(1898^-1938)
ДЕСЯТКА НАШИХ
■
олучив приказ перейти в распоряжение начальника разведотдела армии — Теодора, мы, десять бывших партизан, отправились в штаб. Теодор уже нас ждал.
— Товарищи, — обратился он к нам по-латышски, — из четырехсот партизан я выбрал вас, самых предприимчивых, выносливых и храбрых. Вы доказали это в боях с латышскими и эстонскими контрреволюционерами с Булак-Балаховичем, Юденичем и другими марионетками помельче. Теперь главнокомандующий армии ставит перед вами новые задачи, совсем особого характера. С этого дня вы переходите в мое распоряжение. Отныне вы разведчики и будете действовать в глубоком тылу противника. Вам надо будет отправиться назад, в тыл врага, и давать нам оттуда сведения о неприятельских войсках, об их численности, передвижениях, о каждом шаге противника. Это на первых порах. А в дальнейшем, когда подберете вместо себя помощников-резидентов, вы будете держать связь между штабом и этими резидентами, потому что вы уже закалились, стали специалистами в искусстве переходить фронт и сумеете справиться со всякими неожиданностями. Не буду сейчас останавливаться на всех подробностях вашего задания. Вам их сообщат вечером — каждому особо. А пока до вечера еще раз обдумайте, можете ли вы все, как один, взяться
07
4 Перо и маузер
за это дело, потому что на такую работу нужно идти сознательно. по доброй воле.
Самым старшим среди нас был Силис, имевший десятилетний опыт подпольной работы. Он разгладил бороду и сказал:
— Тот, кто с честью носит имя партизана, будет и хорошим разведчиком, сознательным, толковым, беспощадным к врагу.
Так думали и мы все.
Я с Жоржем иду впереди. За нами — Силис, Виллер, Курт, Вайвар, Алберт, Эйнис, Лицис. Стоит осенняя ночь, такая тихая, что малейший треск сучка под ногой гулко разносится по лесу. Мы замираем на месте, прислушиваемся. Где-то здесь в лесу вражеские посты, но где именно, мы не знаем. У меня в руке наготове граната, У Жоржа — маузер. Условлено так: при первом же
оклике «Стой!» Жорж открывает огонь, я бросаю гранату. Не удастся сразу сломить врага — на помощь бросятся восемь остальных разведчиков...
Сияет луна, все выше поднимается над верхушками деревьев. Мы держимся в тени густых елей, так наши фигуры менее заметны. Мы уже прошли по лесу около версты. Предстоит пройти еще две. За этим лесом тянутся Логовские леса и болота — там на двадцать верст в окружности нет ни одной избы, ни одного неприятельского поста. Мы должны так же благополучно пройти этот лес, как прошли через линию фронта. Неделю назад мы были только партизанами и, когда шли по этому лесу из вражеского тыла к фронту, не соблюдали особых предосторожностей, не очень-то прятались — наоборот, Эйнис, Виллер и Лицис нарочно искали встречи с вражескими постами только из желания погонять их по лесу небольшими ручными гранатами артиллерийского образца. Теперь у нас совсем другие задачи. Теперь мы должны тайно, без шума, перейти фронт, чтобы тайно, без шума, начать работу в тылу врага. Вот почему мы идем с такой осторожностью. Зрение и слух обострены до предела. Мы улавливаем малейший шорох, замечаем малейший пустяк. Мускулы напряжены, как пружина. Мы готовы мгновенно припасть к землё, оказавшись на краю вырубки, мы с Жоржем успеваем заметить огонек папиросы, вспыхнувшей в густой тени деревьев. Осторожно опускаемся на землю. За нами совершенно бесшумно ложатся и остальные. Мы прислушиваемся, не раздастся ли на той стороне вырубки треск, вглядываемся, не блеснет ли там еще раз огонек. Нет, — тишина. Но теперь нам ясно. Мы знаем теперь, что на той стороне расположен неприятельский пост. И место подходящее: на вершине пригорка, под елями. Со стороны фронта — вырубка, с флангов — небольшая полянка. Не говоря ни слова, мы ползем назад, в лес, затем встаем и, тщательно отбрасывая на своем пути все сучки, медленно обходим вырубку. Идем и думаем: мгновенный, едва уловимый отблеск, ничтожная неосторожность с их стороны — как это важно! Быть может, это спасло жизнь кому-нибудь из нас, а может, и кому-нибудь из них.
Миновали вырубку. Снова пришлось замереть, прильнув к земле, чтобы укрыться от мерцающего света ракеты, которая внезапно взлетела в полуверсте от нас. Когда опять стемнело, где-то в лесу залаял пулемет. Трудно сказать, что встревожило второй пост. В конце концов мы решили, что по лесу, быть может, бродят и прифронтовые разведчики.
Вот и лесная опушка. Мы знаем, что за лесом не должно быть вражеских постов, но все же выходим на логовские поля не все разом. Пятеро идут вперед, пятеро остаются. И только когда первая группа, отойдя от опушки шагов на сто, ложится, нацелив винтовки в сторону леса, выходим и мы. За логовскими полями тянется болото с мелкими, реденькими сосенками. Лишь перейдя через него, мы чувствуем себя в сравнительной безопасности. Прежде всего садимся отдохнуть. Закуриваем. Достаем мясо, хлеб — подкрепляемся. Но медлить нельзя. Уже девять часов, а к семи — до рассвета — нужно пройти сорок верст до Мелнупских лесов. Мы снова встаем. Идти по замерзшему бесснежному болоту легко и приятно. Мы идем широким, твердым шагом. Около часа ночи выходим на край болота, вдоль которого извивается, блестя под луной, небольшая речка Губень, тихо несущая свои воды в Кавинесте.
Еще с партизанских времен у нас тут, в кустах, припрятана лодка. К нашему изумлению, ее нет. Очевидно, кто-то недавно здесь рыскал и угнал ее. Взерх или вниз? Кто знает?
Лезть в воду сейчас нет никакой нужды, и мы принимаемся мастерить плот. Ручная пила, которую здесь называют «фуксой», небольшой топорик и гвозди у нас с собой. И вскоре плот из сухих сосенок готов. Все же переправа отняла много времени. И на другом берегу нам пришлось прибавить шагу. Снова начинаются хутора, деревни. Дорог мы избегаем — идем напрямик. Кустарник ли попадется, лесок ли — напрямик. Остерегаемся только сараев да опушек. От таких мест мы держимся подальше — за несколько сот шагов. Уже на утренней зорьке, только пересекли Губеньскую дорогу, чуть не наткнулись на кавалерийский разъезд противника. И наткнулись бы, если б они не разговаривали так громко. Едет человек двадцать, далеко вокруг слышатся голоса да топот копыт. А нам теперь только радоваться и благодарить их за такую беспечность. Нырнув в кусты, пропускаем их мимо. Едут тесно, по четыре в ряд. Руки у нас чешутся, так и тянутся к затвору, но нельзя, мы ведь разведчики в глубоком тылу противника! Мы имеем право вступать в бой только в случае крайней необходимости.
— Не беда! — утешает нас Эйнис. — Когда-нибудь расквитаемся.
— А то как же! — соглашаемся мы.
Тем временем утренняя заря вступила в свои права. Сначала куда-то исчезает луна. Затем одна за другой гаснут звезды. Воздух свеж и кристально чист. Полной грудью дышим мы лесной прохладой. Пройдено верст пятьдесят, но усталости. нет. Это не только от нашей закалки, привычки к длинным переходам, но и потому, что среди нас нет ни одного слабого. Все десять как на подбор. Виллер кулаком убьет человека. Жорж одной рукой поднимает пять пудов. Алберт одним .движением может сломать противнику руку. Самый флегматичный и худощавый из нас Вайвар, но сколько раз мы ни пробовали бороться с ним, ни разу не положили на лопатки. При умывании мы часто любуемся нашими мускулами. У Виллера они особенно развитые, твердые, упругие, кажется, брось нож шага за два — отскочит, не оцарапав. А вот у Вайвара мускулов почти не видно.
— Как же ты борешься? — не раз спрашивали мы у него.
А он только посмеивался:
— У меня вся сила внутри да в костях.
Его выносливость объясняется просто: до гражданской войны он десять лет кряду работал в этих лесах простым лесорубом, закалялся, накапливал ненависть и злость.
Где-то впереди залаяла собака. Там изба лесника Пурвайниса — одна из наших главных явок. Мы внимательно наблюдаем некоторое время за избой и окружающей ее местностью. Ничего подозрительного нет. Выползаем на опушку и сигнализируем.
— Пи-и, пи-и! — подражаем свистулькой голосу рябчика.
— Пи-и, пи-и! — свистит в ответ Пурвайнис и с ружьем на плече вслед за собакой выходит к нам в лес.
Здороваемся.
— Стало быть, вы опять тут?
— Завернули мимоходом, — смеемся мы в ответ.
Пурвайнис больше ни о чем не спрашивает. Его давно
отучили от излишнего любопытства. Он приносит нам в лес мяса, масла, хлеба и тулупы. Закусив, мы ложимся спать, укрывшись тулупами. Первым остается караулить Эйнис.
Выспавшись, вечером мы расстаемся. Силис, Кон, Жорж идут в местечко Губени; Курт, Вайвар, Алберт — в Мелнупе; Лицис, Эйнис, Иллер и я — в Логово.
У всех важное задание. Все три группы должны подыскать себе надежных помощников. В местечке Губени стоит штаб неприятельской дивизии. В нем работает писарем родственник Силиса — Гоба. Надо постараться его завербовать.
В Логове — штаб полка. Один из штабных лейтенантов — мой школьный товарищ, потом соратник по боям в Тирельском болоте и на Пулеметной горке. Кто весной 1917 года дышал в Тирельском болоте трупным запахом, видел тысячи павших латышских стрелков, тот легко перейдет на нашу сторону. Я иду и раздумываю об этом. Неужели он откажется, неужели не поймет, если обо всем напомнить ему, все разъяснить?
И в Мелнупе тоже штаб одного из белых полков. Там служит сержантом брат Алберта. Алберт идет туда с товарищами и думает: «Неужели брат откажется? Чего ему тут «сержантничать», что ему тут защищать? Гол как сокол, — неужели у него не осталось ни ума, ни совести?*
Мы заранее знали, что вербовка людей, вызов их на место встречи могут потребовать много времени, поэтому
договорились собраться в избе Пурвайниса не раньше чем через шесть дней. *
Я подсчитываю: сегодня четвертое ноября, значит, десятого надо возвратиться. Нашей группе идти недалеко — только двадцать верст до Мейера, второго явочного пункта. Мы идем по заросшей логовской просеке, избегаем, как и предыдущей ночью,- дорог, зданий, опушек. В таком глубоком тылу ночью вражеских постов, конечно, нет, но осторожность прежде всего, поэтому мы, как и накануне, не выпускаем оружия из рук. Мейер — лесоруб. Его изба стоит посреди леса. Нам будет не трудно пробраться к нему, и там мы остановимся на несколько дней.
После полуночи, убедившись, что условный знак на своем месте, мы легонько постучали в окно. Всего десять дней тому назад мы ушли отсюда, сон Мейера еще чуток — он сразу подходит к окну. Узнав нас, впускает в дом. Мы не теряем времени и, завесив окна одеялами, сообщаем Мейеру, что ему нужно будет завтра съездить к двоюродной сестре Лициса и передать ей записку. Мейер не возражает, он очень рад нам помочь. Тогда Лицис садится и пишет:
«Милая Эльзинь!
Пожалуйста, вызови завтра ночью своего жениха Волдиса и в подходящий момент шепни ему, что я, Вол-дис Лицис, и Эрнест Рейтер хотели бы его повидать. При этом внимательно наблюдай за ним: если он не проявит к твоим словам никакого интереса, незаметно переведи разговор на другое. Если заинтересуется, то скажи ему, что встретиться можно будет через пару деньков у Мейера. Мы пробудем здесь несколько дней.
Волдис».
5. XI. 1919
Поутру Мейер уехал, а мы опять нырнули в лес. Там мы чувствуем себя в безопасности. Около полудня Мейер возвратился и привез нам записку.
«Волдис уехал на несколько дней. Когда вернется, выполню вашу просьбу.
Эльза».
5. XI. 1919 102
Нечего делать. Забираемся поглубже в лес и разводим костер. Несколько деньков можно будет отсыпаться. Мейер принес хлеба, мяса, табаку, и мы совсем неплохо провели эти дни, пока наконец не пришли к нам Волдис и Эльза.
Теперь надо поразмыслить, пораскинуть мозгами, как лучше взяться за дело.
Прежде всего прогоняем Эльзу. Она уходит, обиженная:
— Эх, не доверяете мне, а ведь привела-то его я!..
Мы заводим с Волдисом дипломатический разговор:
— Вот так мы живем-поживаем...
О н. Если приглядишься да обдумаешь — ничего себе.
Мы. Ну, порой тяжеловато приходится. Вы ведь тоже иногда на нас нападаете.
Он. Оно конечно!
Я. Но если сравнить с Тирельскими болотами или с Пулеметной горкой, так теперь вроде больше смысла.
— Что и говорить! — соглашается он.
— Тогда мы даже не знали, за что воюем. Видели только, как росли горы латышских трупов.
— Нам, очевидцам, нелегко об этом вспоминать.
— А теперь мы знаем, что боремся с теми, кто гнал нас тогда нав бессмысленную смерть.
— Так это ж вы!
— А ты?
Он вздыхает:
— Я остался здесь, на этой стороне.
— Только по недоразумению.
Он опять мнется. Потом говорит:
— Пожалуй...
— Разве ж мы не знаем, что ты такой же сын лесоруба, как и все мы, и что у тебя — если только вам вчера не платили жалованье — нет ни гроша в кармане. Ей-богу, ни гроша!
Он хохочет:
— Так и есть!
Первый лед сломан.
— Ну, так в чем же дело, — по рукам? — говорю я.
— Надо подумать.
— А то Эльза тебе не достанется, — замечает Лицис.
— Бей по рукам, сыграю свадьбу! — подбадривает Эйнис.
- Белое йлатье невесте и белые туфелькй — от Меня! — сулит Виллер.
— Ишь ты! — удивляюсь я.
— Что ж, выходит, надобно соглашаться, — говорит жених.
Второй лед сломан.
— Мы тебе дадим важное задание, — говорю я.
— Догадываюсь, в чем дело.
— Значит, за те годы, что мы не виделись, ты еще не весь свой ум растерял?
— Пес линяет, а повадок не меняет.
Мы все смеемся.
Третий лед сломан.
Остается самое простое — условиться, по каким дням он будет ездить к Эльзе и привозить нужные сведения, по каким дням она будет ходить к Мейеру и в какие дни мы будем присылать к Мейеру курьера.
Обо всем договариваемся.
— Ну, что? Как? Отпразднуем теперь твою свадьбу с Эльзой?
— Мы уже праздновали.
— А нам тоже хочется.
Посылаем Мейера в Логово за вином, печеньем, шоколадом, пивом. Жена Мейера закалывает поросенка, и ночью восьмого ноября в избе лесоруба Мей&ра мы празднуем свадьбу Волдиса Кандера, лейтенанта латвийской армии, с Эльзой Лицис. Больше всех пели Лицис с Вил-лером. У Виллера был тогда неплохой голос.
Девятого ноября ночью мы опять у Пурвайниса. Групп Силиса и Курта еще нет, но в лесу нас ожидают курьеры из штаба армии: Зиедынь и Крам. Они вручают мне крохотный рулончик, адресованный Силису, и я осмеливаюсь его вскрыть.
Спрашиваю: «В чем дело?» Но вопрос этот совершенно ни к чему, они ведь тоже ничего не знают. Им приказали доставить этот рулончик сюда, вот и все. За вскрытие — смертная казнь. Но если бы я и открыл, все равно ничего бы не понял — шифр! И у каждого командира группы свой ключ.
— А что это за пакеты на земле? — спрашиваем мы.
— Пироксилиновые шашки.
Мы подходим и разглядываем запломбированные же-; стянки с шашками по двадцать три фунта.
*— Вы принесли?
— Мы.
Ага! Ясно, предстоит что-то взрывать. Но что и где, об этом скажет Силис.
— Хорошо ли дошли?
— Без происшествий. Только на краю прифронтовой вырубки чуть не влипли.
— Там у них постоянный пост, — говорим мы. — А когда думаете двинуться назад?
— Когда отпустите.
— Ладно.
И все мы ложимся спать, — еще только три часа, а светает около семи.
Но нам не спится. Ворочается Виллер, ворочаюсь я и другие. Да и луна мешает: светит сквозь оголенные ветви прямо в лицо.
Перебираемся туда, где тень погущеt и с головой укрываемся тулупами. Тишина. Покой. Ни малейшего звука в лесу, никакого движения на дорогах. И это вполне понятно: фронт отсюда в шестидесяти верстах.
Уже светало, когда нас разбудила группа Силиса. Перед самым восходом солнца пришел и Курт со своими.
— Ну, что, как? — спрашиваем друг у друга.
— Полный порядок!
И это все. Ни слова больше. Ни слова о том, удалось ли подыскать резидентов-помощников. Это останется тайной группы. Рассказать о проделанной работе можно только в штабе. Крам вручает Силису рулончик. Взяв бумагу и карандаш, Силис садится на пень расшифровывать письмо. Через час все мы, руководители групп, принимаемся писать в штаб — Силис сообщил нам, что Крам и Зиедынь-немедленно отправятся обратно. Мы пишем на тончайшей папиросной бумаге, и наши довольно длинные зашифрованные донесения в скрученном виде не больше спички. Три таких трубочки Крам и Зиедынь тщательно прячут в себя.
Вставив капсюли в гранаты, зарядив винтовки, они прощаются и уходят своей дорогой. Ловкие, подтянутые, они вскоре^исчезают в негустом лесу.
Тогда Силис говорит:
— Ну, держись, ребята! Надо будет взорвать Вибур-ский мост. Ночью двенадцатого ноября наши перейдут в наступление, и мы должны отрезать белым путь назад.
Мы сразу веселеем.
— Эге! — первым восклицает Эйнис. — Значит, опять сцепимся.
— А то как же! — говорит Виллер, подходя к взрывчатке: Он — опытный минер.
Мы же чистим и смазываем оружие, осматриваем и наново заряжаем гранаты. Жорж выползает на опушку, свистулькой вызывает Пурвайниса. Сообщаем ему, что уходим.
И опять мы с Жоржем шагаем впереди. Мы идем через Мелнупские леса на север. Прежде чем стемнеет, нам нужно дойти до Гаринаузе. Пользоваться компасом незачем — Мелнупские леса нами исхожены вдоль и поперек. Это облегчает переход. Легко и приятно быстро шагать по замерзшей земле в негустом лесу прохладным осенним днем. Кругом такая глушь, что маузеры наши спокойно лежат в футлярах, карабины на плече. Мы рассчитываем к концу третьих суток, двенадцатого ноября, быть у Ви-бургского моста. До Гаринаузе отсюда тридцать верст, от Гаринаузе до моста — шестьдесят. Хотя за Гаринаузе мы дорогу не знаем, это нас не тревожит, у нас есть карта и компас, и мы не в первый и не в последний раз пойдем незнакомой дорогой.
Судя по карте, мбст на реке Вибури находится в лесу, а это очень важно.
Под вечер, после небольшого отдыха, мы осторожно выходим на опушку около Гаринаузе. Здесь железнодорожная станция, местечко, штаб неприятельской бригады. По станции расхаживают вражеские солдаты и офицеры. Тяжело дыша, в клубах черного дыма проходит на фронт эшелон. Через полчаса грохочет второй — с пушками и снарядными ящиками.
Мы поплотнее закутываемся в свои английские шинели. Дует пронизывающий северный ветер. Тучи затягивают небо. Заметно темнеет. Мы спешим, пока еще светло, свериться с картой и компасом, чтобы взять верное направление на Вибури. От Гаринаузевснова надо быть начеку. Придется идти по безлесным местам вблизи фронта и так все рассчитать, чтобы на рассвете снова войти в лес. Это главное. Жорж еще и еще раз сверяется с картой и говорит:
— У Мазвибурей должен снова начаться лес, — это ведь точно!
’— Это точно, — соглашаемся мы, — видно по карте.
Однако мы еще раз обсуждаем обстановку, изучаем карту, и, только собственными глазами убедившись в том, что за Мазвибурями, возле деревни Миты, обозначен лес, пускаемся в дальнейший путь.
