19

Александр посетил свои новые города, выслушал жалобщиков, то здесь, то там лишая высоких постов управителей, вымогавших взятки, несправедливо обиравших богатых горожан или же слабых. И повсюду, куда бы он ни двинулся, за царем следовал двор, — кроме тех редких походов, когда требовалось призвать к ответу банды разбойников, промышлявшие на торговых путях. Ныне, рядом с обычной цепью двора, за ним тянулся и длинный ряд повозок Роксаны — с ее девицами, служанками и евнухами.

Поначалу Александр навещал жену весьма часто, обыкновенно вечерами. Вскоре, однако, стало понятно, что он отнюдь не стремится проводить там все свои ночи. Ему нравилось, чтобы все принадлежавшие ему вещи были где-то рядом, под рукою, а среди них и я; Александру также нравилось ложиться поздно, если ему того хотелось, а наутро спать никем не тревожимым. Вечерами он обменивался с женою лю-безностями на том греческом, какой она была способна понять, исполнял супружеский долг и возвращался к себе в шатер.

Роксана не носила ребенка: подобные вещи недолго держатся в тайне. По уверениям тех из македонцев, кто знал Александра с детских лет, у него все еще не было потомства; но с другой стороны, быстро добавляли они, он никогда не интересовался женщинами, так что это, в общем, ничего не значит.

Можно и не сомневаться в том, что родичи Роксаны с нетерпением ожидали новостей, но, кроме как в них, я более нигде не встречал того радостного предвкушения. Македонцы так и не смогли возлюбить согдианцев, найдя их отважными, но излишне жестокими воинами, к тому же не питавшими отвращения к вероломству. Воистину, отныне царь приходился сородичем половине знатных согдианцев, так что теперь провинция познала наконец мир. Но простые воины, не желавшие, чтобы их собственными сынами правил согдианский наследник Александра, в душе надеялись, что Роксана так и останется бесплодна.

Они все еще шли за царем. Александр тащил их за собою, подобно тому, как комета влечет свой хвост, он притягивал их светом и огнем. К тому же он был гла-вою их семьи. Любой из воинов мог прийти к нему, словно дома — к старейшине рода, за советом и по-мощью. Их дела и неурядицы составляли добрую половину повседневных забот царя. И каждый из шедших за ним — македонцы, греческие наемники, дикие фракийцы с раскрашенными лицами — знал какую-нибудь историю, подобную той, о замерзшем воине, которого Александр усадил в собственное кресло, поближе к теплу. И он был непобедим. Это прежде всего.

Моя печаль понемногу исцелилась. Правда, когда Александр бывал с Роксаной, для меня у него не оставалось ничего, кроме любви, но я вполне мог жить, питаясь ею, да к тому же догадывался, что поститься мне недолго. Я знал, что жена утомила Александра, хотя мы избегали этой темы в беседах. Александр выполнял работу двух мужчин — царя и полководца; довольно часто ему приходилось становиться и простым воином, идущим в бой. Я же довольствовался тем, что оставалось после тяжкого дня; он мог прийти ко мне за небольшим, дремотным удовольствием, отданным и принятым с любовью, затем следовал отдых, и я тихонько уходил, дабы не тревожить царский сон. Не думаю, чтобы в шатре гарема все было столь же просто. Возможно, удары плетью всколыхнули в Роксане напрасные надежды.

Мало-помалу визиты Александра в гарем становились все менее протяженными или же он выходил оттуда, всего лишь осведомившись о здоровье Роксаны.

Филострат получил ларец с новыми книгами, только что прибывшими из Эфеса. Он был слишком беден, чтобы заказать их в хорошей копировальне и оплатить перевозку, и я попросил Александра сделать ему этот первый дар. Филострат распаковывал их, словно сгорающий от нетерпения ребенок. «Вот теперь, — сказал он, — мы сможем почитать греческие стихи».

Они показались мне странными после персидских, но, более скудные по языку и прямые по форме, в свое время и греческие строки раскрыли предо мною свои богатства. Слезы хлынули ручьем, когда я впервые прочел о видении Ипполита, предлагавшего горные цветы чистой богине, которую только он один мог видеть. Филострат осторожно похлопал меня по руке, предположив, что я плачу о прошлой своей жизни, — I как знать, быть может, и о настоящей.

Далеко не все мои мысли были посвящены Еврипиду. В шатре по соседству (рабы македонцев всегда раз-бивали лагерь в соответствии с планом) Каллисфен обучал телохранителей Александра. Я слышал, проходя мимо, обрывки его речей и мог уловить отдельные фразы даже с того места, где сидел, если только Каллисфен забывал понизить голос.

Исмений, хоть и сдержал данное мне слово, заговаривал со мною всякий раз, когда представлялся случай. Однажды я спросил, что он думает о философе, и Исмений рассмеялся в ответ:

— Я не посещаю его занятий уже три месяца. Для меня они чересчур утомительны.

— Правда? Я полагал, ты либо там, либо на посту. Неужели Каллисфен не жалуется? Тебя ведь могут и наказать, не так ли?

— О да. Наверное, он только обрадовался; воображает, что я слишком глуп для философии. Мы ничем иным теперь и не занимаемся, а я больше слышать не могу его рассуждений. Поначалу, бывало, он расска-зывал и полезные вещи…

Слишком глуп или слишком предан? Да, быть может, отсутствие Исмения неспроста оставалось «незамеченным». Исмений казался простаком по сравнению со мною, проведшим отрочество в Сузах. Услыхав, что к нему питают неприязнь, он ушел; на его месте я обязательно остался бы послушать еще.

По-гречески я уже говорил настолько бегло, что Александр даже просил меня не терять персидский акцент, звуки которого постепенно начали ему нравиться. Однако, если мимо проходил Каллисфен, я всегда жержал рот на замке: философу нравилось ду-мать, что юному варвару не под силу совладать с язы-ком избранной Зевсом расы. Не думаю, чтобы ему хоть раз пришло в голову, будто Александр вообще ко-гда-либо говорил со мной.

