Полоумная карлица Bianca matta, которой пришлось, втиснувшись впереди Петра на краешек седла, перенести все тяготы перехода через высочайшие горы Европы, мокнуть под проливным дождем и стынуть под студеным ветром, не выдержала испытаний и умерла в Пассау, в гостинице «У трех рек», где путники остановились переночевать. Перед тем как отдать Богу душу, она ненадолго пришла в себя и в полубреду от высокой температуры, верная роли, которую играла всю свою жизнь — роли профессиональной идиотки, — обратившись к Петру, сидевшему у ее постели, произнесла всего несколько слов, совершенно лишенных смысла, то есть до того безумных, что не стоило бы о них и упоминать, если бы не то обстоятельство, что именно этим словам как раз из-за их бессмысленности и было суждено самым неблагоприятным образом повлиять на судьбы Европы, а тем самым — и всего человечества.
Так вот, блаженная Бьянка произнесла следующее:
— Любимый мой, мне известно, где нужно искать этот твой Камень.
Уже самое начало фразы звучало вопиющей неcyрaзнocтью, ибо столь неглубокое и непродолжительнoe знакомство явно не давало повода для такого нежного обращения.
Чтобы назвать человека любимым, мало просто обожать его, к тому же совсем короткое время. Любовь — такое странное, изменчивое и обманчивое чувство, что без благосклонности любимого в нем невозможно признаться, а Петр, разумеется, такой благосклонности не проявлял и проявить не мог, хоть Бьянка и провела в его объятиях прекраснейшие минуты своей жизни. (Прекраснейшими минутами ее жизни, разумеется, мы считаем те несколько блаженных дней, которые — пусть в непогодь и дождь — ей, отталкивающей уродке, довелось провести на коленях прекрасного рыцаря — возможность столь невыразимо приятная, неожиданная и не соответствующая общему стилю ее жизни, что она так-таки и не смогла ее пережить.) Ну ладно, предположим, что, произнеся это несуразное обращение, Бьянка весьма и весьма злоупотребила своим положением блаженной и юродивой, а может быть, попыталась извлечь хоть какую-то выгоду из того бесспорного факта, что дважды за последнее время спасала Петра от смерти; так или иначе, но, сколь бы ни была странна форма ее обращения к Петру Куканю, странность эта носила личный, интимный характер и для грядущей истории человечества не имела сколько-нибудь важного значения. Однако с остальной частью ее заявления дело обстояло совершенно иначе. Ничего личного здесь не было и в помине. Тут речь шла о чем-то таком, что касалось всего человечества. Употребив местоимение «твой», то есть «этот твой Камень», по-итальянски guesta tua Lapide, Бьянка ясно и недвусмысленно дала понять, что имеет в виду тот самый Камень, который создал отец Петра, пан Янек Кукань из Кукани, и который в таком случае принадлежит Петру по праву наследования, а нам уже известно, какой страшной разрушительной силой был наделен этот Камень; и если она сказала, что знает, где эту дьявольскую материю разыскать, то к этому приходилось отнестись серьезно — как к вести об адском пекле и истреблении всего живого; счастье еще, что от начала и до конца слова ее были просто-напросто полной бессмыслицей, — ведь нам как-никак известно, что Камень пана Янека в то время уже сгинул раз и навсегда, на веки вечные.
Однако Петр, который если что и знал о Камне, то далеко не так подробно, как наши читатели, невольно насторожил слух; хоть он и не верил или отказывался верить в провидческий дар особ, посещаемых темными силами, но не смог устоять перед искусительной мыслью, что ежели в словах Бьянки есть даже крупица правды, то хорошо бы хоть на краткий миг вернуть несчастную от преддверья смерти, из запредельного мира с его вечной тьмой, чтобы по движению немеющих губ уловить, что она там, в мрачной бездне, узнала. Да нет, невозможно, ведь такое бывает лишь в сказках. А ну как и в сказках такое бывает как раз потому, что нечто подобное сплошь да рядом случается в самой жизни? Как бы там ни было, дело было захватывающе интересное, и Петр, скрывая свое любопытство под снисходительно-иронической усмешкой, спросил:
— Правда, Бьянка? Ну-ка, ну-ка, где же это?
