в политику?
— Оставьте меня, — едва выдохнула Моника, зябко поведя плечами. — Как можно!..
— Вы великолепны! Знаток угадывает кровную лошадку в жеребенке с кривыми ножками, — усмехнулся барон. — И разве предосудительно млеть перед атласной ручкой? Но, мадемуазель, ваш соотечественник господин Усман Ходжа неправ. По-моему, птичке пора расправить крылышки. В клетке мисс Гвендолен, полагаю, вам тесновато. — Он фамильярно взял ее за руку и засюсюкал: — Такие пальчики! И все в золоте! И все в нефти! И подумать только, гурия рая и нефть! Какое сочетание! Какие радости сулит это очаровательное, полное неги существо в сочетании с драгоценностями недр Туркестана. Нет, вы, принцесса, — уникум… И, надеюсь, мы договоримся. Идемте! Я знаю, где здесь, в посольстве, подают пломбир… божественный, чудесный пломбир…
Они очутились в небольшой уютной гостиной. В самом деле, Моника никогда не пробовала ничего подобного. Принес мороженое на серебряном подносе похожий на министра лакей. Он принес также и напиток, о котором барон сказал: «О! Напиток для девиц. „Куас“, так называют его в вашей России. Питье для младенцев».
Пока Моника с раскрасневшимися щеками и заблестевшими глазами, точно маленькая дикарка, испытывала отнюдь не неприятные ощущения от крепчайшего, но безумно вкусного крюшона, названного «экзотики ради» квасом, сам барон тихо о чем-то договаривался с Усманом Ходжой.
Почти тотчас же в гостиной появился тот самый приятный молодой советник посольства. Он принес малиновой кожи портфель и, усевшись тут же, за круглым столиком, довольно долго писал что-то.
— Закружилась белокурая головка… ах… она чудесно кружится и у принцесс от глоточка алкоголя! — воскликнул барон, завладевая рукой Моники. — Не правда ли, господин президент Туркестанской республики… в перспективе! Не правда ли, прелестная ручка у принцессы, а? А вот мы и попросим нашу принцессу Золото поставить вот этой прелестной ручкой вот здесь, на бумаге, свое царственное имя!
— П… п… по… чему? — спросила Моника и удивилась тому, что язык ее не слушается. И всё плывет перед глазами. С негодованием она ощутила, что толстяк француз тесно сидит с ней рядом на обитой атласом софе и даже положил ей руку на талию. Она вскочила, пошатнулась и чуть не упала.
Откуда-то издалека доносились слова:
— Пустяки. Подпишите! Конечно, где вам понимать, девочка, но не волнуйтесь. Это сулит огромные выгоды вам, наследнице. Золото, нефть, молибден. Сделайте еще глоточек. Вот так. Вкусно? Теперь головке легче. Ну, не упрямьтесь. Чисто символическая подпись. Все равно Бухара пока в руках большевиков. Ну! Вот я вожу вашей ручкой. Какая ручка! Она создана для поцелуев. А подпись — формальность. Да не упрямьтесь. Всё равно ваш отец не хозяин.
Где-то далеко-далеко прозвучал голос зеленоликого:
— И не будет. Хозяева мы — прогрессисты.
— Я же говорю — формальность. Так, крепче. А тебе, девочка, вот.
Неведомо откуда, неведомо как на бархате скатерти оказался поистине бесценный алмазово-рубиновый гарнитур, от одного вида которого могла закружиться голова королевы.
Хоть и мало что могла сообразить затуманенная крюшоном головка, но девушка поняла, что перед ней подлинное сокровище.
— Это мне? — обрадовалась она, как маленькая девочка при виде куклы с закрывающимися глазами.
— Вам! Подписывайте!.. — пододвинул бумагу барон. — Я говорил, что она не устоит!
Моника поймала взгляд жестоких и жадных глаз барона, и вдруг ей опять стало страшно. Барон Робер усмехнулся.
— Девочка очаровательна. Что ж, пожалуй, мадемуазель Люси недооценивает свое дитя… гм… Принципы к черту! Что не дозволено простым смертным, то дозволено Ротшильдам.
Девушка обернулась на покашливание. Ее глаза встретились с глазами советника, составляющего документ. Он вдруг заговорил:
— Господин барон, позвольте…
— Что вам?
— Их высочество несовершеннолетняя, насколько я понимаю.
— Гм!.. Что вы хотите сказать?
— Необходимы поручители.