Я действительно едва ли стоил его внимания. К персидскому мальчику все давно привыкли; так, ничего особенного — по сравнению с женой из Со-гдианы.

После свадьбы Каллисфен гордо выставлял напо-каз свою непримиримость — он сказался больным и не был на пиру, хотя разгуливал по лагерю уже на следующий день. Александр, все еще желавший покончить с былыми раздорами, потом даже звал его на трапезу, но получил прежний ответ: философу неможется. Каллисфена вообще-то не часто приглашали, ибо в компании он бывал строг и быстро портил общее веселье. Теперь я понимаю, что он вел себя по всем правилам новой афинской философии (старик Сократ, говорят, был отличным собутыльником); знай я тогда чуть больше о Греции, возможно, и догадался бы почему. Но даже и в неведении мне казалось, что за Каллисфеном следует присматривать, и я всегда заде рживался послушать, проходя мимо его шатра во нремя занятий. Определенные поучения он читал, из-менив голос.

На ступила весна. На придорожных колючих кустах распустились белые цветы, благоухавшие жасмином; у ручьев показались лилии. Холодные ветры все еще свистели в теснинах. Помню ночь, которую мы с Александром провели, тесно прижавшись друг к другу; царь отвергал лишние покрывала, считая, что они размягчают человека, но не противился моему теплу.

— Аль Скандир, — позвал я. — Кто такие Гармо-дий и Аристогитон?

— Любовники, — сонно отвечал он. — Знаменитые афинские любовники. Ты, верно, видал их статуи на террасе в Сузах. Ксеркс привез их из Афин.

— Те двое, с кинжалами? Мужчина и мальчик?

— Да. Эта история есть у Фукидида… А что такое?

— Зачем им кинжалы?

— Чтобы убить тирана Гиппия. Впрочем, им не повезло. Они прикончили его брата, отчего тиран совсем рассвирепел. — Александр приподнялся на локте, чтобы поведать мне историю. — Но они умерли с честью… Знаешь, афиняне очень почитали их статуи. Когда-нибудь я отошлю их обратно. Они очень старые. Такие окостеневшие позы… И прекрасный Гармодий — он недостоин завязывать тебе сандалии…

Еще несколько мгновений — и он уснет.

— Аль Скандир, я слышал, как Каллисфен рассказывал твоим телохранителям об убийстве тирана этими двумя как о благородном деянии.

— Правда? Фукидид пишет, это обычная ошибка афинян. Я уже слыхал старую песню, будто тираноубийцы освободили город.

Я промолчал о том, что Каллисфен поучал «чужим» голосом. Еще в Экбатане мне довелось столкнуться с заговором — тогда я сразу почуял неладное, и теперь ощущал нечто схожее. Однако, пусть я и говорил на греческом, я все еще не познал тех еле приметных тонкостей языка, той игры нот и тех пауз, за коими прячутся тайны.

— Ну, ты его все-таки не убивай, — рассмеявшись, Александр погладил меня по щеке, — Аристотель мне никогда бы этого не простил.

Под покрывало проскользнул холодный воздух, и мы еще крепче сомкнули объятия. В тот день Александр поработал за троих и вскоре уже крепко спал.

Полмесяца спустя, расчесывая ему волосы перед ужином, я объявил, что Каллисфен избрал из своих учеников Гермолая, и теперь тот постоянно сопровождает философа в прогулках после занятий. Александр отвечал, что ему жаль юношу, но любовь слепа.

— Любовь тут ни при чем. Его возлюбленный — Сострат, и порой он тоже ходит с ними, я сам видел.

— Вот как? А я-то гадаю, что могло случиться с их манерами? Должно быть, Каллисфен постарался… Он-то никогда не ведал разницы между учтивостью и угодливостью. Вот ведь гадкий тип! Но Каллисфен родом с греческого юга, если ты помнишь. Шесть поколений тамошние жители хвастают тем, что у них нет владыки, и в том — заслуга половины их героев. Ксеркс дошел до самой Аттики только благодаря недоверию греков к собственным вождям. Между прочим, мой отец легко мог бы разграбить Афины, да и я тоже. Но со времен Ксеркса и до наших дней, на протяжении трех поколений, этот город воистину был великолепен, он был сердцем, средоточием свободы… Я видел Афины всего однажды. Но дух и облик города помню до сих пор.

— Аль Скандир, ты что же, никогда не расчесываешь волосы во время похода? У тебя на голове сплошные узлы… Если Каллисфен ненавидит царей, зачем же он последовал за тобою?

— Мой отец возродил из руин родной город Арис-тотеля, и это было платой за мое обучение. Город сожгли во время фракийской войны, когда я был совсем еще мальчишкой; та же участь постигла и Олинф, откуда родом Каллисфен. Этот хлыщ воображает, будто его труды стоят того, чтобы я вновь основал там город, хоть и помалкивает до поры. Но Аристотель послал его затем, чтобы я оставался греком. Вот настоящая причина.

Волосы уже в порядке, но я продолжаю расчесывать их, чтобы Александр не умолк.

— Ох, до смерти запытал лучшего друга Аристотеля, с которым тот вместе учился. Эта весть настигла мудреца в Македонии. «Никогда не забывай, — сказал он мне тогда, — что греков следует почитать за людей, а варваров — за скот, созданный служить им».

Поймав мою ладонь, Александр приложил ее к своей щеке.

