БЕЛАЯ ЗМЕЯ

КАРАВАНЫ ИДУТ НА СЕВЕР

В муравейнике нет ни одного муравья, на котором не было бы клейма руки насилия.

Феридун

Змея ненавидит запах мяты, а она растет у входа в ее нору.

Узбекская поговорка

Отряд шел через перевалы, где снег лежал «на глубину копья». Проводники жаловались: «Мы разорваны когтями тигра-холода». Хмурый день прогонял морозную ночь. И снова зажигалась за горными хребтами тусклая утренняя заря. Кони скользили на наледях, падали. Кони гибли, срываясь в пропасти.

Вождь вождей все чаще развязывал бархатный мешочек. Звенело золото. А если жители каменных хижин упрямились и не желали давать вьючных животных, из кобуры извлекался «убедительный довод». И последняя лошадь, жизнь и смерть горца, выводилась из каменной конюшни.

Много дней пробивались через горы. Железный организм вождя вождей, стальные мускулы его гурков превозмогали все лишения и трудности зимнего пути. А со своими спутниками, департаментскими чиновниками и подрядчиками Пир Карам-шах и не думал считаться. Не один из них отстал и остался где-то позади.

Местные властители из захудалых каракорумских князьков восторгались: «О вождь вождей, лишь тебе под силу такое! Лишь богатыри — великаны горных вершин — способны на такое! Твои руки и из камней выжмут масло!» Пир Карам-шах морщился и не желал слушать льстивые восторги. Он понимал, что «низкое интриганство и подвиг отнюдь не совместимы», и свирепо принимался разносить чалмоносных шахов-царьков и миров-владетелей. И притом резко, даже грубо, хотя всегда и во всеуслышание утверждал, что грубость в обращении с туземцами недопустима.

А на таком холоде приходилось даже кричать. Он кричал, чтобы согреться и чтобы вывести горцев из зимнего оцепенения. И он кричал: «Мелкие, гнусные обманщики! Где рабочие? Почему сняли строителей с перевалов?» Он срывал на чалмоносных владетелях злобу и досаду. Из-за лени и разгильдяйства важнейшая стратегическая дорога на Бадахшан строилась безобразно медленно. А в зимние месяцы ее вообще не строили.

Дорога должна была сделаться связующей осью будущей центральной азиатской Тибето-Бадахшанской империи. Но лентяи и бездельники расползлись по своим утонувшим в сугробах селениям, и все работы остановились. И вместо того, чтобы доехать до Мастуджа на автомобиле с комфортом и удобствами, приходилось карабкаться верхом, а то и пешком, держась за хвост коня, и совершать никому не нужные «подвиги» — проваливаться по горло в снег, обмораживать ноги, давиться дымом костров, спать на камнях.

— Где дорога? — спрашивал Пир Карам-шах, пощелкивая ногтем по двойной красной линии на карте. Чернильная трасса автомобильного шоссе выглядела внушительно, но дорога существовала еще лишь в проекте.

Транспорты с оружием и амуницией остались с осени у подножия перевалов. Сотни ящиков и вьюков лежали мертвым грузом в селениях вдоль трассы будущей дороги, ловкачи-чиновники из Англо-Индийского департамента не теряли времени и продавали винтовки по ценам до смешного низким. Но оружие покупали совсем не те, кому оно предназначалось. Ибрагимбек и его локайцы находились далеко на севере. Они так и не смогли пройти на юг через непроходимые в зимнее время перевалы.

Но наконец «белоснежное сменилось на темное», «зубы зимы перестали грызть камни». Бурая земля оделась зеленым шелком. Люди ущелий и долин выбирались все чаще из сырых, холодных каменных коробок хижин погреться на солнце, посмотреть из-под руки, не очистились ли от снега перевалы и горные тропы, не пора ли седлать мохнатых яков, ревущих от весенних желаний.

По дорогам Хунзы и Дардистана скакали всадники во френчах цвета хаки и в высоких голубых тюрбанах.

— Вооруженные! Вооруженные, — бормотали горцы, а Гулам Шо, царь Мастуджа, ходулеватый, похожий на суковатую оглоблю, нетерпеливо слонялся взад-вперед под навесом летней кухни, где возились у очагов его растрепанные, почерневшие от зимней копоти, бойкие на язык, вечно ссорящиеся жены. Шлепая их по мягкому месту, Гулам Шо приказывал с высоты своего царского величия:

— Каждодневно печь горячие чаппати! Чтобы днем и ночью не потухали угли в золе очагов!

— Гостя ждет! — хихикали, поводя карими очами, вертушки жены. — Ершится. Жрать нечего, а усы умащает душистым маслом, — и показывали вдогонку своему царственному супругу язык. Повелитель Мастуджа был настоящим царем. Вел он свой род не от кого-нибудь, а от самого Александра Македонского. Но по своим достаткам и могуществу мало чем выделялся среди горных козопасов. Разве лишь коз и яков у него имелось побольше, да и спал он не с одной женой, а со многими. «Вот как бы ему не пришлось пересесть с коня на осла», потому что денег он совсем не имел, а продавать своих мастуджских красавиц и сделаться работорговцем ему мешала влюбчивость.

Но гость не ехал и не ехал. И уже на берегах сумасшедших речек в зелень шелка вкрапились голубые, желтые и пунцовые пятна и блики ранних горных цветов, а ледники на Каракоруме тревожно посинели. Прямой, со спесивой осанкой и с жестким злым взглядом вождь вождей Пир Карам-шах не сидел на месте в Мастудже. Верхом на плотном горном коньке пробирался он по самым головоломным тропинкам.

Но Пир Карам-шах не любил болтовни. Если собрать тысячи людей и любой из них по камню унесет, то можно и в Каракорумском хребте ущелье прорубить.

Пользуясь каждым солнечным днем, Пир Карам-шах согнал на перевалы все мужское население Мастуджской долины и заставлял самого царя Гулама Шо показывать, как нужно прокладывать в несокрушимых скалах дорогу киркой и лопатой. Жилистый, высоченный царь железными лапами сжимал рукоятку кирки и сворачивал целые глыбы. И подданным Гулама Шо ничего не оставалось, как следовать его примеру. Они работали, проливая пот и ворча: «Зачем? Здесь тропа есть. Такая тропа всегда была. Хорошая тропа для людей и ослов. Ее легко испортить, когда приближается враг. С такой тропой жить спокойно».

Но Пир Карам-шаху требовалась дорога. И скоро мастуджцы услышали, что с юга по весенним путям везут необыкновенные, неслыханной ценности грузы.

И сейчас же завертелось, закрутилось, завизжало, запищало все во дворце царя Мастуджа и задымилась его летняя кухня. Ожидалось много людей, и предстояло зарезать немало козлов и баранов, чтобы накормить всех и проявить гостеприимство.

Небо синело, и белые пики сияли под солнцем в вышине. По долинам вдоль берегов вздувшихся от снеговых талых вод горных потоков шли караваны с аккуратно запакованными вьюками. Под тяжелым грузом кряхтели и сопели лохматые яки, уже начавшие линять и оставлявшие на тропах космы шерсти.

Караваны шли на северо-запад. Быстроглазые хохотушки в царской кухне с завистью перешептывались: не иначе в тюках и цветастые манчестерские ситцы и кашмирские бесценные ткани, и белосахарный звенящий фарфор. И всё это везут мимо Мастуджа, бедного и нищего, в Ханабад и Кундуз, где много воинов, храбрых и богатых, одевающих в шелка своих диких раскосых локайских и мангытских жен — толстозадых коротышек, которым пристало ходить в домотканых штанах из грубой шерсти. «А вот нам, женам царя, уж как бы подошли все эти пестрые, расцвеченные в радугу нежные материи да кисеи». Озорные, дерзкие жены Гулама Шо, из тех, кто посмелее, в холодных сумерках пробирались по обширному, круто падающему по склону горы двору тайком к набросанным среди валунов в беспорядке тюкам, щупали обшивку из добротного английского брезента и завистливо вздыхали:

«Сколько товара! Сколько товара! И хотя бы один вьюк остался у нас во дворе».

Так нет, скоро погрузят все на спины могучих, ревущих от злости на тяжесть груза яков и уйдут со двора, пройдут среди домишек столицы княжества Мастудж. Цепочкой опояшут зеленую, с пятнами запоздавшего снега гору, упирающуюся в высоченный бадахшанский перевал, чтобы исчезнуть навсегда.

И нежные сердца сжимались, и слезы зависти, невидимые в темноте, выступали на очаровательных глазах. И даже нельзя слова сказать своему царственному супругу, ибо при одном упоминании о таинственных вьюках он пускает костистые кулаки в ход. А то снимает со стены очень больно бьющую семихвостку…

На свой страх все-таки две самые молоденькие жены, нахальные девчонки, еще не усвоившие дворцового этикета и нежные бока которых царственный супруг боялся портить плеткой, все-таки рискнули кухонным ножичком вспороть швы одного из тюков, лежащих под валуном в укромном местечке.

Громкий взвизг испуга разнесся в темноте. При слабом мерцающем свете звезд они увидели, что из прорехи посыпались винтовочные патроны, много патронов! Патроны валились потоком из толстого брезентового мешка. Крадучись и прячась меж торчащих скал, жены пробрались на кухню, прикусили язычки, чтобы им не попало за любопытство и чтобы никто не узнал тайну.

Но шум и ругань на рассвете показали, что тайна раскрыта. Много бранных слов пришлось услышать в тот день мастуджцам. Тощая фигура шаха моталась среди вьюков и яков. Тумаки сыпались направо и налево. Но расспросы ничего не дали. И так же, как и всегда, вскоре двор опустел, чтобы опять через несколько дней заполниться вьюками, животными, проводниками, погонщиками.

И мастуджцы, и гильгитцы, да и все горцы с замиранием сердца говорили об огромных транспортах военной амуниции, переправляемых через Мастудж в сторону провинции Северного Афганистана.

— У горно-полевой артиллерии, — говорил доктор Бадма Сахибу Джелялу, — калибры небольшие, но и такие орудия нашему Ибрагимбеку ни к чему. А везут их по путям, отнюдь не предназначенным для артиллерии.

Сахиб Джелял смотрел ввысь, в сторону хребта, куда поднималась, извиваясь и петляя, узенькая горная тропа.

— Здесь проходят одни яки да еще ишаки короткоухие, бадахшанские. Здесь бухарский ишак не пройдет, не говоря уже о верблюде и лошади. А пушка? Пушка весит очень много.

— Дьявол заставит мастуджцев и на руках пушки перетащить. Тащили же их сюда. Мобилизуют тысячу, две тысячи горцев. А что если Белая Змея поговорит с царем?

Странный разговор этот происходил на колючем от щебня берегу гремящего потока. Сахиб Джелял и доктор Бадма разговаривали не слезая с коней. Поодаль топтались горцы-проводники и мергены. Согласно установившимся охотничьим колониальным порядкам ни Бадма, ни Сахиб Джелял сами при себе охотничьих ружей не имели. Пешие горцы, расторопные и быстрые, несли за охотниками их двустволки, карабины, патронташи. Смуглые, крепкие, в лохмотьях, мастуджцы страстно любили всякое оружие, и для них истым наслаждением было хоть часок подержать в ладонях и ощутить холодок вороненой стали стволов прекрасных изделий оружейников Спрингфильда и Льежа.

Сам тибетский доктор Бадма не слыл охотником. Больше того, никто не мог утверждать, что он вообще когда бы то ни было занимался охотой. Доктор Бадма исповедовал, и при этом достаточно рьяно, учение великого Сиддхартхы, известного под именем Будды, которое запрещает своим последователям вообще убивать живых тварей. Что касается Сахиба Джеляла, монументального, малоподвижного и, скажем, неповоротливого по виду, то никто не мог представить его карабкающимся по головоломным скалам с тяжелым винчестером в холеных, нежных руках с накрашенными по-женски хной длинными изящными ногтями. Да и вообще Сахиб Джелял не проявлял интереса ни к охоте, ни к охотничьим трофеям, если не считать случаев, когда не без удовольствия ел шашлык из горного молоденького козленка или подернутую золотистым жирком похлебку из горной куропатки.

Но мало ли что. Бывают обстоятельства, которые кого угодно собьют с толку и потянут в самое адское пекло и даже фанатика непротивления и доброты Бадму вынудят лазить по горам и брать на мушку муфлонов и архаров. А Сахибу Джелялу скучно и тоскливо сделалось в сырой, пропахшей дымом и кизяком хижине, где он жил в одиночестве немало уже дней, с тех пор как по повелению новой эмирши Резван-ханум выехал вперед в Мастудж. Он приказал заседлать своего гигантского жеребца Джиранкуша, узнав о приезде доктора Бадмы, и поехал по горным козьим тропинкам ему навстречу.

Ни доктор Бадма, ни Сахиб Джелял ничего так и не подстрелили, хотя сопровождавшие их проводники могли поклясться всеми добрыми и злыми джиннами, что и тот и другой преотлично умеют обращаться с огнестрельным оружием. И Бадма и Сахиб Джелял ловко и умело держали ружье, превосходно, с профессиональным умением прикладывались, целились, но почему-то не попадали в дичь. И главное — брызги мелких осколков выбивались из валунов и скал вроде у самых ног преследуемого животного, а пуля все равно улетала рикошетом в пространство.

Старый одноглазый мерген помалкивал. Два дня во время охоты он рта не раскрывал и все же под конец не удержался и спросил у Сахиба Джеляла:

— Зачем ты не попадаешь? Язычник доктор не попадает? Стрелять умеете, а не попадаете? Дичь пугаете!

Старый мерген обижался. Так уж он старательно наводил охотников на след, а они нарочно мазали. Ему, мергену, приходилось сопровождать на охоту гостившего с осени в Мастудже вождя вождей. Вот уж тот охотился с азартом, стрелял со старанием. Мерген обижался еще потому, что Сахиб Джелял невнимательно слушал про охотничьи подвиги Пир Карам-шаха.

— Эге, да ты разговорчив! Ты мерген, и твое дело пули и дичь. А охотники пусть стреляют, и не твое дело, хорошие или плохие они. Язык хорош, когда он служит для дела, а не для болтовни. И ты сделаешь хорошо, если поменьше будешь бить языком о нашей охоте. Ты знаешь, что Белая Змея молчалива.

Упоминание Белой Змеи никому из горцев не приходилось по нутру. Мерген прятал обиду и умолкал.

Судя по рассказу мергена, вождь вождей, сам господин Пир Карам-шах, тоже почти не имел охотничьих трофеев. Но не потому, что не хотел. Он нервничал. Всё складывалось неблагоприятно. В долинах главные дороги с юга размокли под лучами весеннего солнца и пришли в непроезжее состояние. Горцы не желали работать, и их приходилось выгонять с полей и из садов прикладами. Носильщики падали от истощения на переправах и перевалах. Главный груз — полевые артиллерийские орудия со всем необходимым боевым комплектом — находился где-то в шести днях пути от Мастуджа. А еще предстояло преодолеть наиболее трудные, малодоступные перевалы. Снег на горах не стаял. Народ разбегался, не желая отбывать трудовую повинность.

Долговязый царь Мастуджа ломал в земных поклонах свое нескладное тело, но не торопился вновь сгонять на дорогу своих забитых, несчастных подданных. Он все повторял: «Исполним! Повинуемся!» Он повиновался, но не исполнял.

Вождь вождей требовал. Вождь вождей приказал повесить для острастки самого непослушного. Вождь вождей уже сказал: «Пуштунский способ вроде хорош». Шо Гулам поперхнулся, подавился. Лицо его позеленело. Заикаясь, он спросил, а в чем состоит «пуштунский спо-со-б»? Сам он отлично знал, в чем дело. Он знал, что сборщики налогов, не найдя в селении попрятавшихся хозяев домов, привязывают женщин и детей к столбам на площади и пытают их плетью, огнем и железом, пока горцы не возвращаются на вопли жертв в селение, чтобы отдать себя в руки стражникам. Да, царь Мастуджа отлично знал «пуштунский способ», и дрожь отвращения сотрясала его огромное нескладное тело.

Человек искушенный, опытный, Пир Карам-шах каким-то нюхом чуял неладное. Все так же по-прежнему Гулам Шо гнусно пресмыкался перед ним. Так же расточал корявые, неотесанные улыбки. Так же испуганно-услужливо вели себя жители Мастуджа, заботливо обхаживая коней гурков и самих гурков, предупреждая малейшие их желания. И все же в поведении самого царя и его приближенных замечалась какая-то искусственность, натянутость. Сам предельно изворотливый, искушенный в интригах, вождь вождей подметил во всем мастуджском гостеприимстве нарочитость, напряженность, страх. Но боялись горцы во главе со своим полунищим, вечно суетящимся царьком не Пир Карам-шаха, что было бы вполне естественно, не его жестоких, грубых в словах и действиях охранников гурков, а кого-то другого.

Озабоченный, встревоженный Пир Карам-шах искал и не находил причину. Он оставил свое постоянное напускное равнодушие. Он пристально следил за выражением лиц мастуджцев, сделался мелочно подозрительным. Все чаще он ловил странные взгляды Гулама Шо и его полунищих визирей куда-то в сторону и вверх. Казалось, горцы озираются, оглядываются на кого-то, кто затаился в хижинах, каменной чешуей облепивших крутые бока горы, похожей на рыбью спину и, кстати, носящей название гора Рыба. При каждом слове они вздрагивали и, лишь посмотрев на гору Рыбу, почти шепотом отвечали, словно боясь, что их могут услышать.

Явно в Мастудже присутствует третья сила. Такой вывод сделал Пир Карам-шах, и он твердо решил узнать, что это за сила, тем более что она проявлялась все чаще и мешала все больше. Раньше обычно Гулам Шо, грубо прямой, басовито брякал в ответ на все, что ему говорили: «Исполню!» — и бежал раболепно все исполнять. Теперь же, выслушав распоряжение, он исподлобья поглядывал в сторону горы Рыбы и принимался мять в кулачище войлочную свою бороду. В конце концов он все же произносил свое «исполню» и удалялся неторопливо, явно нехотя, неуклюже передвигая свои медвежьи ноги-лапы. Исчезал он надолго, а вернувшись, принимался долго и нудно оправдываться. Выяснялось, что распоряжение не выполнено.

Окрик, угроза на него не действовали. Приказ приходилось повторять. Бесхитростный интриган закрывал голову ладонями и стонал: «Нельзя!» Он делал вид, что боится, не ударят ли его.

В своей яростной непримиримости Пир Карам-шах ни к кому не испытывал чувства жалости. Его не мучали угрызения совести, даже если он совершал неслыханные по своей жестокости поступки. Он не терпел ни малейших препятствий, противоречий и не допускал, чтобы кто-то осмеливался мешать ему. Да и не было в Мастудже до недавнего времени такой силы.

Однажды он, по собственному его выражению, «тряс царя, точно грушу», пытаясь заставить выполнить сравнительно пустяковое поручение — надо было собрать с домов ближнего селения кошмы и паласы. Их он приказал постлать на сугробах внезапно выпавшего весеннего снега на особенно трудном участке перевала, чтобы смогли пройти вьючные животные с грузом. Гулам Шо весь сморщился, лицо его пошло пятнами. Он робко лебезил: «Нельзя!» — но с места не сдвинулся. И вдруг отчетливо в его бормотании послышалось: «Она!» От ужаса, что сболтнул, проговорился, Шо Гулам поперхнулся.

Вождь вождей заметался. Но спросить было не у кого. Поручать своим гуркам разузнать что-либо он не мог. По договору при найме гуркам запрещалось общаться с местными туземцами. Они обязаны были выполнять волю хозяина-начальника, но никого ни о чем не спрашивать. Вот когда Пир Карам-шах ощутил свое одиночество. Своим высокомерием, постоянным выпячиванием исключительности своего положения белого человека, англосакса, он воздвиг стену между собой и горцами.

Гулам Шо тупо повторил: «Она», — и замолк. Теперь Пир Карам-шах день и ночь думал о «ней». Вот когда могло помочь общение с мастуджцами. Но вождя вождей все боялись и не понимали.

Он снизошел: дал конфет одной из царских жен — девочке с сорока косичками, показал пальцем на гору Рыбу и вкрадчиво спросил:

— Кто там живет?

Он ощутил странное замирание в сердце, когда девочка с дрожью в голосе пролепетала:

— На горе? Там живет Белая Змея. Она приехала недавно. Она страшная и добрая…

Девочка убежала, а вождь вождей так и остался стоять в глубоком раздумье посреди двора, похожего на лестницу из циклопических глыб.

Новая помеха! И в ней было что-то мистическое.

ВОЖДЬ ВОЖДЕЙ

Хоть и ходит он в белом, но тень у него черная.

Васиф

На этот раз Пир Карам-шах изменил своему обыкновению и на охоту не поехал. На базаре шли разговоры, что на севере, на перевале, видели группу вооруженных всадников.

Неужели Ибрагимбек передумал и решился явиться в Мастудж? Не медля ни минуты, Пир Карам-шах приказал Гуламу Шо — на этот раз категорически — отправить навстречу неизвестным всадникам людей с лопатами, кирками, кошмами.

Пытка неизвестностью и ожиданием — самое страшное, особенно для такого деятельного, напористого, нетерпеливого человека, как Пир Карам-шах. Если он сравнивал мисс Гвендолен-экономку со смазанной жиром молнией, то о себе он мог сказать — «усеченная молния». В своем самомнении он уже давно исключил из своей жизни понятие «неудача», но на то имел безусловное право. Ему везло, хотя его всегдашний успех во всем и всюду определялся прежде всего его опытом, расчетливостью, неразборчивостью в средствах. В свое время — якобы из чудачества, а на самом деле из ущемленного самолюбия — сослуживцы опередили его в чинах и званиях — он прервал свою военную карьеру и, отказавшись от высокого полковничьего чина, вступил в воинскую часть рядовым. Тем самым он устранил повод для уколов судьбы. Теперь он с полным равнодушием мог читать приказы о производстве в чины, о назначениях и награждениях своих однокашников и находить удовлетворение в своей независимости. Так он попытался поставить себя над всеми и считал, что успел в этом. Для сверхчеловека чужды обиды и неприятности повседневности. Обстоятельства благоприятствовали ему. Благодаря своему громадному опыту и знаниям он снова оказался необходимым в Северо-Западной Индии и был облечен большими полномочиями и властью. Он держал в своем кулаке волю десятков, сотен тысяч людей. Он чувствовал в себе невероятные силы, чудовищное могущество. Он распоряжался судьбами народов, королей, министров. Он находил в этом цель и счастье жизни. Немногим близким, а таких он почти не имел, он любил говорить о своем предназначении выполнить высокий долг верности Британии.

На самом деле все его поступки определялись властолюбием. Крайне болезненно Пир Карам-шах относился к малейшим посягательствам Англо-Индийского департамента на его прерогативы и потому самовольничал и действовал на свой страх и риск. Он находил удовольствие, даже наслаждение в своей самостоятельности. Но он не извлекал из своей деятельности материальных выгод. Он не имел семьи, благополучие которой ему следовало обеспечить во имя потомства. Он не увлекался женщинами. Напротив, пользовался славой женоненавистника. Он не вносил аккуратно на тайный текущий счет денег, чтобы приобрести акции или земли. Он презирал азартные игры. Он не держал скаковых лошадей и не играл на скачках. Не увлекался он и достижениями науки и техники, хотя первым производил широкие опыты применения аэропланов в качестве «тотального» оружия в колониальных войнах на Среднем Востоке. Неоднократно самолично, своими руками, сбрасывал Пир Карам-шах бомбы на горные селения и кочевья. Он превращал людей в шахматные пешки и, по мере того как они выходили из игры, без сожаления вышвыривал их.

Все свои знания, душевные и физические силы он тратил на всяческие политические комбинации на границах Советской России и Афганистана.

Он любил во всеуслышание провозглашать благо Британской империи единственным и непреложным законом для всего мира. С аристократическим безразличием обрекал Пир Карам-шах на смерть массы «туземцев», как он называл всех без изъятия восточных людей. Сумев сделать из обыкновенного водоноса и базарного воришки короля целой страны, он тут же — едва тот вышел из подчинения — спихнул его с трона в мусорную свалку на жалкую смерть. С таким же холодным равнодушием этот делатель королей наблюдал гибель целых горных племен, истребление женщин, детей, стариков. Без страха и жестокости не может существовать колониальная система, необходимая для благополучия «доброй старой Англии». И он оправдывал любое зверство. Он эстетизировал, возвеличивал колониализм. Он видел в нем славное прошлое, настоящее и будущее англосаксонской цивилизации. Колонии с белыми господами англичанами и с миллионами работающих на них бесправных мускулистых рабов-кули, по его убеждению, были необходимым атрибутом великой миссии британцев на земном шаре. Без колониализма эта миссия была бы ничем.

Но где-то в глубине, подспудно Пир Карам-шах все меньше считался с интересами империи, когда это начинало мешать его сокровенным замыслам. Беспощадно подавляя малейшее проявление национально-освободительных движений в Северной Индии, приводя жесточайшим террором в повиновение туземцев, он искал и находил сочувствие и поддержку в среде мелких князьков, шахов и прочих феодалов. Он играл на самых низменных инстинктах, рассыпая золото и в то же время всячески раздувая шовинистические чувства превосходства так называемых «сильных, благородных» племен над «слабыми, низшими». Сильные, ведшие свое происхождение якобы от самого Александра Македонского, имеют право давить и притеснять слабых. Сильные имеют исконное право захвата и ограбления территорий слабых. Он всячески раздувал жадность и звал к завоеванию жизненных пространств оружием. Внушая, что война — естественное состояние людей, он прокладывал себе дорогу в будущее, надеясь вовлечь как можно больше воинственных горцев в предстоящее нападение на советские границы.

И сейчас, сидя в захудалом, полунищем Мастудже, вождь вождей выполнял «миссию» представителя высшей, сильной расы господ и готовил величайший в своей жизни акт — захват гигантских пространств в центре Азиатского материка. В планах лондонских кругов эта операция рассматривалась как образование некоего «цветного доминиона» Великобритании. Но сам Пир Карам-шах шел в своих замыслах несколько дальше. Он замыслил насаждать в новом государственном образовании фашистские порядки корпоративного государства. Правда, он до сих пор нигде и никогда вслух не произнес слово «фашизм» или, вернее, «азиатский фашизм». Даже в переписке с сэром Освальдом Мосли и леди Астор, которые смотрели на Пир Карам-шаха как на будущего фюрера Англии, о фашизме говорилось довольно туманно. Речь шла о необходимости «твердой руки» в управлении новыми территориями, установлении единоличной диктатуры.

А в самых сокровенных тайниках души в этом «азиатском фашизме» вождь вождей отводил немалое место и себе лично. Его ничуть не смущало, что его намерение стать единоличным правителем Бадахшано-Тибетской империи идет вразрез с интересами Великобритании. Но он настолько привык возвеличивать себя и свою роль на Востоке, что решил не останавливаться в своем неуемном честолюбии ни перед чем. К тому же все это представлялось еще в туманной дымке. Но так или иначе предстояли грандиозные дела, фантастические перемены.

В таком состоянии нервного напряжения безвестность, ожидание мучительны. Проклятие он призывал на погоду, на снег, на перевалы, на Ибрагимбека.

Ибрагимбек в Мастудж не приехал. Весть о всадниках на перевале оказалась ложной.

ТИБЕТ

Мысль — это рыба на дне души, ее еще надо поймать.

Тибетская пословица

Именно здесь, в Мастудже, в забытом горном селении, и предполагал Пир Карам-шах в торжественной обстановке встретиться с самим командующим исламской армией Ибрагимбеком. Пусть его дожидаются генералы в Дакке. Нечего ему туда ехать. Свидание и переговоры состоятся здесь.

С помпой и торжеством вождь вождей намеревался вручить Ибрагимбеку великолепный подарок — оружие, боеприпасы, батареи горно-полевых орудий — и тем поразить его воображение. Оснащенные таким невиданным количеством винтовок, патронов, пулеметов, пушек, шайки локайцев и прочих басмачей действительно превратятся в настоящую ударную армию. Тогда и переговоры Пир Карам-шах проведет с Ибрагимбеком лично, и вся честь успеха будет принадлежать ему одному. А штабным останется хлопать ушами.

А он — вождь вождей — своего добьется. Он в срок добрался до Мастуджа. Он не щадил ни лошадей, ни людей. Он заставил жителей горных селений часами стоять по грудь в стремительном ледниковом потоке и держать на плечах зыбкий помост из хвороста. По нему перетаскивали на руках многопудовые вьюки с амуницией и переводили дрожавших от страха коней. Какое ему дело до носильщиков? Неважно, сколько из них схватили горячку, заболели воспалением легких, а может быть, уже закопано на кладбищах.

Пир Карам-шах не испытывал сожалений от того, что пришлось стрелять в добродушного старейшину в долине Хунзы. Не упрямься! Не обижайся, если у тебя из конюшни забрали коней. А размахивать карабином и щелкать затвором в своем присутствии Пир Карам-шах никому не позволит. Перекошенное агонией лицо старосты так и стоит перед глазами. И даже не лицо, а дергающаяся в седеющих завитках бородка да изборожденный морщинами лоб, едва освещенный пламенем костра.

На память приходит всякая чепуха. Еще начнутся угрызения совести. Такие чувства Пир Карам-шах отбрасывал.

Пустяки. Староста не первый и не последний из тех, кто посмел встать на пути великих замыслов.

Тогда чего же он вспоминает о трех здоровых, розовощеких канджутцах, которых заставили лезть на покрытую наледью скалу и исправлять сплетенный из хвороста настил? Парни, даже не вскрикнув, исчезли в клубящейся густым туманом бездне. Храбрые сильные воины. Но каких жертв не требует великая империя!

Главное сделано. Он приехал. Он здесь, в Мастудже. Он сидит по-турецки на войлочной подстилке в задымленном каменном сарае, именуемом дворцом — резиденцией царственного правителя княжества Мастудж.

Перед Пир Карам-шахом, почетным гостем и полномочным представителем Британии, расстелен просаленный шерстяной, но парадный дастархан-суфра с расписной глиняной и резной деревянной, тоже парадной, посудой, стопками темных ячменных лепешек-чаппати, мисками варенных вкрутую яиц, грудами сушеного горного урюка и тута. В китайской потрескавшейся чашке соблазнительно белеет халва-бахеи из вареной пшеницы с миндалем на сахаре. Такое роскошное угощение — предел желаний и возможностей. Его подают только царственным особам.

Сам Гулам Шо, царь, вассал могущественной британской империи — длинный, угловатый, в помятом бухарском халате из парчи — самолично прислуживает гостям, подливает в грубые глиняные шершавые пиалушки «бахсум», отвратительный на вкус, но пьяный напиток из проса.

Царь смутно представляет, до чего важны предстоящие совещания и решения, которые предлагается принять под кровлей его прокопченного «дворца», прилепившегося над бездной к крутому боку гигантского хребта, за которым на севере громоздятся пики советского Памира.

Уже по одному этому можно представить, в сколь важном месте расположены владения мастуджского князька Гулама Шо и какую роль играет сам князек, который минуту назад внес на большом деревянном блюде нехитрое, но издающее приятные ароматы угощение — жареного прямо на углях барашка.

«В стране, где нет льва, и козел — царь зверей». Живет царек крохотного княжества на стыке величайших государств мира, и не удивительно, что здесь встретились сейчас самые поразительные и непонятные люди, приехавшие со всех сторон света сюда, в нищенский Мастудж, где, кроме небольших садов урюка, дающего урожай раз в пять лет, да чахлых рощ ивняка и китайской шелковицы, и в помине нет древесной растительности. Базар Мастуджа, о котором в «Британской энциклопедии» упоминается как об «оживленном рынке продуктов скотоводства», при ближайшем знакомстве оказывается десятком покосившихся хворостяных навесов. Под ними кутаются от пронизывающей измороси в лохмотья старые, как мир, морщинистые, как скалы бадахшанских гор, старушки гильгитки, продающие сушеный, какой-то серый творог и козье молоко в тыквенных сосудах.

Два стража в заплатанных камзолах, стоявшие с саблями наголо у дверей приземистого, сложенного из дикого камня огромного сарая, зябко поеживались, но не теряли воинственного вида. Своим присутствием они напоминали, что здесь дворец самого царя, властелина гор.

— Попробовал я их хлеба: черный камень да еще с саманом, — забавно оттопыривая толстые губы, плел что-то невразумительное доктору Бадме совсем почерневший лицом Молиар, усаживаясь рядом с весьма почтенного вида толстяком, облаченным в тибетского покроя длинный пурпурно-красный ламаистский халат «кочу» с косым воротником, вышитым шелком.

Потянуло Молиара к дастархану сходство привычек и вкусов. Любитель поесть, вечно страдавший от курения гашиша волчьим аппетитом, Молиар понимал: «Там, где жирный, там жирно кормят». Да, и необъяснимое сходство порождает взаимные симпатии. И Молиар ел с большим аппетитом из одного блюда с толстяком ламой, а своему сопровождающему — страховитому пню-охраннику — бошхатынскому соглядатаю указал место в конце дастархана — не смотри в рот.

Толстяк в тибетском одеянии имел круглое скуластое лицо людоеда. Но под чернейшими, густейшими бровями, свисавшими космами, прятались прикрытые натекшими пухлыми веками глазки-колючки прозорливца и философа. Во рту — настоящей сомовой пасти — в защечных мешках, казалось, мог уместиться недельный запас пищи. Тяжелое брюхо покачивалось, выпирая прямо над самым дастарханом так, что невольно возникал вопрос, а где же у ламы ноги? Толстенькие, кривые, они обнаруживались лишь тогда, когда он вставал. И приходилось удивляться, как несут они такую тяжесть.

Но Молиар не имел склонности смеяться. Он думал: «А ведь он по части еды мне вроде родной брат. Только потолстовитее да поздоровее. И как он мог притащить по таким дорогам свою слоновую тушу за тысячу верст? Значит, дела!»

Пир Карам-шах поразился сходству Молиара и тибетского ламы. Правда, их различало полное отсутствие растительности на лице и голове тибетца. Ни один волосок не нарушал девственного блеска его черепа, щек, подбородка. Молиар же с достоинством носил круглую самаркандскую бородку, а голову брил. Впрочем, всегда он носил маленькую круглую чалму, которая белизной соперничала со снежной шапкой великана горных вершин Тирадж Мира, высившегося над долиной Мастуджа.

Лысина, разбежавшаяся по всему черепу ламы, отражала, то алея, то белея, малейшие перемены в его настроении.

А Бадма, хоть и тибетский лама, нисколько не похож на буддийского монаха. То есть, когда он не сидит рядом с посланцем из Лхассы, он вполне азиат: скулы, нос, рот, глаза. А вот сейчас… Нет, такие черты лица у многих. И не только у жителей Востока. Странные догадки поползли в голове у Пир Карам-шаха.

Не праздное любопытство заставило его заняться сравнением наружности Молиара и Бадмы с тибетцем.

О готовящемся совещании в Мастудже, имевшем столь большое значение, знали очень немногие посвященные. В Мастудж в сарай-дворец царя Гулама Шо могли попасть лишь избранные. Дорога в Мастудж невероятно тяжела, и в этом Пир Карам-шах убедился сам. Ломота в костях давала себя знать. Никто, казалось, не мог проехать расстояние от Пешавера до Мастуджа в более короткий срок, чем он. А между тем, судя по благодушному выражению лица и живости движений и жестов, этот Молиар ничуть не устал.

Его, или во всяком случае человека, похожего на него, как сиамский близнец, Пир Карам-шах видел в Пешавере, близ бунгало мистера Эбенезера Гиппа осенью за день до своего отъезда.

Ужасно хотелось Пир Карам-шаху спросить об этом Молиара, когда тот явился в Мастудж, прямо к парадному угощению, но вдруг просвет двери заслонила фигура нового гостя, и Пир Карам-шах не сдержал своего изумления:

— Удивительно! Это вы?

— Мир этому дому, — коротко проговорил Сахиб Джелял. Он выглядел усталым, почернел и зябко прятал кисти рук в рукавах богатой шубы, подбитой лисьими хвостами. Гигантскую шапку в четыре лисы он глубоко надвинул на лоб, всем своим видом показывая, что он безмерно утомлен далеким путешествием. Он не выразил любопытства при виде тибетского ламы, хотя самый факт присутствия его в этой каменной нищенской хижине в Мастудже был достоин удивления.

Пока все пили принесенный одной из жен Гулама Шо молочный чай с салом по-киргизски — сказывалась близость Памира, — гости говорили мало. Густой пар вился над глиняными чашками и вырывался вместе с дыханием людей. На дворе крепчал мороз, а двери стояли распахнутыми, чтобы сквозняк выгонял очажный дым в отверстие в потолке.

— Уважаемый доктор, — как бы невзначай проронил Пир Карам-шах, — я не имел чести знать, что и вы здесь, в Мастудже.

— Мы, буддийские ламы, бродим по миру. У нас нет дома. А мой монастырь отсюда в сорока днях пути. Я здесь проездом.

— Но вы были в Кала-и-Фатту. И вы покинули их высочество эмира в то время, когда его болезнь — так говорят — усилилась? — продолжал Пир Карам-шах. Он говорил настойчивее, чем позволяла вежливость.

— Лег-со! Отлично! Позволено мне будет удовлетворить ваше уважаемое любопытство, — живо подхватил толстяк-лама, осторожно высвободив пальцы из длиннющего рукава «кочи», чтобы взять миску с кислым молоком. — Господин достопочтенный доктор вызвался нас проводить от границы Тибета по столь трудному и утомительному пути.

— Их высочество эмир Алимхан, — заговорил сухо Бадма, — весьма обеспокоен здоровьем своей новой супруги Резван, выехавшей навестить свои дарованные ей эмиром Бадахшанские владения. Их высочество соизволил отдать распоряжение мне сопровождать госпожу Резван и оказывать ей медицинскую помощь. Но в пути мне стало известно о предстоящем приезде из далекого Тибета моего мудрого учителя и наставника господина Нупгун Церена. С соизволения госпожи Резван я оставил ее свиту и поспешил навстречу моему мудрому учителю. Госпожа Резван соблаговолила задержаться на свадебном пиршестве у своей двоюродной сестры в Шагоре, что в трех днях пути отсюда. Госпожа Резван прибудет сюда, в Мастудж, послезавтра, чтобы лично участвовать в переговорах с высоким послом Далай Ламы господином Нупгун Цереном о делах Бадахшана.

— Сделав доброе дело, господин доктор Бадма избавил нас от многих забот, — добавил благодушно Нупгун Церен. — Он встретил нас на тяжелом и многотрудном перевале через Каракорум по имени Ланан Ла. Если бы не мой друг доктор Бадма, не знаю, выбрались ли мы из бурана, заставшего нас под самыми небесами.

И он вздохнул. С несвойственной буддийским монахам словоохотливостью Нупгун Церен подробно рассказывал о невероятных трудностях дороги из Лхассы через Гянзе, Шиганцзе и далее по обрывистым каньонам долины реки Брамапутры на Традан. Оттуда Нупгун Церен хотел повернуть на юг в Индию через Непальские перевалы, но его предупредили, что снег, в изобилии выпавший зимой в Гималаях, не растаял и все тропы из Тибета в Индостан еще закрыты. Пришлось повернуть на север и путешествовать по каменистым плоскогорьям. По дороге на Онгке у перевала Лапан Ла он встретился, к счастью, с любезным добродетельным доктором Бадмой, очень известным, очень почтенным, оказавшим личные услуги в прошлом самому Далай Ламе.

— Наш друг доктор Бадма великий человек и великий путешественник, смелый, мужественный, стойкий, — с чувством произнес Нупгун Церен, и лысина его побагровела. — Весна в долине реки Шийок невиданно суровая, и я не знаю, достали бы мы верховых и вьючных кутасов продолжать путь. В селении Скарду нас встретили весьма негостеприимно. Жители не пожелали продать нам даже сухую лепешку. Мы умерли бы с голоду, если бы не доктор Бадма.

Кровь отлила от макушки черепа Нупгун Церена, и он с комической жалостью погладил свой огромный живот.

— Лег-со! Так случилось. Мы голодали. Мы поневоле вступили на аскетическую стезю бодисатв. Но одного слова господина доктора Бадмы, оказывается, достаточно, чтобы нам помогали всюду и везде. А не то, в отчаянии, мы хотели свернуть на дорогу в Сринагар. Мы отлично отдохнули бы и насладились прелестями дивного климата Кашмира, но тогда мы не поспели бы в назначенный день сюда и не смогли бы сидеть сегодня вместе с вашей милостью, уважаемый господин… Пир Карам-шах. Лег-со!

Он заулыбался, в восторге от того, что ему удалось лицезреть столь уважаемого, столь великого господина Пир Карам-шаха. Глаза его сузились. Он совсем походил на статую Будды. Он надулся так, что лысина его снова побагровела. Всем своим видом, поведением Нупгун Церен показывал, какое огромное, чрезвычайное одолжение он оказывает этому представителю инглизов, для встречи с которым ему пришлось ехать полторы тысячи миль верхом на тряском быке-кутасе, повергая свое рыхлое многопудовое тело превратностям пути по скалистым долинам Центрального Тибетского нагорья, испытывая страдания от ночлегов на морозе под открытым небом, подвергая себя риску нападений воинственных кочевников Западного Тибета. И, что самое главное, он хотел поделикатнее, пояснее выразить свое неудовольствие по поводу негостеприимного приема, оказанного ему в Северной Индии.

— Нам известно, что и Лех, и Гильгит, и Скарду считаются коронными владениями Британии, — куражился он ехидно. — Неужели местные власти — слуги британской короны не могли принять посла священного Далай Ламы достойно? Я понимаю — они темные, малограмотные «кача» — мусульмане. Если они не понимают по своему невежеству, с кем имеют дело, им надо приказывать.

