Перикл обиделся на Анаксагора и мысленно бранил его за то, что тот потерял волю, не вступил в борьбу с обвинителями, не воспользовался речью, которая была написана для него и которую он выучил наизусть и, стало быть, мог бы произнести на суде, если бы собрался с силами и захотел. Потерял волю, не собрался с силами, не захотел... Испуганный слабый старик, утративший вкус к жизни, смиренно принявший смертельный удар. Зенодот и Фукидид издевались над ним, а он, в сущности, промолчал, склонив голову. А ведь начал он свою жизнь смело, бросив дерзкий вызов всему — обычаям и богам. На родине, в Клазоменах, он был знатен и богат, но в один прекрасный день заявил, что отказывается от своего богатства, раздарил его родственникам и отправился в Афины беседовать с мудрецами о солнце, луне и небе.
Братья спросили его, когда он садился на корабль:
— Вернёшься ли ты? Как бы не умереть тебе на чужбине.
— Спуск в Аид отовсюду одинаков, — ответил им Анаксагор.
Когда скифы несли его на носилках в тюрьму, а друзья провожали его, Перикл сказал ему:
— Не надо было говорить, что ты хочешь умереть — этим ты только обозлил судей. Да и нас очень опечалил: тебе ещё жить и жить, а ты так говоришь. Рано тебе ещё умирать.
— Когда бы у человека было несколько смертей, — лёжа на носилках, ответил Анаксагор, — тогда можно было бы сказать: «Вот это ранняя смерть, а вот эта поздняя». Но смерть — одна; стало быть, не бывает смерти ни ранней, ни поздней. Когда ни умрёшь — спуск в Аид всегда одинаков.
Он был нездоров, и Коллегия Одиннадцати, ведавшая тюрьмами и казнями, отложила его казнь до выздоровления, чтобы не получилось так, будто он умер от болезни, а не от яда.
Перикл приставил к нему Гиппократа, чтобы тот лечил его по всем правилам, но не торопился объявлять, что Анаксагор поправился и здоров.
Пока Анаксагор находился в тюрьме и был болен, в Афины пришла весть, что оба его сына погибли в схватке с пиратами, что их корабль затонул у берегов Эгины. Гиппократу поручили сказать об этом Анаксагору и поддержать его всеми возможными способами, если весть о смерти сыновей сразит его. Анаксагор, узнав о гибели сыновей, заплакал и сказал, отказавшись от лекарства, которое тут же предложил ему для поддержания сил Гиппократ:
— Я знал, что мои сыновья родились смертными, что природа давно уже вынесла им свой смертный приговор. И мне тоже.
Тела сыновей Анаксагора были выловлены в море и доставлены в Афины для похорон. Философа по этому случаю выпустили из тюрьмы, чтобы он мог похоронить их.
Члену Коллегии Одиннадцати, которому было поручено находиться постоянно рядом с Анаксагором, когда он выйдет из тюрьмы, мудрец сказал:
— Если меня отпустили на похороны сыновей, которые лишь часть меня, то, может быть, меня отпустят на собственные похороны? Ведь я не часть себя, а всё, что называется Анаксагором.
— Когда же твои похороны? — спросил член Коллегии.
— Да вот как похороню сыновей, так и покончу с собой, чтобы тебе долго не ходить следом за мной.
Слышавший этот разговор Гиппократ тотчас сообщил о нём Аспасии, а та — Периклу.
— Вот случай спасти Анаксагора, — сказала Аспасия Периклу, — пусть Гиппократ даст ему такое снотворное снадобье, чтобы погрузившийся в сон узник стал похожим на мертвеца. И пусть Анаксагор перед принятием яда — а это будет не яд, а снотворное снадобье Гиппократа — завещает похоронить своё тело на родине, в Клазоменах. Или в каком-нибудь другом городе, чтобы его можно было тотчас увезти из Афин.
Коллегия Одиннадцати не позволила философу покончить с собой. Сразу же после того, как его сыновья были погребены на кладбище в Керамике, Анаксагора возвратили в тюрьму и, видя, что он уже здоров, — мудрец собственными руками засыпал могилу землёй, — назначили ему время казни — нынче же после захода солнца.
Вечером к нему в тюрьму пустили его друзей — на прощальный пир. Пришли Перикл, Сократ, Гиппократ, Фидий, Протагор и Геродот. Софокл был болен и не смог прийти, Продик уплыл в Фурии для составления тамошних законов — по просьбе Перикла. Полигнот от посещения тюрьмы отказался, сказав, что пировать в тюрьме — дурная примета: кто пирует в тюрьме, тот вскоре сам туда попадёт; а проститься с Анаксагором он придёт на кладбище.
Пока шёл пир, люди Перикла готовили всё для мнимой казни: Гиппократ принёс снадобье, похожее на стёртую цикуту. Снадобье вручили дежурному члену из Коллегии Одиннадцати, тот передал его тюремщику, из рук которого пленник должен был принять «яд» в смертной чаше и которому доверялось, удостоверить наступление смерти. Всё это стоило немалых денег, большую часть из которых внесла Аспасия, не уведомляя о том Перикла ради его спокойствия, остальные — Софокл, Фидий и Протагор. Доля участия Гиппократа была в приготовлении снадобья, доля Геродота — в предоставлении корабля для побега, доля Сократа — в организации похорон мнимо умершего. Только самого Анаксагора ни о чём не предупредили: о плане побега, о снадобье, о подкупе тюремщиков, о мнимых похоронах и об отплытии на корабле. Боялись, как бы он не стал противиться всему этому или, согласившись с планом спасения, не проговорился о нём до времени.
— Похороните меня в Клазоменах на холме, — пируя с друзьями, говорил Анаксагор, — на холме, подальше от моря, но так, чтоб море было видно с холма.
— Ты опасаешься, что твою могилу может размыть море, потому выбираешь холм? — спросил его Фидий. — Разве со временем не станут дном моря клазоменские холмы?
— Конечно, станут, — ответил с улыбкой Анаксагор, будто речь шла не о его могиле. — Хватило бы только времени — и тогда не только клазоменские холмы, но и вся земля станет морем. Или все моря высохнут и станут землёй.
— Я подозреваю, что со временем вся вода на земле станет виноградным соком, сок — вином, а вино выпьют греки, — весело сказал Сократ, осушая очередную чашу вина, принесённого в тюрьму слугами Перикла.
Весел был не только Сократ — ведь все знали, кроме самого Анаксагора, что это вовсе не прощальный пир перед казнью, а весёлый пир перед побегом. Анаксагор, должно быть, дивился тому, что друзья его так веселятся накануне его казни, все затеваемые им разговоры о смерти превращают в предмет весёлых шуток, пьют и закусывают с удовольствием, без каких-либо признаков горечи, и постоянно предлагают тосты за его здоровье. Правда, в начале встречи поговорили о погибших сыновьях, посочувствовали его беде, пожелали душам погибших сладкого сна до пробуждения на Островах Блаженных.
— И мне пожелайте такого же сладкого сна, — попросил Анаксагор.
— Желаем! — неожиданно радостно воскликнул Сократ. — Чтоб тебе сладко спать до пробуждения на родине!
— На какой родине? — спросил несколько озадаченный философ.
— Как?! Разве ты не знаешь, — пришёл на выручку Сократу Перикл, — что Острова Блаженных — вечная родина всех добрых душ? Сократ, подтверди это!
— Именно так: наши души родились не здесь, у них есть общая прекрасная родина. Итак, сладкого тебе сна, Анаксагор, до пробуждения на родине, — по-прежнему весело повторил свой тост Сократ.
Все дружно выпили, а Фидий, хлопнув Анаксагора по плечу,сказал:
— Потом расскажешь нам, что тебе снилось. Вот тебе моё пожелание: пусть тебе во всё время пути снятся девушки Феодоты.
— Я не против, — рассмеялся Анаксагор. — Только как же я расскажу вам о моих снах? Разве вы последуете за мной? Вот этого я не хочу, оставайтесь здесь, на земле, не торопитесь на нашу общую родину. Обещайте! — потребовал он.
— Туда мы не станем торопиться, — пообещал Геродот. — Но я поплыву с тобой, один из всех, — сказал он, вызвав общий смех и изумление Анаксагора. — У меня есть нужда в таком путешествии, — продолжил он. — Я пообещал Периклу подробно описать этот путь и то, что лежит дальше.
— Ты просил его об этом, Перикл? — спросил Анаксагор.
— Да, — подтвердил Перикл. — Я и сам намереваюсь, но позже, конечно, проделать этот путь.
— На благо всей Эллады, — сказал Сократ.
— Да, на благо всей Эллады, — согласился с ним Перикл.
— Ладно, ничего не понимаю, — вздохнул Анаксагор и спросил: — Так за что пьём, друзья?
— За сладкие сны, — напомнил Фидий.
Гиппократ наклонился к Периклу и сказал ему на ухо, пользуясь тем, что из-за шума Анаксагор не слышит их — все начали громко повторять тост Фидия, прибавляя к нему свои слова и пожелания:
— Как бы вино не повредило моему снадобью. Было бы лучше, когда б Анаксагор меньше пил.
— Да вот, кажется, и время пришло, — ответил Перикл, глянув вверх, туда, где в стене под потолком тюремной камеры было пробито небольшое — чтобы не пролезть через него — отверстие, обращённое к западу, откуда заходящее солнце посылало свои лучи. — Солнце будто спряталось.
Последние его слова были услышаны всеми.
— Спряталось? — посмотрел на отверстие Анаксагор. — И точно, спряталось, хотя ещё светло. Но надо всё же зажечь светильники.
Позвали стражника, попросили принести огонь. Тот сразу же принёс, зажёг масляные светильники в нишах, выпил предложенную ему чашу вина, сказал, что отравитель уже принёс цикуту и стоит за дверью, ждёт, когда его позовут.
— И когда надо звать? — спросил Анаксагор.
— Некоторые пируют до утра, — ответил стражник, приняв из рук Сократа вторую чашу вина. — Но тогда надо угощать вином и отравителя, чтоб ему веселее было ждать.
— Вот, — подхватил слова стражника Протагор. — Главное, чтоб всем весело было ждать. Вся наша жизнь такова — весёлое ожидание казни. И если это весёлое ожидание, то мы готовы продлить его до бесконечности. Давайте выпьем, друзья, за бесконечное весёлое ожидание!