Погода меняется на глазах. На небе ни звездочки. Темные, черные, разорванные тучи несутся на запад. Поднимается ветер. На опушке тревожно шумят сосны. Им подпевают сухие осинки на краю поля. Возле железнодорожного полотна на минутку останавливаемся. Справа блестит огнями ярко освещенная станция Гаринаузе, слева, где находимся мы, непроглядная тьма осенней ночи. На рельсах никакого движения, только глухо гудят телеграфные провода.
С гранатами и револьверами наготове мы перебираемся через железнодорожную насыпь и снова, исчезаем в темноте.
— Только бы снег не пошел, — нагнав нас, тихо говорит Виллер.
Как бы в ответ на лицо падает первая снежинка. За ней вторая, третья... Порою кажется, что снег затихает, но затем снежный буран поднимается с новой силой, еще стремительней, еще плотнее покрывает черную землю белым покровом.
— Снег!
Мы инстинктивно еще крепче сжимаем оружие.
Снег! Охваченные звериной злостью, мы еще быстрей идем вперед.
Первый снег! Нет в мире разведчика, который сумел бы скрыть свои следы в лесу по первому снегу.
— Проклятый! — вырывается у Эйниса.
Теперь у нас только один выход, одна мысль: идти и идти без остановки. Застанет день в Мазвибурских 'лесах — не спать, а идти вперед. Придет ночь — не спать, а идти вперед, потому что при утреннем свете наши следы наверняка будут замечены и отряды преследователей кинутся за нами.
Гранаты у нас наготове, висят на поясе. Проверяем винтовки. Они заряжены. На ходу заменяем патроны новыми — теми, что постоянно хранятся в теплом внутреннем кармане и никогда не знают сырости.
Слух и зрение опять обострены до предела, но слишком остерегаться теперь ни к чему. Встретим вражеский пост *— собьем, сокрушим, уничтожим. Некогда теперь ползать на четвереньках, — завтра ночью мы должны добраться до* Вибурского моста, завтра ночью мы должны взорвать Вибурский мост, и ничто этому не помешает.
Встретится кавалерийский разъезд — рассеем, разобьем! Сорок гранат, десять маузеров, десять карабинов, два парабеллума с тридцатью двумя зарядами в каждом. Наш Виллер кулаком может убить человека, а Жорж одной рукой поднимает пять пудов, а Лицис попадает гранатой в цель за сто шагов, а Вайвар десять лет копил ненависть и злость... Захрипят кони с распоротым брюхом, завопят о пощаде еще оставшиеся в живых всадники. Да, да!
— В Мазвибурских лесах придется сделать крюк, чтобы оттянуть время, — замечает Силис, не замедляя шага.
— Конечно, — соглашаюсь я, — иначе при такой быстрой, непрерывной ходьбе мы слишком рано придем к мосту.
— Когда еще придем!..— говорит Вайвар.
На рассвете мы вошли в Мазвибурские леса и впрямь направились не к мосту, а в сторону от него, так как до цели оставалось всего тридцать верст, в нашем же распоряжении был еще целый день и следующая ночь.
Тем временем снег перестал идти. Но это лишь ухудшило наше положение. За нами остается цепочка следов — целая дорога. Любой дурак, наткнувшись на них, скажет, что здесь только что прошла большая группа людей, а тот, кто посмышленей, поймет, что прошла группа вражеских партизан или разведчиков.
Под вечер мы делаем краткий привал на краю какой-то вырубки и подкрепляемся мясом и хлебом, не сводя глав с только что пройденного открытого места. Затем продолжаем путь в вибурском направлении. Все время мы выбираем дорогу по лесу так, чтобы, изредка оглядываясь, видеть свои следы на большом расстоянии. Правда, пока ничего подозрительного нет, но это не дает нам права успокаиваться — ведь в любой момент на протоптанной нами дорожке могут показаться преследователи.
И вот на противоположной стороне полянки, которую мы только что пересекли, показывается человек с ружьем на плече. Идет согнувшись, внимательно всматриваясь в наши следы. Нас охватывает злость, ярость. Мы знаем: когда он подойдет сюда, на противоположной стороне появится целая группа преследователей.
— Ишь гнида! Видно, тебе жизнь надоела? — цедит сквозь зубы Эйнис.
— Ребята! Не стреляйте! — спешит предупредить Виллер и прячется за густой елью на. краю проложенной нами дорожки.
Мы усмехаемся:
— Ну, ладно! — отползаем в сторону.
Тем временем преследователь приблизился. Я становлюсь так, чтобы видеть одновременно и его и Виллера. И вижу: едва только неизвестный миновал Виллера, как тот вскочил, набросился на него и мгновенно сжал в своих могучих объятиях. Схваченный не успел ни крикнуть, ни выстрелить. Мы с Жоржем подбегаем к Виллеру. Поздно! Человек неподвижно лежит на земле.
— Такого уговора не было, — замечаю я.
— Чепуха! — оправдывается Виллер. — Я не думал его душить, это он от страха.
Я делаю знак остальным — дескать, следите за полянкой, тут у нас дела! — и опускаюсь на колени возле незнакомца. Беру его ружье. Гм! — охотничья одностволка. Это нас немного успокаивает. Затем осматриваем его карманы: пусты, ничего в них нет, даже другого патрона. Мы удивленно смотрим друг на друга.
— Эй! — окликаю я.
Незнакомец моргает глазами и вздыхает.
— Я же сказал, что от страха обмер! — радуется Виллер.
— Эй! — повторяю я.
— О-ох! — стонет незнакомец.
— Ты откуда? — спрашивает >Йорж.
— О господи! Лесник я...
— Зачем идешь по следу?
— Так.
Жорж свистит. Подходят остальные товарищи.
— Что с ним делать? — спрашивает Жорж. — Лесник он. По своей дурости шел за нами, куда вели следы.
— Связать и отпустить, — говорит' Силис.
Эйнис мигом достает из сумки тонкую льняную бечевку и с помощью Алберта крепко связывает леснику руки выше локтя.
*— Делайте что хотите, только в живых оставьте! — умоляет лесник.
— Так и делаем,— говорят Алберт с Эйнисом, связывая ему и ноги.
— Попробуй-ка идти,— предлагают они.
Оказывается, что лесник может передвигаться маленькими шажками.
— Понимаешь, почему мы тебя так связали? — спрашивает Алберт.
— Понимаю, понимаю, — садясь, говорит лесник. — Чтобы не убежал и не донес на вас в комендатуру, да и чтоб не замерз, а в конце концов потихоньку добрался домой.
— Совершенно верно.
— Только понапрасну это делаете. Ведь мой сын у вас. Никуда я не побегу доносить.
— Ну, этого мы сейчас установить не можем,— говорим мы и отправляемся дальше.
Снег снова пошел. Ветер усиливается, начинается метель. Тяжело вздыхают лохматые вибурские сосны, низко склоняются пышные, стройные ели. Порой в лесу за десять шагов ничего не слыхать, ничего толком не разглядеть.
— Не беда,— говорим мы, упрямо стремясь вперед, когда выбрались на опушку. Впереди, в полуверсте, Ви-бурский мост. Опытный глаз сразу определяет, что лучшего места, чтобы преградить путь, опрокинуть эшелон, нельзя себе и представить. Со стороны фронта — горка, значит, эшелон, хотя и на тормозах, не сможет остановиться. Сразу же за мостом полотно поворачивает. А высота моста — сажени четыре, не меньше.
— Ну, все в порядке, — говорим мы, прячась в кустах на опушке.
Виллер расстегивает мешочек и вынимает пироксилиновую шашку. Жорж протягивает ему вторую, Лицис подает индуктор, Вайвар — провод.
Прежде всего Виллер берется за индуктор — действует. Концы провода дают искру. Затем проверяет капсюли — взрываются.
— Попробуй и шашку! — советует Вайвар.
— Если ты на нее сядешь! — соглашается Виллер.
Затем наступает молчание. Внезапно из-за леса, пронзительно свистя, появляется идущий на фронт эшелон. Не замедлив хода возле моста, он исчезает вдали. Значит, поезда, идущие с фронта, здесь тоже не останавливаются. Это очень важно. При свете паровозных фонарей возле моста вырисовываются часовые. Что мы их увидели — неплохо. Боимся одного: а вдруг белые узнали о нашем наступлении этой ночью? Почему вчера ночью по Гари-наузской железной дороге спешили на фронт эшелоны с пушками? И почему только что промчался эшелон, должно быть, с солдатами?
Чутко прислушиваемся — не донесет ли порыв ветра со стороны фронта звуков боя. Нет, все тихо. Из-за воя метели мы можем и не расслышать ружейных выстрелов, но грохот орудий непременно будет слышен, до фронта всего четырнадцать верст.
Ждем час, другой, третий. Все спокойно. Слегка морозит, и от холода коченеют ноги. Тогда мы встаем, разминаемся, прыгаем, но по-прежнему внимательно прислушиваемся. Вот уже двенадцать, час ночи...
И ровно в час фронт загремел. Началась сплошная канонада. В небо взметнулись алые столбы пламени — где-то уже запылали деревни. Через несколько минут в сторону фронта с грохотом пронесся бронепоезд, очевидно, вызванный со станции Вибури.
— Ну, если этот первым пустится наутек, — рассуждаем мы, снаряжаясь на работу, — ничего лучшего и не придумаешь.
— Нет, этот пойдет последним. Первыми удерут эшелоны, — замечает Силис.
Мы делимся на две группы по пять человек и, рассыпавшись в цепь, крадемся к мосту. Часовые стоят у ближнего конца моста, греются возле яркого костра.
Они хорошо видны при свете пламени. Их четверо. Мы подползаем к ним и, взяв в полукольцо, ложимся шагов за сто, ближе нельзя — заметят.
«Открывать огонь или нет?»
— Нет! — решаем наконец. — Открыть огонь еще успеем, сначала попробуем по-хорошему, добром.
И слегка приподнявшись, Жорж кричит:
— Эй вы!
Часовые поражены, мгновенно падают на землю. Щелкают винтовочные затворы.
— Смирно! — опять кричит Жорж, — С вами говорит
Щ
командир отряда красных партизан. Мы не хотим вашей смерти, мы хотим, чтобы вы просто сдались.
Молчание.
— Малейшее сопротивление, хоть один выстрел, и всем вам конец! Вы окружены особым партизанским отрядом. Если не верите, послушайте!
И мы все свистим.
— Слышите?!
Молчание.
— Считаю до десяти. Если после того, как я скажу «десять», вы не поднимете руки вверх, мы закидаем вас гранатами, разорвем на куски. Какой вам смысл умирать в Вибурских лесах у какого-то там моста? Внимание! Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять...
Мы хватаемся за гранаты — сейчас все решится.
— Десять!
Возле костра встают четыре фигуры с поднятыми руками.
Мы бросаемся к мосту.
— Хорошо сделали, что сдались! — говорит Вилл ер, первым подбегая к часовым, и вместе с Эйнисом подбирает брошенные винтовки. Осматриваем карманы часовых. Пусто. На четверых ни одного револьвера. Только и есть у каждого что по одной английской ручной гранате.
— Мы вас свяжем,— говорим мы, и вы посидите под охраной двух наших товарищей, пока мы тут побудем еще часок. Согласны?
Они усмехаются:
— Согласны!
И Эйнис с Албертом связывают им руки за спиной, а затем привязывают друг к другу.
— Это для того, чтобы вы уцелели, чтобы по глупости не вздумали бежать, — объясняет Алберт.
Вайвар с Коном уводят их вниз, в кусты. Мы же принимаемся минировать мост. Главное делает, сам Виллер. Он вставляет капсюли в шашки, мы только помогаем. Он всовывает кончик провода в капсюли, мы только придерживаем. И он же тянет провод к кустам, мы только помогаем разматывать. Шагов через сто от моста, в кустах, как раз там, где сидят Вайвар и Кон с пленными, Виллер останавливается.
— Хватит! — говорит он, — Все в порядке.
И все мы рассаживаемся вокруг Виллера, не сводя глаз с моста, прислушиваясь к гулу канонады. Очевидно, бронепоезд белых уже вошел в бой, — его выстрелы выделяются особенно резко. Время от времени в общем гуле слышны ружейные залпы и лай пулеметов. В небе непрерывно мерцают ракеты.
Фронт приближается, это ясно.
И вот через некоторое время на пригорке загудели рельсы.
— Ага! — кричит Виллер, вскакивая с места.
— Жми, жми! — подгоняем мы приближающийся поезд.
— Развязать пленных, отойти! — командует Виллер.
Развязав пленных, мы вместе с ними отползаем поглубже в кусты. С горки, грохоча, спускается первый эшелон. Виллер берет индуктор. Эшелон приближается. Визжат тормоза, сдерживая стремительный бег вагонов. Еще миг — и паровоз уже на мосту. В ту же секунду Виллер поворачивает рукоятку индуктора. Ослепительный взрыв — и мост со всеми своими перекрытиями, перилами и паровозом взлетаетуна воздух. Еще мгновение — и все это с грохотом, налезая друг на друга, обрушивается в реку, ломая лед, вздымая высокие фонтаны воды. Вслед за паровозом опрокидываются вагоны, сталкиваются, громоздятся один на другой. Но вот гремят новые взрывы. В воздухе свистят стальные осколки. Мы бросаемся бежать — это эшелон с артиллерийскими снарядами. Еще несколько десятков шагов — и новые взрывы, обдавая жаркой волной огня, валят нас с ног. Цистерны с бензином!
Мы снова вскакиваем и, оглядываясь на бегу, видим: горят кусты, горит все, что окружает мост. Светло как днем. В отблесках пламени мы замечаем, что вместе с нами бегут и четверо наших бывших пленных.
— Куда вы? — кричим мы.
— Куда? С вами!
— Нет, с нами никому нельзя. Если хотите перейти к красным, спрячьтесь поглубже в кусты и ждите. Через пару часов красные будут здесь!
Они уходят прямо в лес. Мы же поворачиваем на север, спешим в сторону фронта. По железной дороге подходит новый эшелон. Поднявшись на горку, он внезапно останавливается, визжа тормозами. Раздаются беспоря-
дочные ружейные залпы. Из вагонов выскакивают солдаты, стреляя в воздух, бегут к мосту. Мы продолжаем свой путь, все больше удаляясь от железнодорожной насыпи. По лесной дороге со стороны фронта скачет эскадрон белых кавалеристов. Мы не можем удержаться, чтобы не обстрелять их. Оставив на дороге нескольких убитых, кавалеристы в панике удирают.
Всего верстах в двух впереди ведет огонь бронепоезд противника. Не трудно догадаться, что он понемногу отходит, преследуемый нашим бронепоездом. Там же, вдоль железнодорожной насыпи, самая ожесточенная пулеметная стрельба.
Светает. Я взбираюсь на пышную, стройную ель и наблюдаю оттуда за происходящим. Теперь мне все видно как на ладони. Действительно, неприятельская цепь залегла на опушке и пытается оказать сопротивление. Ее поддерживает бронепоезд. Шагах в четырехстах от опушки, по оврагам и ложбинам, продвигаются наши цепи. Сразу же за ними — наш бронепоезд, он ведет непрерывную пулеметную и орудийную стрельбу. Ураган огня... Снаряды рвутся в цепи противника, рвутся возле вражеского бронепоезда. Тог снова скрывается за поворотом. Вместе с ним отходит и цепь белых. В ту же минуту поднимаются все наши цепи. Они стреляют, кричат «ура!», бегут вперед.
— Держись, ребята! — кричу я. — Сейчас здесь будут белые!
Сорвав шапку, скинув рукавицы, расстегнув френч, Эйнис первым занимает место. Рядом с ним Алберт, Жорж, я и остальные. Ждать недолго. Идут. Идут, как попало, врассыпную. Шум и треск по всему лесу. На нас выходят человек двадцать.
— А ну! — кричит Лицис и первым бросает гранату. За ней разрываемся вторая, третья, десятая. Враги бегут. Куда там — от гранат не убежишь. Раненные осколками падают после каждого нового взрыва и корчатся на земле.
— А ну! — Мы вскакиваем и, стреляя из маузеров, бросаемся на другой отряд белых.
На бегу срывая с себя шинели, скидывая с плеч вещевые мешки, они скрываются в еловой чаще. И там же, в еловой чаще, нас атакуют свои...
— Ни с места! — орут они, ощетиня штыки.
— Свои1 — кричим мы, отбиваясь от самых ретивых.
Подбегает один из командиров.
— Кто вы?!
— Из штаба армии, разведчики, были в глубоком тылу противника.
По лесной тропинке скачет один из наших старших командиров с небольшой группой сопровождающих лиц. Мы спешим к нему:
— Вибурский мост взорван, бронепоезд будет нашим, только поднажмите еще!
— Отлично! — восклицает он и мчится дальше. Впереди него — неудержимая лавина красных.
Мы садимся на краю тропинки. Можно передохнуть.
— Ишь, черт, как есть захотелось, — говорит Эйнис, роясь в вещевом мешке.
Он пал 29 июня 1920 года у хутора Страды под Яун-гулбене в белой Латвии. В тот же самый день была ‘заживо сожжена Алма Вейсман. Луцию Упит и ее брата увели в Лубаны. Ночью их убили. Куда белые девали их изуродованные трупы, не знаю. Судили только Милду Вейсман, Волдиса и старика Вейсмана. Военный трибунал приговорил их к смертной казни., Их расстреляли 27 июля в Мариенхаузе. Белым не удалось вырвать у них ни единого ^лова признания. Они приняли смерть не дрогнув, как настоящие сыны и дочери своего класса, класса бедняков... Вы спросите меня про «Портного» — партизана Бобулиса, сына Фрициса Арвида? Нет, не знаю, какая судьба постигла его. То ли его сожгли вместе с Алмой Вейсман? то ли увели в Мариенхауз, — не знаю. И никто больше не знает этого. Белые зверствовали, как настоящие варвары...
Это было написано в моем донесении начальнику штаба красных партизан Шпонису — «Улдису». Перепечатывая пятнадцать лет спустя эти строчки, я снова вижу перед собой его — Генриха Августовича Оша. Тут же и его фотография: вьющиеся волосы, лицо дышит спокойствием, ясный взор. Друг моего детства и боевой товарищ. Ничто и никогда не было ему не по силам. Поэтому Улдис и любил его так горячо. Сфотографировался он за несколько недель до смерти.
Я беру карточки Милды, Волдиса, Арвида и других. Рука немного дрожит, но слез нет, так же как и тогда, когда я смотрел на охваченный пламенем дом и ветер доносил запах горелого мяса...
Я не плачу. Я не смею плакать. Они умирали без слез. Я гляжу на их портреты, и память уносит меня
в далекое прошлое. Как живой стоит передо мной Генрих. Чудесный июньский день. Мы вдвоем шагаем по опушке Яунгулбенского леса. На плечах у нас карабины, в руках маузеры. Мы оба молоды и полны сил. Гулко стучат наши сердца. Мы знаем, за что мы боремся. 4
Генрих снял с головы фуражку.
— Жарко, — сказал он. — Может, в Страды зайдем?
— В Страды? Стоит ли? Сейчас — день, а белые следят за Страдами.
— Чего не знаю, того не знаю, а вот поели бы мы там на славу и встретили бы Арвида.
— Арвида? — усмехнулся я. — Тебе не Арвида надо повидать, а... — И, взяв Генриха за плечо, я показал на батрацкий домик, у леса — там по двору как раз шла Алма Вейсма. Алме тоже всего двадцать два года, она красива, и в смелости ей не откажешь.
Генрих тоже засмеялся. Он хохотал весело, от души. Смех у него был звонкий, и в ясный июньский денек эхом катился по лесу.
— Признаешься? — припер я его к стенке. — Пошли1
Наблюдая за батрацким домиком и видневшимися за
ним домами лесника Лиепиня и Зосара, мы медленно пробирались по кустарнику. Ничего подозрительного незаметно. Мы уже напротив дома, но останавливаться не стали. Мы пересекли небольшую лужайку, перепрыгнули через широкий ров, разделявший яунгулбенские и лубан-ские земли, и дальше пошли вдоль опушки, в обход, почти до Лиепиня и Зосара.
— Ну, видишь, никто и не следит, — опуская маузер, торжествующе произнес Генрих.
— Верно, — ^огласился я.
