И хотя Петр, исповедовавший, как сказано, libега arbitria, то есть свободу человеческой воли, не признавал в своем мире ничего, что можно было бы назвать «бродячим сюжетом», и, значит, не видел никакой симметричной связи меж своей триумфальной аудиенцией у главы христианства, папы, состоявшейся около шести лет назад, и не менее победоносной аудиенцией у главы противников христианства, турецкого султана, он не сомневался, что событие, происшедшее тогда, на свой манер повторится и на этот раз. Властители, чересчур могущественные и чересчур одинокие в своем исключительном положении, легко загораются и воодушевляются, благодарные кому угодно, кто смог увлечь их, вырвав из оцепенения и скуки государственных занятий, но столь же быстро охладевают и отрезвляются. И если несколько лет тому назад папа сперва осыпал Петра своими милостями, а назавтра, опомнившись, нашел дипломатический способ эти милости сократить настолько, что по сути все забрал обратно, то можно было ожидать, что так же поведет себя и султан.
Того же мнения придерживался и историограф Хамди-эфенди, в скромный дом которого, к его прелестной черноволосой дочери, Петр вернулся сразу же после окончания аудиенции у Того, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. Ученый историограф считал, что высокий сан, в который посвящен его зять, — слишком неожиданный, ни с чем не сообразный, несуразный и слишком рискованный, чтобы можно было принимать его всерьез и со всей ответственностью. И что Петр вел себя неправильно, когда перед султаном дал волю своему невоздержанному языку и не последовал примеру своего тестя Хамди, который взвешивал каждое слово и предпочитал молчать, лишь бы не произнести ничего, о чем позже мог бы пожалеть, хотя, понятно, и у него с языка тоже готова была сорваться и остроумная реплика, и убедительный аргумент. Он, Хамди, просто цепенел, когда Петр подносил сюрпризы и атаковал Повелителя своими безумными идеями, неслыханными подтасовками и ересью. Так, например, когда Петр заявил, что не верит в Бога, Хамди просто почувствовал, как у него на голове под напором вставших дыбом волос буквально поднимается тюрбан. Хотя султан, да воздается за это Аллаху, и дал себя ошеломить безумной Петровой тарабарщиной и в ослеплении своем невероятно его превознес, но нельзя предвидеть, чем это кончится и что произойдет, когда мысли в его голове улягутся, выстроятся в привычном порядке, а главное — в этом самая большая опасность — когда внимание его привлекут разнотолки ревнивых и завистливых придворных, которые пасутся вблизи него и кому сногсшибательный успех Петра буквально не дает спать. Сам он, Хамди-эфенди, от всего этого испытывает такой страх, что в животе у него кишки закручиваются, извиваясь, словно клубок змей, и он мог бы — пусть многоуважаемый зять ему в том поверит — подкрепить свои неприятные — ощущения и мрачные настроения множеством исторических примеров.
Пессимизм ученого историографа, окрашенный наивно скрываемой завистью к успеху зятя и стыдом за собственную робость, был, возможно, и преувеличен, однако Петр, который при своем знании мира и людей мог бы подняться над такими пустяками, принимал укоры тестя не без раздражения, поскольку считал неприличным, если не бесчестным, для пожилого человека так спокойно, как ни в чем не бывало, забывать о том, что если бы Петр не вел себя перед султаном подобным образом, то сейчас оба они, тесть и зять, возможно, умирали бы на колу долгой и мучительной смертью.
А маленькая Лейла — что бы ни пророчил ее хлопотливый папенька — не сводила с Петра своих черных, словно бесконечная ночь, очей, выражавших страстную преданность и безудержное восхищение: она очень хорошо знала — одна пташка-щебетунья принесла ей в клювике весть, — что перед властителем Петр не оробел, вел себя не безрассудно, как того хотел ученый Хамди-эфенди, а блестяще-остроумно и что, напротив, неловко и неумно проявил себя ее папенька, и она так гордилась своим мужем, что ее маленькие груди трепетали, как после стремительного бега, а лицо Петра пред ее взором расплывалось и таяло, затуманенное слезами восхищения и горделивого счастья.
Однако очень скоро подтвердилось, что Хамди-эфенди хорошо знал, что говорит, ибо некоторое время спустя после последней молитвы, которую он и Лейла совершили с надлежащим тщанием и полнотой, тогда как Петр угрюмо удалился в свой рабочий кабинет, чтобы там побеседовать со своим богом Пантарэем — так вот, после последней молитвы, когда небо на западе давно погасло и все собаки на обоих берегах Босфора слили свои голоса в одной протяжной и непрерывной элегии завываний, лая и тявканья, к дому Хамди-эфенди маршем подошел отряд янычар с бунчуками и факелами. В столь позднее время они выглядели необыкновенно могучими, поскольку, во-первых, на службу в серале отбирали самых рослых верзил, а во-вторых, на головах они носили высокие шапки, украшенные лентами, спускавшимися по спине чуть ли не до пояса. А когда их предводитель начал молотить в дверь своим здоровенным кулаком, Хамди-эфенди прошептал посиневшими от страха губами:
— Вот оно, начинается.