Стражник понял, что ему не следует покидать эту весёлую камеру, и присоединился к тосту Протагора, считая его и своим. Но, выпив, сразу же вновь напомнил об отравителе.
— Кто отнесёт ему вино? — кивнул он в сторону двери, за которой находился отравитель. — Положено, чтобы сам приговорённый.
— И прекрасно! — согласился Анаксагор. — Я дам ему чашу вина, а он мне — чашу цикуты. Кто хочет посмотреть на эту сцену?
— Не обязательно обмениваться, хотя можно и так, — сказал стражник. — Я ведь сказал, что он подождёт.
Анаксагор прислушался к его словам, выбрал самую вместительную чашу, Сократ наполнил её вином из кувшина — он был на этом пиру за кравчего — и сказал:
— Я пойду с тобой.
— Мы все пойдём! — объявил Гиппократ. — А ещё лучше — пусть отравитель придёт сюда и пирует вместе с нами. Позови его! — повелел он стражнику, назвав того по имени: леча в течение уже нескольких дней Анаксагора, врач перезнакомился со всеми тюремщиками.
Отравитель перешагнул через порог, держа перед собой чашу обеими руками, вошёл степенно, чтобы не расплескать содержимое. Он был в длинном чёрном плаще, с чёрной широкой повязкой на лбу. Слегка поклонился, спросил:
— Кто приговорённый?
— Я! — вышел вперёд Сократ. — Давай чашу!
— Нет, — ответил спокойно отравитель. — Я знаю, кто приговорённый, но я обязан был задать этот вопрос. А ты поступил дурно, — сказал он Сократу. — Твои слова связали тебя со мной. Кто шутил, подобно тебе, все приняли яд из моих рук.
— Я уже и теперь готов принять его, если он не достанется Анаксагору.
— Ты усугубляешь свой дурной поступок, — покачал головой отравитель. — Мне жаль тебя. Бери, если хочешь, — обратился он к Анаксагору. — Но можно и подождать, поставим чашу в нишу, с ней ничего не случится: этот напиток не портится и не выдыхается.
Анаксагор взял чашу отравителя, поднёс к носу и понюхал.
— Странно, — сказал он, — цикутой не пахнет.
— Разреши, — попросил Гиппократ и тоже понюхал содержимое чаши. — И всё-таки это цикута, — заключил он, возвращая чашу Анаксагору.
— Что делать? — спросил Анаксагор отравителя.
— Выпей — и всё, — ответил отравитель. — Я всегда так говорю.
— И все слушаются тебя? — спросил Протагор.
— Не все. Иные выливают яд из чаши, не хотят пить, кричат. Тогда я приношу другую чашу — яда у нас всегда большой запас.
— Я выпью, — сказал Анаксагор.
— Это хорошо, — похвалил его отравитель. — Напиток подслащён мёдом для приятности, приправлен другими травами для аромата. Он приятен, не производит болезненных действий. Человек просто холодеет и замирает. Перед тем как замереть, следует лечь и принять хорошую позу.
— Это какую же позу ты называешь хорошей? — спросил Сократ.
— Ту, с какой ложатся в гроб, — невозмутимо ответил отравитель.
— Надо выпить до дна? — спросил Анаксагор. Он медлил, его охватила тоска, мудрец прощался с друзьями, раня их глазами, полными слёз.
— До дна, — вздохнул отравитель. — Выпей — и всё, — повторил он.
— А если выпить не всё, что будет?
— Тогда холод дойдёт только до колен или до живота. А надо, чтобы дошёл до сердца. Тогда сердце остановится — и всему конец.
— Кто тебе сказал, что с остановкой сердца всему наступает конец? — напустился на отравителя Сократ. — Со смертью не всё кончается, со смертью только начинается подлинная жизнь души — свободная, чистая, не обременённая никакими страстями и заботами.
— Возможно, — не стал возражать Сократу отравитель. — Тогда тем более следует выпить яд сразу и до дна.
Теперь Анаксагор смотрел на Перикла, и он, кажется, знал, о чём философ спрашивает его остановившимся взглядом.
Перикл подошёл к нему и, помня, что яд в чаше отравителя ненастоящий и что смерти не будет, прижался щекой к его щеке и сказал:
— Все любят тебя, все будут помнить о тебе, ты узнаешь об этом, прощай.
Никто не плакал, но и веселья уже не было: хотя друзья прощались с Анаксагором не навсегда, провожали его не на казнь, не на смерть, но впереди всё же была разлука, может быть долгая, а то и вечная: Геродот, как договорились, должен был увезти Анаксагора не в Клазомены, где о нём уже никто не помнил, наверное, а в Лампсак, к своим друзьям, которые могли позаботиться о философе.
Они поочерёдно подходили к нему, целовали в лоб и произносили это грустное слово:
— Прощай.
— Прощайте, друзья, — сказал он. — Если верить Сократу и души наши вечны — то встретимся ещё. Если прав я, то не встретимся никогда. Но и того счастья, что подарили вы мне, достаточно... — Он поднёс чашу к губам и выпил одним духом. Постоял какое-то время в задумчивости, прислушиваясь к своим ощущениям, потом обвёл взглядом друзей, остановил его на отравителе и спросил:
— А можно ли запить твой яд вином?
— Если хочешь, можно, — ответил добрый отравитель. — Пей сколько хочешь — всё равно умрёшь.
— Ты очень развеселил меня, — сказал Анаксагор и потребовал, обратясь к Сократу: — Вина! Хочу запить вином яд, заглушить весельем смерть!
Перикл с тревогой посмотрел на Гиппократа.
— Что делать? — спросил он.
— Ничего, сейчас уснёт навсегда... — зная, что говорит неправду, ответил Гиппократ.
Сократ поднёс Анаксагору чашу вина, тот взял её, но пить не стал, словно услышал тайную мольбу Гиппократа.
— Нет места для вина в животе, — сказал он с сожалением. — Да и пить не хочется. А хочется спать. Это смерть? — спросил он отравителя.
— Раньше я отвечал: да, это смерть. Но твой товарищ сказал: это начало новой жизни. Пусть будет так, как сказал твой товарищ. Как тебя зовут? — спросил Сократа отравитель.
— Сократ, — ответил тот.
— Всё же выпей, — посоветовал Анаксагору отравитель. — Выпей за Сократа, за то, чтобы его слова сбылись.
— За вечную жизнь, — сказал Анаксагор и выпил вино.
Вскоре он лёг на топчан и уснул. Уснул тихо, без слов.
— Он умер, — сказал отравитель, не приблизившись к Анаксагору. — Можете унести его тело — я позволяю. Носилки вам принесёт тюремщик. А вы оставьте вино и всё, что принесли. Стража пропустит вас, услышав имя Анаксагор.
Они устроили ложные похороны, когда взошло солнце, эта раскалённая добела каменная глыба: похоронили пустой гроб.
На похоронах были все: Перикл, Фидий, Полигнот, Протагор, Калликрат, Сократ, родственники и слуги Анаксагора. Не было только Геродота и Гиппократа — вместе с очнувшимся от сна Анаксагором они отдалялись на корабле от берегов Аттики, бросая прощальные взгляды на сунийский храм Посейдона, который ещё долго парил в синем мареве, подобно белой птице.
Аспасия сказала Периклу:
— Если твоя демократия погубит хоть одного философа, её проклянут так же, как и ненавистную всем тиранию.
— Пока я жив, — ответил Перикл, — ни один афинянин не наденет из-за меня чёрный плащ.
Гиппократ вскоре вернулся в Афины, сказал, что Анаксагор не сразу смирился с тем, что остался жив, убежав от неминуемой казни. Лишь на десятый день стал принимать пищу, а на двенадцатый попросил вина, пил целый день, а утром объявил: «Я всех прощаю и буду жить».
Геродот из Лампсака не вернулся — он остался там ожидать Перикла, который намеревался, как они договорились, взять его с собой в плавание к берегам Понта Эвксинского, где греческие колонии с трудом сдерживали натиск соседних варваров и откуда Афины получали хлеб, рыбу, лен, шкуры, лес, мёд и рабов. Варвары грозили перекрыть путь к этим богатствам Понта, надо было показать им мощь Афин, смирить их воинственность и таким образом помочь греческим городам-колониям Колхиды и Таврики. Геродот давно намеревался побывать на берегах Понта, познакомиться с варварскими племенами скифов и тавров, с их историей, бытом и нравами. Он считал, что это могло бы украсить его труд, который он давно начал и который назывался «Изложение событий». Перикл, направляясь в Понт Эвксинский, непременно должен был побывать в Лампсаке на Геллеспонте, через который только и можно было попасть в Пропонтиду, а уже оттуда, из Пропонтиды, в Боспор Фракийский и Понт Эвксинский, к берегам Колхиды и Киммерии, где вездесущие и отважные милетцы давно поставили свои города — Пантикапей, Фанагорию, Нимфей, Феодосию — и куда ещё раньше волею Артемиды была перенесена дочь Агамемнона и Клитемнестры Ифигения.
Геродот не дождался Перикла в назначенный срок — восстал Самос, и Перикл повёл флот к берегам мятежного острова.
В тот день, когда Перикл прощался с Аспасией, чтобы отправиться в Пирей, где его уже ждали корабли, готовые отплыть на Самос, Аспасия сказала ему, что она беременна и что через девять месяцев или немного раньше у них родится, как предсказала ей повитуха Гермоксена, сын.
— Так что постарайся вернуться не позднее чем через девять месяцев, — сказала Аспасия Периклу. — С победой.
— Я отправляюсь в этот поход по твоему настоянию. Можно было поставить во главе флота другого стратега, я остался бы. Можно было вообще не затевать этот поход. Ах моя прекрасная милетянка, ты хотела, чтобы я помог Милету. — Перикл крепко прижал к себе Аспасию. — Разве не так?
— Конечно, — ответила Аспасия. — Об этом весь город знает. Возвращайся поскорее.