Мы снова пришли к тому месту напротив дома и пригнулись, чтобы нас нельзя было заметить ни от Лиепиня, ни от Зосара. По картофельному полю мы крались к Страдам.
Около дома стояла Алма, она уже заметила нас. Генрих кинулся к ней чуть ли ле бегом. Я же пошел стороной, мне* как-то не по себе, когда они целуются.
— Здравствуй, Эрнис! — услышал я ее голос.
Я повернулся и зашагал к ним.
И вот в этот момент белогвардейский шпик, сидевший на высокой ели за домом Лиепиня, заметил нас.
— Здравствуй, Алма! — пожал я протянутую мне Руку.
Я заглянул ей в глаза. Они голубые, и в них такая же ясность, как в глазах Генриха. Волосы у нее тоже немного вьются и такого же золотистого оттенка, как и у Генриха.
Алма провела нас в дом. По лесенке мы подымаемся на чердак. Она лезет первой. Я вижу ее голые, стройные ноги, вижу ее крепкую, полнеющую фигуру. Я знаю, она готовится стать матерью... И разве мог я, глядя на нее тогда, подумать, что через несколько часов ее сожгут...
Из своего тайника выскочил и Бобулис. Он на костылях. Бобулис, как и мы, партизан. Только зимой он обморозил ноги и теперь живет в Страдах, пока не залечит язвы.
— Ну, вернутся красные или нет? — как всегда, спрашивает он.
Ему надоело жить без всякого занятия да прятаться то на чердаке, то в подвалах, и он готов, если красные не придут, ковылять к ним по лесам через линию фронта на своих гноящихся ногах.
— Придут, — сказали мы с Генрихом, — почему им не прийти, они должны прийти! Но только тогда, когда мы сами начнем тут погромыхивать. Когда батраки Лие-пиня, Эглита, Стала и других присоединятся к нам и потребуют оружия.
— Эх-х! — грустно вздохнул Бобулис и поплелся назад в свое убежище. Между стеной и печкой он устроил себе отличный тайник, которого не заметил бы и самый наметанный глаз.
— Так что, еще с недельку ждать придется, — высунув голову из своего логова, проговорил он.
— Как сверчок, — засмеялись мы. — Чего сразу прячешься? Неужто так белых боишься?
— Чего там бояться, только вот Лиепиневы парни шныряют тут повсюду. Как бы не наскочили.
Алма принесла хлеба, масла и молока. Мы набивали животы до отказа — кто знает, когда придется еще раз поесть. Не всюду нас так принимали.
Из леса вернулись с работы Волдис и Милда Вейс-ман. У Волдиса на плече пила, у жены топор в руке. Они лесорубы. Очевидно, Алма уже успела сказать им про нас.
— Где вы так долго пропадали? — спросил Волдис. — Уже давно вас поджидаем.
Милда поцеловала Генриха — он жених ее золовки. Они помылись и подсели к нам. Снова посыпались вопросы.
— Когда насовсем-то придете?
— Пока еще нет,—сказали мы. — Еще не так скоро.
Валдис задумчиво глядел на лесную опушку.
«Сколько ему лет? — подумалось мне. — Около двадцати пяти? Не больше».
Рука Милды лежит на колене Волдиса. Он гладит ее. Милда молча улыбается. Ей тоже двадцать пять, но руки у нее потрескавшиеся, в смоле. С двадцати лет изо дня в день они держали пилу.
На груди у нее синий полевой цветок.
Я посмотрел на этот цветок. Потом поднял глаза. Наши взоры встретились.
— По дороге сорвала, так... — слегка зардевшись, сказала она, точно оправдываясь.
— Да полно тебе, я тоже люблю цветы, — выручил я ее. — Я сую голову в цветущий куст ивы и аж свищу от радости. Я даже венки умею плести, ей-богу.
Милда с Алмой засмеялись.
— Хороший ты парень, — сказали они.
Я кашлянул и стукнул Генриха по плечу. Потом повернулся к Бобулису. Он, высунув голову из тайника, слушал.
— Вылезай давай! — позвали мы его.
— Лиепиневы ребята шляются, как бы не наскочили, — сказал Бобулис и снова втянул голову в свое логово.
В стену постучали;
— Можно войти?
Во второй половине дома живут У питы, тоже лесорубы. Мать с сыном Янисом и дочкой Луцией. Янису двадцать один год. Янис в солдатах у белых, сейчас в отпуске.
— Давайте, давайте, заходите!
Пришли Янис с Луцией. Луция, потупив глаза и теребя от смущения передник, осталась стоять у двери. Поздоровавшись с Янисом, я взял Луцию за руку и усадил к столу. Постепенно разговор возобновился. Мы разболтались вовсю и не подозревали, что в это самое время от Яунгул-бене, от Лубан уже торопились сюда цепи белых, чтобы сомкнуться кольцом вокруг Страдов.
Первым, кто заметил их разведчиков, был Генрих.
— Белые! — крикнул он и подскочил к окну.
В одно мгновение все мы были у окон. Мимо Зосарова сада со стороны Яунгулбене по большаку на линейке мчались трое белых солдат. По всему было видно — едут к домику лесорубов. Вот же до чего некстати! Будь мы на большаке или на лугу, ну хотя бы в десяти шагах от дома, тогда трое белых для нас с Генрихом сущий пустяк. И сейчас они для нас пустяк, но за каждый выстрел, сделанный из дома, ответ держать придется Вейсманам и Упитам.
Да, чертовски нескладно!
— Бежим! — крикнул Генрих, распахнув окно, выходившее к лесу. — Пока белые войдут в дом, мы успеем спрятаться за хлевом, а оттуда — в лес.
Генрих выпрыгнул. Я хотел последовать его примеру, но в тот же миг, взглянув на ехавших, понял, что солдаты заметили Генриха: лошадь с ходу уперлась всеми четырьмя копытами в землю, и трое белых вскинули винтовки.
Я отскочил назад и залез в тайник к Бобулису.
— Может, еще обойдется без стрельбы, — шепнул я ему. — Может, Генрих заманит их в лес, но — держи оружие наготове!
У Бобулиса револьвер системы «Парабеллум». Я вижу, как он дослал патрон в ствол.
— И все-таки, сволочи, следили, — тоже шепотом проговорил он.
К тайнику подбежала Алма. Она сообщила:
— Генрих уже на опушке. Двое побежали за ним, третьего — не видать.
Тишина. Слышно только тяжелое дыхание людей и торопливые шаги снаружи и в доме.
Генрих в лесу. Он обернулся и, увидев не меня, а белых, вскинул карабин. Белые проделали то же самое. В лесу загремели выстрелы. Один из белых скорчился. Второй, отстреливаясь, кинулся удирать к дому. Он побежал догонять солдата, выскочил на лужайку, и это было смертью для Оша. Третий белый, снайпер, залег в картофельном поле и прицелился. Один только выстрел — и Оша не стало...
Я услыхал выстрелы и выскочил из убежища. Решающий момент миновал. Раз уже дошло до стрельбы — терять нечего! С карабином в руке я выбежал во двор. По картофельному полю, стреляя в сторону леса, мчались двое белых. Я поднял карабин. Алма схватила меня за руку.
— Не надо!
Белые бежали к дому Зосара. Я было снова вскинул карабин, но мне опять помешали выстрелить.
— Не надо! Отвечать придется Нам.
— Теперь об этом говорить нечего! — крикнул я. — Собирайтесь сейчас же в лес со мной, не то вас теперь...
Я перевел взгляд на хутор Зосара и смолк. Через Зо-саров сад бежали цепью белые.
— Все за мной!
И я медленно, оставаясь лицом к цепи, попятился за хлев, оттуда юркнул в канаву и по ней побежал к лесу. Но никто не последовал за мной.
— Ну почему они остались! — невольно вырвалось у меня.— Ведь белые их...
И замер от ужаса: на опушке лежал в окровавленном френче Генрих Ош. Я не видел, когда его убили. Я подбежал к нему, схватил его руку и не мог удержаться от рыдания. Но в тот же миг мой слух уловил в глубине леса топо*, шум, треск... Я лег рядом с .Ошем и выхватил гранаты. Я погибну рядом с ним, другом моего безрадостного детства, рядом с товарищем по битвам. Но многих из вас, сволочей, прихвачу я с собой!
— Ха-ха-ха!.. — злорадно расхохотался я. — Мно-огих!..
Но тут же я взял себя в руки: кто доложит Улдису, кто организует партизан, кто станет продолжать борьбу, ведь у нас каждый человек... Я вскочил 'И бросился в кусты. По ним я добежал до рва, перескочил через него, пересек лужайку и, пробежав еще шагов двести, остановился. Отсюда до батрацкого домика было шагов пятьсот. Схоронившись за елями, я стал наблюдать.
К Страдам со стороны Зосара движется цепь. Из лесу, от Лубан, идет вторая цепь белых. Первые уже достигли Страдов. На дворе стоит Волдис. Солдат размахнулся и ударил Волдиса в грудь прикладом. Волдис стоит. Еще удар прикладом — теперь по голове. Волдис упал. С ребенком на руках к нему подбежала Милда. Она что-то кричит, но мне не слышно слов. К хлеву бежит Янис Упит„ Его догоняют белые, но вскинутая винтовка опускается — Упит в солдатской форме. Лейтенант, стоявший в дверях дома, что-то крикнул, солдат замахнулся и ударил Яниса прикладом по затылку. Цепляясь руками за стенку хлева, Янис упал. Его принялись избивать ногами. Схватившись руками за голову, неподалеку стоит его сестра Луция и надрывно кричит. К ней подбежал солдат, схватил за косу и швырнул наземь. Потом подтащил ее к брату и бросил на него. Луция смолкла. К дому бегом приближалась вторая цепь. В ней — двадцать человек. Не задерживаясь на дворе, они сразу ворвались в дом. По-видимому, там завязалась схватка. Звенят выбитые стекла, слышна брань, рванула граната... Дверь распахнулась, и по лесенке сбежала Алма. Следом за ней — лейтенант. Он ухватил ее за косу и швырнул себе под ноги. На помощь офицеру бросились несколько человек. Было видно, как они связали Алме руки и ноги. В этот момент из дома выскочили остальные солдаты, волочившие что-то за собой. И тут же из окон дома повалили черные клубы дыма...
На минуту все стихло. Затем раздался громкий голос лейтенанта. На чистом латышском языке он приказал:
— В огонь ее!
Четверо солдат подхватили Алму и, высоко подняв, бросили в окно горящего дома.
Я схватился за голову и упал на колени.
— Алма!
Но она —видимо, ей удалось перерезать или пережечь веревку — снова появилась в дверях. Платье и волосы на ней горели. Пытаясь погасить огонь, она кричала:
— Убийцы! Думаете никто не узнает, как вы тут зверствуете! Весь мир будет знать об этом... Весь...
Договорить ей не удалось. Четверо солдат опять сгребли ее и, раскачав, бросили в огонь. Наверно, от порыва ветра высоко в небо взметнулся большой язык пламени и вместе с ним стоны и крики Алмы.
— Будьте прокляты вы и ваши...— донеслись до меня последние слова.
И вдруг снова тишина. Из окна вырывался черный столб дыма. Горел человек. Горела женщина-мать. Лесоруб Алма Вейсман, чьи руки были натружены и мозолисты.
За что? За что?
Ветер нес к лесу запах горелого мяса. Я почувствовал, как кровь отхлынула от моего лица, и злоба обуяла меня. Я встал. Я стиснул в руках карабин и шагнул вперед.
— Смерть вам!
Но сделав шаг/ я остановился. Один против пятидесяти! Это самоубийство. Имею ли я право на него? Они застрелят меня, даже не подпустив близко к дому. Голова моя упала на грудь. И сам я опустился на землю. Против моей воли слезы застлали глаза, и сердце больно сжалось от горя. Я беззвучно рыдал... Но закаленная воля и сознание бойца взяли верх над чувствами, и я поднялся. Я — солдат революции. Я вскинул на плечо карабин, проверил гранаты и пустился в путь.
Надо мной зеленый шатер леса и лучи заходящего солнца.
Этот поход в тыл врага был шестнадцатым по счету. От остальных он отличался тем, что на сей раз нам предстояло пробыть на^ вражеской земле несколько месяцев. Ни винтовок, ни гранат брать с собой мы не могли, и единственным нашим оружием были спрятанные в карманах револьверы. Кроме того, идти предстояло не лесами и болотами, а торными дорогами, заходить в города. Надо было завести связи в штабах, так как нам было приказано освободить из Вадгривской крепости разведчика Лициса, поймать предавшего его провокатора Бранта, поставить на его место нового разведчика. Все это требовало времени и сил. Я не могу поручиться за точность даты — то ли это было 16-го, то ли 17 октября, помню лишь, что была суббота. Вижу как сейчас: рядом со мной ползет Зиедынь, впереди — Эйнис. Тогда они еще были живы. Эйниса ранили в Логовских болотах, и он скончался на хуторе Цел-мини, Зиедынь пал в бою у Пурвайне, но все это произошло позднее.
На этот раз мы двигались без помехи. Еще с вечера мы заметили, где противник расставил дозоры, и в одиннадцать ночи тронулись в путь. Черные тучи висели до самой земли. Бушевал осенний ветер, тяжелые, словно град, капли дождя громко хлюпались в реку Уравейку. Но для нас непогода была как раз кстати. Никем не замеченные, мы перешли вброд Уравейку и преспокойно двинулись дальше. В этом месте мы переходили линию фронта уже второй или третий раз. Преодолев проволочные заграждения, мы вскоре оказались на узкой тропинке, которая через рощи и луга вела в лесную деревеньку Нелюда.
Глухо шумел ольшаник, свистел ветер в голых осинах, вовсю поливал дождь — в общем, погодка как нельзя
лучше: ненастная осенняя ночь надежно прятала нас, заглушала наши торопливые шаги, давала передышку вечно натянутым, возбужденным нервам. Недарам мы, разведчики, говорим: «Хорошо, когда ночь и день позади и снова ночь».
По тропе навстречу нам шел неприятельский дозор. Шлепанье шагов, громкий шорох плащей и неосторожное обращение с электрическим фонариком заблаговременно предупредили нас. Мы отступили в сторону и, ничем не выдав себя, пропустили дозор мимо.
В окне одной из нелюдовских халуп трепетал огонек. Он послужил нам хорошим ориентиром, чтобы обойти деревню стороной...
Быть может, он был как раз в этом доме, возможно, ему удалось ненадолго оторваться от своих трудных служебных обязанностей и поразвлечься у зазнобы — в субботние вечера унтер-офицеры любят удрать с передовой и пошляться в тылу. А может, это сама смерть погнала его навстречу нам из деревни, но мы даже не успели отскочить с тропы, как он натолкнулся на нас. Несмотря на холод осенней ночи, он был в одном френче. И, возможно, из-за того, что он был без шинели, он так бесшумно и неожиданно возник перед нами из темноты. Он первый крикнул нам:
— Сержант охраны! Куда следуете?!
Я знал, что, заметь он у нас на плечах винтовки, он не стал бы нас задерживать. Но на этот раз винтовок при нас не было, и в этом была его погибель. Он наставил оружие на Эйниса, и мы сделали свое дело.
Сержанта мы оттащили в кусты.
Над полями по-прежнему мчались облака. Тихо подпевали на ветру составленные стожары. Мы продолжали свой путь.
Сколько угодно может злиться непогода — это ровно ничего не значит, потому что источник ощущения радости и покоя заложен внутри самого человека. Мы шли по старой, заросшей просеке. Со всех сторон нас обступал дремучий лес и непроглядная темень. Глухо шумели намокшие мелнупские сосны... Будто огромные птицы, расправляющие свои крылья, над нами протягивались черные еловые ветви. Дождь, точно ледяная крупа, больно хлестал нас по лицам. Одежда намокла, отяжелела, но у нас было на редкость радужное настроение. Первая часть задания была выполнена, мы благополучно перешли линию фронта, мы находились глубоко в тылу противника...
Если буря и дождь приходят к ночи, то наверняка к утру жди перемены погоды. Мы приближались к притоку Мелнупе, когда начало светать. В лесу было еще темно, а над макушками деревьев уже просвечивала заря. Вместе с ней на запад уносились серые осенние тучки. Дождь перестал. Занималось серое осеннее утро. От Мелнупе подымались клубы тумана. Это не входило в наши расчеты. Встреча с командиром партизан Куртом была назначена на противоположном берегу притока при его впадении в Мелнупе. Теперь, идя по этой стороне, мы не видели другого берега. После ночного ливня речушка вздулась, и не везде перейдешь ее вброд — извиваясь и бурля, она мчалась к Мелнупе. Глядя с беспокойством на клокочущую воду, мы двигались по берегу. Утро вступало в свои права, светлело небо, уползали в глубь леса черные силуэты елей. Казалось, что с приходом дня тяжелые клубы тумана снова ложатся на речные воды, и в то же время местами уже начал проглядывать противоположный берег...
Встретить Курта надо было во что бы то ни стало. Он должен был передать нам вражеское обмундирование и удостоверения. Эйнис первым ступил в воду.
Ледяная ванна — полбеды, если сразу обогреться у огня. Перейдя речку, шагов через двести мы встретили Курта. Вместе с Заляйсом и Миетынем он поджидал нас в прибрежном ольшанике. У них был топор, и они даже успели шалаш поставить и развели костер. Вокруг стеной стоял лес; до ближайшего жилья было пять верст, и в этих местах редко можно было повстречать человека. Мы быстро разделись и разулись... Усталость брала свое; просушив одежду, умывшись, мы растянулись на мягком мху, а Миетынь пошел поразведать окрестности и заодно поглядеть, куда сносит дым от костра.
Нас разбудил Курт. В лесу смеркалось. Мы проспали целый день, и весь вечер ушел на подгонку нашей новой формы, на то, чтобы условиться о местах дальнейших встреч, на ознакомление с удостоверениями и бумагами, заготовленными для нас Куртом. На ночь глядя идти дальше не было смысла, и мы решили заночевать здесь. Уже лежа, Курт нам еще долго рассказывал про свою нелегальную жизнь, которую он вел с пятого по семнадцатый год. Он наставлял нас, как надо себя вести и поступать в различных ситуациях. Его двенадцатилетняя подпольная деятельность была полна всевозможных приключений. Мы, безусловно, были сильны в лесу, но на открытом месте, в этих проклятых городах и селениях, нам просто не приходилось действовать. Мы ловили каждое слово Курта — ведь завтра предстоит идти и работать в новых для нас условиях! Его дельные советы дали нам много. Разговоры затянулись за полночь. Над лесом в глубине неба мерцали звезды. Тихо журчала речушка.
Из лесу мы вышли часов в семь. Осторожно лавируя среди грязных луж, чтобы не заляпать начищенные сапоги, мы шли к волостному правлению. Оно стоит верстах в двух-трех на пригорке в конце липовой аллеи.
Неподалеку от дороги крестьяне стлали лен. Они еще издали спешили приветствовать нас. Мы, как это здесь принято, небрежно вскинув два пальца к фуражке, отдали им честь. Только Зиедынь энергично помахал шляпой в ответ. На нем было штатское платье, он — депутат от социал-демократов.
— Господа, не дозволите ли спросить кой о чем?
Эйнис прищелкнул шпорами.
— В такую рань и уже в дороге... может, в нашей волости дела какие? Что на фронте слыхать хорошенького? Не ожидаете наступления большевиков?
— Да нет, ничего. Мы здесь мимоходом, — поспешил я заверить их. — У нас тут к волостному есть дело...
Эйнис не любил пускаться в разговоры; ему не пристало беседовать с первым встречным: у него знаки отличия старшего лейтенанта.
Старик отошел и еще раз почтительно приветствовал нас.
Волостной старшина встал при нашем появлении. Он был до того любезен и вежлив, что даже не спрашивал у нас документов, пока не подъехала упряжка, — мы потребовали ее, чтобы ехать в Амуриенскую волость, — и лишь на прощанье нехотя, словно исполняя докучливую обязанность, заглянул в наши бумаги. Они оказались в полном порядке. «Технический отдел» Курта в глуши Мелнуп-ского леса работал безукоризненно. Бумаги у нас были что надо...
Эйнис — старший лейтенант разведотдела штаба Кал-нынь, я — помощник, лейтенант Озолинь, а Зиедынь—социал-демократический депутат Вентынь, наш знакомый,
которого мы встретили по пути и теперь едем вместе. Все это подтверждалось удостоверениями, скрепленными печатями.