— Где их, к дьяволу, достать? Но он прав, — сказал барон Усману Ходже. — Получается несолидно. Заговор против невинности. Кто здесь есть на рауте? Из туркестанцев?
— Господин Валиди. Господин Мустафа Чокай.
— Отлично. Пригласите их сюда. А мы разопьем с принцессой по бокалу… прохладительного. Идите же!
— Валиди и особенно Чокай, так сказать, в орбите «Интеллидженс сервис». Боюсь, они заупрямятся, — заметил Усман Ходжа.
— Хорошо, пойдем вместе, и я скажу им пару слов на ушко. Ха, разве они устоят? Надо кончать! И потом… такое очаровательное создание!
Последние слова он произнес у двери и исчез за портьерой. С минуту стояло молчание. Блаженное состояние расслабленности у Моники не проходило. Вдруг она встрепенулась. Ее поразил и вывел из полузабытья взгляд советника.
Дальше произошло совершенно неожиданное. Молодой человек вдруг стал перед ней на колени, осторожно взял ее руку и поцеловал. Моника даже не успела запротестовать.
— Не бойтесь. Я целую вам руку не потому, что вы принцесса. Я отдаю дань вашей неземной красоте. В юности я мечтал о богинях. Я думал — на греческом Олимпе были такие богини. Вы прекраснее! На вас можно только молиться. Еще немного, еще мгновение позвольте смотреть на вас.
Он вскочил с колен и потянул с софы Монику, ошеломленную, очарованную.
Молодой советник был молод, красив, правда, несколько приторен. Но и приторная красота может привлекать. «Хорошенький мальчик», — подумала Моника, и она почувствовала к нему расположение и доверие.
— Ни слова! — говорил он, беря ее под локоть. — Ни слова! Эти ужасные люди. Барону нельзя верить! Он… он отвратительно поступает с молоденькими девушками, даже с… принцессами… А вы слишком прекрасны даже для принцессы. Он… с вашей матерью. Я не могу, не смею вам сказать. И теперь вы. Это ужасно. Пусть мне будет плохо. Идемте. Где же ваши друзья? Идемте к вашим друзьям. Конечно, у вас есть друзья. Здесь? Где они? Барон сейчас вернется.
Он вывел Монику из гостиной и, бережно поддерживая, провел в сумятицу большого зала, полного гостей. Он дрожал от ее прикосновения. Словно в тумане, девушка вдруг нашла в толпе гостей мисс Гвендолен… Точно кролик под змеиным взглядом, так и опираясь на руку советника, Моника подошла к своей менторше, ожидая неприятной сцены.
Но Моника ошиблась. Холодные глаза мисс Гвендолен не видели ее. Да и как могло быть иначе. Молодой оливковый египтянин восторгался: «Ловцы жемчуга Бахрейна не найдут в море Ормузда таких жемчужин, которые сравнились бы с вашими зубками».
Мисс Гвендолен заметила Монику, лишь когда мистер Эбенезер зашипел:
— Где вы пропадаете, черт возьми? Благодарю вас, господин советник! Вы очень любезны.
Уже в карете он учинил Монике разнос. Она попала в лапы ротшильдовской шайки. Этот красавчик советник — человек барона, способный на всё. О чем с Моникой говорили? Что она им обещала?
Моника все рассказала.
— Милочка, — протянула мисс Гвендолен, — поступок с коленопреклонением красив. Ничего не скажешь. Но тебе пора знать, что у европейцев красивые жесты маскируют всякую пакость. Такие по колено бредут в грязи. Твой рыцарь — лакей и слуга Ротшильда, а все знают, какое чудовище барон.
— Рыцарь — славный мальчик.
— Дрянь! — сказала Гвендолен. В карете прозвучал звук пощечины. В воспитание молодых принцесс азиатского происхождения по собственной инициативе мисс Гвендолен включила некоторое физическое воздействие. За то царственные пансионерки прозвали свою воспитательницу «очковая змея».
Бедная Моника только стиснула зубы, но не заплакала. Обиды она научилась терпеть с детства. Но она не удержалась и, рискуя получить новое внушение, заявила:
— Обезьяна я… в клетке…
— Нелепо, чтобы секретарь или нотариус, пусть хорошенький мальчик, так просто испытывал бы хорошие чувства к девушке, за которой охотится это животное барон… Тебя высосут и вышвырнут на свалку.
— Я уйду…
Золото облегчает оковы, влияет успокоительнее слов, а крупинка его заставляет опускаться чашу весов до земли.
