Глава двадцать первая Маленькие люди Бейрута

Мы поменялись ролями: мы не ищем событий, события приходят к нам сами. Моторы обеих машин заглушены. У нас первая рабочая остановка. По каретке пишущей машинки шагает Европа, страна за страной. А снизу до нас доносится дыхание Азии. Оно проникает к нам на пятый этаж недавно достроенного дома на Рю Мадам Кюри, на открытую террасу, за бело-восковые поперечины жалюзи, отцеживающие избыток солнечного сияния Средиземноморья.

Край моря в открывающейся сверху перспективе как бы разделяет Бейрут на два мира. К верхнему относятся последние этажи современных зданий, пробуждающиеся к жизни в поздние утренние часы. В это время на их балконах появляются дамы в халатах. Польет такая дама цветы из лейки, вытряхнет скатерть и беззаботно садится в шезлонг, взяв на руки кошку. Спешить ей некуда, и она ждет, когда супруг вернется со службы…

Зато в нижнем мире, в тени старых одноэтажных домиков, разбросанных среди огородов и садов, с раннего утра царит оживление.


* * *

В преддверии близлежащей мечети на столе стоит граммофон, а рядом с ним лежат две пластинки. Одна из них основательно заиграна, ибо ее ставят пять раз в день, в то время как вторую — всего один раз. Поэтому на первой слова муэдзина звучат несколько комично: голос срывается, переходит в какое-то бормотание, а некоторые фразы не в состоянии разобрать даже искушенный прихожанин. Вот муэдзин начинает заикаться — это игла сошла с изношенной дорожки и перескочила на соседнюю.

— Опять он говорит «гав, гав», послушай, папа, — обращается к отцу пятилетний мальчонка-сосед.

Те же, кто знаком с муэдзином ближе, знают, что «гав, гав» означает «акбар» и что муэдзин «гавкает» дважды: в начале и в конце своего выступления, каждый раз, когда провозглашает, что аллах велик, то есть акбар.

На второй пластинке муэдзин не заикается и не «гавкает». Она в лучшей сохранности, потому что эту пластинку ставят всего один раз в день, с первыми лучами солнца. Кроме того, в ней содержится фраза, которая должна особо воздействовать на тех, кто еще валяется на матрацах и соломенных циновках. «Ассалата хаирун мин ан-науми», — нараспев произносит с патефонной пластинки выспавшийся муэдзин. (Лучше молиться, чем спать, лучше молиться, чем спать…)


* * *

Этот добрый совет отнюдь не относится к человеку в длинной галабее, который отправился в поход по улицам вместе со своей лошадкой и двуколкой задолго до призыва муэдзина. На двуколке установлена красная бочка, на ней, подобная летящей чайке, надпись по-арабски. Она означает «Шелл» — название нефтяной компании, потому что бочка наполнена нефтью. Люди из одноэтажных домиков покупают ее галлонами, чтобы в течение дня было на чем варить и жарить. Человек в галабее с чувством собственного достоинства отворачивает кран в нижней части красной бочки, получает за нефть несколько пиастров и щелкает бичом, погоняя свою кобылку:

— Но, милая, но…

Вслед за ним к дому подкатывает парнишка на велосипеде. Над передним колесом его укреплен проволочный багажник. В нем бутылки с белой жидкостью. Он развозит стерилизованное молоко двух конкурирующих фирм на любой вкус. Молоко одной фирмы превосходно. Молоко второй — еще лучше. Оно настолько хорошо, что его контрабандой доставляют в соседнюю Сирию, где, как говорят, молоко некачественное, его, мол, не умеют сохранять.

Обычно среди звона пустых молочных бутылок тишину вдруг прорезает душераздирающий старческий голос. Он звучит все ближе и ближе, и вместе с ним приближается дробный цокот ослиных копыт.

— Ринякты-ы-ын, — жалобно взывает старик, и от вопля его сердце кровыо обливается.