О том, будто Перикл провёл в Народном собрании решение о походе на Самос по настоянию своей жены Аспасии, в Афинах говорили все, кому не лень посплетничать и позлословить. Разговоры эти начинались ещё тогда, когда Афины предложили Самосу решить спор с Милетом из-за Приены на третейском суде. Третейским судьёй Афины предложили себя. Самосцы сразу же отвергли это предложение, заявив, что Афины непременно решат спор в пользу Милета, поскольку жена Перикла милетянка. Этот ответ самосцев был оглашён на Народном собрании, и все афиняне стали с той поры говорить об Аспасии, будто она подстрекает мужа к войне с Самосом в защиту своего родного города Милета. Когда эти сплетни дошли до Аспасии, она, обозлившись на афинян, на самом деле сказала Периклу:
— Ты должен защитить мой родной город от самосцев. Милет — союзник Афин, а самосцы, — которыми правит Мелисс, этот бездарный философ, как говорит о нём Сократ, — хоть и являются также союзниками Афин, давно норовят отложиться от союза и переметнуться к мидийцам. Милет и его колонии снабжают Афины хлебом, а не Самос. Надо помочь милетцам. Убеди Народное собрание, что Афины должны выступить на стороне Милета и установить на Самосе демократическое правление, а тирана Мелисса, этого бездарного философа, прогнать. Пусть бежит к Артаксерксу.
— Знаешь, ты права, — ответил Аспасии Перикл. — Я также считаю, что в войне Самоса и Милета из-за Приены Афины должны выступить на стороне Милета. Приена, этот маленький город, и построен милетцами, и расположен на берегу Милетской бухты.
— Мой отец был родом из Приены, я тебе говорила, — напомнила Периклу Аспасия. — Но ведь дело не во мне и в моём отце, правда? Справедливость требует защитить Милет и Приену.
— Да, — согласился Перикл.
Аспасия твёрдо знала: когда дело касается справедливости, Перикл выбирает справедливость.
— Я вернусь раньше, — пообещал Аспасии Перикл, всё ещё не выпуская её из объятий. — Я сам хочу принять на руки нашего сына.
— Кстати, он будет, наверное, милетянином, наш сын, а не афинянином: по закону, который ты утвердил, дети, родившиеся от афинянина и чужеземки, не могут стать гражданами Афин. Помнишь?
— Помню, — ответил Перикл. — Теперь я жалею, что провёл этот закон.
— Не жалей, — сказала Аспасия. — Защити Милет.
Пока Перикл готовился к походу на Самос, от Афинского союза, по примеру самосцев, отложился Византий. За Византией против Афин взбунтовались города Халкидики. Паникёры говорили, что господству в Ионии пришёл конец, а это ещё убедительнее подтверждало правильность и своевременность решения Перикла о походе на Самос, чтобы погасить очаг разгорающегося бунта. Получалось, что и каприз Аспасии — «Она милетянка, она пошлёт мужа защищать Милет» — совсем не каприз, а мудрое предвосхищение событий.
Стратег Мелисс сдал город без боя — так ему посоветовал персидский сатрап Писсуфн. «Перикл придёт и уйдёт, ты уничтожишь афинский гарнизон, я тебе помогу, и снова возьмёшь власть над городом и островом. Когда Перикл снова придёт, ты успеешь собрать все силы для войны. А теперь отдай ему город», — сказал хитрый Писсуфн.
Мелисс сам открыл ворота Самоса и бросил к ногам Перикла меч. Перикл за это даровал Мелиссу свободу, не зная о коварстве самосского стратега. С другими первыми людьми Самоса он поступил куда суровее: одних сместил с должностей, других изгнал, конфисковав их имущество, третьих взял в заложники и отправил в расположение афинского гарнизона на остров Лемнос, далеко на север, сказав, что заложники — их было сто человек: пятьдесят взрослых самосцев и пятьдесят детей — будут уничтожены, если Самос нарушит хоть одно из его установлений. Установления же Перикла были таковы: не допускать к власти в Самосе олигархов, строго соблюдать союзнические обязательства и установить в городе демократическое правление по примеру Афин. Для уверенности в том, что Самос не взбунтуется снова, Перикл оставил в городе гарнизон во главе с одним из сыновей покойного Кимона.
Афинские корабли покинули Самос. С лёгким сердцем Перикл возвращался в Афины, надеясь вскоре снова обнять свою любимую жену и доложить афинянам, что он одержал победу без единой жертвы. Но этим надеждам не суждено было сбыться. Едва афинские корабли скрылись за горизонтом, Мелисс вернулся в Самос с отрядом гоплитов и разгромил оставленный Периклом гарнизон — одних убил, других взял в плен, велев заклеймить пленных, поставив им на лоб клеймо в виде совы. На остров стразу же вернулись олигархи, успевшие при приближении афинского флота сбежать к персам на материк. Вернулись не одни, а с большим отрядом персидских воинов — в семьсот человек, — которых Мелисс посадил на корабли и отправил на Лемнос с приказом освободить и вернуть домой заложников. Персы освободили заложников, вернули их в Самос, который с помощью Писсуфна стал основательно готовиться к войне с Афинами: возводить новые укрепления, строить корабли и вооружать армию.
Перикл с флотом был у Делоса, когда ему сообщили, что Самос снова восстал. Он послал одну триеру в Афины, чтобы уведомить Народное собрание о случившемся, — с этой же триерой отправил письмо Аспасии — остальным кораблям приказал повернуть обратно. Самосский флот встретил Перикла у острова Трагии, что лежит между Самосом и Милетом. И хотя у самосцев было больше кораблей, чем у афинян, они потерпели сокрушительное поражение. Лишь нескольким кораблям самосцев удалось вырваться из окружения и пробиться к своей гавани, которую афиняне вскоре заперли.
Перикл не сразу бросился на штурм города — дождался затребованного подкрепления из Афин. Прибыли новые корабли не только из Афин. Союзные Хиос и Лесбос прислали свой флот из тридцати кораблей. Теперь можно было решиться на штурм, но Перикл медлил, полагая, что остров можно будет взять измором, заблокировав доступ к нему со всех сторон. Для этого требовалось время и средства, но Перикл решил, что лучше жертвовать временем и деньгами, чем кровью своих сограждан. Мелиссу же, поднявшему Самос вторично, отправил послание с требованием сдаться, повторить то, что он сделал месяцем раньше: открыть ворота и бросить к ногам победителя меч. Мелисс, этот бездарный философ, как говорила о нём Аспасия со слов Сократа, ответил, что сдаваться не намерен, что на помощь к нему спешит финикийский флот. О том, что к Самосу приближается финикийский флот, Периклу сообщили также торговцы, прибывшие с острова Андрос, — они якобы видели финикийские корабли в открытом море, которые держали курс на юг, возможно, к Самосу. Перикл поверил этим сообщениям, взял шестьдесят триер и вышел из Самосской бухты, чтобы встретить финикийцев на подступах к острову и там уничтожить, напав на них внезапно. Но никаких финикийских кораблей ни вблизи Самоса, ни дальше не оказалось: Мелисс и андросские купцы, подкупленные самосцами, обманули Перикла. И пока он был в море, Мелисс вывел из города войска и напал на афинян, находившихся в лагере у стен города и в бухте на оставшихся там кораблях. Он хорошо подготовился к этому нападению, а афиняне не ждали его, тем более не ждали, что, по установленному Периклом распорядку, добрая половина отрядов на жеребьёвке вынула белый боб, что давало право на «белый день», когда солдатам разрешалось гулять и пировать.
Часть афинян отступила вглубь острова, другая отошла от берега на оставшихся кораблях. Но многие афиняне оказались в плену и подверглись издевательствам и клеймению. Разъярённый этим известием, Перикл вернулся и начал штурм города. Осмелевший и воодушевлённый недавней победой Мелисс вышел против него, но Перикл мощным ударом загнал его за городские стены, подвёл к стенам тараны и начал их крушить.
Штурм Самоса длился почти девять месяцев. Город был покорен. Перикл разрушил его стены, отнял у самосцев все корабли, запретив строить новые, наложил на них большую контрибуцию. Часть денег — около десяти тысяч талантов — самосцы собрали и отдали Периклу сразу — кажется, это были деньги перса Писсуфна. Другую часть — почти столько же — обязались уплатить в ближайший срок, а чтобы Перикл поверил их обещанию, дали ему заложников, которых он отправил сразу же в Афины. Стратег Мелисс был казнён по приговору милетского суда — забит до смерти палками и брошен на пустыре без погребения.
Прах всех погибших при штурме Самоса афинян Перикл отправил на родину и вернулся сам.
День возвращения Перикла совпал с днём рождения его сына, которого в честь отца Аспасия назвала Периклом. Периклом-младшим.
Перикл, взяв младенца на руки, долго молчал, глядя на него, потом сказал:
— Он похож на тебя, Аспасия.
— Нет, он похож на тебя, — возразила Аспасия.
— Он похож на вас обоих, — примирила их повитуха Гермоксена.
Двери дома стратега в тот день были украшены оливковыми ветвями. Мальчика искупали в тёплой воде с оливковым маслом и вином, уложили в колыбель, завернув в белые пелёнки. После всего этого следовало принимать поздравления родных и друзей. Но Перикл сказал:
— Ты плохо себя чувствуешь? Нужно позвать врача? Позовём Гиппократа.
— Нет, не тревожься, — успокоила Перикла Аспасия. — Есть много такого, что знает повитуха, но не знает врач. Пусть придёт Гермоксена.
— Хорошо, я прикажу, — пообещал Перикл и уже намеревался уйти, но Аспасия остановила его вопросом:
— Ты будешь произносить надгробную речь на похоронах павших?
— Я.
— Можно, я пойду на кладбище?
— Ты ещё так слаба, да и думать тебе о похоронах сейчас не следует.
— Я не так слаба. А присутствовать на похоронах героев — кому это может помешать?
— Ладно, — согласился Перикл. — Но всё же побереги себя. Для нашего малыша.
— Для нашего малыша понадобится кормилица. Хорошо бы найти спартанку: у спартанок и здоровье отменное, и они не балуют детей. Я хочу попросить Гермоксену, чтобы она нашла кормилицу.
— Попроси, — согласился Перикл. — А похороны через три дня.
— К тому времени я совсем оправлюсь и пойду на кладбище. Я хочу услышать, как ты будешь произносить речь... Афиняне радуются твоей победе, говорят: Агамемнон штурмовал Трою десять лет, а наш Перикл взял Самос за девять месяцев. Что Аспасии ребёнка родить, что Периклу город взять, — засмеялась Аспасия и спросила: — Теперь ты поплывёшь к берегам Понта Эвксинского?