Он полез за пазуху. Тесно подпоясанный кушак перехватывал и подпирал кверху красную «кочу», и образованный таким образом напуск использовался тибетцем в качестве вместительной мошны. Оттуда Нупгун Церен вытащил курительную трубку, кисет с табаком и кресало с огнивом. Он долго выбивал целые снопы искр и долго раскуривал. Тут же он извлек из того же напуска курительные свечи и, бормоча молитвы, зажег их.

— Дух здесь больно тяжелый, — оправдывался он.

Заминка послужила Пир Карам-шаху лишь на руку. Не мог же он так сразу открыто сказать, что международное положение изменилось, что в Лондоне по вопросу о планах великого Бадахшано-Тибетского государства нет еще единодушия. По-видимому, эта… он не мог назвать ее иначе — эта зловредная кошка, мисс Гвендолен Хаит, успела разослать указания по всей горной стране, о том, что Пир Карам-шах не наделен полномочиями вести переговоры самостоятельно, и посланец Далай Ламы оказался для местных властей в Гильгите совершенно нежданной и, проще говоря, нежелательной личностью — «персоной нон грата».

Пир Карам-шах ничуть не собирался извиняться перед Нупгун Цереном — это было не в его характере. Он взял под защиту англо-индийскую администрацию. И сослался на тупость и невежество местных гильгитских князьков. Очень сдержанно он поблагодарил доктора Бадму за внимание к высокому гостю.

Приходилось только гадать: каким путем, по каким каналам тибетский доктор Бадма, придворный лекарь бухарского эмира Алимхана, мог узнать о приезде представителя высокого Далай Ламы и, тем более, с такой точностью о его маршруте, что даже сумел встретить его на границе Тибета.

Загадка эта заботила Пир Карам-шаха в течение всей беседы: не мог же доктор оказаться человеком, связанным с «Секретной службой». Ведь только ей было известно о выезде из Лхассы Нупгун Церена. Если это так, почему же его, Пир Карам-шаха, не предупредили. Что это? Недоверие или очередная глупость мистеров эбенезеров?

Загадочной личностью оказался и посланец из Урумчи, предъявивший верительную грамоту от Синцзянского правительства. Он ни в коей мере не мог сойти за китайца. Чисто славянское лицо, русые бородка и усы, очень высокий рост, военная выправка изобличали в нем русского. Да он и представился тут же: «Штабс-капитан Вяземский». Но оставалось лишь гадать, как мог человек, не знающий ни слова по-уйгурски, не говорящий на дари, не имеющий зимней одежды, проехать благополучно по Памирским хребтам, каракорумским перевалам и не замерзнуть, избежать пуль рескемских воинственных горцев.

Объясняться с штабс-капитаном пришлось через двойного переводчика. Пир Карам-шах задавал вопрос по-английски, Бадма переводил на таджикский, Молиар — на русский. Беседа шла тягуче медленно. Многое путалось. Приходилось переспрашивать. Но в конце концов посланец из Урумчи, оказавшийся белогвардейским офицером, сумел рассказать о состоянии белоказачьих соединений в Синцзяне на границе с Советским Союзом.

— Патриоты России ждут сигнала из Мукдена, — рассказывал Вяземский. — Объявление Лондоном войны Советам послужит таким сигналом. Белогвардейские части в готовности. Конфликт на Китайско-Восточной железной дороге послужил было таким сигналом, но руководитель эмиграции генерал Миллер разъяснил из Парижа, что выступать рано. Мы ждем.

Вяземский держался надменно и с презрением поглядывал на живописное одеяние вождя вождей. Взгляд офицера говорил: маскарад, детские штучки.

Он, видимо, знал, кто на самом деле этот великолепно разодетый в богато расшитом камзоле, в сикхском тюрбане вождь вождей, и не очень стеснялся в выражениях.

— А что касается всех, как их, басмачей… Кто принимает всякую шваль всерьез?

Однако Вяземский отлично знал, где и в каком районе границы на территории Китая сосредоточены банды разных киргизских, дунганских и узбекских курбашей. Он даже продиктовал целый список. Но тут же с великим отвращением, брезгливо морща губы, заметил:

— Все они грязные бандиты. Я бы их перевешал своими руками.

— Курбаши те же военачальники, — возразил Пир Карам-шах. — Война, поверьте мне, в пустынях и диких горах требует диких методов. Арабы тоже воюют не слишком гуманно. А посмотрите, сколько процветающих королевств выросло в передней Азии из крови и жестокостей.

— Чтобы цвели розы, надо их корни держать в навозе, — подумал вслух Сахиб Джелял.

Но Пир Карам-шах уже снова обращался к штабс-капитану:

— Вы ехали сюда не напрасно. Ваш список очень ценный. Конечно, синцзянские курбаши Москву низвергнуть не смогут, но неприятностей большевикам доставят немало. Во всяком случае помогут вашим белогвардейским соединениям, расположенным на китайской границе, отвлечь внимание Красной Армии, пока главные действия развернутся на юге.

— Вы имеете в виду бандитов Джунаида, Утамбека и этого, как его, конокрада Ибрагима? Ни одного порядочного…

— У нас более высокого мнения о них. Они призваны поднять зеленое знамя пророка.

— И завоевать Туркестан? Чепуха. Вся эта эмирская компания — жалкая банда торгашей и чайханщиков. Ну, а если они еще вздумают лезть со своими пророком «махмудкой» и аллахом, мы им дадим поворот от ворот. По мордам-с!

— Из пустого мешка ничего не вытрясешь, — снова вставил слово Сахиб Джелял.

— Мы иначе оцениваем наши силы, — настаивал Пир Карам-шах.

— Бросьте! Господа англичане хотят отвлечь внимание мусульман Индии всякими авантюрами, завоеваниями и священными газаватами. А у самих поросячий хвостик трясется от воспоминаний о сипайском восстании. Полноте! Скажите лучше, какие из соединений регулярной англо-индийской армии вы намерены ввести в Бухару и когда? Должен же я что-то толковое доложить своему командованию в Урумчи, а не передавать россказни о бандах оборванцев-бандитов.

Со скучающим выражением лица Вяземский выслушал рассказ Пир Карам-шаха о планах Британии в Центральной Азии, о подготовке к созданию могущественной Тибетско-Бадахшанской империи. Казалось, его больше заботит, что он никак не может согреться у очага.

— Позвольте, господин уполномоченный, вас предупредить, — сказал штабс-капитан. — По слухам, вы намерены переправить Ибрагима к нам, в Китай, и превратить Кашгар в его базу. Разрешите довести до вашего сведения точку зрения моего командования: мы не потерпим никаких сепаратистских авантюр ни со стороны эмира бухарского или Ибрагима и его сброда, ни со стороны Тибета или какой-то Бадахшанской империи. Россия великая и неделимая! А Бухара как входила в Туркестанскую провинцию России, так и останется в ее составе.

Он говорил спесиво, напыщенно. Сказалось действие «бахсума», а известно — «вино, попавшее в желудок, и слова из глотки вышибает».

И все вопросы высокой политики, и церемонная торжественность переговоров выглядели в слепленном кое-как из валунов и красной глины, продымленном и прокопченном сарае нелепо, комично. Не помогало и то, что это похожее на пустой сарай помещение со своим жалким убранством из кошм и грубых красно-желтых паласов именовалось тронным залом, и то, что сам мастуджский владетель, или, как его здесь величали, шах, то есть царь, почтил своим присутствием переговоры. Однако роль Гулама Шо сводилась к тому, что он чрезвычайно суетился и пекся о соблюдении ритуала древнего бадахшанского гостеприимства: «гостя помести помягче, дабы прошла его усталость, коню его подбрось ячменя и клевера, дабы бока его лоснились».

Гуляму Шо все казалось мало. Он притащил еще здоровенную деревянную миску молока, бараний курдюк, сваренный на пару, и целый мешок сушеного сыра — курта. Видимо, в угощении царских гостей принимали участие все хозяйства селения Мастудж в порядке принудительной повинности.

«Его величество» вбегал в хижину с мороза в облаке пара, в одном нижнем белье, в кожаных туфлях на босу ногу, и тотчас вновь выскакивал, предельно озабоченный приготовлением горячих блюд в своей царской кухне, сколоченной на самом краю пропасти из грубо отесанных шестов, покрытых хворостяным настилом. Хохотушки жены использовали пропасть как бездонную мусорную яму, глубина которой составляла не менее тысячи футов. Но это ничуть их не смущало.

Доктор Бадма измерил на глаз пропасть еще до совещания в шахском «дворце», прогуливаясь по двору. Доктор Бадма следовал старому доброму азиатскому правилу путешественников — «прежде чем войти, посмотри, как выйти».

Он помнил, что Гулам Шо все-таки царь, владыка тел и душ своих подданных, и понимал, что на Востоке «лохмотья превращают шаха в нищего, а шелка делают нищего царем».

Угощению не предвиделось конца. На дастархане появлялись все новые блюда с аппетитными, хотя и чрезмерно жирными и острыми кушаньями. Все гости отяжелели, беседа то оживлялась, то лениво стихала. Явно все ждали чего-то или кого-то.

Штабс-капитан, тот просто завернулся в принесенную слугой баранью шубу и заснул, прикорнув у камина в самой удобной позе.

Сегодня здесь, в Мастудже, должны были состояться решающие переговоры. Но Ибрагимбек не приехал, и это спутало Пир Карам-шаху все карты.

«Отвратительная ситуация, — думал Пир Карам-шах, — посол Далай Ламы невозмутим, равнодушен, настоящий живой Будда. Однако сколько он согласится терпеть? От такого истукана можно ждать чего угодно. Задержится приезд Ибрагимбека — почтенный лама встанет, благословит нас именем Будды, воссядет на своего яка (никакой конь не свезет такую тушу) и отправится восвояси за полторы тысячи миль как ни в чем не бывало. А там доложит своему духовному главе и повелителю Далай Ламе в Лхассе: „Так и так, ничего из Тибетско-Бадахшанской империи не вышло“».

Лишь теперь Пир Карам-шах понял, как далеки интересы тибетцев от Бухары и Туркестана. Очевидно, только нажим англо-индийских властей на лхасские правящие круги мог заставить их послать Нупгун Церена, политическую фигуру столь высокого веса и ранга, в глухой, захудалый Мастудж.

Но ничего не прочесть в раскосых глазах-щелочках, прячущихся в пухлых веках. А кто его знает, что он думает. И неспроста его похожий на гладкий бильярдный шар череп внезапно вспыхивает пурпуром и тут же принимает надолго голубовато-зеленый оттенок, порой переходящий в синеву неба тибетского нагорья. Нупгун Церен сердится. Да, плохо, очень плохо, что Ибрагимбек не едет. И Пир Карам-шах поймал себя на том, что поглядывает на часы. Можно подумать, что поезд опаздывает… Он усмехнулся — сюда поезд не придет и через тысячу лет, в такие дебри.

Он ловит на себе взгляд Бадмы. Что ему надо? До сих пор вождь вождей точно не знает, как очутился здесь тибетский доктор. Опасен этот Бадма. Уже одно то, что он говорит с послом Далай Ламы на родном языке, опасно. Они непрерывно о чем-то стрекочут. По их каменным неподвижным лицам не догадаешься, говорят ли они о бешбармаке из козлятины или о судьбах мира. А когда на них смотришь испытующе, этот луноликий буддийский бог Нупгун Церен и доктор даже чуть-чуть улыбаются уголками губ.

Не сдержав нетерпения, вождь вождей вышел во двор узнать, не вернулись ли посланные на перевал навстречу Ибрагимбеку. Целые пригоршни колючих снежинок хлестнули ему в лицо, и он чуть не задохнулся. Нет, ему больше по нутру жаркие аравийские пустыни. Он не переносит холода, а холод пронизывает здесь, в Мастудже. Позавидуешь шубе Нупгун Церена из шкуры гималайского грубошерстного медведя.

Сразу же Пир Карам-шах понял, когда огляделся, что ждать Ибрагимбека и сегодня напрасно. Снежный хаос закрутил, завертел всю долину, и приземистые плосковерхие каменные постройки Мастуджа едва различались в белой мгле. Никто, конечно, даже отчаянный локаец Ибрагимбек и его видавшие виды аскеры не рискнут проехать через перевалы в такой сумасшедший буран.

— Да, никто не поедет. Зима вернулась. Перевал — снежная могила.

Вздрогнув, Пир Карам-шах стремительно, всем туловищем повернулся. Кто угадал его мысли? На него смотрели из-под поседевших от снежинок бровей черные любопытные и насмешливые глаза Молиара. Того самого Молиара, которого Пир Карам-шах встречал на своем пути уже не раз, но которого совсем не знал. А Молиар смотрел на него из снежной завесы и явно посмеивался в свою круглую бороду, тоже побелевшую от снега.

От мысли, что какой-то жалкий торгаш позволяет себе над ним смеяться, тяжесть сдавила мозг вождя вождей.

— А мы пошли в конюшню посмотреть нашего Белка, — добродушно проговорил Молиар. — Да побоялись заблудиться, пока по двору пройдем. Вот это чудище, — он кивнул в сторону человека-пня, — думает, что можно в такой буран ездить по горам! А Белок — это мой конь — не хочет ехать. Совсем плохая конюшня у царя, холодная, сырая. А где ваши кони?

— Надолго это? — коротко спросил Пир Карам-шах, смахнув с лица снег. Нет, ему показалось. Молиар и не думает смеяться. Он весь промок, выглядит жалким, подавленным. Он так беспокоится о своем коне по имени Белок.

— Буран к ночи затихнет, — заметил Молиар, потянув плоскими ноздрями холодный воздух. — Набросает белое одеяло и затихнет. Киик пройдет по горам — человек не пройдет.

— Долго?

— Боже правый, — решительно сказал Молиар. — Подъем крутой. Тропы вверх, вниз. Пропасти. Опасно.

— Дьявольщина! — вырвалось у Пир Карам-шаха. Он не терпел, когда в его планы вмешивались, пусть то природа или сам бог.

— А позвольте спросить, — просипел сквозь зубы Молиар, снег набивался ему в рот. — Вы ждете кого-то?

— А ваше какое дело? — пробурчал вождь вождей. Вопрос Молиара показался ему назойливым.

— Сегодня он не приедет. И завтра не приедет, и через три дня. Приехал в долину Ишкашим с той стороны перевала, а дальше не смог. Беспокоиться не стоит. Он не приедет.

— Что ты болтаешь?

— Значит, вы не тот, кто ждет. Боже правый, значит, вам нечего беспокоиться.

Молиар повернулся и шагнул к хижине.

Какое унижение! Вождю вождей пришлось догнать торгаша и даже схватить за плечо. Ладонь зябко отдернулась от мокрого заледеневшего халата — какой сильный снег!

Молиар остановился и обратил на Пир Карам-шаха удивленное, совсем залепленное мокрым снегом лицо.

— Я жду Ибрагима. Ты отлично знаешь! Ибрагима! Идем! Клянусь, ты расскажешь все, что знаешь. Ты сам из Ишкашима? Все видели — ты сегодня спустился с перевала на своем проклятом Белке!

Он втолкнул Молиара в помещение и принялся трясти его за отвороты верблюжьего халата. Он вел себя как бесноватый и не стеснялся кричать на маленького самаркандца, поносить его самыми обидными ругательствами, какие привык бросать в лицо этим презренным туземцам, грязным дикарям, хитрым обезьянам. Вождь вождей позволял себе в Мастудже всё, потому что власть его превосходила все допустимое и даже жестокую деспотическую власть царька Гулама Шо, робко сейчас смотревшего на эту грубую некрасивую сцену. Вождь вождей мог приказать повесить, расстрелять, сбросить в пропасть самаркандского торгаша и не ответить за это.

— Позвольте, господин, — заелозил Молиар. — Я не ореховое дерево, боже правый, чтобы меня трясли. Что вы мычите коровой, потерявшей теленка? Я скажу про Ибрагима-вора всё, что знаю, но скажу по-хорошему, по-человечески. Отпустите меня. Разве уважение мое к вам увеличится, если вы будете меня трясти? Не принято трясти почтенного человека…

«Дьявол не знал, что только шаг отделяет его от края могилы, — хвастал потом маленький самаркандец. — О, если бы он знал меня! Разве спесивец посмел бы проявить свой нрав? Боже правый. Он забыл, что я человек. Но я не смел открыться. А мое дело не позволило мне убить его, эту английскую собаку. И мне пришлось прикинуться овечкой, хоть во мне сидит тигр».

Возможно, что Молиар лишь позже приписал себе такие гордые мысли. Но сейчас неистовство вождя вождей явно напугало его, и маленький самаркандец радовался лишь тому, что всё это происходит на глазах высокопоставленного тибетца, которому не по нутру подобное обращение ференга-инглиза с восточным человеком.

Застывший на месте посреди комнаты с дымящимся блюдом в руках Гулам Шо ненавистно поглядел на вождя вождей и обратился к нему совсем уж не как к дорогому гостю:

— Господин, одежда моя — баранья шерсть, пища моя — ячменная каша. Но, господин, я хозяин этого дома, а этот путник Молиар — гость среди моих гостей.

Напоминание о присутствии Нупгун Церена умерило возбуждение вождя вождей. Он выпустил отвороты халата Молиара из рук и сел. Уселся и Молиар и любезно, но всё еще задыхаясь, спросил:

— Что же угодно вашему высокопревосходительству? Что же я должен рассказать о многоизвестном, досточтимом и знаменитом своим злодейством Ибрагимбеке, чтоб ему подохнуть, кровопийце, людоеду!

Выпутывался он неловко, тем не менее эпитеты в адрес грозного локайца прозвучали у него едва слышно и предусмотрительно по-узбекски.

— Мы здесь не для пустых споров и не для того, чтобы звонить в верблюжьи колокольцы, — заступился за Молиара молчавший все время Сахиб Джелял.

— Не для того, чтобы звонить попусту, — засмущался Нупгун Церен, и макушка его черепа угрожающе заалела.

Чувствуя поддержку, Молиар позволил себе вольный тон и даже надерзил.

— Вашему высокопревосходительству не подобает такое обращение с ничтожествами, подобными нам.

— Где сейчас Ибрагимбек? Почему он не приехал? — Пир Карам-шах впился в лицо Молиара. — Когда он явится?

Пир Карам-шах почти раскаивался, хотя это и не было в его правилах, в том, что позволил себе погорячиться. Но усталость от дальнего, тяжелого пути, непогода не ко времени, явная неудача с созывом совещания вызвали очередной припадок раздражения, какие последнее время ему удавалось лишь с трудом подавлять. Ярость душила его. Ибрагимбек, на которого он делал ставку, опять подвел. И в такой момент.

Молчаливые, мрачные гурки сидели насупившись. Располагались они поодаль за отдельным дастарханом. Пир Карам-шах всегда ставил своих телохранителей на свое место, как и всех подчиненных и слуг. Жители теплого субтропического Непала, они плохо переносили суровый климат Каракорума. Они одни знали, сколько им пришлось затратить сил, какие перетерпеть неимоверные лишения, чтобы продвинуть караваны вьючных животных с оружием и боеприпасами в унылый, нищий, холодный Мастудж для задержавшегося неизвестно где Ибрагимбека. Да и каким способом теперь переправить груз на берега Пянджа, если путь преграждают заваленные сугробами перевалы.

Но гурки привыкли подчиняться своему свирепому начальнику. Они верили, что он все предусмотрел. Он платил им министерское жалованье и требовал от них одного — повиноваться и не рассуждать.

Однако обращение Пир Карам-шаха с безобидным простаком Молиаром коробило и их. С сотворения мира гурки, жители гордого Непала, независимы. Страну их никогда не топтала нога завоевателя. Непальцы не переносят ни в ком колонизаторских замашек. И хоть они недолюбливают мусульман, но их раздражало, что Пир Карам-шах обращался с мусульманином-узбеком как с рабом.

Молиар отлично разобрался в обстановке. Сейчас при всех он позволил себе разговаривать со свирепым вождем вождей весьма самостоятельно. Он рассказал:

— Ибрагимбек собрал старейшин-локайцев. Локайцы повесили свои уши на гвоздь внимания. «Исмаилиты — заблудшие язычники, — объявил Ибрагим, — огнем и мечом надо утверждать правоверный ислам в Бадахшане». Локайцы выслушали и сказали: «Вот уже десять лет, как ты, Ибрагим, увел нас из Локая. Мы забыли запах полыни Бальджуанской степи. Мы не знаем ни дня покоя. Все мы воюем то с красными аскерами, то с пуштунами, то с хезарейцами, то с могулами, то друг с другом из-за бараньей кости. А что мы имеем? Когда мы не воюем, ты, Ибрагим, заставляешь нас пасти овец эмирской жены Бош-хатын. Или мы сидим в своих юртах и тачаем своими руками себе сапоги или валяем кошмы. И что мы имеем еще? Мы имеем черствую лепешку, заплатанные штаны, едва прикрывающие стыд, и кровавые мозоли на ладонях. Нет, Ибрагим, не зови нас. Мы не пойдем воевать в Бадахшанские горы. В Бадахшане нет ничего, кроме камней и голодных язычников. Веди нас в Таджикистан, в Бухару… Мы хотим сытой пищи, чистой одежды и „сырого мяса“ — так они называют женщин, по которым они истомились, — а нам хватит войны. Помирись с Советской властью. Говорят, она хорошо обращается с теми, кто сдается добровольно».

Тогда Ибрагимбек созвал своих военачальников. Они подумали и дали совет: «Люди племени говорят правду. Никто тебя, Ибрагим, шахом Бадахшана не сделает. Трон завоевать большой кровью придется, а за Бадахшан кровь лить не хотим. Дело с Бадахшаном гнилое!»

— Когда приедет сюда, в Мастудж, Ибрагим?

Вопрос Пир Карам-шаха прозвучал глухо, невразумительно. Он держал себя в руках, хотя и видел, что все его хитроумные планы под угрозой.

— Локайцы повернулись спиной к Бадахшану, — сказал Молиар, — Ибрагим вернется к себе в Ханабад, а там пойдет в сторону Мазар-и-Шерифа.

— Зачем Ибрагимбеку Мазар-и-Шериф?

— Через Мазар-и-Шериф — дорога в Герат. В Герате Ибрагима ждут Джунаид и Ишан Хальфа с туркменами. Недавно, говорят, Джунаид получил из Лондона много оружия и денег. Ему еще обещано. И, говорят, правду или неправду, у Джунаида нашлись в Европе новые помощники. В Руме, то есть в Италии, дуче фашистов Муссолини. Ха, хочет, видно, Джунаид-хан переодеться из туркменского халата в черную фашистскую рубашку… А куда конь с копытами, туда и длинноухий со своими ушами. Ибрагим ищет союзника. Или вместе с Джунаидом перейдет советскую границу, или откочует в Персию.

— Что ж, дело даже не в Ибрагиме, — вдруг быстро заговорил Пир Карам-шах. — Ибрагим лишь подданный эмира бухарского, а уполномоченный эмира выехал в Мастудж, и я жду его с часу на час. Прибудет сама супруга Алимхана.

— Бош-хатын? — удивился Молиар.

— Нет, Резван-ханум.

— О, женщина! — с недоумением протянул Нупгун Церен.

— Она сама родом из Бадахшана и облечена полномочиями.

В голосе Пир Карам-шаха все почувствовали странную неуверенность. Он вдруг смолк.

Молчание нарушил Нупгун Церен. Он быстро заговорил, и все теперь смотрели на него, ничего не понимая. Говорил монах по-тибетски. Пир Карам-шах мрачно разглядывал клочья, торчащие из старенькой кошмы. Он почему-то знал, что сейчас скажет посол Далай Ламы — Нупгун Церен, и не ошибся.

Бадма выслушал щебечущую речь монаха и перевел на английский:

— Высокий посол говорит: он влачил свое смердящее тело через горы и реки страны Тхубад в надежде выслушать счастливые слова господина Пир Карам-шаха.

Тут Нупгун Церен жестом остановил доктора Бадму, извинился весьма изысканно и заговорил по-английски, проявив весьма недурное знание языка:

— Самое ужасное, если при переводе, который делает с таким искусством наш мудрый доктор Бадма, окажутся утраченными какие-то тонкости. А потому разрешите изложить мне самому мысли пославшего меня Учителя и Главы Тибета Далай Ламы Тринадцатого, совершенного в своих первоначальных, срединных и конечных добродетелях. Незапятнанная, безграничная и чистая драгоценность языка его, сбереженная народом со времени царя-реформатора Сронцзан Гамбо, жившего тринадцать веков тому назад, более богатая и высокая, чем дворец мира, блистая и пламенея находится у него во рту, не мучимая муками лжи.

По-видимому, он не заметил нетерпеливого движения Пир Карам-шаха и продолжал невозмутимо, хотя череп его сразу заалел:

— В сокровищнице мудрости — сочинении «Разъяснение справедливого правления государей», рукописи которого хранятся в самых великолепных тибетских монастырях, превознесенный над миром царь мудрых в сутре «Сияющий золотом» говорит: «Повелителю надлежит отличаться сообразительностью, отвагой, мужеством. Повседневно ему следует печься о полноте казны государства». Но как можно это сделать ныне, когда народ страны Тхубад из-за обездоленности и несчастий оскудевает, непомерно страдает и мучится в поисках средств пропитания, трепещет и не находит. Начертал кот для мышей мудрые законы, да с голоду живот подвело. Где нам думать о лестном призыве мудрых правителей Британии создать Тибето-Бадахшанское государство. Политика мусульманского джихада или европейского фашизма чужда религии Будды. Где нам при нашей бедности думать о завоевании соседних стран, когда там живут воинственные народы. Сказано: увидел войско, всполошился, и посетила его смерть. Да будет известно, что избранному народу тибетскому предназначены для прожитья горные местности с чистым холодным воздухом и ледяной прозрачной водой. Те же земли, которые, видите ли, любезно и великодушно дарит нам Британия, то есть Бухара, Кашгар, Гиссар и Кундуз с Шугнаном, Бадахшаном и Рошаном, отличаются жарой, болотами и болезнями, а также населены беспокойными мусульманами, религия которых основана на захвате, мече и истреблении инакомыслящих. И позвольте еще задать вопрос, а включаете ли вы, англичане, в то самое государство, именуемое Бадахшано-Тибетской империей, долины Гильгита, Читрала, Кашмира и Леха?

Застигнутый врасплох Пир Карам-шах, поколебавшись, ответил:

— Разве вам неизвестно, что в новое государство Центральном Азии, именуемое конфедерацией Бадахшан-Тибет, на совещании, состоявшемся в Лхассе между Далай Ламой и генеральным представителем Британии, не предусмотрено включение какой-либо из территорий Индии. Кашмир же, Читрал, Гильгит и Лех, очевидно, по недоразумению упомянутые вами, являются землями британской короны и будут принадлежать ей вечно.

— Лег-со! Но на том совете у Далай Ламы еще не было решено все окончательно, — оживился Нупгун Цереи, словно заявление вождя вождей его очень вдохновило. — Лег-со! Нас и послали великий Далай Лама Тринадцатый уточнить, определить, установить, разграничить. Мы вернемся в Лхассу к святейшему престолу и осведомим его для дальнейших мудрых решений. Но позвольте напомнить: и Гильгит, и Читрал, и Кашмир, и Лех — искони тибетские земли. Уже тысячу лет с лишним, со времени царя Сронцзан-Гамбо являются они частью Тибета. У почтенного вождя вождей почему-то почтенный язык присыхает к его уважаемой гортани, когда он заговаривает о Кашмире, Гильгите, Читрале и Лехе.

Не дождавшись ответа, Нупгун Церен снова поднял голову.

— Вы нам навязываете в союзники драконов — урода Ибрагима-разбойника, известного жестокостью, кровопийцу Джунаид-хана, склоняющегося к изуверскому фашистскому учению насилия, угнетения, людоедства. А еще в друзья и союзники предлагаете мусульманского деспота-тирана, беглого эмира бухарского или, что совсем не лучше, полных лицемерия и интриганства слуг-подхалимов госпожи Британии — Чокая, Валиди, Усманходжу и прочих им подобных торговцев честью своего народа. Благословенный народ Тибета не любит бесчестных, кровожадных извергов. Наш предтеча — монах Будон, написавший пять веков назад книгу «Данджур» — золотой ламаистский канон, призывал презирать полных злобы людишек и дикарей. А вы заставляете нас повязать жесткий пояс обещаний, засунув под него на поясницу шипы бешенства. Мы знаем, сам Ибрагим — и об этом наслышаны по всей Азии — содрал с живых своих родных дядьев кожу. И, набив соломой, повесил ее на колья позора. И еще! Вы, господин Пир Карам-шах, ничего не сказали, сколько денег дает Британия на укрепление мощи придуманного вами нового государства Тибето-Бадахшан. Может, господин, вам известно, сколько?

Словечко «сколько» сорвалось у Нупгун Церена алчно и жадно. В голосе его даже зазвенел металл. Пир Карам-шах мотнул головой:

— Вопрос о размерах субсидии разрешится в специальных переговорах с господином Далай Ламой, в личных переговорах.

— Кто кладет золото на солнце, к тому еще приходит золото. Потревожьте золото лондонского банка, тогда и золото Лхассы зазвенит… И еще об оружии. У наших воинов, сражающихся против китайских захватчиков в Сиккиме, не хватает патронов. А здесь, в Бадахшане, нам понадобится много-много оружия, ибо если, как вы затеваете, нам придется начинать войну против Советов сейчас же, и тогда на нас, на Тибет, кинется свора китайских головорезов из Ганьсу и Синцзяна с востока. Что им до ваших договоров — лишь бы пограбить… Сколько же денег получит Тибет, в случае…

Нупгун Церен говорил быстро, живо. Лысина его переливалась всеми оттенками ярких красок, от пурпура до лилового. «Человек завистлив. Глаза его завидущи! Как ему не попасть в сети жадности!»

Недовольно Пир Карам-шах сказал:

— Вопросы финансирования и оснащения оружием воинских частей — это компетенция главного штаба в Дакке. Формирование вооруженной армии на северных границах Индии не может оставаться вне внимания Лондона.

Лысина Нупгун Церена угрожающе посинела, почти почернела.

— Все происходящее в мире предрешено судьбой. Глупые усматривают таинственные причины божественного начала. Но богам не до нас, ничтожных. Будь внимателен, не то он съест твою голову.

— Кто съест?

— Такова присказка. Сердцевина вопроса обнаружилась. Орех разбит, и мы ощутили ядро на вкус. Вы, англичане, разукрасили свою лавку, именуемую Бадахшано-Тибетом, но значит ли, что в ней бойко пойдет торговля. Велика овца, да не верблюд.

— Нелепость! — Горло вождя вождей сдавило. Он говорил с трудом. Он не терпел, когда всякие там туземцы осмеливались уличать его во лжи. Бешенство подступало к горлу. Гурки тревожно зашевелились. Доктор Бадма вдруг посуровел и посмотрел на Сахиба Джеляла.

Нупгун Церен продолжал хладнокровно говорить ровным, равнодушным тоном, который полностью противоречил нервной напряженности его слов:

— Бадахшано-Тибетская империя — всего-навсего старый осел в новой попоне. Старая британская политика захвата и ограбления в черной фашистской накидке, вытканной ткачами-чиновниками с Даунинг-стрит. На смирного осла двое садятся. Лег-со! Но нет таких узлов, которые не поддаются распутыванию. Благодарение мудрым бодисатвам, соизволившим указать нам и просветить нас насчет наших грехов и заблуждений и направить нашу устремленность к совершенству! Кровь и гной, грязь и скверна, содержащиеся в теле гнусной, противоестественной Тибетско-Бадахшанской империи, выступили наружу, потекли и вызывают отвращение у всех.

— Вы берете огромную ответственность! — воскликнул вождь вождей. — Вы не можете в такой час, в такой момент брать на себя ответственность решать.

— Нарезайте советы ломтями, пусть ест кто хочет. Мы сыты. Неужели великий Далай Лама послал нас по дорогам протяженностью в сорок пять дней пути, подверг нашу жизнь опасностям, заставил испытать столько превратностей, если бы он нас не уполномочил решать и постановлять? Если можно уладить, улаживай, если нет, надевай свою шубу на плечи и возвращайся. О, парамита! Знаете, что такое «парамита»? Достижение покоя посредством добрых подаяний, кончающееся совершенным мудрым знанием! Нет, Бадахшано-Тибетская империя не для нас! Что может объединить поклонников светлого учения гения Будды с невежественными мистиками-мусульманами, идолопоклонниками индуистами? Слово об империи чепуха! Фашизм, европейский ли, мусульманский ли, не для нас. Поднимать большой, слишком большой камень — значит ударить. Большой камень не для нас. Мы знаем теперь. Лег-со!

Он тихо шлепнул в свои округлые жирные ладошки. И как ни тихо прозвучал в зале шлепок, его услышали. В открытую дверь вместе с закрученными вихрем снежинками ввалились гурьбой мохнатые от своих меховых шапок и тулупов тибетцы. Они бухнулись головами прямо в красно-оранжевый парадный палас и замерли. Они ждали приказаний.

— Распорядитесь, достопочтенный доктор Бадма, — важно сказал Нупгун Церен. — Я посол самого великого Далай Ламы Тринадцатого. Прошу — распорядитесь. Пусть седлают верховых животных, пусть грузят наши вещи на яков-кутасов.

Доктор Бадма быстро проговорил что-то, и тибетцы лохматыми шарами выкатились наружу.

— Вы решили? — спросил вождь вождей.

— Да, я, просвещенный советом тысячи будд, решил.

— Но вы не уедете так… — Пир Карам-шах все еще не терял надежды продолжить переговоры. — Близится ночь, перевалы обледенели, вас подстерегают трудности почти невероятные.

— Не страшно, ибо я поклоняюсь отвращающему все опасности непобедимому, возвышенному достоинству «Сита тарапата».

Он начал подыматься, кряхтя и сопя. Гулам Шо подскочил к нему и, поддерживая его под локоть, заговорил просительным тоном по-тибетски… Нупгун Церен не ответил и, переваливаясь, похожий на красного неуклюжего медведя без ног, поплелся к выходу. Царь подхватил овчинную шубу и накинул ему на плечи… Они исчезли в пелене вихрящихся сонмов белых драконов, оставив за собой резкие, но приятные запахи курительных свечей. За тибетцами вышел доктор Бадма. Пир Карам-шах не шевельнулся.

— Он не доедет, — пробормотал он и поглядел на своих гурков. Они сидели, мрачно уставившись взглядом в пламя костра в камине, грубо слепленном из камня и глины.

— О, — воскликнул Молиар, схватив ядовито-желтую шапку, забытую Нупгун Цереном. — Господин поклонник идолов может застудить плешь. Господин язычник получил изнеженное воспитание. Как бы не занемог!

И он поспешно выбежал вслед за всеми.

ОФИЦЕР

Ворона черной вылупилась из яйца, черной и вырастет.

Самарканди

Чудесный солнечный день сменился в долине Мастуджа бурною промозглой ночью. До самого рассвета бесновалась метель, а утром на девственно белом снегу повсюду по горным откосам отпечатались цепочки следов — копытцев. Ночной снегопад согнал с хребтов архаров. Пир Карам-шах не устоял и позволил Гуламу Шо увести себя в горы и заняться царственной забавой — охотой. Вождь вождей давно, оказывается, мечтал пополнить свою лондонскую коллекцию охотничьих трофеев круто закрученными рогами красавца горного барана.

Совершенно равнодушный к стрельбе и погоне за дичью, Сахиб Джелял ехать на охоту отказался. Он направился в конюшню присмотреть за конями, отдать распоряжения конюхам.

По двору среди валунов прогуливался со скучающим видом штабс-капитан. Он тоже поплелся в конюшню и сразу же показал себя знатоком лошадей. Он осмотрел каракового жеребца Сахиба Джеляла и отдал должное отличной форме, в которой он находился.

— Удивительно! На вашем коне ничуть не сказались ни гиндукушские перевалы, ни проклятые костоломные овринги, ни ледяные броды!

Похвалив коня за то, что он преотлично служит своему хозяину Сахибу, а Сахиба за то, что он бережет такого преданного слугу, как его караковый жеребец, Вяземский без всякого перехода добавил:

— Кашгарские купцы-торгаши как с цепи сорвались. Заключают с англо-индусскими торговыми фирмами, и особенно с торговыми домами касты ходжа, одну сделку за другой.

Он закурил папиросу и через открытые ворота конюшни посмотрел на темную полоску — следы копыт охотничьего каравана, — убегающую вдаль и ввысь.

— Спекулянты-толстосумы нюхом чуют фантастические барыши. Строят расчеты на открытие в не столь отдаленном будущем автомобильной дороги из Индии в Синцзян до Кашгара. Вчера я проезжал по участку Гильгит — Сринагар. Работы идут вовсю. Туда согнали горцев, заставляют работать под дулами винтовок. Видел также дорожников на тропе от Ташкургана до кашгарской равнины. Делают черновую разметку с теодолитами. Так десять дней тяжелейшего пути. Есть еще путь от Кашгара на Мискар — четыре дня мучений. От Мискара через Гильгит до Кашмира вьючные караваны идут семь дней. От Ташкургана до Читрала — одиннадцать дней. Зимой все дороги или совсем непроходимы или превращаются в ад… И всюду ведутся работы. Да, господин Сахиб, ничего не скажешь — англичане из кожи лезут, не жалеют ни средств, ни людей. Могилы на каждом шагу.

— А что делают строители? — спросил Сахиб Джелял, не поворачивая головы. С вниманием он наблюдал за двумя визирями мастуджского повелителя, наводившими жесткими из кабаньей щетины щетками глянец на бока и круп его коня. Трудно было понять, входило ли это в круг обязанностей высокопоставленных вельмож или конюхи были здесь одновременно визирями.

— Ремонт оврингов и карнизов, разработка подъемов, серпантинов, перестилка мостов, — перечислял офицер, — не только на тех маршрутах. Вот здесь, — он извлек из внутреннего кармана френча пачку листочков бумаги, — записаны маршруты через Бадахшан в сторону русского Памира, на Вахан, Шугнан. Горы кишат строительными отрядами.

— На какие вьюки рассчитаны основные перевалы на Мастудж, в районе Кала-и-Пяндж, Борогиль? — спросил без видимого интереса Сахиб Джелял. — Какого калибра пройдет вьюком горно-полевая?

— Такие расчеты в прошлом столетии сделал русский полковник Ионов, когда смотрел с памирского перевала на Индию, как он выразился… Но я кое-что подсчитал и изобразил на бумаге. Английские военные инженеры просчитались. Еще несколько пушек перетащить смогут. Но чтобы проложить шоссе для регулярного колесного движения… дудки-с. Да в один-два месяца! Тут работы, на многие годы при затрате многих миллионов фунтов. Кашгар еще много десятилетий будет оторван от Индии. Просчитались господа купцы Умар Ахун, Бабакурбанов и прочие толстосумы-эмигранты — вы, конечно, о них слышали. Знаете, гоняют через Читрал — Маликан караваны. Пусть сколько угодно похваляются: «С нами разговаривали большие люди из Лондона. Дорогу обещали». Дорога на Кашгар — грубый блеф. Никто не в состоянии построить в одночасье дорогу через чертовы крутизны Каракорума. Годы нужны… Вся болтовня нужна, чтобы заставить купцов перевезти сколько возможно военного снаряжения, а до мирных товаров и купеческих доходов господам британцам сейчас и дела нет. Блеф!

И так как Сахиб Джелял ничего не сказал, офицер продолжал:

— Вообще же на транспортировке военных грузов заняты свыше тысячи двухсот лошадей под вьюком. На самых трудных участках потеют носильщики-грузчики. Охрана свирепая. Стреляют по ночам без предупреждения.

Чистка коня закончилась. Визири надели свои тулупы, поклонились в пояс и ушли. Офицер окликнул своих людей и распорядился готовиться к отъезду.

Вечером, еще засветло, возвратились охотники с пустыми руками. Ни одного архара они не подстрелили, и Пир Карам-шах не сумел скрыть своего раздражения. Он грубо выговаривал что-то его величеству царю Мастуджа, упрекал его, называл простаком, бездельником. Гулам Шо униженно кланялся и ссылался на плохое состояние перевалов и на то, что дичь язычески хитра, по-тибетски ловка и умеет по-буддистски заметать следы.

— Завтра, господин, опять поедем, если позволите. На рассвете выступим. Дичь теперь не уйдет. Тибетские горные бараны жирны и неуклюжи на снегу. А наши кони отдохнут за ночь. Снег подмерзнет. Рванем сразу три-четыре парсанга. Вполне можно перехватить… дичь у брода на реке Ясин. Там моста нет — строят, но еще не готов, — а паром сорван паводком.

— Хороша дичь! Хорош архар! — сказал офицер, когда они встретились снова с Сахибом Джелялом в конюшне во время вечерней засыпки ячменя лошадям. — Поймите меня правильно. Я русский офицер, туркестанец. Мне британские подлые фокусы отвратны. Мы, белая гвардия, гнием, окончательно протухли в Кашгаре, якшаемся с «китаезами», всякими продажными мандаринскими генералами-диктаторами. Подстраиваем пакости большевикам… Но, поверьте, чуть сыны Альбиона сунутся в Россию, ни один честный русский не пойдет. Черта с два! Да что говорить! У нас отличный пример — генерал Востросаблин. Хотели господа англичане хапнуть крепость Кушку — думали, комендант Востросаблин царский генерал и ворота откроет нараспашку, — получили по зубам, да еще как! Мне претит этот индийско-британский петух Пир Карам-шах, или как его там. Разрядился раджой и воображает себя господином Северной Индии. Вы поняли, конечно, на какого архара он охотился? Тибетский посол! Нельзя выпустить его обратно в Тибет, а?.. Но тибетцы похитрее. И с послом этот доктор Бадма. По всему видно, умнейший человек. На любое коварство лекарство найдет. Не перебивайте! Мы тоже не лыком шиты и не лаптем щи хлебаем. Приятно поговорить с вами на русском языке. О дорогах я вам рассказал. Здесь строятся форты, блокгаузы, казармы. Сюда перебрасываются англо-индийские регулярные части. Сюда везут оружие. Лихорадка эта — не что иное, как подготовка к большой войне. Пир Карам-шах уже докладывал в Урумчи о роли Бадахшана как плацдарма… Я тоже сидел на совещании у синцзянского генерал-губернатора, и Пир Карам-шах видел меня там, но здесь не признал… Он заверял тогда, что сосредоточение англо-индийских войск и авиации в долине Инда направлено исключительно против Советов. Он умолчал, естественно, о бадахшано-тибетском плацдарме, про который вчера столько болтал. Китайцам и японцам Бадахшано-Тибетская империя — нож к горлу… Узнают — встанут на дыбы. Пир Карам-шах торопится. Он рассчитывает поставить и Нанкин и Токио перед свершившимся фактом. С прошлого года пять англо-индийских дивизий передвинуты на направление Пешавер — Кабул. По одной полной дивизии здесь, в Вазиристане, и в Кветте, в глубоком тылу, в стратегическом резерве. Четыре эскадрильи военно-воздушного флота — из шести имеющихся в Индии — перебазированы в район Пешавер — Равалпинди. Остальные аэропланы в районах Кветты и Амбала…

Слушал Сахиб Джелял внимательно и заметил:

— Прошу, продолжайте.