Долго плакать мадемуазель Люси не могла. От слез неэстетично краснеют веки глаз, предательски выступают морщинки. Прошлое свое Люси похоронила глубоко и основательно. Зачем копаться в пыли воспоминаний?
Она взволновалась страшно, перепугалась даже и… заплакала, но пролила слезинок ровно столько, сколько могло уместиться на ноготке ее изящного мизинчика.
— О ля-ля, до чего вы постарели, мой друг. Если бы вы не назвали себя, клянусь, я… не узнала бы вас.
— И вы не помолодели, Люси, — Молиар любезно ухмыльнулся, и щеки его заходили ходуном, а глазки исчезли в складочках и морщинах. — Но вы всё так же привлекательны. Право, тени прошлого поднимаются откуда-то изнутри, и руки, вот эти руки, готовы принять вас, красавица, в объятия! Как в старину. Не правда ли?
— Мой бог, и вы можете думать о чем-либо таком!
— Что поделать? Воспоминания! И вы неотразимы.
Люси смотрела на Молиара со все растущим страхом: одет он прекрасно — всё от лучшего портного, запонки настоящего золота, в галстучной булавке бриллиант… Сколько дадут за такой камешек? На култышках-пальцах, волосатых, распухших, драгоценные перстни.
Значит, эта тень забытого прошлого вынырнула здесь, в ее номере «люкс», не для того, чтобы просить милостыню. Господи, откуда же он вынырнул? Из самого настоящего небытия. Она и думать о нем забыла и даже не вспоминала в последнее время, когда обстоятельства всё назойливее воскрешали в ее памяти жизнь гаремной затворницы в Бухаре, когда всё чаще и совсем разные люди принимались теребить ее, приставать с делами, с доверенностями, подписями. Ей не давали покоя, у нее откровенно вымогали документы, деньги, золото. И лишь удивительное постоянство в привязанности ее покровителя-барона помогало ей отбиваться от всех настойчивых, грубых домогательств. Она старалась держаться в тени, ничем не возбуждать ревнивых воспоминаний любезного и любвеобильного своего покровителя и, откровенно говоря, мало интересовалась, как он распоряжается ее скромным капиталом и как собирается распорядиться наследством эмира Бухарского. Все дела она передоверила ему, лишь мечтая о том, чтобы мадам баронесса не слишком зажилась на этом свете. Впрочем, и эти мечты были какие-то вялые, сонные. Мадемуазель Люси очень любила развлечения, наряды, свою парижскую квартирку, свою яхту, веселое общество и не задумывалась над мировыми проблемами. Как приятно спокойствие!
И жаль, что ее переполошили известием, что Моника в Женеве. И разве она, мать, не обязана была поехать в Женеву? О ля-ля! Она же мать.
Но при появлении Молиара бедняжка Люси испугалась. Вот уж такого осложнения она никак не ожидала. Паникерша в душе, она подумала не о Монике, а о своем Робере. И надо же случиться такому. И именно теперь, когда барон купил для своей Люси старинный замок «Шато Марго» в департаменте Жиронда. Замок настоящий, по преданиям, принадлежавший самой королеве Маргарите Наваррской, замок, в котором имеются подвалы со знаменитыми старыми винами, красным крепленым и белым сухим. Бог мой!.. Если Робер узнает про Молиара? Не видать ей тогда ни замка, ни титула баронессы как своих ушей.
Бог мой, привидения возвращаются! Что от нее хочет это привидение — Молиар, подлинную фамилию которого она забыла. Она помнила, что его зовут Пьер, или по-русски Петр, и что лишь случайность спасла ее от участи неверных жен эмира, которых казнили в нижней конюшне Арка. Страх смерти стер все воспоминания. Она глядела на одутловатое, небрежно побритое лицо этого… Бог мой, как с возрастом меняется внешность людей! А она ведь чуть не погибла из-за него. Какое счастье, что эмир был слеп в своей страсти к ней!
И Люси смотрела на Молиара своими красивыми лицемерными глазами и в полном смятении пыталась прочесть в его взгляде, что же ему надо от нее теперь, когда столько лет прошло и всё уже умерло, даже воспоминания о тех днях.
— О женщины, непостоянство ваше имя! — слегка кривляясь, воскликнул Молиар и, расцеловав обе ручки Люси, совсем по-домашнему плюхнулся в кресло. — Нам, дорогая моя, не так просто удастся все похоронить под пеплом забвения, так, кажется, говорят поэты европейцы. А вот мы, азиаты, ничего не забываем.
