Динь-дон, динь-дон,
Мне приснился страшный сон:
На лугу гуляет слон,
А теперь ты выйди вон!
Если идти от деревни по нижней дороге в сторону старой водяной мельницы, то на пути будет череда темных уродливых озер, которые мы называли прудами. Они окружены деревьями, половина которых уже наполовину завалились в воду, а поверхность жирно блестит мертвой палой листвой. Когда я только осваивала велосипед, мы с мамой приезжали сюда — она всегда ехала впереди, очень медленно, чтобы я поспевала за ней. Ей постоянно приходилось оборачиваться или вилять посреди дороги и ждать меня. Возле прудов она перемещалась на встречную полосу, чтобы держаться подальше от воды. Неважно было, где ехать, — все равно машин там почти не бывало.
Каждый раз она говорила, что тут живут привидения, — именно поэтому она и отодвигалась от воды как можно дальше. Мама рассказывала, что несколько лет назад мимо этих прудов шла красивая девушка, возвращаясь домой после Бдений, а за ней следовал юноша — кто-то говорит, что юноша был, а другие считают, что не было, но, в общем, тело этой девушки нашли в пруду. Потому там водились привидения — потому что юноша не был наказан. Потому что никто не был наказан. И ее бренной душе никак не упокоиться.
Потом мы ехали дальше, и мама поворачивала велосипед, подъезжая ко мне, и говорила, что, может, наказание и настигло виновного — потому что тот юноша состарился в своем доме неподалеку от нашего, и к концу его жизни все поместье заросло боярышником, как замок Спящей Красавицы. Колючие ветви пролезли в двери и окна, полностью оплели крыльцо, оторвав его от дома, а сад так зарос шипастыми плетьми, что дорогу себе приходилось буквально прорубать. И чем больше колючек срезали, тем крепче и мощнее они становились.
На смертном одре тот старик велел позвать брата, желая признаться в чем-то очень важном, и брату пришлось приставить к окну лестницу, потому что жена старика ни за что не открыла бы входную дверь, но было уже поздно. И хотя старик много лет прожил в том доме с женой, детей у них никогда не было. Никогда.
Я понимала, что шипы в ее рассказе — это душа утонувшей девушки, вернувшаяся за виновным в ее смерти, это ее пальцы, крошащие стены и высасывающие из дома жизнь, что это та девушка помешала детям появиться в доме. Я спросила маму, видела ли она тот дом и шипы, на месте ли они. А она сказала: да, мы постоянно мимо него проезжаем, просто он уже в таком упадке и так зарос, что и не заметишь. В саду полным-полно одичавшего ревеня и малины, изгородь в одном месте обвалилась, и кое-кто пробирается туда за ягодами. Я бы ни за что туда не пошла, говорила она. Не подошла бы НИ НА ШАГ.
Пруды меня пугали. Каждый раз, проезжая мимо, я воображала утопленницу — в длинном платье колоколом, с торчащими из воды холодными желтыми ногами и с покрытым торфяным месивом лицом. Мне с трудом удавалось смотреть строго на дорогу, я смещалась от центра поближе к обочине, где по встречной полосе ехала мама. Иногда она разрешала мне вцепиться в багажник ее велосипеда, и так, дергая ее и шатая, я выезжала с ней из-под сени деревьев, прочь от тьмы и холода этих мест.
Когда мне первый раз сказали, что предполагают, будто она утонула? Точно не сразу. Через несколько недель — а то и месяцев — после ее ухода. Я не поверила. Я сказала: «Нет! Она всегда ездит по другой стороне дороги, она бы не подошла НИ НА ШАГ! Она ненавидела место, где утонула та девушка». И пока я повторяла «нет, нет, нет!», мне казалось, что мой голос отдаляется, отдаляется, становится на расстоянии все тише, пока не превращается в безмолвный крик в длинную тонкую трубу. Вокруг трубы сплошной мрак, и только в самом конце тоннеля — ярко освещенное световое пятно на воде, а в этом пятне лицом вниз лежит девушка.
Я не знала, что теряю сознание. Я слышала слово «обморок», но никто никогда не объяснял, как он ощущается. Я думала, что эта потеря слуха, когда звук слышится как отдаленный шепот, это сужение поля зрения до маленького освещенного пятна вдалеке — навсегда. Я думала в тот момент, что больше никогда не буду видеть и слышать, как прежде. Отчасти я угадала.
Я рухнула прямо на каменный кухонный пол, выбила один из последних молочных зубов и получила легкое сотрясение мозга. Ну и хорошо. Во-первых, они прекратили говорить про воду. А еще я быстро сообразила, что могу отмазываться от школы. Каждое утро начиналось с вопроса, прошла ли моя головная боль, и если она не прошла, то можно было остаться дома, в постели, есть сэндвичи, сорить крошками, рисовать и смотреть в окно.