Это одному ему понятное загадочное «рынякты-ы-ын» можно воспринимать и как «буратыын» и как все что угодно, но каждый знает, что вслед за этим плачем появится ослик, навьюченный двумя небольшими ящиками и джутовым мешком, свисающим с правого бока, куда старик укладывает весы, камни, служащие гирями, и пачку бумажных пакетов. Осел упрямится, он с удовольствием пожевал бы хоть что-нибудь, раз уж нельзя добраться до свежего ароматного инжира, который носит на собственной спине. Хотя бы одуванчик возле стены ущипнуть, а потом незаметно добраться вон до той травки, которую каждое утро старательно поливает дворник. Она до сих пор еще сверкает жемчужными капельками влаги. Медленно движется торговец следом за своим осликом, рядом с ним две покупательницы роются в зеленых плодах инжира, выбирая получше. Одна из них — босая девчонка — выбежала из дому в наспех наброшенном платье, зато другая, старушка, нарядилась сама и о внуке позаботилась: повязала ему голову белой кисеей, чтобы малыша не кусали мухи.

Вот обе расплатились за свои утренние покупки, старик заколотил каменной «гирей» гвоздики, торчавшие из ящичка, вновь проплакал свое «ринякты-ы-ын» и хлестнул осла по шее:

— Ялла!


* * *

«Ялла» — слово многозначное. «Иди», — повелевает оно довольно мирно, что среди арабов случается не часто. Гораздо чаще оно сопровождается гневным взглядом и занесенной рукой. В этом случае оно значит: «проваливай», «убирайся», «пошел вон». Иногда же «ялла», наоборот, предлагает: «Идите сюда, я хочу вам кое-что сказать, идите, идите…»

Дважды в неделю это слово выкрикивает человек в дырявой, замасленной шляпе. Он произносит его надломленным, почти жалобным голосом и добавляет к нему слово «зайтун». Этот болезненный крик означает: «Подходите, люди добрые, у меня есть маслины, купите у меня маслины, не дайте мне погибнуть под тяжестью этого мешка…»

Он похож на муравья, неутомимого работягу муравья, который тащит тяжесть большую, чем он сам. Он пробирается по улочкам между домами и садами, бредет то в одну, то в другую сторону бесцельно, безрезультатно. Вот по краю вспаханного поля он добрался до того места, где тропинка круто сворачивает вправо, и в удивлении остановился. Еще позавчера тут можно было пройти, а теперь кто-то поставил здесь калитку и закрыл ее на замок. Муравей натолкнулся на препятствие, остановился в недоумении: что же вы натворили? И зачем?

Осознав, что произошло, он еще жалостнее воскликнул: «Ялла зайтун», — крепче прижал под мышкой безмен и отправился в обратный путь. У колодца он задержался. Тяжелый мешок сполз с его плеч на каменный сруб. Муравей снял шляпу, вытер рот, потом полез в мешок и вытащил оттуда горсть маслин. Сунув их в рот, он жадно запил маслины водой из железного ведра.

— Ялла зайтун!

И над колодцем словно повисли на весь день давившие его душу, невысказанные боль, и тяжесть, и тоска. И какая-то горькая безысходность.


* * *

Рядом с нами, за углом, живет очаровательная соседка. Она кокетничает с нами каждый раз, когда мы проходим мимо ее дома. Для того чтобы попасть туда, нужно спуститься по лестнице. Кино, что построили напротив, заставило поднять проезжую часть улицы на два метра. Насыпь залили асфальтом, а дома оказались внизу. Поэтому, когда идешь по улице, постоянно приходится следить за тем, чтобы не задеть головой о крышу дома: ведь теперь она находится над тротуаром в каких-то полутора метрах.

Лейла — это трехлетняя девчушка с огромными глазами и длинными черными локонами.

Сегодня маленькая Лейла на нас даже не взглянула. Ей некогда. У нее дела поважней. Она отняла у Юсуфа его деревянные сандалики, надела их и играет в маму. Закусив нижнюю губу, она старательно засовывает камень себе под пятку. Потом под другую. Окинув дело рук своих довольным взглядом, она вышла из дому. «Посмотрите, ребята, как мне идут туфли, правда? Ну, скажите же! Совсем как у мамы! Вчера она купила себе туфли на высоком каблуке!»