Он смотрел на Люси так, что всё внутри у нее дрожало. О, этот человек! Он был первый, кто ее пожалел, когда ее привезли в Бухару… Она чахла от скуки в гареме. Люси не помнит почему, но его все называли «любимец эмира», или «таксыр анжинир». Он действительно пользовался неограниченным доверием Алимхана, который нередко вел с ним длинные разговоры на берегу хауза в загородной своей резиденции. При разговорах присутствовала любимая жена Люси-ханум. Ей как «ференги» дозволялось не закрывать лицо волосяной сеткой даже при «анжинире». Эмир так любил Люси, что всячески старался ей угодить. Единственный человек в придворном мире «анжинир» знал по-французски, и мадемуазель Люси могла отводить душу с этим живым, веселым русским, который не потерял за многие годы жизни в Азии еще лоска петербургской образованности.
Ко времени встречи с Люси «анжинир» сделался во многом совсем настоящим бухарцем, чуть ли не мусульманином. Про него говорили, что он даже принял сунну и обладает обширными познаниями в шариате и «хидайе». Он появился в Бухаре еще при эмире Музаффаре и завоевал его безграничное доверие тем, что нашел в недрах пустыни несметные богатства. Горный инженер сделался фаворитом и всесильным министром. Золото сыпалось из его рук. Он ослепил и мадемуазель Люси, подарив ей, любимой супруге эмира, тяжелую золотую диадему и массивные золотые браслеты. Но это случилось уже после смерти Музаффара и восшествия на престол Сеида Мир Алимхана.
А до того превратности судьбы не раз обрушивались на голову «бош анжинира». Во дворце мадемуазель Люси слышала страшные и темные истории о золоте Кызылкумов. «Бош анжинир» никак не соглашался показать найденные месторождения, и старый эмир бросил его в зиндан — клоповник. А когда «анжинира» выпустили, он отправился с целым караваном эмирских соглядатаев в пустыню, и там все погибли от жажды. Сам «анжинир» остался жив. Его нашли на границе песков в Вабкенте. Он жил у одного купца-татарина и что-то писал и рисовал на бумаге какие-то карты. Его привезли в Бухару и снова хотели заключить в зиндан. Но инженер сказал: «Я отослал в Англию все свои чертежи. Если вы меня уморите в яме, все золото возьмут инглизы». Музаффар все же снова бросил инженера в яму. Российский агент узнал об инженере и приказал выпустить его. Тогда инженер снарядил караван и снова ушел в пустыню. Тут приехали англичане и предлагали Музаффару много денег за право разрабатывать золотые прииски в Кызылкумах. Но инженера не нашли, и англичане уехали. Музаффар вскоре умер. Когда же на престол взошел Алимхан, инженер вновь появился в Бухаре.
Мадемуазель Люси отлично помнит его, стройного, загорелого, подтянутого. В безмерной скуке и тоске дворцовых покоев он казался ей светлым видением. Она не помнит, появился ли он после того, как ее привезли и бросили на ложе эмира, или он вернулся из пустыни позже. Тогда многие разговоры велись при Люси, и она до мельчайших подробностей знала о кызылкумском золоте, о рудниках, концессиях. Инженер заверил, что никаких бумаг он англичанам не продавал. Они спрятаны в верном месте, и он согласен уступить всё новому эмиру на условиях концессии. Вот тут-то мадемуазель Люси и нашла время, чтобы развеять скуку и тоску. Незаметно она сделалась секретарем и помощником инженера. Они частенько засиживались в присутствии эмира до поздней ночи, считая и пересчитывая, расчерчивая, подытоживая. Усиленная зевота Алимхана прерывала их и служила сигналом к прекращению занятий. Но однажды…
— Вы не смеете так говорить. Вы не азиат, и мстительность не в вашем характере, — вдруг сказала мадемуазель Люси. — И столько лет прошло. Вы не смеете.
— Однажды, — посмеиваясь, заговорил Молиар, — гаремной идиллии пришел конец. Правду говорят: женщина опасный зверь с длинными волосами и очаровательным станом. Именно потому, что гарем полон подозрительности, никто, и прежде всего сам Алимхан, не мог допустить, что эмир обманут. Невероятно, но так.
— И понадобилось вам ворошить прошлое, — с отчаянием воскликнула мадемуазель Люси.