Ирония и недоверие рассердили Бьянку — и по праву.
— По-твоему, я только и делаю, что горожу всякий вздор! Хорошо, я унесу эту тайну с собой, осел ты упрямый, пусть Камень лежит, где лежал, до скончания века, раз ты, stupido [1], не готов хоть ненадолго оставить свою самонадеянность. Ладно, балбес, так и быть, я промолчу, если тебе милее голодать и шляться по свету вместо того, чтобы выслушать совет убогой Бьянки, которая беседовала с самим ангелом смерти!
Из выпученных глаз Бьянки, лихорадочно блестевших и казавшихся серебряными монетками, потоком хлынули слезы.
Петр почувствовал, что бледнеет, его охватило страстное желание заполучить Философский камень, который ему, наисправедливейшему, позволил бы стать повелителем мира; он вдруг понял, что подобное желание и впрямь могло свести с ума покойного императора.
— Не сердись, Бьянка, — взмолился он. — Хорошо, что ты знаешь о месте, где искать Камень; мне все равно, откуда тебе это известно, только откройся! Прошу! Что же поведал тебе ангел смерти?
Произнося это, он помимо воли умоляюще сложил руки, и Бьянка, заметив это, радостно рассмеялась.
— Да ведь Камень у вас, в Богемии, — объявила она. — И спрятан в замке, который прозывается «Serpente».
Петр молчал, разочарованный.
— Ну? — спросила блаженная. — Ты знаешь про этот замок?
— Не знаю, да и не могу знать, потому что замка под таким названием у нас и быть не может. Serpente — слово итальянское, а наши замки не носят итальянских названий. И даже если бы я перевел это итальянское слово на родной язык, то есть на язык жителей Богемии, все равно ничего бы не прояснилось. В Чехии нет замка под названием «Змея». Все это глупости, Бьянка, и бессмыслица.
— Не может быть, — прошептала блаженная. — Ангел смерти особо подчеркнул это слово, а ангел смерти не лжет. И в этом замке есть какая-то башня странного названия, по-итальянски что-то вроде «забвения», Dimenticanza.
Петр вздрогнул.
— Забвение?
— Да, вроде так и звучало иноземное название той башни, — подтвердила Бьянка.
— А не назывался ли тот замок на самом деле Српно, а не Serpente, как ты говоришь?
— Как-как?
— Српно.
Бьянка на минуту задумалась.
— Возможно, что и так. Вернее, я хотела сказать: именно так. Не Serpente, a Serpeno.
— Srpno, — поправил Петр.
— Я и говорю, Serpeno, — повторила блаженная Бьянка. — Под самым порогом у входа в ту башню Dimenticanza и спрятан твой Камень. Ну вот, теперь тебе все известно, а я чуть-чуть подремлю.
— Скажи, как выглядел ангел смерти?
— Никак, потому что там, где смерть, там ничего нет, — сказала Бьянка. — Так я вздремну. Что бы такое увидеть во сне?
— То, как ты с герцогиней Дианой гуляешь в замковом парке, — сказал Петр.
— К чертям герцогиню Диану, — ответила Бьянка. — Я знаю кой-чего получше, что стоит увидеть во сне, любимый.
Повторив ещё раз это неуместное слово, она уснула и вскоре испустила последний вздох; и на ее слабоумном личике слабоумной выглядела даже смерть.
Предсмертное вздорное бормотанье Бьянки разожгло в Петре любопытство настолько болезненное и надежды до того безумные, что парки, богини судьбы, приглядывавшие изредка за ходом жизни, ими предопределенным, пришли от этого в полное смятение: куда вдруг исчез — наверное, удивлялись они — его строгий вид скептика, верящего лишь показаниям собственных чувств и заключениям разума; куда же, о Бог громовержец, подевалась его великолепная внутренняя уравновешенность, та гармония, которой мы его наделили? Так, по нашим представлениям, удивлялись парки, — и были совершенно правы; молодому человеку хватило занятий на весь остаток пути, пока, бешено мчась от Пассау до Кремса, от Кремса до Вены, от Вены до Брно, от Брно до Табора, от Табора до Бенешова, от Бенешова к замку Српно, он не совладал, наконец, со своим безумным волнением и не стал снова тем Петром, каким был и каковым должен был быть, то есть хозяином своих поступков, чей разум всегда в согласии с совестью, кто никогда и ни от кого не ждет подсказок и советов.