И самолично пошел им отворить, не дожидаясь привратника, который забрался в укромный уголок и, без сомнения, уже спал крепким сном.
Предводитель, чье звание обозначалось серебряным бантиком, прикрепленным к феске посредине лба, на вопрос Хамди, чего ему угодно, ответил, что желает говорить с Абдуллой. Так он и выразился — с Абдуллой, не с рабом Абдуллой, не с Абдуллой-беем, как Владыка Владык нынче раз или два назвал Петра, а просто с Абдуллой — и все, точка. Это прозвучало так сухо и неприязненно, что Хамди не сдержался и задал вопрос:
— С моим зятем Абдуллой?
Предводитель расхохотался грубым янычарским смехом.
— Ишь ты, с твоим зятем! По-твоему, все, и даже я при моей высокой должности, должны знать твои семейные дела? Мне приказано поговорить с Абдуллой, который живет в этом доме и кого наместник Бога на земле сегодня утром лично допрашивал. Вот его и приведи, да побыстрей, если не желаешь сюрпризов, которыми я в своем высоком чине вместе со своими помощниками могу тебя осчастливить.
— Я здесь, — неожиданно прозвучал голос, как уже один раз случилось в этом доме, и из тьмы коридора появился Петр, направлявшийся к открытой входной двери, освещенной факелами янычар. — Чего тебе нужно? Наверное, стряслось что-то важное, если при своей высокой должности вы обременили себя ночным визитом ко мне?
И тут случилось нечто очень странное: в тот момент, когда Петр выступил из темноты и появился в дверях, озаренный светом пылающих факелов, предводитель янычар сунул бунчук под мышку и освободившейся рукой схватил себя за нос; то же самое проделали его подручные, простые солдаты без бантика на лбу.
— У тебя халат Его Величества, — проговорил он гнусаво, как говорят, когда заложен нос. — Отдай его мне, я сам отнесу халат Его Величеству обратно, раньше чем ты сотворишь с ним что-нибудь скверное.
— Таков приказ Его Величества? — спросил Петр.
— Это не твое дело, — прогнусавил в ответ предводитель. — Мое звание достаточно высоко, чтобы без лишних церемоний и расспросов я мог поступить так, как приказал: отдай халат султана.
— Не раньше, чем ты объяснишь, отчего вы все держитесь за носы, — сказал Петр.
— Наверное, потому, что здесь воняет. И в самом деле, вонь страшная, как будто кто-то только сейчас вылезиз сточной канавы, — заявил предводитель янычар, и его подчиненные одобрили этот ответ грубым янычарским хохотом, именно таким, каким заливались одичалые солдаты при захвате города, когда кидали в костры живых младенцев, и предводитель хохотал вместе с ними. Но не долго, потому что Петр поднес ему такую понюшку, что у того сразу из обеих ноздрей кровь хлынула струёй.
— Это чтоб у тебя, жук навозный, была настоящая причина держаться за нос, — проговорил он; меж тем как предводитель янычар, отфыркиваясь и захлебываясь собственной кровью, медленно опускался на колени в дорожную пыль. — А с вами что, молодцы? — обратился Петр к солдатам, которые уже не гоготали, а лишь глухо ворчали, отступая под его взглядом. — Желаете, чтоб и вас так погладили? Если нет, так оставьте нас в покое и убирайтесь прочь! Халат я верну Его Величеству собственноручно, как собственноручно его и взял.
— Это тебе дорого обойдется! — злобно прошамкал предводитель янычар разбитыми в кровь губами. — За это ты еще свое получишь, помойная крыса!
Петр меж тем захлопнул двери и задвинул засов.
— Ничего страшного, — сказал он тестю, который, ни жив ни мертв от страха, рвал на себе волосы и сетовал, что из-за безумной нерассудительности Петра теперь уже точно конец всем надеждам и упованиям, только и остается что умереть, потому как янычары такого оскорбления не снесут, вернутся с подкреплением, и его, Хамди, так же как и Лейлу, а главное, Петра — растерзают в клочья.
— Ничего страшного, — повторил Петр в ответ на стенания старца, — всего-навсего неумелая попытка втравить меня в такую заварушку, из которой мне не помог бы выбраться ни перстень Борджа, ни цитаты из Философа насчет сущности и случайности. Потому что если бы я отдал им халат султана, они бы его присвоили, бриллианты поделили между собой и — пиши пропало, а я потом объясняй, — куда подевалось султанское одеянье? А что до того, вернутся ли они еще сегодня с подкреплением — растерзать нас, этого вы, папенька, не опасайтесь, потому что хоть положение мое при дворе, кажется, сильно пошатнулось, я все еще носитель титула «Ученость Его Величества», а в привычках всех великих самодержцев — не спешить с отменой своих решений; они предпочитают всячески изворачиваться и вилять, лишь бы не дать повода для разговоров, будто они не ведают, что творят, и слово их не имеет ни малейшей цены и значения. Из этого ясно, что на сегодняшнюю ночь можно выбросить из головы все заботы и отложить их на завтра.