— Всюду в Синцзяне на границе России кишмя кишат агенты британской секретной службы. Да, вся машина имперская пущена в ход. Неспроста горячка треплет таких, как Пир Карам-шах. Им мнится вернуть Афганистан в лоно Британской империи. Вздумал король Аманулла проявлять самостоятельность — убрали. Не удался опереточный халиф водонос Бачаи Сакао — подставили ему лестницу к виселице. Пожалуйте! Теперь британцы обхаживают короля Надира. Все перед ним расшаркивались: и такой он хороший, и такой гениальный. А увидели, что он умен и не желает ссор с советским соседом, и вот уже снова в полосе пограничных племен начинается восстание. Но козырь у них — эмигранты и басмачи. Удастся этому Джону Булю в чалме втолкнуть Ибрагимбека и эмира в Советский Таджикистан — и Афганистан окажется втянутым в конфликт с Москвой. А чтобы Кабул стал податливее, попугают его Бадахшано-Тибетской империей. Детская затея, скажете… Не думаю! Пока суть да дело, пока раскусят в Кабуле, что к чему, а шуму-то, шуму! В газетах всего мира раздувают шумиху о «красном империализме», авось слабонервные царьки и князьки клюнут. Такие, как этот царь Мастуджа, по ночам в завывании ветра слышат трубы буденновской кавалерии. Ну, а вот вам самое свеженькое высказывание в лондонских газетах: «Англия не захочет дожидаться нападения Советского Союза, а сама двинется вперед».

— Вы человек военный. Изучали здесь каждую тропку, каждый перевал.

Офицер расчертил свободный от мусора кусок глиняного пола конюшни острием охотничьего ножа.

— Здесь Памир. Вот Афганский коридор и Кала-и-Пяндж. Здесь, южнее, мы. Здесь военный форпост англичан — Читрал. Это уже запишите: в Читрале стоит рота сипаев 7-го полка…

Они провели в конюшне довольно много времени. Позже при случае Сахиб Джелял писал: «Офицер учился в Академии Российского генерального штаба. Очень полезен. Центральную Азию знает, как свою квартиру. Обрисовал где, на каких подъемах и спусках, на каких переправах и оврингах может быть провезено военное снаряжение, начиная от патронного ящика и кончая горными орудиями, где дислоцированы воинские части и гарнизоны, где и сколько можно прокормить солдат, носильщиков и даже генералов, учитывая повышенные потребности в удобствах последних, вплоть до переносных ванн с душами».

ЛЕГЕНДА

До той поры, казалось, она притаилась хищным ягуаром, свернулась коварной змеей, гибкой рабыней, хитрой кошечкой, томной ланью, но вот она выпрямилась во весь рост, пантера выпустила когти, змея приготовилась к прыжку.

Вагиф

Царица Белая Змея! Кто угодно мог выдумать Белую Змею, только не маленькая обладательница сорока косичек. И в ее глазах читалось детское любопытство, а не страх. Нетрудно было заключить, что Белая Змея девочки и «Она» царя Мастуджа одно и то же.

— Тут белые змеи в горах водятся? — поинтересовался как-то за ужином Пир Карам-шах у Молиара.

Меньше всего вождю вождей хотелось снисходить при гостях до разговора с каким-то мелким базарным торгашом, неведомо откуда появляющимся и так же неизвестно куда исчезающим. Но, по-видимому, Молиар дотошно знал горные страны и обычаи их жителей, во всяком случае он умел с ними объясняться по любому вопросу.

— Вы? — удивился маленький самаркандец. — Вы слышали про Белую Змею? О!

И слова полились рекой. Естественно, как и следовало ожидать, в невод словоохотливости Молиар наловил столько мелкой рыбешки, что Пир Карам-шах с трудом мог рассчитывать найти там хоть одного сазана. Пришлось набраться терпения и слушать.

— Белая Змея! Вы хотите знать про Белую Змею? Да в каждой красавице-бадахшанке по белой змее сидит, — вдохновлялся все больше Молиар. — С древних времен так повелось: лег вечером муж с женой спать. Открывает ночью глаза — смотрит, жены рядом нет, а в дверь уползает змея… белая.

Молиар даже, оказывается, знал легенду о Белой Змее.

«Было ли, не было. Но в некоем горном селении жил-проживал пастух, и имел он одну-единственную периподобную дочь. Тамошнего шаха пленила красота девушки, приехал он, зарубил мечом посмевшего перечить пастуха, а красавицу увез к себе во дворец-замок. Только возвел ее к себе на ложе, вдруг поднял крик. Вбежали в спальню слуги — смотрят, шах лежит в агонии, девушки нет, а на ложе свернулась кольцом Белая Змея. Визирь приказал поймать Белую Змею и бросить в костер. Сын визиря посмотрел и говорит: „Это не змея, а девушка. Отдай ее мне“. Принес ее к себе, но Белая Змея укусила визирева сына, и он умер. Стражники погнались за змеей, но она вползла в горный поток, и все стражники утонули. Пылая местью, визирь взял саблю, погнался за змеей. Смотрит, на овринге сидит белоликая девушка и улыбается… Визирь, забыв о мести, обнял девушку. Но она тут же обернулась Белой Змеей. Визирь ударил ее саблей и уехал. Проезжал мимо налоговый сборщик, увидел раненую Белую Змею и заметил, что вместо крови из раны у нее катятся рубины. Взял он змею и привез домой. Жена сборщика подсказала мужу: „Убей змею, у нее внутри полно рубинов. Мы продадим их и заживем богато“. Налоговый сборщик наточил нож и хотел отрезать Белой Змее голову — смотрит, перед ним белоликая красавица. Сборщик убил жену, а взял в жены белоликую красавицу. В первую же ночь она обвила его своими змеиными кольцами и удушила. Уползла Белая Змея на гору Тирадж Мир. Там она и живет, а из незажившей раны своей роняет постоянно капли крови — рубины. Потому в Бадахшане так много рубинов. А кто увидит Белую Змею и хоть пальцем тронет — тому не жить. Ибо от боли, причиняемой той раной, она не знает жалости. И все девушки Бадахшана умеют, когда хотят, оборачиваться Белыми Змеями, ежели кто их вздумает обидеть».

Выдержки у Пир Карам-шаха хватило. Он ни разу не перебил многословного Молиара. Но когда тот наконец закончил сказку, вождь вождей спросил про Белую Змею, которая живет в Мастудже на горе Рыба.

— Не знаю, не знаю! — отнекивался Молиар. — Все женщины Мастуджа доподлинно змеи. Лучше про них не спрашивать даже такому храброму воину и властелину, как вы, господин.

Пир Карам-шах разглядывал Молиара более чем внимательно. Неужели этот мелкий торгаш ничего не боится? Поведение его граничило с неблагоразумием, даже с глупостью. Видимо, торгаш просто не понимает, с кем имеет дело, не отдает себе отчета.

— Что ты имеешь в виду? — резко повернулся к Молиару вождь вождей и встретил безмятежно-спокойный, он бы сказал, бараний взгляд его темно-карих влажных глаз, говоривших лишь о предельной наивности. — Что ты там болтаешь? Ты?

— Молиар, с вашего разрешения, купец второй гильдии из Самарканда, из города благородного и священного. Молиар к вашим услугам, ваше высокопревосходительство.

Многословие Молиара, да еще с явной издевкой, могло вывести из себя, но вождь вождей сдерживался. Увы, не всегда даже всесильный может наказать наглеца. Надо еще выяснить, какую роль сыграл этот ничтожный купчишка во внезапном отъезде Нупгун Церена и в срыве переговоров.

— Так в чем же дело, господин купец второй гильдии? Ты будешь говорить, или развязать тебе язык?

И угрожающий тон, и смысл слов вождя вождей вызвали замешательство в комнате. Гурки перестали жевать и повернули головы к Пир Карам-шаху, выжидательно глядя на него. Царь Мастуджа застыл с полным ртом.

Склонив свое плотное туловище так, что аккуратная чалма чуть не коснулась блюда с пирожками, Молиар заговорил, нет, не заговорил, а залепетал:

— Если их высокопревосходительство соизволит проявить великодушие и, боже правый, снизойдет к нам, ничтожным, то не соблаговолят ли они с распахнутым сердцем вникнуть в смысл наших ничтожных слов. О господин начальник, если вы взглянете на меня с улыбкой, я воспряну духом и сердцем и проникнусь надеждой. Извините, что я поддался слабости многословия. Я готов растерзать себя.

— К делу! Что вы сообщили послу Далай Ламы, какую новость? Почему Нупгун Церен ускакал из Мастуджа, будто гонимый джиннами? Никто так и не смог нагнать его.

— Да, дичь быстроногая. Дичь боится джиннов. Сейчас их много здесь. — Но тут же Молиар спохватился и продолжал: — Позвольте сказать вам, ваше превосходительство, мы привезли господину послу Лхассы письмо от главнокомандующего армией сил ислама Ибрагимбека.

— Письмо?! — воскликнул Пир Карам-шах, и губы его запрыгали.

Важно склонившись снова вперед, Молиар сказал:

— Господин Ибрагимбек, верховный командующий ислама, вручая нам в Кундузе письмо, соблаговолил распорядиться отдать его в собственные руки господина посла. Что мы и выполнили.

— Письмо! — разочарованно воскликнул Пир Карам-шах. — И ты не знаешь, что в письме?

Скромно опустив свои бесстыдно наивные глаза, Молиар макал корки хлеба в растопленное баранье сало, выбирал куски жареного козленка и все с аппетитом отправлял в рот. Наконец он скромно сказал:

— Мы писали это письмо.

— Как?

— Не сподобен господин Ибрагимбек премудрости грамоты, да и на что могущественному главе локайского племени обременять свои мозги изучением всяких там буковок и почерков. Боже правый! Довольно ему моргнуть, и пред ним склонится дюжина писарей, чтобы записать его мысли.

— И?

— И их превосходительство Ибрагимбек призвал купца второй гильдии господина Молиара, то есть нас, и приказал: «Возьмите калам!» О, он сказал не «возьми», а «возьмите», и еще прибавил: «Возьмите бумагу и пишите! А пишите идолопоклоннику, камнееду, поганой собаке Далай Ламе. „Ни один правоверный не захочет сесть с тобой на ковер переговоров. Даже и видеть тебя, язычника, не пожелает, чтобы не опоганить своих глаз и не осквернить чистого своего обоняния“. И еще приказал Ибрагимбек написать: „Предав мечу врагов ислама в Бухаре, Самарканде и Ташкенте и освободив прочие исламские земли от неверных, я, Ибрагимбек, пойду в поход на логово язычников Тибета, дабы сокрушить прибежище Гога и Магога, именуемое Лхассой“».

Все, в том числе и Пир Карам-шах, слушали в полной растерянности, что говорил с усмешкой купец Молиар. Когда он наконец остановился, чтобы промочить горло глотком чая, Пир Карам-шах раздраженно спросил:

— И такие слова были в письме?

— Всё вписал я в письмо, боже правый. И еще много других поносных слов. И еще было написано: «А если кто из язычников переступит порог моей юрты, того наглеца я прикажу привязать к колышкам и содрать с него живого кожу. Так принято в племени локай поступать со злейшими врагами». В письме имелось еще много самых страшных проклятий. И еще я приписал: «Смерть ползает в горах Бадахшана. Белые Змеи заползают на ложе приезжих язычников и дают пососать им из своих грудей смертельного яду».

Молиар замолк и принялся тщательно выбирать из миски с нарезанным жареным мясом кусочек получше.

Никто не нарушал молчания. Все вдруг почувствовали, как сейчас бесприютно и тоскливо снаружи, в горах. Зеленоватый свет струился в комнату из распахнутой двери. Сидящие за дастарханом не могли видеть двора и надворных построек. Прямо за порогом двор круто опускался вниз. В раме дверного проема, словно картина, выполненная смелыми мазками, стояла чешуйчатая гора Рыба, закованная в кольчугу блестящих под лучами луны крыш домов, а над ней в черный бархат небосвода врезался белой остроугольной пирамидой гигантский пик Тирадж Мир как оправдание жизни и власти великой таинственной Белой Змеи. И какими жалкими показались невразумительные слова нелепого письма Ибрагимбека с его потугами грозить, претендовать на могущество и силу. Что мог он? Что могло маленькое мятущееся племя локай? Что могла кучка прогнанных народом бухарских баев. Все меркло перед величием обступивших крошечный Мастудж горных громад: с востока — Каракорума и Тибета, с запада — Гиндукуша, с севера — Памира.

И, возможно, потому молчал вождь вождей, пронизанный холодным трепетом перед заглядывавшей в комнату снежной громадой Тирадж Мира. Возможно, он понял впервые, как ничтожны его усилия, как бесплодны его неистовые, отчаянные попытки поднять, сплотить, склеить осколки разбитых вдребезги азиатских империй и двинуть их вооруженные силы на север.

Много, невероятно много затратил он сил, энергии. Он перевернул целые пласты человеческие, политические, природные. Истратил огромные средства. Играл на алчности, честолюбии, благородстве, жажде власти, на низменных инстинктах. Он покупал целые племена. Одних людей он уничтожал, других поднимал к вершинам власти. Поворачивал судьбы истории. Делал королей и королевства. Заставлял содрогаться сердца политиков и государей. Лил кровь, совершал жестокости. Толкал на зверства и сам совершал их без колебания. Производил опыты применения новейших средств войны против первобытных племен, чтобы запугать их, заставить идти туда, куда звали интересы его Британской империи. Он все делал для нее, для укрепления ее могущества. И он готовил новый ее взлет. Он поднимал гигантскую волну, чтобы обрушить ее на север. И сам он, Пир Карам-шах, стоял на гребне волны, на самой верхушке. Оттуда такой кругозор! И, что самое главное, здесь он чувствовал себя в апогее величия, сверхчеловеческой власти, могущества. По крайней мере ему так казалось.

Нет, уже не казалось.

Трудно падать с такой высоты. А он упал с гребня, соскользнул, слетел. И столкнул его… кто?

Маленький, ничтожный, сидит он, шлепает толстыми иронически сложенными губами, рассказывая сказочки, а бегающие его пытливые глазки шарят по горке мяса на глиняном блюде и выбирают мозговую косточку. И всем своим видом ничтожество Молиар показывает, что он и не подозревает, какой удар сейчас нанес он ему, Пир Карам-шаху. А ведь он разрушил здание, которое возводилось по кирпичику, по камешку, терпеливо, кропотливо, вопреки всем препонам. Здание грандиозное, блестящее. Здание Центрально-Азиатской империи, которая должна была противостоять всей России, извечному сопернику Британии в Азии.

Пошлепал Молиар губами, помолол языком, причмокнул и… здание рассыпалось в песок. И еще припутал Белую Змею.

И осталась размочалившаяся шерстяная скатерть, уставленная деревянными грубыми мисками, закопченный таджикский камин, кожаные потертые калоши царя Мастуджа у потрескавшегося порога. А за ним гигантская сверкающая громада снега и льда Тирадж Мира в черном проеме открытых дверей.

— Оправдание жизни и власти! — громко проговорил Пир Карам-шах. И его неуверенный смешок, на который тревожно подняли глаза его верные гурки и царь Мастуджа, и эти слова прозвучали в большой с низкими прокопченными потолками приемной зале мастуджского дворца как приговор… Приговор грандиозным замыслам. Пир Карам-шах тоже поднял глаза. Он еще не понял, что смеется сам. Он смотрел на длинную тощую фигуру Гулама Шо, окаменевшего посреди комнаты, на его живописную физиономию, на его карикатурно кривой нос, неправильно присаженный между пунцово-красными толстыми щеками, на взъерошенную кошмяную бородку, на весь его комический облик.

И вдруг Пир Карам-шах осознал, что задыхается от злобы. «Надо взять себя в руки, — лихорадочно думал он. — Ты не верблюд-бугра в период гона. Возьми себя в руки. Если ты сейчас сделаешь что-нибудь базарному торговцу, ты покажешься всем жалким. Ты ничего не сделаешь ему, хотя с удовольствием оторвал бы своими руками ему голову…»

Знал ли Молиар в тот момент, что жизненный путь его во время пребывания во дворце царя Мастуджа уподобился ниточке. Возможно, знал, но ничем не показал, что знает. Он наконец выбрал филейную часть жаркого, выхватил ее из миски своими короткими, измазанными в жире пальцами, посыпал жгучим красным перцем, обмакнул в чашке с обильно сдобренном индийскими пряностями соусом и с превеликим смаком откусил сочный кусочек.

Не подобает в хижине горца, а тем более во дворце царя, говорить о предложенном гостям угощении и тем более хвалить изготовление кушаний. Потому Молиар только отчаянным покачиванием головы и подмигиванием показал, что он наслаждается. Или он хотел проверить, прочно ли держится его голова на плечах?

Сначала свари слово, а потом уж вынимай его изо рта. По всему было видно, что Молиар изрядно нервничает. Возможно, он и сам не знал, что его потянуло за язык. Или прихвастнуть захотелось, или вся горная страна уже знала о бесстыдном письме Ибрагимбека к Далай Ламе.

Трудности, связанные с вовлечением Тибета в антисоветскую авантюру, делали его даже в глазах самых оголтелых врагов Советов предприятием почти фантастическим. В возможность появления тибетских войск в Бадахшане на границах Памира мало кто верил. Лишь само название — Бадахшано-Тибетская империя, гигантские географические просторы, таинственность Далай Ламы и его могущества в какой-то мере заставляли людей представить в своем воображении что-то огромное, подавляющее, туманное, могущественное и страшное. Кто его знает, что там в таинственной мгле кроется за вершинами Каракорумских гор, прячущихся в темных тучах. А вдруг Центральная Азия очнется от тысячелетней спячки. А вдруг из недр Центрально-Азиатских плоскогорий поднимутся орды всадников, как некогда мириады Гога и Магога, подобные муравьям. А вдруг в фантастических планах Англии есть зерно истины и Бадахшано-Тибет действительно новая, антибольшевистская сила.

Было отчего Пир Карам-шаху прийти в бешенство.

Одним небрежным словом, брошенным невзначай на дастархан, этот круглоголовый, простоватый торгаш всё разрушил. Он дунул, и мгла рассеялась. В каракорумских тучах не оказалось никакого великана, никаких гогов и магогов. Мыльный пузырь Тибето-Бадахшана просто лопнул.

И самое страшное — слово брошено, а слово, брошенное в горах, не лежит.

Долго, очень долго раздумывал Пир Карам-шах, сидя у очага. Он всё думал, даже уже когда лежал на разостланных тут же одеялах. Бессонница мучила его… И причиной ее был Молиар — базарный мелкий торгаш.

Проснулся вождь вождей на рассвете.

— Позвать Молиара! — приказал он Гуламу Шо, который поливал ему из медного дастшуя на руки подогретую воду. Царь подал полотенце и ушел.

Долго Гулам Шо не возвращался. Вернулся он бегом. Козлиное лицо его напряглось. Весь он окаменел и сделался похож на каменного истукана.

— Купец уехал… В полночь уехал… Заседлал сам коня и уехал. Никто не знает, куда уехал.

ОХОТНИКИ В ГОРАХ

Капля тревоги подобна яду, отравляющему море спокойствия.

Рабгузи

Так получилось. Вождь вождей мог проклинать сколько угодно и кого угодно, но из серых туч, залегших на северных перевалах, так и не выехал ни один всадник. Никто не спустился в долину Мастуджа.

Зато возникли осложнения на юге. Мало было разговоров о Белой Змее, загадочной и странной, а теперь разнеслась весть, что в Мастудж направляется сама царица Бадахшана.

Мельком слышал Пир Карам-шах еще в Пешавере, что привезенная им в дар бухарскому эмиру рабыня-бадахшанка — имя ее он забыл — взяла власть над Алимханом. Теперь же из агентурных сводок явствовало, что рабыня объявлена законной женой эмира и что на этом основании он, эмир, решил предъявить права на трон Бадахшано-Тибетского государства.

Однако в расчет Пир Карам-шаха подобные экзотические особы не включались. В своих многообразных и сложных политических комбинациях вождь вождей женщинам не отводил обычно никакого места. Эпизод с принцессой бухарской Моникой, навязанной ему Англо-Индийским департаментом, он считал случайной затеей. «Нам эти „шру“ не нужны». Он так и сказал «шру» — то есть сварливая баба. И добавил: «Женщина в политике оправдывает дичайшие сумасбродства. Сколько великих государственных деятелей закоснели из-за женщин в мирской суете и прожили жизнь без пользы».

Пир Карам-шах не пожелал и слышать о бадахшанской претендентке. И все же чуть не ежедневно ему приходилось выслушивать назойливое блеяние царя-козла. Гулама Шо беспокоили не политические комбинации. Выяснилось, что новоявленная эмирша Бадахшана — его родная дочь Резван, и сейчас царя Мастуджа раздирали жадность и отцовские чувства. Ходили слухи о золотых и серебряных деньгах, об увесистых, туго упакованных вьюках, которые везет караван, сопровождающий эмиршу Резван. Полуголодный царь рассчитывал поживиться кое-чем. Беда, что хитроумная Резван предусмотрительно взяла с собой охрану из воинственных бродяг раджпутов. Они скалили белые зубы и стреляли из своих не знающих промаха нарезных ружей в любую шевельнувшуюся в скалах тень. Не один «из раскрывших рот жадности» уже поплатился за попытку дотянуться до вьюков госпожи бадахшанской царицы.

Возмущался Гулам Шо совсем не тем, что его подданные пытались присвоить имущество его дочери. Разбой есть разбой, только требующий соблюдения некоторых приличий. Да и все, что могли награбить горцы-мастуджцы, в конечном счете царь Мастуджа забирал себе в казну. Нет, Гулам Шо боялся за свой трон.

— Резван едет сюда, — жаловался Гулам Шо. — Ее тахтараван, украшенный серебром и золотом, несут двенадцать носильщиков. У нее свита, у нее охрана из раджпутов, у нее визирь. Она говорит: «Вот приеду в Мастудж, посмотрю на моего родителя, продавшего меня этому хилому толстячку эмиру бухарскому. Разве обязана дочь уважать отца, продавшего ее, словно скотину».

Насмешкой прозвучал пренебрежительный ответ вождя вождей:

— Ты — царь, а боишься женщины. Она еще твоя дочь. Ты повелитель.

— Ох, непочтительная Резван дочь! Разевает рот на отцовский трон.

— Начальник конвоя царицы — ферганский курбаши Кривой, отчаянный разбойник. Предупреди его — и Резван не доедет до Мастуджа!

Гулам Шо ужаснулся и зажал ладонями свои оттопыренные уши. Лицемерно Пир Карам-шах вздохнул:

— Э, кто говорит о таких делах? Курбаши Кривой на то и кривой, чтобы любить золото. Кашмир рядом. А красавицы в Кашмире ценятся на вес чистого золота. Красавицы в Кашмире живут среди роз и благовоний.

Гласит поговорка: мотал баран головой, но слушал. Мотая огромной шишковатой головой, Гулам Шо поспешно удалился.

Не стал Пир Карам-шах объяснять царю-козлу, насколько нежелательно появление в Мастудже и вообще в Бадахшане Резван. Своей персоной она олицетворяла, пусть мало реальные, притязания бухарского эмира на горную страну.

Всё больше вождь вождей убеждался, что пренебрежительное отношение к женщинам может дорого обойтись ему. Оставалось утешаться запомнившимся где-то в Аравии или Турции изречением: «Шкура верблюда в конце концов попадает в руки дубильщика» Всю жизнь он отвергал и отрицал значение женского начала в странах ислама. И всё же женщины мешали ему на каждом шагу.

— Господин Сахиб Джелял, вы знаете про Резван? — спросил он как-то. Жесткие складки обозначились на его щеках и в уголках тонкогубого рта. — Что вы знаете о царице Резван? Вы не мажете не знать о ней. Вы же «советчик» эмира.

Откровенно говоря, вождь вождей задал вопрос безотчетно.

Сахиб Джелял не спешил с ответом. Он продолжал попивать из пиалы чай-кипяток, нисколько не опасаясь обжечься. Он смотрел на пламя в камине и думал о чем-то своем.

Пришлось вождю вождей повторить вопрос. Сахиб Джалял очень осторожно поставил пиалу на грубо тканный дастархан, придерживая кончиками пальцев, чтобы она не перевернулась на складках, и не спеша, словно размышляя вслух, проговорил:

— Резван что? Женщина. Букашка. Фу, и нет ее! Вот посол Далай Ламы. Да. Очень неосторожен святой лама Нупгун Церен. Очень самостоятельный Нупгун Церен. Слишком самонадеян. Могущественная Англия предлагает покровительство, а он не оказывает уважения. Сам великий Далай Лама послом направил Нупгун Церена за тысячи миль. Нупгун Церену надо бы проявить понимание и подчинение, а он как себя надменно повел. Разговаривать не стал. Почему? Разве Тибет так силен? Разве нанкинское правительство Китая не играет Тибетом? Разве недавно не подстроили китайцы заговор с целью убить Далай Ламу, едва только он не захотел быть послушным? Разве великодушные англичане не помогают Далай Ламе и тибетцам воевать против китайских генералов в Сиккиме? Нет, господину Нупгун Церену надо было взвесить и оценить предложение Британии. Нупгун Церен главное лицо в Тибете. Далай Лама Тринадцатый давно, очень давно занимает трон. Увы, всех ждет могила. Скоро Лхассе придется искать среди мальчиков Тибета нового Далай Ламу, а власть возьмет в руки Нупгун Церен. Регенту, пока божественный избранник не подрастет, Нупгун Церену нельзя ссориться с англичанами. Англичанам очень нужен Тибет. Очень удобная страна Тибет. Прямо смотрит с высоты гор на Россию.

— Лама Нупгун Церен — старый упрямец… — согласился вождь вождей. — А вы, господин Сахиб Джелял, я вижу, превосходно осведомлены.

Очень хотелось Пир Карам-шаху заглянуть в глаза ассирийского бородача, сидевшего на кошме с величием и невозмутимостью, достойными властелина Азии. Сахиб Джелял всегда был невозмутим. Он никогда не терял спокойствия.

Посмотрите, как бесцеремонно уклонился от разговора о Резван. И он прав: «Что такое эта женщина, когда вопрос касается Далай Ламы?»

В самых неожиданных местах, в самое невероятное время приходилось встречаться Пир Карам-шаху с Сахибом Джелялом. И всегда Сахиб Джелял производил впечатление уравновешенности и мудрого величия. Он свободно ездил везде. Он разъезжал по городам и пустыням Афганистана, Кашгарии и Северной Индии с восхитительной непринужденностью, будто и не существовало границ государств. Будто не свирепствовали на дорогах и перевалах банды разбойников, будто не свистели пули и не раскачивались на виселицах жертвы произвола.

Никто не спрашивал Сахиба Джеляла, кто он и откуда. Все знали его, или всем казалось, что знают его — удивительного и представительного, обстоятельного, мудрого. Само собой разумелось, что такая величественная фигура не может суетиться, заниматься пустяковыми вопросами. Такие, преисполненные внешнего и внутреннего значения, персоны могут решать лишь вопросы государственной важности.

При дворе бухарского эмира в Кала-и-Фатту господин мудрости Сахиб Джелял формально не представлял интересов Ага Хана, но, по-видимому, что внушало почтение, имел от него широкие полномочия. Не предъявлял Сахиб Джелял никаких верительных грамот от духовного главы исмаилитов и не подписывал чеков на банки финансовой касты ходжи, но когда он оказывался по своим делам в Кашмире, или Кашгаре, или Лахоре и даже в далеком Мешеде, немедленно самое высокопоставленное мусульманское духовенство спешило навстречу пышной кавалькаде великолепно разодетых всадников, которые сопровождали в таких случаях весьма скромно и выдержанно одетого в стиле мекканского шейха господина знаний Сахиба Джеляла. А он появлялся среди духовенства полномочным представителем Ага Хана — Председателя Мусульманского Всеиндийского конгресса. Надо сказать, едва ли кто-либо из деятелей исламского движения мог вспомнить, где и когда Сахиб Джелял выступал официально, с какими-либо заявлениями, например, по поводу прогрессивных течений в исламе или, наоборот, с проповедью восстановления первобытного ислама во всей его первозданной простоте и воинственности. И тем не менее господин мудрости был почетным гостем любой соборной мечети, в любой самой святой святыне исламского мира.

Частые его приезды в Пешавер всегда считались желанными, и он находил любезный прием на вилле мистера Эбенезера Гиппа, причем сам мистер Эбенезер давно уже уверовал в то, что Сахиб Джелял является по меньшей мере «человеком» эмира и Ибрагимбека. Несмотря на самые серьезные сомнения, Пир Карам-шаху приходилось считаться с «бородачом», как некиим таинственным звеном той гигантской и могущественной системы, которой Лондон опутывал всю Азию.

Особенно импонировало всем, что Сахиб Джелял никогда не просил денег, никогда не торговался и всегда, наоборот, охотно шел навстречу, когда к нему обращались за помощью.

Удивительно! Он никогда сам не давал ни копейки взаймы, но пользовался у эмира и даже у скупой, скаредной Бош-хатын широким кредитом. Однако использовал он его не для себя, а для тех, кто обращался к нему. У него была одна черта, делавшая его исключительной личностью на фоне азиатских нравов, — он никогда никому не делал подарков и сам вежливо отклонял малейшие попытки тех, кто под разнообразными предлогами пытался дать ему взятку то ли в виде породистого аргамака, то ли цельной штуки драгоценной материи, то ли красавицы-рабыни. Он не брал. Насчет его неподкупности ходили легенды. Это заставляло проникнуться к Сахибу Джелялу еще большим уважением…

Огромные коряги столетней арчи горели в памирском камине, выступавшая на дереве смола вспыхивала голубоватыми огоньками и распространяла по убогому помещению поистине царственные ароматы. Близилась ночь. Все по обыкновению собрались у огня в огромном зале-сарае царского дворца повелителя Мастуджа. Было очень сыро, холодно, и все теснились у огня.

Недавно приехавшие с охоты гурки, более молчаливые и мрачные, чем обычно, грелись у гигантского дымного пламени очага у самой входной двери. У двоих из гурков были забинтованы головы. Кто-то сказал, что в азарте охотники сорвались со скалы. От промокших одеяний поднимались клубы пара. Кто-то из гурков запел, тягуче, жалобно, и тоскливую мелодию подхватили остальные.

Вождь вождей недовольно поднял голову.

Песня стихла. Начальник гурков встал и обратился издали к Пир Карам-шаху:

— Позвольте, господин начальник, доложить.

— Вижу и так — приехали с пустыми руками. Сидите уж. Успеется. — И, уже обращаясь к Сахибу Джелялу, заметил: — Образцовая дисциплинированность! Беспокоятся, что не успели вовремя доложить. А речь идет о пустяках, о неудаче на охоте.

Он так и не позволил начальнику гурков рассказать, что случилось. Но какими-то неведомыми путями в зал-сарай проник слушок. Вельможи мастуджцы шептались, что кто-то погиб, и шепот этот достиг ушей Сахиба Джеляла. Вот, оказывается, почему так печально пели гурки.

Беспокойство охватило Сахиба Джеляла. Он невольно подумал о докторе Бадме, уехавшем провожать посла Далай Ламы. Волнение на этот раз не укрылось от Пир Карам-шаха, и он снова попытался заглянуть в глаза «ассиро-вавилонянина».

Вождь вождей с подозрением смотрел на всех, с кем сталкивался на Востоке. Он не пропускал ни одного человека, вставшего на его пути, пока не «пробовал» его на вкус и цвет, на запах. Этого требовала профессия Пир Карам-шаха.

Он никогда не отступал от этой привычки. И теперь он распробовал Сахиба Джеляла. По крайней мере ему так казалось.

Он снова встретился взглядом с глазами, черными, бездонными и жесткими, и сразу же забыл, зачем искал этот взгляд. Потом он вспомнил: «У него гипнотический взгляд. Он заставляет собеседника делать что хочет». Так говорили многие, кто знавал Сахиба Джеляла ближе. Его взгляда боялись, хотя на самом деле люди боялись своей слабости.

В слабостях Пир Карам-шах никогда не признавался. И он тут же попытался убедить себя, что сила взгляда Сахиба Джеляла — пустая выдумка трусов, слюнтяев. Он твердо решил использовать сегодняшний вечер, чтобы установить, наконец, кто и что Сахиб Джелял.

Но странно. Беседу повел не вождь вождей, а «ассириец». И говорил он совсем уже не загадочные, тревожные речи:

— Жирный, неповоротливый язычник, пожиратель простокваши едет по горам. Ночь. Мороз. А вдруг лишения, опасности пресекли его жизненный путь? Но кому может понадобиться жизнь Нупгун Церена? Испортить отношения с Лхассой? Смерть этого толстяка не принесет никакой пользы. И на волосок она не сдвинет дела Тибетской империи или Бадахшана.

Вождь вождей процедил что-то насчет непредвиденных случайностей горных дорог. Он очень нервничал.

— Несчастные тибетцы со своим Далай Ламой, не разобравшись в броде, сунулись в бурный поток, — продолжал Сахиб Джелял. — У Тибета нет ни средств, ни людей, чтобы думать о Бадахшане. И, естественно, Нупгун Церен не пожелал завязнуть в болоте хитроумной политики. Бедный, нищий народ. Руки тибетцев от слабости даже ружья не держат, а их подталкивают: «Воюй!» И с кем? С очень сильной Красной Армией. Господин Нупгун Церен понял это своими заплывшими жиром мозгами. Он вспомнил, к чему приводят такие необдуманные шаги.

Пир Карам-шах отлично знал, о чем говорит Сахиб Джелял. Англичане проникли в Тибет лестью, подкупом, оружием. Все началось с малых улыбок и богатых даров. Тибетцы и оглянуться не успели, как оказалось, что английские товары освобождены от пошлин и вся внешняя торговля захвачена английскими купцами. Английские коммерсанты проложили пути в Тибет, и вскоре английские солдаты маршировали по улицам Лхассы. Далай Ламе оставалось улыбаться, потому что у него мало было солдат. Сколько бед и несчастий принесло британское вторжение нищему тибетскому народу. Одних тибетцев убивали за то, что их подчинили китайцы. Других за то, что не помогали англичанам. И тем рубили головы, и другим. Сам духовный глава Далай Лама едва сумел бежать и вернулся к своему многострадальному народу лишь спустя год, чтобы присутствовать при кровавых междоусобицах. А дальше дела пошли еще хуже. Воспользовались тем, что шла мировая война, и Британия под шумок прибрала Тибет к своим рукам. Тибетцы восстали и воевали камнями и палками против английских скорострельных винтовок и пулеметов.

— Да и теперь в Тибете все перевернуто вверх ногами, — вдруг снова заговорил Сахиб Джелял. — Идут междоусобицы в Сиккиме, в Цайдаме, на границе Кашгарии. О каких Бадахшанах может думать тибетский народ?

Вождь вождей уже раскрыл рот, чтобы отдать приказ своим гуркам готовиться ко сну, но смог помянуть лишь господина черта…

Даже если бы на крышу дворца обрушилась сегодня лавина, он так не удивился бы. Он даже не заметил, что ликование словно светом осветило темное, обычно невозмутимое лицо Сахиба Джеляла.

Шумно отряхивая с верблюжьего своего халата целые слои снега и ударив несколько раз по дверному косяку своей меховой шапкой, чтобы сколоть налипшие льдинки, через порог перешагнул Бадма, тибетский доктор. Щурясь на яркий свет костра, он приветствовал всех по-тибетски и, быстро пройдя по кошме, сел рядом с Пир Карам-шахом.

— Лег-со! — воскликнул он, протянув руку к камину. — Благодарение добрым духам, мы-таки выбрались.

— Опять снег идет! — закричал появившийся следом на пороге Молиар. — Опять буран. Аллах велик! Никогда не видал такого густого снега.

И он бухнулся с другой стороны вождя вождей, всем своим видом показывая, как он рад, что наконец ощущает благодатное тепло.

— Едва-едва не застряли, — посмеиваясь, сказал, ничуть не смешавшийся под удивленным и очень мрачным взглядом вождя вождей Молиар. — Еще немного, и мы нашли бы себе тесную удобную могилу там под снегом… Отличную могилу, ибо наши бренные тела сохранились бы в холоде до весны, наподобие бараньих туш в подвалах бывшего дворца бывшего эмира бухарского Ситара-и-Махихассе, куда набивали лед, привезенный с Байсун-горы на четырехстах арбах. О высокочтимый вождь вождей, мы так рады, так счастливы видеть вас здесь живым и благоденствующим, вместе с вашими верными гурками. Пусть охота и неудачна, зато ваши тела и души в сохранности. Но не ругайте нашего их величество господина царя Мастуджа. Право слово, их светлость Гулам Шо имеет превосходный нюх и глаз на горную дичь. Но тибетских архаров, их повадки и хитрости он еще не изучил. Простите его, что он упустил такого крупного, жирного зверя.

— Что ты мелешь, господин бухарский торгаш? — процедил сквозь зубы вождь вождей. — Что ты… вы понимаете в охоте?

— Господин Молиар никогда не охотится, — словно невзначай вмешался доктор Бадма. — Он думает, что охота пустое развлечение. Он забывает, что охота очень серьезное и… неприятное дело для тех, на кого охотятся.

Точно на пружинах, вождь вождей повернулся к тибетскому доктору:

— Что вы имеете в виду?

— А то, — воскликнул, не дав доктору Бадме ответить, Молиар, — что и почтенного тибетского посла священного Далай Ламы, и нашего почтенного тибетского доктора Бадму, и нас, купца второй гильдии Молиара на перевале Хунза какие-то разбойники приняли за дичь! В нас стреляли! И очень усердно и много! И, я уверен, если бы уважаемый наш тибетский доктор не принял бы на себя начальствования, и не отдал бы команду тибетской нашей охране стрелять, и не стрелял бы сам с меткостью, достойной знаменитого охотника древности Нимврода, боже правый, разбойники перестреляли бы нас, точно каменных куропаток.

— Кто стрелял? Хунза в имперских пределах… а в империи не стреляют в послов.

Пир Карам-шах возмутился. Но при всем том в голосе его звучала неуверенность.

— Не стреляют, говорите! — Доктор Бадма смотрел на него испытующе. — И все же какие-то люди открыли стрельбу по посольству Далай Ламы. И эти какие-то имели головные уборы, похожие на тюрбаны, которые носят в Непале.

— Тот, кто берется утверждать такое… — мрачно проговорил Пир Карам-шах.

— Лег-со! Я сказал: тюрбаны стрелявших очень похожи на те, которые носят вот они… — Тибетский доктор показал глазами на гурков, сидевших у очага ближе к дверям. И хоть говорил он громко, ни один из охранников не шевельнулся, не повернулся к ним.

На лице Пир Карам-шаха читалось недоумение. Видимо, он считал пустой тратой времени отрицать столь чудовищный навет на своих верных гурков. Да и кто такой тибетский доктор, который осмеливается бросить на них тень. Он пожал плечами.

— Мои гурки три дня охотятся у подножия Тирадж Мира, по крайней мере в двадцати милях от Хунзы. — Брезгливый тон его говорил, что он едва снисходит до объяснений. — Возможно, вы встретили туземцев из Хунзы. В темноте на перевале они приняли вашу группу за разбойников…

— Лег-со! Был день, ясный, светлый. А стреляли они метко. Профессионально метко.

Вдруг Молиар повернулся всем туловищем к Пир Карам-шаху, осклабился и, заглядывая в глаза, заговорил:

— Ваше высокопревосходительство, прикажите пересчитать своих верных гурков. Конечно, буддийская вера не позволяет доктору Бадме убивать живые существа, но его карабин не буддист, и кое-кому из тех, кто стрелял в нас, не поздоровилось.

— Болтовня!

Пир Карам-шах вскочил и, сделав знак начальнику охраны идти за ним, быстро вышел.

Вдогонку Молиар выкрикнул:

— Недаром, когда мы проезжали Хунзу, в старой башне плакали и горевали духи гор.

ЧЕЛОВЕК-ПЕНЬ

Есть три вида людей: люди, подобные пище, без которой не обойдешься, люди, подобные лекарству, в которых нуждаются лишь иногда, люди, подобные болезни, которые никогда не нужны.

Лукмон Хаким

Воробей и до ста лет не перестает прыгать.

Узбекская пословица

— Ишикоч!

— Уши мои открыты! — отозвался Молиар. Он услышал жесткие нотки в голосе Сахиба Джеляла, и сразу облик полного самомнения купца второй гильдии слинял с него, и он стал скромным Ишикочем, привратником курганчи, что на ургутской дороге близ Самарканда.