Дальнейшее зависело лишь от нашего поведения.
— Понимаете ли, я должен в книге отметить, кому нарядил подводу, — словно извиняясь за бестактность, пробормотал волостной старшина.
— А вы, господин, из тайной полиции будете? — отмечая в книге, поинтересовался он у Зиедыня.
— Нет-нет, что вы, — памятуя советы Курта, бойко, как по нотам, заговорил Зиедынь. — Я шпик охранки? Да бог с вами! Совсем наоборот: я социал-демократ Вентынь.
Старшина взял удостоверение Зиедыня. Один глаз он скосил на документ, а другим, с ухмылкой, вопрошающе посмотрел на нас. Дескать, за версту таких чую, меня не проведешь! Только что мне до того? Была бы бумажка.
Мы и глазом не моргнули, — нас это не касается... Старшина еще раз посмотрел, потом сердито размахнулся пером и вывел крупными буквами:
«3) социал-демократ Вентынь».
Когда мы усаживались на телегу, старшина, как бы извиняясь за свое любопытство, а может, уверовав в то, что Зиедынь действительно «социал-демократ Вентынь» и случайный попутчик «офицеров разведотдела», счел своим долгом похвастаться, что, мол, и в его волости есть три социал-демократа и что один из них на предвыборном собрании* выступал с речью, да только ребята... (Мы с Эйнисом толком не разобрали, что там произошло.) Но он, мол, как блюститель законности не допустил до худа.
Отъехав подальше, мы спросили Зиедыня, что «ребята» хотели учинить с тем агитатором...
Зиедынь недовольно отмахнулся от нас.
Амуриенский старшина тоже принял Зиедыня за тайного агента, был чрезвычайно предупредителен по отношению к нему и любезен, но когда Зиедынь предъявил свою депутатскую карточку социал-демократа Вентыня, то даже расстроился, однако потом повеселел. Он лукаво подмигнул Зиедыню, фамильярно похлопал его по плечу и воскликнул: «Молодец!»
Это не входило в наши планы. Если Курту, старому подпольщику мирного времени, документы социал-демократа для передвижения по территории противника казались наиболее подходящими, то мы, военные разведчики,
Считали их весьма сомнительными И даже непригодными. Быть может, Курт был прав, когда говорил, что кто-то похлопает Зиедыня по плечу, а в другой раз и трепку зададут, но он ручался за то, что нигде Зиедыня не продержат под арестом дольше двух дней. Зато, мол, у социал-демократов большие права, не меньшие, чем у царских шутов.
Так или иначе, но Зиедынь впредь не желал корчить из себя шута ни одного дня. По этому случаю мы незамедлительно и единодушно решили, что в дальнейшем Зиедынь будет именоваться тайным агентом главного полицейского управления Галдынем. Незаполненный бланк главного полицейского управления у нас имелся, и было вполне оправданно, что вместе с офицерами разведотдела разъезжает агент охранки, так как лейтенантам не к лицу во все совдть свой нос, а тайный агент пролезет куда угодно и разнюхает все, что надо...
Близился вечер. Громыхая и раскачиваясь, медленно катился наш рыдван по разбитому проселку. Кое-где, закончив последние работы в поле, спешили по домам крестьяне. Навстречу нам проехало конное подразделение. Придержав коней, кавалеристы отдали нам честь.
Потянуло вечерней свежестью. Я плотнее завернулся в свой дождевик. Все мысли были заняты завтрашним днем.
— Тут, господин офицер, кончается наша волость, — вдруг обратился ко мне возница, указывая на какой-то покосившийся столб у обочины. — Видите, вон уже хутор Озолини, это Видиенская волость. Мы не обязаны возить дальше своей волости, но Озолини тут близко, да вы ведь из разведштаба, может, господин родней приходится Озолиням?
— Да-да, родней, — выпалил я,
— Та-ак... Я-то сразу подумал, — оживился старикан, попыхивая трубкой, — сразу видать. Озолини далеко пошли. Сын ихний, как и вы, в офицерах, дочка нынешней весной замуж вышла. Говорят, важный чиновник женился на ней.
— Дочь замуж вышла?
Я успел взять себя в руки, однако сердце тоскливо сжалось. Эрна замужем!.. А я так спешил. Как я был счастлив и с каким трудом мне удалось скрыть свою радость еще там, в штабе, когда мне дали адрес Эрны Озолинь вместе с паролем, порекомендовав ее как надежного, нашего человека, смекалистую девушку! Эрна Озо-
129
Q Перо и маузер
линь! Та самая, с которой в 1916 году мы вместе работали в штабе инженера Медниса. И кто бы подумал, что Ьна, дочь крепкого хозяина, эта златокудрая «соотечественница», может оказаться в наших рядах! Еще вчера и позавчера, когда продирались сквозь Мелнупские леса, я не раз задумывался о ней. Какая она теперь, что скажет, узнает ли еще меня, как примет, как и в чем сможет помочь... Но, увы...
— Да-а, замужем старшая ихняЯ, Альма, — проговорил старик, словно почувствовав мое замешательство, — а которая помоложе — та у них с причудами...
Я поглядел на старика: чего он там мелет?
— Разве мало кавалеров ездит, парни что дубки — как на подбор, а она...
— А она?..
Я чуть не вскрикнул от радости. Я теперь вспомнил и удивился, как это мог забыть о том, что у Эрны есть сестра.
— А она не идет, отказывает всем подряд, говорит, молода еще, — охотно выкладывал старик.
— А она — чудная. — У меня сразу отлегло на душе, и я несколько раз повторил про себя: «А она — чудная...» Да-а, именно такой она и была: гордая, порой даже слишком упрямая, самолюбивая. Почти целое лето дразнила она меня. Подзадоривала, а сама кокетничала с долговязым техником. Хватил я от неё горечи тогда... Лишь к осени сменила она гнев на милость, перестала меня водить за нос, да и то на каких-нибудь две недели. Потом снова стала холодная и неприступная, как скала. Чуднйя...
— Эрнис, заснул, что ли? — окликнул меня Эйнис.
— Старые воспоминания! — голос мой, наверное, звенел от радости.
— Видать, господа — близкие друзья? — подтянув вожжи, любопытствовал наш возчик, пуская лошадь во весь опор по аллее Озолиней.
— Лейтенант Озолинь, старший лейтенант Калнынь, агент тайной полиции Галдынь, — подавая руку, представились мы Озолиню и его жене.
Он предложил нам сесть у стола в обширной гостиной.
— Чем могу служить, что вам угодно? — чинно подсаживаясь к нам, поинтересовался Озолинь.
— Что угодно?! — входя в роль тайного агента (хотя по уговору он должен был вступать в нее только на следующий день), переспросил и, не дожидаясь ответа, продолжал Зиедынь: — Нам угодно знать, где тут у вас явка красных и кто из вас — вы, ваша жена или ваша дочь заправляете этим делом...
Я взглянул на Озолиней. На их лицах отразилась нескрываемая тревога и беспокойство...
— Говорите, говорите, не стесняйтесь! Главное — чтобы вы признались, а там все пойдет как по-писаному, — добивал перепуганных хозяев Зиедынь.
Вдруг соседняя дверь распахнулась:
— Что тут за допрос?!
Я вскочил со стула.
В двери стояла Эрна. Почему она не узнает меня? Неужели я так изменился? Видимо, да. Зато она была все такой же, только стала более женственной, в ней появилась какая-то упругость и гибкость, которой я не замечал раньше. Весну и лето она работала вместе с отцом в поле. Это было сразу заметно: лицо и голые до локтя руки покрывал загар, движения были уверенными и энергичными.
— Допросом не обойдемся, если не признаетесь.- Тут пахнет обыском и арестом! — Все больше входя в роль, Зиедынь перенес огонь на Эрну.
Меня удивила невозмутимость ее взгляда, в котором сквозило только величайшее недоумение.
— У нас имеются неопровержимые доказательства. Один красный, который был у вас, вчера взят нами и во всем признался, — продолжал издеваться Зиедынь.
Скрытая, заметная, может быть, только зоркому глазу разведчиков тревога промелькнула в ее взоре, Она сделала еще один шаг вперед. Эйнис дотронулся до меня. Я понял. Меня тоже охватила жалость к ней. Однако это было необходимо. Нам нередко приходилось подвергать наших связных таким испытаниям — пусть закаляются на случай, если когда-нибудь действительно нагрянут сыщики. Пусть учатся находить нужные ответы, держаться так, чтобы не выдать себя. На сей раз было достаточно. Я подошел к Эрне и произнес пароль:
— Видали белую собаку, Курта?
Это было совсем уж неожиданно. Она покраснела, слегка пошатнулась, и я почувствовал, что в этот миг она узнала меня.
Схватив меня за руки, она, едва шевеля губами, ответила:
— Нет, барин сегодня болен.
Забыв об осторожности, остальные тут же сбросили с себя маски. Мать Эрны, ошалев от радости, твердила, точно опасалась, что ей не поверят:
— Нет, барин болен, барин болен...
Теперь уже я взял руки Эрны в свои: тонкие пальцы ее чуть-чуть дрожали. Забыв об Эйнисе, который довольным, но не без ехидства взглядом наблюдал за нами, забыв о Зиедыне, о стариках и о том, что я разведчик, я наклонился и поцеловал эти маленькие пальчики. Эрна зарделась еще ярче. Теперь я видел, что она меня узнала, быть может, вспомнила летний вечер (после того, как долговязый техник вызвал меня на дуэль), когда я впервые пришел к ней. Быть может, вспомнила дождливое осеннее утро, когда я возвращался на позиции, а она по своей гордости и упрямству даже не пришла попрощаться и втихомолку плакала у окна. Быть может...
Громко звякнули шпоры Эйниса и мои. Я чувствовал себя безмерно счастливым. Я был готов на любое безрассудство. Потом Эйнис, правда, говорил, что весь мой вид свидетельствовал об обратном — до того он был идиотским. Каналья Эйнис... Впрочем, мир праху его, он был настоящий разведчик...
Через час в Озолинях началось торжество. Чтобы не было кривотолков и все знали, что за гости приехали к Озолиням, Эрна мигом обежала и пригласила подруг, знакомых парней, кое-кого из соседей — отцов семейств. Озолинь выставил бочонок пива. Мать собрала на скорую руку угощение: сыр, масло, пироги. У деревенского человека так уж повелось — работать так работать, а подошло время — можно и закусить как следует и выпить. Вскоре разогретые пивом парочки принялись кружиться, запиликала скрипка, кто-то вовсю притопывал.
Эйнис, позвякивая шпорами, танцевал вполне галантно, как и приличествует старшему лейтенанту. По части разговоров я тоже был за него спокоен. Когда кто-нибудь становился слишком навязчив в расспросах, Эйнис умел мягко осадить собеседника и переменить тему...
Зиедынь по большей части сидел за столом. Теперь уже и я сам не мог сказать с уверенностью, кто он: разведчик Зиедынь или тайный полицейский агент Галдынь. За эти несколько часов он даже научился как-то отталкивающе кривить рот. Чувствовалось, что для затуманенных взоров местных папаш Зиедынь успел превратиться в сказочного богатыря Индулиса. Однако Зиедыню всего этого было еще недостаточно, он не унимался.
— В охранке я правая рука, — хвастал Зиедынь, похлопывая по плечу стариков. Впечатление он производил такое, будто и в самом деле хватил лишнего. Папаши, навалясь животами на стол и тыкаясь друг в друга бородами, перешептывались: «Этот далеко пойдет...»
Нам с Эрной удалось ^заметно улизнуть в боковую комнату. Она была весела и счастлива и тараторила без умолку — столько у нее накопилось всего, о стольком хотелось узнать. Уже разошлись последние гости, а мы все еще сидели вдвоем и ворковали. И не раз ее ласковые руки обвивались вокруг моей шеи...
Жизнь разведчиков полна риска, полна бурь и Превратностей, но зато разведчики знают, что такое жизнь, они умеют брать от нее сполна! Жизнь разведчиков — чудесная жизнь...
Наутро старик Озолинь самолично заложил пароконную бричку и повез нас на станцию Видиена. Он распустил слух о том, что дочь едет с господами офицерами навестить родственников в Вадгривской крепости. Впрочем, это соответствовало действительности. Эрна ехала вместе с нами к своему брату, но только не в гости, а для того, чтобы завербовать его к нам. Радость не покидала нас — все шло наилучшим образом.
В штабе нам сказали, что у Эрны брат лейтенант, но о том, что он служит в Вадгривской крепости, мы даже и не помышляли. Хоть он всего-навсего артиллерийский офицер, однако и это большой плюс в операции по освобождению Лициса. Мы не сомневались, что он послушается сестры, а может быть, из него удастся еще и резидента сделать?! Это было бы совсем здорово! Тогда осталось бы поймать Бранта, и, считай, дело сделано. Домой можно было бы возвращаться с песнями...
Заморосил мелкий дождик. Эрна захватила с собой плащ. Я помог ей накинуть его на плечи, и она благодарно погладила мою руку. Эйнис взглянул на нас с лукавой ухмылкой.
— Молодость, — вздохнул он, — что поделаешь!
А ему самому-то было всего двадцать два...
В поезде мы все трое уселись в одном купе. С точки зрения конспирации это было неправильно» но мы были боевыми разведчиками и любили чувствовать плечо друг друга, привыкли полагаться не столько на хитрость, сколько на свою силу и оружие...
Эрна вовсю кокетничала с нами, беззаботно и весело щебетала — в общем, со стороны к нашей компании было не придраться.
До города доехали благополучно. У нас было несколько адресов надежных товарищей, у кого можно было остановиться, но мы направились пшшо к сестре Эрны. Ничего, что муж Альмы чиновник. Правда, вечером мы очень скоро убедились в том, что нет смысла перетягцрать его на нашу сторону. Может, он и вполне порядочный человек, может, в душе, и за нас, но он явно был трус. Мне даже стало жалко Альму — как онг( могла выйти за такого тюфяка? О чем могли мы с ним говорить после того, как он заявил: «Не пойму: ну чего теперь-то народ из кожи лезет? Все мы дети одной нации; раньше нас угнетали и притесняли, мы все, как один, в девятьсот пятом требовали свободы и братства, я и сам, помню, шел с красным флагом, но теперь-то чего ради?..»
— Ну и идиот же он, — шепнул мне Эйнис.
Когда Альма с Адольфом, так звали ее мужа, ушли за съестными припасами, мы вчетвером на скорую руку обсу* дили положение и разработали план действий на дальнейшее. Во-первых, не говорить Альме и Адольфу ни слова, оставаться для них агентами разведотдела, как сказали спервоначала. Во-вторых, завтра же приступить к делу...
Пыхтя и отдуваясь, маленький пароходишко дотащился до Вадгривской крепости. Вместе с нами на берег сошло довольно много народа. Дома подходили к самой крепости. Тут были и лавки, и магазины, и разные мелкие предприятия. При старом режиме Зиедынь сидел в этой крепости, но ему удалось бежать. Здесь ему был знаком каждый уголок. Он-то и взялся за осуществление нашего плана, который был весьма прост: передать Лицису записку с указанием, где находятся тайные ходы, или хотя бы один из них, которым в 1916 году удрал из тюрьмы Зиедынь. Правда, за такой долгий срок подкоп мог обвалиться, его могли обнаружить и замуровать. Однако попытка не пытка. Все остальные варианты пришлось отбросить — силой Лициса не освободить, не выйти ему из крепости даже в том случае, если бы нам удалось переслать документы и одежду. Подземный ход вел к глубокому крепостному рву, наполненному водой, Лицису предстояло переплыть его.
Зиедынь с Эрной направились в крепость, последний раз сверкнули на солнце его золотые погоны. На сегодня Зиедынь и Эйнис обменялись одеждой. Мы с Эйнисом зашли в лавчонку, взяли фунт конфет и со скучающим видом подошли поближе к крепости. Осмотрели ров, полюбовались часовыми на крепостном валу, заметили, что во рву под водой просвечивает колючая проволока. Обстоятельство немаловажное, и о нем надо было предупредить Лициса, чтобы он не плыл в одежде.
Затем мы пошли к реке, присмотрели место, где можно причалить на лодке в ту ночь, когда приедем встретить Лициса. Мы обшаривали берег, не боясь навлечь на себя подозрения — как-никак агенты разведки и имеем право совать нос куда угодно.
Дело шло к полудню. Эрна и Зиедынь не появлялись. Мы опять пошли к крепости. Часовые на валу сменились. В крепости раздалось несколько выстрелов. Что там происходит, черт возьми? Почему наши не идут? Мы еще раз зашли в лавку и купили себе по коробке папирос. День клонился к вечеру. Последние лучи солнца скользнули по крепостному валу и погрузились в море. Тревога наша росла. Последний пароход отчаливал в восемь, а было уже семь часов. Что делать?.. Мы опять*пошли к валу, но тут, слава богу, показались наши. Идут, смеются, румяные, как жених с невестой. Прямо зло взяло! •
— Лициса не встретили, но каждый день его и остальных заключенных водят на работу мимо квартиры брата. Завтра мы опять пойдем...
— Тсс! — едва успел цыкнуть я на Эрну. Какой-то сомнительный субъект, явно прислушиваясь, прохаживался мимо нас.
Эйнис шагнул вперед. Если этот тип сыщик, то Эйнис мог бы с ним, как с «коллегой», перекинуться парой слов.
Эйнис придерживался той точки зрения, что не важно, сколько есть свидетелей, лучше всего, если их нет совсем, покойник не проговорится... Вечерняя улица была тиха и пустынна. Подозрительный прохожий еще раз оглянулся и юркнул в переулок.
— Завтра пойдем опять, — уже спокойнее продолжала Эрна, — только надо придумать, как незаметно передать Лицису записку. Брат поможет, брат молодец, только вот Зиедынь... — Эрна обернулась к нему, — такой бессовестный! Брат вышел на минутку, так тот сразу за отмычку и вытащил из письменного стола какие-то артиллерийские планы! Зачем так? Ведь брат и сам отдаст! Он готов работать с нами!
Захлебываясь, свистел пароходик. Мы прибавили шагу.
На другой день мы с Эйнисом остались дома. Для того чтобы передать Лицису записку, наша помощь не требовалась — Эрна и Зиедынь отлично справятся с этим вдвоем. А вот когда Лицис... Впрочем, это еще впереди...
Эрна взяла записку и долго не знала, как ее спрятать понадежнее. Короткая церемония прощания. Когда Эрна и Зиедынь уехали, на часах было шесть.
Если изо дня в день человеку приходится жить под гнетом тревоги, беспокойства, опасности, он в конце концов привыкает.
Каждую ночь мы ездили встречать Лициса и каждую ночь, прождав без толку до рассвета, тащились обратно. Каждый день Эрна ходила к брату, и каждый день Лицис передавал записки*. что нынешней ночью он совершит побег... Мы до того свыклись со всем этим, что когда нас однажды ночью задержал у реки охранник, то мы так накинулись и заорали на него, что он поспешно ретировался извиняясь за беспокойство.
Каждую ночь Лицис пускался в свой опасный путь, и каждую ночь что-нибудь с ним случалось. В первый раз он сунулся куда-то не туда и был рад, что живым вылез из подземелья. На следующую ночь не заснул часовой, и Лицис не мог прошмыгнуть мимо него. На третью — удалось юркнуть в нужную нору, но оказалось, что шагах в двадцати от отверстия ход обвалился. Лишь на шестой день он сообщил, что все подготовлено и сегодня ночью он пойдет.
Мы заняли свои места. Эйнис остался у лодки, я и Зиедынь притаились неподалеку от рва, точно напротив того места, где, насколько помнил Зиедынь, выход из подкопа.
Небо было пасмурным. Лениво плескалась черная вода, за нею, безмолвный и угрюмый, возвышался крепостной вал. Послышались и затихли глухие шаги часового. На башне пробило одиннадцать. В двенадцать смена караулов, Лицис должен был появиться в это время, В нетерпении мы подползли поближе к рву. Глаза сверлили густую темень ночи. Противоположный откос был едва виден, а разглядеть на нем человека и того труднее, — вот потому мы и прозевали Лициса, потому и всполошились, когда услыхали осторожные всплески воды.
Мы выхватили оружие. И опять только тихие всплески, словно кто-то боролся в воде... Зиедынь стащил с себя сапоги, шинель. Сомнений быть не могло — Лицис топил часового...