— Теперь — да, — ответил Перикл. — Через семь дней состоится амфидромия, обход вокруг домашнего очага, тогда же мы объявим имя сына и пригласим гостей. Теперь же я буду занят, ни с кем не стану встречаться для выслушивания поздравлений. В Афинах, ты знаешь, объявлен траур, мы будем хоронить павших на Самосе.
— Это дурная примета, когда младенец рождается в день траура, — тайно делилась с Перикловыми слугами повитуха Гермоксена. — Ребёнок не будет долго жить.
Слуги донесли Периклу, о чём им наболтала Гермоксена.
— Гермоксену из дома гнать, — приказал Перикл. — А того, кто передаст её слова Аспасии, я задушу собственными руками, — пригрозил он.
О дурной примете Аспасия узнала уже на другой день: послала за Гермоксеной служанку, которая ничего не знала о приказе Перикла, а та передала ей, что Гермоксена не придёт, потому что Перикл повелел слугам прогнать её за глупое предсказание, которое само сорвалось с губ, потому что Гермоксена на радостях выпила вина и опьянела.
— Правда ли, что ты велел прогнать Гермоксену за глупое предсказание? — спросила Аспасия мужа, когда он пришёл к ней.
— Правда, — не стал отрицать Перикл.
— Помнишь, чему учил тебя наш несчастный Анаксагор?
— Чему?
— Он учил не верить глупым приметам, потому что связь между событиями устанавливается по присущим им законам, а не по произволу невежественных гадателей.
— Да, я это помню.
— Вели пожурить Гермоксену и вернуть её — я нуждаюсь в её советах. Поход займёт много времени. В твоё отсутствие враги поднимут голову и постараются тебе навредить. Добейся изгнания Фукидида и поражения его партии.
— Тебя всё ещё беспокоит Фукидид? Забудь о нём — я избран стратегом на новый срок вот уже в который раз — афиняне верят мне. Все козни Фукидида напрасны, афиняне не предадут демократию.
— Но когда тебя не будет в Афинах, когда ты будешь далеко... Мне говорили, что огни в Фукидидовых гетериях горят все ночи напролёт. Значит, твои противники о чём-то договариваются там.
— Они всего лишь болтуны. Надо делать дело. Афиняне видят, что делом занимаются не Фукидид и его сторонники, а мы. Мы одерживаем победы, мы упрочили мир, мы строим храмы, святилища и театры... На следующую Экклесию я выношу решение о строительстве Одеона и Пропилей Акрополя. Афиняне получают деньги из казны, забыв о том, что такое нужда. У нас самый могучий флот, мужество в бою стало признаком афинского гражданина...
— Ты раздражён? — остановила Перикла Аспасия: раздражение сквозило в каждом слове Перикла. Аспасия впервые увидела, что её советы, её желание быть Периклу первой помощницей в государственных делах вызывает в нём недовольство.
— Да, я раздражён, — ответил Перикл, пожалев о том, что позволил себе интонации, которые насторожили и, может быть, даже обидели Аспасию. — Я раздражён тем, — стал он неуклюже оправдываться, — что ты думаешь о Фукидиде, волнуешься из-за пустяков, тогда как должна думать о нашем сыне. От дурных и напрасных волнений, я слышал, у женщин пропадает молоко. Думай о приятном, о счастливом разрешении от бремени, о нашем мальчике.
Каждая фила поставила свою чёрную палатку на Агоре, так как ни одну филу не минуло несчастье в войне с Самосом, каждая фила оплакивала своих воинов, погибших на далёком острове. В каждой палатке стоял большой кипарисовый гроб с прахом героев. Три дня афиняне прощались со своими великим мертвецами, принося к их гробам жертвы. На четвёртый день одиннадцать повозок двинулись к Керамику за Дипилонские ворота: десять повозок везли гробы, принадлежащие десяти афинским филам, на одиннадцатой повозке стоял пустой гроб, как бы предназначенный для останков тех воинов, которых не удалось найти, — одни утонули в море, в Самосской бухте, другие сгорели на пожарах, на третьих обрушились крепостные стены, из-под которых их не удалось достать. Прах воинов остался на Самосе, но память о них здесь, она витает над пустым одиннадцатым гробом.
На кладбище соорудили помост и кафедру для Перикла, откуда он должен был произнести эпитафий.
Гробы опустили в общую могилу, засыпали её под прощальные вопли женщин и звуки флейт и забросали цветами. Людей вокруг могилы собралось больше, чем на Экклесию — пришли не только мужчины, граждане Афин, но и метэки, гости Афин, юноши, которым ещё не исполнилось восемнадцать, эфебы и женщины, очень много женщин, повязав голову чёрным платком, — матери, жёны, родственницы погибших.
Когда могила предстала перед собравшимися горой цветов и умолкли флейты, Перикл поднялся к кафедре на высокий помост, где его могли видеть и слышать все, сгрудившиеся за могилой перед помостом.
— Ветер утих, не шумят листвой деревья, и птицы замолкли, — сказал Перикл. — Это время тишины. — Несколько минут он молчал, склонив на грудь голову, потом медленно поднял руку, чтобы люди обратили к нему взоры, и сказал: — Друзья, афиняне, граждане. Воздадим должное богам и Солону, установившим обычай погребать воинов в государственной гробнице и провожать их речью. Но речь над могилою — не самая главная почесть, оказываемая нами павшим героям. Предпочтительнее за героическую доблесть, проявленную на деле, воздавать почести делом. Именно об этом я намерен произнести речь — о том, как мы оправдываем нашими делами ратные подвиги погибших воинов.
Начну прежде всего с предков[8]. Ведь и справедливость и пристойность велят нам в этих обстоятельствах воздать дань их памяти. Наши предки всегда неизменно обитали в этой стране и, передавая её от поколения к поколению, своей доблестью сохранили её свободу до нашего времени. И если они достойны похвалы, то ещё более достойны её отцы наши, которые, умножив наследие предков своими трудами, создали столь великую державу, какой мы владеем, и оставили её нам, ныне живущему поколению. И ещё больше укрепили её могущество мы сами, достигшие зрелого возраста. Мы сделали наш город совершенно самостоятельным, снабдив его всем необходимым как на случай войны, так и в мирное время. Военные подвиги, которые и мы, и наши отцы совершим, завоёвывая различные земли или стойко обороняясь в войнах с варварами или эллинами, общеизвестны, и я не стану о них распространяться. — Тут он пропустил огромный кусок речи, написанный с помощью вернувшегося из Лампсака Геродота, великого знатока истории всех войн. Решение сократить эпитафий Перикл принял в тот самый момент, когда сказал об этом. Решение неожиданное и, быть может, неоправданное. Аспасия, во всяком случае, не одобрит его, подумал он, и стал искать глазами жену. Конечно же не нашёл: повязав голову чёрным платком, Аспасия стала похожа на всех других скорбящих женщин.
— Но прежде чем начать хвалу павшим, — продолжал Перикл, — которых мы здесь погребаем, хочу сказать о строе нашего города, о тех наших установлениях в образе жизни, которые и привели его к нынешнему величию. — Здесь Перикл, составляя речь, обошёлся без чьей-либо помощи, ибо государственный строй нынешних Афин — это он сам, это его воплощённое представление о наилучшем устройстве государства. — Полагаю, что и сегодня уместно вспомнить это, и всем собравшимся здесь гражданам и чужеземцам будет полезно об этом услышать, — добавил он от себя и снова обратился к заготовленной речи: — Для нашего государственного устройства мы не взяли за образец никаких чужеземных установлений. Напротив, мы скорее сами являем пример другим, нежели в чём-нибудь подражаем кому-либо. И так как у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то наш государственный строй называется народоправством. В частных делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до государственных, то на почётные государственные должности выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем-нибудь отличился не в силу принадлежности к определённому сословию, но из-за личной доблести. Бедность и тёмное происхождение или низкое общественное положение не мешают человеку занять почётную должность, если он способен оказать услуги государству. В нашем государстве мы живём свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своём поведении следует личным склонностям, и не высказываем ему хотя бы безвредной, но тягостно воспринимаемой досады. — Говоря это, Перикл заметил, как повеселели лица граждан, ибо он сказал нечто весёлое, похвалил их за то, за что не стоило хвалить: ведь и сутяжники они знатные, и доносчиков среди них тьма, и желание совать нос в чужие дела неистребимо. Но он так написал и так произнёс, не без пользы для афинян разумеется, — они получили упрёк там, где упрёка не было, на словах конечно, а совесть подсказала им: стыдно сутяжничать и доносить, стыдно не соответствовать тому, что сказал о них с похвалой Перикл. — Терпимые в частных взаимоотношениях, мы в общественной жизни не нарушаем законов, главным образом из уважения к ним, и повинуемся властям и законам, в особенности установленным в защиту обижаемых, а также законам неписаным, обычаям, нарушение которых все считают постыдным. — Тут было сказано больше правды, чем в предыдущем утверждении, хотя и тут афиняне не могут служить для других чистым образцом — и законы они нарушают, и обычаи, и стыд их при этом не всегда мучает. Стыдятся, когда уличены, а когда не уличены в нарушении закона, о стыде не вспоминают.
А вот истинная правда:
— Мы ввели много разнообразных развлечений для отдохновения души от трудов и забот, из года в год у нас повторяются игры и празднества. Благопристойность домашней обстановки доставляет наслаждение и помогает рассеять заботы повседневной жизни, — сказал Перикл и подумал, как он счастлив дома, как он любит Аспасию, а теперь ещё и сына, которого она ему родила — любимая, славная, нежная, верный друг. — И со всего света в наш город, благодаря его величию и значению, стекается на рынок всё необходимое, и мы пользуемся иноземными благами не менее свободно, чем произведениями нашей страны. В военных попечениях мы руководствуемся иными правилами, нежели наши противники. Так, например, мы всем разрешаем посещать наш город и никогда не препятствуем знакомиться и осматривать его и не высылаем чужеземцев из страха, что противник может проникнуть в наши тайны и извлечь для себя пользу. — «Хотя приговорили к смертной казни клазоменца Анаксагора, моего учителя, вменив ему в вину, как и многим другим до него, измену», — следовало бы добавить к сказанному, но Перикл, конечно, этого не сделал — не время и не место было журить афинян. — Ведь мы полагаемся главным образом не столько на военные приготовления и хитрость, сколько на личное мужество. В то время как наши противники при их способе воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной закалить отвагу юношей, мы живём свободно, без такой суровости и тем не менее ведём отважную борьбу с равным нам противником. И вот доказательство этому: лакедемоняне вторгаются в нашу страну не одни, а со своими союзниками, тогда как мы, афиняне, только сами нападаем на соседние земли и обычно без большого труда одолеваем их. — Самос штурмовали корабли Лесбоса и Хиоса вместе с кораблями Афин, но Перикл об этом не напомнил гражданам. — Со всей нашей военной мощью враг никогда не имел дела, — продолжал он, прикрывая глаза рукой — заходящее солнце светило ему прямо в глаза, — так как нам всегда одновременно приходилось заботиться об экипаже для кораблей и на суше рассылать в разные концы воинов. Случись врагам в стычке с нашим отрядом где-нибудь одержать победу, они уже похваляются, что обратили в бегство целое афинское войско; так и при неудаче они всегда уверяют, что уступили лишь всей нашей военной мощи. Если мы готовы встречать опасности скорее по свойственной нам живости, нежели в силу привычки к тягостным упражнениям и полагаемся при этом не на предписание закона, а на врождённую отвагу, то в этом наше преимущество. Нас не тревожит заранее мысль о грядущих опасностях, а испытывая их, мы проявляем не меньше мужества, чем те, кто постоянно подвергается изнурительным трудам. Этим, как и многим другим, наш город и вызывает удивление.