— Минуточку. Что же произошло? Выяснилось, что супруга эмира готовится стать матерью. Тогда любимец эмира вдруг вспомнил о простой порядочности. «Нам надо уехать. Дальше терпеть я не могу. Мы уедем». — «Куда?» — спросила «супруга эмира». — «За границу. К тебе во Францию». — «А на что мы будем жить?» — «За золото Кызылкумов мне дадут миллионы». — «Бред. Ты глупенький. Чем плохо нам сейчас. Я царица. Скоро рожу эмиру наследника». Тогда любимец эмира впал в благородное негодование: «Подлость делить тебя с кем-то. Пусть он будет хоть императором. Я тебя увезу силой!» Да, инженер не шутил, и госпожа эмирша поняла это. А когда она увидела, что инженер с горя чересчур часто прикладывается к рюмочке и стал болтлив… она вспомнила библейскую историю про жену Пантефия и…
— Нет, нет! Мой бог, нет… Это старухи гаремные ясуманы. Они подсмотрели, донесли…
— Допустим. И все же, что сделала прелестная периподобная возлюбленная? Она сказала своему царственному супругу: «Твой любимец обманщик. Смотри! Вот тетрадь, куда он записал все сведения о золоте, чтобы увезти ее с собой и продать инглизам!» К счастью, любимец эмира вовремя отряхнул пыль порога дворца и исчез. Эмир послал в дом инженера, и там захватили все бумаги, целый сундук бумаг. Где они? Ты отлично знаешь. Они в сейфах банка. Ты сумела переправить их за границу — в Персию. Мало, что ты обокрала меня любовью, ты украла дело моей жизни.
Люси закрыла лицо руками. Пусть думает, что она плачет. Молиар вскочил и забегал по гостиной.
Мадемуазель Люси с непритворным страхом следила за каждым его движением. Ее голубые глаза суетливо выглядывали между растопыренными пальцами.
— Что ж. Как говорится в одном стихотворении: она коварна и зла.
— О! — простонала Люси.
— Договоримся! — заговорил Молиар и положил на столик исписанный лист дорогой веленевой бумаги.
Люси переполошилась.
— Что это?
— Доверенность на доступ к сейфу с документами, вы не заметили — еще доверенность на право совместного распоряжения с госпожой Бош-хатын, старшей и главной супругой эмира бухарского, всеми вкладами в швейцарских и французских банках фирмы «Ротшильд фрер».
— Это насилие.
— Необходимость! Выслушайте спокойно. Вчера доверенный барона Робера Ротшильда пытался заставить Монику подписать документ такого же характера.
— Мой бог!
— Барон Ротшильд полагает, что Моника может сойти за наследницу.
— А я?
— Моника красива. Моника молода. Наконец, Моника и взаправду наследница, до тех пор, пока она считается дочерью Алимхана.
— Боже мой! Барон чудовище! Он не посмеет.
— Почему же? Девушка ему приглянулась, очень приглянулась, смею вас заверить. А что стоит мсье Роберу вышвырнуть из замка «Шато Марго» некую Люси д'Арвье и устроить новоселье для некоей принцессы Моники Алимхан. О боже правый, принцесса! Это щекочет самолюбие потомка ростовщика. И будут на банкете по случаю новоселья разливать в хрустальные бокалы Маргариты Наваррской чудесные выдержанные вина из замковых подвалов! А!
— Но есть же божеские и человеческие законы! Он не посмеет.
— При его миллионах? Золото для него и бог и закон! Итак, вы подписываете! Учтите, вы остаетесь компаньоном Бош-хатын. Ха, две эмирши распоряжаются капиталами эмира. А дочь эмира, принцесса Алимхан, получает права на свою долю наследства и отбывает на Восток подальше от Женевы и… от господина барона. Мадемуазель Люси д'Арвье ла Гар предоставляется свобода сделаться или не сделаться госпожой Ротшильд.
Хитроумный план с трудом умещался в головке мадемуазель Люси, и она не торопилась сказать «да». Она поглядывала на кнопку звонка. Она еще не решила, выкинуть ли назойливого, неприятного проходимца, осмелившегося вторгнуться в ее мирок и принявшегося ворошить прошлое, или всерьез подумать о его предложении. Но Молиар на то и был Ишикоч — Открой Дверь, чтобы суметь сыграть на главном. Азартный игрок, он пошел с туза, пусть крапленого, но всё же с туза. Он осторожно взял в свою лапищу нежную ручку, тянувшуюся к электрической кнопке, и вкрадчиво заворковал:
— Душечка, будь же такой милой и нежной. Вспомни вечера в Арке. Ковры! Благовония! Сумрак! И двое над листами бумаги! И два лица близко-близко. И нежные локоны сплетаются с жесткими волосами бороды! И… А что если весь мир узнает, что у эмира не было и нет дочери Моники?