Зиедынь скользнул в воду. Я держал наготове электрический фонарь. На валу опять раздались шаги часового. На башне пробило двенадцать. Плеск прекратился.
Это было уже слишком! Я не выдержал, нажал кнопку, и яркий луч метнулся через ров. К берегу плыли Зиедынь и Лицис. Я проклинал себя за необдуманный поступок. Ведь это все происходило не в лесу! Не включи я свет, не было бы никакой погони. Побег Лициса замечен не был. Единственной оплошностью с его стороны было то, что он, не предупредив нас, прихватил с собой еще одного заключенного. Плавать тот не умел и, не вняв совету Лициса, одежду не снял, запутался в колючей проволоке и утонул.
Мы бросились бегом к лодке. На валу раздались крики. В небо выстрелил прожектор. Ослепительный луч стремительно опустился и начал не спеша обшаривать окрестности. С морского побережья направили второй прожектор, и вот он уже нащупал нас. В тот же миг на валу раздался сухой треск выстрелов, над нашими головами просвистели первые пули.
Мы не останавливались. Ветер свистел в ушах. Пальба становилась все яростнее. К нам навстречу бежал Эй-нис. Заметил нас, все понял и повернул обратно, к реке.
Едва успели мы вскочить в лодку, как на пустыре показались солдаты. Налегая что было мочи на весла, мы поплыли по течению к другому берегу.
В нас продолжали стрелять. Рядом с лодкой то и дело взлетали фонтанчики воды... Скорее добраться бы до излучины, до поросшего кустарником берега! Спрут-прожектор, казалось, не достанет нас там своими смертоносными щупальцами...
На реке появилась лодка с охранниками... Изнемогая и задыхаясь, мы врезались в берег... За прибрежными кустами на версту протянулся выгон, и только за ним начина лея сосновый бор... Сил не было, оставалась лишь инстинктивная жажда жить, не умереть, не сдаться, и только она. эта жажда, гнала нас через луг, к лесу. Ноги путались в сухой, жесткой осоке, в висках до боли стучало, сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди... До леса было уже рукой подать, когда над нами снова засвистели пули. Пот заливал нам глаза, одежда была вся заляпана тиной, облипла мхом. Да-а, редко когда задавали нам такую гонку!
Проиграть в ней — значило проиграть жизнь!
Вот он лес, уже темнеет впереди, такой близкий и такой недосягаемый. Во рту собирается горькая, тягучая слюна, теплый ком в груди ходит то вверх, то вниз: ещ,е минута — и кровь хлынет струей из горла, и тогда конец.
Эйнис на бегу оглянулся. Те тоже выдохлись и больше не гнались за нами, а залегли в траве и беспорядочно стреляли. Нас отделяло от них триста — четыреста шагов — расстояние немалое, но прожекторы все еще продолжали гладить наши спины. Их гнусные щупальца цеплялись за нас до тех пор, пока мы, вбежав в лес, не повалились без сил наземь. Нас всегда спасает слабость наших преследователей — им не хватает выдержки гнаться за нами до победного конца, они первыми выдыхаются и падают.
А теперь мы были в лесу, могли освежить в луже разгоряченные лица, обтереть хвоей сапоги и спокойно отправиться дальше. Мы пошли на восток, чтобы войти в город с другой стороны. О побеге наверняка уже было сообщено по телефону.
Через два дня мы встретились у одного товарища. Там нам сказали, что за предателем Брантом установлена надежная слежка, что известен каждый его шаг. Разделаться с ним можно в любую минуту, но мы должны будем взять с собой людей, которые проведут эту операцию.
На это мы ответили, что «изъять Бранта из обращения» сподручнее всего нам самим — главное то, что теперь Брант в наших руках. А нам так и так через несколько дней предстоит отсюда уйти.
После этого короткого совещания мы разошлись, Эйнис и я пошли с товарищем, Зиедынь с Эрной — в другую сторону. Эрна должна была еще повидаться с братом, договориться с ним о пароле, о явке — на тот случай, если Эрна не сможет приехать сама. Зиедыню предстояло пронаблюдать за отъездом Эрны, выяснить, не следят ли за ней. С Эрной мы условились еще накануне, что она не станет нас ждать и поскорее вернется домой, а мы приедем в Озолини, когда расправимся с Брантом.
Товарищ показал нам квартиру Бранта. Лицис был с Брантом знаком. Наш провожатый отправился в соседний двор, там жил человек, который держал его в курсе жизни Бранта.
Трудно было сразу решить, как взять Бранта: то ли с наступлением темноты зайти к нему в дом, то ли подкараулить на улице. Все зависело и от расположения комнат, и от наличия других жильцов в квартире, и от того, в какое время он выходит из дому.
Но вот вернулся наш провожатый и внес ясность во все эти вопросы. Все складывалось как нельзя лучше: Брант уехал на несколько дней в деревню к родственникам. Товарищ даже вручил нам адрес: станция Корва, хутор Рейтеры. Стало быть, тридцать верст на поезде, шесть пешком. Лицис знал этот хутор — там он не раз встречался с Брантом.
На вокзал мы отправились порознь. До отхода поезда оставался еще час. Мы с Лицисом пошли коротать время в буфет. Сели за столик. Недалеко от нас за свободный стол сел Эйнис. Немного погодя за другим столом рядом с Эйнисом оказался какой-то важного вида хлыщ. Он жадно пил поданное ему пиво и вытирал вспотевшее лицо. Быть может, он бежал, боясь опоздать на поезд? Сомнительно — он ни разу не взглянул на часы. Его занимало другое. Вынув записную книжку, он что-то записывал в ней. Тип весьма занятой и подозрительный. Встретился бы такой на нашей стороне, мы бы его сразу взяли за шиворот. Лицис пошел к стойке за пивом и по пути скосил глаза на книжку. Тип не отреагировал на его приближение и спокойно продолжал писать.
После Лициса пошел я. Мне удалось прочитать то же, что и Лицису, — в записной книжке были чьи-то приметы: молод, около двадцати трех лет, светло-коричневое пальто...
— Так оно и есть! — подтолкнул я Лициса.
Светло-коричцевое пальто было на Эйнисе. Мы его купили накануне для Лициса, но сегодня, чтобы Лициса было наверняка не узнать, посоветовали ему сбрить бороду и надеть офицерскую форму Эйниса. Часы показывали десять минут второго. Поезд отходил через пятнадцать минут. Эйнис направился к кассе. Немного выждав, поднялся и хлыщ...
Мы с Лицисом не стали брать билеты. Нам было достаточно того, что шпик тоже, как и Эйнис, купил билет до Корвы. Входя в вагон, мы успели шепнуть об этом Эйнису.
Шпик не торопился. Он стоял на перроне и не спускал, глаз с нашего вагона...
Эйнису ничего не стоило уйти. На втором пути стоял саукский поезд. Эйнис преспокойно перешел на него, потом вышел из вагона с другой стороны, и вскоре мы все встретились снова на вокзале.
До Милинской волости мы наняли извозчика. Оттуда до Абавской, где находится хутор Рейтеры, решили взять подводу у волостного старшины. Это было проще всего.
Пролетка плавно покачивалась на рессорах. Миновали восьмой верстовой столб. Мы откинулись на мягкую спинку.
Над полями летел желтый осенний лист. Почти всю неделю без устали гнал его северо-восточный холодный ветер. Скоро ноябрь. Об этом напоминают и каждый куст, и давно убранные поля, и дыханье отходящей ко сну природы. Мы плотнее завернулись в свои английские шинели. На двенадцатой версте нас задержали у перекрестка, заранее принося извинения и предупреждая, что они, мол, «только исполняют долг службы». Они попросили нас предъявить удостоверения. Едва завидев черные книжечки, они тут же, даже не заглянув в них, возвратили — «все в порядке». Их было двое. Один был вооружен можжевеловой палкой, другой — двустволкой. Это были волостные айзсарги.
Мы продолжали свой путь. Навстречу нам, поскрипывая, тащился тяжело нагруженный воз. Наш возница, гордясь своими важными седоками, и не подумал уступить дорогу. Встречный прянул к обочине и пропустил нас. В нос ударил противный запах подгнившего льна. На возу сидела семья: пожилой мужчина, его жена и тощий паренек лет двенадцати. Все трое — босые. Я подумал: «Как поздно они собрались лен стелить!» — и поторопился поднести пальцы к козырьку. Не тут-то было! Они даже не думали приветствовать нас, только угрюмо покосились исподлобья в нашу сторону. Их взоры горели затаенной ненавистью. Мы обернулись еще раз им вслед, поняли. Было радостно сознавать, что во взглядах рабочих людей пылает огонь ненависти к угнетателям...
От старикашки подводчика, которого нам дали в Абов-ской волости, удалось легко отделаться. Дорога была гряз* ная и ухабистая. Лошаденка еле плелась. Кутаясь и вздыхая, старичок понукал свою лысуху. Верст'ах в двух от станции мы соскочили с повозки.
— Хватит, папаша, мучить конягу! Тут недалеко, мы пешком дойдем. Заворачивай обратно!
Когда подвода скрылась за перелеском, мы тоже пошли в лес, чтобы там дождаться темноты. Рейтеры были отсюда верстах в двух. Хуторок стоял на отлете, у опушки густого ельника. Подводу мы брали до станции только для вида — следы запутать...
Зайти в Рейтеры к Бранту не представляло труда, даже если бы дверь оказалась заперта. Кому придет в голову не пустить в дом офицеров! Только по такому пустяшному поводу, как расстрел Бранта, нам не хотелось демаскировать себя — офицерская форма была надежной защитой. Еще ни разу не ловили разведчиков с офицерскими погонами. Мы решили действовать так: поскольку у Лициса больше всего есть оснований повидать Бранта, то он наденет Эйнисово пальто и зайдет вместе с Эйнисом в дом> Эйнис останется в одном пиджаке. В худшем случае Эйнис подойдет к двери первый и предъявит свое удостоверение полицейского агента.
Поля и перелески уже потонули в непроглядной ночной тьме, когда мы, затаив дыхание, подкрались к саду Рейтеров. С подветренной стороны, в густом ягоднике, мы бесшумно переоделись. В окнах горел свет, хлопали двери. Это было нам на руку. В несколько минут Эйнис был готов. Он пошел к дому. На ходу сорвав теперь не нужные шпоры, кинул их мне. За Эйнисом двинулся Лицис. Я оставался на дворе в дозоре. Заскрипел ворот колодца... Я сошел с дорожки и залег в траву. У колодца копошился человек. Откуда-то из темноты выскочил пес и злобно залаял... Человек обернулся, стал всматриваться в темноту. В этот момент донеслись «добрый вечер» и выстрел. Короткий, как щелчок бича.
Человек у колодца пошатнулся, скрючился и тяжело рухнул. Звякнули и покатились жестяные ведра, завыла собака...
Я вскочил на ноги и бросился к Эйнйсу и Лицису. Я ни о чем их не спрашивал: рее было ясно. Я только ки-н^л Эйнйсу шинель Лициса, и краем сада мы побежали к лесу. В доме поднялся крик, суматоха, громко хлопнула стеклянная дверь веранды. Тьму один за другим прорезали два ярких луча, но было уже поздно — ночь скрыла все.
Следующий день мы отлеживались и отдыхали. Мазали мазью стертые ноги. От Рейтеров до города тридцать шесть верст. Мы покрыли их за девять часов: с восьми вечера до пяти утра. Еще не рассвело, когда мы приплелись к нашему городскому товарищу.
Под вечер пришел Зиедынь и сообщил, что брат Эрны согласился и что Эрна благополучно уехала. Зиедынь передал мне письмо. Эрна ждет.
Задание было выполнено, можно отправляться восвояси.
Рассыпая огненные искры, отдуваясь и выбрасывая густые клубы дыма, мчался видиенский поезд. Мы сидели в последнем вагоне. В окне одно за другим мелькали знакомые названия станций. Пассажиров оставалось все меньше и меньше. Это был ночной поезд...
Мы расселись по двое: Эйнис с Зиедынем в одном конце, мы с Лицисом в другом. Мы хорошо видели друг друга в полупустом вагоне. Мы и на вокзал так пришли — порознь. Предосторожность была не лишняя. Эйнис, проходя мимо нас, успел сказать, что видел на вокзале позавчерашнего типа. Правда, теперь Эйнис был одет иначе, однако случиться все могло, и потому всю дорогу мы были начеку.
До Видиены было уже недалеко, а пока все шло спокойно, ничего подозрительного не замечалось. Напротив нас сидел какой-то торговец с женой. Их маленькая дочка все время хныкала — ей хотелось спать. Мы посоветовали ее дородной мамаше уложить ребенка. Сказали и тотчас пожалели об этом. Дама, тряся золотыми цепочками и брошками, тут же принялась рассказывать, что ее дочку зовут Мирдзой, что она плохо спит и просто удивительно — как это у нее, такой здоровой женщины, и такой малокровный ребеночек!
Вошли два запоздалых пассажира. Не зная, как спастись от словоохотливой дамы, мы с надеждой взглянули на них. Они сели неподалеку и закурили папиросы, но вскоре поднялись со скучающим видом и неторопливо двинулись обратно к выходу. Барон был хорошо освещен, и свет от лампочки падал им прямо на лицо. Одного из них мы узнали сразу: это же тот самый, что на вокзале в книжечку записывал! Непростительная глупость шпика состоит в том, что он никогда не допускает мысли, что, возможно, его уже давно распознали и он сам на примете у тех, за кем следит.
Лицис достал носовой платок и трижды отер лоб. Эй-нис в другом конце вагона встал и сделал то же самое. Сигнал подан — сигнал принят. Мы углубились в чтение газет, держа за ними наготове маузеры.
— Моя Мирдзочка...— начала было дама, и мне так захотелось послать ее ко всем чертям, но времени на это не хватило. Открылась дверь, в нее просунулась фуражка полицейского, затем его одутловатая физиономия; за полицейским — напарник знакомого нам шпика. Теперь все было ясно. Шпик показал напарнику Эйниса. Они вошли и направились прямо к Эйнису с Зиедынем. Мы вскочили, но тут же отпрянули;.подпустив врага почти на полвагона, Эйнис и Зиедынь открыли огонь. Полицейский упал, второй, как стрела из лука, рванулся назад. Пуля Эйниса настигла и его. Истошно визжа, сползла на пол дама с Мирдзочкой. Остальные пассажиры, обезумев от страха, полезли под скамьи. В этот момент распахнулась дверь и блеснули винтовочные дула. Теперь настал наш черед...
Я не знаю, застрелили мы кого-нибудь из них или, наоборот, остался ли хоть один из них жив, но дверь захлопнулась и тут же сама по себе распахнулась снова. Путь был свободен — наши маузеры надежно расчистили его. В два прыжка мы оказались на подножке вагона. Натужились мускулы, сжались, как пружины, наши тела, и стремительный поток ветра швырнул нас под откос... Поезд завизжал тормозами, загрохотали буфера. Но все это было уже ни к чему. Через несколько секунд мы были снова на ногах. Мы перелезли через насыпь. Ночная темень поглотила нас. Сквозь нее через поля и луга мы шли туда, где чернела стена дремучего Мелнупского леса. Родной наш, дорогой Мелнупский лес!
|та история о человеческих мелочах в великую эпоху развернулась передо мной в одном провинциальном южном городишке. Около трех часов дня весь городишко пахнет жареной бараниной. Это он обедает: приправляет духмяное жаркое острым луком, пунцовыми помидорами и запивает бузой.
В городишке есть проспект Революции, там биржа труда, а на другом углу — газетный киоск. Вокруг киоска и биржи — безработные: сапожники из Орла, грузчики из Одессы, парикмахеры из Ростова, специалист по чурекам из Тифлиса и домработница с Итальянской улицы.
Чуть пониже, на Интернациональной площади, — комсомольский клуб, кинотеатр. Дальше — церкви. А еще ниже, у базарной площади, в подвальчиках:
1) механический ипподром с коварными деревянными лошадками и всадниками,
2) электролото с наэлектризованными игроками и
3) казино.
Вечером хорошо посидеть в осеннем городском саду. Посреди сада — братские могилы, декорированные старыми полевыми пушками. Ограда, поставленная в голодные годы, уже разваливается. Вообще этот осенний сад напоминает гражданскую войну: на клумбах — трупы
цветов, а красные листья чинар падают, падают, пока кроны не поредеют, как роты, иссеченные пулеметами.
В тот вечер я засиделся в саду дольше обычного. Среди деревьев нашелся наш латвийский клен. Я слежу за падением каждого закрасневшего листка и пытаюсь представить себе: как «организован» листопад в «демократической» Латвии, где листья когда-то падали от батрацкой ненависти? Когда-то у нас там батрацким оборвышам запрещалось подбирать кленовые листья, пока хозяева не соберут самые большие. У меня на щеке посейчас горит хозяйская пощечина... Небось там теперь хозяевам нужны листья еще крупнее — ведь они, без сомнения, пекут караваи куда крупнее прежних...
Вокруг меня носятся дети. Они уже наелись баранины, к тому же они не знают, что такое латышский хозяин, и весело, как весной, скачут по шуршащему кладбищу лета. Над цветочными клумбами склоняется дочка садовника. Тонкая, как астра, и рыжая, как падающие листья. Я вижу, как бережно она обрывает сухие семенники — для будущего лета, и радуюсь ее старомодной любви к цветам.
Пусть любит!
Внизу, у железной дороги, строятся новые дома для рабочих. В этих домах по-новому строится жизнь. И даже цветы любят в них по-новому.
Я подхожу к откосу и долго радуюсь корпусам домов — их впрямь можно сравнить с весной среди серых осенних деревьев.
Потом возвращаюсь под свой клен. На скамейке, точно ожидая меня, сидит незнакомый, но много раз виденный человек.
Вы не знали Васю Волошина? Наверно, не знали. Был у меня такой случайный знакомый Вася — во фронтовые времена, когда мы валялись рядом, тифозные и не тифозные, делили каждый кусок на три-четыре части, смотря по тому, сколько человек собралось и поняло друг друга, а потом захотел есть. Я-то ехал до Харькова, а Вася уже тогда метил на Севастополь. Он был матросом, и у него на руке синей тушью было изображено все матросское: огромная морская змея обвилась вокруг креста, якоря и сердца. Вокруг, значит, змея, посередине — «вера, надежда, любовь». Вася ходил по Балтийскому морю, где германских мин было больше, чем дохлой салаки. Потом дрался между Орлом и Харьковом с деникинскими офицерами. Там он и потерял свою матросскую бескозырку с бушлатом. А проще сказать, у убитых офицеров было больно хорошее обмундирование, главное — штаны и еще главнее — сапоги.
Так вот, рядом со мной сидел незнакомый, но много раз виденный человек как раз в таких — синевато-офицерских, сильно повытершихся штанах. И сапоги у него были высокие, как тогда у Васи, только заплатки очень смешные. А заглянув ему в лицо, я чуть-чуть не протянул руку — Васе Волошину.
— Вася, друг, я еще помню твои белые булки и сало!..
Нос был Васин вне всякого сомнения.
Но когда незнакомец заговорил, я понял: это не Вася. Кто знает, где мой друг Вася? Может, в каком-нибудь еще более чахлом осеннем саду есть братская могила... Тон у незнакомца был сочувственный, да вы и сами посочувствовали бы ему из-за этих сапог, из-за этого городишка, из-за осени. Не глядя на меня, будто во мне-то и был корень зла, он сказал:
— Что, домам радуетесь, товарищ? Дома — дело хорошее. По-моему, лучших домов тут и не требуется. А вот я, понимаете, не могу радоваться им...
Странный тип! Не может радоваться? Такой тип Васе Волошину даже в братья не годится. Я уж собирался окинуть его офицерские штаны и крестьянский френч подозрительным взглядом и подумать: «Бывший врангелевец... Мало ли таких, они не только домам для рабочих не радуются!» Вместо этого я посмотрел с сочувствием на его сапоги. И спросил с тем же сочувствием:
— Вы, стало быть, против домов? А Васю Волошина вы не знали?
— Васю? Нет... Синяя лошадь — вот в чем сила! Опять она меня сегодня обманет...
С неделю назад в саду местные хулиганы изнасиловали, а потом повесили на чинаре конторщицу с железной дороги Танееву. Но незнакомец не был похож на преступника. Да и вряд ли ему стоило таковым становиться — что с меня возьмешь-то?