— Слушаю с трепетом! — Но убедившись, что поблизости никого нет, счел нужным добавить: — Боже правый, к чему столь важный тон?

— Вы рассказали ему про Белую Змею. Не могу понять вас. У нас под ногами горящие угли. Каждое слово ждут и разжевывают. Из вашей глупой сказки он узнал про Монику.

Лицо Молиара изменилось. Он задергал плечом и отвел лицо в сторону.

— Царь-козел боится Моники, потому что она от Ага Хана. Но Ага Хан далеко, а Пир Карам-шах рядом.

У Молиара щеки колыхались студнем.

— Боже правый, — бормотал он, — новая беда на голову девочки.

— Какая беда? — спросил Сахиб Джелял. Что-то в тоне Молиара ему показалось странным.

— Боже правый, поверьте, я не знал, что Белая Змея — наша девочка. Это ужасно.

— И что же? О какой беде вы говорите?

— Я не знал про Монику. Мне сказала старая ведьма Бош-хатын, что Моника приедет в Мастудж, но я не знал, что Моника уже здесь, что она та самая Белая Змея.

— В чем дело? Что понадобилось Бош-хатын от Моники?

— А вот что. — Молиар порылся в бельбаге и извлек пакетик.

— Что это такое?

— «Дору». Проклятая баба дала мне и…

Он рассказал, зачем Бош-хатын послала его в Мастудж.

Все время, пока он рассказывал, Сахиб Джелял сидел молча. На лице его, по обыкновению, ничего не отразилось. Брезгливо, кончиками пальцев, он взял пакетик и спросил:

— Ну хорошо. А зачем вы таскаете при себе смерть? А если бы вы ошиблись и случайно развернули бумажку? Даже запах такого «дору» смертелен.

Тогда Молиар показал кивком головы через открытую дверь на двор. Там на колоде — коновязи — со скучающим видом сидел весь в лохмотьях и космах Человек-пень.

— И вы хотели?

Снова подергал плечами маленький привратник.

— Молиар — я. Хитрец и склочник. Молиар — я. Коварный и пронырливый, слабый, старый, больной. Но я, Молиар, за Монику вот этими руками удушу и Бош-хатын и эмира. Моника!

— И все-таки вы, Молиар, таскаете при себе отраву!

— Я не мог иначе. Если я раньше времени пристукну этого черта, Бош-хатын поймет все. И вместо меня подошлет еще кого-нибудь, кого мы не знаем. Я ждал приезда Моники, чтобы ее предостеречь. Оказывается, она здесь, и она — Белая Змея.

Несколько мгновений Сахиб Джелял разглядывал издали Человека-пня и наконец позвал его в комнату.

— Подойди ближе! Ты исмаилит?

— Ой, откуда вы знаете? — испугался Человек-пень. — Простите. Каюсь. Простите. Не говорите ничего его превосходительству Алимхану. Меня прогонят из Кала-и-Фатту. Ой! У меня жена, дети.

— У тебя на физиономии написано, кто ты. А сейчас седлай свою лошадь. Поедешь в Кала-и-Фатту с письмом.

— Ой, не надо! Не пишите госпоже Бош-хатын, что я… Умоляю! Пожалейте.

Не обращая внимания на вопли Человека-пня, Сахиб Джелял написал:

«Высокочтимая госпожа, салам! Великие мира сего завоевывают добрую славу не коварством и отравой, а смирением и делами великодушия».

Он приложил небольшую личную печатку к письму и сказал «пню»:

— Ты едешь сейчас! Поедешь не останавливаясь, кроме как для того, чтобы накормить коня. Ступай.

— Ой, гнев госпожи!.. Умоляю!

— Живой Бог взирает на тебя. Страшен зрак Живого Бога. А госпожа Бош-хатын… я про тебя ничего не написал. Убирайся!

Заурчав от радости, Человек-пень ползком подобрался к Сахибу Джелялу, поцеловал полу халата, выскочил из комнаты и побежал в конюшню.

— Будет нем. Не надо язык отрезать, — усмехнулся Сахиб Джелял.

— И откуда вы узнали, что Человек-пень поклоняется Живому Богу? — удивился Молиар.

— Глаза у вас, Ишикоч, хитрющей совы, а ничего не видят. Я всё приглядывался к нему. Ни одной молитвы мусульманской он не прочитал с тех пор, как приехал сюда, ни одного намаза не исполнил. А теперь нам надо увидеть Монику.

Что ж, Молиару оставалось поблагодарить Сахиба Джеляла за то, что он избавил его от назойливого стража. Сделав это со всей восточной вежливостью и отвесив десятки нижайших поклонов, Молиар поспешил на гору Рыба к Белой Змее.

ЦАРЬ

И князю надлежит приспосабливаться к судьбе, если он хочет радоваться и смеяться.

Рабгузи

Свидетель истины и мерзкий интриган, сочетание пороков придворной жизни с навыками нищенства.

Джаффар ибн Салман

Ночью Гулам Шо пробрался в комнату к Сахибу Джелялу.

— Что делать? Что получается? Народ разбежался. Одного дня не проработал. Дьявол затянул мне шею петлей. Смотри и читай.

Он извлек бумагу из принесенной с собой растрескавшейся, облепленной паутиной шкатулки с выгравированными львом и единорогом на крышке. Это оказался договор, вернее, копия, но за подписями и печатями:

«Я, владетельный раджа княжества Мастудж, шах и царь Гулам Шо, сын Исмаила Шо, взял по своему добровольному побуждению на себя священное и непреложное обязательство от имени своего и от имени своих назиров и принцев навечно сохранять мир и дружбу с достопочтенным, могущественным королем Англии и императором Индии. Обязуюсь держать в проезжем состоянии пути в горах и долинах, постоянно починяя овринги, подъемы и спуски, переходы, мосты, перевальные участки, расчищая от снега, льда, от завалов и лавин, привлекая на трудовую повинность всех мужчин и женщин моего государства, способных держать в руках кирку и лопату. Обязуюсь представлять по первому требованию сколько понадобится проводников, подносчиков грузов, носильщиков, вьючных животных — лошадей, быков, яков-кутасов, ослов, обеспечивать питанием людей и скот, занятых на британских правительственных перевозках, за счет казны государства Мастудж, соблюдать силами воинов моего государства безопасность на всех без исключения дорогах, путях, тропах, проходящих через княжество Мастудж, защищать и охранять проезжающих по этим дорогам чиновников, служащих и прочих англичан. И да отвечу я за каждое нападение и насилие на проезжих путях своей жизнью и всем своим имуществом, а каждого моего подданного, совершившего разбойный и воровской поступок на дорогах и путях, казню жестокой смертью. За поддержание в сохранности и безопасности путей моего княжества Мастудж правительство его величества императора Индии назначает мне к выплате ежегодное пособие в размере от ста фунтов стерлингов в золотых монетах.

Высокий договор, скрепленный высокими договаривающимися сторонами приложением печатей и подписями, действителен навсегда и будет переходить из века в век».

Своим неправдоподобно огромным пальцем царь ткнул в хаос из вычурных подписей и лиловых оттисков печатей и прохрипел, окончательно подавленный:

— Видите, что делается?

Сахиб Джелял читал договор вслух, делая вид, что наслаждается и его содержанием и витиеватым дипломатическим стилем. Но Гуламу Шо это не доставило удовольствия. О том говорили ссутулившиеся плечи, повисшие плетями узловатые руки, скорбное лицо.

Он жалобно простонал:

— А ты, господин, еще советуешь такое. Да если не дать рабочих на перевал, о! Да если дьявол только пронюхает, о! Да если завтра я сам не возьму семихвостку и не погоню из домов мастуджцев, о! Господин, ты видел виселицу на площади. Да только за то, что мы не смогли переправить сто тюков в Кашгарию, — снег тогда занес перевалы, — на той виселице три месяца висели вдвоем наши Дауд и Шоди — караванщики. И мы не посмели их похоронить, пока они совсем не истлели, и мясо их не сожрали птицы и черви. Проезжая однажды через селение, дьявол сказал: «Воняет падаль». Тогда и похоронили. Плохо, господин Сахиб, у дьявола гурки стреляют, не спрашивая, здоровы ли вы.

Смешно крадучись, он подобрался к дверям и осмотрел длинный, круто спускающийся к обрыву двор, на этот раз пустынный в свете взошедшей луны.

— Кто мутит народ? — забормотал он нервно. — Кто говорит народу — ломайте мосты, ломайте овринги, заваливайте дороги и тропинки? Кто говорит на площадях у мечетей: не пускайте караваны на север! Не давайте носильщиков.

— Ну, кто же так говорит?

— Говорит, говорит… А знаешь, Сахиб, что она говорит: «Ленин принес свободу людям, а вы помогаете врагам Ленина — инглизам. Вы, мастуджцы, везете ружья, пушки, пулеметы врагам Ленина, а? Прекратите! Если звери инглизы победят рабочих и крестьян, вы останетесь рабами инглизов. Зачем вы помогаете инглизам?»

Лицо Гулама Шо, большое, кочковатое, свела плаксивая гримаса:

— Люди Мастуджа — старики и молодые — сказали: «Эй, царь, не помогай врагам Ленина! Берегись!» Ох, что делать? Что делать?

— А ты и не помогай! — сказал совсем равнодушно Сахиб Джелял. — Закрой глаза!

— А если дьявол озлится! — Гулам Шо шлепнул ладонью по договору. — Гурки стрелять горазды! И виселица стоит.

Весь вид его говорил, что он страшно напуган.

— И ты царем еще называешься! Какой ты царь! Что у тебя нет в Мастудже храбрецов?

— А кто мне выплатит в конце года сто гиней, сто золотых звонких гиней? Я бедный! Мне без гиней нельзя.

— Вот ты какой царь! — словно впервые разглядел Сахиб Джелял Гулама Шо. — Я поверил, что ты царь, а ты — базарчи.

При свете светильника — чирага — видно было, как совсем младенчески сморщилось бугристое, будто вырубленное из арчового полена, козлобородое лицо царя. И Сахиб Джелял даже склонил голову набок, ожидая, что тишину хижины пронзит визгливое блеяние.

— По красоте ты верблюд, по пению — ишак, — пробормотал он, но вслух сказал другое: — Тебе платят английские гинеи. Темные тучи закручивают вихри, те темные дела обеляются взятками. Отец кислое яблоко ест, а у детей оскомина. Ты отец мастуджцев. Что ты даешь своему народу, своим детям? А? А многие ли твои люди сохраняют от тех ста гиней жизнь и здоровье? У тебя они в Мастудже с голоду пухнут. От похлебки из камней не растолстеешь.

Ничего не говоря, Гулам Шо с упрямством дервиша на зикре — радении мотал головой и раскачивался всем туловищем из стороны в сторону.

— А если твоим мастуджцам придется еще тащить на себе железные пушки на бадахшанский перевал, куда и горный киик не забирается, что с мужчинами и женщинами Мастуджа будет? Золотые гинеи ты положишь себе в сундук, а живых людей в могилу, да?

— «Аджаль» — смертный час предопределен изначала!

— Хватит молоть вздор. Ползаешь ты в пыли. Разве удел человека — бояться тиранов? Заставляют они людей разбивать камни, но люди могут разбивать головы тех, кто заставляет. Надо знать, кого сейчас бояться больше — дьявола или той, которая там. — Он посмотрел на дверь, за которой высилась гора Рыба, и Гулам Шо весь затрясся. — Она сидит у очага и рисует волшебные узоры. Она знает, что друг всем — ничей друг.

Сахиб Джелял сделал паузу и смотрел в темно-синий четырехугольник распахнутой двери, на серебристые в волшебных отсветах бока и спины валунов-гигантов, на рдевшие красными огоньками на противоположном склоне долины редкие селения. Он сурово поджимал губы: «Разве царя разагитируешь? Царь есть царь. Но не всё потеряно. Гулам Шо суеверен. Он боится белой Змеи. И если он боится англичан, то еще больше боится Живого Бога».

Царь Мастуджа, вращая глазами и всё шире открывая рот, смотрел на благообразное, с прикрытыми глазами, лицо невозмутимого Сахиба Джеляла и трепетно ждал его слова, кого же следует еще бояться…

— Охо-хо! — поднялся с места Сахиб Джелял. Голос его теперь глухо звучал откуда-то из сумрака, сгустившегося под низким черным потолком. — Ох-хо, кости мои говорят: послезавтра разыграется непогода; клянусь, на перевалах опять разразится буран. Зима еще раз вернется, еще на недельку. Скажи, Гулам Шо, в Мастудже все люди верят в Живого Бога?

— А! М-м…

У Гулама Шо, как он сам признавался позже, «будто четыре глаза раскрылись», так он поразился, откуда Сахибу Джелялу известно такое. Правоверный исламский государь — мастуджский властитель — не сразу решился признаться. Он бормотал общеизвестные истины: исмаилитам дозволено скрывать свои подлинные догмы и обряды. Он — повелитель и царь Мастуджа — знал и знает, что его подданные плохие мусульмане, а проще говоря, лишь называют себя мусульманами. Да и он сам — это признание Сахиб Джелял вырвал у Гулама Шо чуть ли не силой — хоть и почитается всеми блюстителем ислама и изучал науки в Дивбенде, но остался верен религии предков. Нет-нет! Чего ему бояться ассасинов Ага Хана, если он исправно платит ему священную дань.

— Изволь слушать меня, Гулам Шо! Живой Бог почернеет лицом, когда ему донесут, что ты проложил через свою Мастуджскую долину дорогу для огнедышащих пушек, и что война — жестокое, кровавое, не знающее пределов истребление людей — впущена тобой в дома исмаилитов. Казне Живого Бога необходимо золото, а мертвые исмаилиты не платят налогов. Помни, Гулам Шо, боги привыкли восседать на золотом троне!

При каждом упоминании имени Живого Бога все гигантское тело царя Мастуджа начинало конвульсивно дергаться в каких-то неправдоподобных корчах.

— Ага Хан знает все! — припугнул Сахиб Джелял. — Он все знает от нее, — и он качнул головой в сторону двери. — Разве она не призывала тебя к себе и не говорила с тобой?

— Она не показала лицо. Она не подняла покрывала.

— Разве ты не знаешь, кто она? Невеста Живого Бога. По ночам оборачивается она крылатой Змеей и улетает в Хасанабад к Ага Хану и нашептывает ему на ухо.

Гулам Шо снова задергался.

— Не надо! Не надо!

По всей видимости, Гуламу Шо, человеку с европейским военным образованием, и не подобало верить всякой чертовщине, но он понимал, что по одному слову таинственной Белой Змеи его исмаилиты-мастуджцы отвернутся от него. Как неосмотрительно он позволил людям Пир Карам-шаха осенью продать в селениях Мастуджской долины сотни винтовок и тысячи патрон.

Конечно, Сахиб Джелял рисковал, затевая разговор о пушках с покорным вассалом и безропотным слугой англичан. Предостерегал его не раз и доктор Бадма. Но Сахиб Джелял изучил неплохо натуру его величества. Не посмеет царь Мастуджа ссориться с Живым Богом. Немало легенд ходило по долинам и горам о беспощадных мстителях ассасинах, проникавших сквозь каменные стены и замки местных князьков, чтобы неотвратимо исполнить приговор Живого Бога. С Ага Ханом, веришь в него или не веришь, надо поддерживать хорошие отношения.

Видимо, Гулам Шо многое взвесил и учел. На цыпочках он просеменил к двери посмотреть, не подслушивают ли их, и, вернувшись, принялся шептать на ухо Сахибу Джелялу. И нашептал такое, что густейшие брови собеседника вздернулись под самую чалму.

— Из Пешавера в Мастудж спешил курьер, — позже сказал Сахиб Джелял доктору Бадме. — Очень важный гонец — сам старейшина гурков. Он очень спешил и менял лошадей в каждом горном караван-сарае. В конюшнях повсюду для курьера стояли наготове свежие сменные кони. Был приказ давать коней беспрекословно. Гонец слезал с седла только с тем, чтобы снова сесть на него, и все скакал и скакал. А теперь, — рассказал мне Гулам Шо, — курьер гурк на дне ущелья. На спуске с Мастуджского перевала настил овринга провалился, и гурк упал вместе с конем в пропасть.

— Теперь понятно, почему Пир Карам-шах так поспешно уехал сегодня на рассвете.

— Да, со своими гурками он занят спасательными работами. Непонятно только зачем? Хворостяной настил испорчен по приказу самого царя Гулама Шо, а распорядился сделать это господин вождь вождей, — тут обычно спокойный, выдержанный Сахиб Джелял пробормотал изысканное проклятие. — Этот инглизский ублюдок быстр на убийства. Он сам ждал гонца, и сам сделал так, чтобы тот не доехал. Теперь гурки, обвязавшись веревками, лазают по скалам, пытаясь найти тело погибшего. А когда найдут, бренные останки его положат в сколоченный из арчовых досок гроб и с почетом на носилках меж двух вьючных лошадей отвезут за тысячу миль в страну Непал на родину гурка, чтобы отец его и родичи предали его земле.

— Дьявол знал и про курьера, и про приказ. Но вот о чем приказ? Придется поломать голову.

Пригласив с собой Сахиба Джеляла, доктор Бадма, не медля ни минуты, выехал на Мастуджский перевал.

— Я врач, — сказал он грозному гурку, преградившему им путь к роковому оврингу. — Мое место там, где несчастье.

— Свеча жизни нашего брата погасла. И крышка гроба уже заколочена. Нашего брата злой джинн швырнул с высоты тысячи локтей, и душа его в обители предков. Врач уже не в силах помочь нашему брату. Гроб с останками нашего брата свершает последнее путешествие на родину под охраной из близких нашего брата.

— Здравствуйте! Вы изволили приехать? Посочувствуйте нашему несчастью! — По тропе к ним в длинном верблюжьего сукна халате поднимался сам Пир Карам-шах. Усталый, весь измазанный зеленой тиной и грязью, он тяжело дышал.

— Старейшина моих гурков! Я отпускал его на родину, и на обратном пути ему в Дакке дали пакет. Трагично, но он не смог выполнить поручения. Я сам лазил в бездну, но пакета при нем не оказалось. У тела кто-то побывал.

Чуть пожав плечами, Сахиб Джелял взглянул на неподвижное, как всегда, лицо доктора Бадмы. Странное многословие! Похоже, что вождь вождей оправдывался.

Все смотрели вниз. Там, в глубине, вся в молочной пене бесилась и прыгала снежным барсом река Мастудж. Оставалось лишь удивляться, как он мог спуститься туда к воде по отвесным скалам. За нуждой и на дно океана, говорят англичане.

— Такое несчастье! Кто и зачем повредил овринг? — удивился Сахиб Джелял.

— За овринг мне ответит царь Мастуджа, — жестко ответил Пир Карам-шах.

— А кто вернет жизнь человеку? — грустно заметил Сахиб Джелял.

Но Пир Карам-шах уже не слушал. Он вскочил легко на коня и ускакал в сопровождении своих гурков по тропе в Мастудж, сиявший ранней зеленью своих садов высоко в разрывах седых облаков на горе.

Когда Сахиб Джелял и доктор вернулись во дворец, им сообщили, что вождь вождей уехал.

Все эти дни в селении Мастудж проживал бухарский коммерсант Молиар. Правда, он ничем не проявлял себя. Вел себя скромно, неназойливо.

Приехал Молиар во дворец на своем белом коньке с хурджуном за седлом. Он собрался, по его словам, в дальний путь. Он пил чай с Сахибом Джелялом, а затем плотно пообедал на дорогу.

— Человеку и коню в пути хорошо, когда оба сыты, — сказал он. — Всем сообщил, что еду в Кашгарию закупить сотен пять коней. Ехать далеко, а ехать надо быстро. Мой Белок бежит быстро по горам, когда сыт и когда подковы прикинуты хорошо.

— Сколько займет поездка? — спросил Бадма. — На перевалах еще много снега. Сегодня к ночи следует ждать бурана.

— Боже мой! Подумаешь, буран, — важно сказал Молиар, и его густые брови сошлись на переносице. — До полуночи пройду перевал Зибак. Белок бежит быстро. До утра я передохну в Приюте странников. Очень хорошая, очень удобная пещера. В ней есть и котел и чайник. И вязанка хвороста местными горцами принесена. Из пещеры хорошо видна долина. Прежде чем ехать дальше, придется смотреть, где стражники. Думаю, стражники на время бурана забьются в хижины жителей долины, а мы на рассвете проберемся к переправе. И Белок белый, и чалма у нас белая, и халат из добротной белой шерсти белого верблюда.

— Стражники вас не задержат. У вас же есть пропуск.

— Кто их знает, что у начальника-карнейля в голове. Мы уж лучше бочком-бочком мимо стражников. Сегодня у нас понедельник. В среду я после заката солнца моему Белку надену торбу с памирским ячменем.

— Сто пятьдесят верст, — заметил Сахиб Джелял, — подъем тяжелый, буран, стужа, бурная стремнина реки. Вы хвастун, Ишикоч, со своим колченогим ослом, именуемым Белком.

— Если, боже мой, мой Белок не выдержит, то на что у меня железные ноги и здоровое сердце? Там, где лошадь не пройдет, человек пройдет.

Молиар говорил спокойно. Ослепительная улыбка делала его лицо безмятежным и самодовольным. Молиар внушал уверенность. Да и он сам был уверен, что доедет благополучно и сообщит коменданту заставы в Кала-и-Бар-Пяндж все, что нужно.

— Предупредить во что бы то ни стало, — повторил доктор, — двадцатого или двадцать первого Ибрагим переправится через Пяндж. Где — пока неизвестно, но прыжок будет, и страшный.

— Но пакет пропал… — проговорил недоверчиво Молиар.

Бадма поднял глаза и сказал:

— В пакете был приказ — задержать Ибрагимбека от прорыва в Таджикистан. До особого распоряжения.

Молиар и Сахиб Джелял во все глаза смотрели на тибетского доктора.

— Теперь понимаете, почему провалился овринг и почему в далеком Непале оплакивает жена храброго гурка?

— Но почему?

— Почему, спрашиваете вы, Пир Карам-шах все-таки выталкивает Ибрагима в Таджикистан? Начинает вторжение, несмотря на то, что не удалось договориться ни с Тибетом, ни с белогвардейцами Синцзяна. Да потому, что уже в прошлом году осенью он убедил англо-индийский штаб, что силы вторжения готовы и успех обеспечен. И тогда генералы дали согласие начать интервенцию этой весной. Однако что-то в международной обстановке изменилось, и Лондон вынужден отложить нападение.

Пир Карам-шах боялся, что в пакете лежит приказ: «Не начинать!», и сделал так, что нет ни курьера, ни пакета. Развязал себе руки и начинает на собственный страх и риск. Начинает войну.

— Без пушек, — заметил Сахиб Джелял, — что-что, а пушек мы не пропустим. Так, Ишикоч, и доложите коменданту. Пушки через перевалы не пройдут.

Задумчиво доктор Бадма добавил:

— Никуда мы не годны, если к Ибрагиму пропустим что-либо. Возвращайтесь, господин Молиар, немедленно. Тут хлопот не оберешься.

ПРИГОВОР ВЫНЕСЕН

Где тот, кто убежал от смерти, кто превзошел свой срок?

Джалалиддин Руми

Отделилась светлая душа, помрачнело солнце, прекратилось дыхание.

Дехлеви

Слова, произнесенные за дверью глухо, неразборчиво, дошли до сознания не сразу.

— Откопали! Ледяная могила. Прекрасное лицо, как у живой.

Сначала доктор Бадма не придал значения словам. Он даже подумал: «Вероятно, кто-то рассказывает свой сон, цветистый, таинственный».

Голос продолжал:

— Ледяная стрела смерти сразила совершенство красоты. Прекрасная отправилась к милости бога.

И вдруг доктор Бадма вскочил. Его обдало жаром. В сумраке хмурого рассвета перед своей постелью стоял во весь высоченный рост Сахиб Джелял и тоже слушал. Белки глаз его тревожно белели под самым потолком.

Хрипло Сахиб Джелял спросил в открывшуюся дверь:

— Откопали? Кого нашли?

— Нашли… Раскопали снег, высокочтимый господин, — скулил протиснувшийся в комнату царь-козел, — пастухи наши раскопали снег и нашли останки прекрасного цветка Шугнанских гор. Моя дочь мертва. Сейчас понесли ее на кладбище, зажгли свечи и возносят молитвы.

— Кристаллы звезд, подобно песку, осыпят могилу Резван, — вздохнул Сахиб Джелял. — Слава о ее красоте и уме шла повсюду. Увы, что сталось с сокровищем!

— Выразим жалость! Проникнемся грустью! Какое несчастье! Мое сокровище! — блеял царь-козел, закатывая белесые глаза под клочковатые брови.

— Шипы сокровища кому-то кололи пальцы, — сухо сказал доктор Бадма. — Цветок имел шипы. А некоторые не прочь были приласкать его.

Он внезапно схватил царя за руки и, повернув к свету его заскорузлые, покрытые струпьями ладони, так пристально рассматривал их, что Гулам Шо начал отодвигаться, издавая невнятные звуки. Царь не на шутку перепугался. Он верил, что можно читать по линиям ладони мысли человека. А доктор Бадма к тому же тибетский колдун.

— Не надо! Не надо!

Он корчился, вырываясь из рук Бадмы.

— Лицемер ты! Никчемный ты человек. Прячешь свои поступки в кошельке своей трусливой душонки. От слов твоих несет зловонием. Не поминай имени Резван! Бедняжка, она презрела разумное и захлебнулась своим честолюбием. Пожелала венец царицы, а нашла холодную могилу.

— Не я! Не я виноват! — отпирался Гулам Шо. — Неужели кто-то способен даже в мыслях?.. Она же дочь мне!

— Скажи это Белой Змее. Иди! Объясни, почему ты не остановил руку негодяя.

— Ес-ли я-я-я смог б-бы! Горе мне! Разве остановишь на склоне лавину?

— Прикидываешься наивным простачком! Ты же в горах родился! Имя лавины — Пир Карам-шах. Иди! Лизни пятку убийце родной дочери!

— Нет-нет! Я не хотел!

Скорчив на лице гримасу, говорившую, что он по-настоящему в отчаянии, Гулам Шо, пятясь и без конца кланяясь, выбрался из комнаты.

— Острие впилось в кость, — заговорил, покручивая завитки своей бороды, Сахиб Джелял. — Если позволите, я скажу: у дьявола войско, у царя-козла войско, у нас лишь слова. До сих пор побеждали слова. Но всегда ли слово сильнее меча?

— Дьявол инглиз имеет привычку убивать, — заметил доктор Бадма. — Резван ему мешала, вернее, Алимхан мешал. Дьявол силен — и молодая женщина погибла.

— Что дьяволу жизнь какой-то женщины? — пробормотал Сахиб Джелял. — Соринка под верблюжьей стопой. А тут еще длинноязычный Ишикоч вытряхнул перед ним целый мешок сказок про Белую Змею. Он и насторожился.

— Думала ли бедняжка Резван, что так и не доедет до Мастуджа. А горы круты, снега много, лавины падают часто.

— На головы тех, кто неугоден дьяволу. С Резван он покончил. Мир ее праху. Теперь очередь Белой Змеи. Она у дьявола сидит костью в горле. Дьявол уже понял, что Гулам Шо не смеет ей перечить. Просвещенный Гулам Шо хуже суеверной бабушки. Одно упоминание имени Белой Змеи вгоняет его в дрожь.

Они замолчали, потому что мимо них прошел один из гурков.

— Лег-со! — заговорил снова доктор Бадма. — Дьявол опаснее, чем я представлял. Он не останавливается ни перед чем. Если бы я не поехал встречать на границу Тибета Нупгун Церена, а вы не поспешили бы вперед в Мастудж, мы тоже оказались бы вместе со всем караваном под лавиной. — По обыкновению доктор Бадма думал вслух. — Дьявол не намерен больше ждать. Не сегодня-завтра перевалы откроются. Тысячи носильщиков взгромоздят вьюки на спину. И кто тогда остановит караван? Разве только слово Белой Змеи?

— Она много делает. Она ненавидит англичан, но она предупредила: «Одна я ничего не смогу».

— Да, сражаться приходится с самим дьяволом. А он не остановится ни перед чем. Хватит ли у девушки сил? Она ненавидит зло. Сыта азиатским злом. К тому же еще пешаверская мисс пичкала ее европейским злом: ханжеством, лицемерием, сословной спесью. Поражаюсь, как она выдержала. Но лепили господа одно, а получилось другое. Пытались ее самое превратить во зло, а она возьми и возненавидь зло.

Говорил доктор Бадма чуть слышно, думал вслух, медленно перебирая мысли.

Разве знаешь заранее, как поведет себя человек? Но ему думалось, что он хорошо узнал Монику. Обиженная судьбой, испытавшая всю меру людской жестокости, унижений, она, казалось, не могла питать не то что любви, но даже малой привязанности к родному Чуян-тепа. И естественно было бы, что, попав прямо из грязного хлева, из ржавых оков сразу в довольство, сытость пешаверского бунгало, превращенная мгновенно из кишлачной замарашки в принцессу, она могла забыть и свой кишлак, и семью углежога Аюба Тилла. Ее захлестнули новые впечатления. Хозяева бунгало всё рассчитали и предусмотрели, чтобы поразить, ошеломить девушку, — изысканную пищу, драгоценные сервизы, красивые наряды, вышколенную аристократическую прислугу, светские приемы, каюты «люкс», купе международных вагонов, позолоту номеров отелей.

И всё же воспитатели ошиблись. Они и допустить не могли, чтобы духовная сторона «взращивания и дрессировки» принцессы-куклы, а именно: знакомство с элементарными знаниями, приобщение к зачаткам наук, и особенно чтение книг и занятие искусствами — распахнет новые страницы сознания Моники и одержит верх над чувственными впечатлениями. Тягостная обстановка бунгало, окружение ее делались всё невыносимее.

Потемневшие от дыма балки потолка, черный, растрескавшейся глины очаг, запах свежевыпеченных лепешек, шершавые ласковые ладони отца Аюба Тилла, свежий ветер с запахами люцернового поля, звон кетменя о сухую землю, журчание арыка, синева близких гор — то хорошее, что Моника знала в детстве, жило в ее сердце, будило тоску по Чуян-тепа, по родине.

Бездушие, хладнокровная жестокость окружавших ее себялюбцев научили понимать, что справедливо и что несправедливо, где правда и где неправда. Слепым котенком тыкалась она во все, многого не понимала, во многом не разбиралась. И, вероятно, так и прозябала бы или погибла. Но на пути ее оказались, совсем как в волшебной сказке, «добрые джинны» — Сахиб Джелял и доктор Бадма.

Если подсчитать, то за три года превращения приемыша углежога в принцессу «джинны» не разговаривали с ней в общей сложности и десятка часов, но успели они многое. Они сумели просто и доходчиво расставить в голове Моники всё по своим местам, объяснить ей, что из нее хотят сделать ее воспитатели — тупой, жестокий мистер Эбенезер и холодная красивая змея мисс Гвендолен-экономка. Сахиб Джелял и доктор Бадма помогли Монике осознать себя человеком.

«На Востоке работорговцы покупают невольниц еще в детском возрасте, — рассказывала она в пансионе среди подруг, таких же принцесс, как и сама она. — Выбирали на невольничьем рынке девочку покрасивее, воспитывали ее, холили, кормили сладостями, обучали поэзии, высоким искусствам, даже наукам. Существовали в Багдаде, Дамаске, Каире целые школы-академии невольниц. А наш пансион разве не такая же школа рабынь? Обучают нас, воспитывают, а для чего? Рабовладельцы продавали такую невольницу за тысячи золотых. Как же! Девушка не только отличалась красотой и привлекательностью. Она знала грамматику, стихосложение, философию, математику, умела играть на музыкальных инструментах, танцевала, пела. Какие наложницы получались для шахов и князей! Интересно, сколько наша мисс Гвендолен получит золотых соверенов, например, за меня? Я ведь еще к тому же принцесса! Рабыня-принцесса! Почем на базаре принцессы?»

Мисс Гвендолен поражалась способностям девчонки.

Но еще больше поражала ее сообразительность и трезвый ум «дикарки-туземки». Такая трезвость мышления! Такая практичная расчетливость! Даже при всем своем тупом, бульдожьем самодовольстве мистер Эбенезер не мог не заметить, какие ошеломительные превращения происходят с «обезьянкой». Ни мисс Гвендолен, ни мистер Эбенезер не предвидели, что унизительные методы воспитания-дрессировки вызовут у девушки отвращение и что для нее настоящим откровением станет целый новый мир представлений, приоткрытый ей «добрыми джиннами». Узкий практицизм Эбенезера и Гвендолен ограничивал человеческие интересы «золотом и честолюбием, честолюбием и золотом». Моника не мирилась с позолотой одеяния рабыни, пусть царственной.

Сахиб Джелял был прав, говоря, что девушка ненавидит зло. У нее было за что ненавидеть многих:

чуянтепинского ишана Зухура, надругавшегося над ее детством и разрушившего веру в бога;

басмача Кумырбека, унизившего ее девичье достоинство и внушившего отвращение к исламу и его обычаям;

воспитателей-надсмотрщиков англичан, топтавших ее лучшие чувства во имя «высоких принципов европейской культуры»;

эмира Алимхана, полагавшего, что раз он отец, ему не возбраняется продать ее кому заблагорассудится;

Живого Бога Ага Хана, сделавшего ее невольницей своих прихотей;

мадемуазель Люси, убежденную, что красота и молодость дочери мешают ей жить;

Пир Карам-шаха, который задался целью ее уничтожить.

Счастье девушки, что всю меру ее ненависти направили в правильное русло «добрые джинны». И прав был доктор Бадма, когда думал, что в своих поступках, в своих мечтах дехканская девушка Моника-ой руководствуется правильным пониманием того, что есть зло. Но главное, она мечтала вырваться из царства зла и отомстить носителям зла.

— Царь Мастуджа не осмелится отказать ей, — усмехнулся Сахиб Джелял, — она попросит, милостиво улыбнется.

— Она так не умеет… — возразил доктор Бадма, и вдруг лицо его оживилось. — Сколько ее не учила… эта экономка… она не умеет. Мисс ханжа не сумела ее испортить окончательно. А что если…

— Она пригрозит ему Ага Ханом. Царь забудет про всё и кинется исполнять ее повеления.

— При имени Ага Хана все здесь падают ниц. Но царь Гулам Шо британец по воспитанию. Он наполовину англичанин, — сказал мрачно Бадма. — От него можно ждать любого зигзага.

— Но есть ли у нее письменное повеление Ага Хана? Слишком уж рьяно царь Мастуджа действует.

— Повеления агахановского на бумаге нет, — вмешался, выступив из тени, Молиар. Он, как всегда, возник неожиданно, и на лицах доктора Бадмы и Сахиба Джеляла появилось выражение изумления. Всего четыре дня назад они проводили маленького самаркандца через Памир в Кашгарию. А он уже здесь.

Как ни в чем не бывало Молиар продолжал:

— Приказа у девушки нет. Боже правый! Зачем нашей Монике бумага? В одном мизинчике у Моники больше власти, чем у всех и всяких там царей.

Он уселся на кошме, хихикая и кривляясь.

— Вы? Вернулись?

— Сегодня. Сейчас.

— Вы не поехали в Кашгар?

— Нет, но я был у…

Нетерпеливым жестом доктор Бадма остановил его.

— М-да, все в порядке, — невнятно промычал купец, растирая усиленно виски ладонями. — Я был там, где надлежало быть. Я видел того, кого должен был видеть. А в Кашгар… что мне делать в Кашгаре? Лошади там все заболели сапом…

— Отлично. Но что с вами?

— Шел к вам… Встретил козла-царя… Затащил он меня к себе. Поплакали над его горем-несчастием. Малость покурили — в голове леность… рай для мыслей… А всякая умная женщина — мужчина, глупый мужчина — баба. Цена этому царю, боже правый, — двести рупий и лошадиный вьюк мануфактуры…

— Алчность не стареет, — искоса взглянув на Молиара, заметил Сахиб Джелял, — конечно, царь жаден. Он нищий царь. Целиком зависит от англичан. Но больше всего он боится Живого Бога. А здесь Белая Змея приказывает именем Живого Бога. Гуламу Шо плохо. Дьявол приказывает одно, Ага Хан — другое. Совесть третье.

— Плохо висеть на виселице… Боже правый! — проворчал Молиар и вздохнул. Всем своим видом он показывал, что готов примириться с участью, угрожающей вождю вождей. — Плохо висеть простому смертному на перекладине освежеванной бараньей тушей, брр-брр, неприятно, плохо. Еще хуже дракону драконов, господину власти Пир Карам-шаху, повелителю племен и царей, господину людей, великому, свирепому, страшному… Гордец он и тиран. Боже правый, как он заносился в Пуштунистане. Помню — приказал повесить седобородого вождя. Я плакал. Я мужчина, а плакал.

— Печально! — проговорил Бадма. — Мужчине нельзя плакать. Сейчас не до слез, господин Молиар. Наш царь-козел боялся Пир Карам-шаха. Ведь от него зависели и царство и трон. Но Пир Карам-шах поднял руку на отпрыска мастуджского царского рода. А месть в крови горцев. — Вдруг он повернулся к Молиару и поймал его взгляд. — Теперь Гулам Шо, хочет он или нет, наш единомышленник.

Молиар издал что-то вроде торжествующего возгласа и, как всегда, когда его охватывало волнение, задергался.

Взглядом Бадма бродил по грубым, выщербленным временем и сыростью стенам, которым придавали нарядный вид влипшие в грубую штукатурку соломинки, золотящиеся в свете керосиновой жалкой лампы. Красно-черного орнамента набойки висели косо, криво. С расписанных некогда лазурью и багрецом, ныне закопченных, местами до черноты, балок-болоров свисала пыльная монастырская паутина. Новый, еще не вытоптанный палас, весь в ошеломляюще ярких коричнево-красно-желтых ромбах и треугольниках, топорщился буграми и складками на неровно вымощенном плоскими камнями полу. Потрепанный, просаленный дастархан-суфра, разостланный перед ними, жесткие тюфячки, на которых они сидели, круглые подушки-ястуки под их локтями, оконные ставни, покрытые изумительной резьбой, стоящей тысячи, медные прозеленевшие дастшуи — рукомойники, формой напоминающие гибкие линии индусских танцовщиц, рукописные книги в тисненых переплетах тибетской кожи — всё в царском тронном зале, низком, неуклюже длинном и гигантских размеров, рассчитанном на примитивное воображение, носило отпечаток убожества, запущенности. Доктор Бадма зябко повел плечами. Вдоль и поперек тронного зала бродили сквозняки. Нисколько не согревала помещение огромная, склепанная из грубых железок жаровня, полная красных углей. Пахло пылью, дымом, непросушенной овчиной.

И снова Бадма поежился. Как немного нужно, как ничтожно, примитивно все: низкий, кое-где продавленный потолок, скрипящие на сквозняках ставни и двери. И ради этого убожества, нищеты кто-то отстаивает мечом право называться шахом, властителем. Гулам Шо и его предки ступали по колени в крови, расшибали дубинами и железными палицами черепа своих подданных, карабкались в замок на вершину скалы из долины по лестнице из человеческих живых тел и трупов, чтобы воссесть вон там, в конце сырого, вечно темного амбара в кресло, именуемое троном, только ради того, чтобы их величали «ваше величество»! Ради чего? Взгляд Бадмы упал на царское глиняное, все потрескавшееся от времени круглое блюдо. На нем еще желтели остатки ужина — вареного гороха. На потемневшей от времени суфре-дастархане валялись плохо обглоданные кости, плохо потому, что мясо старого козла, к тому же не уварившееся, не поддавалось зубам гостей. А хлеб? Хлеб на царском столе лежал темный, почти черный, из ячменной муки грубого помола с мякиной.

Царь Мастуджа! Громко звучит! И не только звучит. Он и в самом деле царь. Он правит сотней горных селений. Он распоряжается жизнью и смертью тысяч горцев. И ради чего? Быть может, чтобы иметь право спать с любой женщиной или девушкой. Его величество царя зовут за гаремные дела «общипанный петушок», а законные жены — их у него что-то около десятка — жить ему не дают своими сварами да ссорами и в грош не ставят его величия и власти. Так что же? Да он и одежды царской не имеет приличной. На бордовых бархатных шароварах его нашита рыжая суконная заплата, и он даже не замечает ее. На улицах Кабула или Лахора на него и не посмотрит никто, на бродягу. А то и монетку медную подадут.

И такое ничтожество, такой человечишко управляет, казнит, милует. От него зависят судьбы международной политики. Захочет он — и решатся вопросы войны и мира на всем Среднем Востоке. Даст он людей, поможет перейти через перевалы воинским караванам, заставит перетащить британские пушки — и Ибрагимбек сможет ворваться в Советский Союз. И не случайно с ним, с нищим царьком, вынужден считаться сам «делатель королей», вождь вождей Пир Карам-шах. К тому же царь Мастуджа — все же царь, в силу рождения. За спиной его стоит вереница высоких предков, пусть нищих, ничтожных, диких, но… царей.

И ему — тибетскому доктору Бадме, и скромному самаркандскому виноградарю — надлежало решать участь царя и всего царства Мастудж.

— Да-да, царя и царства, — усмехнулся доктор Бадма. — От того, что ему, Гуламу Шо, повелит именем Ага Хана Белая Змея, зависит очень многое.

Сахиб Джелял и Ишикоч с тревогой глядели на него.