— Великий мыслитель, но эти его слова не задержались в моем сердце. Я пишу ему всякий раз, закладывая город, ибо Аристотель объяснил мне, что значит «долг» и «закон». Он не понимает, отчего я оставляю этим людям — горстке бактрийцев и фракийцев, отслужившим свое македонцам и нескольким безземельным грекам — гарнизон и законы, а не конституцию. Греческие города в Азии я еще мог бы сделать демократиями… Они способны ее понять. Но справедливость — прежде всего. Я все еще посылаю старику дары и никогда не забуду, чем обязан ему. Я даже мирюсь с выходками Каллисфена, хотя Аристотелю никогда не узнать, чего мне это стоит.

— Надеюсь, господин мой, он не обойдется еще дороже, — ответил я. — Тебе пора подстричь волосы.

Александр никогда не завивал их, и они ниспадали небрежными прядями, подобно львиной гриве. Но остригал он волосы часто, поддерживая их форму. Еще в первые дни моей жизни в лагере Александра я стянул одну прядку с покрывала цирюльника; она до сих пор со мною, и я храню ее в маленьком золотом ларчике. Она все еще не уступает золоту своим блеском.

Более я ничего не сказал. Александр все равно пропустил бы мои сомнения мимо ушей, даже если бы я продолжал надоедать ему этой темой. Во дни посещений гарема царь бывал менее терпелив, нежели обычно.

С приходом весны мы перенесли лагерь повыше, на склон у беспокойной, вертлявой речушки, чьи берега облюбовала роща древних кедров. Просеянное листвою, даже полуденное солнце не пекло сильно. Еще там росли анемоны, а камни в чистом темном потоке отливали полированной бронзой. Запах кедровой смолы превосходил самые тонкие арабские благовония, а покровы опавшей хвои мягкостью не уступали коврам гарема. То было место, созданное для счастья.

Пусть конные прогулки по лесу дарили неземное наслаждение, я все равно находил время для занятий греческим и для присмотра за Каллисфеном и его любимыми учениками.

Конечно, он никогда не собирал сразу всех царских телохранителей. Кто-то стоял на карауле, ночная стража спала… Они все были приписаны к дежурствам, хоть Александр и не отказывал, если его просили об изменении порядка. Гермолаю и Сост-рату было позволено стоять вместе. Именно на их дежурство и пал выбор Каллисфена…

Я часто думал о нем, уже живя в Египте и прочитав множество книг. Он мнил себя греческим философом; он знал (как теперь знаю и я), что старик Сократ ни за что не пал бы ниц, да и Платон тоже. С другой стороны, Александр и не стал бы просить их об этом, как не попросил бы и Аристотеля, если бы тот путешествовал с ним. Мой господин распознавал и ценил величие сердца, как позже это открылось в Индии. Он не видел его в Каллисфене, сначала льстившем царю, а потом оскорбившем его. Зачем оказывать философу излишние почести? Всегда есть те, кто измеряет доблесть своею мерой и ненавидит чужое величие — не из презрения к сильному, но из жалости к себе. Такие могут завидовать даже мертвым.

Это Александр видел. Он не понимал всей силы этого чувства, ибо никогда не завидовал сам; он не видел, какое пламя ненависти завистники способны побудить в других, раздувая жалкую искру. Да и сам Каллисфен не был способен осознать свою вину. Тщеславие порождает ненависть, и оно же оправдывает ее.

Ведал ли философ, что был вылеплен словно бы из иного теста, чем собственные его ученики? Он оглядывался на великую Грецию, давно уж мертвую. А для этих македонских юношей Греция была всего лишь словом; вызывающая новизна дерзости самого Каллисфена притягивала куда сильнее.

Оба — и Гермолай, и Сострат — уже не скрывали вызова, вдохновляя на дерзость прочих, что не ускользнуло от взора Александра. Привилегией царских телохранителей было то, что подчинялись они непосредственно ему самому; никто другой не мог наказывать их. Александр отчитал Сострата и назначил ему дополнительные дежурства, Гермолай отделался предупреждением.

Срок службы обоих подходил к концу; их освободили бы от дежурств сразу, как только из Македонии им на смену прибыла бы новая группа высокородных юношей. Сострат с Гермолаем уже не были неуклюжими мальчишками, требовавшими присмотра, ныне они превратились в мужчин, которых следовало наказывать за несоблюдение долга подчинения; это они понимали. Нелегкая пора. Как-то Александр, вручая один из множества подарков, посоветовал мне: «На твоем месте я спрятал бы его подальше от глаз этой деревенщины».

Так все и шло своим чередом, пока Александр не отправился в горы поохотиться.

Мне нравилась охота, хоть сам я никогда не бывал особенно удачлив, — я любил бешеную скачку, холодный горный воздух, наших гончих, с лаем летящих по следу на высоких лапах, сторожкое ожидание у зарослей — вот сейчас оттуда появится добыча… В тот раз мы заранее знали, кого увидим, — по тому, как наши псы ощерились в глухом лае, да по помету: вепрь, здоровенный хряк.

Одна сторона цепи холмов была голой, но вторая, изрытая складками оврагов, густо поросла лесом. В тенистой прогалине, забрызганной мелкими цветами, наши гончие лаяли на густой подлесок, чуя близость зверя. Александр отдал коня одному из охранявших его юношей, остальные также спешились. Сошел с коня и я сам, хотя ужасно боялся вепря. Этот зверь может сбить человека с ног и распороть ему живот, пока тот еще не рухнул оземь; к тому же, подняв зверя на пику, я вряд ли сумел бы удержать его. «Что с того, — пронеслась мысль, — если я и погибну, Александр навсегда запомнит меня молодым и прекрасным. И не трусом».

Люди стояли, опустив пики и твердо расставив чуть согнутые в коленях ноги, готовясь выдержать удар, если вепрю вздумается броситься прямо на них. Освободившись от повода, собаки исчезли в подлеске. Телохранители встали поближе к царю — по обычаю, принесенному ими из Македонии.