Сказав так, Петр ушел со своей женой Лейлой в спальню и — по выражению второй, серебристо-седой бабы-бабарихи — усердно там трудился и провел столь добрую работу, что профессиональное заключение первой — белой — бабарихи, будто Лейла еще недавно была девушкой, с каждой секундой окончательно теряло смысл. Наконец Лейла, утомленная и изнемогшая от наслаждения и счастья, с ощущением сладкой и полной расслабленности, когда кажется, будто тела уже нет, ибо каждая частичка молодого существа была удовлетворена и не знала, чего еще желать, — погладила Петра по волосам и прошептала:
— Ах, ты мой сокол.
И он ответил:
— Я не сокол. Но не исключено, что скоро им стану.
Это древнетурецкое выражение означает, как мы помним, «уход в вечность». Но Лейла, представительница молодой генерации и не слишком образованная, как все женщины в тогдашней Турции, не знала этой прекрасной старой идиомы и потому в своем некритическом восхищении Петром, заведомо убежденная, что для него нет ничего невозможного, сказала:
— Конечно, я в этом не сомневаюсь.
Назавтра, после первой молитвы, в правительственном здании сераля должно было состояться Высочайшее собрание Совета, и историограф Хамди-эфенди, скромный ученый, отправился туда пешком; молодой зять сопровождал его, чтобы вернуть халат Тому, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, точнее говоря, он выдумал этот предлог для того, чтобы проникнуть на заседание Совета и защитить себя, а заодно разведать обстановку и заставить замолчать своих недругов, ибо титул «Ученость Его Величества» был до такой степени неопределенным, а его обязанности и права настолько смутны, что даже оставалось неясным, смеет ли он принимать участие в Высоких заседаниях, хотя бы как последний среди чаушей, которым, как известно, позволялось лишь слушать и изредка сопровождать султановы изречения странным возгласом «бак!».
Дойдя до сераля, они убедились, что, судя по всему, совещание уже началось, потому как охранники визирей слонялись без дела по Двору блаженства; от внимания Петра не ускользнуло, что, завидев его и Хамди, они ничуть не присмирели, а, напротив, нахально пяля глаза и подталкивая друг друга локтями, раззявили распухшие губы, а страж главного входа на вопрос Хамди ответил: да, Его Величество будто бы пожелали, чтоб Совет собрался сегодня несколько раньше обычного, поскольку на повестке дня вопросы чрезвычайно важные и многочисленные и решение их не терпит отлагательств.
Это тоже ничего хорошего не предвещало, и ученый историк настолько был сокрушен, что не совладал с собой и, к немалой потехе охранников, томившихся во дворе, схватился за голову, точнее — за овальный край своего тюрбана.
— А мне ничего не сказали! Мне не сказали ничего! — простонал он и взбежал по лестницеиз черного мрамора так проворно, что подол его черного халата обвился вокруг лодыжек сухоньких поспешающих ног.
Петр двинулся за ним следом, но караульщик преградил ему путь:
— А ты куда, приятель? — спросил он. Такое обращение было оскорбительно слышать человеку, который неполных двенадцать часов назад был одарен — по собственным словам султана — самой высокой из почестей, какими Владыка Двух Святых Городов располагает, что уже говорило о многом, однако Петр прекрасно понимал, насколько трудно его положение, чтоб обращать внимание на подобные мелочи. Отогнув угол полотна, в которое был завернут халат султана — Петр нес его, перебросив через руку, — и поиграв на лице стражника блеском драгоценных каменьев, которыми было усыпано царственное одеяние, Петр коротко сказал:
— Я иду вернуть халат Его Величеству, и ты, раб, не смеешь мне чинить препятствия.
Этого оказалось достаточно, стражник отступил, но Петр — черт его дернул! — не удовольствовался частичным успехом и загремел:
— Что ж ты, пес, не падаешь на колени перед халатом Его Величества?
Стражник, оторопев, рухнул на колени.
— Теперь целуй пыль земли, — продолжал Петр, все более возвышая голос.
Стражник поцеловал пыль земли.
— Я еще поговорю с тобой, прислужник, — посулилПетр, уже не спеша и с достоинством поднимаясь по лестнице. Довольно было косого взгляда, чтоб убедиться — охранники на Дворе блаженства уже не ухмыляются скотски-наглой усмешкой, а таращат на него округлившиеся глаза изумленных телят и уже не слоняются по двору, а застыли на месте, словно пораженные нежданным явлением двухвостой кометы. Это были пустяки, абсолютная чепуха в сравнении с теми трудностями, которые — как он понимал — ему предстояло преодолеть, но Петр обрадовался, настроение его улучшилось, прибавилось уверенности в себе.