* * *

На нашей улице находятся авторемонтная мастерская, закуток сапожника, а рядом фруктовая лавка.

С владельцем лавки, рослым, молодым парнем, мы подружились. Мы по очереди ходим к нему покупать яблоки и бананы. Он получает яблоки из первых рук. Яблоки великолепны. Ливан развозит их грузовиками по всем соседним арабским странам до самого Аммана и даже в Багдад. Яблоки крупные, сочные, ароматные, кроваво-красные, с пятью правильными острыми бугорками вокруг околоцветника, живописно заштрихованные. Когда мы пришли к владельцу лавки во второй раз, он сказал нам, что рад любому покупателю, кроме американцев. Они живут напротив, вон в том большом бетонном доме, в М’нкара айн Бсад, но его лавка их, видите ли, не устраивает, она недостаточно роскошна, и потому все они ходят на Баб Эдрис к его конкуренту. У него зародились сомнения относительно нас, ведь мы с ним говорим на том же языке, что и они.

— Слушай внимательно, Халид, ты ведь тоже говоришь по-английски. Попробуй-ка повторить за нами: тршиста тршиатршицет стршибрных стршикачек стршикало пршес[28].

Халид раскатисто хохочет во все горло. Нет, он не смог бы произнести эту фразу, даже если бы ему подарили половину того дома, что напротив. Он уже верит, что мы не американцы!


* * *

— Я сегодня получил первые манго, не хотите ли попробовать? — предлагает Халид и аккуратно разворачивает папиросную бумагу с фирменной маркой поставщика, в которую завернут плод. Эти манго не^ливанские, их доставили из Индии. В бумагу завернуто нечто ярко-зеленое, похожее на страусиное яйцо. Соседний плод чуть пожелтел, этот более спелый и сладкий.

— Попробуйте. Только осторожно, перед тем как есть манго, разденьтесь до трусов.

Манго — коварная штука. Если капля его сока попадет на рубаху, то пятно не выведешь ничем на свете. Но зато у манго есть и столь же ценные достоинства. Манго — царь фруктов, нежное мясо индейки в фруктовом варианте, семивкусный плод в толстой оболочке. У самой косточки — это малина, чуть подальше — апельсин. Кроме того, оно напоминает персик, абрикос и сливу, а у самой кожуры — ананас с привкусом можжевельника, с небольшой примесью еловой смолы.

Мы едим манго, как нас некогда научили в Каире, — стараясь не обрызгаться, но и не раздеваясь до трусов. «Страусиное яйцо» острым ножом осторожно разрезается пополам, до самой косточки. После этого нужно вращать обе половинки влево-вправо, влево-вправо до тех пор, пока мякоть плода не отделится от косточки. Из другой половинки косточку — плоскую и всю в длинных волокнах — нужно выковырять ложечкой…

— Здорово, — хвалит манго Роберт, попробовавший его впервые в жизни. — Но, честно признаюсь вам, я бы все равно чернослив на него не променял!


* * *

Город не забывает заповедей корана. Он помнит о паломниках, которым приходится летом брести по его выжженным солнцем улицам. Поскольку между пустыней и городом разница в климате невелика, в нишах либо на прилавках магазинов стоят большие стеклянные графины воды с узеньким желобком у края. Они предназначены для тех, у кого нет денег на кока-колу или севен-ап. Каждый прохожий может без спросу напиться из такого графина. Графин берут в обе руки, поднося желобок к губам, но так, чтобы он не касался их. Потом графин отдаляют от лица, и струя воды, описав изящную дугу, журча, вливается в открытый рот. Чем более ловок жаждущий, тем длиннее дуга. Наконец графин быстро приближают к лицу, и вода перестает течь: струю словно отрезали ножом.

Паломник ставит графин на прилавок и мирно продолжает свой путь.


* * *

В Бейруте это называется «кейк симсон».

Почему кейк? Пожалуй, это происходит от английского «саке». Правда, на пирог оно не похоже, однако… А почему симсон? Ай, ну зачем забивать себе голову таким количеством вопросов! Не связано ли это с пресловутой госпожой Симсон?

