ПЕГО

И

МАУЗЕР

ИЗДАТЕЛЬСТВО

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ

ЛИТЕРАТУРА»

МОСКВА

1968

ПЕРО

И

МАУЗЕР

Рассказы

латышских писателей, участников революции и гражданской войны

С (Лот) 0“ П 27

Предисловие Эдуарда Салениека

Художник И. Прагер

—з—з

93—67

Трудно скупыми словами рассказать о тех, кого уже нет в живых; о тех, с кем ты вместе многие годы работал, боролся, страдал. Ссорился, мирился, пел, шутил, грустил. О тех, кто первыми в двадцатые*— тридцатые годы в Стране Советов закладывал краеугольные камни латышской советской литературы. О ком буржуазные писаки в Латвии злобно говорили: «Жалкие эмигранты, литература их — творения изгоев, несчастливцев, оказавшихся за пределами родины».

Кто же они, эти первые?

Почти все они были красными латышскими стрелками, которых заслуженно называют легендарными. В 1917 году устами своих депутатов на II съезде латышских стрелков они заявили: «Вся власть Советам».

Их биографии родились на полях сражений за дело революции и с этого момента стали, как близнецы, похожи одна на другую и на биографии их литературных героев.

В 1919 году с боями покинули они вместе с Советским правительством родную землю, где временно победила контрреволюция. «Мы вернемся, — писал позже один из них, Клусайс-Эферт, в рассказе «Раз, два...» (1921), — мы придем из темных окраин города, подвалов, подземелий —и наш свободный непобедимый шаг снова загремит на широких улицах... Мы вернемся, как возвращается море во время прилива» 1.

Рожденные революцией, они были защитниками ее завоеваний, ее вдохновенными певцами и честными историками, вынесшими историческую правду из огня сражений, в которых сами принимали участие с маузером в руках.

В двадцатые и тридцатые годы латышские советские писатели жили и работали в Советском Союзе, объединенные в ла-

тышских секциях организаций Пролеткульта, а затем в Российской ассоциации пролетарских писателей Ленинграда, Новосибирска, Смоленска и других городов, а также самой крупной латышской секции — в Москве.

Центром культурной жизни латышей стало просветительское общество «Прометей», основанное в Москве в 1923 году и переставшее существовать в 1937 году. В правление входили испытанные большевики, идейным руководителем его до своей смерти оставался широко известный деятель партии Петр Стуч-ка (1865—1932).

В двадцатые годы советская литература только начинала свое сложное и многогранное впоследствии развитие. Отсюда мастерство многих ее зачинателей не всегда совершенно и от-точенно. Латышские писатели в этом смысле не составляли исключения.

Двадцатые годы были началом творческих биографий почти всех латышских писателей, чьи произведения представлены в настоящем сборнике, за исключением Линарда Лайцена, который к тому времени был уже известным писателем.

Не все из них были профессиональными писателями: Клу-сайс был профессиональным революцйонером, Эйдеман — военачальником, Рихтер — партизаном и разведчиком, он так и остался им в душе до последних дней жизни.

В письме, посланном Рихтером в 1934 году из Башкирии писателю Симанису Бергису, который упрекнул его за чрезмерную фактологическую точность рассказа «Лес», Оскар Рихтер писал:

«...Я не писатель — ни большой, ни маленький, ни средний. Я разведчик-партизан. Я пишу только в особые минуты. Пишу тогда, когда мое сердце начинает биться сто шестьдесят раз в минуту, пишу, когда нигде не нахожу покоя, пишу, когда вспоминаю Жоржа, Эйниса; я пишу только тогда, когда воет ветер и бушует метель. Пишу, чтобы облегчить душу. Пусть это плохо — но я рабски придерживаюсь фактов. Почему рассказ «В Карелии» (впоследствии названный «На Северном фронте». — Ред.) сильнее других? Потому, что там мне особенно трудно пришлось, потому, что все происходило так, как я описываю. Руки мои теперь зажили, но следы тяжелых ран видны и до сих пор. Я понимаю, как следует писать. Неужели ты думаешь, не понимаю? Но я попросту не в состоянии. Часть моего мозга «проморожена», «прострелена». Тридцать два раза я был в глубоком тылу противника, значит, шестьдесят четыре раза переходил фронт. Десятки, сотни раз в меня стреляли, а сколько я переплывал рек зимой, дрался, ходил в штыки, даже кусался?.. Все это мало-помалу съедало мой мозг, сердце, нервы, поистине поразительную железную выдержку, находчивость. Писать иначе я не в состоянии...»