Примерно через неделю ко мне пришел врач. Он сказал, что в моем возрасте необычно так долго страдать после сотрясения мозга. Что надо бы сделать снимок. Что раз у меня ни тошноты, ни головокружения, то надо бы дополнительно обследоваться. Все это было сказано моему стоящему в дверях отцу, и в моем распоряжении появилось новое оружие против школы. Головокружение, тошнота. Когда головные боли закончились, я решила испробовать новые средства. Мне хватило ума не цитировать доктора дословно. Я разными способами пыталась описать головокружение. «Будто на карусели качусь и не могу сойти». Или «все вокруг вращается».
Чаще всего Эдвард просто пожимал плечами, говорил: «У меня тоже, котик», и разрешал мне валяться в постели. Я понимала, что почти любой физический симптом теперь можно связать с пропажей моей мамы: головную боль, тошноту, сонливость, бессонницу, грязные ногти, экзему, насморк, кариес, нечесаные лохмы, вшей. Особенно вшей. Все годилось.
К тому дню, когда я грохнулась в обморок, Линдси уже работала у нас — ежедневно нянчила Джо, так что Эдвард вернулся на работу. Если я жаловалась на самочувствие, он просто говорил Линдси, что я останусь дома, и уходил по своим делам.
Я обожала Линдси. Она красила мои изгрызенные ногти яркими лаками. Разрешала трогать ее пушистый желтый свитер. Расчесывала мне волосы, пока они не наэлектризовывались и не вставали дыбом, а потом пыталась их пригладить. Не пыталась меня убедить, что у меня милые веснушки или красивые волосы. Она честно говорила: «Подрастешь — сможешь пользоваться тоналкой, если захочешь. И мелирование сделать».
При ней весь день работал электрокамин и телевизор, и ее совершенно не беспокоило, сколько раз подряд Джо смотрел одну и ту же серию «Паровозика Томаса». Она кормила нас блюдами из замороженных полуфабрикатов. Она читала мне гороскопы из своих журналов, и почти все они касались «парней». Она часами болтала по телефону со своей сестрой, прижав трубку ухом к плечу и держа Джо на бедре. Она была такая тощая, что он полностью обхватывал ее ногами. От нее пахло жевательными конфетами и яблочной кожурой. Едва она спускала Джо на пол, как он начинал плакать, и потому она таскала его на руках день-деньской. Ей удавалось одной рукой держать Джо, а другой — делать макияж. Она давала ему подержать тюбики с косметикой. У нее была специальная кисть для пудры, и она щекотала ею мой нос.
Когда я что-то рисовала, она говорила: «А у тебя ловкие ручки. Зуб даю, это у тебя от мамы, благослови ее Господь». Не то чтобы моя мама когда-либо рисовала, но такие комплименты меня радовали. Меня вообще радовало, когда она упоминала мою маму, пусть даже они никогда и не встречались. Я приносила ей разные вещицы и говорила, что это — мамины любимые, что она сама их сделала или нашла в саду. Половину я выдумывала.
Когда наконец к нам пожаловала инспекторша из школы, я валялась на диване в пижаме и смотрела «Пиджен-стрит» по новенькому телеку, заедая мультфильм бутербродами с сыром из нарезки. Инспекторша была вся одета в сияющее и коричневое: сияющие коричневые туфли, бликующие бледно-коричневые колготки, такую же бликующую коричневую водолазку и скрипучую блестящую коричневую юбку. Вроде бы кожаную. Я никогда не видела, чтобы так одевались. Линдси освободила для гостьи кресло и предложила чай. Поинтересовалась, какой чай заварить. Я ответила за нее. «Коричневый, — сказала я. — Ей нравится коричневый чай». Мне казалось, это смешно.
Коричневая дама открыла свою блестящую коричневую сумочку и достала блокнот и ручку. «Итак, — сказала она, со щелчком захлопывая сумку, — как я понимаю, ты недавно потеряла мать. Правильно?» Кажется, я тогда впервые столкнулась с такой формулировкой. Я нелепо, легкомысленно потеряла собственную маму. Не смогла удержать, и она выскользнула. Я играла с ней в саду и не помню, где оставила. На секундочку о ней забыла, а когда вспомнила, было уже поздно.
Стало ясно, почему полицейские задавали мне столько вопросов. Где я была, что делала, в котором часу? Именно эти вопросы задают тому, кто потерял какую-то вещь. Где ты ее в последний раз видел? Ты выносил ее на улицу?