Этого я, простите, не знаю.

«Кейк симсон» — изделие из теста. Бейрутское фирменное блюдо. Оно немного напоминает пражские слоеные пирожки, только вдвое больше их, свернуто в полукруг и посыпано тахинным семенем. В верхней части «кейк симсон» толщиной с карандаш, книзу утолщается, как месяц в новолуние. Его можно носить, как дамскую сумочку. Мальчишки продают «кейк симсон» на улицах, на пляжах. Они мастерски раскрывают «сумочку», насыпают туда толченый тимьян и продают по пятнадцать пиастров за штуку, по тридцать геллеров на наши деньги.

Вчера на нашем углу остановился велосипедист, купил четыре таких «сумочки», надел их на руль и нажал на все педали.


* * *

Швейцара зовут Мустафа. Он палестинский беженец. Ему двадцать четыре года, но по виду можно дать все сорок.

Он живет на первом этаже в маленьком закутке без мебели. В углу матрац, у окошка стол, на нем телефон — домовый коммутатор.

Мустафа караулит дом, выполняет мелкие поручения — сбегать кому-нибудь в магазин, купить газеты, соединяет абонентов с городом. Зимой обслуживает нефтяное отопление дома.

— Лучше этой работы мне в Бейруте не сыскать. Я беженец из Палестины. Таких, как я, в Ливане. много, более ста тысяч. Нас здесь не любят, мы отнимаем кусок хлеба у ливанских безработных…

У Мустафы жена и двое детей — сын пяти лет и шестилетняя дочка. Семья его живет за городом. Там плата за жилье более сносная, чем в Бейруте. Мы редко видим Мустафу улыбающимся. Это молодой старик, глубоко озабоченный и печальный. Иногда в его закуток приходят люди, такие же печальные и озабоченные, как и он. Они тоже палестинские беженцы. Говорят они горячо, взволнованно.

Премьер Ирака Абдель Керим Касем заявил в печати, что будет всеми силами поддерживать стремление палестинских беженцев создать независимую Палестинскую республику. «Деньги, оружие, люди, — заявляют арабские газеты в заголовках. — Все для того, чтобы могли вернуться на родину сотни тысяч тех, кто как изгнанники живет по чьей-то милости на чужбине. Газа, захваченная египтянами, территория на запад от реки Иордан, захваченная иорданцами, и остаток арабской Палестины должны быть возвращены тем, кому они принадлежат…»

— Что вы на это скажете? — спрашивает Мустафа, повстречавшись с нами на лестнице. Тот же вопрос можно прочесть в глазах его друзей. — Есть ли у нас хоть какая-нибудь надежда на возвращение? Поможет ли нам мир? Ведь там у нас все: имущество, земля, там наша родина…

Вчера Мустафа пожаловался, что зарплаты ему хватает только на то, чтобы кое-как свести концы с концами.

— Вас интересует бюджет моей семьи? Да? Тогда давайте я расскажу об этом поподробнее.

Он берет клочок бумаги и огрызком карандаша выписывает цифры аккуратным столбиком, как привык это делать, составляя ежемесячный отчет для хозяина:


1 кг хлеба в день по 50 пиастров; в мес. — 15 фунт.

1 кг картофеля по 25 пиастров; в мес. — 7,50 фунт.

2 кг помидоров по 25 пиастров; в мес. — 15 фунт.

½ кг мяса каждое воскресенье по 160 пиастров; в мес. — 6,40 фунт.

полбанки растительного масла 5 кг — 8,50 фунт.

лук, соль, спички — 2 фунт.

плата за комнату без удобств и кухню — 40 фунт.


Итого 94,40 фунт.


— На руки я получаю сто четыре фунта, а вместе с приработком на побегушках в месяц выходит сто сорок. Сорок пять фунтов мне должно хватить на все остальное: на одежду, на сигареты, на автобус, на врача. Социальное обеспечение? Что вы! Визит к врачу обходится в десять фунтов, к специалисту — двадцать пять. А больница? За операцию аппендицита берут от двухсот до трехсот фунтов, за желудок — пятьсот. Недавно на операцию попал брат моего тестя. В складчине пришлось принять участие всей семье и родственникам.