Листья падали все шумнее. Внизу, у железнодорожных путей, зажглись желтые фонари — тоже своего рода осенние листья, а я стал слушать рассказ незнакомца об удивительной и роковой синей лошади.
2
Нет, Васю Волошина, который ездил на юг за солью еще до разгрома Врангеля, Васю, которого многие встречали после того с огромным маузером на боку (он работал уже в особом отделе), моего Васю этот человек не знал.
Он в то время воевал у Буденного.
— Какой-то там Бабелев написал книжку про конармию. В нашем эскадроне такого не было. Откуда ж он мог знать, как мы воевали? Эх, товарищ!..
И незнакомец не удержался, чтобы не придавить костлявой ладонью мое колено, хотя оно и не было ни коленом польского пана, ни каким-либо иным предметом, способным растревожить душу старого буденновца.
Из его рассказа я узнал, что мой случайный собеседник не. заводил легкомысленных шашней с женщинами в поместьях и местечках, завоеванных конармией. Нет, он не на шутку влюбился в пани Зигриду в старом помещичьем доме на пятидесятой версте за Бродами, где в саду росли искривленные яблони, напоминавшие панских слуг...
Это бывает. Эскадрон сражается за мировую революцию, эскадрону каждое искривленное дерево кажется угнетенным рабом; но вот, скача навстречу революции, эскадрон въезжает в яблоневый сад, и, пожалуйста, — у окна появляется девушка...
Рассказчик уверял, будто в одном киевском монастыре («выполняя боевой приказ») он видел дивной красоты монахинь и еще в сто раз прекраснее женщин на иконах, с младенцами и без младенцев. Но таких, как пани Зиг-рида...
— Видел бы ты такую красоту! — сказал он' мне совершенно по-братски. — Тут сразу и про гусей во дворе забываешь, и про лошадей на конюшне, и про вино, замурованное в панских погребах, — конечно, искать-то его запрещалось, да оно все больше само попадалось под руку...
Я только повторяю слова рассказчика и на вашем месте не брался бы его судить.
Дальше его рассказ касался различных похождений и их последствий, которых мой новый знакомый действительно не мог избежать. Он показался мне очень простодушным человеком, лишенным какой-либо утонченности. Без сомнения, он храбро дрался, когда приказывали драться с врагом. Но именно такой человек, охочий до перемен в жизни, часто уходит; слишком далеко — просто даже от своих товарищей.
— Ну и вот, прочел нам эскадронный командир боевой приказ, сжег конверт на костре и говорит: «Ночуем здесь. Утром выходим на соединение с третьим эскадроном. Пани не трогать. Я сам выясню, как она относится к нам и к мировой революции...» Эскадронный у нас был мужик хороший. Только волосатый весь и руки как у медведя. У меня руки тоже провоняли конским потом и порохом, а все же выглядели получше, чем его лапы. И моложе я был, чем сейчас. Правда, на молодость и на руки женщины смотрят всякая по-своему, это я уж после узнал, когда украинки прозвали меня «гусаром». Да... Ну, думаю, если уж командир пойдет выяснять, как пани относится к нашему эскадрону, он, конечно, 'Узнает у нее заодно, как она относится и к его комсоставу... Ничего особенного не случилось. Лошади ходили стреноженные вокруг яблонь. Была точь-в-точь такая же осень, как сейчас. Лошади мирно обгладывали кору с яблонь и щипали рыжую траву. Эскадрон ел гусей, которых добровольно пожертвовал старый пан. Эскадрон жег костры и глядел на звезды, пока не оцепенел во сне, как груда камней.
Продолжая рассказ, мой знакомый сделал здесь небольшое примечание насчет лошадей. Или, как он выразился, насчет лошажества. Так буденновцы всегда говорили. И еще он сказал: синяя лошадь.
Да, у него была синеватая лошадь. Чуть ли не самая лучшая и понятливая лошадь в эскадроне. Никогда-то она, бывало, не вскинет голову не вовремя там, где ее может зацепить белогвардейская пуля. А скакала она — ну скакала уж точь-в-точь, как теперь эта, деревянная... Да вот — хоть ложись ей на спину, и все равно любой поезд обгонит.
Эскадрон спал. Даже часовые дремали, прислонив к яблоням винтовки, будто паны на всем свете давно уже скручены в бараний рог. Сабли лежали у ног, вытянувшись, как щенята. Лошади, засыпая, ржали — от темноты, от пороха и кровавых снов. А он стоял возле своего синего Запорожца — тот был привязан прямо против окон пани. Ласково гладил коня и бормотал, влюбленно глядя в окна...
Конечно, тут я ему не очень-то верю, так же, как, бывало, Васе Волошину; не очень-то я верю, чтоб синяя лошадь могла постичь пламенную любовь буденновца и сознательно сыграть такую огромную роль в судьбе этого человека.
«Запорожец, ты меня любишь, — бормотал он, — а я люблю пани...»
Он ждал, стоя под яблоней, пока эскадронный не поднялся по балконной лестнице и не показался в комнате пани.
Тут рассказчик приплел уйму ненужных подробностей, только портивших его литературное повествование, и это заставило меня нагнуться, чтобы поднять с дорожки рыжий лист. Разглядывая лист, я старался представить себе сад польского пана и пани с эскадронным в окне. И критически оценивал эти подробности в смысле их правдоподобия.
Нет, он не врал!
Вслед за эскадронным он взобрался на балкон и подошел к двери. Может быть, он когда-нибудь читал рыцарские любовные романы или слышал о них и, применив их к нашему времени, забыл свой боевой долг: не лгать и исполнять исключительно лишь боевые приказы. Может быть, тут виновато время с его раскованностью инстинктов, которые нередко спасают от вражеской пули, но зато могут довести до особого отдела, до трибунала, а то и дальше...
— Постучался я в дверь. «Товарищ командир, говорю, вестовой из корпуса прибыл, дежурный вас ищет!» А дежурный-то как раз находился в доме управляющего, на другом конце тополевой аллеи. Тополя стояли, как .пехотинцы, при виде которых кавалерия всякий раз сбивается с ноги. Шпоры командира прозвякали по саду, а я вбежал к пани и зачем-то давай врать: пани, говорю, плохо тебе будет. Едем! Проше, пани... Смотрю, укутала она плечи в черную шаль, повязала голову черным платком. Не сказала ни слова, только глянула так, будто спросила о чем-то. И успокоилась...
Эту скачку, товарищ, мне вовек не забыть. Куда мы скакали, почем я знаю? Ночью прифронтовые дороги все одинаковы. На перекрестках она тянула за повод, и мы сворачивали — дороги становились все уже. Два раза нас окликали по-русски и по-польски и, увидев, что мы не собираемся останавливаться, стреляли вдогонку. Пани тогда цеплялась за мою шею, я чувствовал ее горячие ладони, и шпоры, пьянея, сами вонзались в бока Запорожца. Нэ третий раз нас окликнули наши. Я крикнул им: «Отвяжитесь, заложницу к коменданту везу!» Мы уже приближались к местечку — туда-то она и направляла Запорожца. Мы проскакали по темной окраине, где смердели еврейские лачуги и трехугольные синагоги. Мне это было на руку, потому что от них в свете звезд ложились на землю широкие тени и никто не увидел бы, что на улице скачет буденцовец, а в седле перед ним — девушка. Наконец мы очутились у полуразрушенной каменной ограды. Мой Запорожец не хотел входить в поганые ворота. А пани хотела... Когда мы слезли, она поцеловала взмыленного коня, а потом поцеловала меня... Таким поцелуем!.. Эх, товарищ!..
Я не перебивал его вопросом о том, как боевая эпоха отнеслась к этому предательскому поцелую. И странный человек невозмутимо закончил рассказ:
— Нас встретил нищенского вида старый еврей. «Ой, пани, ой, пани! — сказал он. — Проше, пани...» Она дала старому еврею денег и только потом обернулась ко мне. Его, наверно, поразило то, что известную пани, на которую он, без сомнения, немало потрудился на своем веку, привез чужой человек не панского вида, в красноармейской форме. Что он, изголодавшийся старый еврей, понимал в любви...
Здесь я должен был согласиться с рассказчиком: так называемая любовь — это странная вещь. Будь его рассказ хоть на пятьдесят процентов выдумкой, я бы сказал еще, что она очень жалкая вещь. И добавил бы: плохо работали трибуналы в 1920 году. Но удивительный рассказ незнакомца под осенними звездами звучал так, что мне хочется повторить его, не навязывая никаких выводов.
— Больше я никогда не видел_пани... Она проводила меня в темный двор. Охватила опять за шею Запорожца, потом обняла меня. Я сказал: «Останемся здесь!» Но она отняла руки и сказала, совсем как эскадронный: «Тебе надо ехать обратно! Ты найдешь меня, когда вы вернетесь. Я тебя не забуду».
Я ехал обратно, и Запорожец сам находил дорогу. Я дергал поводья, чтобы он шел помедленнее, потому что каждый шаг отдалял меня от пани Зигриды. Но Запорожец слишком свыкся со своими боевыми товарищами и, точно стыдя меня, рвал из рук повод — наутро я увидел засохшую кровавую пену на его мягких губах.
' Эскадрон встретил меня угрозами: «Это ты увез пани?» — спросил эскадронный. Я спокойно смотрел ему в глаза. У эскадронного было щекотливое положение — ему же нравилась пани. И потому я врал ему прямо в глаза: «Товарищ командир, да пусть хоть мой Запорожец подтвердит! Как только вы ушли к дежурному, пани сразу прыг в окошко, верхом на коня — и до свидания! Я, конечно, понял, тут дело нечисто. Отвязал Запорожца — и вдогонку! Уж у него-то, сами знаете, какой ход, а все равно вернулись мы, оба в пене, под утро, а следы пани так и не отыскались». — «Врешь! — сказал эскадронный.— Арестую за самовольную отлучку!» — «Слушаюсь, товарищ командир...» Но эскадронный осекся. И другие, которые собрались в комнате, тоже замолчали: окно-то в комнате пани и вправду оказалось отворено! Hajim ребята, у кого лошади похуже, в ту ночь как раз занимались обменом, в панских конюшнях, — после оказалось, что там не хватает многих лошадей, — и эскадронный наутро писал расписки: «Деньги уплатить после окончательной победы мировой революции. Да здравствует пролетариат!»
Еще спросили у меня — зачем я наврал про вестового из корпуса? Да я же, говорю, видел — кто-то скакал оттуда, разве не мог, говорю, этот всадник подвести коня под окно пани? Судить меня не стали. Просто некогда было судить, на другой день эскадрон устремился дальше, на Варшаву. И больше никогда я не видел пани...
Когда мы отступали, я с несколькими товарищами, дав крюка, завернул в то самое местечко, где должна была находиться пани Зигрида. Мы истекали кровью в боях, мой Запорожец исхудал так, что ребра у него выперли, как лады гармошки, и старый еврей, которого я едва разыскал (при дневном свете местечко казалось еще безобразнее), долго не узнавал меня. «Пан товарищ: нету пани...» Чтобы он больше никогда не врал на своем веку, я со страшными угрозами вломился в лачугу, возле которой поцеловала меня пани.
Я не нашел пани. Она уехала. Куда? Этого старый еврей не смог бы сказать даже трибуналу. И по сегодня ее все нет... Вы меня простите, товарищ, за этот рассказ! Мой Запорожец пал в последней схватке с панами, и с того дня я все ищу синюю лошадь. Синяя лошадь найдет мне пани Зигриду! Только не смейтесь надо мной... Лошадь я уже нашел. Только она меня все обманывает. Вот оно и выходит — вы радуетесь новым домам, а я не могу радоваться...
Холодный осенний ветер дул прямо сверху, будто там померзли все звезды. А незнакомый, много раз виденный человек придвинулся ближе — ведь конец рассказа имел уже непосредственное отношение к этому городишку, и бывший буденновец, может быть, опасался, как бы его кто-нибудь не услышал.
Разные бывают люди.
Мимо иного проходишь, не замечая его даже в таком городишке, где каждый человек высокого роста — уже событие, а каждый новый, скрипучий трестовский сапог — это великан экономического возрождения по сравнению с лавчонкой частника на базаре. Проходишь мимо иных людей и даже не подумаешь: этот пьет по утрам кислое молоко — у него еще с прежних, земских, времен пошаливает желудок, и даже наша стремительная эпоха яе смогла перетряхнуть его так, чтобы он заработал как следует. А вон тот, наоборот, по вечерам выпивает столько водки, сколько может выпить, оставаясь в вертикальном положении, для того чтобы обалдеть и начать хулиганить дома, избивая жену и соседей.
Мой новый знакомый, оказывается, искал синюю лошадь по-другому.
Сюда он приехал потому, что здесь, между прочим, должна была находиться эта лошадь. Правда, ему нужен был также хлеб, и рыба, и все прочее, потребное человеку.
Демобилизовался он законно, а может быть, и незаконно, не пожелав после перестройки армии изучать политграмоту и дисциплину.
— Жизнь — это ж не только грамота, а целая духовная семинария! — засмеялся он. Примерно то же внушал мне когда-то Вася Волошин — только «в более широком смысле». А новый мой знакомый толковал эту истину уже, поскольку в политграмоте ничего не говорилось ни про пани Зигриду, ни про синюю лошадь.
Он сделал так. Сел в поезд — это было три года назад. Проехал в лунную ночь по степи. И доехал до городка, в котором имеются склады «Хлебопродукта» и прочее, указанное выше. На главном проспекте топтались несколько безработных, а грузчики пили на базаре самогон, за полчаса пропивая дневной заработок.
Он поступил сперва на кирпичный завод. Месил на рыжей лошади глину, развозил на рыжей лошади кирпич по городку — тогда уже начинали чинить разрушенные дома. Вечерами думал о пани Зигриде.
— А синяя лошадь?
Да, лошадь... Мой знакомец работает сейчас десятником на погрузке песка для химического завода. Он среди грузчиков эскадронный...
Я знаю: грузчики в этом городишке зарабатывают хорошо, и десятники не хуже. Но даже в темноте я опять вижу истрепанные штаны и латаные-перелатаные сапоги. Он это чувствует.
— Небось думаете — спился босяк? Я пью очень мало. Одно время, правда, попивал. Нет, жалованье съедает синяя лошадь...
Помните, я говорил вначале, что на главной улице есть подвальчики и в одном из них — бега механических лошадок. Так вот, оказалось, что мой рассказчик близко знаком с этим заведением.
Пятнадцать деревянных лошадок на гладком столе... Впервые он забрел в подвальчик, идя за какой-то женщиной в розовых шелковых чулках, с гибкой походкой — она очень напоминала ему пани Зигриду. Вошел и увидел... Запорожца! Та же масть. Те же правильные линии, стройные ноги. Номер одиннадцатый. Женщина в шелковых чулках села и поставила на девятую, на желтую. А он машинально сел рядом — на Запорожца.
Синяя лошадка всегда бежала резвее. И всегда желтая, а если не желтая, так фиолетовая или красная под самый конец обходила синюю. В тот вечер он играл до ночи, пока подвальчик не закрылся. Он проиграл очень много. А женщина в шелковых чулках все улыбалась ему, напоминая пани Зигриду...
И теперь каждый вечер, пока деньги в кармане, он сидит в подвальчике и делает свою роковую игру на синюю лошадь. Пропускает только вечера, когда там нет незнакомой женщины.
— Она окажется пани Зигридой, я вам ручаюсь, товарищ! Вот только синяя лошадь меня все обманывает. Приходите поглядеть. Вы увидите, Какие в нынешней жизни есть противоречия.
3
И правда, есть в жизни противоречия.
Я преодолеваю присущее многим из нас отвращение к азартным играм и к подвальчикам, которые в таких городишках ежевечерне плодят душевнобольных, самоубийц и преступников. Вечером, вернее, ночью, когда осенняя тьма уже слепляет домишки в одну безобразную, бесформенную синагогу, я выхожу на главную улицу поглядеть на роковую синюю лошадь.
Мне попадается еще довольно много прохожих.
Со мной здороваются парикмахер, газетчик в окошке киоска, репортер местной газеты. Вроде бы хочет поздороваться и пьяный сапожник, которому я уплатил вперед за починку сапог, — на этих улицах подметки изнашиваются не меньше, чем, бывало, на военных дорогах. Он вроде бы хочет поздороваться, да вдруг хватается за тополь на краю тротуара, обнимает его и начинает плакать.
В церквах еще звонят. Каждый вечер в это время звонят нудно, как на кладбище.
Из подвальчиков воняет местным вином. А у единственного кйнощии* в желтом свете фонаря, я вижу на зеленоватом плакате кошмарное лицо и подпись: «Остров затонувших кораблей».
Я знаю, есть другая жизнь — вне этой уличной ночи. На собраниях, в клубах — другие люди. Добрый вечер всем им!
Наконец я добираюсь до подвальчика с вывеской: «Механический ипподром». Ее украшает желтый, как луна, всадник — намалевал его, без сомнения, Дубло, первый пьяница в городишке.
Я плачу за вход и спускаюсь по лестнице.
Вчерашний знакомый не видит меня. Так и есть: рядом с ним сидит стройная женщина восточного типа, но блондинка. Точно — она ставит на желтую. Желтая много раз подряд приходит перврй. Мой знакомый платит деньги шляющемуся тут же кассиру и говорит только: «Синяя!» Взгляд его не поднимается выше края стола, откуда начинается ребяческий бег деревянных лошадок. Он немного меняется в лице лишь, когда восточная женщина улыбается своему другому соседу, небритому мужчине. Видно, она знает, зачем надо улыбаться. На улыбку ей отвечают многие игроки. Красивый, гладко причесанный юноша в модном костюме. И тот, с атласной лысиной, на углу стола.
— Синяя! — еще громче восклицает мой знакомец. Он платит вперед за пять забегов, потому что чужая пани Зигрида опять улыбнулась ему.
После пятого проигранного забега лицо у него краснеет, и он сморкается в платок сомнительной чистоты. Синяя лошадь останавливается, опять не добежав до красной черты, означающей то роковое местечко в Польше, а я пробиваюсь сквозь толпу любопытных мальчишек и девчо-.нок и по заплеванной семечками лестнице поднимаюсь на улицу.
Деревянная кавалерия... Фиолетовые лошади... Атласные лысины... Бывший буденновец... Местечко в Польше... Пани Зигрида в шелковых чулках...
Ухватившись за тополь, по-прежнему воет сапожник. Он просит у прохожих десять копеек — не хватает на полбутылки. А с тополя сыплются серые листья. Так и должно быть — чем скорее они осыплются, тем лучше. Как же иначе вырастут весной новые?
Пусть осыпаются!
Через год я опять 1юпал в городишко.
В такой же осенний вечер я опять сидел в саду под латвийским кленом, и опять в три часа дня точно так же пахло жареной бараниной, луком и помидорами. Точно так же падали листья.
Я сидел, вспоминая прошлогодних знакомых.
Дочка садовника уже не склонялась над клумбой. За лето она, наверно, стосковалась по любви и вышла замуж, как делают девушки, когда им надоест их девство.
В новых домах, внизу, уже мигало электричество. Это было хорошо и радостно.
Вернувшись на угол Итальянской улицы, где трепетали рыжие чинары и все так же маячили руины дома, разрушенного белыми, я неожиданно увидел его. По походке узнал. Под руку он вел пани.
Это меня почему-то развеселило, и я машинально сказал:
— Здорово! Ну, как ваши воспоминания?
Он тоже вроде обрадовался. Сразу же познакомил с женой. Вечер у меня был свободный, и я из любопытства принял приглашение пойти к ним попить чаю. В городке такой уж был обычай — знакомые, встречаясь, обязательно приглашали друг друга к себе попить чаю. Притом уверяли, что сварили летом абрикосовое варенье. •
Мы свернули в переулок, где лаял целый батальон собак и запоздалые коты носились по дворам, примешивая к осени весенние страсти. Мы пролезли под веревками, на которых днем, наверное, сушились простыни молодоженов, и вошли в домик, выбеленный мелом.
В углу висели три иконы. Под ними — засушенная ветка акации, напоминавшая этот засушенный романс про «белой акации гроздья душистые», — романс был еще моден в городишке. А над кроватью, по-мещански белой и пышной, на стенке, я увидал... лошадь. Наверно, вырезанную из учебника или журнала. Синий карандаш или просто чернила сделали ее такой, каким был, если верить рассказу, Запорожец, а потом деревянная лошадка на ме^ ханнческом ипподроме.