— Вы… вы чудовище! — пролепетала мадемуазель.
— И тогда нет никакой бухарской эмирши Люси. И тогда никому не придет в голову отстаивать подпись мадемуазель Люси. И тогда скажут все: была шансонетка Люси, переспавшая сколько-то ночей с эмиром. И тогда обойдутся без вашей подписи. А?
Мадемуазель Люси еще пыталась сопротивляться:
— Вам не поверят.
— А вы забыли фетву верховного мударриса.
— Я показала ее эмиру и… и сожгла.
— А у меня есть копия, и в той фетве сказано, что господина эмира сподобила божественная благодать. Что ребенок родился в его отсутствие через тринадцать месяцев после последней близости с супругой по имени Люси-ханум. Наивно, но, с точки зрения шариата, законно.
— Вы чудовище!
— Несомненно. Итак, ваши подписи!
Перо в ручке мадемуазель Люси дрожало, пока она сумела нацарапать свою подпись, одну, другую.
— А теперь разрешите! — Молиар забрал обе бумаги и крадучись кинулся к выходу.
Через секунду он появился с двумя весьма солидными, облаченными в темные сюртуки, весьма представительными женевцами, в которых и за сто шагов можно было признать почтеннейших представителей почтеннейшего сословия женевских нотариусов, что подтверждалось их очками в массивных золотых оправах, фунтовыми золотыми цепочками поперек жилетов, массивными перстнями на массивных волосатых пальцах от мизинца до указательного, массивными красной кожи портфелями с золотыми монограммами. Поцеловав мокрыми губами ручку мадемуазель, они тут же за столиком заверили подписи Люси дʼАрвье ла Гар, госпожи супруги царствующего эмира бухарского Сеида Мир Алимхана и припечатали свое свидетельство столь массивными печатями, что ими можно было бы пользоваться в качестве холодного оружия на большой дороге между Женевой и Берном в ночной час. Во всех оформленных документах фигурировал в качестве законного и непременного свидетеля и доверенного Молиар Ишикоч, имя которого доставило немало затруднений означенным почтенным господам представителям сословия женевских нотариусов.
— Глубокоуважаемая госпожа эмирша не считает возможным вступать в рассуждения по поводу гонорара, и с вами, господа, расплачусь я, — сказал напыщенным тоном Молиар, вновь и вновь целуя ручки Люси.
Он быстренько выпроводил почтенных нотариусов и удалился сам, посылая воздушные поцелуи мадемуазель Люси и подмигивая ей весьма заговорщицки.
Значительно позже мадемуазель Люси задумалась над одним обстоятельством. А как же почтенная нотариальная контора Женевы пошла на то, чтобы столь поспешно заверить документы? Ей удалось узнать, конечно, окольными путями, что Молиар Ишикоч пребывал в Швейцарии, облеченный самыми официальными полномочиями их высочества госпожи Бош-хатын, царственной супруги эмира бухарского.
К тому же ни для кого не являлось секретом, что та самая нотариальная фирма, которая столь молниеносно заверила подписи Люси, обычно такие операции производит в весьма длительные сроки, уходящие на всякого рода проверки, сверки, экспертизы. И что сокращение сроков допускается в виде редчайшего исключения.
Очевидно, такое исключение могло иметь место только потому, что за заверение подписей эмирш был уплачен весьма солидный гонорар и притом наличными в золотых франках.
Уже говорилось, что мадемуазель Люси не считала возможным проливать слезы. Путем логических умозаключений — а прелестная ее готовка была способна и на такое — она пришла к утешительным выводам.
С точки зрения материнского долга она, мадемуазель Люси, ничем не повредила Монике и, наоборот, лишь утвердила ее в высоком положении законной дочери эмира.
Все стороны оказались удовлетворены сделкой. Оставалось лишь вступить в деловые отношения с Бош-хатын и приняться совместно с ней в добром союзе распоряжаться имуществом Алимхана. Сам Алимхан во внимание не принимался.