* * *

Прямо у нас на глазах растет дом. Говорят, что это будет школа. За те три недели, что мы наблюдаем ее рождение, она выросла на целый этаж. В этом не было бы ничего удивительного, если бы этот большой угловой дом не строили всего два человека — каменщик и подсобник.

Будь на свете справедливость, на готовом доме должна была бы сверкать памятная доска:


Этот пятиэтажный дом в городе Бейруте по соседству с домом Кансо принес НА СВОИХ ПЛЕЧАХ Я, подсобник Абдель Махмуд Заки.

Произошло это в 1379 году хиджры (лета 1959 от рождества Христова). Свидетель тому АЛЛАХ, бог милостивый и милосердный.


Абдель Махмуд Заки отнюдь не сказочный великан. И даже не волшебник. Абдель — рабочий сорока лет, который за поденную плату с утра до ночи таскает на своих плечах все, из чего напарник его, каменщик, строит здание: бетонные блоки, мешки с цементом, песок, известь, доски для опалубки. Из склада возле строящегося дома все это он носит по лестнице на третий этаж. А сейчас, когда их же усилиями дорога стала длиннее, — на четвертый. Вверх-вниз, как заведенная машина. Он работает в коротких штанах, плечи прикрыты джутовым мешком, чтобы не ободрать спину блоками.

Мешок и охапка соломы служат ему ночью «подушкой». Перед сном он расстилает дырявую рогожу и «накрывает» к ужину. Ужин состоит из двух помидоров, куска хлеба и миски вареной фасоли. Потом он валится на пол и, натянув на себя брезент, желает звездам, чтобы они подольше светили ему в спальню.

Каменщик, похоже, рассердился на весь свет и решил все делать сам. Сам готовит раствор, сам себе его подает, сам ведет кладку — блок к блоку, сам делает опалубку для железобетонного каркаса дома. Когда опалубка готова, он приставляет к ней стремянку, наливает бетонную кашу в двухгаллоновую банку из-под бензина, левой рукой берет ее в охапку и карабкается по лесенке, чтобы с последней ее перекладины опрокинуть банку в деревянный колодец. И так банку за банкой, пока не заполнит колодец доверху.

Вчера эта пара закончила армирование потолка на четвертом этаже. А сегодня стройплощадку не узнать. Утром пригромыхал грузовик, с него выгрузили бетономешалку и балку с блоком. Вскоре подъемник был готов, бригада из восьми рабочих разделилась на четыре пары, и началась свистопляска. Две пары носят на деревянных носилках щебень, третья пара загружает бетономешалку песком. Один из рабочих выплескивает в машину полтора ведра воды, второй, разорвав мешок с цементом, швыряет содержимое во вращающуюся пасть. А сверху уже опять летит пустая бадья за новой порцией бетона.

В том же бешеном темпе работает и знакомая нам пара наверху. Сегодня Абдель Махмуд бегает не по лестнице, а одну за другой гоняет по уложенным доскам тачку с бетоном. Каменщик исполняет обязанности вибратора: разровняв длинной доской бетонный раствор, он босыми ногами утрамбовывает его внутри опалубки.

К вечеру бетонная плита готова. Бригада каменщиков, нанятая подрядчиком, погрузила бетономешалку, сбросила сверху балку с блоком, свернула трос и уехала. Завтра она приступит к работе на другой стройке. И снова Абдель будет таскать стройматериалы на собственных плечах.

Послезавтра, когда бетон немного подсохнет, они переедут на этаж выше. И снова в его спальню будут светить звезды.


* * *

Спастись в собственном доме от вторжения мира звуков в Бейруте — это выше человеческих сил. К полуночному пению петухов и концертам влюбленных котов мы уже привыкли. И муэдзина с его призывно-певческими выступлениями, которые становятся все чаще по мере того, как укорачиваются дни, мы тоже воспринимаем как нечто неотделимое от жизни. Нам уже перестали мешать даже ночные сигналы и рев такси. А без некоторых звуков, скажем без выкриков продавца инжира, нам, наверное, было бы просто скучно.