Мы пили чай и ели абрикосовое варенье, имевшее тот же привкус, что и вся эта комната. Хозяева были очень гостеприимны, но разговор как-то не клеился.
— Синяя лошадь? — показал я взглядом.
— Ага... Все-таки помогла она мне.
— ?..
— Жену свою нашел! Забыл тогда вам сказать — я же был женат. Я и ускакал-то к буденновцам на своем Запорожце из-за того, что Маня (он с прощающей улыбкой глянул на жену) стала путаться с агрономом.
— Ну, зачем ты вспоминаешь, — сказала Маня и раскусила абрикосовую косточку. О, зубы у нее были крепкие!
— Да чего уж... скрывать от друга-то! Да, ускакал... А пани Зигрида (он опять, извиняясь и прощая, посмотрел на жену), вы же помните, она была очень похожа на Маню... Я же вам рассказывал... Да и случай-то такой похожий...
Комедия! Ни о каком «похожем случае» я от него не слыхал. Что же касается пани Зигриды, то, по его рассказу, ей надлежало быть похожей то ли на византийскую богоматерь, то ли на стародавнюю аристократку графиню Потоцкую...
Я посмотрел на Маню, пока она не успела наклониться над чашкой: широкий нос, годный разве что для обоняния, но отнюдь не прибавляющий красоты, рыхлое потасканное лицо, на нем — две зеленоватые маслины, каких тут полные сады, широкие плечи, свидетельствующие о жирной страсти и только — безо всякой любви. Ну, если пресловутая пани Зигрида была на нее похожа...
— Так говорите, синяя лошадь довела вас досюда?..
— Синяя лошадь, товарищ... Маня, налей другу еще стаканчик. И варенья как следует положи... Что такое пани Зигрида перед Маней? Верно?
Откуда я могу знать?
— Ипподром обанкротился, грузин перепродал его. После он снова открылся, я пришел опять искать счастья рядом с той, в шелковых чулках, и первые же деньги мне пришлось платить — кому бы вы думали? Мане! Новой кассиршей ипподрома была Маня...
Я воздержался от возгласов удивления, и он про* должал:
— Она была очень рада, что повстречала меня. И прямо заявила: хватит деньги проигрывать! Она распрощалась с владельцем деревянных лошадок, а я с игрой. Ста-рая-то любовь, товарищ, не ржавеет! Вообще-то, любовь — она вроде как ртуть... И живем мы теперь куда лучше прежнего, когда я был конторщиком в имении, в Полтавской губернии, а Маня — горничной. Мане теперь платит тот (он махнул рукой куда-то в пространство, и я увидел у него на пальце обручальное кольцо). Ну, платит, чтоб она молчала, ведь эта игра с лошадками — жульническая. Боится (он опять кивнул куда-то), как бы она не выдала! Ничего, жить можно... Берите, друг, варенье, у нас хватает...
Варенье вдруг показалось мне таким же жирным, как плечи пани Мани, на которых бросило оттенок обручальное кольцо буденновца. Он закончил с воодушевлением:
— Синяя лошадь все ж таки не обманула! Так-то вот надо уметь в жизни смотреть вперед. Это тебе не политграмота. Верно, товарищ?
Одно верно — теперь уж мне нечего было спрашивать, надо ли радоваться новым домам.
За стеной тренькала гитара и чей-то хрипловатый голос напевал в ритме фокстрота:
Есть в предместье Сен-Жермена Кабачок «Ночной пилот».
Мне показалось, что синяя лошадь над кроватью пустилась танцевать этот европейский танец.
Но мне объяснили, в чем дело, и я засмеялся — не может же лошадь затанцевать от таких вещей! За стеной живет ответственный работник в масштабах городишка, а его жена скучает и, поджидая мужа со служебных собраний и заседаний, поет всякие такие песенки. Иногда собираются и другие «ответственные» жены, тогда поют и «Бубенцы», и «Кирпичики», и «Брось тоску, брось печаль»...
— Ответственный товарищ — хороший человек. Теперь многие хорошими стали. Синие лошади помогают многим...
Я шел по улице вялый, словно водой налитый. Во рту остался привкус от абрикосового варенья и от комнаты, из которой я только что вышел. Я смотрел на ясные, на-
бухшие осенние звезды и все ещё видел перед собой синюю бумажную лошадь над мещанской кроватью.
Когда-то в такие ночи лошади буденновцев обгладывали кору с яблонь и, засыпая, ржали от кровавых и пороховых снов. Это было, когда революция сидела на живых лошадях, когда не было деревянных лошадок в подвальчиках, а за реквизированных красноармейцами лошадей эскадронные командиры выдавали такие расписки:
«Оплатить после окончательной победы мировой революции. Да здравствует пролетариат!»
Октябрь 1926 г.
1
В ледяную ноябрьскую ночь, когда море было нелюбимое, как враг, ветровое и темное, как выжитые жизни в портовых городах, — в эту ночь поседели кочегар и штурман, а старый Багер безвозвратно сорвал голос.
Когда они подняли якорь в бухте порха Б., был уже поздний час. Но Багер выкрикивал свои капитанские команды так же, как рано утром, — зычно, убедительно и выполнимо. Да. Матросы — и те, которые находились на своих местах, и те, которые остались в темноте на берегу, с патронными лентами, как спасательными кругами, и с винтовками, как символами победы на плечах, — все понимали, что его команда равносильна боевому приказу.
Катеру, уже переименованному в «Пролетарий», и команде катера в составе пятнадцати человек, включая комиссара штаба дивизии товарища Луганского, было дано задание достигнуть порта М. ночью же, пока над степью не забрезжил серый рассвет и на решающем участке фронта не началось решающее сражение. Потому что М — ская группа, состоявшая из поредевшего, измотанного в боях Донецкого полка и из партизан Борилина, вернее сказать, из портовых грузчиков, матросов, возчиков муки, рабочих-литейщиков и подмастерьев, была отрезана от своих. Белые раскололи фронт революции и пробились к морю — степь-то была широкая, с редко разбросанными, сомлевшими деревнями, а махновцы и другие бандиты по-бандитски оттянулись, освобождая путь врагу. К настоящему моменту белые разместили на берегу моря полевые батареи, ощетинились на обе стороны казацкими пиками и готовились к кровавой расправе с отрезанной группой революционной пехоты.
161
б Перо и маузер
Белые господствовали и на море. Господствовали кровожадно и вызывающе. Ведь, кроме трехцветных царских флагов, на миноносцах и броненосцах реяли также вымпелы британских и французских завоевателей и угнетателей. Пока что они стояли, построясь в джентльменское каре на некотором отдалении от своих жертв, и ждали сигнала, чтобы салютовать грудами трупов, разрушенными домами и рыбачьими землянками на берегу.
«Пролетарий» должен был доставить в отрезанный порт М. комиссара Луганского с боевыми приказами: осажденным приказывалось победить, разгромить, пробиться сквозь белые цепи и их огонь в двухстороннем решительном наступлении.
Вторую ночь бесновалось море. Вторую ночь оно было нелюбимое, как враг. А для катера это была вторая трудная ночь.
Сюда-то дошли удачно — ночь была полна тумана. Багер сам вызвался на этот смертельный рейс, оттого он и находил дорогу, как в солнечный день. А на вторую ночь туман, не иначе, замерз, осыпался ледяными иголками на палубу катера, на металл оружия и на лица моряков. Над морем уже проглянули три-четыре предательских звезды. Что-то сулит эта ночь! Даже команды капитана при выходе из М. были непохожи на обычные...
«Пролетарий» метался в волнах, упрямый и злой. Мат*» росы были на ногах. С прижатыми к бокам винтовками они стояли на палубе, как массовый часовой, лишь двое, считавшиеся пулеметчиками, сидели, не поднимаясь от пулеметов. Матросы молчали и время от времени принимались хлопать себя по плечам — стужа в эту ночь проняла даже самых закаленных моряков Только комиссар сидел внизу, в каюте, потому что он не спал дольше всех, и, наверно, дремал над картой, убаюканный качкой.
Они шли почти у самого берега, не зажигая огней. Махорочные самокрутки прятали в озябших ладонях — даже они могли выдать. И мористее не пойдешь — чтобы не разбудить кровожадность миноносцев.
Они не осмелились удаляться от берега, даже подходя к Белой косе, хотя здесь всего мельче, опаснее и как раз здесь, словно оправдывая случайное название, начинается район, занятый врагом.
Будь проклята эта Белая коса! Даже рыбачьим баркасам она никогда не давала порядочного пристанища.
Каким бы плодоносным ни было лето, на ней никогда не росла даже жесткая просоленная приморская трава.
И надо же было как раз на этой косе вспыхнуть зеленоватой вражеской ракете, вскрикнуть винтовке часового!
Их заметили.
Ствол пулемета повернулся к берегу, не дожидаясь команды Багеря, и «Пролетарий» вынужденно развернулся носом к волне. Уходить в море! Далеко? Да хоть до первого снаряда. Ведь в двухстах шагах от берега они уже будут невидимы.
На берегу разорвались еще два выстрела. И тогда с моря, раскалывая серую воду, ощупывая волны, перекинул свою зеленоватую тусклость прожектор. Второй, третий...
Когда зеленовато-желтая петля перевалилась через катер, матросы успели разглядеть застывшую фигуру капитана — он свесился с капитанского мостика с поднятым кулаком, словно грозя кому-то. И только.
Прржектора набрасывали петлю за петлей. Они все плотнее сплетались вокруг «Пролетария». И наконец... Грохот выстрела докатился от берега, лишь когда снаряд уже плюхнулся в море перед носом катера, и суденышко отпрыгнуло в сторону, будто повинуясь команде капитана:
— Ближе к берегу! Лево на борт! "
Винтовки были сдернуты с плеч, и матросы стояли
в ряд лицом к берегу, когда на палубе появился комиссар. Он взобрался на капитанский мостик, но, пока над катером проносился белесый луч, было видно, что капитан жестом отсылает комиссара вниз, держа другую руку над глазами. И комиссар спустился, стал с матросами в шеренгу, положив руку на кобуру нагана. Уж не подумал ли он, что капитан сдается берегу? А он имел право сдаваться, только расстреляв все пули в нагане.
— Три версты...— Не видно было в темноте, кто это сказал. Но ничего больше не было сказано. И это означало: человек, время, жизнь длиной в три версты. Или же...
Ведь вокруг взбивались озверелые волны, катились через борта, мочили ноги матросам и колени пулеметчикам. Поверх кидались прожектора, скрещиваясь беспощадными петлями, как кипящий смертоносный огонь. Отвратительно воя, проносились снаряды — сзади, спереди, сбоку, поверх. Возможно, что эти снаряды рвались — порой казалось, будто волны катятся с неба. Что тут расслышишь?
Команда капитана — только им было слышно. Кочегару — и морю, штурману — и морю. Да и, может быть, даже врагам — на берегу и в море. Так казалось фаталистически настроенным матросам — теперь они стояли к капитану лицом.
И «Пролетарий» с каждым оборотом винта действительно становился злее, быстрее, упрямее, словно ему в эту ночь нужно было достигнуть самого дальнего революционного порта. Он послушно следовал командам капитана, изменяя курс после каждого грохота снаряда, после каждой петли прожектора.
Если бы нанести этот курс на карту, он, наверно, показался бы самым запутанным и непонятным из всех маршрутов гражданской войны. И, может быть, только старый морской волк Багер считал его самым нужным отрезком своего жизненного пути.
...Когда они зажгли бортовые огни, сворачивая в ворота своего порта, капитан спустился с мостика и посмотрел на часы. «Пролетарий» шел всего на четырнадцать минут дольше, чем обычно идут пароходы между этими двумя портами. Они явились 'вовремя.
Комиссар Луганский долго жал капитану руку и говорил что-то насчет революционного героизма. Багер, видно, хотел ответить, но слова беззвучно погасли на губах. Перевесившись через борт, он откашлялся глубоко и серьезно, по моряцкой моде. А слова все равно были беззвучными.
Да, он довез боевые приказы, но его голос остался в ноябрьском море.
?
Отряд Борилина и Донецкий полк с рассветом вступили в бой.
Багеру было нечего делать. Он умел командовать только на море. Его матросы ушли с винтовками и пулеметом... ^
Они так и не вернулись. Потому что полк, и партизаны, и матросы, исполняя приказ, своевременно пробили вражеское кольцо и соединились с дивизиями и армиями, отступавшими для нового наступления. А в порт через два дня вошли белые миноносцы и казаки.
Багер остался, он не имел права покинуть свой «Пролетарий». Он хладнокровно сидел дома, а по кварталам порта уже бесчинствовали пули победителей. Победители были разъярены, так как красные оставили порт без боя и операция по окружению не состоялась.
Багер тоже ждал «гостей». Он знал — с ним рассчитаются за ту ночь. И когда вечером в квартиру, повелительно постучали, а старуха соседка поплотнее заперла свою собственную дверь, он встал спокойно и сурово, чтобы открыть. Только рука в кармане сжимала браунинг. Его, старого морского волка, они так легко не возьмут... Он даже не стал спрашивать — кто? Спокойно отодвинул засов и отступив лишь настолько, чтобы было удобно в нужную минуту вытащить руку из кармана.
Он не ошибся. Аристократично откинув голову, вошел морской офицер, высокий и вызывающий, с необычайно блестящими нашивками и кортиком на боку. Победитель. Прожекторист. Разрушитель портовых кварталов.
Но тут Багеру показалось, что он, потеряв голос, лишился также слуха и зрения.
Гость сдернул перчатку и протянул руку. В ней не было ни оружия, ни ордера на арест. Он протянул вторую руку и попытался обнять капитана красного катера «Пролетарий», старого Багера.
Так произошла встреча старого Багера с сыном — врагом, белогвардейцем, когда-то белоголовым баловником Юркой, а теперь офицером Жоржем Багером.
Морской офицер разыскал отца, чтобы у него поселиться. Морской офицер жаловался, что ему надоело однообразие моря, хочется походить по суше, хоть здесь тебе, конечно, не Севастополь и не Одесса с их ресторанами и красивыми еврейками.
Старый капитан не понимал многого. Когда ночью к ним вломились какие-то, возглавляемые казачьим есаулом, морской офицер записал фамилию есаула и заставил его извиниться, козыряя своей принадлежностью к русскому флоту. Те ушли, а сын спокойно продолжал рассказывать отцу про Одессу и про Севастополь. Мало ли о чем могут поговорить сын с отцом? Они же не виделись всю революцию — четыре года!
Их отношения и все прочее насчет этих четырех лет мало-помалу обрели ясность.
— Зачем ты носишь эту... эту чужую форму? — спросил старый Багер морского офицера однажды вечером, когда они попили чаю и побеседовали о жизни. Это следовало понимать как законченное выражение достаточно явной разницы во взглядах и мыслях.
— Не ходить же мне в кожаной куртке, как эти... грабители и убийцы! С большевистской звездой на фуражке! Мои убеждения... присяга... честь офицера...
— Вы боретесь против рабочих, против честных людей и против справедливости.
— Нет. Мы боремся за порядок, за веру и... за культуру.
— Ты помнишь, Юрий, этот портовый квартал? Мальчиков и девочек, с которыми ты вместе рос, любил степь и море... Ты все забыл?
— Да. Я рад, что стал взрослым и могу стать выше этого.
— Здесь не было ни одного богатого человека... Ты ведь знаешь, каких усилий мне стоило поместить тебя в морское училище...
— Правильно. И я хочу отплатить тебе за твои усилия. При нормальных, культурных обстоятельствах это не представит затруднений.
— Ты мне уже отплатил — своими снарядами.
— Не понимаю. Не тебе — бандитам, анархии!
— Нет, нет. Именно мне. Если я сижу здесь и разговариваю с тобой, то это только благодаря моей опытности... и случаю. Ты помнишь ночь, когда вы преследовали нас у Белой косы? Там остался мой голос... Спасибо!
— Почему ты не с нами?
— Потому, что я не могу пойти против своих убеждений.
— И значит?..
— Ты совершенно напрасно избавил меня от казацких нагаек и, может быть, от пули.
— Но ты же мой отец!
— Да, ты мой сын. Но по ночам, когда я вижу, как самодовольно ты спишь и, может быть, видишь во сне свою «культуру», пока в степи в боевых цепях падают мои матросы, — из-за вас! — мне иногда хочется стиснуть пальцы на твоей гладкой шее морского офицера... Чтоб не было таких сыновей на свете!
” ’— Отец, я чувствую, что они и тебя испортили.
— Не они! Мои убеждения. Если я не стану твоим убийцей, то только потому, что мне не позволяет этого моя гордость моряка, может быть, предрассудки. Но мы еще встретимся в открытом бою!
S
В то утро, когда из степи в городок ворвались вихри красной кавалерии и застигнутые врасплох белые части искали спасения в порту, белая эскадра опять стала на почтительном отдалении от берега, увязнув в сером морском горизонте.
Горько цвели тополя, перебивая тошнотворный запах крови, дымившийся на портовых мостовых. Рядом с красными знаменами зелень тополей выглядела гораздо радостнее, чем в другие весны. И даже снаряды, которые с леденяще долгими промежутками грохотали над взгорьем, меся в кашу берег, землянки, людей, лошадей, — даже они не могли убить весну.
Старый Багер не успел попрощаться с сыном. Всю зиму он благодаря связям и настойчивости морского офицера считался капитаном своего бывшего «Пролетария» — теперь «Джорджа» (в честь английского короля!). Ему было приказано эвакуироваться. Но эскадра так внезапно вышла из порта, а котел у «Джорджа» так неожиданно испортился, что он мог с радостью встретить красные знамена в качестве старого и верного «Пролетария».
И старый капитан опять стал командовать портом. Только сперва ему надо было попрощаться с сыном. В полдень он подобрал себе трех матросов, в том числе поседевшего у Белой косы кочегара; и, словно и нет никакого обстрела с эскадры, под вечер из ворот порта вышла необы: чайная флотилия. На палубе катера, как в памятную ноябрьскую ночь, опять стоял пулемет, вытянув ствол к горизонту. За катером послушно следовали две старые нефтеналивные баржи.
Странно выглядел в дни боев подобный караван. Люди, стоявшие на берегу, пытались даже улыбаться. Но улыбки обрывались, соскальзывали с лиц: шутка ли сказать, достаточно одного снаряда, чтобы раскидать упрямого капитана с его флотилией по всему заливу!
Люди на берегу уже не могли разобрать сигналов, подаваемых катером. А эскадра молчала. Эскадра прочла, что катер с нефтяниками вышел только затем, чтобы присоединиться к ней.
Эскадра молчала, пока на четвертой версте от ворот порта катер не сделал вдруг крутой поворот, а баржи, как дохлые акулы, остались стоять, медленно покачиваясь на волнах. Возможно, теперь-то эскадра заметила, что на баржах вдруг загорелись костры, а с капитанского мостика катера кто-то грозит кулаком — грозит кулаком эскадре!
В эту минуту снаряды эскадры были Багеру еще безразличнее, чем в ночь Белой косы. Его команды были дерзки — это были команды победителя. Пулеметчик понимал их по жестам. А может быть, и морской офицер Жорж Багер почувствовал в них прощание старого Багера:
— По врагу! По предателям-сыновьям, огонь!
И пулемет, оскалив зубы, рассыпал свои пули по бронированным корпусам, отвечая на грохот снарядов с эскадры.
Нефтяные баржи уже вспыхнули, точно иллюминация в час необычайного и неравного боя. И только потом раздались взрывы. Один, два, пять... На краю моря поднялись горящие полосы.
Морской канал был забаррикадирован для трехцветных и британских флагов. И на весь салют было израсходовано две пулеметных ленты! А «Пролетарий» со своим капитаном, выкинув красный флаг, вернулся в порт.
4
Осенью 1926 года, одновременно с огромными эшелонами хлеба, мне довелось попасть в веселый южный порт.
Алый закат с осенней прохладой уже залег над морем и портовым городком, когда из порта через степь потянулась необычная процессия.
С алостью солнца состязались алые знамена, с серостью степи — серые люди и их серые головы. Длинной и необычной была эта процессия.
Матросы с обнаженными головами несли красный гроб. Вечерний ветер, долетая с полей, развевал им волосы. И они тоже казались рыже-алыми. И рыже-алыми были могучие руки, поддерживавшие гроб на плечах.