Жизнь А. Кадикиса-Грозного, сына рабочего-революционера, была до конца дней связана с Красной Армией. Охранявший Смольный и Кремль, красный латышский стрелок Петерис Акменс вообще не был писателем. Известны только его «Две беседы», в которых перед нами еще раз встает образ живого Ленина.

Писательская деятельность Алфреда Зиедыньша после опубликования в 1912 году его первой пьесы («Разрыв») была надолго прервана — он принимает активное участие в революционной деятельности, а позже, в годы гражданской войны, остается в частях Красной Армии.

Линард Лайцен, как и Алвил Цеплис, совместил в себе профессионального революционера и профессионального писателя. А проза Роберта Эйдемана, который хоть и был профессиональным военным, настолько зрела и художественна, что его нельзя не причислить к профессиональным писателям. К произведениям этих писателей применимы не только высокие исторические, но и высокие эстетические критерии.

Подлинность рассказов-воспоминаний, их безыскусность, как и фактологическая точность, делают их понятными каждому читателю. Почти все они написаны на материале революции и гражданской войны. И написаны во имя революции. Убежденно и честно.

Можно предположить, что таланты отдельных писателей, творчество которых представлено в настоящей антологии короткой прозы, в дальнейшем нашли бы свое полное и настоящее выражение, если бы их жизнь трагически не оборвалась в расцвете творческих сил.

Люди эти живы в моей памяти, в моих воспоминаниях, и мне хочется поделиться этими воспоминаниями с читателем.

Слоняюсь по латышскому клубу. Кто-то, статный, высокого роста, с четырьмя ромбами, кладет мне на плечо руку.

— Здравствуй, Эдуард!

В те годы знакомились запросто. Мне дружески улыбается Эйдеман.

— Сними-ка ты свою растительность. Теперь уж нет на-добнбсти.

И тут же начинает рассказывать о себе. Первые годы революции. Сибирь. Эйдеман — заместитель председателя Цен-тросибири. Подняла голову контрреволюция. Колчаковцы. Эйдеман во главе крупного партизанского отряда в четыреста человек. А на вид тоже, как и я, зеленый юнец, молокосос. И тоже, как и я, для пользы дела обзаводится бородой.

Да, Эйдеман ходил в больших чинах. Однако как на поэта на него долго «фыркали». Времена РАППа. Припомнили: в 1910 году у пятнадцатилетнего паренька Эйдемана вышел первый сборник стихов. Поэт о них теперь с улыбкой отзывается: пустячки, милые пустячки мечтателя-романтика. Но это как раз на руку «воспитателям с оглоблей». За песни неоперившегося юнца взрослый муж выслушивает обидные, незаслуженные упреки.

Идут годы. 1936 год. Редактор «Комунару Циня» Ласис обрушивается на меня:

— Почему подводишь журнал? Почему в срок не сдал рассказ?

—' Да вот дел много...

— Не оправдывайся. Посмотри-ка лучше на Эйдемана: у него работы побольше твоего! А кроме того, ведь он член правления Союза писателей, председатель Центрального бюро латышской писательской секции. Да разве все перечислишь. А пишет с каждым годом полнокровнее...

Помню его выступления на конференции латышских писателей в начале 1937 года. Острых углов немало... И вот всех покоряют искренние слова умного человека, крепкого коммуниста: бросьте петушиться, огрызаться, задирать нос... Давайте работать, засучив рукава, плечом к плечу на благо социалистической родины.