Однако до сих пор мы не в силах привыкнуть к арабской музыке.

Мы никак не можем с ней примириться.

Нам хочется постигнуть ее не только сердцем, но и разумом. Мы стремимся отыскать в ней все, что нам советовали: и бескрайние просторы пустыни, и безграничное время, и ритм верблюжьих караванов, и верность жены, ожидающей мужа — паломника саванн и песков, и жгучее дыхание хамсина, которое, как говорят, вызывает у кочевников столь странное, невыразимое волнение.

Но вместо невыразимого волнения хамсина в улицы врывается смерч душераздирающих звуков. Словно сквозь бесчисленные дыры чудовищной мясорубки, из жилищ и магазинов ползут змейки размолотых звуков, сливаясь в монотонный марш, наполняющий душу отчаянием и безысходностью.

Двумя этажами ниже под нами в эту минуту как раз рыдает какой-то несчастный. Возможно, у него похитили любимое дитя, быть может единственное, смысл и цель его жизни. Он бежал из пустыни, волею шального случая овладел микрофоном и теперь изливает в него всю скорбь измученной души, плач истязуемого. Однако плач этот иногда прерывается. Излив очередной жалобный псалм, измученная душа погружается в собственные глубины, определяет меру своего горя и вновь продолжает рыдать визгливым тремоло: смилуйтесь во имя господа милосердного, избавьте меня от страданий, верните мне любимое дитя…

Да послушайте вы все, кто слышит его, верните же несчастному похищенное дитя, сжальтесь над ним! Вы увидите, как возликует он, как слезы радости брызнут из его глаз, как он тотчас же перестанет рыдать! И для всех вас, кто из сострадания внемлет его печальным псалмам, настанет покой. Верните ему дитя!..

В мире снова наступит радость, сверкающая, как капли росы, как радужная игра их на цветах противоположного балкона. Ведь сейчас только начало дня, утро! Дайте же дню расцвести до очарования распустившейся розы, не позвольте залить ее с раннего утра печалью человеческого горя…


* * *

Арабский язык суров и мужествен. Но в то же время мелодичен и протяжен. В нем как бы сочетаются мягкость песчаных барханов и меланхолия озерных видений фата-морганы. Шелестом финиковых пальм в каком-нибудь далеком оазисе звучат арабские слова с четкими окончаниями классического литературного языка. Это речь прирожденных ораторов и патетических актеров.

Мы слушаем эту торжественную речь по радио, хотя и не понимаем смысла ее. Речь мудра и пространна, как сама пустыня, слова цветисты, они бегут друг за другом, будто волны веселого прибоя.

Но вдруг внизу, у соседей, вспыхивает ссора.

Арабский язык сразу же превращается в некий страшный инструмент грубости, невоздержанности, какого-то феодального высокомерия. Кажется, что гиены и шакалы сошлись у гниющей падали, воют друг на друга и рычат.

И куда только делась поэзия слова?


* * *

Вчера Бейрут сошел с ума.

С наступлением сумерек были подожжены груды бумаги и мусора, до сих пор валявшиеся между домами и сараями, в костры были брошены ящики из-под фруктов и бочки с остатками асфальта. Языки пламени мечутся в черном дыму, кажется, что неприятель поджег город с нескольких концов. В небо взлетают зеленые, желтые и красные ракеты, щелкают винтовочные выстрелы. Может быть, началась новая революция? Как раз вчера премьер-министр улетел в Нью-Йорк на заседание Организации Объединенных Наций. Вот был бы сюрприз, если бы в бетонном кубе, торчащем над Ист-Ривер, он узнал, что не является больше премьер-министром!

— Почему стреляют? Что происходит?

— Разве вы не знаете? — удивляется Мустафа. — Да ведь сегодня Новый год!

— Новый год? А какой же? Который по счету?