Однако его подстерегала новая неожиданность. Не освещенная сейчас парадная лестница подводила к сложному переплетению не менее темных коридорчиков и комнатушек, проходов, ступенек и ниш. Миновав четыре Залы Сокровищ, запертых на замок, ибо входить туда имел право лишь сам султан и высокопоставленные лица — все они теперь заседали на совещании, — Петр очутился в лабиринте бессмысленных архитектурных затей и просчетов, плодившихся, нагромождавшихся и видоизменявшихся, надо думать, в течение многих десятилетий, и, не найдя выхода, вскоре безнадежно заблудился. И вот, когда Петр шел, напрягая слух, и вроде бы уже заслышал людские голоса, — внезапно откуда-то справа, со стороны маленькой, строго квадратной комнатки, посредине которой стоял низкий, тоже безупречно квадратный стол, очевидно, византийской работы, ибо на его крышке, изукрашенной потрескавшейся инкрустацией, было выложено бледное и строгое лицо святой царицы Теодоры, обрамленное высоким нимбом, — кто-то потянул за кончик султанова халата, и, отшатнувшись, Петр увидел то, что меньше всего рассчитывал тут увидеть и что менее всего на свете увидеть желал, а именно: кошачий блеск огромных, устремленных на него глаз слабоумного брата султана Мустафы, который сидел на полу под столом, поджав под себя левую ногу и опираясь на вытянутую правую руку.
— Бак! — сказал Петр. — Вы испугали меня, принц.
— Я знал, что ты здесь пройдешь, потому что всякий заплутавший в этом обезьяньем доме избирает этот путь, — сказал Мустафа и протянул Петру небольшой граненый флакон, который держал в правой руке. — Это для тебя.
— Что это? — спросил Петр.
— Вода, — ответил слабоумный принц. — Чистая вода, и больше ничего. У вас ведь крестят водой, а? Ты сам говорил.
— Да, — подтвердил Петр с некоторым сомнением в голосе. — У нас крестят водой.
— Тогда окрести меня, — попросил Мустафа. Петр был так удивлен, что не смог выговорить даже чего-нибудь вроде «это вы серьезно, шахзаде?», и, держа флакон в руке, уставился на принца неподвижным взглядом, не зная, что и думать.
— Ну как, окрестишь или нет? — нетерпеливо проговорил Мустафа, выползая из-под стола на тощей заднице. — Окрести!
— Наверное, это несерьезно, принц? — усомнился Петр.
— Это очень серьезно, — ответил Мустафа. — Я ведь вовсе не сумасшедший, ты это понял?
— Конечно, не сумасшедший, принц, — учтиво ответил Петр, как ответил бы любому другому безумцу, который, разумеется, не считает себя больным.
— Я только прикидываюсь безумцем, ведь если бы я не притворялся, брату не оставалось бы ничего другого, как повелеть меня казнить, и даже если бы он сам не хотел меня убить, Черногорец заставил бы его это сделать.
— Какой еще Черногорец? — удивилсяПетр.
— Ну, Черногорец, мы все его так зовем, предводитель янычар, Исмаил-ага. Вчера, когда братец облачил тебя в свой халат, по сералю разнеслось, что в нашей империи объявился новый правитель, а именно — ты, я сказал себе: пустозвонство, ведь настоящий правитель у нас в империи — Черногорец, а он не любит, чтоб кто-нибудь совал нос в его дела, и не потерпит конкурента.
— Я полагал, что самая могущественная личность в империи — султан, — сказал Петр.
— В зависимости от того, какой султан, насколько крепка у него рука, — сказал принц. — Конечно, о Мехмеде Завоевателе можно сказать, что он был самым могущественным человеком в государстве. Но не всякий султан — Мехмед Завоеватель. Наша история помнит и таких султанов, выше которых на голову был, скажем, Великий визирь, он-то и брал всю власть в свои руки. О нынешнем Великом визире этого не скажешь — вонючий старикашка, дрожит от страха, как бы брат не помер, — ведь после кончины султана Великого визиря, согласно обычаю, казнят. И поскольку мой братец — добряк и слабак, а Великий визирь — ничтожество, то властью, как ты сам понимаешь, Абдулла, подлинной властью обладают янычары, а Черногорец у них главный, и этим все сказано.
— В могущественной турецкой империи власть в руках янычар? Но янычары — не турки, — заметил Петр. — В странном мире вы живете, принц.