Это было наше последнее свидание.

* * *

Лето. Солнце и цветы. Живописные места полны народу. В иной выходной день тут смеха и песен больше, чем за целый месяц зимою.

И вдруг шумливый людской поток замирает. Впереди — памятник. Стар и млад проходят мимо него с плотно сжатыми губами, с мрачным лицом. Обелиск — на братской могиле павших в войну. Как обелиск, стоит в моей памяти Эрнест Эферт-Клусайс (по-русски Клусайс — Молчаливый, так подписывался он, когда выступал как писатель).

Тысяча девятьсот двадцать шестой год. Работаю учителем в Белоруссии. Изредка вырываюсь в Москву. Как-то в один из приездов редактор газеты «Латвиешу Земниекс» («Латышский крестьянин», 1925—1931 гг.), он же писатель Конрад Иокум, сказал мне:

— Я договорился с Клусайсом: встретимся в городском саду. Он хочет с тобой познакомиться.

— Я слыхал, он чувствует себя неважно.

— Вот я и хочу использовать твой приезд, чтобы вытащить его на свежий воздух. Посидим в саду... может, оркестр будет играть. Подышим ароматом цветов. Тебе же рассказывали, какой он упрямец.

Да. Я уже наслышался о вещах невероятных. У Клусайса туберкулез. Его посылают на юг, в санаторий. Поехал. Через неделю вдруг почувствовал всем телом и душой: он почти здоров! «Да я и не так уж болен! Ведь многие гораздо серьезнее больны, чем я. Почему же я должен быть в исключительном, привилегированном положении?» И, не использовав путевку до конца, спешит на поезд — в Москву, к своему любимому письменному столу!

В 1919 году, когда интервенты насели на молодую Советскую Латвию, замнаркома Клусайс отступает из Риги с винтовкой в руках. Кончается война. Все его соратники одеты в новые френчи и шинели. А с Клусайсом беда: зачем ему новая шинель? Он знай себе чинит да чинит старую, солдатскую шине лишку... и гордится ею. Как-то раз портной с руганью отшвырнул его шинель. Клусайс спокойно поднял ее и сказал, что ему самому известно, как в иглу вдевается нитка. Так и ходил в своей шинелишке, пока парторганизация не сказала веское слово... И Клусайс наконец-таки облачился в новую.

В Москве Клусайс работал лектором в Комуниверситете народов Запада. Живет в общежитии, в комнате рядом со студентами. Электричества нет, пользуются керосиновыми лампами. Как-то Клусайс заметил, что у него восьмилинейная, а у студентов поменьше —- пятилинейная лампа. Уловил момент, когда вблизи никого не было, и поменял.

Много необычного мне о нем приходилось слышать, а я в ответ только бормотал: «А правильно ли он поступает?»

И мне всегда в один голос отвечали: «Клусайс есть Клусайс. Монолитного литья человек. Поступать иначе он не может». В связи с его смертью выдающийся деятель Коммунистической партии Латвии П. Стучка писал: «Ушел от нас редкий человек. Неутомимый научный деятель и практический работник; одновременно ученый, писатель и поэт, кристально чистый, партийный товарищ, сверхчеловечно самоотверженный и бескорыстный как человек» *.

...Встретились в саду, как уговорились. Был уверен, что увижу человека с лицом, как у фанатиков средневековья... Но ничего подобного... Правда, лицо худощавое, однако светилось оно спокойным добродушием. А подстриженная черная бородка и жидковатые усы, как мне показалось, придавали ему выражение сердечности. Глаза на редкость лучистые, ясные, но мне рассказывали, что иногда они могли засверкать ослепительными молниями.

Наша беседа врезалась в память на годы. Была она вроде беседы о жизни видавшего виды дядюшки с наивным племянником. Одно лишь плохо — больно коротка. Клусайс неожиданно для меня посмотрел на часы и сказал виновато:

— Меня ждут... уж извините... до свиданья!

Иокум явно неудовлетворен. Теребя входной билет, он ворчит:

— Вот-вот, у нас всегда не хватает времени на дружбу с цветами и солнцем...