Мустафа застигнут врасплох. Если бы он знал который! Но он пойдет посоветоваться к соседям. Как только узнает, сразу сообщит нам. Или — подождите — завтра об этом все равно будет в газетах…

Утром на всех общественных зданиях и представительствах развеваются государственные флаги. Да, действительно праздник. И веселая стрельба продолжается вовсю. Девочка лет шестнадцати из одноэтажного домика под нами (иногда она выглядит совсем взрослой) чем-то хлопает о ступени лестницы. Это «что-то» каждый раз оглушительно стреляет. Девочка наклоняется, поднимает «что-то», чиркает о стенку — новый выстрел. Это какой-то фосфорный чертик. Вот девочка чиркает им по железным перилам. Чертик стреляет, сыплет искры и лает на девочку.

В соседнем садике пузатый отец семейства равнодушно, безучастно, просто в силу установившейся традиции поджигает петарды. Он подносит горящую спичку к банке из-под бензина и осторожно бросает ее внутрь. «Хлоп, хлоп» — и все начинается сначала! Вокруг озорничают дети. Петарды их уже не интересуют. Они поймали сверчка и запрягли его в тележку. А отец добросовестно продолжает стрелять, он знает, что больше подходит для Нового года…

В девять вечера Мустафа приносит газеты. Он разочарован.

Оказывается, это вовсе не Новый год, а праздник Маулид эн Наби.

— Эго какой-нибудь святой?

— Да еще какой! Сам Мухаммед, пророк божий. «Маулид эн Наби» означает: «Рождество пророка».

Раньше «рождество» отмечалось песнями и танцами, ораторскими выступлениями, декламацией стихов и легенд о житии пророка, факельными шествиями и дорогими трапезами.

Сегодня Шейх Мухаммед Алая, ливанский муфти, устраивает для президента республики, министров и дипломатов большой прием, а потом отправится в главную мечеть на богослужение.

Тайные агенты полиции будут выходить из себя, потому что бейрутские мальчишки станут бросать под ноги министрам хлопушки и фосфорных чертиков, и полицейским придется молча наблюдать это зрелище, поскольку оно разрешено во имя аллаха.

«В отсутствие премьера правительства и из-за болезни министра иностранных дел в праздновании примет участие Раймонд Эдде, министр внутренних дел», — сообщила утренняя «Дейли стар».

Благородная веротерпимость.

Министр внутренних дел — маронит. То есть христианин.


* * *

Рядом с торговцем фруктами помещается парикмахер. Он всегда идеально причесан и напомажен — живая реклама своего заведения. На стенах развешаны арабские рекламные календари с американскими блондинками, в витринах расставлены флакончики и баночки с бриллиантином, помадами, духами и березовой водой.

Помимо того, что он умеет медленно брить и еще медленнее стричь, он виртуозно владеет искусством обращения со скрученной суровой нитью, при помощи которой избавляет клиента от растительности на ушах и висках, независимо от желания последнего.

Вот он намылил парня, пришедшего избавиться от трехдневной черной щетины, и взялся за бритву. И вдруг в него словно бес вселился. Он отодвинул ногой клочья остриженных волос, положил бритву перед зеркалом, скрестил на груди руки, поклонился и упал на колени. Поклон. Голова его очутилась на каменном мощеном полу, кончики пальцев вытянутых рук оказались у соседнего кресла. Встал. Скрестил руки на груди, снова пал на колени…

Клиенты даже бровью не повели; сидят себе и либо спокойно перелистывают иллюстрированные журналы, либо смотрят по сторонам. Намыленный вычищает грязь из-под ногтей, потом с интересом разглядывает двух девушек, которые остановили такси у входа в парикмахерскую.

Повторив в восьмой раз свое упражнение, цирюльник снова намылил клиента, схватил бритву и принялся за черную щетину.

И только после этого раздался заикающийся голос муэдзина с близлежащей мечети. Было пять минут пятого.

С деланной неохотой парикмахер оторвал взгляд от работы и чуть злорадно, чуть довольно улыбнулся. «Вот видишь, — говорила эта улыбка, — опять ты поставил иголку на пять минут позже. А у меня, приятель, бог в бо́льшем почете!»

Загрузка...