— Проще простого, — продолжал уже деловым тоном Бадма. — Представьте, мастуджские горцы возьмутся за оружие, — а его у них более чем достаточно, — и укокошат господина вождя вождей. Но беда в том, что он не просто вождь вождей, не обычный резидент британской разведки, не маскарадный Пир Карам-шах, а объявленный уже при жизни национальным героем Англии Томас Эдуард Лоуренс Аравийский, якобы руководитель восстания арабов против турок, некоронованный король Дамаска, паладин шпионажа, автор нашумевшей книги «Семь столпов мудрости», и прочая и прочая. Он, Лоуренс, пользуется личным покровительством Уинстона Черчилля, Невиля Чемберлена, лорда Галифакса и всей прогерманской фашиствующей клики из «Кливлендского салона» фанатички леди Астор, главной антисоветской заводилы… И если с такой выдающейся персоной, как господин Пир Карам-шах, что-нибудь случится здесь, на границах Советского Союза, шумиха поднимется страшная. Англо-индийский штаб получит директиву разделаться с Мастуджем — этим «большевистским гнездом», чтоб другим неповадно было. А Лоуренса канонизируют в святые империализма и получат новый повод для новой интервенции против СССР.

— И бла… бла… гословенное селение Ма-а-студж превратится в жилище сов и филинов, — заговорил Молиар. — Его величество повесят среди развалин на виселице у входа в с-о-оборную мечеть. Т-туда ему и дорога.

Язык у него заплетался.

— Никто не пожалеет царя, — проговорил сухо Сахиб Джелял. — Он плохой царь, как и все цари. Но что станется с мастуджцами? Весь мастуджский народец сотрут с лица земли, как хозяйка мокрой тряпкой смахивает с кухонного стола кучу муравьев. На сей раз тряпку смочит кровь мастуджцев.

Он смолк. Тишину резко, пронзительно нарушил сверчок. Откуда-то из-под циновки он пустил пронзительную трель, да такую, что все вздрогнули и посмотрели друг на друга.

— Господа департаментские чиновники не замедлят послать карательную экспедицию, — заговорил доктор Бадма. — Во главе поставят хладнокровную, добродушную скотину вроде того генерала. В помощь ему дадут эту хладнокровную скотину мистера Гиппа. Лондону только на руку, что у самых границ Памира начнется заваруха… Поднимутся вопли о происках Коминтерна. По долине Мастуджа пройдутся железной метлой и расчистят дорогу для регулярных частей англо-индийской армии. Интервенцию против СССР начнут с еще большим рвением и пылом. Пир Карам-шах, к сожалению, останется цел и невредим. Пусть же он потерпит неудачу со своими планами и подмочит репутацию. В штабе в Дакке назначат департаментскую комиссию, пришлют эбенезеров изучить обстановку на месте. Смотришь — короткое гиндукушское лето и прошло. Ибрагим не получит ожидаемой помощи или совсем откажется от нападения, или, если нападет, — погорит на первых шагах.

— Бисмилла! — согласился Сахиб Джелял и провел ладонями по бороде, которая здесь, в горах, разрослась еще пышнее из-за того, что он не решался ее доверять малоискусным цирюльникам Мастуджа.

— А самое главное — горцы останутся в стороне, — добавил он задумчиво.

Он поднялся и направился особенно величественным шагом к выходу, но на пороге счел нужным остановиться и объяснить, в чем дело:

— Идем на гору Рыба. И надеюсь, что госпожа Белая Змея окажет милость, соблаговолит принять ее верных слуг. И выслушает благосклонно решение, достойное мужей разума. — Он широким жестом обвел зал дворца и задержался на оставшихся сидеть докторе Бадме и Молиаре. — И вы пойдете со мной, Ишикоч. Вы тоже скажете свое слово, ибо вы хотите добра Белой Змее. И клянусь, царь будет призван пред светлые очи принцессы, и ему дозволят выслушать повеление о вожде вождей и о других делах, больших и малых.

Сахиб Джелял шутил и посмеивался, как делал всегда, когда принимал серьезное решение.

— Белая Змея, — взволновался Молиар, — в опасности! — Он дергался, трясся, и из горла его вырывались хлюпающие звуки, какие издают утопающие.

Он очень не хотел идти и пытался объяснить, почему:

— Зачем ее вмешивать? Не надо! Прошу! Боже правый.

Но Сахиб Джелял опустил руку ему на плечо.

— Вспомни о Резван. Бедняжка! А ведь она думала тоже, что всё может. А что ей досталось, кроме мрака и плесени каменной могилы?

— Иду, иду!

— Приговор вынесен, — пробормотал чуть слышно доктор Бадма. — Нет хуже, когда приходится решать судьбы людей.

Потрескивал чуть слышно фитиль в лампе. Откуда-то из долины в раскрытую дверь доносился крик неведомой птицы: «Хук-хук!»

Внезапно доктор Бадма поднял голову и, смотря прямо перед собой, проговорил вслух:

— Ишикоч… гм? Молиар? Без ужасного волнения не может даже слышать имя ее… Он ее раб. Но, конечно, тут дело совсем не в том… — Видимо, смутная догадка пришла Бадме на ум. — А ведь он не всегда был Молиаром Открой Дверь! Сколько лет в Бухаре его знали солидным дельцом. А его деятельность… Заурядный человек так не смог бы работать. И иметь дела с эмирским правительством и даже с самим Музаффаром, а потом и с Алимханом. Быть своим человеком во дворце…

ГУРКИ УХОДЯТ

Бродяги они. Их семья: неутолимый волк, пятнистый короткошерстый леопард и гривастая вонючая гиена.

Аш-Шанфара

Нельзя сказать, чтобы гибель старейшины гурков особенно опечалила вождя вождей. Да и есть ли смысл в слове «печаль»? Такие движения души он подавлял в себе решительно и гордился, что преуспел в этом.

Старейшина — Старый гурк — был преданным и исполнительным слугой, насколько может быть исполнительным и преданным азиат-наемник, которому аккуратно выплачивается отличное жалование по контракту. Собака привязана к хозяину, который ее кормит. Но если говорить о привязанности, то таковую Пир Карам-шах полностью исключал. В горах и в пустынях предаваться подобным чувствам неуместно. Старейшина гурков, храбрый, решительный, молниеносный в действиях, всегда оказывал хозяину неоценимые услуги, более того — и Пир Карам-шах не мог этого не признать — не один раз спас его от гибели. Но что ж! Слуга на то и слуга, чтобы охранять, оберегать господина.

Теперь же Пир Карам-шах все чаще чувствовал досадное недоумение. Чаще, чем прежде, приходилось оглядываться через плечо, не подстерегает ли его какая-нибудь случайность или даже опасность. Раньше рядом стоял Старый гурк. За безопасность своего хозяина он получал золотые соверены.

Сейчас Старый гурк, запеленутый в саван, совершал последнее путешествие по горным тропам Гималаев. А его господину приходилось все чаще поглядывать через плечо и все реже снимать ладонь с холодной, полированной рукоятки маузера. Гладкий, красный от горного ожога лоб вождя вождей рассекала вертикальная складочка — знак тревог и раздумий.

Впрочем, гурки остались. Гурки ходили за спиной, и так же, как и прежде, руки их лежали на прикладах отличных скорострельных винчестеров. Но остались гурки помоложе. Старики отпросились в Непал провожать к могиле своего старей-шину, а неопытные, молодые, известно, и стреляют хуже, и глаза у них смотрят не так зорко, и внимание их часто не там, где полагается быть вниманию слуг такого высокого и драгоценного господина, каким считался в горной стране вождь вождей. Он все чаще покрикивал на гурков, требуя от них повиновения и послушания.

Да, пожалеешь старейшину, достойного воина, бывало всегда готового за десяток желтеньких сражаться по приказу господина Пир Карам-шаха хоть со всем миром. Да, очень не хватало Старого гурка, который воевал еще в траншеях Ипра в войну четырнадцатого года, все испытал и «мог расчленить волосок на сто волосков». Но что же поделаешь? Старейшину гурков, многоопытного воина и преданного слугу, поджидала свежая раскрытая могила, а Пир Карам-шаху приходилось поглядывать все чаще и чаще, что там, за его спиной? Прислушиваться, не шепчутся ли молодые, с наглым огоньком в глазах, румянощекие гурки.

Вождь вождей не терялся и в более затруднительных обстоятельствах. Неуемная энергия его находила выход в бешеной деятельности. Всё шло по плану, всё удавалось, правда, с трудом, но удавалось. Его величество царь Мастуджа отложил в сторону свою печаль по Резван — не подобает мужчине печалиться по женщине, пусть даже родной дочери — и с довольной, скажем, угодливой, миной на дубленом козлином лице бегал по-мальчишески по двору, поторапливая шлепками своих жен-девчонок. Из кухни валили клубы дыма и распространяли далеко вокруг запахи жареного и вареного. Лошади стояли вечно в мыле, столько их гоняли по нелегким горным дорогам. Могучие, неповоротливые, лохматые яки-кутасы бродили во дворе. Им предстояло тащить полевые пушки, застрявшие далеко на юге на переправе. Ящики и вьюки всё прибывали и прибывали.

День и ночь в михманхане в камине пылали стволы горной арчи, обогревая замерзших, заледеневших, только что спустившихся с перевалов суетливых, лукавоглазых, непонятной национальности людей. Зябко грели они руки у огня, а рядом с очагом сушились их киргизские войлочные бело-черные шляпы, азербайджанские каракулевые шапки, монгольские меховые колпаки, каракалпакские шугурме, огромные белуджские чалмы, персидские куляхи, европейского фетра шляпы, нелепо выглядевшие в горных дебрях, гигантские текинские папахи, индусские белые, отнюдь не греющие голые черепа шапочки, офицерские военные, времен российской империи, фуражки. Тибет и Хорасан, Мазар-и-Шериф и Индия, Франция и Синцзян, Бухара и Анкара. Кто только в те дни не присылал своих курьеров в забытый богом и людьми Мастудж, чтобы воспользоваться гостеприимством его нищего, но весьма величественного царя. Гулам Шо мог быть доволен — его михманхана, его покосившийся, сложенный на горной глине из красных шершавых глыб дворец-сарай превратился в место весьма важных встреч.

Теперь в тронном зале часто совещались, и всегда на почетном месте восседал в высокой, с алмазным аграфом чалме, в расшитом золотом и шелком гильгитском кафтане красноликий, с рассеченным складкой забот лбом, худощавый, зеленоглазый, жестокий вождь вождей. Он избрал своим уделом «внушать и повелевать».

Его величество царь Гулам Шо не осмеливался даже присесть на свой трон. Он сидел почтительно на пятках позади Пир Карам-шаха и всё шептал ему что-то на ухо, а тот пощипывал свою реденькую «а ля принц Уэльский» бородку цвета соломы и поджимал узкие коричневатые губы. Он выглядел, несмотря на богатое одеяние, невзрачным и непредставительным, но все ощущали гнет его мощи и силы. Прямо за спиной его поднималась к потолку голая, задымленная, с выпячивающимися из грубой штукатурки камнями стена, неприглядная, но несокрушимая. И, глядя на нее, все видели другую, мощную, подавляющую все и вся стену, сложенную из золотых глыб, — стену империи. В глазах мельтешило и рябило, и начинало казаться, что у стены сидит не невзрачный, даже хилый по внешности человек, пыжащийся от натуги, чтобы казаться великим и могучим, а подлинный вождь вождей. А стоящие по бокам с винчестерами розовощекие два гурка выглядели ангелами-мстителями.

От вождя вождей сейчас зависело всё. С приходом солнечных дней тысячи рабочих муравьиными роями копошились на тропах, оврингах, перевалах. Целые горные кланы и племена втянуты были в строительство дорог, все вьючные средства были реквизированы — лошади, буйволы, яки-кутасы, ослы. Подростков и женщин плетьми выгнали из хижин перетаскивать ящики и мешки. Никого не осталось в селениях, даже в самых далеких ущельях. Пир Карам-шах отлично владел методом «кнута и пряника». Всем давал возможность заработать. Платил гроши, но и гроши производили в горной стране ошеломительное впечатление, потому что горцы никогда до сих пор не видели столько денег — мешки медных грошей.

Везли, тащили по оврингам, тропам, перевалам оружие, патроны, амуницию. Лихорадочно возводили хворостяные мосты, пробивали в скалах тропы, выравнивали подъемы на перевалы. Людей не хватало. Даже правители княжеств сами брались за черную работу и громоздили на свои спины бревна, камни, ветви. Не разгневать бы проклятых инглизов и, что греха таить, ссыпать бы в свою княжескую мошну еще несколько монет. Пир Карам-шах переворотил всю жизнь горной страны. Он был всемогущ. А всемогущий не просит, не уговаривает. Всемогущий повелевает и платит, когда ему повинуются, а когда не повинуются, тогда стреляют его ангелы мести и злодейства — гурки. Но однажды произошло невероятное. В один из дней гурки отказались стрелять. На переправе ствол одного полевого орудия выскользнул из вьюка, упал в поток, потянул за собой лошадей, носильщиков. Горцы бросились спасать товарищей и забыли про орудийный ствол. Они отказались лезть в ледяную воду. Наблюдавший с крыши каменной хижины за переправой Пир Карам-шах приказал гуркам стрелять.

Выстрелы не раздались.

Долину обступали вечные горы. Посиневшие в весенних ветрах вершины взирали с удивлением на людей. Извечно здесь, в долине, за неповиновение убивали — пристреливали. Что стоит жизнь человека по сравнению с такой ценностью, как блестящий, отполированный ствол полевого орудия, новенького, скорострельного, системы прославленной фирмы «Виккерс», стоящего много-много гиней? Жалкие туземцы принялись спасать из ледяной стремнины таких же жалких туземцев и бросили на произвол судьбы ценность, принадлежащую великой империи.

Розовощекие гурки отказались стрелять. Они вдруг сделались все на одно лицо — равнодушные, непроницаемые, упрямые. Они даже не подняли по команде Пир Карам-шаха свои винчестера и смотрели сосредоточенно на бешеную ледяную реку, в пучине которой лежал ствол полевого орудия, такого дорогого, такого нужного для войны с большевиками.

— Огонь! — приказал вождь вождей, стараясь перекричать бешеный вой горной реки.

Но гурки не стреляли. Они скалили белые зубы не то в улыбке, не то в злобе. Пир Карам-шах подбежал, прыгал по мокрым глыбам, и замахнулся на гурка со щеками гранатового цвета. Замахнулся, но бессильно опустил руку. Гранатовощекий гурк странно улыбнулся, но в глазах его проснулась угроза. Остальные гурки тоже смотрели с ненавистью на своего хозяина, жалование которого они получали. Вождь вождей озирался.

Что-то произошло. И страшное. Какой же он вождь, когда его не слушаются слуги, получающие у него жалованье? В Азии такое немыслимо. Невольно он сопоставил поведение горцев и своих гурков с появлением ее. Теперь он знал, что она — Белая Змея, таинственная, непонятная, но очень влиятельная и опасная.

Он припомнил.

Ему пришлось самому наблюдать ее приезд в Мастудж. Он встретился на гильгитской дороге с необыкновенным караваном. По карнизу вышагивали разряженные в малиновые камзолы слуги-гулямы. За ними ехали на отличных конях, сплошь увешанные оружием, раджпуты. Между двух коней показался на самом краю пропасти обтянутый малиновым бархатом бенаресский паланкин, за ним — второй, победнее и попроще. Паланкины также сопровождались вооруженными. Поодаль шли скромно, но чисто одетые фарраши. Каждый из них вел трех-четырех вьючных коней на поводу. Караван замыкала вереница верховых.

Спрашивать людей каравана, кого везут в паланкинах и почему охрана состоит из раджпутов, Пир Карам-шах счел излишним. Да и неудобно. Раз занавески задернуты, значит, везут женщин, и притом знатных. У караванбаши, судя по одежде — богатого гуджератца, имелся на руках пропуск из Пешавера и подорожная. Путешественники проехали мимо, ограничившись саламом, даже не слишком почтительным. Казалось, в караване никто не знал Пир Карам-шаха. Возможно, делали вид, что не знают.

Позже вождь вождей вынужден был заинтересоваться «путешественницей в паланкине». Именно тогда царь Мастуджа смущенно впервые назвал «ее». «Путешествует по долинам и селениям в бенаресском паланкине она». — «Кто она?» — «Невеста Бога».

Слова эти Пир Карам-шах пропустил тогда мимо ушей — он знал, что у исмаилитов в каждом селении есть невеста Бога. А теперь на берегу потока он задумался. Губы его шевелились: «Невеста? Бога? Живого бога! Ага Хана!»

Озабоченный, он приказал пригласить к себе «невесту Бога» и сопровождавших ее. Никто на приглашение не явился.

Царь Мастуджа приплелся побитым псом и доложил о неповиновении невесты Живого Бога. Имел он вид виноватый.

Гулам Шо поежил свои глыбы-плечи и намекнул: «Гурки — великие воины. Однако раджпуты тоже великие воины, быстро стреляют, метко. Потом она — Белая Змея. Она всё может. Никто не смеет приказывать ей».

Пир Карам-шах поклялся не оставить так это дело. Но у него было слишком много и других забот. Не имело смысла вызывать осложнения, тем более, перевозки воинских грузов для Ибрагимбека вызывали явное брожение в среде горцев. Всё еще не вернулись с похорон из Непала строгие, опытные воины гурки, и без них Пир Карам-шах не решался действовать слишком жестко.

Вечные горы по-прежнему обступали долину Мастуджа, спокойные, невозмутимые, величественные. Синие ледяные пики равнодушно взирали с высоты. Холодом, надменностью веяло от них. Ни одна вершина не заколебалась, не содрогнулась, когда дух неповиновения вдруг проявился с неожиданной силой.

Маленький человечек в высокой сикхской чалме и расшитом золотом кафтане метался среди камней и скал у подножия гор. Великий вождь вождей, но маленький человек. Великий властелин, распоряжавшийся именем империи делами всей горной страны, но маленький, бессильный человек. Он властелин, но бессильный властелин, ибо его мстительные ангелы-гурки отказались повиноваться. Они отказались наказать ослушников-грешников, пошедших против воли владыки.

И вождь вождей вдруг почувствовал себя совсем крохотным, ничтожным перед лицом горных вершин, утесов, каменных замков, угрожающе надвинувшихся на него. Ему вспомнилось: а ведь тибетский доктор Бадма, кстати, совершенно непохожий на гранатовощекого гурка, улыбался совершенно так же. В глазах и улыбке его читалась такая же угроза.

И где-то внутри зудела маленькая заноза — эта «невеста Живого Бога» — Белая Змея. Снова и снова приходила она на ум, и он никак не мог отогнать надоедливую мысль о ней. Пир Карам-шах сел на коня и уехал.

Ствол пушки лежит на дне горного потока. Пусть полежит до завтра. Пусть пораздумают о последствиях своего неповиновения гурки. Ну, а завтра? Завтра он заставит их стрелять.

На Востоке время не ценят. Сегодня в который раз Пир Карам-шах мог убедиться в этом.

Он сидел на плоской крыше дворца — у него не хватало ни сил, ни выдержки вести переговоры в темном, продымленном, со спертым, гнилым воздухом тронном зале.

Он жадно вдыхал свежий, бодрящий воздух гор и медленно скользил взглядом по сложному лабиринту ущелий в провале бездны под самым дворцом, далеко внизу, где полосы серой гальки чередовались с белыми от пены потоками и зеленью лугов.

Пир Карам-шах весь напрягся от нетерпения, но всем своим видом показывал, что он так же нетороплив и медлителен, как и все эти горцы, которые, сопя и кряхтя, выныривали один за другим из-за края глинобитной крыши, переваливались на нее неуклюже всем туловищем и, пробормотав «салам» в сторону почетного места, принимались приветствовать племенных вождей, уже раньше занявших места на клочковатых кошмах. Младшие целовали руку у седовласых, а седовласые делали вид, что отвечают тем же, небрежно целуя воздух или прикладывая к губам свои же руки. Равные по возрасту подносили к носу кулак или два пальца, что придавало им забавный и вместе с тем заговорщический вид.

На крыше дворца собрались на джиргу все князья и могущественнейшие старейшины Мастуджа. Но какими жалкими выглядели они. Их лица носили отпечаток прозябания в бесприютных суровых горах, боязни сильных мира сего, приниженности, забитости, тупого изуверства…

Смуглые до черноты, тщедушные, с ветхими тряпицами, повязанными жгутами вместо чалм на черных, просаленных, длинных, до плеч, волосах, все эти «господа душ и тел» ничем не выделялись среди своих подданных — бадахшанских горцев. Повылезшие, молью траченные бараньи куртки и тулупы не скрывали убогости грубой нижней одежды из домотканой нанки или бязи с узкими рукавами и белыми штанами в обтяжку. Некоторые щеголяли широчайшими на кашмирский фасон зелеными шальварами, видимо, специально извлеченными из сундуков по случаю джирги. Многие не имели даже сапог и, когда складывали у края кровля кожаные калоши, оказывались, несмотря на холодный день, босыми. Но все имели при себе оружие в устрашающем количестве. Винчестеры и скорострельные винтовки у этих оборванцев-нищих были новейших образцов, начищенные до блеска, лоснящиеся ружейным маслом.

Смутное ощущение опасности, не оставлявшее Пир Карам-шаха со дня гибели старейшины гурков, сейчас вновь усилилось. Среди заполнившей крышу вооруженной до зубов толпы горцев слишком ничтожной казалась горстка гурков. Правда, на их усатых, цветущих физиономиях ничего не прочтешь, кроме важности и высокомерия, но и им явно не нравилось сидеть на крыше, висящей над бездной в тысячу футов, на дне которой пенились в скалах потоки. И Пир Карам-шаху почему-то пришло на память: в Шугнане во время подавления восстания каратели применяли самую ужасную казнь — сбрасывали людей с высочайшей скалы Рош-кала, что высится на берегу Шах-Дары. Наверное, так мучительно падать вниз и испытывать муки бессилия и чуть ли не целую минуту безнадежности.

Но сейчас никто здесь, по-видимому, и не помышлял об ужасах, казнях, мучениях. Свирепые, как медведи, горцы держались мирно, приниженно. Они жаловались: бадахшанская дорога плохая. На плохой дороге есть совсем плохие переходы и карнизы. По кратчайшему пути двадцать один дневной переход. Пеший носильщик понесет на себе, скажем, ношу пропитания на двадцать один день. Но, кроме груза с оружием, надо нести кирку, топор, мешок с толокном. И сколько ни прикидывал Пир Карам-шах, оказывалось, что меньше, чем тысячью носильщиками, не обойтись. Винтовка весит одиннадцать фунтов. В ящик входит двенадцать винтовок — итого сто тридцать два фунта. Один человек, да еще истощенный, хилый, на перевал ящик не донесет, не поднимет. А таких ящиков восемьсот сорок.

Джиргу созвали неспроста.

Шёл базарный торг. Горным князькам и старейшинам мерещился блеск желтых кружочков. Еще раньше хитрецы сообразили: дело не только в потопленной пушке. Предвидится выгодное дельце. Если бы грозный господин вождь вождей располагал достаточными силами, он не вздумал бы рядиться. Он приказывал бы и повелевал. Он просто скомандовал бы стрелять. Горцы слышали про «Пакс Британика» — британский мир. Они, естественно, не знали латынь, но им отлично было известно, что «Пакс Британика» состоит из двух вещей — повелений и винтовок. Инглизы провозглашают британский мир — винтовки стреляют.

Пир Карам-шах повелевал именем Британии. Гурки крепко стискивали в руках винтовки. Но гурков и винтовок было слишком мало. Гурки, ушедшие по гималайской тропе хоронить своего старейшину, еще не вернулись. Британию теперь в Мастудже поддерживало слишком мало винтовок. «Разве есть стыд у кошки, когда горшок с молоком открыт?» Нет, какой же стыд, когда инглизы лишены его совершенно. «А горшок-то остался без крышки». Все вытягивали шеи и посматривали в сторону вождя вождей.

Даже верный и преданный, трепещущий при одном упоминании про Британию Гулам Шо, его величество царь Мастуджа при мысли об открытом горшке облизнулся и украдкой пересчитал гурков. Царь Мастуджа не строил никаких иллюзий насчет, так сказать, размеров своего могущества и прочности своего трона. Он отлично понимал свое положение. Про таких царей говорят в горах: «С волком курдюком закусывает, с петухом на тризне о баране плачет». Вся его царская власть зависит от волка — британского резидента в Пешавере. Царь именуется царем. Имеет свою вооруженную стражу. Командует стражей сам, потому что имеет британский офицерский чин. На приемы в Гильгит и Пешавер ездит в английском мундире.

Но Гулам Шо всегда сознавал, что за ним постоянно, с усмешкой и превосходством следят презрительные глаза белого человека. А сколько раз, когда он ездил по делам в Индию, за его спиной слышался обидный хохот. А высокомерные жены офицеров, белокожие англичанки, с отвращением отдергивают руку от его губ. А ведь он настоящий царь в тридцатом поколении.

И Гулам Шо всегда возвращается из европейских чистеньких, вылощенных салонов в свой прокопченный, сырой сарай-дворец озлобленный, еще более дикий, свирепый. Он по-дикарски заправляет делами своего царства, в котором единственный закон — произвол, единственная форма правления — насилие, грабеж, убийство. Он безнаказан, потому что он царь.

А на запросы политического резидента он отвечает одно: «Нужны налоги, получайте налоги. Не ваше дело, как и с кого я выколачиваю денежки».

И Гулам Шо на хорошем счету у администрации Англо-Индийского департамента. Он мастер по вытягиванию ремней из спин подданных. Кажется, нет ничего в его царстве, что не обложено налогами и податями: и дым из трубы, и огонь в очаге, и зажженная свеча, и дверь дома, и невинность девушки, и воздух долины, и супружеское ложе, и первый крик младенца, только что появившегося на свет. Вечно царю Гуламу Шо не хватает всего, чем довольствовались его отец, его дед. И даже того, что сверх налогов ему во дворец доставляли бесплатно все необходимые продукты на весь год. И того, что все работы по дворцу и двору выполняют тоже бесплатно жители долины. Что охрану его особы несут по очереди юноши селений, что перевозочные средства, корм для скота и коней, возделывание земли и виноградников, поставки топлива — всё не стоит ему ни гроша. Он умудряется взимать сборы на каждом мостике, через потоки и реки, пошлины с каждой головы прогоняемого на пастбище скота. А чтобы ездили именно через те мосты, где дежурили его люди, он повелел разломать все другие и испортить броды. А когда раздаются проклятия, Гулам Шо ссылается на британских резидентов, чтобы отвести от себя недовольство.

Особенно после гибели дочери Резван он подогревал в Мастудже озлобление против Пир Карам-шаха, но делал он это трусливо, тайком.

Вот и сейчас, надменно выпрямив длинную, бугристую спину и задирая вверх войлочную бородку, он свирепо косил глаза на рассевшихся в ряд вдоль края крыши своих босоногих старейшин и придворных, все приглядывался к ним. Что-то они так жадно сжимают в своих заскорузлых лапах винтовки. Посматривал Гулам Шо и на вождя вождей.

Временами царь-козёл косился на хижины, чешуей покрывавшие гору Рыба, и, словно почуяв взгляд Белой Змеи, принимался комично ёрзать на своем ватном тюфячке, которым обладал он один и который должен был всем показать, что Гулам Шо один здесь царь.

Даже Пир Карам-шаху не постелили поверх кошмы одеяла, и он усмотрел в этом ущемление своих прерогатив. Поэтому он торговался с горцами раздраженным тоном. Правда, торговля вообще мало походила на беседу коммерсантов. Вождь вождей меньше всего слушал, а только властно диктовал свои условия.

Прежде всего он приказал сегодня же разыскать в потоке и вытащить во что бы то ни стало орудийный ствол. Сегодня же надо приступить к переброске тяжелых, громоздких вьюков через неприступный хребет. А так как в ущельях гнездятся враждебно настроенные воинственные племена, Гулам Шо обязан выставить вооруженную охрану для караванов.

Еще совсем недавно здесь, в Мастудже, Пир Карам-шах являлся единственным властелином, всемогущим уполномоченным его величества английского короля. Ему повиновались беспрекословно. А сейчас что-то изменилось. Дух неповиновения витал над Мастуджской долиной. Чья-то сильная воля зажгла в людях искры мятежа.

Пир Карам-шах недоумевал: неужели Гулам Шо — всесильный властитель Мастуджа? Нет. Он сидит, огромный, беспомощный, тупой, с козлиным, грубо вытесанным лицом, и таращит белесые глаза на мастуджцев. Но вождь вождей совсем выбросил из головы прекрасную Резван, совсем забыл, что в горах месть — закон жизни.

Гулам Шо явно трусил. Он был и остался трусом. Колониальная британская администрация сделала всё, чтобы он вырос, воспитался, образовался трусом, безропотным исполнителем приказов Дели и Лондона.

Нет, повелевает здесь не Гулам Шо, во всяком случае не он один. Но кто же? Чья-то таинственная воля действует здесь. Неужели та Белая Змея? От Пир Карам-шаха не укрылись робкие взгляды царя на гору Рыба, и он перебирал в уме слухи, назойливо возникавшие в последние дни.

Сегодня на рассвете Гулам Шо прокрался в михманхану к Пир Карам-шаху и долго с мельчайшими подробностями передавал, о чем говорят в Мастудже, жевал и пережевывал всякие никому не интересные детали. О Белой Змее царь старался говорить небрежно, снисходительно, но в голосе его слышалась предательская дрожь, и он даже икнул, назвав ее царицей Бадахшана. Но почему властелин Мастуджа так боится какой-то женщины, присвоившей титул царицы несуществующего царства? И почему народ, населяющий Мастуджскую долину, признал Белую Змею царицей, и притом, очевидно, всерьез. Кто она такая? Гуламу Шо показалось, что из-за нее под ним зашатался его трон потомков Александра Македонского…

«Исмаилиты!» — мысленно воскликнул Пир Карам-шах. Царица, жена, одна из жен, или, как кто-то тут сказал, невеста Ага Хана. И вдруг почему-то совсем, по-видимому, некстати он вспомнил Пешавер, розово-кукольное девичье лицо в обрамлении золота волос…

Моника! Девчонка, воспитанница мисс Гвендолен-экономки!

Мысль обожгла мозг. Вот теперь он вспомнил.

Как он до сих пор не сообразил, что появление этой особы означает одно — Ага Хан начал действовать. Ага Хан решил вложить свои капиталы в миф, в фантасмагорию — ведь так он называл еще совсем недавно Бадахшано-Тибетское государство, затею и детище вождя вождей. Тогда Ага Хан открыто и язвительно высмеял планы Британии, отказался помочь, заявил: «И фартинга не дам на эту бессмыслицу». А теперь прислал в паланкине «бадахшанскую царицу» с пышным эскортом раджпутов. Более того, не обошлось тут без мисс Гвендолен-экономки. Значит, она ведет самостоятельную игру, значит, Англо-Индийский департамент принял ее план и решено обойти в вопросе о Бадахшано-Тибете его — Пир Карам-шаха.

И не связано ли с этим появление в Мастудже Сахиба Джеляла с тибетским доктором Бадмой? Вот и сам Сахиб Джелял поднялся по приставной лестнице и, почтительнейше поддерживаемый под руку слугами, важно переступил край крыши и уселся среди князей, неторопливо приветствуя их.

Надо думать, надо быстро думать и решать. Счастье, что еще есть время.

Да, в горах не ценят времени. Как медлительны все здесь. Как тягучи, медлительны речи участников джирги. Все они говорят неторопливо, размеренно, соблюдая старшинство. Без всякого смысла, бесцельно перескакивают они — нет, переползают — с предмета на предмет. Тут и новости о состоянии перевалов. И о разрушившихся мостах. И что весна выдалась холодная, слишком холодная. И что несколько носильщиков, слишком тесно привалившись к костру, причинили себе ужасные ожоги. И о смертельной обиде, причиненной Гуламом Шо какой-то уважаемой семье. И о разбойниках-киргизах, прикочевавших с Памира. И что вот кули несли груз для инглизов по четыре пуда, и порвали себе кишки, и теперь не могут поднять и четырех фунтов.

— И для ваших злых духов — гурков — мы, мастуджцы, хуже скотов. Бьют нас сильнее, чем буйволов по рогам.

Это вдруг тонко завизжал дряхлый, худущий старичишка, прятавшийся до сих пор за спинами мрачно насупившихся горцев. И еще старичишка закричал:

— Что же получается: кто пляшет от сытости желудка, а кто от голода.

Гурки забеспокоились. У них был вид базарных воришек, пойманных на месте кражи. Выражение краснощеких лиц их ежесекундно менялось. Они таращили угрожающе глаза, воинственно подкручивали смоляные жгуты усов, выкрикивали вполголоса угрозы:

— Боги и демоны!

— Свет и тьма!

— Все смешалось!

Неприятно пораженный Пир Карам-шах скрипнул зубами.

— Осторожность! Спокойствие.

Когда имеешь дело с мастуджцами, надо знать их характер. Надо помнить, что горцы могут как будто согласиться со всем, что вами утверждается или предлагается. Но вдруг выступает на поверхность «пена упрямства». И вполне ясный, уже вроде решенный вопрос запутывается. Нелепые каверзы выставляются на первый план с ехидством, свойственным лишь хитроумным политикам, искусным интриганам.

Вот и сегодня. Казалось бы, вопрос решался к общему удовлетворению. Уже все определилось: сколько какое селение выставит носильщиков, сколько они получат деньгами и продуктами, сколько дадут ослов, лошадей, кутасов. Какие вьюки и когда можно начинать переправлять через перевалы. Когда, наконец, сдвинутся с места горно-полевые батареи, застрявшие на затопленных водами тающих снегов переправах. И даже о затонувшем орудийном стволе договорились: вытащат и как можно быстрее. Мысленным взором Пир Карам-шах видел вереницы караванов, переваливающих хребет и спускающихся в долину Ханабада. Ярко, заманчиво, отчетливо представилась картина: он, Пир Карам-шах, торжественно вручает на воинском параде всадникам Ибрагимбека новенькое оружие, а Ибрагимбек с восторгом наблюдает стрельбу артиллерии по соединениям Красной Армии. Да, стоило потрудиться и претерпеть немыслимые лишения, чтобы наступила минута торжества!

— Старейшину Али Юсуфа зарыли живым в землю! — истерически прозвучал голос. — И твои гурки, господин, засунув человека в яму, сыпали туда двое суток землю, утаптывали ее ногами, поливали водой. Мало того, что убили, а еще причинили ужасные муки!

Сердце сжало холодной лапой. Это уже разговор посерьезнее, чем пляска на голодный желудок! Кто там посмел заговорить о казни старейшины Али Юсуфа?! Пир Карам-шах не против жестокостей, но не в такой тревожной обстановке.

Говоривший скуластый, с явной примесью монгольской крови старейшина блудливо отвел раскосые глаза в сторону. Немало, видимо, смелости ему понадобилось, чтобы бросить в лицо «господину власти» такие «кислые слова».

И, по всей видимости, он не выдумал их, заговорив про Али Юсуфа и его ужасную смерть. Убрать Юсуфа Али следовало. Если бы его не казнили по приказу Пир Карам-шаха, он перемутил бы весь Бадахшан. Он ненавидел инглизов и всё английское и не раз поднимал мятежи против Пешавера. И не иначе Юсуф Али действовал по указке большевиков. Или… исмаилитов. Большевики или исмаилиты? Пир Карам-шах никак не мог решить. Но одно он сделал. Юсуфа Али убрал. Расставил ему силки и… Смерть его — хороший урок смутьянам. Никто и заикнуться не посмел… до сих пор. И если заговорили о Юсуфе Али, посмели заговорить — есть причина. И очень серьезная. И на ум опять пришли разговоры о Белой Змее. Вдруг всплыло в памяти лицо Моники. Ну уж, девчонка совсем не похожа на змею. Это мисс Гвендолен-экономка — действительно Белая Змея, гладкая, блестящая, холодная. Мисс Гвендолен-экономка взрастила, выпустила в свет Монику, и теперь… девчонка встала ему поперек пути.

Мелькнула мысль: «Надо ее обезвредить. А сейчас болтовню остановить…» Но Пир Карам-шах не успел. Минутное колебаний до добра не доводит.

Встал с места человек, красивый, рослый, сильный, весьма упитанный. Но заговорил он хоть и резко, но как-то суетливо. Чувствовалась врожденная привычка гнуть спину, подобострастно прикладываться к руке повелителя. Он и говорил, ежесекундно припадая в поясных поклонах и по-собачьи заглядывая в глаза.

— Женщин в Зах Дере насиловали… Отцов и мужей заставили смотреть на позор. Детей бросали в костер… Всех убили… За что? За вьюки и грузы, о которых тут говорят…

Красавец быстро закланялся и втиснулся в ряд сидящих. Нет, пока не поздно, надо вмешаться. Вождь вождей повелительным жестом остановил очередного оратора.

— Люди гор! — заговорил он, не повышая голоса. — Мы здесь с именем его величества английского короля, дабы мир и спокойствие царили в долинах Бадахшана, Памира и Гиндукуша. Мы здесь в заботах о благополучии всех истых мусульман, подданных императора Индии. Нам надо…

Говорил он важно, напыщенно, как и подобает великому вождю вождей племен, пребывающих под покровительством могущественной Британии. Он наслаждался звуками своего голоса, ибо он знал, какое великое впечатление на азиатских туземцев производят напыщенные речи. Голос звучит особенно внушительно и звонко, когда за твоими плечами вся Британская империя и отряд воинственных стражей. За звуками своих слов Пир Карам-шах отчетливо расслышал согласное бряцание винчестеров своих верных гурков. Да, в такой обстановке надо говорить властно и повелительно.

Но что-то вдруг помешало. Кто-то осмелился вторгнуться в его речь. Его перебили. Его голос подавил более громкий, более сильный голос:

— Пах, пах! Эй, царь! Эй, Гулам Шо, твои предки, господа Мастуджа, посадили дерево могущества в саду мощи. Эй, Гулам Шо, пусть увеличиваются твои посевы, пусть умножается твой почет, но, боже правый, до чего ты дожил, Гулам Шо? Как можешь ты, Гулам Шо, позволить чужеземцам обрывать цветы великодушия, распускающиеся весной справедливости? Или ты, Гулам Шо, забыл про свою царскую честь, про свои руки, про свои винтовки?

Поразительно! С такими словами вылез Молиар. Трусливый торгаш, пьянчуга, анашист, или он опять накурился опиума? И самое поразительное! Перемены в грубом лице Гулама Шо говорили, что его напугал этот, по существу, весьма туманный и осторожный призыв Молиара к бунту. Непреложны законы Мастуджского королевства: даже единое слово недовольства здесь влечет молниеносную кару. Недовольному немедленно, по местному выражению, «укорачивают жизнь».

Это отлично знал Пир Карам-шах, и он нетерпеливо смотрел на царя Мастуджа. Проклятое ничтожество, трус Молиар, осмелившийся бросить упрек царю Гуламу Шо, неосторожно стоял на самом краешке крыши, под которой на огромной глубине лежала долина. На такой глубине, что облака, бродившие далеко внизу, казались пушистыми барашками на темной зелени лугов. Легкого неосторожного движения или толчка было достаточно, чтобы человек провалился в небытие.

Понимали это и оборванные, мрачные старейшины. Они невольно отодвинулись от говорившего и с почтением, но с явным страхом поглядывали на то, как он, впадая в раж, неистово жестикулирует в такт своим крамольным словам. Молиар так разошелся, что забыл про нагайку в своей руке. Против его воли нагайка очень воинственно прыгала в воздухе на фоне такого близкого неба и выглядела орудием рока. Деревянное лицо царя Мастуджа вдруг ожило задергалось, что означало приближение приступа гнева.

А Молиар вопил, и его желтушное, одутловатое лицо посинело от натуги.

— Боже правый! — хрипел он. — Что ты, Гулам Шо, смотришь? Этот, который сидит радом с тобой, вождь вождей, болтает тут: «Я прибыл в вашу долину ради вашего благополучия». Скажи же ему: «Эй ты, вождь вождей! А мы посылали за тобой гонцов? Мы приглашали тебя в гости? Мы кланялись тебе? Эй, Пир Карам-шах, держи у себя в своей мошне свое благополучие! Пусть оно протухнет у тебя в мошне, твое благополучие! От твоего благополучия, Пир Карам-шах, на мастуджском кладбище могилам негде уже помещаться. А ты еще воевать нас заставляешь». От твоего благополучия, ваше превосходительство, у париев-мастуджцев пупки присохли к позвонкам! Эй, Гулами Шо, довольно твоему Мастуджу таких носителей благополучия! У твоих подданных и целой крыши в доме не осталось, а с приездом господина вождя вождей скоро и травинки не останется.

На крыше поднялся неразборчивый галдеж. Пир Карам-шах сделал нетерпеливое движение рукой в сторону Гулама Шо, что означало: «Долго ты терпеть будешь? Да решайся же!»

И царь решился. Он закричал:

— Откуда пришел этот человек? — И он сорвал свой винчестер с плеча и ткнул дулом в сторону Пир Карам-шаха. — Откуда? Он явился к нам от инглизов. А кто такие англичане? Притеснители и убийцы, которые хотят сделать нас, горцев, рабами. Мы — горцы, жертвы английской жадности. Алчные захватчики подавили народ гор. Эй вы, горцы, если вы думаете, что огонь английской жадности погас — вы длинноухие ослы. Сегодня они заставляют нас помогать себе воевать против большевиков, завтра они, став победителями, раздавят нас, навсегда превратят в рабов… Мы разве рабы?

От неожиданности вождь вождей растерялся. Во-первых, он не понимал, что говорит Гулам Шо, а говорил он не по-таджикски, а на своем мастуджском языке, и это уже само собой оскорбило и раздосадовало вождя вождей. Во-вторых, когда царь угрожающе махнул в его сторону рукой, Пир Карам-шах понял, что события неожиданно приняли явно опасный оборот, и он резко повернулся к своим верным гуркам.

То, что он увидел, ошеломило его.

Около каждого его охранника сгрудилось по нескольку горцев. Безмолвные, напрягшиеся, они свирепо выкручивали гуркам руки, вырывали у них с хрустом винчестеры. И это выглядело страшно. И еще страшнее было то, что дикая суета и борьба происходили почти в полной тишине. Лишь хрип и сопение вырывались у людей из груди.