Что-то черное метнулось за деревьями, оглашая лес яростным хриплым визгом. Немного в стороне от нас Пердикка поднял на пику какое-то животное и получил свою долю поздравлений, но охота еще не завершилась: лай гончих и треск ломаемых сучьев приближался к нам. Царь нетерпеливо улыбался, напру-жинясь с восторгом, как мальчишка. Я тоже выдавил улыбку — не разжимая намертво стиснутых зубов.

Из подлеска появилась вооруженная двумя загнутыми клыками морда; огромный хряк стоял на краю рощицы, поводя головою из стороны в сторону. Он вылез из кустов в стороне от Александра и переводил маленькие глазки с одного пришельца на другого, выбирая себе врага. Александр шагнул вперед, опасаясь, что зверь изберет кого-нибудь другого. Но в тот момент, когда вепрь уже было рванулся навстречу, к нему подбежал Гермолай и встретил зверя ударом копья.

То была неслыханная, невообразимая дерзость. Александр уступил бы игру любому сотоварищу, который стоял бы на пути у зверя, когда тот прыгал вперед; но телохранители были рядом для того лишь, чтобы служить царю, как и во время битвы.

Вепрь был тяжело ранен, но яростно боролся. Не двинувшись с места, Александр сделал другим воинам знак помочь и, когда кровавая, сумбурная работа была завершена, поманил Гермолая к себе. Тот подошел с вызывающе поднятой головой, собираясь предстать перед очами, в которых он не раз встречал недовольство, но никогда — гнев. Глянув в лицо рассвирепевшему Александру, Гермолай побледнел. Зрелище не из тех, что скоро забываются.

— Возвращайся в лагерь и верни коня в стойло. Не выходи из шатра, пока за тобою не придут.

Остальные стражи переглянулись: «верни коня» означало, что Гермолай лишился права ездить верхом. Смертельный позор для царского телохранителя.

Мы двинулись к другой рощице — охота продолжалась. Думаю, в тот день мы загнали оленя и только тогда вернулись. Александр не стал делать вид, будто бы ничего не произошло.

Тем же вечером он заставил всех своих телохранителей выстроиться на площадке перед шатром; я впервые видел всех вместе и был поражен их числом. Александр объявил, что прекрасно знает, кто служит ему честно, и этим людям нечего страшиться. Некоторые, впрочем, стали ленивы и дерзки; их уже предупреждали, но тщетно. Царь поведал о проступке Гермолая, которого привели под стражей, и спросил, что он может ответить.

Мне рассказывали позже, что в Македонии юноша становится мужчиной, только убив вепря (или — во дни царя Филиппа — другого мужчину), выйдя против него один на один. Не могу сказать, думал ли про то Гермолай, но Александр явно не подозревал о такой подоплеке его проступка. В любом случае, Гермолай ответствовал:

— Я помнил, что я — мужчина.

Я тоже помнил кое-что. А именно Каллисфена, призывавшего учеников не забывать, что они — мужчины, пользуясь при этом «чужим» голосом. Не ведаю, догадался ли Александр, откуда взялись эти слова. Он просто сказал Гермолаю:

— Тогда ты наверняка сможешь принять наказание, как должно. Двадцать ударов бичом, завтра на рассвете. Все остальные придут посмотреть на это. Разойтись.

Я подумал тогда: если Сострат и вправду любовник ему, для него наказание будет еще страшнее. Не следовало поощрять друга в дерзости; в конце концов, Сострат был постарше. Как бы там ни было, видевший раны и боль в теле, которое любил, сам я не мог не сочувствовать.

Впервые за все правление Александра его телохранителя предавали бичеванию. Надо сказать, Гермолай снес свое наказание хорошо. Бич не вспорол ему плоть до кости, как случалось в Сузах; тем не менее раны он оставил, и, по-моему, Гермолай не представлял себе, что могло быть и хуже. Шрамы останутся на всю жизнь: позор, видимый всякий раз, когда Гермолаю придется раздеваться для упражнений. В отличие от грека, перс всю жизнь мог бы хранить в тайне свои шрамы…

Я видел, как Каллисфен положил ладонь на плечо Сосграту. Дружеский жест, но Сострат, не отрывавший глаз от возлюбленного, не видел лица философа за своим плечом. На нем было написано удовлетворение. Не от созерцания чужих страданий, нет — то было удовольствие, которое проскальзывает на лице того, кто видит, что события складываются именно так, как он того желает.

Что же, размышлял я, если Каллисфен воображает, что этот случай обратит воинов Александра против царя, то он попросту круглый дурак; они понимают значение слова «дисциплина». В тот момент я не подумал, что о скрытой радости Каллисфена стоило бы поведать Александру, а потом почти что забыл о ней, когда впоследствии все изменилось. Уроки, которые мне удавалось подслушать, не подстрекали к бунту, а «чужой» голос пропал, как не бывало. Возможно, Каллисфен сожалел, что своими поучениями навлек беду на одного из учеников. Гермолай же, чьи раны быстро зажили, вернулся к своим обязанностям и стал весьма ревностен в службе. Сострат — тоже.

Примерно в то время вокруг царя стала крутиться прорицательница-сирийка.

Она месяцами следовала за нашим лагерем: маленького роста и очень смуглая, ни молодая, ни старая, в прошитых золотою нитью лохмотьях с дешевыми, безвкусными бусинами. У нее был знакомый дух — и она шаталась по лагерю, пока дух не указывал ей на нужного человека. Тогда она подходила к избраннику и предлагала ему удачу за каравай хлеба или кусочек серебра. Поначалу над прорицательницей смеялись, но вскоре увидали, что те, кто давал ей что-то, получали взамен обещанное. Пророчествовать для всякого она не могла — ее господин должен был сначала указать нужного человека. Вскоре ее саму стали считать добрым знамением, и она уже никогда более не голодала. Но однажды какие-то пьяные остолопы вздумали высмеять ее; сначала она здорово перепугалась, но потом внезапно поймала взгляд главного забияки и — как будто впервые увидела его — сказала: «Ты умрешь в полдень, на третий день ущерба нынешней луны». Он пал в мелкой стычке в указанный день, и сирийку оставили в покое.