Клусайс смеется:

— Может, потому, что мы, еще в детстве, когда были свинопасами, слишком много с ними дружили.

Тут его начинает трясти мучительный кашель. После приступа он торопливо пожимает нам руки и скрывается. Уходит и Конрад Иокум — в редакции работы по горло.

В саду оркестр играет вальс Штрауса. Любитель серьезной музыки, возможно, усмехнется: ну и вкус... Но я не избалован, не пришлось... Вальс Штрауса уносит меня в сказочную страну за тридевять земель.

Оркестр все играет... Неожиданно вздрагиваю: все работают, а ты... не музыку ведь слушать приехал в Москву? Ты только что сидел рядом с таким тружеником, как Клусайс, но это нисколько не подействовало на тебя. Постыдись!

Тотчас вскакиваю. Да, жизнь требует к себе уважения. Бог с ней, с музыкой. 2

У выхода останавливаюсь чуть ли не со слезами на глаза*. Как играют... ну, право, волшебники! Может, вернуться?

Не-ет! Рановато еще наслаждаться музыкой. Мы еще слишком бедны. Это — роскошь, сейчас она не для нас.

* * *

Ни с одним человеком я не проработал так долго в одной комнате, под одной крышей, как с Конрадом Йокумом. И ни разу не сказали мы друг другу ни одного резкого слова!

Иокум, подобно Роберту Эйдеману, не командовал полками, как рядовой стрелок, с винтовкою в руках месил окопную грязь в первую мировую войну под Ригой, а затем, будучи красным латышским стрелком, прошел всю гражданскую войну, закончив ее на Перекопе.

Помню один разговор с Йокумом (тогда он работал главным редактором латышского издательства «Прометей»):

— Во сне навалилась на меня совесть, костлявая такая особа, и давай душить: «Ты что, сукин сын, не работаешь над романом о стрелках? Ведь не зря судьба провела тебя живым сквозь огонь сотен сражений?» Насилу умолил: повремени немного, укрепим издательство, а уж тогда выпрошу творческий отпуск. В голове у меня роман давно созрел...

Так и не дождался Конрад желанного творческого отпуска.

Двадцатые годы. Белоруссия. Зима. Снегу навалило — коню по брюхо. Мою комнатушку в старом ветхом здании школы продувает насквозь. Уже темнеет. На столе кипа неисправленных тетрадей. А я все не зажигаю лампы, берегу керосин. Захотелось прилечь на часок, чтоб голова стала посветлей.

Что за нечистая сила ломится в дом? Ну, и задам!

Открываю дверь — и едва не обалдел... Входит коренастый мужчина. Господи, Иокум. Говорит он странно, в нос. В раннем детстве свалился с печи, разбил переносицу. Когда-то этот физический недостаток доставлял немало горьких минут: мальчишки — бессердечные насмешники... Но после революции чуть ли не гордимся: мол, мы росли без присмотра, без нянек и детских врачей, как птички на тонкой ветке... И разве мало нас утонуло, обожглось, разбилось, покалечилось? Будь у наших отцов лишний рублик — врачи своевременно починили бы нос Йокума, исправили бы мои косящие глаза. Эх, здоровье, здоровье, как часто твоя судьба зависела от кошелька, который в нужную минуту бывал пустым... Критик Карл Курон уже годами скачег на костылях. Его изводит приобретенный в тюрьмах и ссылке костный туберкулез. Клусайса душит туберкулез легких. Но мы не склоняем голову перед страданиями... А как понимать — «не склоняем голову»? Ну, работаем — если так можно выразиться — все злее.

— Значит, ты в Лашневе... — бормочу я.

— А тебе что, не нравится?

Я знаю, что Иокум в редакции «Латвиешу Земниекс» единственный штатный работник. Газета еженедельная, создана недавно.

— Разве тебе дали еще одного штатного работника?

— Если б дали, ты бы на второй день об этом узнал.

— Во сне, что ли, увидел?