«Скорее всего, когда я в Страмбе вздумал как-то раз повеселить скучавших дворян, мне не пришло в голову ничего лучшего, как рассказать историйку о моем заточении в Српно, а блаженная Бьянка историйку эту запомнила, так же как и все, что я впоследствии, когда бежал из Страмбы, рассказывал ей о Философском камне; потом в лихорадке она все перепутала; о каком-то там сверхъестественном знании, которое ей будто бы доступно, разумеется, не может быть и речи, потому что в жизни ничего подобного не бывает».
Так, все больше утверждаясь в своем мнении, убеждал себя Петр, пока мчался обратно той самой дорогой, по которой в прошлом году выступил завоевывать мир; его рассуждения были безупречны, ни к чему не придерешься. И даже тот факт, что первой целью его устремлений был именно Српновский замок, получил у него вполне разумное объяснение: это было единственное место в целом мире, которое он мог назвать если несвоим родным домом, поскольку никакого по-настоящему родного дома у него не было, то по крайней мере своим вторым домом, пристанищем душевного покоя и отдохновения, в чем Петр, хоть был он молод и упорен, нуждался более, чем в чем-либо другом. Только это ему было нужно, и ничего, ничего больше.
Пан Войти Куба из Сыхрова, српновский бургомистр, встретил Петра с такой радостью, что, кажется, не мог бы встретить с большей радостью и родного сына; он тут же велел подать вина, сушеных абрикосов, копченого сала и хлеба с солью, и — поскольку погода была дождливой и зябкой — разместился вместе с Петром у камина в living-room [2] Српновского замка.
— Понимаю, голубчик, что тебя гнетет, — произнес он с улыбкой всепрощения, заметив рассеянность Петра и его беспокойство. — Ты, конечно, поджидаешь, когда же, наконец, появится прелестное созданье женского пола, что тебе терло в бане спину, наша Барушка. Но в этом пункте я вынужден тебя огорчить, Барушки здесь уже нет, вышла замуж за какого-то богатого купца, который проезжал здесь, направляясь куда-то в южную Чехию.
— Славно устроилась наша Барушка, — сказал Петр. — Но чтобы быть искренним, пан Войти, я должен признаться, что о Барушке думал так же мало, как — судя по всему — и она обо мне; теперь меня занимает совсем другое. У меня есть к вам одна настоятельная просьба. Дело в том, что мой покойный батюшка тайком спрятал здесь нечто для меня крайне важное.
— А что это такое?
— Нечто очень ценное, — ответил Петр.
— А все-таки, что?
— Умоляю вас, пан Войти, не требуйте, чтобы я вам ответил. Обещаю, если найду, я тут же вам покажу.
— А если не найдешь, так и не скажешь, что искал?
— Скажу, — пообещал Петр.
— А почему бы не сказать прямо сейчас?
— Вот когда я вам расскажу, вы поймете, почему я не мог рассказать это сразу.
— А от кого тебе стало известно, что твой отец спрятал здесь какую-то драгоценность? — расспрашивал пан Войти.
Петр покраснел и, потупясь, ответил:
— И об этом я хотел бы пока умолчать.