Дальше в речи было то, что уже не раз Перикл говорил ранее, — размышления о самых главных и самых блистательных достоинствах Афин.
— Мы развиваем нашу склонность к прекрасному, — заговорил он громче, — мы развиваем нашу склонность к прекрасному, — повторил он, — без расточительности и предаёмся наукам не в ущерб силе духа. — «Науки только укрепляют наш дух», — хотелось ему сказать в своё оправдание и в оправдание своего учителя Анаксагора — прежде эта фраза значилась в речи, но он сам вычеркнул её, чтобы не дразнить гусей. — Богатство мы ценим лишь потому, что употребляем его с пользой, а не ради роскоши и пустой похвальбы. Признание в бедности у нас ни для кого не является позором, но больший позор мы видим в том, что человек сам не стремится избавиться от неё трудом. Одни и те же люди у нас бывают одновременно заняты делами и частными, и общественными. Однако и остальные граждане, несмотря на то что каждый занят своим ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем. — Об этом, наверное, можно было бы и не говорить, когда б многие афиняне не отлынивали от участия в Народном собрании, не убегали с заседания Буле и гелиэи. — Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел — напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступлений с речами за и против, в противоположность, скажем, спартанской нелюбви к речам. В отличие от других, мы обладаем отвагой, предпочитаем вместе с тем сначала основательно обдумывать планы, а потом уже рисковать, тогда как у других невежественная ограниченность порождает дерзкую отвагу, а трезвый расчёт — нерешительность. Истинно доблестными с полным правом следует признать лишь тех, кто имеет полное представление как о горестном, так и о радостном и именно в силу этого-то и не избегает опасностей. Добросердечность мы понимаем иначе, чем большинство других людей: друзей мы приобретаем не тем, что получаем от них, а тем, что оказываем им проявления дружбы. Ведь оказавший услугу другому — более надёжный друг, так как старается заслуженную благодарность поддержать и дальнейшими услугами. Напротив, человек облагодетельствованный менее ревностен: ведь он понимает, что совершает добрый поступок не из приязни, а по обязанности. — Перикл подумал, что эту несколько запутанную и не совсем убедительную мысль некогда ему подсказал Сократ, хотел убрать её из речи, но не решился. — Мы — единственные, кто не по расчёту на собственную выгоду, а доверяясь свободному влечению оказываем помощь другим. — Эта последняя мысль была и хороша и справедлива, а следующая за ней — просто прекрасна. Он произнёс её с особым удовольствием и потом повторил: — Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады, и полагаю, что каждый афинянин может с лёгкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях. И то, что моё утверждение не пустая похвальба в сегодняшней обстановке, а подлинная правда, — добавил он, — доказывается самим могуществом нашего города, достигнутым благодаря нашему жизненному укладу. Из всех современных городов лишь наш город ещё более могуществен, чем идёт о нём слава, и только он один не заставит врага негодовать, что он терпит бедствие от такого противника, как мы, а подвластных нам — жаловаться на ничтожество правителей. Столь великими деяниями мы засвидетельствовали могущество нашего города на удивление современникам и потомкам. Чтобы прославить нас, не нужно ни Гомера, ни какого-либо другого певца, который доставит своей поэзией преходящее наслаждение, но не найдёт подтверждения в самой истине. Все моря и земли открыла перед нами наша отвага и повсюду воздвигла вечные памятники наших бедствий и побед. И вот за подобный город отдали доблестно свою жизнь эти воины, считая для себя невозможным лишиться родины, и среди оставшихся в живых каждый, несомненно, с радостью пострадает за неё.
Остальную часть речи Перикл произнёс, не заглядывая в написанное — он так долго и усердно трудился над нею, что почти всё запомнил наизусть:
— Я желал показать, что в нашей борьбе мы защищаем нечто большее, чем люди, лишённые подобного достояния, и, воздавая в этой речи хвалу деяниям павших, привести наглядные подтверждения их героизма. Итак, самое главное в моей хвалебной речи уже сказано. Ведь всем тем, что я прославил здесь, наш город обязан доблестным подвигам этих людей и героев, подобных им. Во всей Элладе, пожалуй, немного найдётся людей, слава которых в такой же мере соответствовала их деяниям. Полагаю, что постигшая этих воинов участь является первым признаком и последним утверждением доблести человека, как славное завершение его жизни. — «Мне бы тоже погибнуть в бою, а не умирать дряхлым стариком в постели под причитания женщин», — подумал Перикл, сделав паузу, чтобы набрать в лёгкие воздуху. — Ведь даже тем людям, кто ранее не выполнял своего долга, по справедливости можно найти оправдание в их доблестной борьбе за родину. Действительно, загладив зло добром, они принесли этим больше пользы городу, чем причинили вреда ранее своим образом жизни. А эти герои не утратили мужества, презрели наслаждение богатством или надежду разбогатеть когда-либо и не отступили и перед опасностью. Отмщение врагу они поставили выше всего, считая величайшим благом положить жизнь за родину. Перед лицом величайшей опасности они пожелали дать отпор врагам, пренебрегая всем остальным, и в чаянии победы положиться на свои собственные силы. Признав более благородным вступить в борьбу насмерть, чем уступить, спасая жизнь, они избежали упрёков в трусости, и решающий момент расставания с жизнью был для них и концом страха, и началом посмертной славы.
Затем Перикл сказал о живых, о том, что им надлежит молить богов о более счастливой участи, а в отношении врагов вести себя не менее доблестно, чем павшие.
— Отдавая жизнь за родину, герои обрели себе непреходящую славу и самую почётную гробницу не только здесь, где они погребены, но и повсюду, где есть повод вечно прославлять их хвалебным словом или славными подвигами. — Далее Перикл произнёс фразу, которая целиком принадлежала ему и которой он гордился: — Ведь гробница доблестным — вся земля! — Ему даже показалось, что после этих его слов кто-то, забыв, что находится на кладбище, а не на Пниксе, захлопал в ладоши. Но, скорее всего, это лишь ветер громко зашуршал в жёстких листьях орешника. — Не только в родной земле надписями на надгробных стелах запечатлёна память об их славе, — пояснил он свою мысль, — но и на чужбине также сохраняются в живой памяти людей если не сами подвиги, то их мужество. Подобных людей примите ныне за образец, считайте за счастье свободу, а за свободу — мужество и смотрите смело в лицо военным опасностям. — «Эту фразу, — подумал Перикл, — уместно будет произнести перед смертью, если доведётся пасть в бою».
Потом он обратился к матерям и жёнам погибших:
— Как трудно мне утешить вас в утрате детей и мужей, о чём вы снова и снова будете вспоминать при виде счастья других, которым вы некогда наслаждались. Счастье неизведанное не приносит скорби, но горе потерять счастье, к которому привыкнешь. Те из вас, кому возраст ещё позволяет иметь других детей, пусть утешатся этой надеждой. Новые дети станут родителям утешением, а город наш получит от этого двойную пользу: не оскудеет число граждан и сохранится безопасность. Вы же, престарелые, радуйтесь, что большую часть своей жизни вы были счастливы и скоро ваши дни окончатся: да послужит вам утешением впредь слава ваших сынов. Вдовам же скажу: наивысшей похвалой для вас будет, если вы не потеряете присущей вам женственной природы как супруги и гражданки; и та женщина заслуживает величайшего уважения, о которой меньше всего говорят среди мужчин в порицание или в похвалу.
Все почувствовали, что он уже заканчивает речь, задвигались, женщины стали о чём-то перешёптываться, некоторые, держа в руках цветы, стали потихоньку обходить могилу, приближаясь к помосту, где стоял Перикл.
— Итак, подобно своим предшественникам, — вздохнул Перикл с некоторым облегчением, — я, по обычаю, высказал в своей речи то, что считал необходимым сказать в честь погибших героев. Отчасти мы уже воздали павшим почести погребения, а наш город возьмёт на себя содержание их детей до поры возмужалости — это высокая награда, подобная венку, пожалованному осиротевшим детям героев за столь великие подвиги. Ведь в городе, где за военную доблесть положена величайшая награда, там и граждане самые доблестные. А теперь, оплакав должным образом своих близких, расходитесь, — закончил Перикл и стал спускаться с помоста. Но ему не сразу дали сделать это — подошедшие женщины, стоя у ступенек, по которым он спускался, забросали его, и помост, и ступени букетами цветов. Они благодарили его за эпитафий.
С кладбища все возвращались в город пешком. Только у Дипилонских ворот Перикл увидел в толпе жену, приблизился к ней и, взяв за руку, спросил:
— Ты не устала?
— Нет, — ответила Аспасия. — Всё было хорошо: и похороны, и речь, и цветы. Я видела Фукидида. Он скрежетал зубами, когда женщины благодарили тебя.
— Опять о нём?
— Прости. Но я сказала лишь о том, что видела. Смотри, — указала она себе на грудь, — так много молока, что платье намокло.
Он взглянул и отвернулся, не зная, что сказать.
— Оно сладкое, — продолжала между тем Аспасия. — Ты помнишь сладкое молоко матери? Я забыла, а тут сама попробовала — сладкое, словно с мёдом. Не хочешь попробовать?