— Чудак! Да я тебя вытащил бы из школы в редакцию. Ты же не дипломированный педагог.

— А как же ты оставил газету?

— Попросил двух студентов из института журналистики.

— Доверился студентам?

— Э, дорогой, они уже не козлята, а коммунисты с биографиями борцов. Далеко ли мы уйдем без доверия? Газета «Латышский крестьянин» определенно захирела бы, как растеньице в пыли, у проезжей дороги.

Это правда. Газета быстро выросла, стала крепышом. Недоброжелатели вначале предсказывали: нечем ей заинтересовать читателя... Иокум так сумел организовать дело, что материал так и сыплется. Писали известные политические и общественные деятели, юристы, инженеры, врачи, учителя, художники... Конечно, костяк сотрудников составляли агрономы. В те годы в Советском Союзе проживало, училось, работало немало агрономов-латы-шей. Все они бескорыстно помогали «Латышскому крестьянину».

Может, кто-нибудь теперь усмехнется: чему тут удивляться... За гонорар, конечно, найдутся авторы. Так разрешите напомнить: в те годы высшей наградой было сознание, что твой труд служит на благо революции.

Первый гонорар получил я из Пскова, из редакции «Циняс Атбалс» («Эхо победы») (1920—1922). Редактором газеты был известный революционер Я. Берзинь-Андерсон. В письме, приглашая меня сотрудничать и впредь, редактор просил извинить — дескать, не обижайтесь, что гонорар мал... на бумагу, на марки. У них, то есть у газеты, кошелек тощий. Только этот первый маленький гонорар так взволновал — ничего не скажешь — юность, — что я долго не мог уснуть: может, вернуть полученную трешку обратно. Ведь я же слыхал, что в царское время партийная печать существовала на пожертвования рабочих.

Конечно, «Латвиешу Земниекс» был уже более «зажиточным», однако многим друзьям газеты редактор мог подарить только ласковую улыбку...

Писатели двадцатых и тридцатых годов старались подольше бывать среди людей, изучать живую жизнь. Приехав в латышскую колонию Лашнево, Иокум в поисках неприкрашенной и неприкрытой жизни, пробираясь из усадьбы в усадьбу, месил сугробы, обморозил лицо. В школе вечер. На нем редкий гость из Москвы должен рассказать о работе редакции, выслушать седовласых пахарей.

Когда Иокум уже уехал, я случайно услыхал разговор двух крестьян:

— И чего его принесло из Москвы в такую непогоду?

— Хотел повидать, как мужички живут.

— Мог бы выбрать дорогу полегче... разве мало латышских поселений на Смоленщине.

Позже я узнал, что в Лашнево Йокума послал Клусайс.

Мою маленькую семью недавно обидела смерть. Я остался один с двухмесячным сыном. И вот Клусайс сказал Йокуму:

— Конрад, ты соберешься поехать куда-нибудь уму-разуму набраться, правда? Так поезжай туда, где живет Салениек. Подбодри его, чтоб не стал искать утешения в водке.

* * *

— Ты насильник! — Автор кричит и стучит кулаком по столу. — Я этого не позволю!

Редактор вертит головой, усмехается.

— Ага, тебе хочется, чтоб у меня был новый стол? Спасибо. Ну, тогда давай старый расколотим вдвоем! — и, в свою очередь, опускает кулак на стол.

В редакцию детской литературы заходит~главный редактор «Прометея» Конрад Иокум.

Только что стучавший кулаком по столу автор — овеянный славой разведчик Оскар Рихтер — вскакивает на ноги.

— Я с Салениеком не могу сработаться!— кричит он. — Да и охоты нет!

Мы с Йокумом переглядываемся. Он медленно тянет:

— М-да, попали мы в историю. Но я припоминаю: несколько лет тому назад Клусайс просил меня раздобыть для тебя грамматику» Вероятно, ты все премудрости грамматики так хорошо усвоил, что для твоих творений редакторы больше не нужны.