Прозвучал одинокий возглас:

— Враг пришел! Берегите тела и души!

Еще мгновение шла жестокая возня, тем более жуткая, что она происходила над самой пропастью.

Едва Гулам Шо выкрикнул: «Разве мы рабы?», как воздух разорвали нечеловеческие вопли. Не успевших даже извлечь из ножен свои огромные «кукри» — ножи гурков подтаскивали к ничем не огороженной кромке кровли дворца и деловито сталкивали вниз… Еще мгновение — и взметывались судорожно руки. Еще мгновение видны были выкатившиеся в безумии глаза и раззявленный рот, и человек исчезал. Лишь снизу доносилось сдавленное, полное отчаяния, не похожее на человеческий голос верещание.

Разъяренная, пышущая потом и жаром толпа повернулась к вождю вождей и царю. Грузной, безликой массой надвинулась на них.

— Взять его! — быком заревел Гулам Шо. — Взять вождя вождей и бросить в зиндан!

Гулам Шо сам не сообразил, почему он выкрикнул такое. Растеряйся он, замешкайся секунду, и горцы столкнули бы и Пир Карам-шаха и его самого с крыши. Гулам Шо насмотрелся на смерть во всех видах. Он и сам убивал, он привык к убийствам, но его, как и Пир Карам-шаха, ужаснула смерть, постигшая гурков.

Выкрик Гулама Шо подействовал. Вождя вождей уволокли с крыши по лестнице, оттуда слышалось сопение, уханье, вскрики. Какая счастливая случайность помогла ему, царю Мастуджа, отвести от себя руку судьбы и направить ярость горцев против вождя вождей, Гулам Шо еще и сам не понимал. Он не знал, что так поступит. Он не знал этого еще в тот момент, когда вопил этот торгаш. Царь Мастуджа не знал, что он сделает, как поступит, когда тот замахал камчой на Пир Карам-шаха, когда…

Гулам Шо выкрикнул про рабов в то мгновение, когда увидел глаза гурков. Шалые глаза, полные звериной жестокой ярости.

И тогда Гулам Шо спас свою шкуру. Да, теперь он признавался себе, что поступил так из самой трусливой жалости к себе. Он хотел жить. И все этим сказано. Он хотел жить и, спасая свою жизнь, не отдал на расправу толпе этого страшного, таинственного вершителя судеб целых народов и государств — Пир Карам-шаха…

В Гималаях следуют полезному жизненному правилу: всякому своя рана больнее.

Когда он, наконец, поднялся с места, никто бы не узнал в этой громадной нахохлившейся вороне царя Мастуджа. Угловатые, корявые черты его лица набрякли, набухли кровью. Рот изломался в судороге, глаза бегали жалко, трусливо. Руки и плечи дергались. Он шатался.

— Теперь, — бормотал он, — пойду к ней. Пусть она, Белая Змея, скажет…

Неуклюже, цепляясь по-медвежьи руками-лапами за перекладины, сполз он по лестнице во двор и побрел, похожий на курильщика анаши, по двору вниз к воротам.

Вниз… От одного этого слова его тянуло на рвоту. Внизу, далеко внизу, на камнях, лежали они. Или то, что осталось от них — гранатовощеких, усатых, жизнерадостных гурков.

В ЗИНДАНЕ

Дней прошлых ароматнейшие травы все превратились в горькую полынь.

Цюй Юань

Я — зло, мой отец — несправедливость, мать — обида, брат мой — вероломство, а сестра — бедствие. Мой дядя по отцу — вред, дядя по матери — унижение, сын — нищета, дочь — голодная смерть, родина — разруха, а род — невежество.

Абд ар-Рахман-аль-Каукаби

Реветь быком, которого ведут на бойню, он мог сколько угодно. И, вопреки рассудку, вождь вождей заорал, заревел, когда его столкнули вниз.

Бывают страшные мгновения в жизни, такие страшные, что человек, даже мужественный, кричит совершенно непроизвольно. Невозможно сдержать себя в такой момент.

И, падая, Пир Карам-шах ревел быком. Ударившись всем телом о землю, не испытал особенной боли. Падать пришлось сравнительно с небольшой высоты. Он только тут сообразил, что ревет во весь голос. Он услышал свой рев и замолчал. Оказывается, его столкнули в не слишком глубокую яму. До чего страх за жизнь делает человека малодушным, слабым!

Однажды Пир Карам-шаху довелось побывать в неофициальной поездке в… Ташкенте и увидеть в местном музее искусств живописное полотно «Бухарский зиндан». Внимательно, очень внимательно он разглядывал картину. И не из простого любопытства, и не с познавательной целью. Он проверял кое-какие сохранившиеся в памяти впечатления. Еще и еще раз, холодно, бесстрастно, он всматривался в созданные гениальными мазками кисти образы несчастных узников эмирской деспотии, доведенных до предела физического и морального унижения и маразма. У него шевельнулась в мозгу странная и даже чудовищная мысль: «Могут не поверить — мыслимо ли, такая гнусность в наш цивилизованный век! Скажут — художник преувеличил. Нет. Такое есть и такое… необходимо. Чтобы держать массы азиатов в повиновении, без зинданов не обойтись».

Он думал так. Он был убежден. А сейчас на себе он испытывал «такую гнусность» с отвращением, с тошнотой. Особенно если гнусность приходилось испробовать на себе цивилизованному, рафинированной культуры — таким он считал себя — представителю белой расы господ.

Липучая грязь на полу, отталкивающие запахи, вечная, почти полная темнота, пронизывающая сырость, болезненный зуд во всём теле, шуршащие в соломе не то крысы, не то крупные насекомые, сознание полного бессилия. К тому же Пир Карам-шаха ошеломил, раздавил почти мгновенный скачок из жизни напряженной, бешеной, бурной к полной бездеятельности, беспомощности. И это в самый разгар осуществления грандиозных планов, замыслов, действий.

Не раз и раньше Пир Карам-шах думал, что придет час и с ним произойдет нечто подобное. Слишком уж часто он бросался с головой в самое пекло. Но он не допускал и мысли, что произойдет это именно так. Он физически ощутимо представлял отчаянную схватку, удары мечей, выстрелы, воинственные вопли и себя, борющегося, сражающегося из последних сил, истекающего кровью. Словом, он допускал, что и ему придется потерпеть поражение, но не такое постыдное.

Его схватили за руки, прежде чем он успел даже вытащить оружие, выстрелить, сжали в железных тисках, потащили и бросили. Ему показалось, что в пропасть…

Теперь он стоял, прислонившись к влажной глиняной стене, и смотрел вверх, где из круглого отверстия лился жиденький свет, едва разгонявший тьму ямы, совсем так как в картине русского художника.

Яма — удалось ему определить на глаз — имела глубину не более тридцати футов. Проще простого было бы выбраться из нее по торчащим в стене камням. Но зиндан предусмотрительно выкопали со сводчатыми стенами, которые суживались кверху к световому отверстию, как в киргизской юрте. И без лестницы выйти, подняться наверх было невозможно. Пир Карам-шах даже застонал.

Яма оказалась, квадратной формы, со сторонами шагов по пятнадцать. Западня! Мышеловка! И могущественный вождь вождей — мышь. Было от чего закричать. Счастье еще, что его не связали, не заковали. На полу в грязи валялись огромные колоды с ввинченными в них грубо выкованными цепями с кольцами для рук и для ног.

— Будь ты проклят! — выругался Пир Карам-шах и забегал по зиндану. Ноги разъезжались по слякоти, и он два раза больно ударился о стены, а в третий раз упал. Он сразу не понял, в чем дело. На него, прямо к нему в объятия свалился сверху человек и сбил с ног.

— Клянусь Исмаилом, — прохрипел свалившийся в яму Молиар, — вы поистине гостеприимны и воспитанны, если так вежливо принимаете в своем доме несчастного путешественника, попавшего в столь затруднительное положение. Ассалам алейкум!

Он высвободился из рук Пир Карам-шаха, молитвенно погладил себя по лицу и важно сказал:

— Боже правый, никогда не лишнее прочитать молитву. — И, стараясь разглядеть в сумраке выражение лица Пир Карам-шаха, после некоторого раздумья столь же глубокомысленно добавил:

— Особенно не зная, когда ниточка, именуемая жизнью, оборвется. Гм! Гм! Чтоб рта и глаз злосчастного царька коснулась нечистая сила, чтоб ему морду скривило. За одно слово упрека нас в яму бросил. Держит при себе гогов и магогов вот с такими ножами. Пырнут в живот — и прощай, уважаемый купец Молиар, жизнь. А тут, боже правый, плов выдают, господин ваше превосходительство? Самое время обедать!

Не похоже было, что Молиар особенно подавлен тем, что с ним произошло. Он шутил. Даже при скудном свете, брезжущем из дыры наверху, можно было разглядеть, что его обрюзгшая физиономия все время кривится в иронической какой-то улыбке. Его словно забавляла вся эта история.

Он побрел вдоль стенок. Сначала он прихрамывал, затем заспешил и живо обежал яму несколько раз, собрал немного соломы посуше в ворох и уселся по-турецки.

— Ну-с, во имя аллаха милостивого, милосердного, устроились. Что человеку, доброму мусульманину, нужно? Горло ему не порвали гоги и магоги его величества, и то хорошо, боже правый!

В темноте лишь белели белки его плутоватых глаз. Он всё время заговаривал таким тоном, точно вызывал собеседника на спор. Однако Пир Карам-шах молчал. Ему меньше всего хотелось разговаривать с «проклятым азиатом», ублюдком, «мятежником», посмевшим мутить «чертовых туземцев». Пределом унижения было оказаться в зиндане вместе с «подобной личностью».

Да, слишком часто попадался Молиар на его дороге. Назойливо лез на глаза. И только явное ничтожество его, леность, глупость, выпиравшие из всех дел и поступков, заставляли думать, что на него не стоит тратить времени. История с письмом Ибрагимбека к Далай Ламе заставила было Пир Карам-шаха задуматься. Но выяснилось, что торгаш выполнял лишь роль случайного посыльного.

Призыв Молиара на джирге к неповиновению прозвучал неожиданно. Теперь вождю вождей пришло в голову: «Что-то слишком часто наведывался этот торгаш в Мастудж. Какие у него могут быть дела?»

А Молиар не переставал болтать:

— О поклонник идола Карахана! О возносящий молитву Ага Хану! Проклятый ты царь-царишко, заигрывающий с Макатом, поклоняющийся солнцу и огню, язычник, отбивающий поклоны золотому истукану! Ох, страшноликий пожиратель правоверных!

Молиар замолчал, ожидая, что Пир Карам-шах задаст ему вопрос. Не дождавшись, он тяжело вздохнул.

— Кто бы мог подумать? Такое коварство!

Пир Карам-шах молчал. Он не слушал, занятый своими мыслями.

— А? Вы что-то изволили сказать, ваше превосходительство? Все мы поверили словам, вылезшим из козлиной пасти. А? Мы доверились царю. Мы оберегали его. Мы снаряжали караван его хитрости за свои денежки. Мы теряли здоровье и золото… Ох! И что же? Он обманул всех. Он осмелился бросить ваше превосходительство в гнусную тюрьму. Он воспользовался нашим благорасположением, горел жадным огнем, дышал тщеславием, готовый душить, высасывать кровь, брызгать ядом. Угрожая нам, он подбил нас на мятежную хулу против благодетелей народа — инглизов. Он воспользовался нашей доверчивостью. И вот нам награда! Бросил нас в яму. Боже правый — вредный сорняк вырубают под корень.

Многословная речь Молиара не вывела Пир Карам-шаха из оцепенения. Да и гроша ломаного не стоят такие лживые слова. Он по-прежнему стоял, неподвижно застыв посреди зиндана и подняв лицо к отверстию. Он словно ждал чего-то.

— И вы ждете от нее чего-то? — воскликнул Молиар.

Хитрец рассчитал правильно. Пир Карам-шах встрепенулся.

— От нее? — вырвалось у него.

— Вот именно.

— Кого ты имеешь в виду, раб?

Молиар вполне мог обидеться, но соблазн поразить возобладал. И он торжественно воскликнул:

— Белая Змея!

— Белая Змея? Опять!

— Да, в Мастудже она решает и повелевает, завязывает и развязывает. И, боже правый, если она узнает, что наделал этот ублюдок — царь камней, она разгневается и повелит немедля выпустить нас.

Безразличие, оцепенение, сковывавшее мозг, сознание бессилия, опустошенность от провала всех планов, полная безнадежность сменились у Пир Карам-шаха слепым страхом. Да, если вмешалась женщина, дело плохо. До сих пор внезапный мятеж мастуджских старейшин можно было объяснить просто вспыхнувшей в угаре мести ненавистью, проснувшимися животными инстинктами. Чем угодно. В таком случае оставалась еще надежда найти способ устранить причину, устрашить угрозами, запугать жестокой карой, наконец, соблазнить, посулить выкуп. Чуть маячил какой-то просвет.

Когда-то давно Пир Карам-шах попал «в лапы животных инстинктов». Много лет назад его вот так же бросили в турецкую тюрьму, отвратительную нору с грязью, вонью, клещами…

Именно с той ямы на берегах Евфрата началось его знакомство с «изнанкой восточной экзотики», с настоящими азиатами, и он окунулся до ушей в интриги, опасности и стихию дикости.

На строительстве железной дороги в Месопотамии немецкие концессионеры при попустительстве турецкого губернатора довели эксплуатацию рабочих арабов и курдов до немыслимых пределов, создали невыносимые условия. Конкурировавшие с немцами англичане решили подорвать позиции концессии и «вступились» за строителей, погибавших от недоедания, гнилых продуктов, тухлой воды. Эту «высокую миссию» возложили на Томаса Эдуарда Лоуренса, тогда еще молодого, неопытного, не растерявшего романтических иллюзий ученого-археолога. Но едва он, знающий местные языки, вступил в прямой контакт со строителями, как немцы натравили на него фанатиков. «Заступника» избили, полиция вырвала его из рук толпы и посадила на замок. Но конфликт ликвидировали быстро. Местные власти освободили его из-под ареста, отвели в баню, извинились, оправдались интригами германской фирмы. Денежная компенсация, возмещение убытков, извинения — в общем, все быстро уладилось. Тогда Пир Карам-шах испытывал и неудобства и мучения очень непродолжительные. Он не успел даже испугаться. Он был слишком уверен в могуществе Британии. Своей Британии!

Он понял, что лишь отчаяние может заставить туземца поднять руку на белого человека. От белого человека зависит вовремя предотвратить подобную опасную вспышку, во всяком случае найти способ отвести от себя удар. И до сих пор ему всегда удавалось это даже в условиях крайней опасности.

Но на этот раз он в чем-то просчитался. Или он переоценил непререкаемость авторитета белого человека, или ошибся в своих силах. Или, что гораздо хуже, что-то произошло в сознании туземцев, что-то покачнулось в здании империи, появилась трещина в несокрушимых стенах «Пакс Британика».

Ведь всё шло в селениях Гиндукуша по издавна установленному порядку. Вождь вождей держал в руках царей и правителей. Цари и правители управляли своими подданными, распоряжались их имуществом, жизнью, душами на пользу Британской империи.

И вдруг…

Он отдавал себе отчет, что, если появилась трещина, всё здание может рухнуть. Если горцы сознательно восстали, то рассчитывать больше не на что. Значит, советский пример проник в сознание диких насельников верховьев Инда, значит, он, Пир Карам-шах, и вся администрация империи просчитались, проглядели. Значит, идеи Советов оказались слишком сильны. Гораздо сильнее страха, в котором удавалось держать народы и племена перед одним словом «инглиз». Оставалось изумляться, как хитро и тонко эти дикари умели скрывать свои настроения, свой заговор. И хуже всего — значит, они уже изверились в силе и могуществе белого человека.

Вождь вождей не видел выхода.

И вот теперь сразу пришло облегчение: базарный купец Молиар произнес имя Белой Змеи, и сразу прошел кошмар. Участие в мятеже невесты Живого Бога всё прояснило. Между прочим, и то, что его, вождя вождей, не швырнули вслед за его гурками в пропасть, а держат в заключении в яме. Надо полагать, госпожа Белая Змея задумала произвести в Мастудже государственный переворот. Видимо, она мастерица интриг и перемутила всё.

Пир Карам-шах знал, что нити от Белой Змеи тянутся к Ага Хану, но не придал этому в свое время должного значения. И напрасно.

— Джинья и неистовая змея замутила умы язычников исмаилитов, — снова заговорил Молиар, — и повелевает в Мастудже не царь-козел, а она.

В словах его звучали нотки удовлетворения. Будто Белая Змея наградила его тысячью золотых, а не приказала бросить в зловонную яму.

— Что ты болтаешь?

Но он понимал, что в болтовне бухарского торгаша гораздо больше смысла, чем могло показаться на первый взгляд. Приходилось поверить во всемогущество Белой Змеи. Пир Карам-шах припомнил.

Однажды ранней весной гурки схватили путника. Его обыскали и обнаружили при нем… сосуд с «мархабо» — вареньем из апельсинов. «Для невесты Живого Бога», — признался задержанный. Кто мог поверить, чтобы человек пробирался через горные дебри по оврингам, ущельям, перевалам сотни миль, терпел капризы погоды, переплывал вплавь ледяные потоки, обмерзал не перевалах — и все лишь для того, чтобы Ага Хан мог дать своей невесте полакомиться вареньем? Пир Карам-шах приказал пытать путника. Беднягу вызволил сам Гулам Шо. Он доверительно доложил вождю вождей: «Да что там! Каждодневно из Бомбея приезжают люди. Привозят Белой Змее подарки — то сандал красный, то тибетский мускус, то зеленого попугая, то связку бананов, то блюдо из лазурита, то варенье из манго и тамаринда, то ожерелье из сапфиров, то флакончик с маслом индийской розы, то засахаренный кокосовый орех, то браслеты и серьги, да мало ли еще что. Живой Бог хочет, чтобы каждый день, каждый час что-нибудь напоминало невесте о нем». Поразительна сила Белой Змеи, если малейшее желание ее — закон для Живого Бога. Пир Карам-шах из-за закрытых перевалов в те дни уже больше месяца не имел связи с Пешавером, а ради прихотей какой-то девушки десятки гонцов подвергали свою жизнь смертельной опасности.

Молиар знал о Белой Змее больше любого другого.

— Притаившаяся на горе Белая Змея сводит со мной счеты, — добродушно добавил он. — Меня не касаются дела вашей мировой политики и всякие государства Тибеты и Бадахшаны. Белая Змея, наверно, обиделась, почему, когда я приехал, не подарил ей маргиланский хан-атлас. Стоит одна штука его несколько червонцев. Пустяк! Но жизнь и смерть человека в Мастудже — тоже пустяк.

«Возможно, этот мелкий торгаш врет, — думал Пир Карам-шах, — он хитрит, выкручивается. Прав он в одном. Белая Змея одна из бесчисленных невест Живого Бога. Все девушки-исмаилитки его невесты. Но появление Белой Змеи в Горной стране надо понимать как ход конем Ага Хана».

И вдруг сомнения заворочались в мозгу с новой силой. Да, хуже нет, когда деятельного, подвижного человека подвергают пытке бездельем. Можно с ума сойти от одних мыслей.

Неужели чиновники из Англо-Индийского департамента проникли в самые сокровенные его замыслы, в которых он боялся признаться сам себе? Никому и никогда он не говорил о них. Давно уже бессонными ночами, обуреваемый самыми странными фантазиями, он строил планы один поразительнее другого… Что из того! Разве когда-то простой английский матрос не завладел престолом раджей Саравака на острове Борнео? А Наполеон? Разве на протяжении истории человечества не было и других энергичных, предприимчивых людей, сделавшихся родоначальниками целых владетельных династий? Пусть в наш XX век всякие там короли, цари не модны. Но он и не собирается нацеплять себе на голову царскую корону. Не присвоил же себе Бенито Муссолини королевского титула, а прибрал к рукам наследие Римской империи. До сих пор Пир Карам-шах создавал государства для кого-то. Не пришло ли время подумать о себе! Фашистский диктатор Муссолини именует себя дуче — вождем. Вождю вождей Пир Карам-шаху вполне пристало сделаться диктатором и объединить под своей рукой мусульман, буддистов, исмаилитов, индуистов… Мания величия? Пусть мания, но он так хочет.

Хотел… Теперь, в яме ему оставалось лишь думать, что он так хотел.

Неужели департаментские тупые чинуши разгадали его замыслы и нашли способ вывести его из игры? Чепуха! Чиновникам такое не под силу. Это… Ему даже жарко стало. Как он до сих пор не понял! Мисс Гвендолен! Тихая экономка! Конечно, она, не мистер Эбенезер. Хозяин бунгало со своей ограниченной пунктуальностью видел в нем, в Пир Карам-шахе, исполнителя таких-то и таких-то параграфов лондонских инструкций. Пир Карам-шах для мистера Эбенезера — просто параграф в плане нападения на советские границы. Очень важный параграф, ответственный параграф, и больше ничего.

В разлинованный на графы казенный мозг мистера Эбенезера Гиппа не просачивалось и капли фантазии. Ум его просто не способен на что-либо вроде соображения. И если Пир Карам-шах вдруг в несвойственном ему припадке откровенности вдруг признался бы: «Я сам буду диктатором Бадахшано-Тибета или, черт побери, царем!», тот просто пожал бы плечами и ответил бы ему: «А это нужно? А впрочем, не предусмотрено ни одним параграфом инструкции».

Пир Карам-шах пренебрег мисс Гвендолен-экономкой, задел ее самолюбие. И теперь с вождем вождей играют в прятки!

Он уже понял — к сожалению, не так давно, — что экономка пешаверского бунгало гораздо ответственнее ограниченного, туповатого мистера Эбенезера Гиппа. Конечно, Пир Карам-шах не обязан подчиняться мисс Гвендолен, выполнять прямые ее указания и распоряжения, хотя бы по той причине, что с формальной точки зрения она была и оставалась для него всего лишь домоправительницей бунгало.

Что бы сделал Англо-Индийский департамент в лице мистера Эбенезера, когда обнаружил бы, что Пир Карам-шах поломал рамки инструкции, вышел из повиновения и принялся действовать на собственный страх и риск? Департамент принял бы меры, и Пир Карам-шаха попросту «отозвали» бы. Иначе могла поступить, а возможно, и поступила мисс Гвендолен. Раскусив маниакальные замыслы его, Пир Карам-шаха, она выждала, когда эти замыслы он начал выполнять, и… неожиданно нанесла удар, решительно, бесцеремонно, беспощадно. И сделала это руками агентуры Ага Хана. И когда? Когда цель уже была так близка и достижима!

— Однако она забыла, что за нами вся Британия, — воскликнул Пир Карам-шах, сжимая кулаки. Он говорил совсем не то, что думал. Но не станет же он делиться сокровенными замыслами с каким-то туземцем.

— И чем же поможет его превосходительству здесь, в этой зловонной яме, госпожа Британия?.. — пробормотал Молиар. — Что вся Британия по сравнению с маленькой плохонькой лесенкой? Что ваша Британия для вас, если сейчас сюда в яму сойдет царь Мастуджа, накинет нам на шею по петле и придушит нас? Чем поможет вся великая Британская империя нам, беспомощным узникам? Чем поможет лес зайцу, который попал в пасть волка, а? Вот если ее змеиное высочество снизойдет и захочет…

С громким шорохом, сопровождаемый лавиной из камешков, сора, внезапно в отверстие опустился длинный шест с зарубками — подобие лестницы, и по нему с ловкостью обезьяны сполз тщедушный, одетый в лохмотья человек. Кривя лицо, щеря гнилые, прочерневшие от цынги зубы, он шагнул к Пир Карам-шаху. И так неожиданно совпало появление этого человека с тем, что только что говорил Молиар, что вождь вождей отпрянул к стене.

— Кхи, — сказал старичок, — их величество царь в знак особой милости шлет вам угощение и шербет. Кхи-кхи! — Он извлек из корзинки кувшин и совсем черную чаппати. — Кушайте! Возносите благодарение его величеству царю Мастуд-жа. А тебе, купец, — повернулся он к Молиару, — приказано ничего не давать. Кхи-кхи! Можешь попоститься.

— Эй ты, раб, — выступил из тени вождь вождей, — да знаешь ли ты, что с тобой сделают? Да знает ли твой царь, что ему будет? Да как он посмел!

— Не извольте ругаться, сахиб, — предусмотрительно отбежав к лестнице, замямлил человечек. — Посмели, думаете, мыши кошку покусать, вот и посмели… Кхи-кхи. И не побоялись. А его величество в своем царстве сам царь и повелитель. И что ему до какой-то Британи…

— Ты раскаешься, раб!

— Не бей! Не бей! Кхи-кхи. Виселицу уже поставили.

Быстро он вскарабкался по ступенькам почти к самому отверстию, когда его остановил голос Молиара.

— Эй ты, господин Кхи-кхи!

— Чего тебе?

— Посмотри-ка сюда!

— Куда?

— Боже правый, посмотри мне на ладонь, господин Кхи-кхи!

— Э, гм… Кхи-кхи!

— Не правда ли, приятно блестит и переливается?

— Ну и что? Кхи-кхи.

— А то, достопочтенный Кхи-кхи, что это «что» может переливаться и блестеть в твоей черной руке.

— Эй, господин купец, — сказал человечек, — ты хочешь мне дать взятку, подкупить меня? Я визирь его величества царя Мастуджа и…

Молиар подошел к лесенке, положил золотой на ладонь, предусмотрительно подставленную человечком, и фамильярно потрепал его по плечу.

— Эх, невежество — грязь, которую не смоешь. Эй ты, господин кандалов и виселицы, распорядись, чтобы в нашу роскошную михманхану прислали кабобу, пшеничных лепешек и чаю. Боже правый, до чего же хочется есть.

— Будет исполнено, кхи-кхи. Что вам еще угодно, господин купец?

— О том, что мне угодно, я доведу до вашего хитроумного ума попозже, когда мой живот перестанет урчать: «Кушать! Кушать!»

Человек исчез в дыре и вытащил лестницу. Вождь вождей шагал по темному зиндану.

— Итак, в одной руке могущество Британии, — сказал задумчиво Молиар, — в другой — один золотой. Боже правый! Что же больше весит!

— Какого черта! — остановился Пир Карам-шах. — Откуда у тебя золото? Ты что во рту его под языком держал? Карманы обшаривают… гуламшаховские собаки тщательно…

Молиар важно откашлялся.

— У меня к вам есть одна нижайшая просьба.

— Чего тебе?

— Чего вы выпячиваете грудь и распускаете язык? Здесь не персидский меджлис. Снизойдите ко мне, не называйте меня рабом и не обращайтесь ко мне на «ты». Некрасивая черта характера — быть грубым. Я ведь не ваш пес. И не всегда я был Молиаром, разъездным торгашом.

— Ого!

— Клянусь всевышним, так будет лучше и мне и… вам.

— Хорошо, — процедил сквозь зубы Пир Карам-шах. — Что вы думаете делать дальше?

Многозначительно поджав толстые губы, Молиар приблизил голову к уху Пир Карам-шаха и шепнул:

— Пуговицы!

И он сделал страшные глаза, посмотрев вверх на дыру.

Пальцы его пробежали по борту камзола, застегнутого на целую вереницу матерчатых замызганных и неприметных на взгляд пуговиц.

— Ого!

— Заплатить царю выкуп и жизни не хватит. Но заплатить за лесенку и за то, чтобы стража заснула, когда нужно, хватит. Коней найти, нанять проводника до Ханабада хватит, а? Мы не скупимся. Скупец — лишь сторож на складе своего добра.

— Бежать?

— В Мастудже вам оставаться нельзя.

— Не лишено смысла…

Размышления привели Пир Карам-шаха к выводу: ждать скорой помощи из Пешавера или Гильгита трудно. Во всяком случае на вмешательство департамента рассчитывать нельзя. Тем более если его догадка о мисс Гвендолен имеет под ногами почву. Он действовал слишком самостоятельно и никому не позволял вмешиваться в свои дела. Не исключена возможность, что и департаменту выгодно, чтобы Пир Карам-шах исчез, пока военные власти в Пешавере узнают, пока пошлют отряд на выручку. Нет, вся Британская империя ему сейчас не поможет.

Неприятная дрожь в спине напомнила об опасности, совсем уж не шуточной.

Молиар! Его золотые пуговицы давали шанс. Монеты оказались поистине чудодейственными. Старикашка появился поразительно поспешно, за ним спустился по лесенке гулям — слуга. Он тащил вниз весьма солидный узел.

С завидным аппетитом Молиар поглощал жареное мясо, сопел, урчал, шлепал губами, даже кряхтел от полноты удовольствия. Поджаренный на тополевом пруте козленок — отличный обед для голодного узника. И вождь вождей не побрезговал угощением, тем более что и обстановка в зиндане изменилась будто по мановению жезла английского волшебника Мерлина… Грязи и вони не осталось и в помине. Пол подмели и убрали. Узникам не надо было больше топтаться в липкой грязи. На свежей сухой соломе оказались постеленными добротные кошмы. Дастархан мог сойти за чистый, и даже потрескивающий и коптящий светильник в какой-то мере придавал жилой вид сырой мрачной яме. Никогда они столько не ели. Они ели, ели и никак не могли утолить голод. Молиар чувствовал себя как дома. «Бальзам радости развевает печали». И он даже покрикивал в сторону отверстия: «Принеси то! Унеси это, господин Кхи-кхи!»

На сытый желудок и на теплой кошме спится крепко. Пир Карам-шах проснулся, когда робкий утренний свет проник в дыру на своде.

«Ого, наконец выспался. Уже». Он сладко потянулся. Первое, что бросилось в глаза — масло в чираге выгорело до глиняного донышка и фитиль чуть-чуть дымился. Значит, ночь прошла. «Мир поднимает чадру, и лик его засветился», — вспомнил он строки из арабского стихотворения, но тут же не мог удержаться от проклятия. Молиара в зиндане не оказалось.

Значит, монета перевесила всю Британскую империю. Монета открыла Молиару двери тюрьмы. Оставалось ругать и проклинать самого себя. Спесь не позволила Пир Карам-шаху вчера вечером посоветоваться с Молиаром. В глазах вождя вождей Молиар был и оставался низким существом, разговор с которым был унизительным… Снизойти до угощения, купленного Молиаром у сторожа, воспользоваться такими же купленными удобствами и чистотой — это еще куда ни шло. Но искать в туземце участия, просить Молиара помочь… Нет, это невозможно. Иное дело, был бы Молиар слугой, подчиненным, рабом. Тогда вождь вождей мог бы просто приказать ему или воспользоваться его услугами. Да и туземец обязан оказывать помощь господину. Так в древнем Риме рабы не из одного лишь страха спасали от гибели своего достопочтенного, жестокого к ним господина. Они боялись его, но они были благодарны ему, потому что ели его хлеб, существовали благодаря ему. От раба и Пир Карам-шах принял бы помощь. Но презренный Молиар держался с ним как равный с равным. От азиата подобное стерпеть невозможно.

Вчера вечером Пир Карам-шах не нашел способа посоветоваться с Молиаром. У Пир Карам-шаха в карманах не осталось и одной несчастной пайсы. Пока его, скрученного, ошеломленного, тащили с крыши в зиндан, ловкие руки обшарили его одежду и не оставили в карманах ничего.

Предаться ярости, размышлять о своей беспомощности — что еще оставалось делать вождю вождей?

БЕГСТВО

Чтобы заткнуть пасть собаке, брось кость.

Афгани

Каша из гороха выпроводит любого гостя.

Пуштунская пословица

Ночами Пир Карам-шах чувствовал себя особенно скверно. Вообще он спал всегда очень мало. Способность мало спать он считал отличительной чертой избранных натур. Он рассказывал, что может скакать на коне без сна по двое суток, а то и больше. Знавшие Пир Карам-шаха в прошлом не могли похвастаться, что видели его когда-либо спящим.

Способность бодрствовать обернулась сейчас в зиндане несчастьем. Бессонница изнуряла. Временами Пир Карам-шаху казалось, что он сходит с ума. С наступлением темноты и до рассвета кошмары наяву не оставляли его. И он изнемогал не столько от лишений, неудобств и плохой пищи, сколько от опустошенности ума, воли. «Ничтожные муравьи объели до костей вола». Вождь вождей покрылся грязью, оброс бородой, одичал. Раз он даже пытался напасть на господина Кхи-кхи и придушить его, но старикашка легко увернулся.

Господин Кхи-кхи пригрозил, что наденет на Пир Карам-шаха колодки. Тем и кончились попытки вождя вождей что-либо предпринять для своего освобождения.

Одна из ночей тянулась особенно медленно. Сон не шел. Пир Карам-шах вдруг встрепенулся. В отверстии наверху появился свет. Заскрипела, зашуршала спускаемая лестница. Затрещали ступеньки, и на землю тяжело шагнул… Сахиб Джелял. Вот уж кого Пир Карам-шах ждал меньше всего.

Сполз по ступенькам с горящим факелом господин Кхи-кхи.

— Господин вождь вождей, — заговорил со своей обычной иронической улыбкой Сахиб Джелял, — здоровы ли вы?

— Что вам надо? — пробормотал Пир Карам-шах. Ему на память невольно пришли слова его назойливого тюремщика о виселице, всегда стоявшей наготове на площади Мастуджа. Резануло сердце острой болью.

— Чего вам надо? — повторил он вопрос.

— Велик аллах, да вы совсем больны! — огорчился Сахиб Джелял. — Но ничего, сейчас мы вас вылечим. Мы предусмотрительны. С нами врач, великий доктор.

Эти слова сразу вселили в Пир Карам-шаха что-то вроде уверенности. Уже одно то, что величественный бородач сам спустился по колченогой лесенке в мрачную отвратительную яму, говорило о многом. Но он не успел решить, чего ради Сахибу Джелялу понадобилось беспокоиться о нем, Пир Карам-шахе, который всегда относился к самаркандцу с явной подозрительностью и враждебностью.

Но безмерно удивился Пир Карам-шах, когда из-за спины господина Кхи-кхи выдвинулся доктор Бадма.

— Можете ли вы встать? Не нуждаетесь ли в медицинской помощи?

— Что вам нужно? И вы, господин Бадма, с ними?

Бадма сделал знак господину Кхи-кхи. Тот протянул сосуд из серебра и небольшую пиалушку.

— Выпейте, — сказал Бадма. — Глоток бальзама подкрепит вас. Вам предстоит длительное путешествие.

— Это вам так не сойдет! — вспылил Пир Карам-шах. — Я и без бальзама обойдусь. Я белый человек и не дрогну. Куда идти?

— Вы меня не поняли, — едва заметно подняв свои белесые брови, сказал доктор Бадма. — Мы пришли увезти вас из этого неподходящего места.

— Радостные вести, сахиб! — захихикал тюремщик. — Очень радостные, кхи-кхи! Не найдется ли на вашей одежде маленькой золотой пуговички?

— Прочь, господин жадности, — небрежным жестом отстранил старикашку Сахиб Джелял. — Умри, раб! А вас, господин Пир Карам-шах, прошу последовать за нами.

— Что, наконец, происходит? — Пир Карам-шах поднялся, стряхивая с одежды соломинки.

— А то, что вот господин доктор Бадма узнал от господина Молиара о вашем бедственном положении. Мы, ваши друзья, возмутились и…

— Но царь… может спохватиться.

— Что царь… Сломалась арба — лентяю дрова. Вы знаете, здесь, в Мастудже, все решает не Гулам Шо.

— Эта фантастическая особа? Белая Змея?

— Быть может. Но одно ясно. Вам надо немедля отсюда бежать.

Во тьме ночи Пир Карам-шах тайно, воровски покинул Мастудж. Ни один огонек не мигнул в домах на горе Рыба. Надрывно лаяли хором, подвывая по-волчьи на звезды, мастуджские собаки. Стучали копыта коней по крутым каменистым улочкам.

Рядом с конем вождя вождей в темноте маячила фигура шедшего пешком господина Кхи-кхи. Он слезливо постанывал:

— С вас, сахиб, суюнчи! Одну лишь пуговицу, господин! Волшебную пуговицу!

Впереди и сзади, судя по звону подков, ехали всадники. Белели огромные чалмы. «Белуджи!» — мелькнула догадка. Пир Карам-шах видел много раз телохранителей Сахиба Джеляла, хорошо знал их нрав. И то, что они сейчас здесь, ничуть не радовало его. Но что оставалось делать? Он был свободен, конь его рвался вперед, горячился; по такому знакомому фырканью, мягкой ходе, своеобразной манере скрежетать зубами по железу удил Пир Карам-шах узнал, что он едет на своем арабском скакуне. Значит, и коня ему вернули! Это успокаивало. Но куда они едут? И тут по неуловимым почти приметам, по звездам и чуть белевшей в черном своде небес вершине Тирадж Мир он с облегчением понял — его везут в ближнее селение Hуркала. А там его верные люди. С каждой минутой Пир Карам-шах чувствовал себя увереннее.

Но горечь, вызванная событиями последних дней, не смягчалась. Совсем недавно он, вождь вождей, делатель королей, сам когда-то прозванный «некоронованным королем Дамаска и арабов, верховным проконсулом Британии на Востоке», въезжал в селение Мастудж торжественно, как и надлежало господину, властелину горной страны. У крайних домов селения, спешившись, встречали его сам Гулам Шо, царь Мастуджа, и весь его двор. В царском дворце-сарае он, Пир Карам-шах, принимал посольства государств Востока и Запада. Он решал судьбы стран и, быть может, вопросы мировой политики.

Здесь, во дворце, слепленном из саманной глины и неотесанных каменных глыб, Пир Карам-шах лепил своими руками Бадахшано-Тибетскую империю. Здесь он разрабатывал планы завоевания Туркестана и, сидя на пыльной раздерганной кошме, окруженный верными людьми, замышлял стереть с географической карты мира самое понятие СССР.

Он мнил себя диктатором, великим завоевателем, Александром Македонским, Чингисханом, Аттилой, Тамерланом, итальянским дуче Бенито Муссолини, азиатским Наполеоном… Ему представлялось и во сне и наяву, что он — знаменитый Томас Эдуард Лоуренс — всесилен, что в его власти бросить все могущественные силы против большевиков: армии стран Антанты, русских белогвардейских генералов, японских самураев, чанкайшистов, бухарского эмира, туркестанскую эмиграцию, басмачество, калтаманов Джунаида, Тибет, Афганистан, персидского шаха, всю Англо-Индийскую колониальную империю с сотнями тысяч сипаев, артиллерией, аэропланами, золотом, пуштунскими вооруженными до зубов племенами. Всё он держал в своих руках, все положил на чашку весов истории, весь азиатский Восток с его деспотиями, исламом, индуизмом, буддизмом, феодалами, раджами. Перед ним пресмыкались, ему поклонялись, ради него проливали кровь, безропотно умирали. Он раздавал милости, делал королей, распоряжался миллионами жизней.

И вот теперь, трусливо спасая жизнь, словно базарный вор, вождь вождей бежит из захудалого селения, захудалой столицы никудышного царства, которое не стоит и плевка властителя душ. Бежит без оглядки. События обрушились на него, втоптали в грязь, раздавили.

Его начинало что-то душить… Он бежит, чтобы не погибнуть жалко, глупо. Благородный человек умирает сражаясь. А он бежит. Он ничего не знает, не понимает. Он великий, всемирно известный Лоуренс, игрушка в руках какой-то Белой Змеи, каких-то непонятных, неясных сил, вставших из недр гор. И он ничего не знает… Щепка в потоке… Ему ничего не говорят. Его торопят: «Скорее! Скорее!»

И тут еще от его коня не отстает этот жалкий плут Кхи-кхи, еще вчера грозный распорядитель жизнью и смертью, одним своим зловещим видом напоминавший о виселице. Кхи-кхи вцепился в Пир Карам-шаха дрожащей рукой, дергает стремя и гнусно шепелявит: «Пуговичку, одну пуговичку!» И такого он, белый человек, боялся, и перед таким ничтожеством он дрожал за свою жизнь! Вот ударить его каблуком в лицо. Каблуком, каблуком! И тут же поймал себя на мысли: «Нельзя… Нельзя поднимать шум».

Тряской рысцой бегут лошади. Звенят подковы. Шлепают по щебенке подошвы калош. Господин Кхи-кхи все ноет и ноет про пуговицу. Бренчат во тьме удила. Молчат спутники.

В селении, там, на горе, лают хором собаки. В хижинах ни огонька, ни искорки. И Пир Карам-шах думает: «Мастуджцы спят. Хорошо! Забились в холодные норы и спят». Да, они не видят его бегства… постыдного бегства. Крадучись, он уползает по горным тропам. Уползает, потому что боится за свою жизнь…

Долго в полнейшей тьме они спускались куда-то вниз. Подковы скрежетали по камням, высекая синие искры. И вдруг ночной чистый воздух наполнился сладким, отталкивающим запахом тления. Он делался всё гуще, сильнее, отвратительнее. Он перехватывал горло, не давал дышать. И Пир Карам-шах не выдержал, спросил тихо:

— Что это? Откуда вонь?

— Кхи-кхи! — послышался кашель старика, и рука его задергала ремень стремени. — Воняют так, пахнут ваши, господин. Пахнут и храбрые воины и трусы одинаково, кхи-кхи… мертвые… Ваши гурки тут под обрывом… с того дня… Как упали, так и лежат ваши… Некому предать погребению, едят их шакалы… Или вы слезете с коня и закопаете в могилы, кхи-кхи?

Кровь прилила к голове. Застучало в висках. Его воины, его гурки! Смелые, великолепные, гранатовощекие… лежат на камнях. Нелепая, ужасная смерть… А он и забыл о них. Быстро он забыл своих сподвижников… созидателей великой империи… И надо же, случайная тропинка так беспощадно, жутко привела сюда под утес. И несколько футов каменистой тропы и трупного запаха еще раз напомнили о тщете всех замыслов.

