Раз, два, три, четыре, пять.

Нам друзей не сосчитать,

А без друга в жизни туго,

Выходи скорей из круга.


Где я могу отчетливо представить маму с полной уверенностью, что память меня не подводит, так это в саду. Она сидит в тени под яблоней, тень очень резкая, значит — лето. Под деревом приткнулся кухонный стул, а возле него стоит красно-золотистая плетеная корзинка со швейными принадлежностями. Мама пришивает именные бирки на серую школьную форму.

Я подглядываю за ней из-за клумбы. Там растет что-то вроде молочая. Семенные коробочки нагреваются на солнце, раздуваются, истончаются и в конце концов лопаются, веером разбрасывая семена. Я смотрю на две коробочки, делая ставку, что первой лопнет та, что ближе ко мне.

Рядом с мамой на земле лежит коврик, а на нем —несколько тарелок. Я утащила ложку джема, и теперь тщательно облизываю ее, пока сижу в засаде. Мама говорит: «Марианна, даже не думай сунуть облизанную ложку обратно в банку». Я всегда считала, что у мамы сверхъестественные слух и зрение. Она поддерживала эту веру. Особенно когда дело касалось еды.

Возле мамы на земле лежит целая куча серых жакетов, красных свитеров и школьных блузок с круглыми воротничками, на которых она уже вышила мое имя. Если буду хорошо себя вести, она отдаст мне оставшиеся бирки для игры: на них витиеватые красные надписи, они идеально подходят в качестве повязок для кукольной больницы. Если закрасить фломастером пробелы в буквах, они вполне сойдут за образцовые кровавые пятна.

Это могло быть воспоминание из любого лета, когда мне было от четырех до восьми. Мне кажется, тогда мне было семь. В тот год я прочла «Шпионку Гарриет», а потом большую часть лета подглядывала за родителями из молочайных зарослей. Каждый год появлялись большие зеленые пластиковые пакеты со школьной формой, каждый раз мама садилась в саду и нашивала на них именные бирки, а потом развешивала вещи в шкаф, где они дожидались сентября. Иногда мне разрешалось их надеть и показаться папе при полном параде. Но в школу я не пошла ни разу.

Каждый год в середине сентября наступал папин день рождения, а я так и не была в школе. Однажды я спросила, можно ли мне туда сходить. И меня отвели в госте к девочке, жившей по соседству, — ее звали Пиппа, она ходила в сельскую школу. У Пиппы в доме была специальная комната, «игровая», а также шесть изящных кукол с длинными холеными волосами и множеством нарядов. Особенно меня впечатлили туфли. У моих кукол никакой обуви не было. Я спросила Пиппу, как зовут ее родителей.

— Кого? — переспросила она.

— Родителей, маму и папу. Как их зовут?

Она озадачилась. Потом ответила:

— Никак их не зовут. Просто Мамочка и Папочка.

Я расхохоталась.

— А как же их называли в детстве? У них ведь были имена, когда они были маленькими.

Она снова захлопала глазами.

Когда за мной приехала мама, Пиппа все еще на меня сердилась. А по пути домой, уже в машине, папа спросил, хочу ли я учиться в школе вместе с Пиппой. Я ответила: «Как собеседница она не очень, но у нее красивые куклы». Родители обменялись долгими взглядами. Я понимала их значение: в школу я не пойду. Что-то было не так со словом «собеседница». На следующий день никакой формы в шкафу уже не было.

Не представляю, куда девались все эти вещи для школы. Их точно не могли сдать обратно в магазин, потому что именные бирки были уже пришиты. Когда я наконец пошла в школу — посреди учебного года, потому что никто не знал, что со мной еще делать, — нам не удалось найти ни единого белого носка, ни одного красного свитера. В шкафу лежали только простыни, полотенца и детские вещи, из которых я выросла. Папа был озадачен не меньше остальных. Куда все подевалось? Куда она их спрятала? Машину она не водила — то есть отвезти кому-нибудь не могла. Сожгла, что ли?

Я явилась в класс посреди недели, посреди четверти, в ярко-зеленых вельветовых брюках с розовыми заплатками-сердечками на коленках и в джемпере ручной вязки, украшенном цветными бусинами вокруг манжет. Мы сидели в кабинете завуча, папа пытался заполнить документы, Джо рыдал и капризничал, а тем временем прошла уже половина урока математики. Завуч проводил меня в класс и оставил перед учительским столом. Ученики притихли.