— Ты что? — завертел он головой, испугавшись, что кто-нибудь слышит их разговор. — Не надо об этом.
Аспасия прикрыла рукой рот и тихо рассмеялась: смеяться громко было нельзя — всё же они возвращались с похорон.
Всего лишь год понадобился Фидию, чтобы создать чудо — великолепную статую Афины Парфенос, какой ещё не было в мире. Тысячи и тысячи людей потянулись на Акрополь, чтобы только взглянуть на изваяние богини — покровительницы города. Парфенон ещё не был готов, чтобы принять в свою мраморную целлу статую Афины. Она оставалась в мастерской Фидия, укрытая простым пеплосом от пыли и ночных рос. Чтобы освободить её от покрывала, поднять тяжёлый пеплос, Фидий приспособил машину, какую обычно ставят в театрах, — на ней спускаются и поднимаются в небеса боги. Колеса этой машины, которые, скрипя, наматывали на себя канаты, удерживавшие пеплос богини, Фидий доверял вращать самим посетителям его мастерской. Но когда приходили женщины, он звал рабочих со стройки, каменотёсов, и те поднимали пеплос, впрягаясь в скрипучий ворот. Ворот грохотал, пеплос медленно собирался в складки и, обнажая статую, поднимался к потолку, повисая в конце концов белым облаком над золотым шлемом богини мудрости и войны.
Афина родилась от Зевса и Метиды. Уже в имени её матери было скрыто то, чем Афина владела безраздельно — мудростью, ибо Метида и есть «мудрость» или «мысль».
От отца же она унаследовала могущество и воинственность. Когда Метида понесла от Зевса, то Уран и Гея, боясь соперничества Метиды, нашептали Зевсу, будто она родит ему сына, который лишит его власти. Не желая ни с кем делиться своей властью, даже с сыном, свирепый Зевс проглотил свою жену Метиду. Заключённый в чреве Метиды ребёнок стал биться в теле Зевса, стремясь на волю, проник ему в голову, вызывая нестерпимую боль. Зевс обратился за помощью к Гефесту, моля найти способ избавить его от мучительной боли. Гефест, не долго думая, схватил топор и рассёк им голову страдающего Зевса. И тогда из его расколотой головы в полном боевом вооружении, в шлеме, с копьём и эгидой, вышла с воинственным кличем Афина. Рана на голове Зевса тут же затянулась, а Афина заняла на Олимпе царственный престол, сравнявшись силой и мудростью с отцом. Вместе с Гераклом она погубила титанов и гигантов: одного гиганта они убили, на другого навалили остров Сицилию, с третьего содрали кожу. Она — защитница Афин, Аргоса, Мегары, Спарты и других эллинских городов. Она помогает рабочему люду, обучая его ремесленному искусству, и потому называется Эрганой, то есть Работницей. Она помогла Прометею украсть для людей огонь из кузницы Гефеста, изобрела флейту и обучила игре на ней Аполлона. Афина — богиня мудрости, законодательница и покровительница афинского полиса, государства. Афиняне посвятили ей свои лучшие праздники: прохаристерий — в честь прорастания хлеба, первых его всходов, плитерии — в честь начала жатвы, аррефории — в честь росы для посевов; каллинтерии — их отмечают в дни созревания плодов; скирофории — в дни молитв об отвращении засухи... И конечно же малые и великие Панафинеи — в честь её подвигов. Она подарила грекам маслину-кормилицу. Как не восславить её в слове, в музыке, в камне, бронзе, золоте и слоновой кости — могучую, прекрасную, щедрую, непобедимую и мудрую!..
Такой её изваял Фидий. И тем затмил свою славу создателя величественной статуи Зевса Олимпийского, отца Афины Парфенос.
Её одежды были из золота — тёмного в складках, солнечно сверкающего на выступающих местах — на груди, на плечах, на шлеме. Золото было разных оттенков — от кроваво-красного до ярко-жёлтого. Обнажённые части тела — лицо, шея и руки — были покрыты пластинами благородной слоновой кости. В правой руке она держала крылатую Нику — богиню победы, левой рукой опиралась на бронзовый щит. Всюду, где только можно, её одежду украшали драгоценные камни-самоцветы. Нездешним голубым светом горели её глаза, словно внутри, в голове, пылал огонь, прорываясь лучами сквозь кристаллы глаз. Постамент статуи был сооружён из бронзы, мрамора и чёрного дерева, прекрасная мраморная колонна подпирала её правую руку, отягощённую крылатой Никой.
Её золотой шлем украшали три фигуры: сфинкс — в центре и два грифона по бокам. Отсюда, с земли, эти фигурки были плохо видны — так высока была Афина, к тому же рассматривать её приходилось с близкого расстояния, отойти от статуи подальше мешали размеры мастерской. Ника, которую богиня держала в руке, была изваяна в человеческий рост, Афина же превосходила Нику, как говорил сам Фидий, в семь раз. Удобнее всего было рассматривать щит Афины, на выпуклой стороне которого Фидий изобразил битву амазонок, а на вогнутой — войну богов с титанами. На обрезе подошв сандалий богини Фидий вырезал борьбу кентавров с лапифами — и это была почти ювелирная работа, особенно поражавшая посетителей мастерством.
Все знали, что Афина когда-то уронила на землю свой палладий, своё изображение. Палладий с той поры хранился в сокровищнице Акрополя, недоступный стороннему глазу. В той самой сокровищнице, главным хранителем которой теперь был Софокл.
Фидия спрашивали, видел ли он священный палладий Афины и этим ли изображением он пользовался, создавая величественную статую богини.
— Да, этим, — отвечал Фидий, хотя священный палладий Афины, скрытый от посторонних глаз в тайном месте сокровищницы, был уродлив, как кукла, слепленная из глины неумелым младенцем или рукой дикаря. Палладий изображал Афину скорее страшной, нежели прекрасной, неуклюжей коротышкой с кривым копьём и пупырчатым щитом. Не рассказывать же ему было посетителям о том, что и Афину Парфенос, бронзовую красавицу, стоящую перед Парфеноном, и эту хризоэлефантинную статую Афины Парфенос, которая будет установлена в святилище Парфенона, он усмотрел в земных женщинах: первую — в гетере Феодоте, вторую — в богоподобной Аспасии. В конце концов, земные женщины созданы богами по образу небожительниц и самые красивые и величественные из них повторяют в своих чертах красивых и величественных богинь. И мудростью и страстью многие земные женщины не уступают богиням, вот только могущества им недостаёт. У иных, впрочем, и могущества довольно, как у Аспасии.
Ворот гремит и скрипит, открывается пьедестал богини, сандалии, платье, сверкающий драгоценными камнями пояс, кисть левой руки, опирающейся на щит, кисть правой, держащей на себе Нику, затем сама Ника, горящая золотом и самоцветами грудь, белая шея, подбородок, губы, нос, глаза... Глаза завораживают своим небесным светом, который есть огонь, сжигающий в себе Солнце, Луну, другие планеты и звёзды — голубой, неугасимый всемирный огонь. В глазах Афины — его вечный отблеск.
Аспасия пришла в мастерскую Фидия с жёнами молодых стратегов и их дочерьми, когда солнце едва поднялось над дальними горами. Было такое ощущение, словно кто-то в старую запылённую шкатулку вдруг высыпал горсть бриллиантов — так прекрасны были женщины, так они сверкали на фоне грубых стен и земляного пола мастерской. Фидий открыл перед ними дверь, услышав голос Аспасии, и невольно откачнулся: таким дивным ароматом драгоценных благовоний вдруг пахнуло на него, таким блеском украшений ударило ему в глаза, привыкшие к утреннему полумраку мастерской.
— Покажи нам, покажи! — кокетливо проговорила Аспасия, переступая через порог и обнажая изящные башмачки. — Мы все хотим видеть богиню, открой нам её.
Они пришли так рано, когда рабочих-строителей на Акрополе ещё не было, а ленивые помощники Фидия дрыхли в пристройке возле плавильных печей.
— Мы сами будем вертеть твоё ужасное колесо, — сказала Аспасия, видя растерянность Фидия. — Нас так много, мы справимся, все молодые, сильные лошадки. Женщины, за работу! — весело скомандовала Аспасия.
Молодые красавицы тут же облепили ворот, словно разноцветные бабочки, и он заскрипел, поддавшись под их нежными, украшенными браслетами и перстнями руками. Это было дивное зрелище. Фидий так и ахнул от восхищения. В груди его сладко заныло. Он пожалел, что не живописец, что не сможет живо и в красках изобразить этих женщин, налегающих на рукоятку ворота, весёлых, смеющихся, прекрасных и молодых. «О боги! — подумал он. — За что такой подарок?!» Аспасия командовала и сама трудилась усерднее других. А других было то ли двенадцать, то ли четырнадцать — Фидий никак не мог сосчитать: женщины двигались и вертелись, заслоняя друг друга в весёлом кружении. Уже и пеплос богини поднялся до её пояса, а они, увлечённые непривычной и потому милой для них работой, всё ещё не глядели на неё, будто её здесь и не было, будто лишь затем и пришли сюда, чтобы вращать этот громыхающий и скрипящий ворот. И только когда обнажилось лицо богини, Аспасия крикнула:
— Вот же, вот же она! Почему вы не смотрите?
Фидий сам довёл ворот до упора, закрепил его цепью, когда пеплос повис над шлемом Афины. Женщины же, увидев статую, вдруг словно онемели, застыли в изумлении. Так продолжалось несколько минут. Аспасия поглядывала на Фидия и улыбалась, как бы говоря глазами: вот что ты сотворил, какое диво! Сама-то она уже не раз видела статую Афины и сказала о ней всё лестное, что только можно было сказать. Но самое лестное было сказано ею о самом Фидии. «Ты прекрасный ваятель, Фидий! — сказала она. — Пусть старость и смерть обойдут тебя стороной». Ах, если бы это было возможно, чтобы старость и смерть обошли стороной... Но слова эти вылетели из уст почти богини и, быть может, обладают тем могуществом, каким обладает слово на Олимпе.
Конечно, это не Афина, это Аспасия — он может себе признаться в этом. Да ведь и не нужно было создавать Афину. Необходим был подарок ей, дар, драгоценное и прекрасное подношение, чем и является эта статуя. Самое прекрасное и самое драгоценное воплощено в ней: женская красота и ценность нетленных металлов и камней, отражающих свет неба и небесных огней. Божественное и небесное отражается в людях, в благородных камнях и металлах. Собранное вместе — лучший дар богам. Тебе, Афина, тебе!
