Летела корова,
Ляпнула слово.
Какое слово
Сказала корова?
Не помню, что было дальше, после того, как я это сказала. Я тогда много подобного говорила. Я была слишком не в себе, чтобы запомнить последовательность событий. Какие-то люди приходили, что-то говорили. Большинство были добры ко мне. Некоторые смотрели на меня так, как обычно смотрят учителя или полицейские — будто бы ищут в лице признаки дефектности, изъяна.
(В восемь лет мне казалось, что в моем лице они искали причины исчезновения мамы. Что-то такое ужасное во мне, из-за чего мама однажды вышла за дверь и не вернулась. Став старше, я предположила, что они могли искать сходство, «красные флаги», указывающие, что я могу повторить ее путь.)
Спустя несколько визитов все их лица слились в одно. Я не так чтобы очень внимательно их слушала. Сюзанна росла настолько бодрым херувимчиком, что ее бодрость даже передавалась мне. Я должна была научить ее улыбаться. У меня не было выбора, кроме как улыбаться самой.
Вопросы вернулись год назад, когда Сюзанна сидела дома на больничном после тонзиллита. Ночью я услышала, что она ходит по дому, и поднялась принести ей стакан воды. Обнаружила я ее посреди комнаты, на полу; она резала на мелкие кусочки свою подушку и раскладывала их вокруг себя. Крошечные перышки облаком взлетали над ее плечами.
— А что ты делаешь? — спросила я, стараясь не дрогнуть голосом. Она не оторвалась от своего занятия.
— Тут несколько часов сидела одна такая, вся кудрявая. У тебя радио слишком громко работает, и еще с ног что-то странное течет.
Я прикоснулась к ее лбу. Когда ей было четыре, она болела отитом с очень высокой температурой и в бреду скакала по кровати, пытаясь поймать каких-то птичек, но в этот раз лоб не был даже теплым. Наоборот — кожа казалась прохладной после долгого сидения на полу среди ночи.
Пол подо мной поплыл. Я вспомнила это ощущение, оно было связано с мамой — мы сидели с ней в кухне, и она время от времени говорила что-то странное. Секундное чувство. Я даже не поняла, какое именно воспоминание о маме было вызвано галлюцинациями моей дочери, но в тот миг из-под моих ног будто выскользнула доска пола, а потом резко скользнула обратно, вернув меня почти на то же место, где я стояла. Почти — но не совсем — на то же самое.
Я оперлась рукой о дверной косяк и изо всех сил всмотрелась в окрашенную древесину, в свою руку теперь уже взрослого человека с краской под ногтями, в стену, цвет которой Сюзанна выбирала сама — на жестянке с краской был указан оттенок «океанский бриз». Я подала ей воду, а сама ушла вниз, звонить врачу.
В этот раз я была готова к вопросам. Мне хватило сил смотреть докторам в глаза и рассказывать: «Моя мать ушла из дома, когда мне было восемь, и ее так и не нашли. Брат был совсем младенцем. Нет, у нее не было никаких диагнозов, она пряталась от врачей. Ото всех пряталась. Я была на семейном обучении, потому что — я не знаю почему. Да, у меня неоднозначный семейный анамнез. По сумасшествию». В этот раз я назвала другое слово. Сумасшествие? Горе? Речь все равно об одном.
Сообщая о семейном обучении, я почувствовала себя предательницей. Я как бы отвечала на вопрос, который мне даже не успели задать. Почему? Почему она обучала меня дома? Люди постоянно спрашивали, что с ней. Чего она боялась? Я не знаю. Больших зданий? Учителей? Других родителей? Выходить из дома? Мне никто никогда не задавал вопросов, на которые так хотелось ответить: чем ты целыми днями занималась? Чему она тебя учила? Как это было?
Она читала мне о падении Иерихона из Библии короля Якова, «Алису в Стране чудес», «Маленькую принцессу», мы выращивали стручковую фасоль над лестницей, делали ульи из пробкового дерева, пели народные песни о цыганах на все лады, шили тряпичных куколок и крестили их в ручье, мы держали кроликов и утят, набирали полные корзинки малины и делали витражи из теста и расплавленной карамели.
Мое первое знакомство со школой подтвердило, что дома куда лучше, и если сейчас меня спросить, почему я была на семейном обучении, я привычно отвечу: потому что у моей мамы отлично получалось. Как оказалось, нам с ней было отведено мало времени, и потому я рада, что мы провели его вместе. Только став матерью, к своим тридцати годам, я научилась мыслить именно так, обрела смелость защищать маму, отстояла свое право помнить о ней хорошее.
Когда человек лишает себя жизни, он или она не только выбивает будущее из-под ног оставшихся, но также оскверняет их прошлое. Становится тяжело помнить хорошее. А ведь никто не заслуживает быть судимым только за те пять минут жизни, в которые проявил себя хуже всего, — пусть даже это оказались последние пять минут.
Как часто я хотела с ней поговорить, пока Сюзанна была маленькая. Рассказать, что Сюзанна сказала новое слово, или впервые сама застегнула пуговицу, или научилась обуваться. Я хотела задавать ей дурацкие вопросы — например, можно ли добавить шпинат в рисовую кашу? Не будет ли это омерзительно?
Я до сих пор хочу к ней. Я бы ей сказала: у проблемы есть другое имя, можно не жить всю жизнь в таком ужасе. Есть таблетки, есть терапия, есть кураторы, есть консультанты, которым можно сказать, что снова видишь ангела на лестнице.