И, наконец, со вздохом сожаления мадемуазель Люси признала:
— Нам с Моникой здесь тесно. Пусть она остается на Востоке, а я в Европе. А Робер!.. О, он чудовище!
Подписью на доверенности мадемуазель Люси, хоть немного, отщипнет от миллионов своего покровителя, любвеобильного Робера. Отомстит ему!
Но и он может отомстить, если узнает.
Холодок коснулся костлявыми пальцами ее сердца. Будем справедливы к мадемуазель Люси — она теперь никогда не забудет свою дочь Монику. И воспоминания о ней нет-нет и вернутся. И слезы выступят на глазах, на холодных, прекрасных глазах красивой, увы, стареющей куклы. Потому что самые прекрасные куклы тоже стареют.
Встретить что дервиша, что кобру, все одно — жди беды.
Рано утром мистер Эбенезер на скорую руку перекусил в своем пансионате и направился в отель «Сплэндид». В гостиной номера «люкс» он обнаружил спокойно восседавшего на софе в позе Будды самого господина Молиара. На этот раз ничто, кроме белоснежного, все таких же чудовищных размеров тюрбана, не выдавало, что он продолжает разыгрывать из себя индийского йога.
Изумительно сшитый фрак, лаковые ботинки, брюки в серую полоску с дипломатической, отлично отутюженной складочкой, — все говорило, что маленький самаркандец является клиентом лучшего женевского портного.
Молиар ничуть не стушевался, когда мистер Эбенезер быком ринулся на него с обычными своими грубостями:
— Дьявольщина! Опять вы здесь! Кто вас пустил?
— Для йогов нет стен, но на сей раз портье внизу удовлетворился нашей визитной карточкой в обертке из довольно ценных купюр.
— Опять карточка! Вы лучше сделаете, если сейчас же уберетесь со своей визитной карточкой.
— Не раньше, чем ее высочество соблаговолит приказать мне, — все с той же улыбочкой промычал Молиар и громко шлепнул губами.
— Послушайте, вы! — надменно проговорил мистер Эбенезер. — Я не знаю и знать не желаю, зачем вы ворвались сюда в гостиную. Но предупреждаю, что если еще будете надоедать и…
— …и федеральная полиция прервет дервишеское паломничество некоего йога, хотите вы сказать. Ф-фу! Боже правый! Что швейцарской полиции до веселого легкомысленного жуира-индуса, развлекающегося в меру своих средств в стране, где все только и делают, что развлекаются и… платят за развлечения.
— Довольно! Мне некогда!
— Что предосудительного в фантазии сегодня одеться факиром, а завтра лордом? Что противозаконного, если коммерсант Молиар захотел представлять экзотический Восток, а завтра решил показаться перед всеми «как денди лондонский одет». Что из того, если умный эксплуатирует человеческую глупость: с картежником перекидывается в картишки, с китайцем играет в маджонг, с коллекционером собирает раритеты, с любителем роз толкует о розах. Да и вы сами не откажете мне в остроумии, в умении рассказать анекдот, показать изящный фокус… Смотрите! Р-раз!
И он вытащил из носа ошеломленного Эбенезера носовой платочек, за ним другой, третий.
— Прекратите глупые шутки!
— А мне показалось, что вы шутник. Боже правый. И разве неприятно вам, например, встретить за столом гурмана, отлично разбирающегося в пикантных соусах и тонких винах? Понимающего в музыке! Могущего порекомендовать таинственные лекарства! Могущего познакомить с изящнейшими швейцарками! Кстати, а пробовали ли вы вот такие сигареты?
Почти машинально мистер Эбенезер взял из массивного золотого портсигара, протянутого Молиаром, сигарету.
— Пари, что ничего более божественного вы не курили, — давая прикурить, усмехнулся Молиар. — Даже в Аламуте у Старца Горы его верные мюриды-ассасины не наслаждались подобным табачком. Какие грезы! Какие видения! О, — вскочил он в поклоне при виде вошедшей Гвендолен, — простите невежливость! Я совсем забыл, — и он мгновенно принялся разворачивать неизвестно откуда появившийся у него в руках сверточек.
Как ни была раздражена мисс, она не могла не воскликнуть:
— Какая прелесть!
Перед самым лицом ее трепетала и зыбкой радугой переливалась прозрачная бенаресская кисея.
— Это вам, бесподобнейшая и прекраснейшая мисс!