— Ладно, ладно, пусть будет по-твоему, я же не какая-нибудь настырная баба, — согласился пан Войти. — Если бы я не знал, что ты парень порядочный и честный, эти твои церемонии и секреты показались бы мне крайне подозрительными. И хоть я охотно верю, что для такого поведения у тебя есть вполне убедительные и основательные доводы, скажу тебе прямо: все это — глупости и кто-то здорово тебя надул. Что бы ни было в той коробочке, или в воловьем роге, или в чем там еще — абсолютно исключено, чтобы твой почтенный отец спрятал это именно у нас. Да и когда же он мог это сделать? За время моей службы такого не происходило, потому как об этом я должен был бы знать, а во времена моего предшественника этого и вовсе не могло быть, потому как у такого прожженного негодяя, убийцы и вора твой почтенный отец не спрятал бы даже дохлой крысы, не то что таинственную вещицу с таким ценным содержимым. Да разве твой отец мог предполагать, что тебя заточат в Српно, что мы подружимся и что некоторое время спустя я позволю тебе искать здесь эти таинственные ценности? Так почему же, снова спрашиваю я себя, почему он выбрал, ausgerechnet [3] именно Српно? Не говори мне ничего о случайности, не то я осержусь. Тебе известно, сколько в Чехии замков? Нет, не известно, потому как их такое множество, что и сосчитать нельзя. По-твоему, отец выбрал Српно, но с таким же успехом он мог бы выбрать Карлштейн. Или, если угодно, Бездез. А не то — какая разница? — Кокоржин. Или же, если угодно, Тынец. А почему бы, черт меня побери, не Штернберк? А то, если пожелаешь, Збраслав. Или еще — хотелось бы мне знать, почему нет? — Мрач. Или, на доброе здоровье, Мельник. А то еще Добржиш, ничуть не хуже. Или — чего уж лучше — Кост. И так далее и так далее.
В таком духе пан Войти рассуждал довольно долго, и умно, и здраво, что ни слово — то перл мысли, предусмотрительности и зрелого опыта, и только когда заметил, что лицо Петра перекосилось то ли от скуки, то ли от отчаяния, остановил поток своих неопровержимых доводов и уже спокойно спросил:
— А где эта твоя проклятая штука с весьма ценным содержимым может у нас быть спрятана, как по по-твоему? Можешь ты мне хоть это сказать?
— Под порогом двери, ведущей в башню «Забвение» — ответил Петр. — Дорогой пан Войти, из всего, что вы мне наговорили, я принял к сведению лишь ваше обещание позволить мне поискать эту штуку с очень ценным содержимым. Очень вас прошу, не будем медлить, не стоит терять время.
— Погоди, мне нужно все как следует взвесить, — сказал пан Войти, раскуривая трубочку. — Твои последние слова кажутся мне еще одной тяжкой бессмыслицей. О какой двери в башню «Забвение» ты говоришь? В «Забвении» ведь нет ничего, что можно назвать входом, в нее попадаешь через дыру, которая проделана высоко над землей, так что приходится приставлять лестницу.
— Все это мне прекрасно известно, — сказал Петр. — Жаль только, что дыра, о которой мы говорим, скрыта за железной дверцей. Очень прошу, не доводите меня до сумасшествия, чтоб я не попытался выломать эту дверцу голыми руками.
Пан Войти, насупившись, еще какое-то время пребывал в раздумье, пуская дым, и только потом, окончательно убедившись, что с Петром совершенно невозможно договориться разумно, вздохнул и, опираясь руками о скрипящий и потрескивающий стол, поднял свое мощное тело.
— Ну что ж, кто хочет идти неведомо куда — пусть идет, — сказал он. — Потому как — насколько я тебя знаю — ты не дашь мне покоя и не перестанешь злиться, пока собственными глазами не убедишься, что там ничего нет, а до тех пор нам не удастся ни выпить как следует, ни поговорить.
После этого оставалось лишь достать ключ и палицу, долото и лесенку, по которой в мрачные времена предшественника пана Войти палач со своими подручными поднимал осужденных на высокий первый этаж башни «Забвение», чтобы спустить их оттуда в гладоморню, выдолбленную в ее основании; и когда все было подготовлено, на подворье под башней собралась тьма-тьмущая замкового простонародья, любопытствовавшего, что же теперь будет — ведь в башню «Забвение», проклятую и проклинаемую, уже по крайней мере два года никто не входил, и всяк огибал ее стороной с отвращением и страхом. Поднимаясь наверх по лесенке вместе с паном Войти, который при всем своем неверии непременно хотел присутствовать при поисках клада, Петр с растущим смущением думал о том, что если его отец и впрямь избрал «Забвение» тайником для своего Философского камня, то решение это было достаточно странным, ибо трудно подыскать место менее защищенное от любопытствующих глаз: шпанская муха, попавшая в свежесваренную манную кашу, и та не могла быть заметнее для взгляда, чем пан Янек, когда он пробирался этим путем, чтобы тайком спрятать Философский камень там, где его не отыскать никому и никогда, как выразился он в день своей смерти.