Раз или два она предлагала удачу самому Александру, ничего не требуя взамен. Он рассмеялся, подарил ей что-то и даже не остановился выслушать. Можно было вполне уверенно предсказывать победу; но однажды расслышав ее слова, а потом убедившись в их правдивости, царь всякий раз останавливался послушать прорицательницу, как бы ни спешил. На его золото сириянка купила новое цветастое одеяние, но так как она спала, не снимая платья, то уже очень скоро оно стало походить на старое.

По утрам я входил в царский шатер через скрытый пологом тайный ход, позволявший мне оказаться прямо в опочивальне Александра (это было устроено для Дария, чтобы незаметно приводить женщин). Однажды я нашел сирийку сидевшей у шатра, скрестив ноги. Телохранители не прогнали ее, сославшись на запрет Александра.

— Неужели, матушка, — спросил я, — ты просидела тут всю ночь? Кажется, ты вовсе не сомкнула глаз.

Она поднялась, в ушах качнулись монеты — две из тех, что Александр дал ей.

— Да, мой маленький. — (Я был выше ее на целую голову.) — Мой господин послал меня, но теперь он говорит, что время еще не пришло.

— Не огорчайся, матушка. Ты ведь знаешь: когда настанет счастливый день, царь выслушает тебя. Ступай и поспи.

Примерно месяц спустя после памятной охоты на вепря Пердикка устроил пирушку для Александра.

То была роскошная трапеза, на которую пришли все его друзья, а также их возлюбленные, коими на подобных празднествах бывали высокородные греческие гетеры. Конечно, они не были персиянками. Благородный перс скорее предпочел бы умереть, чем представить на публике самую незначительную из своих наложниц; даже те македонцы, чьи женщины были захвачены в покоренных городах, не предавали их подобному позору. Да и Александр не позволил бы.

Сквозь распахнутый полог шатра я видел Таис, любовницу Птолемея: в венке из розовых бутонов она сидела на ложе своего господина, рядом с Александром. Она была его давней подругой, почти с самого детства, ибо стала возлюбленной Птолемея прежде, чем македонцы пришли в Азию; тогда она была совсем юной, но и теперь еще блистала, красотой. Птолемей держал ее почти как жену, хоть и не совсем: Таис первая не допустила бы такого поругания своей коринфской славы. Александр всегда хорошо с нею ладил; именно Таис убедила царя поджечь персеполь-ский дворец.

Собираясь на пир, Александр оделся во все греческое — на нем был синий хитон с золотой каймою и венок из золотых листьев, в который я вплел для него несколько живых цветков. Я думал: «Он никогда не стыдился меня. Сегодня я разделил бы с ним пиршественное ложе, если бы Александр не знал, что это огорчит Гефестиона». Все легче становилось мне забыть о Роксане. Гефестиона же не забуду никогда.

Александр просил не ждать, но я не покинул шатра, не позаботившись об обычных мелочах. Я чувствовал странную вину при мысли о том, чтобы уйти и уснуть, хотя было уже довольно поздно, когда я вышел посмотреть, как идет пир.

Вокруг царского шатра на часах стояли стражи — обыкновенный отряд из шести человек: Гермолай, Со-страт, Антикл, Эпимен и еще двое; Антикл совсем недавно сменил очередность несения стражи. Я стоял у тайного входа, вдыхая аромат ночи и слушая тихое гудение лагеря, собачий лай (то не был Перитас, коего я оставил спящим в шатре) и смех пирующих. Свет из-под откинутого полога освещал стоявшие вокруг кедры под самыми причудливыми углами.

Женщины собрались уходить. Они взвизгивали и смеялись, спотыкаясь нетвердыми ногами о корни и опавшие с кедров ветви. Факельщики вели их сквозь лес, а в шатре кто-то уже ухватился за лиру, и послышалось нестройное пение.

Красота ночи, порхающий меж стволов свет и музыка удержали меня на месте, и я медлил, не знаю даже сколько. Внезапно рядом очутился Гермолай, чьих шагов по мягкой земле я не расслышал.

— Ты ждешь его, Багоас? Царь сказал, что вернется поздно.

Еще недавно он вставил бы издевательский смешок, теперь же говорил вежливо. Я еще раз подивился тому, как улучшились его манеры.

И только я открыл рот, чтобы сказать, что уже иду спать, как мы с Гермолаем увидели приближающиеся факелы. Должно быть, я долго просидел там, зачарованный музыкой и сказочным пейзажем. Факел освещал путь Александру, а Пердикка, Птолемей и Гефестион сопровождали царя к шатру. Все они довольно твердо держались на ногах и весело болтали по дороге.

Радуясь, что все-таки дождался господина, я собирался войти внутрь, когда увидел в мечущемся факельном свете сирийку. Она бесшумно бежала навстречу Александру, размахивая руками, подобно ночной птице; добежав, ухватилась за его хитон и потянулась вверх, чтобы поправить венок на его голове.

— Что случилось, мамаша? — спросил он с улыбкой. — На сегодня мне и так уже довольно удачи.

— О нет, мой царь! — Она снова зажала край хитона в кулаке величиной с большой орех. — Нет, огненное дитя! Мой господин видит тебя, он видит огромную удачу впереди. Вернись на свой пир и веселись до рассвета, там ждет тебя самая большая удача в твоей жизни. Здесь ты не найдешь ее, нет, тут ее вовсе не сыскать…

— Вот видишь? — переспросил Пердикка. — Вернись и принеси удачу нам!