Все уставились на меня. Я знала, почему они так таращатся. Ученики никак не могли понять, почему я такая странная. Мне и самой было интересно. У них на лицах было написано: все дело в нелепой одежде, в растрепанных косичках, потому что папа не умел меня аккуратно заплетать, да и учительница была того же мнения. Когда она сказала: «Думаю, многим бы хотелось такой интересный джемпер, Мари», я поняла, что никуда не гожусь. Настолько не гожусь, что и джемпер у меня неправильный, и имя мое надо бы сократить. Я даже поправлять ее не стала.

Она сказала, что раз я пропустила так много материала, то лучше мне сесть с детьми помладше. За нашим столом я была выше всех, эдакий нелепый великан в цветных одежках, и оказалось, что мои соседи и соседки — все как один плохие собеседники. В тот же миг я поняла, что единственный способ здесь выжить — это сделаться невидимкой, а вот быть выше всех на голову и шире всех в плечах, носить имя, которое кажется учителям слишком длинным, плюс еще эти бусины на рукавах, которые стучат и шуршат по крышке парты — это никуда, никуда, никуда не годится.

Я бы не задержалась долго за крошечной малышовой партой, не упиралась бы коленями в стол, если бы только не утратила умение читать. Я прекрасно помнила все, что прочла до ее исчезновения. Я наизусть знала историю об Элизабет Фрай[1] и тюрьмах. Я могла в деталях описать домового Смита[2] и его многочисленные одежды, слившиеся с кожей, потому что он никогда не переодевался. Но я никак не могла понять, почему все слова, напечатанные в школьных учебниках, не имеют ни малейшего смысла. Это шутка такая?

Я сказала, что умею читать и понимать родной язык в том виде, в котором он представлен в моих домашних книжках. Нельзя ли мне их принести вместо этих? И даже когда мне доказали, что никто меня не разыгрывает с особой жестокостью, что злую шутку со мной сыграл мой собственный разум, я все равно не отказалась от своих подозрений. Я продолжала косо зыркать из-под слишком длинной челки и бормотать заклинания, которые защитили бы меня от их порицания.

Впервые в жизни я поняла, что никто из членов семьи не поймет ни слова из всего, что я могла бы рассказать. Едва я попала в школу, как оказалась предоставлена сама себе. Я научилась пожимать плечами, говорить «все нормально», и я вроде как не помнила ни что ела, ни что читала, ни тему урока. Всё мимо всех.

Еще надо было научиться поднимать руку и задавать вопросы. Я тренировалась: часто тянула руку вверх, но сказать было особо нечего, так что я просто отпрашивалась в туалет. Туалеты находились за главным корпусом — две бетонные ступеньки, и ты на месте. В кабинках были здоровенные зеленые деревянные двери с тяжелыми задвижками, прищемлявшими пальцы. Я сидела там с немеющим от холода задом, пока учительница не присылала «кого-нибудь деликатного» привести меня обратно в класс.

Я жевала плетеные петли на рукавах, и когда нитка рвалась, я заглатывала бусинки, по девять штук, отсчитывая их языком, прокатывая по нёбу. Иногда я сидела в туалете так долго, что бусинки, проглоченные днем ранее, выходили естественным путем, вперемешку с дерьмом, и я внимательно следила, как все это добро исчезает в канализации.

Когда я порвала первую петлю, то забеспокоилась: что же скажет мама, обнаружив дома порчу джемпера. Она всю зиму его вязала, чтобы я не ревновала к малышу, которому она делала целую кучу одежек. Мы вместе сидели на диване, в нашем любимом уголке, я набирала бусинки, по девять штук — мы сделали для них специальную коробочку из упаковки от рисовых хлопьев. Потом я подумала: вот она увидит джемпер и поймет, как мне тяжело в школе, и больше не придется туда ходить. Мы достанем коробку от рисовых хлопьев, разложим бисер и вместе все починим, пока не останется ни намека на время, проведенное не вместе.

Но вот следующая петелька из девяти бусинок уплыла в канализацию, а потом еще одна, а мама никак не возвращалась, чтобы все починить. А потом я обгрызла манжеты, и рукава стали распускаться длинными дорожками до самых локтей. Тогда я поняла, что дочь из меня плохая. Я испортила джемпер, который она связала специально для меня, и другого уже никогда не будет. Потому что она больше не вернется.

Загрузка...