— Он, наш мир, мне опротивел, — сказал принц, — и поэтому я хочу принять крещение. Вчера, когда султан тебя так возвысил, ты еще небось до дома не дошел, а тут уже все было решено — и не в твою пользу. Черногорец заявил братцу, что не ручается за своих людей, если раб, только-только извлеченный из зловонной ямы, то есть ты, станет личным советником Его Величества, и этого было довольно: братец признал, что янычары для него важнее, чем твой разум и правдолюбие. Мне жаль тебя, потому что ты сразу мне приглянулся и у меня сложилось впечатление, что нам вместе предстоит еще кое-что сотворить на этом свете.
— У меня возникло такое же ощущение, принц, — со вздохом проговорил Петр.
— Но ничего не попишешь, кол тебе уже уготован, — сказал Мустафа. — А предлог, если захочется, всегда легко найти. Черногорец вчера посылал к тебе своих людей изъять братнин халат, однако ты был настолько умен, что не отдал его; да это не важно, они придумают что-нибудь еще. Так что поторопись, окрести меня.
— Даже если бы я хотел удовлетворить вашу странную прихоть, принц, я не могу этого сделать, ведь я не священник, — сказал Петр.
— Но ты христианин, — сказал Мустафа.
— Вчера, — возразил Петр, — я твердо и, надеюсь, убедительно объяснил Его Величеству, что я не христианин, поскольку себяим не чувствую, а с христианским учением не согласен, и вы, принц, присутствовали при этом.
— Именно это и сделало христианство притягательным в моих глазах, — сказал Мустафа. — Ты христианин, поскольку крещен, и все же позволяешь себе вслух заявить: я не чувствую себя христианином, поскольку с христианским вероучением не согласен. Я слушал, как ты говорил, и в душе ликовал: вот то, что нужно, сказал я себе, это для меня самая правильная религия. Ты не боишься ада?
— Не боюсь, потому что в него не верю, — ответил Петр.
— Вот видишь, а я боюсь, потому что я мусульманин, — сказал принц. — Но вот когда я перестану быть мусульманином и обращусь к религии, которая позволяет человеку сомневаться в существовании ада, тогда и я не буду бояться. Как там у вас в Европе скликают на молитву? У вас есть муэззины?
— Нет, — сказал Петр. — Но у нас есть колокола, их звон слышен намного дальше, чем пенье муэззинов.
Принц огорчился.
— Странно и неприятно. А когда начинают звонить, все становятся на колени и молятся?
— Ничего подобного.
— Даже в Риме, где живет ваш папа?
Петр улыбнулся.
— По-моему, если бы на римской улице кто-нибудь вдруг грохнулся на колени и стал молиться, это вызвало бы всеобщее любопытство.
— Зачем же тогда у вас звонят?
— Собственно, цель колокольного звона, — сказал Петр, — созывать людей в костел.
— И каждый обязан туда идти, как только начинают звонить?
— Зачем же, — сказал Петр, — Посещение костела — дело, я бы сказал, добровольное. Хочешь — иди, не хочешь — сиди дома.
Принц Мустафа захлопал в ладоши, захлебываясь от восторга.
— Вот это вера, вот это мне по душе! — воскликнул он, и на его маленьком бледном личике вспыхнул яркий румянец. — Хочешь — иди, хочешь — сиди дома. А кому захочется, тот может сказать, как ты: оставьте меня в покое, я не верю ни в ад, ни в рай, и даже в Бога не верю. А наши должны все вместе повторять изречения из Корана, читать Коран и даже, когда справляют малую нужду, должны следить, как бы не капнуть на себя, ведь это значит — совершить смертельный грех и не попасть на небеса, так что мусульманство преследует нас даже в отхожем месте. Абдулла, окрести меня.
— Но отчего вы настаиваете на этом, принц, отчего? — почти в отчаянье воскликнул Петр. — Если вы не чувствуете себя правоверным мусульманином, то почему хотите стать христианином? Почему не атеистом?
— Что это такое — атеист?
— Ну, это, к примеру, я, — сказал Петр.
— Но ты христианин, — торжественно произнес принц. — Так скорее, скорее окрести меня.
— Я уже сказал вам, что я не священник.
Принц прищурил левый глаз, и лицу его сообщилось выражение пронырливого всезнайства и озорства.
— Не думай, что я совершенно ничего не знаю о вашей вере, — сказал он. — Наш капудан-и дерья, Главный адмирал Мехмед Али-паша, перед тем как перейти в нашу веру, был христианином, а дефтердар-эфенди, Хранитель сокровищ Абеддин — иудеем, и если даже он чего-то не знает о христианстве, значит — того и вообще не стоит знать. Я их обо всем расспрашивал, потому что мысль сделаться тайным христианином родилась у меня в голове вовсе не на пустом месте и никак не в тот момент, когда ты стоял перед братцем и распускал павлиний хвост. Ты только утвердил меня в том, что мое намерение правильное, но думать об этом я начал уже давно, много раньше, с той поры, когда узнал невероятное, а именно то, что ваши женщины ходят голышом.