Александр обвел друзей озорным, смеющимся взглядом:

— Боги дают хороший совет. Ну а кто окунется со мною, прежде чем мы продолжим веселье?

— Кто угодно, но не ты, — отвечал Гефестион. — Этот талый снег как вода Кидна, а ты ведь знаешь, что едва не погиб в тот раз. Так давай просто вернемся и споем еще.

И все они отправились пировать дальше, за исключением Птолемея и Леонната, которым следовало нести стражу наутро. Возвращаясь к шатру, я видел, что царские телохранители покинули пост и совещались, сгрудившись в кучу. «Вот уж верно, дисциплина налицо, — подумал я. — Ну, кто куда, а я — спать».

И все-таки не тронулся с места. После слов пророчицы ночная тишь казалась мне жутковатой. Мне не понравились ее слова о том, что удача не ждет Александра в его собственном шатре. Я вошел. Телохранители продолжали шептаться, отвернувшись от входа; любой мог зайти в шатер, как и я, незамеченным. Я подумал: «Да, где уж им стать добрыми воинами».

У изножья царской кровати, безмятежно вытянувшись, посапывал Перитас. Он был из тех собак, которым снятся сны, и часто дергал лапами, с тихим поскуливанием гоняясь за приснившейся добычей. Но в ту ночь он лежал тихо и даже не поднял головы при жуке моих шагов.

Я решил, что сам проведу остаток ночи здесь, оберегая моего господина от злосчастий, раз даже собственный пес его потерял бдительность. А потому завернулся в покрывало и уселся в дальнем от входа углу — на тот случай, если с царем сюда войдут и друзья. Хвоя делала землю мягкой, и я вскоре сомкнул глаза.

Проснулся я, когда день уж давно начался. Александр был рядом, и вообще спросонок шатер показался мне забитым людьми. Это были ночные стражи, но что они здесь делали? Их дежурство завершилось на рассвете… Царь говорил с ними с теплотою, сказав, что понимает причину их заботы и хочет предложить кое-что в награду за такую преданность. Улыбаясь, он каждому выдал по золотой монете, после чего отпустил всех.

Мне не показалось, чтобы Александр был сильно утомлен этой долгой ночью; верно, разговор с хорошими друзьями придает человеку силы. Да и сам Александр уже не пил столько вина, как на берегах Окса или в стенах Мараканды.

Последним вышел Сострат. По случайности он бросил взгляд в мою сторону и изумленно воззрился на меня. «Нечего теперь таращить глаза, — подумалось мне, — коли все вы держали их закрытыми ночью».

Сбрасывая одежду, Александр пробормотал, что мне не стоило дожидаться его, а нужно было преспокойно отправиться спать. В ответ я осведомился, явилась ли ему обещанная удача.

— Да. Но встретил я ее здесь, в своем шатре. Ты же видел, кто стоял вчера на часах — все наглецы, как на подбор. Их должны были сменить еще на рассвете, но когда я вернулся, все были на своих постах как ни в чем не бывало. Они придумали это в надежде на прощение. Я еще никогда не бывал груб с человеком, пришедшим с повинной головой. А ведь, явись я рано, им бы так и не удалось выказать мне преданность. Надо будет подарить что-нибудь сирийке. Но, о Геракл, как же я устал! Пусть никто не тревожит меня весь этот день…

Я умылся и сменил одежду, оседлал коня, прокатился легким галопом по лесу и потом, когда в лагере уже началась привычная суета, вернулся к царркому шатру, дабы убедиться воочию, что Александра не беспокоят просьбами или жалобами. Он спал как убитый; но самое странное, что его примеру следовал и Перитас. Я потрогал нос пса — тот оказался холодным.

Во внешнем покое шатра вдруг послышались голоса, которые я счел чересчур громкими. Два телохранителя — Птолемей и Леоннат — привели сюда еще двух мужчин, которые казались чем-то ужасно озабоченными. В одном из них, к немалому своему удивлению, я признал Эпимена из ночной стражи — он судорожно всхлипывал, закрывая руками лицо. Второй вполголоса уговаривал Птолемея:

— Прости его, господин! Бедняга и так уже достаточно страдал.

Выйдя к ним, я обратился прямо к Птолемею, попросив не шуметь: царь спит и просил не тревожить.

— Знаю, — резко ответил Птолемей. — Но мне придется разбудить его. Александру сильно повезло, что он остался в живых… Леоннат, я могу оставить с тобою этих двоих?

Что же могло случиться? Неслыханное дело — будить царя вопреки приказу, когда он только-только уснул. Но Птолемей не был глуп, и я вошел к Александру вслед за ним, рассудив, что имею на это право.

Александр перевернулся на спину и тихонько похрапывал; должно быть, сон его был необычайно крепок. Птолемей встал над ним и, склонившись, позвал его по имени. Веки Александра дрогнули, но он не шелохнулся. Птолемей потряс его за плечо.

Он пробуждался словно бы от смерти. Распахнутые глаза Александра поначалу казались слепыми.

С тяжким вздохом он вновь прозрел и, качая головой, спросил хриплым со сна голосом:

— Ну, что случилось?

— Ты проснулся, Александр? Слушай. Речь идет о твоей жизни.

— Да. Я проснулся. Продолжай.

— Прошлой ночью на часах стоял твой телохранитель по имени Эпимен. По его словам, все они вшестером намеревались убить тебя во сне и, если бы ты вернулся не так поздно, сделали бы это.

Брови Александра низко опустились, и, сев на кровати, он принялся тереть глаза кулаками. Я подошел с полотенцем, смоченным в холодной воде; взяв его, он протер лицо. Помолчав еще немного, он спросил:

— Кто это плачет?

— Мальчишка. Говорит, ты был добр к нему этим утром, и он не вынес своего позора.