— Всех бы вас одной дубинкой... — Рихтер злится. — Ты посмотри, нто он вытворяет с моей повестью. Всю исчеркал. Даже Клусайс со мною так не расправлялся...

Это происходит весной 1935 года. Рихтер приготовил для юношества большую повесть «Я рассказываю». Иокум вертит рукопись. Эту повесть Рихтер написал в Башкирии. Был бумажный голод, писатель посулил некоему конторщику: «Я тебе дам жирную рыбину, а ты подбрось мне бумаги». Конторщик и всучил ему кипу грязновато-желтых листков.

— Прошло уже десять лет с того дня, когда напечатали мой первый рассказ, а Салениек хочет доказать, что я с тех пор совершенно не вырос!

Мы с Йокумом еще раз просматриваем рукопись Рихтера и вздыхаем: ох, милый, ты чертовски вырос. Прощаясь с детством и отрочеством, что ты получил на дорогу? Три зимы и те с грехом пополам ты посещал сельскую школу. Вот и все твое образование...

Оскар Рихтер, ты невероятно быстро шагнул вперед, однако у тебя за пазухой зашевелился бесенок зазнайства...

Наконец стали беседовать мирно. Рихтер рассказывает:

— Судьба, браток, великое дело. В двадцать четвертом году приехал я к одному старому большевику под Псков, в гости. Отдыхал у него, подлечился немного. Вдруг из Москвы приезжает его сердечный друг, Эфёрт. Как-то вечером гуляем мы по берегу реки Великой. Я рассказываю о делах разведчиков в глубоком тылу. Драматических положений — не счесть! Однажды просто чудом вырвались из кольца белогвардейцев. Многие наши голову сложили... А когда белофинны ворвались в Карелию — направили нас туда в отряд лыжников...

Слушает Эферт, хватает за руку и с жаром просит:

— Рихтер, напиши об этом!

— Что ты! Я разведчик, а не писатель.

— Пройдут годы, многое забудется. Вырастет молодежь, которая ничего не будет знать о наших сражениях, а написанное сохранится. Право, напиши.

— Вот так и начал... Но грянула беда. Напряженные бои. Карельский поход, ранения, реки, которые зимой приходилось одолевать вплавь, все это оставило след. Я вдруг тяжело заболел. Сердце, нервы сдали. Теперь надо драться за здоровье, за жизнь. Не скрою: были такие минуты, когда казалось, всему конец, но нет. Я говорю себе: неужели поддашься хвори, ты, который вдоль и поперек исходил земли врагов, победил стольких беляков? Не-ет!

«Нужен свежий воздух!» — сказали врачи. «Хорошо! — ответил я. — Будет свежий воздух». И поступил на работу в рыболовецкий трест.

«Нельзя курить!» — заявили врачи. «Хорошо!» — ответил я.

Но нелегко это было. Семнадцать лет я угощал свой организм никотином, а теперь попробуй-ка сразу отказаться от него. В тяжелые минуты, когда казалось, не выдержу... я брал папиросу и спрашивал ее: «Думаешь победить меня, ведьма?» Я крошил ее и бросал в огонь! Вы-здо-ро-вел!

Мастерство Рихтера-писателя росло. В 1935 году вышла его книга «В тылу врага», в 1936 году — замечательный роман «Шумят леса». Из Башкирии Рихтер переезжает на Смоленщину. Вскоре поселяется в Москве, где собирался учиться в вечернем литинституте имени Горького, но сделать этого он не успел.

* * *

В тридцатых годах Линард Лайцен — один из наиболее популярных в Советском Союзе латышских писателей.

Творческий путь Лайцена — сложный, извилистый. На первых порах молодой писатель и поэт зачастую шел — разрешите так сказать — хромая и спотыкаясь. Но Октябрьская революция в жизни Лайцена — тоже решительная революция. Как писатель и политический деятель он без оглядки становится пламенным борцом за коммунизм.