Так и сорвал бы ярость на ком-нибудь. С наслаждением он сейчас ударит этого топчущегося у самого стремени отвратительно хныкающего старикашку Кхи-кхи. Вождь вождей даже отводит ногу со стременем чуть назад, чтобы лягнуть тюремщика прямо в его физиономию, прячущуюся в темноте. Отплатить тюремщику за все: за гнилую солому, за проплесневевшую корку, за вечную темень зиндана, вонь, смрад, за его язвительное «кхи-кхи», за постоянный страх смерти. Чтобы старикашка захныкал уже не так. И тогда!..

И вдруг оказалось, что тюремщика нет. Смутная серая фигура господина Кхи-кхи растворилась неслышно в темноте. Рядом с конем на тропинке его не оказалось.

Под ногами коня уже шумел, ворчал горный поток.

И Пир Карам-шаху осталось возблагодарить судьбу. Он вырвался из селения Мастудж. Выехал благополучно, унес ноги.

Совсем недавно Пир Карам-шах въезжал в Мастудж надменный, могущественный, без пяти минут правитель всей Центральной Азии, вызывающий трепет и преклонение. Сейчас он покинул селение потрепанным волком, ничтожный, преследуемый, дрожащий за свою шкуру.

И даже это можно было бы стерпеть. Мало ли куда поворачивает свое колесо судьба. Нестерпимо, несносно, что верх над ним взяла женщина, нет, девчонка.

И самое горькое — он сам принял участие в сотворении ее, в создании мифа. Они — Пир Карам-шах, мистер Эбенезер, мисс Гвендолен — вообразили себя Пигмалионами, выдумали бухарскую принцессу, изваяли ее своими руками наподобие древнегреческой Галатеи, прекрасную, обаятельную.

Прелестную, лирическую сказку об оживленной эллинскими богами скульптуре «боги» из пешаверского бунгало переиначили на свой манер. Они приготовили марионетку, дали ей жизнь, воображая, что она будет послушным дергунчиком в их руках. И просчитались.

Получилось совсем как в индусской волшебной сказке про резчика по кости, портного, ювелира и брахмана. Резчик — скажем, Пир Карам-шах — изваял из слонового клыка статую девушки Моники. Потом портной обрядил ее в богатое платье, и таким портным оказалась мисс Гвендолен-экономка. А ювелир, мистер Эбенезер, украсил статую перлами и самоцветами бухарского престола. Брахман же — Ага Хан — попытался вдунуть в Монику душу. И резчик, и портной, и ювелир, и брахман вообразили, что все они имеют право собственности на свое творение. Но пока они спорили и дрались из-за девушки, она решила свою судьбу по-своему. Она не пожелала подметать стружки и опилки в мастерской резчика. Ей претило колоть иглой пальчики в портняжной мисс Гвендолен. Она презрела драгоценные побрякушки эмира. И совсем скучно ей показалось слушать поучения брахмана. Она раньше всех поняла, что она не кукла, и не позволила играть собой…

Творцы Моники не задумывались, а что из себя представляет их марионетка. Они забыли слова азиатского философа: «Чрезмерная мудрость хуже глупости». Они не учли, что девушка очень восприимчива и не лишена природного ума. Они требовали от нее лишь одного: «Не удручай себя думами, не тревожь свое сердце». Моника все осмыслила и истолковала по-своему.

Она прожила тяжелое детство и узнала изнанку жизни. И хоть из нее сделали принцессу, на самом деле она осталась дочерью чуянтепинского углежога с жизненной хваткой батрачки. Но светская дрессировка в бунгало мистера Эбенезера Гиппа, колониального чиновника, не пропала даром. Монику многому научили, дали ей немало настоящих знаний, не говоря о том, что она получила внешний лоск английской аристократки. На ее счастье, ни мистер Збенезер, ни тем более мисс Гвендолен не делали попыток скрывать от воспитанниц своих целей и ничем не прикрывали ни своего лицемерия, ни ханжества. Более того, они учили Монику и тому и другому совершенно открыто.

Принцесса бухарская исчезла так же, как исчезла в индийской сказке кукла из слоновой кости с глаз резчика, портного, ювелира в брахмана, оставив их полными изумления и разочарования.

Мистер Эбенезер, мисс Гвендолен-экономка, эмир бухарский Алимхан, Пир Карам-шах, Живой Бог вполне уподобились сказочным персонажам. Им оставалось удивляться и недоумевать. Но творение их рук, их кукла-принцесса не просто исчезла. Крестьянская девочка из безвестного советского селения Чуян-тепа помогла разрушить громадное здание хитроумной политики, которое Англо-Индийский департамент воздвигал по кирпичику уже много лет на подступах Памира.

МИСС ГВЕНДОЛЕН ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

У них извращенная жажда уничтожать, ибо такие люди сами живут под угрозой уничтожения.

Хуршам

Дружить со змеей — играть с мечом.

Андхра

Встретила Моника доктора Бадму очень расстроенная. Брови ее были упрямо сдвинуты. В глазах читалась решимость и мольба. Девушка нимало не походила сейчас на нежную тепличную куклу. Такое впечатление усиливалось темным, почти черным покрывалом, надвинутым на лоб. И лишь изящная мушка на розовой щеке и драгоценный браслет на тонком запястье напоминали, что Моника — невеста всемогущего Живого Бога.

Неприятно поразило доктора Бадму, что она пренебрегла всем строжайшим ритуалом, обычно неуклонно соблюдавшимся в исмаилитском эгаматгох — подворье на приемах паломников-богомольцев, да и вообще всех посетителей. В обширной расписанной ярко гостиной не оказалось не только волшебно разряженных прислужниц, но даже властной старухи-домоправительницы, обычно не отходившей ни на шаг от Моники.

— Вы больны? — нарочно громко спросил доктор и тут же вполголоса, но сердито заметил: — Какая неосторожность! Мы же и при вашей свите могли бы объясниться.

Он снова заговорил громко о признаках болезни, об ударах пульса, о лекарствах, явно рассчитывая на то, что их подслушивают. Ему всегда не нравилась обстановка подворья Белой Змеи. Да и сейчас мрачноватая, с низким балочным потолком приемная зала, вся увешанная расшитыми тяжелыми драпировками, загроможденная драгоценной утварью, резными столиками, уродливыми изваяниями, вызывала невольную тревогу. В большей части гигантских бронзовых светильников огонь не горел. Среди китайских ваз в рост человека, по нишам в стенах, по потолку бродили и колебались бесформенные тени то ли от прячущихся по углам наушников, то ли от странных каких-то животных. Что-то шуршало и тихо вздыхало.

— Здесь нет людей. А там гепарды, живые. Два ручных зверя. Прислал читральский низам… Взятка, чтобы я попросила за него у Ага Хана. Какой-то проступок и серьезный. Но с гепардами осторожней, кто их знает. То смирно мурлыкают, то шипят и огрызаются. А глазищи! Ночью снятся.

Зеленые, светившиеся фонариками глаза гепардов тоже не нравились доктору Бадме. Но он не отвел взгляда и не отводил в течение всей беседы.

— Такой вид у кошечек, точно подслушивают и все понимают, — пробормотал доктор.

— Тут все подслушивают. Но по-французски не понимают — никто, решительно никто, говорите, что угодно. Но хоть изредка произносите хоть два-три слова по-персидски или по-узбекски. А теперь вот посмотрите. Что вы скажете? — Она пододвинула доктору изящно запечатанный свиток и уже громче проговорила: — Пощупайте мне пульс. Не правда ли, ускоренный. Ах, доктор, у меня, вероятно, жар, настоящая горячка. У меня ужасно голова болит… Да разверните же свиток. Тут есть от чего голове разболеться. Доктор, милый, дайте мне такого лекарства, чтобы душу успокоить и чтобы головную боль унять… Замбарак, Гульаин, что вам тут нужно? Я сказала: не заходите, пока не позову… — Последние слова относились к девушкам-горянкам, непонятно как оказавшимся за большущим, облицованным пластинками цветной жести сундуком. — Убирайтесь, вы мешаете доктору лечить меня! — Моника тихо продолжала: — Такие преданные подружки, и, быть может, тут все такие — уже точат ножики… Помогите, доктор! Меня убьют! — Она схватила руку Бадмы и прильнула к ней щекой.

В ужасном волнении девушка развернула свиток и протянула доктору:

— Картинка? Та миниатюра?

— Смотрите! Смотрите! Это знак… ее знак! Приговор! Это от той… от Гвендолен! О, она подает весть… Напоминает о себе!

Доктор знал о миниатюре из «Бабур-намэ» — Моника уже нашла случай и рассказала ему о страшной детали старинного рисунка средневекового художника, который изобразил с натуралистическим искусством момент, когда гаремные служители с равнодушными тупыми лицами хладнокровно отрезают головы гаремным красавицам в крепости Менге в момент штурма ее войсками Бабура.

Бадма помрачнел. Он не стал разуверять расстроенную Монику, что это простое совпадение. Он слишком хорошо знал и мисс Гвендолен и методы Англо-Индийского департамента. Одно было загадочно, зачем понадобилось англичанке предостерегать девушку, настораживать ее? Гораздо проще было бы нанести удар неожиданно и так устранить ее. Или мисс Гвендолен еще рассчитывала запугать невесту Живого Бога и заставить ее служить британским планам? Вероятно, Ага Хан и не подозревал, что делает в Мастудже его именем его божественная невеста. Но не исключено также, что Живой Бог втайне рассчитывал руками Моники проводить независимо от Англо-Индийского департамента свою самостоятельную политику.

И в том и в другом случае Моника была жертвой. И что ей грозила опасность, и смертельная притом, не вызывало сомнений.

— Как к тебе попала эта картинка? — спросил, поморщившись, доктор Бадма.

— Привез гонец из Хасанабада. Вы знаете — гонцы с подарками приезжают чуть ли не ежедневно. Этот — его зовут Бхат, раджпут, — он приезжает не первый раз. Отчаянный. С ним моя мегера-домоправительница отсылает донесения… Ездит в любую погоду. Он привез молитву на бумажке, серебряную банку с вареньем из мадждадийя, семицветный сосуд для благовоний. Ну и эту… эту гадость…

— Ты… ты ела варенье? — спросил доктор Бадма. В тоне его прозвучал такой испуг, что Моника с чувством признательности посмотрела на него и живо заметила:

— О, нет. Я посмотрела на картинку, и мне сделалось нехорошо. И я подумала… Но вы думаете?

— Сейчас можно ждать чего угодно. — Бадма осторожно повертел и баночку и семицветный сосуд, открыл и то и другое и осторожно понюхал. — Да, слишком много неприятностей натворила господам англичанам в Мастудже госпожа Белая Змея, чтобы они там у себя, в пешаверском бунгало, могли спать спокойно, да и Ага Хан…

— Нет, нет. Старичок ни при чем… Он очарован и… и меня лелеет и балует. Он не способен на такое… злодейство.

— Предположим. Но мы в Азии, да еще древней, а здесь и не такое возможно… — Он постучал пальцами по миниатюре, и она с легким шелестом, похожим на шипение, свернулась в тугой свиток. — Где тот, кто привез все это? Как могла попасть в подарки эта штука?

— Где Бхат? Он из рода Ага Хана, то есть из его касты. Он уже пять раз в холод и вьюгу приезжал. Бхат безропотный, верный пес Ага Хана.

— Дай-ка мне молитву твоего старичка… достопочтенного твоего нареченного.

Протянув сложенный листочек, Моника покраснела.

— Вы… вы меня упрекаете.

— Шучу… шучу. Гм… Очень интересно! А ты читала молитву?

— Нет, я присылаемых им молитв не читаю. Я плохо разбираю урду. Я еще не выучила…

— А вот в эту молитву надо было хоть заглянуть. Здесь не только на урду, здесь и на обыкновенном английском есть приписочка. И приятный женский почерк!

— Где? Где?

Внизу под текстом молитвы имелась приписка:

«Девочка, не заносись в своем величии. Ты вышла из послушания. Вспомни истину — враг без головы лучше, а красавица без головы хранит верность».

— Боже, это она! Мисс Гвендолен. Я пропала!

— Женский почерк, — заметил сухо Бадма. — Ясно теперь, это не твой старичок! Прикажи позвать гонца. Допроси его. Сделай так, чтобы я слышал.

Моника ударила в гонг. Вбежали прислужницы.

— Поставьте там ширму. Великий доктор займется в покое и тишине изготовлением лекарств. А вы приведите сюда усатого раджпута, гонца, посланца всесвятейшего моего жениха и повелителя.

Когда гонец Бхат, крепкий, широкогрудый раджпут, с почти черным лицом и длиннейшими усами был введен в приемную залу, там уже все изменилось. Горели светильники, пламя которых плескалось в жемчугах и самоцветах ладакских занавесов и японских лаковых ширм, отражаясь в зеркалах и сосудах. Невеста Живого Бога исчезла. Бхат не удостоился ее лицезреть. Он слышал лишь ее голос. «Серебряные колокольчики не звонят так нежно», — уверял он слуг после аудиенции. Бхата все так очаровало и ослепило, что он совсем не помнил, какие вопросы ему задавала Белая Змея. Но отвечал он с обстоятельностью, присущей человеку неграмотному, но добросовестному.

«В Хасанабаде вручили мне дары — мадждадийя — новое варенье, благовония в семицветном сосуде и молитву. Доехал я до Пешавера, слез. Закинул переметную суму на плечо и пошел в караван-сарай, где у меня всегда прикармливается кашмирская лошадка. Хороша она на перевалах да крутых тропах. Иду, значит, но тут шасть ко мне полицейские и отвели в английское бунгало с белыми колоннами. Посреди тенистого сада стоит. Там беловолосая английская бегим посмотрела дары Живого Бога, добавила свиток с печатью и сказала: „Бхат, я вижу тебя насквозь, до самого донышка твоей души. Ты поедешь, как тебе повелел Ага Хан, в Мастудж с дарами, но иди не к Белой Змее, а найди там-то и там-то человека по имени Ширмат. Он скажет, что тебе надо делать. Повинуйся ему во всем. Послушание — награда. Ослушание — гибель“.

В конюшне бунгало мне позволили выбрать самого отличного коня. Я не хотел. Я говорил: „А в караван-сарае у меня хорошая кашмирская лошадка, знающая перевалы и каменистые тропы“. Но там были два, подобные злым дивам, полицейских. Они и слушать про лошадку не пожелали, и мы поехали. Ехал я и думал: „Здесь что-то не то. Живой Бог не сказал ничего про Ширмата. Это злоумышление проклятых инглизов. Живой Бог приказал передать варенье, семицветный сосуд с молитвой в собственные руки своей невесте, а не Ширмату“. Но конные полицейские — дивы — не отступались от меня ни на шаг, даже когда я отходил от дороги по нужде. Сколько мы ни ехали, а мысль о награде и возмездии не оставляла меня. Не доезжая до мастуджского моста, я повернул коня со скалы прямо в реку. Высоко было, но ничего. Обошлось бы, но кто знал, что дивы-полицейские станут стрелять. Застрелили они коня. Вода кипела, словно в котле. Меня крутило и било о камни, но я не выпускал из рук переметной сумы с дарами. Холод сводил судорогой ноги и руки, я превратился в лед, но Живой Бог помогает своим детям. Вода вынесла меня на песок, а конные полицейские, погнавшие коней в поток за мной, утонули. Я закинул на плечо переметную суму и пошел на гору Рыба, к вам, госпожа».

Гонец рассказывал долго и многословно. Он всё возвращался к кашмирской лошадке, оставшейся в пешаверском караван-сарае и уверял: «Если бы она, я б давно ускакал бы в горах от дивов. Английский конь тяжел на ноги, где уж ему по горам ходить. Моя лошадка — птичка. Горные тропы понимает…»

Бхата выпроводили.

— Верных последователей имеет Живой Бог. Велики сила и влияние Ага Хана, — сказал доктор Бадма. — Мисс Гвендолен не учла этого, не смогла ни запугать, ни купить усатого простачка Бхата.

— Купить? — удивилась Моника.

— Усатый Бхат умолчал, что нежные ручки Англо-Индийского департамента отсчитали тридцать золотых гиней за то, чтобы переметная сума попала в руки Ширмата и чтобы Ширмат явился с подарками к тебе в подворье… О золоте Бхат умолчал. С золотом ему не хочется расставаться. Ну бог с ним, оставим его ему.

— Я боюсь. Страх ползает где-то рядом, шагает бок о бок.

— Если бы ты не боялась, ты была бы тем, что хотели из тебя сделать твои воспитатели — деревянным манекеном. Но ты живая девушка, и тебе следует их бояться. Но дело серьезное. К счастью, у нас есть еще время подумать. Итак, золото, пули, черная месть. Все атрибуты «плаща и кинжала». Ужасно, что ты попала в самую гущу событий. Ясно, мисс экономка, а значит, и департамент осведомлены, что здесь, в Мастудже, наделала Белая Змея.

— Что?

— Подняла всех здешних исмаилитов против инглизов. Раз и навсегда оторвала бадахшанцев от Ибрагимбека. Взяла самого всемогущего вождя вождей за горло и способствовала провалу создания великой Бадахшано-Тибетской империи. А материальные потери! Где караваны с вооружением и прочими военными грузами? Где горно-полевые пушки. Мало, что ли, этого? Да за одно из этих дел Белую Змею надо сжечь на медленном огне!..

— И… они решили?..

Доктор снова развернул свиток и долго смотрел на миниатюру.

— Сначала я не понимал, к чему свиток, картинка. Психическая атака? Бабский каприз? Нет, тут тонкая женская садистская месть: пока бы ты разглядывала рисунок, Ширмат ударил бы ножом…

— А-а!

— К тому же ты права. Исмаилиты слишком верят в тебя, да еще с припутанной сюда легендой о Белой Змее. Им надо во что-то верить. Видимо, англичане не успели разубедить Ага Хана, доказать, что его посланница и невеста занимается подрывной деятельностью в Бадахшане. Иначе Гвендолен не подсылала бы к тебе таинственных убийц, а просто натравила бы на эгаматгох тех же мастуджцев. Предлог бы нашелся…

Моника зябко куталась в покрывало.

— Они меня убьют. Я знаю, мисс часто намекала. Она не успокоится, пока…

— Сделаем так, чтобы не доставить ей такого удовольствия. Ни Ширмат, ни кто другой не привезет в хурджуне голову… такую милую головку, — голос доктора Бадмы странно дрогнул. — Эта культурная святоша не получит такого удовольствия…

— Ведь еще есть Гулам Шо, царь. Он трус, но боится и уважает старичка Ага Хана. Царь хоть и учился в Европе, но суеверен и всего боится. Он… на него можно положиться.

— Суеверия суевериями, но я его больше всего опасаюсь. Двуличен и корыстолюбив. Неизвестно, что он знает и чего не знает.

— Как страшно! Не бросайте меня здесь одну. Я умру от страха. Я убегу в горы. Лучше замерзнуть в снегу, чем видеть их с ножами…

— Одно ясно — тебе делать здесь нечего. Едем.

— Домой!

Вдруг она бросилась к доктору и замерла в его объятиях. Он гладил ее волосы и бормотал:

— Моника, девочка моя…

Решительно он отстранил девушку.

— Прошу тебя!.. Ты сама знаешь — тут и стены, и двери, и окна полны глаз и ушей… Как неосторожно! Только бы не поздно. Не верь никому. Быстро собирайся.

Он снова заговорил во весь голос:

— Сейчас закончу составление лекарств. Приступим к заклинаниям. Зови, принцесса, всех сюда. О, чатурмахария каикка! Духи добра и зла!

И когда полные любопытства и страха прислужницы во главе с грозной домоправительницей сбежались в приемную залу, все помещение затянулось дымом курений, сквозь который чуть мерцали огоньки светильников. И где-то в сумраке слышались заклинания и молитвы, которые громко нараспев читал таинственный доктор Бадма из таинственного Тибета…

А в тот самый час усатый гонец раджпут Бхат с трепетом и не меньшим страхом держал ответ перед Сахибом Джелялом. Простодушный, наивный исмаилит чуть ли не подавился гинеями, насыпанными в его мошну лилейными ручками английской бегим. Бедняга не понимал только, как об этом дознался величественный раджа, кем слыл в Мастудже Сахиб Джелял. Для раджпута тридцать золотых гиней были целым богатством — и земельным участком, и домом, и парой быков. Когда же он сообразил, что бородач-раджа и не думает отбирать у него золото, он мгновение сделался его преданным слугой, даже рабом. Он тут же поклялся всеми раджпутскими клятвами сделать беспрекословно все, что прикажет ему раджа.

— Вот ручей! Набери в пригоршню воды. Выпей! Выпил! Смотри, я тоже пью. Отличная прозрачная вода. Через нее отлично видно, что у тебя внутри. Всё, что ты думаешь и будешь впредь думать, у меня здесь, в голове. — И Сахиб Джелял приложил торжественно ладонь ко лбу. — Клянись именем и милостью Живого Бога делать всё, что тебе прикажу я.

Бхат рвал себя за длинные свои усы и клялся. Сахиб Джелял остановил его:

— Хватит! Счастлив твой бог, что ты не послушался английскую бегим, а отвез подарки прямо Белой Змее. Иначе твоя глупая голова торчала бы на воротах на шесте. А теперь отвечай: где Ширмат со своими людьми? Английская бегим сказала, где искать Ширмата.

Бхат не колебался:

— Она сказала. Иди в селение Hуркала. Ширмат там. Он разжигает свой очаг в жилище дяди царя.

— Отсюда до Hуркала два часа пути всаднику, — думал вслух Сахиб Джелял. — Ты пойдешь к нему. Отдашь мадждадийево варенье, семицветный сосуд с благовониями. Вручи ему свиток с печатью и скажи… Что тебе приказала на словах красивая английская бегим?

— «Это знак. Вручи его Белой Змее и да свершится предуказанное аллахом!» Вот что сказала беловолосая бегим.

— Иди!

— Что будет дальше?

— Не задавай вопросов.

— Что сделает Ширмат?

— Помни слова мудрого: «Он присутствовал и не присутствовал. Он видел и не видел. Он слышал и не слышал».

— Но у Ширмата полно людей… Все вооружены. У всех по сто глаз, сто ушей. Черная рука мести ухватила меня за воротник.

— Приделай себе крылья. После разговора с Ширматом лети ко мне. У тебя будет столько золота, что сделаешь руку мести белой. Ты получишь еще тридцать золотых. Быстро! Отправляйся!

— Пешком? О моя кашмирская лошадка, ты осталась в пешаверском сарае.

— Ты прав. Пешком ты прошагаешь целый день. Бери моего коня.

Сахиб Джелял долго смотрел вслед всаднику, карабкавшемуся по щебнистым осыпям.

Берег ручья был покрыт буйными весенними травами, вода с легким журчанием переливалась по камням, в синюю небесную твердь упирались белоснежные вершины. И Сахиба Джеляла можно было вполне принять за мастуджца, вышедшего подышать свежим воздухом. Он прохаживался взад и вперед и говорил громко сам с собой:

— Что ж, всякому делу приходит завершение. Девушка свернула шею богатырю, и богатырь обо всем забыл. Да, надо спасать девушку.

С растерянным удивлением Сахиб Джелял оглянулся. Он был один, и слова его могли слышать только жаворонки, певшие в вышине свои нежные песни.

Подхватив на пояснице полы своего длинного халата, Сахиб Джелял начал подниматься на гору. Он шел по узкой, видимо, хорошо знакомой тропинке, более походившей на крутую каменную лестницу. И каждая каменная плита-ступенька становилась ступенькой его мыслей.

«Доктор Бадма прав. Монику надо спасти. Спасая ее, мы раскроем себя. Но что нам делать еще здесь, в Мастудже? Наша группа помешала всем планам департамента. Антисоветская коалиция рассыпалась. Пышное здание центральной азиатской империи развалилось. Департамент вынужден убрать самого опасного врага — вождя вождей — отсюда куда-нибудь подальше. Куда? Неважно. Вместе с тем надолго обезврежены все происки департамента против Афганистана, потому что и сеть шпионов Иран — Афганистан — Северная Индия — Синцзян теперь в наших руках. Пуста казна Бухарского центра, потому что, пока идет грызня между Бош-хатын и Алимханом, деньги будут лежать без движения на счетах в банках. Наконец, долгожданного оружия и амуниции Ибрагимбек не получил, и авантюру свою ему начинать придется слабым, неподготовленным. И во всем видна рука Белой Змеи. Сколько она сделала, и ей угрожает гибель. И надо понять доктора Бадму. Ради того, чтобы отвести от девушки руку убийцы, Бадма идет на действия слишком явные, слишком открытые».

Да и то, что сейчас предпримет он, Сахиб Джелял, во имя дружбы, приведет к тому, что ему придется уйти, исчезнуть. А что сделает доктор? Вернее всего, и он уйдет, и имя Бадмы будут отныне только вспоминать.

На половине подъема из-за каменных глыб выбрался человек в белуджской чалме и, ни слова не говоря, пошел следом. Сахиб Джелял даже не обернулся. Так вдвоем они дошли до пастушьей полуземлянки. Сахиб Джелял толкнул щелястую, ветхую дверцу и вошел.

В темном промозглом помещении едва тлел огонек в очаге. Вокруг него угадывались в белых гигантских чалмах сидящие на земле люди.

Прежде чем заговорить, Сахиб Джелял выпил с удовольствием большую миску кислого молока.

— Люди подобны плодам, — заговорил он наконец. — Есть сладкие, есть кислые и горькие, вызывающие зубную боль. Один стервятник сидит на кусте розы, и его ядовитые когти отравили цветы.

— Кто такой стервятник? — спросил седоусый, но еще крепкий, воинственно выглядевший главарь белуджей.

— Ты его видел, Малик Мамат, — сказал Сахиб Джелял. — Стервятника зовут одноглазый Ширмат. Тысячи вдов и сирот в его стране, откуда он, вопиют о мести.

— Прикажете, хозяин, надеть одежды мести?

— Слушай, Малик Мамат, что я тебе скажу.

— Мы — белуджи, — сказал просто Малик Мамат. — Мы люди степей и гор. Наш дом — камни, наше одеяло — баранья шкура, наше вино — вода источников, наша пища — корка хлеба. Приказывайте, хозяин!

Сахиб Джелял позвал его, и они вышли из землянки.

— Видишь, Малик Мамат, внизу белую тропинку, что ведет в Мастудж. Ширмат со своими выедет на эту тропу. Он и его люди не должны проехать в Мастудж.

— Они и не проедут. А головы привезти вам, хозяин? — говорил о головах Малик Мамат с полнейшим равнодушием. Наверное, он проявил бы больше оживления, если бы речь шла о заказе на мешок моркови или арбузов.

— Прикажите похоронить их с головами. Безголовые не найдут дорогу через мост Сыръат в рай. А теперь прикажите привести мне коня.

— На вашем коне, хозяин, уехал тот раджпут с усами. Прикажете догнать его и… чтобы он больше не крал коней!

— Совсем забыл. Я сам ему дал коня. Приведите другого.

Уже совсем стемнело, когда Сахиб Джелял слез с низкорослого белуджского конька у самой двери дворца-сарая мастуджского повелителя.

Громадный, неуклюжий Гулам Шо метался черной тенью по тронному залу. Он рычал и хрипел, временами гулко ударяя себя в грудь огромными кулаками. Он не знал, что происходит. Он не понимал, что происходит! Придворные разбегались. Слуг он сам разогнал. Дворцовая челядь и юные жены попрятались.

Он вопил:

— Клянусь, бездельники сидят сусликами в норах! Они дрыхнут, когда боятся, дрянные сурки!

Гулам Шо сам боялся. Всего боялся. Буквально трясся от страха. Он боялся инглизов, которые с часу на час могли появиться на перевалах. Боялся читральского низама, давно точившего зубы на Мастудж. Вождя вождей, бежавшего якобы на север, но все еще страшного и опасного. Гурков, уезжавших на похороны своего старейшины, но появившихся уже в двух днях пути от Мастуджа. Тибетского доктора Бадмы, который был здесь со своим колдовством и темными заклинаниями и которого никто не видел со дня гибели гурков. Это было страшнее, чем если бы его видели. Но больше всего Гулам Шо боялся Белой Змеи, которая приказывала и повелевала именем Живого Бога.

Дрожащими пальцами его величество мял в руках большой пакет, судя по форме и печатям, исходивший из Англо-Индийского департамента.

— Нет, нет! Не подходите! — вскричал Гулам Шо, увидев переступившего порог Сахиба Джеляла. — Нет! Совершенно секретное предписание. Ужасное предписание! А… а… Но вас, однако, оно не касается.

Он никак не решался сказать, что это за предписание. С одной стороны, он хотел посоветоваться с Сахибом Джелялом, с другой — просто боялся его.

Времени для раздумий не оставалось. Сахиб Джелял бесцеремонно отобрал пакет, вынул бумагу — пакет был уже вскрыт — и, склонившись к огню, горевшему в очаге, начал читать, инстинктивно отодвигая присунувшегося вплотную и сопевшего прямо в ухо Гулама Шо.

— Иншалла! — проговорил медленно Сахиб Джелял. — Нож дошел до кости.

Он читал и перечитывал предписание департамента, совершенно официальное, за подписями и с печатью. Царю Мастуджа предлагалось немедленно доставить госпожу Монику-ой Алимхан под усиленной охраной в город Пешавер в канцелярию Англо-Индийского департамента. «При малейшей попытке с чьей бы то ни было стороны помешать выполнению предписания не останавливаться перед крайними мерами».

— А что такое — крайние меры? Вы знаете, ваше величество?

— Я пойду к Белой Змее. Она допустит меня к себе. Я поклонюсь ей, невесте Живого Бога, и попрошу…

— А если она не поедет?

— У меня нет выбора! — закричал Гулам Шо. — У меня мало воинов, у меня половина воинов разбежалась. У меня нет сил. Я пойду в тот час, когда в подворье только бабы. Белая Змея пользуется уважением. Она никого не боится, и у нее нет охраны. Я заберу ее, посажу на лошадь…

— А если поднимутся крик и вопль. Со всех сторон сбегутся исмаилиты. Они же разорвут вас в клочья…

— Англичане не простят мне, если… Англичане вздернут меня, если я не искуплю всех бед… Искупление — эта Белая Змея… — Он забегал по комнате, потрясая кулачищами. Вдруг он подбежал к Сахибу Джелялу. — Или мое царство, или Белая Змея! Но что это?

Он бросился к дверям и прислушался. Он слушал горы и долины до боли в ушах.

И он действительно расслышал в закатной мгле глухие удары.

По скалам и ущельям многоголосым эхом раскатилась дробь выстрелов. Гулам Шо схватился за сердце, упал на кошму, забил огромными ногами и захрипел: «Они!.. Убит! Убит!»

Тотчас же он сел и, тараща глаза, спросил:

— Я — царь. Они не посмеют меня повесить?

Сахиб Джелял с сожалением смотрел на Гулама Шо и декламировал:

То передними брыкал ногами он.

То ревел, щеря зубы, часами он.

То со львом он гордо равнял себя.

То ужасным драконом считал он себя.

Не обращая больше внимания на мечущегося Гулама Шо, Сахиб Джелял еще раз прочитал предписание. Ему бросилось в глаза, что под ним стоит подпись не Эбенезера Гиппа, а чья-то другая.

— Значит, службе его пришел конец, — удовлетворенно пробормотал он. — Но она… прелестная мисс Гвендолен! — Совсем не к месту он вздохнул и посмотрел на Гулама Шо. Тот все еще прислушивался к звукам спустившейся на долины ночи.

— Что бы это могло быть? Кто-то стрелял.

Сахиб Джелял тоже прислушивался к тому, что делалось снаружи. Он первый услышал быстрые, легкие шаги многих спешащих людей. Огромными звериными прыжками Гулам Шо бросился в самый темный угол и затаился там.

В тронный зал ворвались толпой косматые, растерзанные белуджи. Они оглушили воинственными призывами, звяканьем железа, щелканьем винтовочных затворов. С воплем «Бей!» главарь их Малик Мамат подскочил к Сахибу Джелялу и, метя пол концом распустившейся огромной своей чалмы, поклонился в пояс.

— Сделано, хозяин! Вот кровь на клинке. Смотри.

— Что скажешь, воин? — спросил Сахиб Джелял. Видимо, ему нелегко было сохранить невозмутимость.

— Ты не позволил показать тебе их головы. Они остались там. Ножи у белуджей наточены, режут чисто. Стервятник не ждал нас на дороге. Белуджские орлы налетели сверху. Проклятые не успели снять с плеч оружие… Белуджи прыгали, крюками стаскивали с коней. Сколько у нас теперь коней! Много коней. Белуджи резали, кололи. Кровь там, на мастуджской тропе. Всех кончили. Один дьявол хитер. Поднял коня на дыбы. Крутился бесом. Стрелял. Метко стреляет, пес. Был бой. Мы заползли в камни. Мы тоже стреляли. Погас светильник жизни нашего Карима. Мы стреляли. Мы закопали мертвых вместе с головами. Они не упадут с моста Сыръат… Пусть идут в рай… Мы вымыли камни на тропе. Нельзя, чтобы шакалы лизали кровь мусульман…

Он все выкрикивал слова и потрясал саблей и винтовкой. Сахиб Джелял стоял все такой же прямой, спокойный. Обычный противный, одуряющий холод вползал снаружи. Ноги белуджей хлюпали в слякоти мокрой грязи, натащенной со двора через порог. Грязь была в неприятных темных красных пятнах. Гигантской глыбой Гулам Шо серел в углу.

— Эй, царь, что ж? Смотри, у тебя стены увешаны ружьями да мечами. Бери же в руки оружие, ты, потомок Александра! Защищайся!

Головы белуджей повернулись как одна. Снова воинственный вопль наполнил зал. Гулам Шо медленно вышел из угла, согбенный, жалкий, к очагу.

Сахиб Джелял молитвенно провел руками по бороде.

— Слава тебе, белудж Малик Мамат! Храбрость и мужество твоих смельчаков заслуживают награды. Я не спрашиваю, сколько пуль съели проклятые стервятники Ширмата. Я не спрашиваю, сколько белуджей сложили головы в схватке. Цену крови племя белуджей получит сполна вот с него… с царя…

— Не будем скорбеть о тех, жизнь которых прервалась, — с мрачным спокойствием проговорил Малик Мамат. — Да оплачут их матери и жены!

— Чем дольше живет человек, тем больше у него врагов, чем скорее умрет человек, тем больше у него друзей. А где тот раджпут с длинными усами, наш друг?

Малик Мамат растерянно сдвинул чалму на лоб и откровенно почесал заросший космами затылок.

— Не доглядел я… В темноте мои воины не разобрали… Мы его тоже похоронили, приставив голову к тулову. А деньги… они вот…

Нехотя он протянул кошелек Сахибу Джелялу.

— Оставь себе… Не пришлось Бхату купить себе дом и волов. Пусть купит храбрейший из белуджей. Добавь золотые к цене крови, которую ты возьмешь с этого храброго царя.

И он резко повернулся к Гуламу Шо. Тот весь задергался и подобострастно залебезил:

— Господин Сахиб Джелял! Славные белуджские воины — гости моего дома! Минуточку — я прикажу готовить и жареное и вареное. Будет великий пир! А потом, с вашего соизволения, о великие воины, там на горе Рыба, в подворье, сколько угодно и вещей, и одежд, и серебра, и кипарисостанных девушек… Мы крадучись пойдем туда… ночью…

Он замялся, и все лицо его перекосилось.

— Что ночью? — насторожился Сахиб Джелял. Взгляд его задержался на пакете, который держал в руке Гулам Шо. Да, или он, Сахиб Джелял, не узнал как следует всех извивов души его величества царя или царь до сих пор не понял ничего.

Воспользовавшись тем, что белуджи с горящими глазами бурно обсуждали предстоящий поход на гору Рыба, суливший им немалую добычу, Гулам Шо шептал торопливо на ухо Сахибу Джелялу:

— Ваших храбрых воинов совсем достаточно. Теперь мы выполним приказ. — Он кивнул своей головищей в сторону пакета. — Ваши белуджи никакие не исмаилиты. Им что невеста Живого Бога, что какая-нибудь потаскушка — все одно. Наши исмаилиты не помогли бы, а то и помешали бы… Сейчас поедим пищу и… давайте! Прикажите вашему… этому Малику Мамату. Мы пойдем тихо-тихо на гору Рыба… Он… он не будет долго возжаться с Белой Змеей… Раз — и готово…

Гулам Шо выразительно сжал рукоятку длинного ножа, висевшего у него на поясе.

— Чего белуджу возиться с… ней? Мы с долгами не первый раз рассчитываемся головами в переметной суме…

— Вот как заговорил! И ты после этого, ваше величество, называешь себя исмаилитом! Ты не боишься, значит, навлечь гнев Ага Хана? — говорил Сахиб Джелял сдавленным голосом. — О, какой ты странный исмаилит! Не успели англичане науськать тебя, сказать «Куси!», и ты зарычал, виляя хвостом. И ты еще смеешь называться потомком великого македонца! Какой храбрец! Поднять нож на одинокую, беззащитную девушку!

Цедил слова Сахиб Джелял сквозь зубы с явной насмешкой. Белуджские воины не понимали, почему им не несут угощение, и, явно насторожившись, задвигались по залу, обступили разговаривающих.

— Ага Хан далеко, англичане на Читральском перевале. Получив то, что нужно в переметной суме, утолив месть, господа из департамента воскликнут: «Слава тебе, Гулам Шо!» И Гулам Шо сохранит престол и останется царем Мастуджа! Стоящая цена!

— Цена предательства! Дай волю скорпиону — будет жалить всю ночь до утра. Вот ты какой, царь!

Удивительно! Гулам Шо всё еще не понял.

— Давай своих воинов, господин Сахиб Джелял. Давай своего Малика Мамата. Времени мало. Угощение потом, поход сейчас! А то придут англичане и спросят… Да и с вас, господин Джелял, спросят: а что тут, в Мастудже, делает господин, именующий себя Сахибом Джелялом? Что ему здесь понадобилось?

Белуджи уже вплотную подошли к Гуламу Шо, и он оказался совсем стиснутым в куче людских тел.

— Э-э! Потише вы! Я — царь!

— Ты царь, пока получаешь от англичан подачки и прячешь в сундук всадников святого Георгия. Подхалим ты и прихвостень их. Хватит разговоров!

Гулам Шо не оказал сопротивления. Он ослабел и, если бы его не подхватили под руки, сполз бы на пол.

— Тут во дворе яма, зиндан. Можете бросить его туда… Я уезжаю. А вы, Малик Мамат, оставайтесь во дворце до утра и никого не выпускайте и не впускайте. Да поищите по углам и закоулкам, не прячется ли кто здесь?

Своих белуджей-телохранителей Сахиб Джелял знал хорошо. Остановить их, когда они видели что-либо ценное, было невозможно. Ом не дал бы и ломаного гроша за участь его величества царя Мастуджа Гулама Шо. Но царь не интересовал его больше.

НАД БЕЗДНОЙ

И птица летит обратно в свое гнездо

И лиса умирает головой к своей норе.

Цюй Юань

Мучили приступы головокружения. Во рту стоял сладковатый привкус крови. Моника плохо переносила высоту, и Молиар бережно поддерживал ее, почти нес на руках. В самых опасных местах овринга рядом оказывался доктор Бадма. Он оберегал малейшее движение девушки.

Откуда-то сбоку и снизу вырывались витые, густые смерчи снега. Колючие крохотные льдинки били в лицо, слепили. Каждый шаг пронзал всё тело болью, точно иглами, от подошв ног в мозг. Воздуху не хватало. Нечем было дышать.

Грудь Сахиба Джеляла сотрясал кашель. Самаркандец держался прямо и гордо, но чувствовалось, что он всё более слабеет. Тогда он останавливался на мгновенье и отдыхал, опираясь на посох, который взял с собой из Мастуджа.

На самых крутых, неверных местах каменистой тропы Молиар тоже начинал кашлять, но он тут же бормотал успокоительно:

— Не бойся, доченька! Боже правый, это «тутек» — болезнь высоты. Больно тут высоко… Главный хребет! Тутеком даже горцы болеют. Кровь из носу течет. Легкие лопаются. Дьявольски высоко. Не бойся! Терпи!

А сам он боялся. Он понимал, что силы и у девушки и у него самого на исходе. Куда, наконец, девался Приют странников? Где проклятая пещера? Здесь должна быть пещера!

Ступая с невероятными усилиями по обледенелой, уползающей из-под ног щебенке, дрожа от озноба, Молиар мог ежеминутно потерять сознание.

Он шептал: «Страх спасает от гибели…» и тянул за собой Монику.

Он подбадривал ее возгласами, заглушаемыми воем и свистом бурана.

Он еще пытался балагурить, выкрикивая: «Везут буйволы, а скрипит повозка!»

Сама Моника не видела ничего перед собой, кроме белой мари. Снег залеплял лицо. Ноги вслепую нащупывали тропу. Если бы не болезненные удары левым плечом о скалу и грохот вырывающихся из-под ног камней, скатывающихся вниз, то вообще не было бы понятно, где они. Страх высоты, испытываемый девушкой, был чисто инстинктивным. Она ведь и понятия не имела ни о том, насколько ненадежен и шаток овринг, ни какова глубина ущелья, по которому они пробирались после перевала. Что падающему с минарета до его высоты!

Если бы неугомонный старый живчик Молиар со своими шуточками, возгласами, понуканиями: «Вперед же!», «Ай, такая молоденькая и уже устала!», «Давай, мышка, шагай!», она, может быть, давно уже бессильно опустилась бы на камни, забилась бы от вьюги в какую-нибудь выемку и заснула. На морозе засыпать нельзя. Но всё равно.

От Мастуджа они поднимались на бессчетное количество перевалов, спускались без конца в пропасти, карабкались, держась за хвост лошадей, падали.