Александр улыбался им! Я вспомнил, что творилось в моей душе, когда он впервые улыбнулся мне…

— Он рассказал своему любовнику, — продолжал Птолемей, — ибо не знал, что ему теперь делать; они все поклялись друг другу… Любовник Эпимена служит в рядах Соратников; он все решил за друга и попросил своего старшего брата уладить дело.

— Понимаю. Узнай для меня, как зовут этого человека, я обязан ему жизнью. А что же остальные? Что они собираются делать теперь?

— Ждать. Ждать, пока вновь не подойдет их очередь охранять тебя. Мальчишка говорит, они целый месяц добивались того, чтобы вместе встать на часах. Вот почему они болтались вокруг шатра этим утром: не могли смириться с тем, что план провалился после всех этих стараний.

— Да, — медленно проговорил Александр. — Да, я понимаю. Другие имена он может назвать?

— Я уже записал их. Ты хочешь услышать эти имена от меня или же от него самого?

Александр помолчал, снова протирая глаза влажным полотенцем.

— Нет, просто арестуй всех. Встречусь с ними завтра. Не могу разбирать дело о предательстве в полусне… Но я хочу повидать Эпимена. — Александр поднялся на ноги, и я помог царю облачиться в свежий хитон.

Во внешнем покое братья пали на колени; старший — горестно разведя руками. Александр сказал ему:

— Нет, Эврилох, не проси у меня жизни своего брата.

Лицо мужчины посерело от ужаса.

— Нет-нет, ты неверно понял, — поспешил добавить царь. — Я хотел сказать, не отнимай у меня удовольствия подарить ее тебе, не выслушивая просьб.

Нет, Александр вовсе не хотел мучить его, царь попросту едва проснулся.

— Тебя я отблагодарю позже; вы оба понадобитесь мне завтра, но сейчас отбросьте прочь все тревоги.

Каждому Александр по очереди предложил свою правую руку заодно с улыбкой. Я видел, что с этого момента любой из двоих положит за царя свою жизнь, стоит лишь тому сказать слово.

Когда оба вышли, Александр обратился к Птолемею:

— Объяви о прощении ближайшим родственникам, иначе они будут бегать от нас по всей Бактрии. Зачем это нужно? Мы оба отлично знаем, с кого все началось. Пойди и арестуй его, но содержи отдельно от остальных.

— Ты имеешь в виду Гермолая?

— Я имею в виду Каллисфена. Время пришло. Ты сделаешь это для меня? Тогда я, пожалуй, вернусь в постель.

Вскоре он уже крепко спал. Александр давно привык жить на краю гибели.

Вечером он пробудился, выпил воды, приказал набрать ночную охрану из числа Соратников и вновь уснул, чтобы проснуться лишь на рассвете. Потом он послал за мною.

— Ты предупреждал меня, — сказал Александр. — Снова и снова ты предупреждал меня. Я думал… — Своею ладонью он накрыл мою. Конечно же, он думал, что мне мерещатся заговоры оттого, что я долго жил при персидском дворе, и не моя вина, если пропитавшую его подозрительность я храню в себе и поныне. — Я считал твои опасения нелепыми. Ты Слышал, как Каллисфен вбивал все это им в головы?

— Да, пожалуй. Говори он по-персидски, я знал бы точно, но, как мне кажется, главное я понял.

— Расскажи все сначала. Этих людей мне предстоит допрашивать, и у меня нет ни малейшего желания вытягивать из них каждое слово. Когда я смогу с чего-то начать, дело пойдет быстрее.

У меня не было подобных надежд. Былая жалость обратилась во мне в искры, летящие от всепожирающего пламени. Если бы понадобилось, я пытал бы предателей собственными руками, обладай я должным умением. Но я рассказал все, о чем вспомнил, начав о афинских любовников.

— Да, — сказал Александр, — я прочел тебе мудрое наставление и смеялся. Ты еще спрашивал, для чего им кинжалы.

— Каллисфен постоянно рассказывал о каких-то греческих тиранах. Не помню, как их звали. Они жили в… в Си… Сиракузах? И еще — в Тессали.

— В Фессалии. Там тирана убили во сне. Продолжай.

— Но потом, когда ты приказал дать Гермолаю плетей, все закончилось. Уроки были только о праведной жизни да о том, как выводить числа. Я уж думал, Каллисфен устыдился содеянного. Но теперь мне кажется, он выбрал из учеников тех, кто годился для исполнения его планов, и хотел сохранить заговор в тайне от остальных. Несколько дней назад, катаясь на коне по лесу, я наткнулся на всю компанию — Каллисфен был там вместе с ними и еще с парой новичков. Я подумал тогда: он показывает им целебные травы, как Аристотель — тебе самому.

— Почему бы и нет? После того, как даже я сам посмеялся над тобою, ты мог думать все что угодно… Знаешь ли ты, кто были остальные?

Я знал — и назвал имена, вовсе не собираясь упрекать Александра за то, что он так поздно обратил внимание на мои страхи. В царе меня привлекало то, что для него всегда самым сложным было подумать о ком-то плохо — пусть даже о человеке, с которым он, Александр, был не в самых лучших отношениях. Я не стал напоминать, что еще давным-давно предлагал избавить его от Каллисфена. Я вспомнил, как мягко говорил Александр с ожидавшими его убийцами, его подарки. Это само по себе могло оставить на нем отметину — поглубже, чем шрам от катапульты, полученный в Газе.

Телохранителей вывели прочь из лагеря, дабы подвергнуть допросу. Птолемей, который, по-моему, был там, пишет, что все они сознались: Каллисфен воодушевлял их и всячески подстрекал к измене.