Когда пан Войти отомкнул тяжелый замок и открыл дверь, из башни пахнуло трупным смрадом, исходившим из-под каменной крышки, которой была прикрыта гладоморня.
— Как только я заступил на свою должность, — сказал пан Войти (Петр тем временем подсунул под дубовый порог долото и начал бить по нему палицей), — я почел своей обязанностью вычистить эту дыру, собрать все кости и захоронить их на веки вечные, однако во всей Српновской округе не нашлось ни одного желающего взяться за эту мерзкую работу, а заставлять кого-то насильно мне не хотелось… Гопля! — воскликнул он, когда источенный червями порог раскрошился. — Так что там у нас?
— Ровным счетом ничего, — с улыбкой ответил Петр, отламывая кусок трухлявого дерева.
Под порогом действительно не оказалось ничего, кроме гладко отполированной поверхности слежавшегося песчаника.
— Разочарование? — переспросил Петр, когда чуть позднее снова сидел с паном Войти, к бесконечному удовольствию последнего, в living-room Српновского замка за бокалом вина, подле камина, где полыхало несколько буковых поленьев. — Что такое разочарование? Чувство человека, больно уязвленного тем, что реальность, с которой он столкнулся, оказалась не такой, как он бы того желал. И все-таки это замечательно, что реальная жизнь поступает по собственному усмотрению и на свой собственный страх и риск, ей совершенно безразлично, чего мы от нее ожидаем, чихать она хотела на наши стремления и надежды! Поэтому разочарование — это нечто совершенно непонятное и чуждое мудрому, философски настроенному человеку, и вы, пан Войти очень обидели бы меня, если бы сочли неискренней мою счастливую улыбку, после того как обнаружилось, что под порогом башни «Забвение» нет ничего, что я рассчитывал найти. Видите, насколько я далек от того, чтобы приходить в отчаяние, напротив, я с удовольствием пью за свой успешный провал, хотя этот жест абсолютно излишен, трудно ведь представить себе провал более совершенный и полный, чем тот, что я только-только пережил.
И подняв оловянную кружку, он жадно приник к ней губами.
— Только не богохульствуй, и да пусть в жизни твоей не случится ничего хуже этого, — проговорил пан Войти. — А хлестать вино так, как делаешь ты, не годится, вино нужно тянуть помаленьку; я вижу, ты пьешь с отчаяния, и мне это неприятно, я этого не люблю. Так, черт побери, узнаю я, наконец, что за бесценную вещь ты искал?
— Отчего вы спрашиваете, ведь вы давно все уже знаете? Какой предмет на свете столь редкостен и желанен, что в поисках его император чуть не разрушил храм святого Вита на Градчанах? Какая вещь столь коварна и опасна, что мой отец, боясь отдать ее в плохие руки, лишил себя жизни?
— Философский камень? — смущенно и растерянно спросил пан Войти.
— Вот именно. Философский камень, — ответил Петр.
— Но, голубчик, дорогой мой, разве ты сам не твердил в свое время, разумеется, с надлежащим почтением, что отец твой был просто одержимый? — спросил пан Войти.
— Вполне возможно, что я так выразился, — ответил Петр. — Однако есть одержимость и одержимость. Можно быть одержимым правдой, а можно быть одержимым ложью; первая одержимость достойна восхищения и преклонений, а вторая ведет прямехонько в ад. Мой отец был одержим правдой. Философский камень — не фантазия, не вымысел, Философский камень существует, и мой отец — его создатель. Я собственными глазами видел, как ничтожной крупинки Философского камня оказалось достаточно, чтобы превратить грубый свинец в чистое золото или в нечто, от золота совершенно неотличимое. А если отец «в том пункте» не ошибался, то почему не предположить, что он был прав и в том, что Философский камень сам по себе наделен безграничной потенцией добра и зла, силой божественной и дьявольской, светом и тьмой; если это и впрямь так, я не могу остеречься от следующей догадки: что эту дьявольски божественную материю — коль скоро она уже существует, коль скоро занимает на этом свете свое место как материя между материями — не так просто и подавить, сделать так, чтобы ее как бы не было, она все равно отыщет путь к человеческому сознанию, чтобы совершить свое дело. Дело проклятия и разрушения, если станет собственностью хищного себялюбца, дело благословения и спасения, если очутится в руках правдолюбца, проще говоря: в моих руках.