Но Моника бодрилась и даже жалела своих спутников, особенно коротконогого отяжелевшего Молиара, опухшее, посеревшее лицо которого, дрожащие пальцы говорили об усталости и изнеможении. Он так ужасно хрипел на крутых подъемах. Он ничем не походил на вылощенного, надушенного дорогим одеколоном женевского Молиара, щеголявшего фраком и ослепительным пластроном, или бодрого, живого, как ртуть, проныру, восточного коммерсанта, каким он представал перед обитателями пешаверского бунгало.

И как он ни крепился и бодро ни восклицал: «Мы еще не такие Гиндукуши одолевали!», стало очевидно, что он еле держится на ногах от усталости. Исподтишка он затягивался из маленького кальяна, который всегда держал за пазухой. А курил он при первом удобном случае, стараясь взвинтить себя. Сладковатый запашок выдавал его пристрастие к гашишу.

Доктор Бадма не раз предостерегал его: «Выдохнетесь. Очень же вредно». Но старик не выдыхался, шагал и шагал, хотя теперь уже все видели, что он стар, сколько бы он ни петушился и ни задирался.

— Это ленивому и облако — груз, ну а мы!..

Обладавший поистине тибетской способностью противостоять любому утомлению, доктор Бадма, по-молодому подтянутый, мускулистый, ловкий, не жаловался на дорогу, но и он на крутых спусках шел очень медленно. Вероятно, он не хотел оставлять одним Сахиба Джеляла, который всю дорогу по горам был все такой же прямой, надменный, медлительный, как всегда.

— Медлительность хороша в храме, — пошутил доктор Бадма. — В горах она ни к чему. Из нее похлебку не сваришь.

Но Сахиб Джелял оставался самим собой и здесь, на шатких оврингах. Он даже спотыкался величественно, как подобает вельможе. И, пробираясь по скользкому гололеду над пропастью, он успевал разглядеть в белесой мгле вьюги далеко внизу могильные холмики и каменные надгробия и благочестиво провозглашал: «Мир с вами, жители могил! Увы, не удалось вам пройти здесь живыми!»

Доктор понимал, что Сахибу Джелялу такое путешествие просто не под силу. Рана, полученная в далекой Аравии, давала себя знать и делала непереносимой высоту и разреженность воздуха перевалов Вахана.

Когда снежные пики и ледники оказались за спиной и путники вступили в Афганский коридор, им пришлось отказаться от проводников и вьючных лошадей, Сахиб Джелял почувствовал себя просто плохо. Годы назойливо напоминали о себе. «Время безжалостно!» — бормотал он. Даже последний раз, когда он шел с Памира на юг, ничего подобного не было.

И тем не менее, хоть сердце колотилось тысячью молоточков и отдавалось барабанным грохотом в висках, хоть и не хватало дыхания, хоть ноги делались ватными, Сахиб Джелял всё шагал и шагал. Он подхватывал закинутыми назад руками на поясницу полы своей шубы, как делают горцы на подъемах, выставлял грудь вперед и врезался в буран. Временами он пугался, выдержит ли сердце, и почти заклинал: «Сердце ведет себя так, как ему велит его хозяин».

Отлично знал Сахиб Джелял дорогу через горные хребты, вернее, малохоженную тропу кочакчей — контрабандистов, по которой даже и охотники за муфлонами предпочитали не ходить. Он вел своих путников на север уверенно, прямо через хребты, где, казалось, троп никаких и в помине нет. Они миновали Сархад, каменные одинокие хижины ваханцев и малочисленные киргизские аулы и долго брели, выбившись из сил, по зеленевшим травой и алевшим тюльпанами долинам Аркхупа и Вахан-Дарьи. Сахиб Джелял отлично обошел и те места, где могли встретиться афганские стражники, хотя вообще трудно было ожидать, что новое кабульское правительство уже успело навести порядок в этом пустынном уголке, где сходились границы четырех государств Азии. В тот тревожный год путники прежде всего рисковали натолкнуться здесь на голодные бродячие шайки шугнанских басмачей или на вооруженные группы бандитов-грабителей, просачивавшихся из Синцзяна. Во всяком случае Сахиб Джелял поручился: «Мы дойдем».

А с самой высокой точки перевала через Ваханский хребет он показал рукой на медно-красные в лучах восходящего светила громады и объявил: «А вот и Памир». Оставалось вроде протянуть руку и схватиться за вершину ближайшего из пиков и ощутить холод ладонью, такими близкими казались родные горы.

Спускались быстро, ноги опережали тело. Но доктор Бадма поохладил пыл спутников. Он не позволил идти по ближайшей дороге, а повел их стороной по склону гигантского хребта. Оказывается, доктор знал местность не хуже Сахиба Джеляла и вел себя гораздо предусмотрительнее. Каждая движущаяся точка на ослепительных заснеженных склонах вызывала у него настороженность и беспокойство. Как ему хотелось поскорее ступить на памирскую землю! Казалось, произойдет это вот-вот. Еще подъем, еще спуск и… Но за спуском опять начинался подъем на перевал, выматывающий, раздражающий. А за ним громоздились еще перевалы, еще горы, утесы, галечные, шевелящиеся под ногами осыпи. С середины дня начался крестный путь по первозданному ущелью, расколовшему громаду гранитного хребта, вставшего им поперек дороги. Пришлось забираться все выше, до вечных снегов, уже совсем не казавшихся такими приятными и теплорозовыми, какими они виднелись с верхушки Ваханского перевала. По ущелью проходили, видимо, редко, но проходили. И об этом свидетельствовали хворостяные шаткие балкончики, творение рук смелых скалолазов-ваханцев.

Путников вконец измотали овринги, карнизы и ледяные броды по пояс в сумасшедшей стремнине потоков, кативших с ревом и скрежетом свои молочные от пены воды куда-то в сторону Пянджа. Ноги дрожали, скользили, и порой один миг отделял человека от вечности. В таких опасных местах Моника шла, зажмурив глаза, ощупывая мокрую бугристую скалу одной рукой и цепляясь другой за мохнатый, промокший от снега полушубок Молиара. Она умирала тысячу раз, она изнемогала от дороги, гор, метели, льда. Монике невольно приходили на память бархатные ковры белоснежной гостиной мисс Гвендолен, возможно, потому, что ноги саднило. Мелькали в мозгу обрывки, клочки картин, ярких, светлых, красочных: то гигантская, ослепительно сияющая люстра дворца Хасанабад, то белоснежный океанский лайнер на фоне изумрудного океана, то поистине роскошный банкетный стол, ломящийся под изысканными кушаньями, то шелка и бархат, кисея и кружево парижского салона мод…

Но Моника не раскаивалась, не жалела. Даже в приступах мучительной тошноты от страха перед гибелью она ни разу не заколебалась, не остановилась.

Шаг. Еще шаг! И каждый мучительный шаг отделял отвратительное прошлое. Нет больше принцессы бухарской. Нет больше никаких принцесс! И она сказала вслух:

— Вот он, мир! Мы ступали там, в Мастудже, по белому ковру из лепестков персикового цвета. А сейчас наши ноги по колена в снегу. Весенний цвет и холод зимы рядом. Так и жизнь…

Она говорила для себя и не думала, что ее может слышать Молиар, шедший рядом, оберегавший ее, поддерживающий. Старый, непонятный, даже таинственный Молиар — Открой Дверь, рыцарственный в поступках и отталкивающий в своих привычках, преданный и отвратительный, умнейший и жуликоватый, возвышенный в мыслях и погрязший в пьянстве и гашише. Покровитель. Отечески внимательный спутник, ангел-хранитель, вот уже столько раз появляющийся из безвестности в самые тяжелые моменты и спасающий от опасностей. Он поддержал ее тогда, в Чуян-тепа, вырвал из дома насильника ишана. Он же вскарабкался незамеченный Кумырбеком по скале, разломал стенку хижины и увел Монику. Он спас ее от одноглазого Курширмата. И не без происков, и интриг Молиара ей удалось избежать страшной участи — попасть в жены к конокраду Ибрагимбеку. Молиар поддержал ее в Женеве, и тогда она обнаружила, к несказанному своему удивлению, что он не просто юродствующий базарный бродячий торгаш-бродяга, а совсем другой человек, человек из другого мира. Он, наконец, оказался ее опорой в Мастудже в борьбе ее со свирепым Пир Карам-шахом.

Кто такой Молиар? Что он такое? Почему он так верно и бескорыстно служит ей, Монике? Почему он делает для нее всё, оберегает ее, слушает безропотно каждое ее слово. Почему он так относится к ней, почему он бросил все свои дела, занятия и посвятил свою жизнь ей, Монике?

Скользя, спотыкаясь, рискуя ежеминутно сорваться в пропасть, Молиар вел по тропе девушку, оберегая каждый ее шаг, и сыпал проклятия на голову доктора Бадмы:

— Несчастный тибетский бездельник! Как посмел идолопоклонник толкнуть нас на эту проклятую тропу? Обманщик! Бедные ножки моей доченьки! Куда повел, проклятый? Еще говорил, что хорошая дорога! Дорога в ад! Вот какая дорога!

Моника едва шевелила застывшими губами:

— Не надо! Не ругайте доктора. Он человек осторожный и не хочет, чтобы на нас прогневались горные бесы — гули и джинны. Они плачут и воют в ущельях по своим покойникам, а нас не тронут. Не посмеют. С нами дядя Сахиб. Он сам — сын Огненной Пери. Разве позволит он дать нас в обиду?

— Сахибу поможет Огненная Пери. И будет нам тепло и хорошо! — вынырнул из бурана доктор Бадма. — Разве простой смертный посмел бы забраться в такие горы? В это жилье духов?

По обыкновению доктор почти не разговаривал. Он легче других переносил путешествие. Он шел пружинистой походкой бывалого горца, не спеша, не спотыкаясь, не жалуясь. Деловито ощупывал ногой или посохом овринг в подозрительных местах. На ходу подправлял шатавшиеся жерди, осторожно уминал растрепанный хворостяной настил. Самые ненадежные овринги он проходил с уверенностью и бесстрашием дарбоза — канатоходца, ничуть не обращая внимания на высоту. Он лишь изредка подбадривал Сахиба Джеляла и даже подтрунивал над его волшебными родичами. Больше того, весь бесконечный, тяжелый путь, несмотря на плохую видимость, он умудрялся следить за горами и разглядывать каждый сомнительный утес и скалу. Свой легкий карабин доктор Бадма все время держал на ремне за плечом, готовый мгновенно стрелять. Перед началом каждого овринга он подолгу стоял, склонив вопросительно к плечу голову. Он вслушивался в далекие шумы — в завывание вьюги, в грохот валунов, перекатываемых горными потоками, в скрежет каменных осыпей, в клекот орлов, в шуршание поднебесных лавин. Бадма искал человеческие голоса. Он дожидался, когда его спутники подходили и переставали шаркать ногами.

Тогда, постояв и еще послушав немного, он облегченно вздыхал: «Лег-co! Там никого нет. Пошли!»

Там — это на овринге. Значит, навстречу никто по оврингу не идет. Путь свободен. Но прежде чем ступить на карниз, Бадма издавал предостерегающий возглас, первобытный, дикий, пронзительный, ни на что не похожий, отдававшийся многократным эхом в скрытых шевелящейся пегой пеленой далеких ущельях и долинах. И если кто хотел там впереди уже вступить на овринг, он сразу отдергивал ногу и, остановив вьючную свою скотину, обязательно издавал ответный крик, означавший: «Стою! Жду!» И он ждал со своими яками или ослами, пока Бадма со спутниками не проходили узкого, опасного участка овринга, где невозможно было разойтись.

Вообще на своем пути они встретили всего лишь небольшой вьючный караван, да еще каких-то двух подозрительных, которые, пробормотав: «Не уставать вам!», поспешно ринулись с обрыва по чуть заметной тропке.

Но они не беспокоили Бадму. Даже если бы они и вздумали донести, ничто уже не помешало бы нашим путникам перейти границу. В те времена в долинах и селениях Вахана ни телефона, ни радио не знали.

Буран был и врагом и союзником. Врагом потому, что он делал дорогу невыносимой. Союзником потому, что никакой стражник не отважился бы пуститься за ними в погоню.

Ко всем трудностям и бедам, обрушившимся на них, надвигалась еще одна — цепенящая усталость. Требовался отдых. Они изнемогали. Отупение овладевало ими.

— Хорошо бы, уважаемый Сахиб Джелял, ваш дядя вышел бы на дорогу и пригласил: «Пожалуйте к нам на огонек!» — вдруг с досадой воскликнул Молиар.

— Дядя? Какой дядя? — переспросил хрипло Сахиб Джелял. Он стряхнул целый сугроб снега с бороды и усов и добавил: — Все шутите! О каком дяде речь?

— О каком? Коленок у него нет. Пальцы назад. Пятки впереди. Глаза — плошки. Из носа дым.

Сахиб Джелял даже остановился передохнуть. Он рассердился.

— Шутки в таком месте. Горе тому, кто не верит. Пошел я однажды на кииков. Стрелял.

— И мимо?

— То-то, что и нет. Ранил одного козла. Не нашел. Иду по дороге через долину. Навстречу хромает человек и вдруг ко мне: «Зачем стрелял? Киик-то я… Ногу ты мне прострелил!»

— И что же?

— Задымился, вспыхнул и…

— Обратился в шашлык?

— Хорошо, что вы способны шутить, — заметил доктор Бадма. — Но помолчите, и послушаем.

— Там кто-то идет, — прошептала Моника. Ее голосок чуть слышно прозвучал из шали, забитой снегом.

Изумительный слух! Только через четверть часа все услышали шум шагов.

Послышался треск сучьев, шуршание осыпающейся гальки, и на карнизе возник человек. Он осторожно, внимательно пробирался по оврингу, состоявшему из подобия шатких лестниц, чудом висящих над обрывом. Совсем удивительным казалось то, что по этому нелепому сооружению за человеком плелись два тяжело груженных ослика. С поразительной ловкостью они ставили свои копытца на жердочки и равнодушно помахивали ушами, сбивая с них снежинки.

Остановившись и обдав запахом холодной сырой овчины, погонщик ослов сказал:

— Ровного пути вам! Отдых близко. Сто шагов не будет. Там дом путешественников. Там огонь, там котел будет.

Доктор Бадма поблагодарил погонщика. Тот подумал и лениво бросил:

— В доме путешественников двое… с ружьями… Чужаки. Не наши… И еще один есть человек, с ослами. Наш… бадахшанский.

Пробормотав напутствие, он ушел, подгоняя своих ушастых помощников возгласами: «Кхык! Кхык!» Погонщик всячески показывал всем своим независимым видом, что ему не до пустой болтовни. Ослы у него крепкие, горные, но дорога уж очень скользкая. Тут смотри да смотри за ними в оба.

Доктор Бадма воскликнул:

— Отлично! Это тот самый Приют странников! Пещера. Наконец-то! Там отличный закуток. От ветра закрыт. И вода есть чистая — ключ прямо из скалы бьет.

Молиар не выразил особого удивления, что доктор Бадма знает так хорошо ваханскую тропу. Мало ли какими тайнами владеют тибетские доктора?

Сахиб Джелял пожал плечами, чтобы стряхнуть толстые эполеты из снега, и шагнул к началу овринга.

— Осторожно, — предостерег доктор Бадма. — Вы слышали про вооруженных!

— Ясно — они не мои дядья… И не сыновья Огненной Пери… И не люди-козлы. Но пойти придется. Здесь к утру из нас ледяные столпы образуются.

— Пошли вместе. Я вперед.

— Нет. Прошу за мной.

Они препирались недолго. Сахиб Джелял, все такой же прямой, гигантский, важный, зашагал сквозь метель по оврингу. Под его тяжестью отвратительно громко заскрипели и затрещали овринговы лестницы. Бадма лязгнул затвором карабина и по-молодому почти побежал за ним.

Вихри гнали столько снега, так застилало глаза, так сжималось сердце от утомления, что Моника даже не удивилась, когда жар и свет костра ударили ей в лицо и она оказалась сидящей на камне, на ворохе сена. Вытянув ноги, она еще блаженно жмурилась и вздыхала от счастья, покоя, когда услышала до отвращения знакомый голос:

— О, и госпожа принцесса здесь!

Тогда Моника испуганно раскрыла глаза. Привыкнув к свету, она за языками огня и дымом разглядела две сгорбившиеся бесформенные фигуры, выглядевшие так нелепо, что она даже рассмеялась, хоть ей было совсем не до веселья. Видно, путешественникам недостаточно показалось бараньих шуб и малахаев. Они еще кутались в грубошерстные полосатые капы и так старательно, что в прорехи лишь белели белки их глаз да блестела сталь оружия, выпростанного из складок одежды. Холодок коснулся сердца. Вооруженных Моника приучилась бояться.

Да, самый мужественный дрогнет, когда вдруг ему встретится сама смерть. И когда? На пороге жизни, радости, счастья… Перенести невероятные трудности, мучения, преодолеть опасности. И для чего? Чтобы в последнюю минуту неожиданно столкнуться с самым страшным врагом, беспощадным, жестоким, не знающим жалости.

Сквозь пелену сизого тяжелого дыма девушка наконец разглядела, где они находятся. Ноги ее отдыхали. Сердце не колотилось больше в бешеной пляске, дыхание не вырывалось со свистом из груди.

Она быстро озиралась. Низко нависший каменными, неровными глыбами давил черный, с гранатовыми отблесками свод, открывавшийся с одной стороны широко прямо в ночь. Буран по-прежнему рычал, и переливавшаяся в рыже-багровых отсветах бурлящая снежная масса составляла одну из стен их убежища. Снежинки рубиновыми бабочками порхали тысячами под мрачным потолком и потухали в самой глубине пещеры. И удивительно, буран, бешено ворвавшись извне, сразу стихал и совсем ласково касался щек прохладным ветерком. От сухого тонкого песочка, устлавшего пол пещеры, даже тянуло теплом. Спинами черных жуков-гигантов лоснились вылезающие из песка плоские глыбы. На одну из них, поближе к костру, отечески нежно Молиар усадил обессиленную девушку и постарался, чтобы она поудобнее прислонилась спиной к стенке пещеры, которая оказалась теплой и удобной.

Сам Молиар демонстративно выдвинулся вперед и всем своим задиристым видом говорил: «Пусть я забияка, но забияка опасный. В обиду девушку не дам!»

Костер, разожженный из коряг, которые всегда еще с осени неведомая милосердная рука притаскивает в подобные пещеры-убежища путешественников во всех горных странах, где проживают таджики, — дымил, шипел смолой, плевался оранжевыми искрами, но давал тепло. Один из сидевших по ту сторону костра, видимо, основательно распарился. Он сбросил с плеч мешок и сдвинул с потного лба малахай.

И теперь уже не осталось никаких сомнений. С трепетом страха и ненависти Моника убедилась, что перед ней сам вождь вождей Пир Карам-шах.

Он имел изможденный вид, почернел, ужасно как-то одряхлел. Однако поглядывал он из дыма и языков огня костра злобным горным духом.

Обычная суховатая усмешка покривила его тонкие губы, когда он заговорил:

— Куда же следует ее высочество со своей пышной свитой? — он едва заметным движением подправил лежавший на его коленях винчестер, — то же нервно сделал его спутник — человек с низко приспущенной на черное от загара и копоти дорожных костров лицо синей чалмой, — и продолжал: — Такая дорога! Кони не выдерживают. Люди не выдерживают! А ослы выдерживают и… принцессы. Ха!

Он расхохотался хрипло, истерически и сделал движение погладить подбородок.

И Молиар, и его спутники сразу напряглись, рванулись к вождю вождей Но тут же обмякли, сникли. Они увидели, что рука Пир Карам-шаха, мертвенно бледная, слабая, упала на колено. Она даже не дотянулась до подбородка. Вождь вождей мог еще иронизировать, петушиться, но он предельно ослабел, выбился из сил. Теперь все выжидали. Трещали сучья в огне, громко хрупали сеном ишаки, отогнанные от холода в темный угол пещеры. Пылающие светляки порхали в их огромных печальных глазах.

— Вы же выбрались из Мастуджа не без нашего содействия. И вот мы застаем вас здесь в этой роскошной уютной михманхане, — заговорил Сахиб Джелял. Он уже оправился от приступа «тутека» и немного отдохнул. — Вы с удобством расположились здесь. Вы первыми разожгли костер. Вы — хозяева. Мы позже вступили под кров пещеры — мы ваши гости. Что ж, будь хозяева и гости тысячу раз недовольны друг другом, они остаются хозяевами и гостями.

Никто, видимо, больше не хотел говорить. Все прислушивались к треску хвороста в очаге, к реву и завываниям бурана.

В глубокой нише, вырубленной бог весть когда в граните каким-то путешественником, теплился желтый язычок каменного светильника. Такой светильник в приютах путешественников обязательно есть и стоит здесь испокон веков, быть может, со времени Александра Македонского. Стоит он, заправленный маслом из кунжутного семени и ждет странника, чтобы затеплиться огоньком и согреть души и сердца. А рядом стоит тыквенная бутыль с маслом. Тут же, на камне, припасены даже кремень и огниво. Так горы заботятся о людях.

— Бросьте! Гостеприимство Востока — чепуха, сказки, — чуть обнажив полоску желтых зубов, проговорил Пир Карам-шах. — Мы в состоянии войны. Я не отказался от войны.

Пока в разговор вступал один лишь Сахиб Джелял. Борода его просушилась и снова пошла кольцами, а сам он выглядел величественно и высокомерно. А такому вести переговоры очень к лицу.

— Винтовка, что у вас в руках, — война. Чирак вон тот, в нише, — светоч мира. Светильник возжигают хозяева гор. Они говорят: войны порождаются спесью и жестокостью. А что война перед вечностью?

— Хочу напомнить, — вкрадчиво заговорил доктор Бадма, — мы шли из темноты, а вы сидели на свету, как на ладони у нас. А что касается оружия, то оно у нас тоже есть. — Он провел пальцами по еще влажному, заиндевевшему дулу карабина. — Горы не прощают нарушителям обычая. На овринге не стреляют. Возмездие покарает того, кто нарушает закон гор.

Раздражение у Пир Карам-шаха все еще искало выхода:

— Хорош буддийский монах-миротворец с винтовкой.

— Отличный карабин, — и Бадма еще раз провел пальцем по дулу. — Стреляет точно. Но вы стрелять не начнете. Вы считаете, что еще многого не сделали в своей жизни. А если вы не начнете, не будем стрелять и мы.

— Жить хочется, а? — пискнул по-птичьи Молиар. Он никак не мог согреться.

— И ты здесь! — Очевидно, лишь теперь Пир Карам-шах разглядел и узнал Молиара. А тот схватился за оружие и воскликнул:

— Мсти сделавшему тебе добро!

— Осторожно! — остановил его Сахиб Джелял. — Даже вора называют «братец», если есть к нему дело.

— Отложим оружие! Спокойно! — властно проговорил Бадма. — Никто из нас не виноват, что дорога из Мастуджа в Афганский коридор одна-единственная. Мы с вами уже разошлись, и снова затевать драку нечего.

Поморщившись, вождь вождей слабым голосом протянул:

— Вам нужна тишина тайны. Начнется стрельба — и сюда явятся афганцы, и вы не попадете на Памир, а вы идете на Памир.

Но доктор Бадма уже не слушал его. Он по обыкновению размышлял вслух:

— Такие люди, скажем, искатели приключений, любят жизнь. Очень любят жизнь. Господин Пир Карам-шах воображает себя сверхчеловеком, и ему очень жаль себя: какой артист погибает! И как! От случайной пули. На дне пропасти, среди камней. Брр! Значит, стрелять господину Пир Карам-шаху не хочется, да и бессмысленно. И первым он стрелять не начнет.

— Сущность обстановки ясна, — проворчал вождь вождей. — Но и вы стрелять боитесь. Вам невыгодно привлекать внимание кого бы то ни было. Вам еще предстоит перейти Ваханскую долину, а это не просто.

Он говорил, но в его голосе звучала безмерная апатия. Казалось, если бы его сейчас подталкивали к пропасти, он едва ли оказал бы сопротивление. И даже память о страшной участи его гурков не заставила бы его бороться. Голова Пир Карам-шаха склонилась на грудь.

— Что ж! Так и будем сторожить друг друга всю ночь? — усмехнулся Бадма. — Мне лично это не доставляет удовольствия. Распорядитесь лучше. Этот ваш спутник очень горяч.

Пир Карам-шах что-то вполголоса сказал человеку в синей чалме, и тот нехотя положил винтовку рядом с собой. Из шерстяной тряпки, закутывающей нижнюю половину лица, захлюпало, забурчало:

— Издравству, худжаин зиофати! Встретились, значит!

В прореху между синей чалмой и тряпкой глядел знакомый глаз, черный, острый, злой. Бадма зябко шевельнул плечами.

— Куда, господин курбаши, путь держите? Опять в Фергану?

— Нет. Не в Фергану.

Он тихо хрипел. И стало понятно, что Кривой курбаши очень болен. Высокомерный потомок кокандских ханов заговорил на русском языке. Удивительно! Он заискивал перед доктором. Бесстрашный, свирепый, он боялся, дрожал за жизнь. Но что не сделает болезнь с человеком.

— Всех разговоров на дырявый пенни, — с трудом выдавил из себя, не поднимая головы, Пир Карам-шах. Он едва выговаривал слова, настолько ослабел от лишений. — Мы хотим уйти. Нам надо спокойно уйти, иначе…

Молиар взвизгнул:

— Вы и пикнуть не успеете!

Однако выглядел он совсем не воинственно.

— Прежде чем вы до нас дотянетесь, — бормотал вождь вождей, — кое-кто из вас отправится на тот свет… и прежде всего вот… очаровательная принцесса.

Сиплым лаем Кривой, видимо, хотел показать, что слова Пир Карам-шаха очень развеселили.

— Что вам пользы от мертвой царевны?! — выпалил он.

— Не смей! — вскрикнул Молиар. Он заслонил собой Монику и смешно растопырил пальцы над костром. Пир Карам-шах даже не удостоил Молиара взглядом и, напряженно посмотрев на доктора Бадму, протянул:

— Что ж, давно мне следовало понять, что и вы, и этот Джелял, и даже он, — взгляд его, полный презрения, остановился на красном, потном лице Молиара, — что вы все не те, за кого себя выдаете. Но принцессу-большевичку вижу впервые.

Он даже попытался изобразить на лице нечто вроде улыбки, но получилась только болезненная гримаса. С унылым любопытством он смотрел на разгоревшееся алым румянцем личико куклы, высовывавшееся из кудлатой шкуры яка, и бормотал:

— Какой просчет! Сами на свою голову выпестовали змею, Белую Змею. И она нас же укусила!

В голосе его можно было уловить иронические нотки, а в руке, лежавшей на коленях, поблескивала вороненым огоньком сталь оружия, и белесые глаза смотрели жестоко, беспощадно. И Молиар истерически закричал:

— Покончить с ними! Они подлецы, убийцы!

— Да, — тихо проговорил Сахиб Джелял, — степь и горы устали носить на себе таких, которые убивают женщин.

— Берегитесь! — вырвалось из горла Пир Карам-шаха. Кривой курбаши рванулся было, но страшно закашлялся, весь сотрясаясь, отхаркиваясь, отплевываясь, и плевки его громко зашипели в раскаленных углях.

Как ни странно, эти звуки сразу же утихомирили всех. Первым заговорил, вернее, засипел Кривой курбаши.

— Худжаин, — обратился он к доктору Бадме, — прикажите этому барабану перестать греметь. На базаре в наши ферганские дни такие шли по медному грошу пучок.

— А, ты сам болтун и трус! Тебе только с женщинами и детьми расправляться, мерзавец!

— У вас нет выбора, — в изнеможении простонал Пир Карам-шах, не сводя угрожающих глаз с Моники. — Что ж поделать, она, принцесса, — выкуп за меня. Отбросим громкие слова.

И Монике показалось, что тень смерти легла на ее лицо.

— Или вы откроете нам дорогу, или…

Напряжение достигло предела. И вдруг заговорила Моника, тихо, но решительно:

— Стреляйте… в него… Я не боюсь… — Потемневшие глаза ее блестели на бледном, как мел, лице, губы крепко, до крови, прикушены.

— Убрать руки! Не стрелять! — Голос Бадмы прозвучал так властно, что все повиновались, даже Пир Карам-шах.

— Не знаю, как голова твоя, Курширмат, уцелела от клинков моих белуджей, — с ненавистью проговорил Сахиб Джелял. — Видно, дрогнула в темноте рука Малик Мамата.

— Отпустите его! — вдруг прозвучал слабый голосок. И все посмотрели на куль из шуб и паласов, в которые была завернута Моника.

— Ого, женщина заговорила, — удивился Пир Карам-шах.

— Он не плохой. Он не сделал мне плохо. Мы ехали через горы, и этот… курбаши оберегал меня.

Доктор Бадма резко остановил ее:

— Разговоры разговорами, а решать надо. В отношении вот этого господина, — он кивнул в сторону Пир Карам-шаха, — мы решение приняли уже раньше. Он свободен и может ехать. Но, предупреждаю, если он когда-либо ступит на землю Советского Союза, с ним мы церемониться не станем. Да он к тому же «провалился» и никого больше не обманет. А теперь вот о нашем старом знакомце.

Он смотрел на Кривого и говорил по-узбекски:

— Курбаши Курширмат объявлен Советским государством вне закона. Тише! Молчать! Преступления Кривого чудовищны. Кривой курбаши зулум — злодей. И таким даже не мстят, их просто уничтожают. — Из-под тряпки, закрывающей рот Кривого, послышалось что-то вроде рычания. — Но своей рукой… Не могу. У меня особые счеты с ним. А потому… Слушай же, господин Курширмат, предлагаю идти со мной. Предстать перед трибуналом. Понести ответ перед народом за свои дела, кровавые дела.

Снова Кривой зарычал:

— Попробуй!

Отлично понимал доктор Бадма всю нелепость своего положения. Заставить Кривого следовать за собой он не имел ни малейшей возможности. И Пир Карам-шах несомненно поддержал бы басмача.

Рисковать не имело смысла.

Понял это и Сахиб Джелял. Он успокоительно заговорил:

— Отложим гнев! Огонь в очаге греет отлично. Я вижу вон там еще один знак мира — чугунный котелок. Обыкновенный котелок! Чугун покрыт коростой копоти, но котелок отлично выполнит свое назначение — сварит пищу путешественникам. Да, есть чему поучиться у горных людей. Они говорят нам: «Мир входящим в горную страну!»

— Вижу, вы больны, изнурены, — обратился доктор Бадма к Пир Карам-шаху. — Вы больше не вождь вождей. И Кривой курбаши более не курбаши. Ваше дело проиграно. Ваше дыханье было ядом. Теперь ваше дыхание дурно пахнет, но безвредно.

— Поэт писал, — подхватил Сахиб Джелял, — «Был я подобен весне, и цветы распускались для меня, но позволил я прийти осени, дал всё иссушить». Были вы вождем вождей — теперь вы вождь теней.

Не удержался, конечно, и Молиар:

— У мусульман на одре смерти не стонут, не охают, а благочестивыми возгласами заглушают боль.

— Мой совет: сдавайтесь! — заключил доктор Бадма. Но он зорко следил за каждым движением Пир Карам-шаха и Кривого. Оба сидели, опустив головы на грудь и не поднимая глаз.

Неожиданно Пир Карам-шах повернулся, взглянул в глубь пещеры и глухо окликнул:

— Эй ты, бездельник!

Из-за спин вьючных ослов вынырнула малиновая чалма:

— Что угодно?

— Вставай! Поехали!

— Ох, господин! Ночь, господин! Мои ишаки, господин, не видят, куда и копыта ставить.

— Вставай! Тебе золотом плачено!

Пир Карам-шах поднялся и пошел из-под гранитного навеса. Кривой курбаши, озираясь, тяжело припадая на ноги, побрел за ним.

— Смотрите на него! Вот он — делатель королей! — гаерничал Молиар. — Где твой арабский конь, повелитель мира? Или у него отросли ослиные уши?

Пир Карам-шах уже стоял на тропинке в вихре снега.

— Иди, иди! — задиристо выкрикивал Молиар. — Тут рядом за скалой кладбище. Залезай в могилу. Проходящие и проезжие поприветствуют тебя, мертвеца.

Не отозвавшись, Пир Карам-шах исчез, тенью растворившись в метели. Кривой пятился спиной к выходу, держа на изготовку винчестер. Горец в малиновой чалме, охая и ворча, погнал своих ослов наружу.

— Боже правый, — бормотал Молиар, — теперь мы на виду. От них можно всего ждать. Спрячься, доченька, — тянул он Монику с камня в глубь пещеры. Он заметался. То он бежал к костру, то бросался навстречу ослепительно вспыхивающим в отсветах костра снежным хлопьям.

— Куда вы? — проговорил лениво Сахиб Джелял. — Они ушли. Совсем ушли, сбежали. С них хватит. Сейчас Пир Карам-шах сделает всё, чтобы живым добраться до Фаизабада, спасти свою шкуру… За ним увязался Кривой. Но и он никому уже не нужен.

Доктор принялся хлопотать у очага. Сахиб Джелял прикрыл веки и, по-видимому, задремал. Один Молиар всё еще метался по пещере. Его обрюзгшее лицо исказилось, налилось решимостью, упорством. Щеки, подбородок подергивались.

— Хватит, говорите вы? Почему хватит? Сколько зла сделали мерзавцы! Боже правый! И такое зло причинили моей девочке. И так просто — помахали ручкой и пошли! Оревуар! Ну, нет! Боже правый! Упустить такой шанс!

Молиар снова побежал и остановился, когда буран швырнул ему в лицо целую охапку снега.

Задыхаясь, отплевываясь, протирая глаза, он вернулся и остановился перед Моникой.

— Доченька, — вырвалось у него рыдание из груди. — Боже правый, наконец надо сказать… я скажу… я сказал бы… Не могу. Но… растет на солончаке трава, на горькой земле — соленая горькая трава, вся в колючках, жестких, ядовитых! Не выкидывай ее, доченька! И на сухих, морщинистых стеблях, ужасных на вид, вдруг расцветают дивные цветы. С благородным ароматом. Я хочу сказать… Не могу… Поймешь потом, позже. Когда позже? Не знаю…

Он склонился в поклоне перед девушкой и со странным, полным боли вскриком убежал. Но тут же свет костра выхватил из мглы его подергивающееся лицо.

— Хи! Вождь вождей, его превосходительство убрался, — хрипел он, задыхаясь. Казалось, он вот-вот упадет. — Хи! Распорядитель судеб мира убрался. Повелитель душ идет по оврингу, а с овринга иногда падают. Боже, и ты допустишь, чтобы он перешагнул бездну!

Он снова подскочил к Монике, трясущимися руками вытащил из-за пазухи сверток в тряпице и забормотал:

— Возьми, доченька! Соедини со своим талисманом эти бумаги, и ты… О, ты властительница сокровищ пустыни… Ты… ты… будешь самой богатой принцессой мира, а я… я ухожу…

И он ушел, выкрикивая что-то еще, но вой и свист бурана заглушили его слабый, сиплый голос.

— Коль ты стреляешь, погляди вслед стреле. Порадуйся, как окровавится сердце врага, — почти нараспев проворчал Сахиб Джелял и выкрикнул в буран: — Почему же ты не стрелял раньше?! Эх ты, Ишикоч!

Покачивая головой, доктор Бадма прислушивался. Заскрежетала щебенка, и снова в полосе света возникла голова в промокшей от снега чалме. И снова Молиар быстро заговорил, словно оправдываясь:

— Моя девочка, отдай бумаги. — Он почти силой вырвал сверток из ее окоченевших рук. — Не надо. Тебя обидят, у тебя отнимут такие документы… О, здесь все сокровища Кызылкумов! Я сам. Я вернусь, сейчас вернусь, только догоню зверя. А-а! Зверь он. Зверей истребляют.

— Послушайте, вы! — схватил его за руку Сахиб Джелял. — Остановитесь!

— Пусть они убираются, — тихо сказал доктор Бадма. — Пусть убираются и тот и другой. И лучше оставьте документы!

— Нет, нет! И вы туда же!

Молиар вырвал руку. Выкрики его были странны, истеричны. Вытаращенные глаза смешны и жалки. Он выбегал и снова возвращался, потрясая свертком в руке. Ноги его скользили по обледеневшим каменным глыбам. Ежесекундно он мог сорваться вниз.

Доктор Бадма решительно пошел ему наперерез, но он одним прыжком оказался у выхода, вопя:

— Эй ты, сверхчеловек Пир Карам-шах! Эй, Ницше! Ты посмел обидеть доченьку! А вы! Вы! Упустили его… Нет, нет!

Он топтался на месте, обхватив голову руками. Вдруг он упал на колени перед Моникой, впился поцелуем в ее сапожок и, вопя: «Не могу! Не могу отдать!», опять убежал.

Моника всхлипнула.

Она почти никогда не плакала. Сахиб Джелял и доктор знали это и были крайне смущены. Слабым голосом Моника попросила:

— Верните его. Он хороший.

Остановившись у выхода, доктор Бадма вглядывался в снежную пелену. Она потемнела и сделалась совсем непроницаемой.

— Ничего с ним не поделаешь, — заметил он.

— На него находит.

— Их там двое против одного. Так оставить нельзя.

Бадма проверил затвор карабина, вскинул его на ремень и ушел. Сахиб Джелял попытался встать, но бессильно упал на камень. Первый раз Моника видела блестящего, великолепного вельможу таким ослабевшим, беспомощным. А он, будто догадываясь о ее мыслях, извиняющимся тоном сказал:

— Да, бывает. А это во мне хартумская пуля. Ох, она делает меня стариком. — Он говорил о так и не залеченном полностью ранении, полученном в битве при Обдурмане в 1898 году. — От пули у меня слабость и дрожь в ногах.

Моника вскочила и пошла в глубь пещеры. Ей всё еще хотелось плакать, но она нашла чугунок — «обджуш» и поставила кипятить воду. Она заварила чай и приготовила похлебку из вяленого мяса и риса. В нише пещеры обнаружилось немного припасенных для путешественников продуктов.

Спустя много часов вернулся молчаливый, сумрачный Бадма.

— Темно, не видно ни зги.

Поев, он заметил:

— Безумие какое-то.

Беспокойство не оставляло его. Он часто вскакивал, подходил к краю пропасти и вслушивался в шумы бурана.

Едва рассвело, доктор разбудил Сахиба Джеляла, который забылся тревожным сном.

— Пойду посмотрю, — тихо говорил ему на ухо Бадма. — Снег уже не идет. Да и ветер стих.

— Что с Ишикочем?

— Иду выяснить. Позаботьтесь о ней. Мало ли что может случиться. — Он взглянул в сторону, где под шубой лежала Моника. Она спала крепким сном и ничего не слышала. Быть может, ей снился сказочный дворец в Хасанабаде? Она чмокала губами и улыбалась совсем счастливо.

— Что вы хотите делать?

— Молиар спутал все карты. Вступил в силу закон: человек человеку волк.

Сахиб Джелял совсем разболелся. Он кашлял с ужасающими хрипами. На платке, который нет-нет он прикладывал к губам, выступали темные пятна.

— Оставайтесь, — сказал доктор Бадма. — Да, на всякий случай вот возьмите. Когда дойдете до нашего поста, передайте коменданту. — Он вынул вышитый тибетскими письменами шелковый платок. — На словах передадите: «Доктор вернется».

— Но зачем… зачем вы идете!

— Я вернусь, но не сюда. Себе не прощу. Повеликодушничал. У них нет ничего святого. Боюсь, что с Молиаром… Да, кстати, нельзя, чтобы эти, как их назвал Молиар, документы попали в их руки. Плохо, что он молчал о них. Ничего не поделаешь, таков Молиар. Припрятал — и ни гу-ry. А насчет талисмана она сама, наверное, не знает. — Он снова посмотрел на спящую девушку. — Вы ей скажите, чтобы сразу отдала, как перейдете через границу.

— Талисман-книжку она потеряла. Пропал талисман, — грустно заметил Сахиб Джелял. — Еще где-то в Хасанабаде.

— Час от часу не легче.

Доктор Бадма ушел и не вернулся.

Набирался сил Сахиб Джелял медленно. Три дня он пролежал пластом и только тогда почувствовал облегчение. Опираясь на плечо Моники, он побрел по каменистой тропе, где начинался овринг.

Буран ушел на далекие вершины Каракорума, но по дну ущелья клубился туман, желтый, густой, промозглый. И в двух шагах ничего нельзя было различить. Но можно было рассмотреть, что овринг кто-то намеренно разорил. Первая лестница вообще исчезла. Пробраться по карнизу теперь мог лишь акробат. Разглядеть со страшной высоты, что делается внизу, на дне ущелья, не удалось.

— Эх, Ишикоч, Ишикоч! — вздохнул Сахиб Джелял. — За доктора я спокоен, но… Ишикоч-то…

И снова всплакнула Моника. Сахиб Джелял проклинал свою болезнь и бессилие. С лица он совсем спал. Он, тяжело опираясь на посох, сказал:

— Оставаться здесь нельзя. В путь!

Всю дорогу, пока они медленно шли к границе, он рассказывал сокрушенно и грустно о разъездном торговце, страннике, бродяге, балагуре и шутнике Молиаре по прозвищу Открой Дверь! И тут впервые Моника узнала о человеческой судьбе, не менее фантастичной и удивительной, чем ее собственная, о странном и даже загадочном человеке, русском горном инженере, открывателе богатств земных недр, сказочно богатом, но ставшим полунищим Ишикочем — привратником одинокой курганчи на Ургутской дороге, узнала о человеке, который сумел сохранить и сберечь при всех своих пороках и слабостях черты человеческого достоинства и мужества.

— Он такой странный, смешной, забавный, но такой добрый! Он меня спас. И если бы я не знала своего отца Аюба, я сказала бы нашему Молиару «отец»!

Она ни словом не обмолвилась об эмире бухарском. И здесь Сахиб Джелял предпочел смолчать.

Загрузка...