— Каково? — спросила Аспасия, обращаясь к женщинам. — Язык проглотили?
И тут начались ахи и охи, посыпались восторженные восклицания, будто звонкий водопад хлынул с потолка, будто зазвенели вдруг десятки колокольчиков или посыпались с горы на камни золотые и серебряные монеты. Перемежаемые словами «Божественно!», «Чудесно!», «Восхитительно!», эти дивные восклицания ещё какое-то время услаждали слух Фидия, а потом одна из милых посетительниц, кажется жена стратега Мениппа, спросила:
— Скажи нам, Фидий, сколько же ушло на это золота?
— Сорок талантов, — ответил за Фидия его помощник Менон, который вдруг оказался за его спиной. Фидий не видел, как Менон вошёл, от неожиданности резко обернулся на его слова, запнулся о доску, лежавшую на земляном полу, и чуть не упал.
— Мастер испугался, — засмеялся Менон — сквозь чёрное блеснули зубы, он стоял спиной к освещённой утренним солнцем двери, и его обросшее бородой лицо виделось лишь как тёмное пятно на светлом фоне распахнутой двери.
Аспасии очень не понравился этот смех Менона. Она и прежде недолюбливала помощника скульптора, а теперь он привёл её неуместным подленьким хихиканьем в настоящую ярость.
— Выйди вон! — закричала она на него. — Здесь женщины, которых ты не можешь лицезреть!
— Ах, ах, — стал кривляться Менон. — Какие женщины, какие целомудренные...
Аспасия подняла с пола осколок мрамора и запустила им в Менона. Тот увернулся и выбежал из мастерской, крича:
— Не женщины, а эринии! Проклятие на их головы!
— За что ты его так? — спросил Аспасию Фидий. — Он вообще-то хороший мастер и не злой человек... Только деньги любит, шага лишнего не сделает, не потребовав платы. Он родился в очень бедной семье и сильно бедствовал в молодые годы.
— Сорок талантов чистого золота, — вернулась к прежнему разговору жена Мениппа, которую — Фидий только теперь вспомнил её имя — звали Афродисией. — А сколько ещё драгоценных камней, слоновой кости, бронзы. Тысяча человек могли бы безбедно прожить на эти средства. — Она задумалась, считая в уме, и сказала: — Тысяча человек могли бы прожить безбедно на эти средства целый год. Такую армию людей можно было бы отправить в поход...
— Афродисия, — остановила подругу Аспасия. — Это золото и эти камни не пропали. Их можно снять — и золотые пластины, и камни — и обратить в деньги. Здесь они сохраняются, как в казне. Все можно снять и употребить в дело.
— Значит, не пропали? — спросила, желая лишний раз удостовериться в правдивости ответа Афродисия.
— Нет, не пропали, — вздохнул Фидий. На подобный вопрос ему уже не раз приходилось отвечать. Почти никто не понимал, что и золото, и слоновая кость, и драгоценные камни обрели под его руками ценность, во много раз превышающую первоначальную. Он объединил их в нечто такое, чему имя красота и совершенство, достойные поклонения. Можно положить золото, слоновую кость и драгоценные камни на алтарь богини, отдать в её сокровищницу — это один дар, которым никого не удивишь. Такого хлама в сокровищнице Зевса Олимпийского, например, больше, чем нужно — весь пол заставлен золотыми и серебряными чашами, треножниками, кувшинами, щитами, а полки в нишах завалены украшениями и монетами. Но сам Зевс, которого он изваял, — самое дорогое подношение богу, хотя золота и камней в нём в сто раз меньше, чем в его сокровищнице. Так и здесь. Соединив золото, слоновую кость и камни в статуе, мы создаём образ великого божества, разъединив всё это, получаем не очень богатую казну. Грешно вспоминать о золоте, в котором воплощён образ бога.
— Говорят, что на фризе Парфенона ты хочешь изобразить Великие Панафинеи, где в процессии идут благородные жёны и девушки из благородных семейств, — обратилась к Фидию всё та же бойкая Афродисия. — Не мог бы ты, Фидий, изобразить всех нас — нам было бы очень лестно.
«Ага, лестно, — подумал Фидий. — Значит, что-то всё-таки понимает».
— Мог бы, — ответил Фидий и слегка поклонился Аспасии: это она обещала ему привести красивых натурщиц ещё минувшей весной. — Сейчас я постараюсь всех вас запечатлеть. — Он взял уголёк и тут же приступил к делу — стал набрасывать на чистых досках лица и фигуры посетительниц, которым от этого снова стало весело. Они поворачивались перед ним и так и эдак, показывая себя, лица, руки, фигуры. Смеялись и передразнивали друг друга. А он работал. Ему нужны были сотни таких лиц и фигур, все афиняне и все афинянки, которых он хотел увековечить в камне для потомков.
Аспасия сказала:
— Сегодня эфебы приносят клятву на верность Афинам в святилище Аглавры, которое здесь же, на Акрополе. Мы хотим присутствовать на этом торжестве. Там будут наши родственники, — объяснила она Фидию. — С нашей стороны, например, племянник Перикла Алкивиад. Есть и другие дети. Так что нам пора распрощаться — солнце уже высоко. Скажи, кого ты хотел бы рисовать ещё, и мы к тебе придём.
Фидий указал на пятерых женщин, в том числе на Афродисию — у болтушки Афродисии был такой благородный профиль, что сгодился бы для любой царицы.
Святилище Аглавры, дочери царя Кекропа, прародителя жителей Аттики, находилось у обрыва за Эрехтейоном. Царь Кекроп был судьёй во время спора Афины и Посейдона за обладание Аттикой и, как известно, решил его в пользу Афины, подарившей грекам оливковое дерево. Это дерево и по сей день стоит у стен строящегося Эрехтейона. У царя Кекропа было три дочери: Аглавра, Герса и Пандроса. Богиня Афина доверила им присмотреть за ларцом, в котором находился Эрехтей, будущий царь Афин. Дочери Кекропа из любопытства заглянули в доверенный им Афиной ларец, хотя богиня им строго-настрого запретила делать это. За ослушание они все трое были наказаны безумием, бросились с крутого обрыва Акрополя и разбились. Это случилось ранним утром, когда на камнях была обильная роса. С той поры Аглавра и её сёстры почитаются афинянами как богини росы и раннего утра: Аглавра — световоздушная, Пандроса — всевлажная, Герса — роса. Они же являются ипостасями самой Афины. Афинские эфебы давным-давно избрали Аглавру световоздушную своей покровительницей и потому принимали клятву на верность Афинам у её святилища.
В полном вооружении две сотни эфебов выстроились перед святилищем Аглавры, на алтаре которого дымилась жертва, и повторяли вслед за своим командиром слова клятвы:
— Клянусь никогда не позорить этого священного оружия, которое вручил мне город, и никогда не покидать своего места в битве.
— Буду сражаться за моих богов и за мой очаг, один или вместе со всеми.
— Моё отечество я оставлю после себя не умалённым, но более могущественным и крепким.
— Буду повиноваться приказаниям мудрых должностных лиц.
— Буду подчиняться законам, как действующим в настоящее время, так и тем, которые будут введены по единодушному постановлению народа.
— Если кто-нибудь захочет ниспровергнуть эти законы или не повиноваться им, то я не потерплю этого и буду бороться за них, один или вместе со всеми.
— Буду чтить богов моих предков.
— Призываю в свидетели Аглавру, Эниалия, Орея, Зевса, Фалло, Авксо и Гегемону.
— Клянусь защищать всё, что находится внутри наших границ, все виноградники и все оливковые деревья Аттики без исключения, и дальше Аттики, ибо наша граница там, где нет больше возделанной земли...
— Где же твой племянник? — шёпотом спросила Аспасию Афродисия. — Покажи мне его.
— Считай до десяти с левой стороны строя. Десятый — мой племянник Алкивиад, вернее, племянник Перикла. Этот Алкивиад — сын Клиния, который погиб в битве с беотийцами при Коронее, Клиний доводился братом Периклу. Славный мальчик, правда?
— Славный, — ответила Афродисия, вычислив в строю Алкивиада. — И высокий, и стройный, и лицом хорош, как Аполлон.
— Ты упомянула Аполлона. А кто такие Эниалий, Орей, Фалло, Авксо и Гегемона, которых мальчики назвали в клятве?
— Эниалий — покровитель войск, Фалло — это тот, который наполняет клепсидры и олицетворяет юность, Авксо и Гегемона — хариты, которые даруют крепость и могущество всем, кто служит народу и отечеству...
— Мой мальчик тоже будет эфебом и станет в этот строй, — сказала Аспасия.
— Как бы не так, — возразила Афродисия. — Он не будет гражданином Афин, потому что ты милетянка. Разве забыла?
— Могла бы и промолчать, — упрекнула Афродисию Аспасия. — Я ничего не забыла, но к тому времени, когда мой мальчик подрастёт, всё изменится.
— А твой племянник не влюблён в тебя? — хихикнула Афродисия.
— А вот за это я тебя отшлёпаю, — рассердилась Аспасия, — всё бы тебе болтать.
На обратном пути женщины снова заглянули в мастерскую Фидия и увидели в ней Перикла.
Перикл и ещё двое стратегов — это были Менипп, муж Афродисии, и Филохор — беседовали с Фидием и его помощниками, скульпторами и архитекторами, которых собралось человек тридцать. Все обернулись на женские голоса, ворвавшиеся через распахнутую дверь. Женщины, увидев в мастерской столь много мужчин, оторопело взвизгнули, потом поспешно бросились прочь. Только Аспасия и Афродисия, увидев своих мужей, остались стоять.
— Присоединяйтесь к нам, — сказал им Перикл. — Мы как раз говорим о Пропилеях, это интересно.
Аспасия видела, как неодобрительно поглядывал на Афродисию её муж, всем своим недовольным видом давая понять жене, что негоже разгуливать по Акрополю вопреки правилам, по которым жена должна сидеть дома. Афродисия, видя неудовольствие мужа, надула губы, зная, что дома муж станет выговаривать ей, и то и дело бросала короткие взгляды на Аспасию и Перикла, ища в них защиты. Перикл улыбнулся ей, а Аспасия взяла за руку, отчего Менипп помрачнел ещё более.