— Что-то не пойму я тебя, скорее всего ты выпил больше, чем тебе положено, и теперь городишь всякий вздор, с пятого на десятое, — сказал пан Войти. — Можно подумать, будто ты уже держал Философский камень в своих справедливых руках; так где же он?
— У меня его нет, и в этом как раз и есть причина того, отчего я говорю больше, чем приличествует, пью больше, чем мне положено, и притворяюсь веселым и радостным, меж тем как все во мне разрывается от жалости и возмущения; впервые в жизни сожалею о том, что в целом мире нет ничего, что я мог бы назвать своим, потому как мне хотелось бы крушить, ломать и корежить, а у меня нет ничего, что я мог бы крушить, ломать и корежить, особенно тут, в гостях у вас, пан Войти, который ни за что не в ответе.
— Вот, на тебе! — проговорил пан Войти и протянул Петру подкову, которая на счастье и красоты ради висела на фризе камина.
— Ее нужно перекусить или сломать? — спросил Петр.
— Довольно, если переломишь, — сказал пан Войти. Петр сломал подкову, словно она была пряничная, но когда попытался разломить, как бывало, половинки, то не смог, как ни старался, хотя от напряжения у него свело судорогой скулы, так что он не мог раскрыть рта.
— Никуда не гожусь, — бросил он, когда судорога отпустила. — Мне нет и двадцати, а я уже старик, дряхлый и глупый.
— Не суди себя так строго, — проговорил пан Войти. — Лучше ответь мне, отчего ты искал тот камень под порогом башни «Забвение»? Кто тебя надоумил?
— Одна умирающая девушка, карлица и блаженная, чьи фантазии я принимал за волеизъявление глубинных сил, переданное через ее посредничество из загробного мира, — произнес Петр таким естественным тоном, словно объявлял, что дуб прочнее березы.
Пан Войти некоторое время молчал, тупо уставясь в пустоту.
— Ну, разумеется, — наконец, отозвался он. — Здорово тебе досталось, голубчик, правда? А где ты потерял безымянный палец левой руки, какой злодей его у тебя отхватил?
— Вы думаете, что я спятил, — проговорил Петр.
— Куда там, вовсе нет, — возразил пан Войти. — Скорее, это я спятил, потому как верю, что когда чешется левая ладонь, это к деньгам, а когда правая, то наоборот. Но разве не безумцы те, кто верит в колдуний?
— Конечно, безумцы, — сказал Петр.
— А ты, верящий в волеизъявления подземных сил, разве ты не безумец?
— Богородица, — ответил Петр, — вызывает благоговение у верующих и почитание церкви, и никому в голову не приходит усомниться в ее здравом рассудке, хотя она и поверила ангелу, возвестившему о чудесном зачатии.
— У Девы Марии все так и сбылось, — подтвердил пан Войти, — она и впрямь чудесно зачала и родила мальчика, в то время как ты под порогом башни «Забвение» нашел, прошу прощения, одно дерьмо.
Петр опустил голову.
— Да, именно так, милый пан Войти, моему безумию нет оправдания. Мой дух, — если можно этот призрачный куриный пук, что по сей день живет в моем теле, назвать духом, — был объят мраком и тьмой, а потому с любопытством воспринял слова Бьянки, пренебрегши простым и потому вроде как скучным объяснением; оно, разумеется, также мелькало у меня в голове, но тускло и непритязательно, будто плохой актер, который, что бы ни делал, как бы надрывно ни декламировал, сколько бы ни вращал глазами, ни размахивал руками — все равно не сможет убедить зрителей в правдивости слов, которые драматург вложил в его уста; выражаясь короче и проще: в том, что Бьянка бредила о Философском камне, виноват я сам, увлекший ее рассказами, которые запали ей в душу.