До кладбища всегда кажется далеко...
Когда люди молча, со свернутыми знаменами, повернули обратно в порт, мы присоединились к ним. И матросы рассказали мне о старом морском волке, о награжденном двумя революционными орденами почетном капитане «Пролетария», о старом Багере.
— Капитан умер, — сказали они. — Да здравствует капитан!
И тяжелой поступью пошли в порт.
Море было уже серое, как всегда по ночам. Только над степью, где кладбище, мерцала алая полоска заката.
Посвящается Акерману
Нелегко найти себе такое занятие, чтоб приносить пользу до конца. Труднее всего это нам, людям революции. С бойцами бывает так: в руках ломается оружие. И тогда уж какой из тебя боец?..
Всю свою молодую жизнь я старался приносить пользу. Еще когда жил на рабочей окраине, в Риге, когда мы еще только наполовину были «мы». Там, на окраине, не было лишних людей. Там все зарабатывали себе на хлеб: грузчики и заводские рабочие, изможденные конторщики и девчонки из мастерских и трактиров.
Но разве это польза?
Вот в 1919 году, когда боролись за Советскую власть, было уже иначе. Я работал в юдном провинциальном политотделе и чувствовал себя полезным революции. Не оттого, что я выступал на тогдашних бесконечно долгих, эпохальных собраниях, где говорили о боях и об аграрном вопросе то вместе, то порознь, не оттого, что я мог обходиться без сна бесконечное множество ночей, когда гонялся по уезду за контрреволюцией, ездил на фронт с чрезвычайными поручениями, с чрезвычайными патронными обозами. (Может, я просто был покрепче других товарищей, которые тоже мало спали и превратились в некое олицетворение революции, одетой в шинель.) Не только оттого! Помимо общих обязанностей, мне приходилось также исполнять приговоры чрезвычайных трибуналов. Быстро и четко — как выстрелы. У меня не было ни злобы, ни кровожадности (я слышал мимоходом, как меня называли «синеглазым пастушонком»), в которой нас обвиняют еще сегодня. Были только исполнительность и сознание, что твоя работа приносит пользу,
> Разве это не польза, что я собственноручно расстрелял графа П., который был, так сказать, душой одной из карательных экспедиций в девятьсот пятом годуй к тому же предавал наших людей во время германской оккупации? В его парке и посейчас стоят липы со следами казачьих и германских пуль. Я расстрелял его у этих же лип,— говорят, летом там поют соловьи, а белые мраморные бабы улыбаются наглой буржуйской улыбкой — усмехаются небось и посейчас над буржуйской культурой Латвии и над новыми «графами», скрывающими запах хлева под фраком.
Помню, граф просил о пощаде. Он просил меня, бывшего токаря, потомственного гражданина голодной, нищей окраины. Я тоже просил его — повернуться спиной. Потом мой хорошо пристрелянный наган закончил этот необычный диалог в летнем парке.
При отступлении из Латвии я был пулеметчиком. Вы, может быть, слыхали, как трудно отступать с пулеметом. Отступая, нужно тащиться по топким болотам и пропотелым пригоркам, а за спиной оставляешь так много! Мы часто останавливались и стреляли назад. У меня было чувство невероятной оторванности, похожее на усталость и голод. Я решил впредь быть полезнее. А значит, стать кавалеристом или же летчиком.
Когда мы добрались до первого, забитого эшелонами, прифронтового (теперь приграничного) городка, в котором среди прочих воинских частей располагалась и авиационная, я вспомнил свою прежнюю дружбу с металлом и, приврав кое-что в меру необходимости, перешел в эту авиачасть. Лай пулеметов на фронте как раз поутих, началось невыносимо тяжкое стояние на месте, а в авиации не хватало механиков и людей со здоровыми легкими.
Знакомство с аэропланами далось мне без особого труда. Я проводил с ними целые дни и даже спал с ними, забравшись в кабину летчика, под старой шинелью. Товарищи дразнились, а я и сам знал: влюбился. Да, я полюбил этих стальных орлят сильнее, чем Анну Балтынь, с которой мы вместе не спали ночей и вместе отступали, отстреливаясь из нашего пулемета За революцию. Она часто ходила смотреть на наши аэропланы, как ни гонял ее часовой, и просила, чтобы я и ее научил летать.
— Женщина, даже если она хорошая пулеметчица и коммунарка, может завести самолет слишком высоко! — подсмеивались мои товарищи.
И я от радости смеялся вместе с ними.
Я любил аэроплан больше, чем Анну. Впрочем, наши отношения не страдали от этого. Не станет же Анна Бал-тынь думать о каких-то мещанских двуспальных правах, когда я, бывало, провожу ночь в аэроплане и вместо боевой подруги сквозь сон ласкаю его штурвал?
В 1920 году я уже считался полноправным летчиком и, расставшись с товарищами, по собственному желанию откомандировался на Южный фронт. Потому что Врангель (достаточно слова «барон», чтобы разгорячить латышскую кровь) еще не был разбит и все латышские стрелки дрались с ним.
О сражениях на юге вы много слышали. Многие из вас сами сражались там, вам помнятся необозримые степи, воспетая поэтами гладь рек и еще не воспетые никакими поэтами бронепоезда на рельсах, исправленных на скорую РУКУ» У разрушенных станций, окруженных штыками тополей. И еще помнятся вам дерзкие полеты аэропланов, днем — под самое солнце, ночью — в небе не видать ничего. Но красный летчик уходит с бомбами и с пулеметом, и неизвестно, вернется ли он...
Я дрался на юге в компании смелых и быстрых воздушных парней. Пусть докатится до них привет старого соратника, где бы они ни были сегодня: в мирных пассажирских рейсах, на аэродромах капиталистической Европы с толстыми торговыми представителями буржуев на борту или же на заводах, в цехах, в партийных комитетах. Или... ну, летчиков-то погибло много! И все-таки крылья революции звенят над зеленеющими нивами. Трудно мне думать о павших, и я нарочно не упоминаю о них в этом рассказе.
Чаще всего я вспоминаю своего дружка Горчакова, с которым мы вместе летали там на юге. Уж он-то наверняка жив.
Однажды он дрался с тремя сразу неприятельскими бронепоездами.
Тогда он летал на аэроплане со старинным названием «Илья Муромец». А летчик, наперекор названию, был молод и полон жизни, как никто другой.
Приказ дивизии был краток, как выстрел: взорвать вагоны с боеприпасами в тылу противника. Там-то и там-то.
Горчаков взял три бомбы и взлетел Потом мы увидели, как вокруг «Муромца» стали рваться снаряды. Горчаков атаковал бронепоезда, курсировавшие в нашем секторе фронта. Снаряды' взрывались все ближе, и мы, сжав кулаки, ждали, что вот-вот «Муромец» загорится.
Но он исчез за горизонтом. Мы услышали множество взрывов, от которых содрогнулась широкая степь и умолкли бронепоезда. Через полчаса Горчаков прилетел обратно. У «Муромца» было всего лишь одиннадцать ран... А для головы Горчакова, задетой осколком, у нас не хватило бинтов (медицины у нас тогда было гораздо меньше, чем энтузиазма). Глаза его были залиты кровью, руки изрезаны, как ножами.
Бинтуя товарищу голову, мы спрашивали:
— Как ты нашел дорогу обратно? Глаза кровью залеплены...
Он улыбнулся искромсанным лицомГ
— Нюхом чуял, что тут бинты найдутся... И такие славные доктора, как вы...
Меня посейчас греет эта улыбка Горчакова. Я тогда много думал — о летчиках и об исполнении боевых приказов.
Примерно через неделю мне представился случай проверить свои мысли и свою полезность.
Я уже много раз вступал в бой с белогвардейскими аэропланами и пренебрежительно называл их воробьями. Сбрасывал бомбы на казачьи эскадроны. Терял ориентировку над предательски одинаковой ночной степью. А в тот вечер у меня было самое что ни на есть простое задание: разведать перегруппировку артиллерии противника на левом фланге.
Я повернул налево, мой^оварищ — направо. Наш третий аэроплан находился в ремонте. Больше аэропланов у нас в части не было.
Пока мы летали, произошли непредвиденные события, вернее — боевые действия. Понтонный мост, выстроенный в тот день для ночной атаки, был обнаружен вражеской разведкой, и пять белых аэропланов бомбили переправу революции.
Когда я возвращался домой, солнца в степи уже не было, а я сверху еще видел его на порядочном расстоянии от горизонта. Я думал об арбузах, потому что хотелось пить, и солнце показалось мне расколотым сочным арбузом на
Земном склоне. В этот момент я увидел белую эскадрилью и сразу понял все.
Летчик всегда составная часть своего аэроплана. Он часть руля, мотора, пропеллера, плоскостей. В то мгновение я весь без остатка врос в свой «Спад». (Так звался мой самолет. Уж не окрестил ли его так кто-нибудь из летунов, после того как в один осенний вечер этот аппарат, серый, как тополевый лист, упал, подбитый нашим снарядом, и мы целую неделю чинили его, пока я смог сесть на него мало-мальски уверенно?) Я врос в «Спад» так, что казалось: если в баке не хватит горючего, моя кровь перельется в трубку мотора. Если это понадобится...
Надо было спасать мост.
Я видел, как всполошились наши на берегу, как залегли у моста, как клубились крохотные дымки винтовочных выстрелов. Бойцы были готовы устлать доски моста своими телами, лишь бы спасти переправу, лишь бы ночная атака началась вовремя.
Солнца уже не было. Противник увидел меня поздно и, наверно, принял за своего. Я поспешно пристроился рядом. Я видел, что каждый белогвардейский аппарат вооружен двумя пулеметами, а у меня был один, да и тот с короткой патронной лентой.
— Держись, «Спад»! Это тебе не графский парк!
Я что-то кричал, так же как мой пропеллер, вращаемый мотором. Но мотор кричал громче меня. Белые не слыхали — они были всецело заняты мостом. Они опомнились лишь, когда мой пулемет метнул в них первые пули. И паника, всегда таящаяся под белогвардейскими френчами, под их орденами, неожиданно охватила пять бронированных аэропланов. Белые забыли про мост и пустились наутек.
— Держись, «Спад»! Это тебе не графский парк.
Я инстинктивно обрушился на первый аэроплан, самый крупный и несший, конечно, больше всего бомб.
— Сдавайся! — наверно, кричал я ему. И, взмыв над ним, направил угол крыла на его плоскости, чтобы сломать или обезвредить их.
Белые оправились от смятения и приняли бой. Мимо меня проносились пулеметы, порой пуля, странно звеня (в воздухе пули звенят особенно смертельно, если случайно расслышишь их сквозь рокот мотора), пронзала плоскости.
Я боялся за бак с горючим. И боялся за мост, к которому возвращались белые летчики.
— Сдавайся!
И «Спад» снова ринулся на крылья противнику. Все равно — пусть загорится мое боевое оружие! Все равно вместе с ним сгорит еще кто-то!
Двадцать минут или больше метался я среди вражеских пулеметов. Две бомбы уже взорвались в Днепре, не задев моста. И я заметил: аэроплан, которому я дал по плоскостям, начало болтать в воздухе.
Смерть большого аппарата сызнова подняла панику среди врагов. Плохо нацеленные бомбы падали в воду, даже в сумерках были видны всплески воды, а не дыма. И белые аэропланы, «выполнив задание», отправились восвояси. Пулеметы молчали.
Первый аппарат еще вихлялся над позициями белых, Ох, жаль будет, если он упадет там, пригодился бы нам такой редкостный трофей! Я погнался было за ним, чтобы последними патронами загнать его на нашу сторону.. Но было уже поздно. В серости сумерек вспыхнула необычная ракета: аппарат загорелся и, пылая, рухнул над своими.
Мост был спасен. Я немного устал, все так же хотелось пить, зато я научился с одним пулеметом драться против десятка. И мне казалось, что я буду полезен еще долгодолго.
Этот мелкий эпизод боевой жизни почти ускользнул у меня из памяти. Но поскольку конец моего рассказа никак не назовешь красивым и радостным, я теперь все чаще вспоминаю именно этот эпизод и заново переживаю каждую мелочь — от мимолетных ощущений в воздушном бою до той радости, с которой я гладил свой старый «Спад», посадив его лишь слегка пораненным в украинской степи у спасенного моста.
Хорошо быть повелителем воздуха — во имя революции!
Это я почувствовал, обучаясь в авиационном училище. В боевые годы я летал, можно сказать, как простой металлист. А тут пришлось кое-чему поучиться. И за учебой я часто вспоминал старый «Спад» и удивлялся, как он не вывалил меня на землю под пулями белых. Как это у нас получалось?
После окончания училища я, квалифицированный военный летчик, каждое утро садился в свой самолет и, посадив рядом будущего летчика, парнишку-комсомольца, летал над окраинами Москвы. В эти минуты я снова думал о Южном фронте, и оттого мне было особенно приятно видеть под собой мчащиеся поезда, дымящие трубы фабрик, новостройки. Я говорил тогда своему воспитаннику:
— Мы можем гордиться — мы охраняем революцию!
Радостно пели моторы. И не говорите, что в них не
было прежнего упорства боевых дней!
Солнечными утрами, окрыленный старым боевым упорством, я носился над московскими окраинами. Самолеты с легкостью выделывали «мертвую петлю». Равняя боевые порядки, наши ^треугольники» сотрясали воздух. Вытянувшись в разведывательную цепочку, мы летели на запад... Мы знали: перед началом работы с заводских дворов на нас глядят тысячи глаз. Глядят так же, как в-боевые годы, когда, защищая мосты революции и переправы новой жизни, мы били своими старыми крыльями по вражеским пулеметам. А теперь разве не выросли у нас новые, могучие крылья?
Солнечными утрами радостно пели моторы и радостны были мы.
...В то утро мы взлетели в тумане. Не видать было заводских корпусов, поездов, строек. Кожаная куртка отсырела от тумана. А мой комсомолец с улыбкой раскрутил пропеллер.
— Контакт!
— Есть контакт!
Мы заняли свои места. Мотор работал четко, как всегда. Я осмотрел бензопровод, рули. И мы взлетели в шуршащем тумане.
Города не было. Глыбы тумана наваливались сверху, пробегали мимо, холодные, подозрительные.
На двадцатой минуте, когда высотомер показывал 860 метров, в моторе послышались перебои. С заграничными моторами это бывает. Я прибавил скорость, и перебои повторились. Уменьшил высоту и повернул обратно на восток, к аэродрому, чтобы проверить мотор.
Но спустя несколько секунд сильный взрыв вырвал у меня из рук штурвал. Бензопровод лопнул, и самолет загорелся.
Мой воспитанник сорвал с себя кожанку, бросил ее под ноги, чтобы сдержать вторжение огня. Я выключил мотор. Стало жарко. Шуршал то ли туман, то ли огонь. >
— Мы горим в тумане!
Кажется, это крикнул он. А может быть, произнес я. Или нелепая мысль в голове сама заговорила вслух?
Земля, конечно, уже недалеко. На землю — как можно скорее! На землю!
Но огонь бил снизу. Пропеллер, как колесо иллюминации, месил огонь. Дергался, умирая, мотор, захлебываясь смазочным маслом и бензином. Мне жгло лицо. Глаза тлели под раскаленными стеклами очков. Руки в кожаных перчатках словно облепило расплавленным железом. Мой воспитанник, наглотавшись огненного воздуха, свесил голову и хрипел.
— То ли еще выдерживали! — крикнул я, глотая пламя. В голову ломилась смерть с десятью пулеметами, от которых тогда унес меня старый «Спад».
В одну и ту же секунду я увидел деревья, отдаленные корпуса • домов и бежавших в тумане красноармейцев. И ощутил удар, как от вражеского аэроплана. Это была земля.
* * *
Два месяца я пролежал в больнице.
На третью неделю я очнулся от сна или от смерти. Почувствовал, что мой мотор еще работает. Почувствовал также, что у меня уже нет ни лица, ни рук, ни спины. Я спросил, вслушиваясь в собственный гнусавый, неприятный голос и радуясь, что сам еще слышу себя:
— Зачем вы меня разбудили?
И меня чинили, как мы когда-то чинили сбитые вражеские аэропланы.
Два месяца на меня накладывали заплаты. Нарастили на пальцах мясо вместо сгоревшего. Зарастили на лице рытвины, которые выжег горящий бензищ Потом сняли повязку с глаз, и я увидел холодное зимнее солнце в щель большого окна.
Но это было уже не то солнце, которое привык видеть летчик и к которому, говоря безо всякой лирики, так приятно лететь. Я смотрел на свои забинтованные руки, и в единственном глазу, показавшем мне все это, накипали злые слезы...
Все было хорошо.
Анна Балтынь любит меня по-прежнему, любит искалеченного, полуслепого, искромсанного* изломанного. Так же, как я когда-то любил старые, залатанные аэропланы. Но ведь это было когда-то!.. И я сказал ей:
— Ты же молодая. У вас в цехе много сильных, здоровых мужчин. Живых. На что тебе калека?
Но женщины и в наше время все такие же чудачки — даже старые пулеметчицы.
Все было бы хорошо.
На свете достаточно молодых летчиков. И хотя сгорел молодой Волков, а я...
Мне причиняют боль мои товарищи. Конечно, не нарочно. Полные сочувствия, они входят в мою инвалидскую, в мою пенсионерскую комнату. Они говорят о самолетах. Они рассказывают мне каждую мелочь — о каждом новом винтике, который прибавился в воздушных эскадрильях революции. Из своего окна я вижу ангары, о которых они рассказывают, Я мысленно вижу, как они там поднимаются в воздух и садятся... И их сочувствие, их разговоры выводят старого бойца из равновесия.
Я стараюсь молчать, потому что мое сердце — мой мотор — испорчен и не может работать помногу. А мои товарищи заставляют меня кричать. И я кричу — о том,
что никакие их разговоры не заменят мне счастья летать, '
что без высоты я не могу жить,
что самолет — мой самый верный, испытанный друг еще с гражданской войны,
что мне, инвалиду, нет больше смысла жить, я только напрасно ем хлеб республики, и лучше бы его отдали какому-нибудь молодому летчику.
И еще я кричу о нелепых случайностях, о неизбежности, преследующей даже нас, новых людей революции.
Надо же! В те боевые годы, летая на «этажерках», на «летающих гробах», я не сгорел. Тогда у нас только и были эти «гробы» — испорченные вражеские аппараты, и мы их чинили молотком и кусками проволоки. Не было бензина. Уже в 1918 году у аэропланов революции не было горючего. Мы тогда сами изобрели историческую «горючую смесь»: керосин, ополоски от нефти, какие-то масла. И она горела — ничего, не лопались никакие баки и бензопроводы. Мы не горели в полете. Потому что весь огонь надо было отдать врагу.
А теперь, когда мы летаем не на гробах, а на «коврах-самолетах», когда я знаю, как здоровье каждого ринтика в организме аэроплана, когда бензин у нас чистый и легкий, как воздух, в котором мы выделываем звонкие «мертвые петли», — вдруг случайность, неизбежность. И летчик — калека.
Я не виню мотор, за который иностранным буржуям уплачены немалые деньги. Не виню наши новые авиазаводы. Чушь собачья все эти комиссии, копавшиеся в кучках пепла и в моей больной голове, чтобы выяснить, как это я горел. Да, может быть, в воздухе я просто не был полезным до конца, ибо трудно найти себе самое полезное занятие в жизни.
Теперь, когда сердце у меня бесполезное, глаза и руки бесполезные для полета, я много думаю об этом. И я вынужден думать по-всякому.
Чего бы я ни отдал за то, чтобы полетать еще один-единственный раз! Но стоит заговорить об этом — товарищи подозрительно смотрят на меня и начинают утешать. Товарищи понимают. Но понимаю и я: они думают — поднимется в воздух этот невоенный инвалид, а там, как боец, — раз! Одним смертельным ударом врежется в землю.
Неправильно вы думаете, товарищи! Только лишний раз причиняете мне боль. Разве я не знаю, что самолет все-таки стоит дороже, чем старый, чиненый-перечиненый, бесполезный летчик?
Ладно, не давайте мне летать! Но тогда уж летайте сами. Летайте, товарищи, так, как мы летали когда-то — в девятнадцатом, в двадцатом году, будьте такими же бойцами, какими были мы. Потому что еще придется драться — за мосты революции!