— Голышом? — удивился Петр.
— Да, — неуверенно подтвердил принц, явно обеспокоенный. — А что, разве не правда, что ваши женщины не закрывают себе лицо? Этим, Абдулла, ты бы очень меня огорчил.
— Да, наши женщины не закрывают себе лиц, — сказал Петр.
— Ну вот видишь! — торжествующе воскликнул принц.
— Но в остальном, кроме лица, — продолжал Петр, — тела наших женщин закрыты платьями.
— Это не важно! — сказал принц. — Главное, у них голые лица: а что у женщин более прекрасно и желанно — разве не их гладкое, чистое, безбородое лицо? Чем не устаешь любоваться, когда влюбляешься? Женскими ножками? Или животом? Ничего подобного! Женским лицом, а у нас никто не смеет на него взглянуть, только отец или супруг, и это очень противно. Вот, взгляни на эту даму: разве она не обворожительна? А ведь тебе открыто только ее лицо, одно лицо; но разве ты желал бы еще что-нибудь увидеть?
Принц, опираясь руками о край стола, с трудом поднялся и благоговейно посмотрел на растрескавшийся образ святой Теодоры. Только теперь Петр смог разглядеть, насколько уродлива его фигура: взгляд не находил в ней ни ровных прямых линий, ни симметрии; все было странным образом перекошено; правое плечо на полпяди выше левого, бедра искривлены дважды — правым боком вверх и вперед, о кривых ногах даже не скажешь, изогнуты они буквой «о» или буквой «х», ибо обе были словно надломлены в коленях слева направо, так что для равновесия Мустафе приходилось стоять враскорячку; кроме того, он был мал ростом, не выше двенадцатилетнего парнишки; макушкой едва доходил Петру до груди. Петр невольно подумал, что если принц считает лицо самым интересным, что у человека есть, а о человеческой фигуре отзывается пренебрежительно, как о чем-то скучном и постылом, попросту недостойном внимания, то для этого у него, бедняги, есть серьезные основания.
— Так вот, мы говорили, что от Мехмеда Али и Абеддина я поднабрался самых разных сведений, — продолжал принц; вытащив платочек, он принялся протирать им выцветшее пятнышко на лице святой Теодоры. — А кроме всего прочего, полюбопытствовал, что делать, если кому-то захочется принять крещение, а священника нет. Они ответили, что в таком случае обряд крещения может произвести любой взрослый христианин.
— Но в Стамбуле есть христианские священники, — возразил Петр. — Ведь тут центр греко-православной патриархии.
Принц рассмеялся.
— Можешь себе представить, какой поднялся бы переполох, если быя, брат султана Османской империи, отправился в греко-православную патриархию, чтобы там креститься? Тогда уже повсюду говорили бы, что я не тихий, но буйный maguge [18], и заперли бы меня в Черной башне, а Черногорец приказал бы меня задушить. Ты знаешь слово maguge? Я услышал его от Хранителя сокровищ, оно мне понравилось, потому что звучит прекрасно, по-европейски. Ты понял? Священники в Стамбуле, конечно, есть, но для меня они недоступны, а это все равно, как если бы их здесь не было, да я и не желаю стать греко-православным христианином, хочу стать вашим, римским, таким, как ты. Так скорей же, скорей, хватит болтать, окрести меня, а не то я закричу, будто ты на меня напал и пытался совратить; Черногорец и братец будут мне только благодарны, потому что, как ты знаешь, они ищут лишь предлога, чтобы посадить тебя на кол.
Петр рассердился.
— Вы все время угрожаете, что меня посадят на кол, и мне это уже наскучило, я устал. Вы просите, принц, о странной и деликатной услуге, меня это просто поразило, поэтому не удивляйтесь; я смущен и не знаю, могу я исполнить ее или нет. Но будьте уверены, я ни в коем случае не позволю заставить себя сделать это угрозами или шантажом.
Услышав эти слова, малорослый принц сделался еще меньше.
— Ну, ну, ну, — произнес он успокаивающе и смиренно, погладив Петра по руке. — Не сердись, так вышло; конечно, я не сделал бы такой пакости, ты ведь знаешь, как я к тебе расположен. И все-таки окрести меня, ведь я страстно об этом мечтаю.
— Вот это звучит уже лучше, — сказал Петр. Открыв бутылочку, он понюхал содержимое, потом немножко налил на ладонь и лизнул. Сделал он это из предосторожности и по привычке, приобретенной за годы жизни, полной приключений и опасных поворотов. Он нисколько не удивился бы, обнаружив, что в бутылочке — по тем или иным соображениям — налита смертоносная щелочь или быстродействующий яд. Но ничего подобного там не оказалось. В бутылочке и в самом деле была обыкновенная вода.
— Окрести меня, молю! — продолжал принц. — Окрестишь?