И, как ни странно, дары-безделки растопили лед. Непреклонные, жесткие воспитатели, принявшие только вчера категорическое решение не впускать к себе этого странного, подозрительного проходимца, не только очень мило приняли его и завтракали с ним, но и допустили, чтобы он встретился вновь с Моникой и беседовал с ней, правда, очень недолго.
Но Молиар не счел возможным злоупотреблять гостеприимством мисс Гвендолен и мистера Эбенезера. Отвешивая изящные поклоны, он исчез, оставив запах спирта, гашиша и восточных благовоний.
— Что с вами? — вдруг спросила мисс Гвендолен, поднимая глаза от кисеи, которую она примеряла к своим плечам у трюмо.
Мистер Эбенезер полулежал в кресле, глаза его медленно и пьяно бродили в пространстве. Язык ворочался во рту с трудом:
— Си-га-ре-ттт-а! Ошеломительный букет. Ну и проныра этот тип!
— Он очень опасен! Мне сообщили, что пороги здешних самых солидных банков отирает некий визирь госпожи бухарской эмирши Бош-хатын. Наш господин йог — уж не этот ли самый визирь. Да встряхнитесь, не спите! Примите меры: пусть сегодня же разузнают все про этого господина.
Не понадобилось и двух суток, чтобы получить из Лондона досье.
— Он такой же йог, как я сиамский король, — докладывал мистер Эбенезер мисс Гвендолен. — По-видимому, русский. Долго жил в Бухарском эмирате. По-видимому, горный инженер. Возглавлял геологоразведочные экспедиции. Если это не ошибка, им интересовался покойный Керзон, даже, по-видимому, знал его лично. Какие-то проекты концессии на золотые прииски и нефть. Вот откуда у этого дервиша-факира-йога-циркового фокусника интерес к бухарской принцессе.
— Слишком много «по-видимому», но достаточно для того, чтобы сказать вам — вы шляпа, Эбенезер.
— Меры приняты. Больше он не переступит порога.
Но меры, видимо, запоздали.
Моника ушла. Вернее сказать, она не вернулась в «Сплэндид» с верховой прогулки.
Особенно нравились Монике из всех женевских развлечений прогулки верхом на лошади. Со всем увлечением молодости она пристрастилась к этому излюбленному времяпрепровождению местной английской колонии. Девушка любила лошадей с детства… Узбекский кишлак — это кони: кони в арбе, кони под седлом, кони в копкари. И хоть девочек в Чуян-тепа не поощряли ездить на лошадях, но Моника чувствовала себя в седле уверенно и смело. А Аюб Тилла приводил порой во двор великолепных карабаиров, неведомо откуда взявшихся и неведомо кому принадлежавших. Позже, в Пешавере, Моника показывала чудеса верхового искусства, обгоняя в скачке не только изнеженную мисс Гвендолен, но и таких великолепных наездников, как Пир Карам-шах или доктор Бадма. Она особенно любила скакать во весь карьер, чем приводила в изнеможение своих спутников по прогулке.
В окрестностях Женевы аллюр карьер у дам-амазонок не в моде, но именно однажды на довольно извилистой горной дороге Моника пустила своего английского скакуна карьером и скрылась вскоре из глаз мистера Эбенезера и мисс Гвендолен. И… не вернулась.
Головоломных троп, дорожек и пропастей в Альпах много.
Поиски ее высочества принцессы велись долго, настойчиво, но никаких следов ни Моники, ни ее английского скакуна так и не обнаружилось. Странную историю сохранили в тайне от прессы. В газетах не появилось ни строчки.
Намечавшееся в одной из авторитетных подкомиссий публичное выступление принцессы Алимхан с декларацией о защите суверенитета и независимости Бухарского ханства пришлось отложить на неопределенный срок.
Строились самые невероятные догадки. Наиболее реальные пути вели к барону Ротшильду и его «шайке». Барон Робер отмахивался и заверял: «Почел бы за честь, если бы столь прелестное существо переступило порог моего жилища. За такой деликатес я отдал бы все, но, увы, я тут ни при чем!»
Сразу же отпали подозрения и в отношении туркестанского националистического общества и «Комитета спасения России». Каждый их шаг был на учете «Интеллидженс сервис».
Действительно, к исчезновению принцессы Алимхан они отношения не имели.
Швейцарская полиция могла сообщить — мисс Моника накануне роковой прогулки разговаривала в вестибюле отеля «Сплэндид» с уже известным полиции факиром-йогом.
Ни в Женеве, ни где-либо в Швейцарии после того дня его не видели.