В буржуазной Латвии не было имени более ненавистного власть имущим, чем имя Линарда Лайцена.. Еще бы! Он — самый яркий писатель рабочего класса. Активный участник революционного Центрального бюро рижских профсоюзов, или — как тогда говорили — левых профсоюзов. Лайцена постоянно избирают депутатом в Рижскую городскую думу от левых профсоюзов. И когда нелегально существующей Компартии Латвии удается выдвинуть для выборов в сейм свой рабоче-крестьянский список, то первым в этом списке числится Линард Лайцен! И, несмотря на жестокий террор, список проходит. Лидером фракции рабочих и крестьян в сейме становится Линард Лайцен. Лайцен срывает маску с продажных лидеров социал-демократии не только на трибуне сейма. Он один из наиболее любимых ораторов на всех собраниях рабочих, на митингах и праздниках. Как писатель и публицист он участвует во всех революционных изданиях, легальных и полулегальных. Он фактический редактор левого рабочего журнала «Виениба» («Единство»), газеты «Дарбс ун Майзе» («Труд и хлеб»). Он издавал революционный журнал «Крейса Фронте» («Левый фронт») и «Трибине» («Трибуна»). Его пьесы ставятся под открытым небом во время рабочих праздников. Он заботится о воспитании молодых революционных писателей.

Конечно, латышская буржуазия хотела бы его слопать живьем... Лайцена многократно арестовывают и бросают в тюрьму. Наконец изгоняют из Латвии. В 1932 году он уезжает в Советский Союз.

А теперь позвольте кое-что из моих личных воспоминаний о нем. Мы, тогдашние латышские советские писатели в Москве, встречались на собраниях или литературных вечерах в клубе или в просветительском обществе «Прометей». Друг у друга дома бывали редко. Некогда.

В памяти ярко сохранились руки и голос Лайцена. Вот он говорит, перед ним чуть-чуть левее листочки с цифрами, тезисами, выписками, замечаниями... Жесты Лайцена естественны, он не изгибается, как фехтовальщик или боксер. Но его руки за листками тянутся так, словно это государственно важные бумаги. Я прикрываю глаза, и в моем воображении листочки Лайцена превращаются в научные трактаты, дипломатические ноты, проекты договоров... Иногда воображение любит пошутить: эти листочки вроде козырей! Лайцен вытаскивает за козырем козырь и побивает карты противника.

Никогда не слыхал, чтобы Линард кричал, чтобы возвысил голос до рыка, до грома, дескать, я вас! Положу на обе лопатки! Не-ет. Его речь временами казалась суховатой, однообразной, суровой. Однако вслушаешься в нее и тотчас поймешь: его голос, как молот, будет бить без остановки, без передышки, пока противник не свален с ног. Вслушавшись в слова Лайцена, начинаешь понимать: его манера говорить, его стиль отточились в непрерывной борьбе, в обстановке буржуазного государства, когда оратор сознавал: господа, я тут перед вами не один. Моим голосом говорят тысячи. Ну как, не уступите, господа? Жаль, очень жаль. Лучше уступите, а не то вас по рукам и ногам скрутит История.

В начале тридцатых годов (с 1930 года) работаю в Москве, в редакции газеты «Комунару Циня». Редактор вызывает меня и говорит:

— Ты, Эдуард, родился в Белоруссии и знаешь тамошние латышские поселения. Лайцен сейчас в Минске. Что-то там редактирует... словом, работает. Поезжай-ка и ты... туда... поможете друг другу. Привезешь нам для газеты свежие материалы.

Ладно. Вот я в Минске. Вечером ко мне в комнату заходит Лайцен.

— Не помешаю? Работаешь?

— Да нет. Хоть убей — в дороге у меня ничего путного не получается.

— Да, какое счастье было бы работать в уютной комнате, в тепле и тиши. Но если годами тебе наступают на пятки, если годами... нужно научиться писать решительно везде. И на сквозняке... и среди шума... и в тюрьме.

— Так можно писать разве только газетные статьи...

— Да нет. И стихи и прозу. Кстати, ты не забыл — нам завтра предстоит горячий денечек.