— Хорошо, — сказал Петр. — Снимите свой тюрбан и наклоните голову.
Принц положил свой маленький тюрбан на край стола и, зардевшись, как невеста, впервые переступающая порог общей спальни, опустил голову на свою впалую грудь. Петр пролил несколько капелек воды на его цыплячью головку, обросшую курчавыми, коротко остриженными волосами, и глухо проговорил на своем родном чешском языке:
— Совершаю это ради мира и покоя твоей души, несчастный принц, и если тебе хоть на единое мгновение станет легче, значит, это было не напрасно. Окрестить я тебя не могу и не хочу, да этого и не требуется, потому что тебе вполне достаточно иллюзии, будто твое немыслимое желание исполнено. Впрочем, не вполне даже ясно, бессмысленно ли это желание на самом деле, — просто ты веришь, что найдешь в этом спасение и покой, а любая вера — ненадежна и сомнительна; ведь не будь вера ненадежной и сомнительной, это была бы не вера, а уверенность; но мир людей, где во всем можно быть уверенным, пока еще не родился. Если есть доля правды в том, что вера целительна, то вода, чистая вода, которой я окропил твои волосы, освежит не только твое темя, но и твое сердце. Да будет так.
И Петр, договорив, отошел от принца. Тот еще некоторое время стоял со склоненной головой, потом распрямился — если при его искривленности можно говорить о распрямлении — и поглядел на Петра блуждающим взглядом.
— И это все? — спросил он.
— Да, принц, это все.
— И с этой минуты я христианин?
— Да, с этой минуты вы христианин.
— А что за речь ты произнес надо мной?
— Церковная латынь, принц, весьма отличная от классической.
Принц некоторое время шарил по столу, словно слепой, прежде чем наткнулся на свой тюрбан и водрузил его на голову.
— Теперь мне не страшен ад, — произнес он с улыбкой.
— Конечно, принц.
— И у сердца ощущаешь такую приятную прохладу, как в жаркий день на траве под сенью смоковниц.
— Я счастлив это слышать, — сказал Петр.
А теперь, прежде чем, действуя на собственный страх и риск, об этом спросит читатель, зададим сами себе вопрос: каким образом случилось, что Петр, человек правдолюбивый, смог так хладнокровно и спокойно обмануть несчастного принца?
Так вот, будем придерживаться взгляда, что Петр не обманул принца, ибо абсурдность представлений последнего о христианстве невозможно было преодолеть; и если упорное, настойчивое желание принца креститься было не чем иным, как проявлением бунта жалкого, убогого, растоптанного и живущего под постоянной угрозой смерти созданья против удушливой и самодовольной автократии мусульманского мира, в котором он, принц, страдающий и презираемый, влачил жалкое существование, то Петр до конца и полностью исполнил его волю, и поэтому было бы несправедливым утверждать, будто он обманул его и одурачил, иными словами — обвел вокруг пальца. Петр, как мы знаем, был неверующим, однако не настолько черствым и циничным, чтобы обряд крещения, к чему принц его принудил, совершить согласно подлинному ритуалу: сколь бы ни были смелы его взгляды, он был слишком сыном своего времени, чтобы позволить себе пародию на слова, которым люди сотни и сотни лет доверяли больше, чем самим себе, разумеется, если и тут — как знать — не сыграл решающей роли тот довод разума, что несколько лет назад не позволил Петру принять известный принцип этикета, гласивший: «у королев не бывает ног», или, — совсем свежий пример — согласиться, что «нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его». Поэтому он предоставил принцу — что и высказал на своем родном языке — возможность поверить в иллюзию мистического посвящения, подобно тому как смертельно больному мы даем иллюзорную надежду на скорое выздоровление. Итак, в конечном счете, это было не что иное, как святая ложь — pia fraus, а в праве на святую ложь нельзя отказать даже самому рьяному защитнику правды.
Принц стоял, опираясь на настольный портрет императрицы Теодоры, и улыбался.
— Я не верую уже ни в Аллаха, ни в какого другого Бога, — тихо произнес он. — Так же как и ты.
— Вот и чудесно, принц.
— А только лишь в Пантарэя, который пронизывает все сущее, — продолжал принц.
— Если вам угодно, да будет так, принц.
— А Коран буду читать одними губами…
— Это мудро, принц, — сказал Петр. — А теперь, когда я исполнил ваше желание, пожалуйста, проводите меня на заседание Совета.
Принц был настолько погружен в себя, что понадобилось некоторое время, пока он осознал, что у других тоже могут быть какие-то желания.
— А зачем тебе туда идти? — спросил он. — Ведь они тебя убьют.
— Я иду защищать свою жизнь, — ответил Петр. — Ничего другого я никогда и не делал, и в этом для меня нет ничего непривычного.
— Но тебе, наверное, еще никогда не приходилось стоять одному против всех янычар, сколько их ни есть. А это — самое сильное войско в мире.