Позже Александр нашел меня в царском шатре, где я поил молоком Перитаса. Псу было так худо от зелья, которым его попотчевали в ту ночь, что он, бедняга, не мог есть твердой пищи. Царь сказал:

— Те двое, названные тобой, сознались. Благодарю тебя за это. — Он погладил пса, который поднялся на непослушные лапы поприветствовать хозяина. — Я рад, что тебе не пришлось побывать там; ты слишком нежен для подобного зрелища.

— Нежен? — переспросил я. — Они убили бы тебя спящим, ибо даже всем скопом не набрали отваги, чтобы бросить вызов в лицо, когда б ты уже проснулся и, раздетый догола, имел в руках один только меч. Нет, господин, ты не счел бы меня нежным в такую минуту…

Александр пробежал ладонью по моим волосам — и не поверил мне.

Они шли на суд сами, на собственных ногах. Не будучи македонцем, я явился туда для того лишь, чтобы видеть, как другие побивают предателей камнями. Камни собрали на речном дне — они были чистыми, круглыми и удобными для броска. Но чтобы перс побил камнями македонца? Нет, это могло вызвать настоящую бурю. Там и без меня хватало рук, жаждущих вершить правосудие. Решение о казни было принято под одобрительный гул; даже отцы приговоренных, если они были там, согласились с общим решением. По древнему македонскому обычаю, они должны были бы умереть вместе с преступниками — не из-за подо-зрения в соучастии, а чтобы избавить царя от угрозы кровной мести. Александр первым объявил о полном прощении всех родственников приговоренных.

Когда их привели, Александр спросил, не желает ли кто-нибудь из них говорить? Я видел, как Гермолай кивнул.

Скажу вам, он хранил самообладание, хотя ближе к концу речи голос его стал срываться. Каждое слово выходило из уст глухим, будто искаженное далеким эхом. То был голос верного ученика — твердый голос, это я могу признать, — отдающего дань уважения своему учителю. Большинству македонцев речь Гермолая показалась простой наглостью, и Александру пришлось сдерживать их эмоции, чтобы позволить юноше закончить; для тех же, кто слышал речь Каллисфена о падении ниц, она стала лишним доказательством вины философа.

Когда их уводили к столбам, Сострат прошел совсем рядом со мною. Именно он видел меня в шатре тем утром и теперь с ненавистью плюнул в мою сторону:

— Да, мы и тебя прикончили бы, скверно размалеванная варварская шлюха!

Я страдал оттого, что вынужден лишь смотреть, как остальные мстят за моего господина. Видя рядом сильного мужчину с большим камнем в руках, я молил Митру, карающего предателей: «Пусть этот камень будет брошен за меня». Один из таких камней раскроил череп Гермолаю.

Каллисфена я более не видел. Только македонцы имели право быть судимыми Ассамблеей. Птолемей говорит, философа просто убили, допросив, но я сомневаюсь, чтобы он видел смерть философа собственными глазами, да к тому же я слышал совсем иную историю.

В то время Александр не заговаривал со мною о судьбе философа, а потому я и не спрашивал. Тогда мне казалось, что вся эта история легла тяжелым грузом ему на душу и он вряд ли думал, что я смогу понять хоть что-нибудь. Впрочем, гораздо позже, когда царь был навеселе и совсем позабыл, что ничего не рассказывал мне, он упомянул о неких событиях. Из чего я и получил общее представление о происшедшем. Думаю, они проглядели бумаги Каллисфена и нашли там письма от Аристотеля. Тот, видимо, знал от племянника, будто царь заводит друзей среди варваров, а некоторых даже ставит военачальниками своего войска; будто он требует от свободных греков, чтобы те кланялись ему до земли вместе с этим вечно раболепствующим народом; будто сперва он возлег с евнухом-персом, прежде уже побывавшим в постели Дария, а потом унизился до того, чтобы жениться на дикарке — обычной танцовщице, которую приметил на пиру… И философ отвечал племяннику (вне сомнения, Каллисфен почитал эти письма слишком драгоценными, чтобы уничтожить): как раз подобные вещи и приводят правление к тирании, которая погубит и исковеркает все здравые обычаи Греции. Любую це-ну должен заплатить здравомыслящий человек, дабы положить всему этому конец.

Старики, Сократ да Платон, оба побывали в шкуре простых воинов; Аристотель же — никогда. Быть мо-жет, он и не представлял себе, что его слова смогут выпить к ЖИЗНИ нечто большее, чем новые рассуждения. Если так, тогда Аристотель плохо разбирался в людях. Александр же, отменно видевший человечью природу, теперь знал о ней еще больше; едва ли покажется странным, что он усомнился в намерениях своего старого учителя.

В любом случае, гораздо позже мне довелось услышать, что Каллисфен продолжал путешествие с нашим лагерем: живой, но закованный в цепи. Александр намеревался допросить его в Греции, перед лицом самого Аристотеля, дабы тот видел, к чему мо-гут привести слова, но уже в Индии Каллисфен умер от какой-то местной болезни. В одном можно быть вполне уверенным: в Афинах, которые Александр пощадил, чтобы терпеть потом ненависть и клевету, Каллисфен действительно почитался бы великим героем, если ему удалось бы умертвить царя. Со мною, повторюсь, Александр никогда не заговаривал об этом.

С Гефестионом же они говорили. Они провели весь тот вечер вместе, тихо беседуя и поглаживая распростершегося у их ног Перитаса. Еще мальчиками, в Македонии, они вместе учились у старика и теперь разделяли одни и те же скорбные мысли. Гефестион знал все думы Александра, как свои собственные; он не походил на мальчика из Суз, который только и умел, что доставлять наслаждение царю.

Лишь одно ведомо мне доподлинно: никаких засушенных цветов или странных животных не посылал более Александр в афинскую школу. И это я могу понять; пока власть Александра созревала, ему часто приходилось вопрошать себя, как поступил бы на его месте старый учитель. Кончено. Отныне Александр прислушивался только к советам собственной души.

Загрузка...