Это меня бесило в родителях. Если я говорила любому из них, например, «не могу найти ботинок» — или мишку, или свитер, — они обязательно отвечали: «Ищи там, где оставила». Если я продолжала ныть, Эдвард добавлял: «По законам физики, Марианна, все сущее не появляется из ниоткуда и не исчезает в никуда. Так что с лица Земли ботинок исчезнуть не мог».
Я прищурилась на коричневую даму и постаралась не заплакать. Изо всех сил я пыталась выгнать из головы образ мамы, говорящей: «Думай, Марианна! Я там, где ты меня оставила. Где я осталась? Где я могу быть? Может, в саду?» Я судорожно сглотнула и сказала: «По законам физики, все сущее не появляется из ниоткуда и не исчезает в никуда». Я изо всех сил таращилась на инспекторшу, чтобы доказать, что не реву, — хотя все лицо у меня было мокрым.
Она долго смотрела на меня, прежде чем ответить. А потом спросила: «Что ты сейчас читаешь?» Будто бы любой ребенок старше шести лет обязательно все время что-то читает. С чтением у меня были серьезные трудности, так что я просто назвала последнее, что помнила, из прочитанного вместе с мамой. «Падение Иерихона». Целая армия маршировала вокруг крепостных стен, идеально четко отбивая ритм, пока стены попросту не рухнули. Инспекторша спросила, верю ли я, что все так и было. Почему бы и нет — ответила я. А как еще можно разрушить крепостные стены?
«Не знаю, — ответила она. — Может, взрывчаткой какой-нибудь?» И вот тут коричневая дама мне сразу понравилась. Это было хорошо, поскольку заходила она к нам часто.
У меня набралась неплохая коллекция симптомов. Я очень внимательно слушала всякие медицинские истории. Материала у Линдси было хоть отбавляй. Большинство рассказов включали необъяснимую потерю крови или употребление напитков, к употреблению не пригодных. Однажды я даже испробовала такое: «Кажется, я вчера многовато выпила, голова раскалывается». Не знаю, почему папа так смеялся. Или почему отправил меня в школу, когда я однажды сказала: «У меня начались эти дни».
Ну и, как большинство ипохондриков, я часто по-настоящему болела. Собрала все детские болячки, которые пропустила, пока училась дома. Стоило мне после болезни вернуться в класс, как я ловила следующую инфекцию. Странно, что никакой разницы в ощущениях не было, сидела ли я дома просто так или на настоящем больничном. Телек смотрела, рисовала. Строила деревянные башенки, которые Джо успешно ломал, и собирала железнодорожные пути на пестром ковре в гостиной, которые Джо тут же разрушал, ползая за мной по пятам. У меня то появлялась страшная сыпь, то распухали гланды, то голова болела, то нос закладывало. А то ничего не было. Но когда кто-то справлялся о моем самочувствии, я всегда честно отвечала: «Ужас».
Я никогда не проверяла на прочность утверждение, что все сущее не исчезает в никуда. Папа перестал так говорить. И так я осознала, что это неправда. Как многое из тех утверждений, что существовали до ее ухода, все оказалось выдумкой. Еще как исчезает. Что-то потерять — более чем возможно. Лишиться этого навсегда. И неважно, помнишь ли ты, где в последний раз видел утраченное. А метки, образы, которые ты держишь в поле зрения как ориентиры, могут измениться до полной неузнаваемости.
Твой маленький братик, от которого пахнет новыми одежками и кремом от опрелостей, детскими салфетками и баночным пюре, вдруг вырастает во что-то совершенно незнакомое, хотя ты все время была рядом с ним и следила за каждым его движением. В кухне может поселиться запах жвачки, лака для волос и консервированной фасоли. Растения на подоконнике могут превратиться в жухлые бурые палки. Кровать может стать совсем чужой. Однажды вот так проснешься — а у тебя новое одеяло с цветной лошадкой, а простыни не пушистые и полосатые, а гладкие, розовые и блестят. Радиоголоса тоже исчезают из дома, а им на смену приходят телевизионные шумы из рекламы чая в пакетиках, или сардин, или вафель.
Сад заполняется людьми в униформе, дорожки вытоптаны, растения вырваны, гравий на подъезде к дому укатан колесами излишнего множества машин и частично смыт дождями. Однажды утром ты обнаруживаешь, что волосы выпадают, а те, что отрастают заново — другого цвета. Внезапно твой отец, который еще вчера не имел определенного возраста, превращается в пожилого человека. Раньше он назывался «папа», а теперь в доме постоянно толкутся какие-то люди и называют его Эдвардом, и ты тоже начинаешь так делать. Ты никогда не думала, что однажды папа умрет, но теперь приходится и это держать в голове. Так что сущее вполне себе исчезает в никуда. Особенно самое существенное.