— Бьянка — это та самая твоя умирающая девушка, карлица и блаженная? — строго спросил пан Войти. Петр кивнул.
— A о нашем замке и «Забвении» ты ей рассказывал?
— Так чтобы прямо — нет, — ответил Петр. — Но в ее присутствии, может, что-то и говорил. Я не помню этого, но вполне возможно.
— Вполне возможно, — повторил пан Войти. — Почему же ты ищешь сверхъестественное объяснение там, где естественное объяснение так и просится в руки? Разве не ты убеждал меня, что человек должен прежде всего верить разуму? Говорил или не говорил?
— Говорил, — ответил Петр. — Но я говорил и другое, и вам даже захотелось записать это себе в книжечку: что человек — это такая тварь, в которой никогда не разберешься.
Петр пробыл в Српно еще несколько дней, чтобы набраться сил перед новой дорогой: он задумал предложить свои рыцарские услуги кому-нибудь из воинственных и богатых чешских господ и на том завершить свою карьеру спасителя и преобразователя рода человеческого. Он искренне и честно старался уверить себя, будто живет в Српно исключительно ради отдыха — это ему на самом деле было крайне необходимо, — и поэтому всячески пытался подавить все еще теплившуюся в глубинах подсознания тайную надежду, что наперекор изначальному фиаско связь между бредовым бормотаньем умирающей Бьянки, уже близкой загробному миру, и Српновским замком еще как-нибудь да проявится. Рухнет, например, на первое подворье Српновского замка под входом в «Забвение» тело мертвой черной птицы, несущей в зобу послание из иного мира, начертанное магическими знаками на перепонке крыла летучей мыши: «Философский камень спрятан там-то и там-то». И чем призрачней были его надежды, тем горше становилось отчаяние. И вот однажды, одним беспросветно-дождливым днем — в позднейших воспоминаниях он приукрасил это событие фантастической выдумкой, будто на этот шаг толкнула его не только скука от зарядившего на целый день дождя, но и некий внутренний глас, — он заглянул в библиотеку Српновского замка, которую некогда, в пору своего заточения, с немалой пользой для себя привел в порядок, и невольно потянулся к рукописному, то есть переписанному от руки, тому «Воспоминаний» Бенвенуто Челлини, которые и прежде читал с немалым удовольствием. Просматривая приключения авантюриста — золотых дел мастера, Петр снова дошел до места, где Челлини получает от герцога Лессандра знаменитую пищаль Броккардо, и тут вспомнил о том, о чем ему нужно было вспомнить давным-давно, а именно: что эта пищаль, сильно искореженная, до сих пор приторочена к его седлу и нуждается в починке, а точнее говоря — в замене ствола. Это уже будет не та тонкая и филигранная работа, как прежде, рассуждал Петр по пути в конюшню, не будет у ружья тех чудесных свойств, которые придал ему мой отец, но и в таком виде оно еще может сослужить добрую службу.
Некоторое время спустя, когда Петр развернул полотно, в котором лежала славная, многострадальная пищаль Броккардо, ему бросились в глаза некоторые странности, прежде им не замеченные, — например, то, что ружье, надломившись, как обычно, у шейки цевья, треснуло не в самом узком, то есть самом чувствительном месте, а чуть пониже, в части куда более крепкой и прочной, и что поверхность слома не гладкая, а шероховатая, словно получила вмятину от соприкосновения с каким-то примитивным столярным инструментом вроде долота или буравчика. Если только эта странная вмятина не возникла сразу после того, как приклад сломался и отвалился — что по зрелом размышлении представлялось невозможным, — то, значит, он с самого начала имел выемку, скрытую под металлической накладкой, и углубление, представшее взгляду Петра, как-то было связано с этой выемкой.
Несколько минут спустя Петр, очень бледный, нашел пана Войти, чтобы с ним распрощаться. Пан Войти, уже давно подозревавший, что его молодой друг не в своем уме, нисколько этому не удивился.