— Кстати, Аспасия своим столь приятным появлением напомнила мне, что завтра у нас амфидромия, — сказал Мениппу Перикл, когда они вышли из мастерской. — Поэтому приглашаю тебя и Афродисию на наш семейный праздник.
— Мы обязательно придём, — обрадовалась Афродисия не столько приглашению, сколько тому, что муж перед праздником, пожалуй, не станет донимать её упрёками.
— Да, придём, — сказал Менипп, всё ещё сердясь на жену.
Перикл пригласил на амфидромию и Филохора, другого стратега.
— А твоей жены здесь не было? — спросил его Перикл.
— Кажется, была, но убежала, — ответил тот, смеясь. — Испугалась, что, увидев её, я задам ей взбучку.
— Но ты не стал бы, верно?
— Конечно, не стал бы, — поняв, ради чего затеял этот разговор Перикл, ответил Филохор. — Наши жёны — такие же люди, как и мы. Свободу и интересы женщин надо уважать.
— Справедливо, — сказал Перикл.
Афродисия, поняв, как Перикл и Филохор заступились за неё, расцвела от счастья.
На амфидромию в дом Перикла пришло так много гостей, что они едва разместились в перистиле, внутреннем дворике дома, где был устроен очаг, вокруг которого Периклу предстояло пронести, держа на вытянутых вперёд руках, сына и таким образом, следуя старому обычаю, признать ребёнка и принять его в свою семью. Жене на амфидромии отводилась очень маленькая роль: она должна была вынести ребёнка в перистиль и положить его на землю у ног мужа.
Ещё до выноса ребёнка слуги обнесли всех гостей чашами с угощениями и попотчевали вином, так что гости не скучали, пили и закусывали, шутили, смеялись, хвастались друг перед другом подарками, которые они принесли новорождённому и его родителям, Аспасии и Периклу. Гостей развлекали флейтисты и акробаты, приглашённые по случаю праздника, молодые люди, эфебы, обняв друг друга за плечи, показали гостям военный танец, раззадорили всех мужчин, и те норовили тоже пуститься в пляс, когда Эвангел, распорядитель праздника, выйдя в перистиль через широкую дверь экседры, громко объявил о начале амфидромии. Гости успокоились, но снова весело зашумели, когда вслед за Эвангелом в дверях появился Перикл.
Перикл поприветствовал всех, подняв руки над головой и сияя счастливой улыбкой. Потом повернулся лицом к двери, поджидая Аспасию. Она не заставила себя долго ждать, вышла с ребёнком на руках в сопровождении прислуги, приблизилась к Периклу и, наклонившись, бережно опустила на циновку запелёнатого ребёнка. Перикл присел на корточки, взял ребёнка, повернулся к гостям и крикнул, держа сына на вытянутых руках:
— Мой сын! Мальчик! Наследник!
Тут все закричали и зааплодировали, выступили из-под балкона вперёд, держа в руках кружки и мешочки с пшеницей, ячменём, горохом и солью. Едва Перикл сделал шаг вперёд, к очагу, как всё это зерно и соль взвились в воздух, осыпая Перикла и новорождённого.
— От всех злых сил! — закричали гости, бросая горстями ячмень, пшеницу, горох и соль. — На угощение добрым духам! Сколько зёрен, столько и счастливых лет! Хлеб и соль — во все дни!..
Перикл обошёл вокруг очага, да не раз, как было положено по обычаю, а три раза, чтобы гости успели исчерпать свои запасы зерна и соли, которыми теперь была усыпана вся земля вокруг очага, а в очаге, где горел огонь, соль трещала и стреляла на жарком огне, горящее зерно заполнило перистиль хлебным дымом.
Эвангел объявил, что обстоятельства таковы: Перикл уже завтра отправляется с инспекторской проверкой в Фурии и, значит, вслед за амфидромией, сразу же начнётся и другой праздник — присвоение имени новорождённому.
Перикл вернулся к двери, позвал Аспасию и, когда та вышла и стала рядом с ним — счастливая, нарядная, красивая, — поднял ребёнка обеими руками над головой и сказал громко:
— Перикл! Даём сыну это имя — Перикл! Пусть слава его разлетится по всему миру! Перикл! Перикл-младший!
Тут все стали толкать друг друга, устремившись к Аспасии и Периклу с подарками. Подарки складывали у их ног. Вскоре перед Аспасией и Периклом выросла целая гора — свёртков, шкатулок, ларцов, кувшинов, мешочков, ящиков.
— Столы же накрыты в экседре! — объявил Эвангел. — Будем пировать до утра!
В экседре все гости стали чинно подходить к Аспасии и Периклу, чтобы поглядеть на Перикла-младшего, сказать ему и его родителям какое-нибудь доброе слово и засвидетельствовать своё присутствие на празднике. Те из гостей, что не надеялись, помнят ли их Перикл и Аспасия, представлялись, друзья и близкие обнимались и целовались, щекотали младенцу пяточки, чтоб и ему было весело.
Пир длился до утра.
Вместе с Периклом в Фурии уплыли Протагор и Геродот: Протагор — потому что ему было поручено составить законы для Сибариса, Геродот же, как он объяснил это сам, — чтобы присмотреть себе дом, в котором он мог бы поселиться в старости...
Фурии были вторым городом, основанным по настоянию Перикла за пределами Аттики. Первым был Амфиополь во Фракии на Стримоне — укрепление на границе с Македонией, Фурии же решено было основать в Великой Греции на берегу Тарентского залива близ разрушенного кротонцами некогда славного Сибариса.
Сначала Перикл хотел просто восстановить Сибарис, но потом расчёты показали, что легче и дешевле построить город на новом месте, рядом с руинами, чем расчищать для строительства старое. Но славу Сибариса Фурии, несомненно, должны были перенять: не ту славу, которую создали городу его изнеженные в роскоши и развращённые жители, а славу форпоста греков в стране Итала. Хотя, как говорил Перикл, и богатство, какого достиг некогда Сибарис, Фуриям не помешало бы.
— Ты почти не живёшь в Афинах, — сказала Периклу Аспасия, узнав, что он собирается побывать в Фуриях. — То ты на Эвбее, то в Египте, то на Кипре, то в Эгине, то на Самосе, теперь вот собрался плыть в Фурии, затем — в Понт Эвксинский. А ещё был Амфиополь... Зачем тебе эти новые города?
— Не всё же милетцам, твоим землякам, основывать новые города в колониях. Афины тоже хотят...
— А со мной ты не хочешь побыть подольше? Улетят годы, улетит молодость — все в разлуке.
— Вернусь из Понта Эвксинского — и больше никуда, — пообещал Перикл. — Успокоимся, будем жить тихо и долго, не разлучаясь ни на день.
— Так я тебе и поверила. Ты о другом подумай: стоят ли эти бесконечные заботы о делах государства, на которые ты тратишь время и себя, простой и тихой жизни...
— Это разные жизни, — ответил Перикл. — Они переливаются одна в другую, как переливается из одного сосуда в другой вода в клепсидре. Обе уносят время. Не знаю, что лучше. А ты думаешь, что лучше простая и спокойная жизнь, чем та, какой живу я? Да ты сама постоянно бежишь от простой и спокойной жизни. Разве не так?
— Так, — согласилась со вздохом Аспасия. — Возвращайся поскорее, — попросила она, целуя мужа. — Оставь там Протагора и Геродота — пусть они потрудятся для Фурий... Расскажи мне про Сибарис, что там было, почему ты сказал в речи на Экклесии, что сибариты погубили себя сами. Как это случилось? — спросила она.
— Они были очень изнежены и любили роскошь. Роскошь и изнеженность делает людей слабыми духом и телом — как голод и нищета. Крайности соединяются в своей схожести, как любит говорить наш друг Сократ... Каждый сибарит содержал очень богатый дом, забитый ненужной всячиной. Сибариты покупали себе для развлечения очень дорогих карликов и не менее дорогих собачек. Носили только дорогую одежду из тонких шерстяных материй, привезённых из твоего родного города Милета, которую расшивали золотыми и серебряными узорами. Говорят, что у одного сибарита был расшитый всякими узорами и изображениями плащ, который стоил сто двадцать талантов — в три раза дороже, чем наша Афина Парфенос. Там все повара соревновались в изобретении новых блюд и приправ. Вот одна приправа, изобретённая сибаритами: солёные молоки макрели разводятся в сладком вине и оливковом масле. Они пили очень много вина на всякого рода праздниках, лопались от вина, не говоря уже о том, что постоянно мочились. Чтобы не бегать по нужде во время пиров, они ставили под ложе каждого гостя горшок. Ночной горшок изобрели, таким образом, сибариты. Эти горшки часто делались из золота. Сибариты запретили держать в городе петухов, чтобы те не будили их по ночам, они купались в молоке, особенно женщины, и, приглашая в гости друзей, приводили им для развлечения гетер...
— И что же в результате? — спросила Аспасия.
— В результате они плохо владели оружием. А наше время — это время оружия... Хотя нужны и развлечения. Конечно, нужны. Знаешь, в Египте один жрец мне сказал, что время жизни людей на земле закончится через две с половиной тысячи лет. Людям захочется пожить весело перед концом, не правда ли?
— Не знаю. Боюсь, однако, что их скорее одолеет уныние. Гиппократ говорит, что люди, узнав о близкой смерти, вовсе не бросаются в пучину наслаждений, а как бы цепенеют в тоске. Полезно знание о долгой жизни, но знание о близкой смерти убивает. Продик утверждает, что польза знания вообще сомнительна.
— Но слепые жалеют о потерянном зрении, глухие — об утраченном слухе, немые — о невозможности речи. Жалеют о знании, которое могли бы получить. И многие обращаются к оракулам, чтобы предвидеть то, что наступит. Думаю, что лучше уныние при полном знании, чем веселье при полном неведении — для души лучше, для её крепости. Мы, кажется, следуем этому правилу, не правда ли?
— Правда, — согласилась Аспасия. — Пусть нам откроется и дурное и доброе, а мы сами решим тогда, как распорядиться собой. В этом, кажется, суть свободы: знание и выбор решения. Я хотела бы проторить знанием путь нашему мальчику до его самого последнего дня и, может быть, дальше.
— Я тоже.
— Поэтому возвращайся поскорее, не оставляй нас надолго: нашему мальчику нужен такой учитель, как ты.