— Да-a, встречи в Союзе писателей, в Академии наук...

— Слушай, Эд, я уже давно заметил: ты слишком небрежно одеваешься. Где твой галстук?

Не впервые я слышу такое, и не только от Лайцена. Что ж, в большей мере тут виноват когда-то бытовавший пролетарский нигилизм. К тому же врожденная мужиковатость плюс ребяческая гордость — я-де пролетарий. И вдруг у меня непонятно отчего возникает потребность раскрыть душу. Я рассказываю своему старшему другу... Это было чуть ли не в первый мой приезд в Москву. Ведет меня поэт Биройс к себе ночевать. Утром указывает на ванну, дескать, помойся. Направо — холодная, налево — горячая вода. У тебя же времени много? Приготовь ванну. И уходит.

Со страху обливаюсь потом. О ванна, ванна, ты погубишь меня! Это мое первое знакомство с тобой. Вместо простого водопроводного крана — о боже! — целая система кранов. Откуда мне знать, нажать ли, повернуть ли надо и который. Начинаю возиться... а что, если на меня обрушится струя крутого кипятка? Нажить такое несчастие вдали от родины... нет, нет!

Из кранов падают только капельки. Как в драгоценном элек-сире увлажняю в них пальцы и вытираю глаза.

— Ну, как помылся? — спрашивает Биройс.

— Как лебедь в море... — отвечаю я.

Много сокровенного в тот вечер поведал я Лайцену. Вдоволь нахохотавшись, он состроил строгое лицо.

— Покажи галстук. О небо, какой измятый! Да и брюки твои словно в молотилке побывали. Немедленно выгладить!

— Да... но как?

Лайцен вздохнул.

Покончив с делами в Минске, двинулись к латышам-пахарям в Быховский район. Я — в школу, Лайцен — в колхоз. В молодости Лайцен работал садовником, так что в сельском хозяйстве разбирался. Дня три писатель с головой уходил в колхозные дела...

Пора уезжать. Нас ждет Витебщина. И вот в последний вечер в Быховском районе происходит неожиданное. Тяжело топая, к нам заходят двое мужчин и две женщины. Они переглядываются, крякают, подталкивают друг друга. Нам не терпится узнать: за чем пришли товарищи колхозники? Наконец решаются: просят — уважаемый писатель, ос*аньтесь у нас председателем. Слова у Лайцена застревают в горле. Он, взволнованный, обнимает колхозников.

В поезде на Витебск я спрашиваю:

—т Извини за нескромность. Не родилось ли у тебя здесь, в Быховском районе, решение написать роман о деревне?

— Ты угадал; но пока родилось только желание. — Он вздыхает. — Кто скажет, сколько времени потребуется, чтобы накопить материал для такого труда? С годами чаще оставляю письменный стол в погоне за материалами. Когда-то в молодые годы достаточно было чернильницы, чтобы написать рассказ. А теперь ездить надо чаще и больше, чтобы увидеть. Много надо расспрашивать, углубляться в документы, читать целые комплекты старых газет и так далее и так далее.

Материала было накоплено много, но использовать его так и не удалось.

Цель автора этих строк — в какой-то мере дать почувствовать аромат тех дней. Вот так они жили, работали, так горели их сердца. Много хороших слов можно бы сказать и о талантливом поэте и писателе Алвиле Цеплисе, и о жившем в Ленинграде писателе и литературоведе Янисе Эйдуке. Об Артуре Ка-дикисе-Грозном, тоже ленинградце, безусловно одаренном писателе. Будучи политработником в армии, творчеству он мог посвятить лишь скупые часы. А много ли свободного времени было у педагога, прозаика и драматурга Алфреда Зиедынына? У Ансиса Фелдманиса, писавшего под псевдонимом Петерис Акменс? Он был одним из первых латышских советских очеркистов и всецело был занят как партработник и как редактор.

Произведения, помещенные в сборнике, пусть говорят сами о себе и за себя.

Эдуард Салениек

ПЕРО

И

МАУЗЕР

Загрузка...