— Что все-таки произошло? Ты отыскал Философский камень?
— Не отыскал, но знаю, где его спрятал мой отец, — сказал Петр. — Ах, пан Войти, бывают преступления такие ужасные, что их невозможно оправдать, даже если тот, кто их совершил, не ведал, что творит. Мой отец спрятал свой Камень в полом прикладе редкостной старинной пищали, которую я возил с собою повсюду и с которой охотился на зайцев. Я знал, что она довольно долго находилась в мастерской у моего отца, но не сделал отсюда никаких выводов, мне это даже в голову не приходило. Если бы я был на месте отца и хотел получше спрятать Философский камень, разве не нашел бы я тайника надежнее, чем приклад пищали, принадлежавшей хозяину моего сына? И случилось так, что ружье — надежда рода человеческого — болталось у меня на плече, а я снимал и швырял его, как швыряют шляпу или плащ. Как только не отсохла у меня рука, когда я выбросил приклад пищали прямо на дорогу сразу же за крепостными валами Страмбы? Почему мысль о том, где мой отец мог спрятать свой клад, осенила меня только теперь, когда клад утерян?
Успокаивая Петра, пан Войти высказал разумное предположение, что, очевидно, это не более чем фантастическая догадка по поводу вещи еще более фантастической, однако Петр его не слушал.
— Но почему все случилось именно так? Неужто и на самом деле всему конец? А может, блаженная Бьянка в своем бреду вместо того, чтобы пoслать меня сразу туда, где я мог найти Философский камень, отправила меня в Српно как раз затем, чтоб я доказал свою готовность идти до конца в достижении своей цели? Не взирают ли теперь на меня все боги Олимпа и не держат ли между собою пари насчет того, достанет ли у меня сил не мешкая отправиться туда, откуда пришел, и попытаться спасти то, что еще можно спасти?
Петр сел на коня и выступил в новый поход — во имя второй попытки завоевать мир.
Этот второй поход не стоит описывать с той основательностью, с которой в предыдущем повествовании мы проследили за первым, — и мы вообще не будем его описывать. Скажем только, что последнюю, то есть итальянскую, часть пути Петр, опасаясь быть замеченным, на этот раз совершил не по суше, а по морю, нанявшись в Венеции — когда у него уже не осталось ни гроша — на грузовое судно, поставлявшее Франции военное снаряжение. Первую остановку предполагалось сделать не скоро, только в южноитальянском городе Бари, но Петр покинул корабль много раньше: когда судно приближалось к Римини, он прыгнул в воду и, не замечая акул, круживших поблизости, счастливо доплыл до берега. Не прошли даром уроки, которые когда-то давно преподал ему в водах Влтавы незабвенный приятель Франта, сын побродяжки Ажзавтрадомой.
Из Римини, мокрый, продрогший и такой страшный с виду, что от него шарахались даже бродяги, Петр добрался до перекрестка двух дорог, одна из которых, как уже отмечалось, ведет к Перудже, а другая сворачивает к Страмбе. После пятичасовой быстрой ходьбы вверх по холму он добрался до этой развилки, откуда медленно и осторожно стал подбираться к Страмбе.
Он направлялся к страмбским воротам degli Angeli, к часовне святой Екатерины, куда двадцать пятого ноября каждого года устремлялись бесчисленные процессии верующих. Через них он последний раз бежал из Страмбы, и где-то тут, именно тут, вблизи часовни, выбросил сломанный приклад; и вот теперь, когда Петр свернул с дороги, чтобы не попасться на глаза проезжавшему на осле монаху, он увидал этот приклад, который торчал в русле пересохшего ручья, зацепившись за овальный камень; приклад был заляпан грязью и нечистотами, выцвел и обветшал. Но когда Петр поднял его и со всевозможной осторожностью очистил от нечистот и земли, в глубине выемки он обнаружил еще такое количество великолепного рубиново-красного порошка с перламутровым отливом, что мог бы купить за него, будь эти ценности в продаже, покой, благосостояние и счастье для двух-трех поколений рода человеческого, чтобы люди успели привыкнуть к своему состоянию мира, благополучия и счастья и уже никогда не захотели жить иначе.