Я бы сказала ей: ты не виновата в своей болезни. Я помню тебя. Помню лучшее в тебе. Я помню сад, длинный кухонный стол, за которым мы делали картофельные штампы, вырезали фигурное имбирное печенье, а потом сидели у окна, и ты читала мне «Паутину Шарлотты», чтобы я отвлеклась и не расчесывала ветряночные волдыри.
Я помню слова «Зеленой тропки». Я помню, как мы рассыпали по полу соль, чтобы к нам не пробрался дьявол, вешали на кухонное окно бутылочки с водорослями, чтобы отгонять злых духов, я помню, как обгрызала с пальцев соленое поделочное тесто, как пахло дегтярное мыло в ванной на первом этаже, как скрежетала задняя дверь по шершавому каменному полу. Я храню все это внутри. Я поглотила эти воспоминания и отказываюсь отпускать хоть одно из них.
Дом был полон секретов: из поколения в поколение здесь что-то доделывали и переделывали, между комнатами появлялись дополнительные ступеньки, углы упорно промерзали, а окна были как минимум четырех разных конфигураций. Этот дом был свадебным подарком моим родителям от двоюродного деда Мэтью: разваливающееся здание и полный сарай его незавершенных изобретений, которые в основном представляли из себя садовый и прочий инвентарь, приспособленный для инвалидов-колясочников и ампутантов.
Моя мама махнула на дом рукой и занялась выращиванием трав: взяла и разбила почти двухметровую клумбу на углу садовой стены. Она всю жизнь прожила в городе и понятия не имела, как выращивать растения. Сажала она их наугад, круглый год, и содержимое грядок то переопылялось, то шло в ботву, то вообще погибало — как карта ляжет.
Мамин сад одичал задолго до нашего отъезда. Земле нужно совсем немного времени, чтобы взять свое. Если считать сорняком каждое растение, сидящее не на своем месте, то за годы, пока мы в доме ждали маминого возвращения, сорняками в ее саду стало все. А возможно, нет никаких «до» и «после». Возможно, даже под ее присмотром растения и так делали все, что хотели.
Мы не то чтобы тяготели к такому упадку с гниющими посреди дорожек кучками травы и расползающимися краями грядок. Но мы и не пытались навести порядок. Яблоки падали на траву, в них ползали осы, а мы ели сладости из пластиковых коробок, которые ей бы ни за что не понравились.
Мы отказались от ее запрета на телевидение и полуфабрикаты. Бросили вызов, так сказать. Как бы наложили заклятие беспорядка, чтобы она вернулась в гневе и привела все в должный вид. Я злилась и нарочно надевала ночные сорочки с диснеевскими героями, играла с пластиковыми лошадками с радужными хвостами и ела фастфуд прямо в машине, потому что не хотелось бежать с едой в дом под дождем.
Мы так и не смогли ничего рассказать о ней Джо. Мы пели ему песенки из рекламы и по кругу включали «Короля Льва». Нам не удалось воспитать его так, как она бы того желала. Когда он учился говорить, в его активном словарном запасе не было упоминаний о ней. Он был нашим спасением, нашей слепой зоной, нашим волшебным забвением, и мы прикрывались им от всего мира. Теперь мне так жаль, что я не пыталась сохранить ее в его сознании.
Настало время, когда мы снова начали говорить о ней, но период молчания был слишком долог. Наши версии событий больше не совпадали, и мы не могли понять, чья правильная. Я до сих пор не уверена, вспоминаю ли я то, что было при мне, или же то, что мне рассказывали другие.
Ветрянкой я заболела уже в школе — это логично. Где бы еще я могла заразиться? Но кто тогда читал мне «Паутину Шарлотты» на подоконнике в кухне, отводя мои пятнистые руки от моего же лица? Папа, что ли, с работы отпрашивался? Или это была одна из нянь? Был ли вообще этот подоконник? Я помню синие шелковые подушечки в китайском стиле. А папа говорит, что никаких шелковых подушек в доме никогда не было. Ему вообще кажется, что подушки на подоконнике были бархатными.
Под вопросом даже песни о цыганах. Я помню, как разыгрывала целое представление, носилась по саду, качалась на бревне, изображавшем лошадь, падала в высокую траву и пела: «Сегодня усну на широком лугу, среди развеселых цыган, о!»
Еще помню такое: «И туфли испанские мне не нужны, и высокие каблуки, о!» Я доставала из маминого шкафа туфли и швыряла их за картофельную грядку, а потом в потемках разыскивала их с фонариком. А папа говорит, что мама никогда не носила туфли на каблуках, да и с чего бы ей отправлять меня их искать в темноте? Куда бы она в них шла? Бессмыслица какая-то.
Знаю, что бессмыслица. Мать оставляет новорожденного младенца спать в люльке, а сама уходит через кухню и не возвращается никогда. Даже не останавливается, чтобы закрыть за собой дверь.
Я буду отстаивать все, что помню с тех времен. Пусть говорят, что все было не так или не тогда. Это мои воспоминания. Синие шелковые подушечки на подоконнике. «Паутина Шарлотты». Имбирные человечки с пуговками из ягод смородины. Стручковая фасоль на лестнице. Туфли на шпильках за картофельной грядкой. Бревно-лошадь.
И руки мамы, подтыкающие мне на ночь одеяло, пахнущие мятой и листвой, и дразнящая песенка: «И перина высокая мне не нужна, и простыни смело прочь, о!» Всю жизнь я перетряхивала эти простыни, о, смело заправляла постель, и ее голос звучал для меня той песней. Как же часто мне приходилось быть смелой.