— Что поделаешь, — сказал Петр.
— Ну, тогда иди, — сказал принц. — Я провожу тебя, коли ты на этом настаиваешь. Но, знаешь, когда тебя будут сажать на кол, я стану плакать.
И взяв Петра за руку, он, с трудом переваливаясь на кривых ногах, повел его в глубь коридоров.
Дорога вела из полумрака во тьму, из тьмы — в полумрак, по ступенькам вверх-вниз, вправо-влево, а потом еще за угол; смутный звук людских голосов, который Петр расслышал уже давно, становился все отчетливее; хотя путь был не длинный, он занял много времени, ибо принц тащился медленно и с трудом, опираясь о стены и через каждые три шага останавливаясь отдохнуть. Наконец, они добрались до узких, низких дверей, про которые принц шепотом сказал, что это тайный вход в залу заседаний.
— Через него вхожу только я, — сказал он, осторожно нажимая старинную бронзовую ручку, чтоб она не скрипела. Двери полуотворились, и Петр различил голос султана, говорившего, что дольше терпеть уже невозможно и что пора со всей решительностью дать коварному персиянину по рукам.
— Бак! — завопили чауши.
— Владыка Двух Святых Городов пришел к ответственному решению, которое вся империя воспримет с удовлетворением, — проговорил другой голос. — И его с радостью воспримут мои храбрые полки, уже успокоенные известием, что дни презренной жизни того, кто вылез из вонючей канавы, уже сочтены.
Ага, Черногорец, подумал Петр и прошмыгнул вслед за принцем в залу, на скользкую арену неведомой ему восточной политики.
Меж тем принц, как раненый паук, спрятался на своем потаенном месте, в углу за креслами брата-султана, его визирей и высокопоставленных сановников, которые, как уже сказано, восседали на почетных местах по всей ширине залы, отвернувшись от окон, выходивших на Босфор. Справа и слева у боковых стен, перпендикулярно к главным лицам, тремя или четырьмя густыми рядами, образуя каре, стояли чауши; за спиной этих чаушей и очутился Петр, когда, оставленный принцем, прикрыл за собой дверцу, обтянутую изнутри залы той же тканью, что и стены, — голубым бархатом с золотыми звездами, — и потому на их фоне почти незаметную. Посредине залы лежала по обыкновению внушительная куча мешков с деньгами для выплаты вознаграждения. Четвертая стена напротив трона — там был главный вход, теперь задрапированный серебристой тканью, пышными складками ниспадавшей с самого потолка, — была свободна, пуста.
— Необходимо будет, — проговорил сиплый старческий голосок, — необходимо будет, будет необходимо…
Оратор смолк, явно раздумывая, что же «будет необходимо»; собрание учтиво ожидало.
— Будет необходимо, — спустя некоторое время снова послышался голосок, — на сей раз уделить торжествам орду самое большое внимание, сделать их самыми пышными… чтобы неприятеля охватил страх прежде, чем султан двинется в поход.
Ого, подумал Петр. Когда я стану во главе ваших войск, я всем этим торжествам положу конец.
Эта мысль — если учесть, что родилась она в голове человека, дни презренной жизни которого были уже сочтены, — представляется очень смелой.
Торжествами орду — заметим для ясности — назывался традиционный военный парад с последующим народным гуляньем, отличавшимся грандиозным размахом и проводившимся перед началом любой военной кампании.
Засим выступавший пустился в рассуждения насчет необходимости незамедлительного созыва вспомогательных отрядов изо всех западных провинций, включая Алжир, Тунис и Триполи, а также насчет того, где эти силы должны быть сосредоточены и объединены с постоянными и регулярными полками османской армии. Петр, скрытый за спинами внимательно слушавших чаушей, затосковал и сам себе казался уже лишним, нелепым и глупым; день был жаркий, и через распахнутые окна, за которыми полыхало южное небо, в залу заседаний лениво струился теплый ветерок; Петр раздумывал, как выпутаться из этой истории, для него оскорбительной, поскольку он привык находиться в центре внимания; тут какой-то незнакомый чауш, стоявший, перед ним, почувствовав, вероятно, за своей спиной волны нетерпения и беспокойства, оглянулся, скользнул по Петру равнодушным взглядом и отвернулся было — но что-то уже шевельнулось в его отюрбаненной голове, и, сообразив, кто это мог быть, он снова оглянулся, дабы убедиться, что не ошибся; а убедившись, что глаза его не подводят, он движением губ обозначил словечко «бак», хотя султан уже довольно давно не произносил ничего, достойного внимания. Вдруг разволновавшись, чауш толкнул локтем своего ближайшего соседа и что-то ему зашептал, после чего тот тоже оглянулся, и лицо его, сперва безучастное, удивленно вытянулось, а губы неслышно сложились в звук «ба», чтобы тут же разомкнуться, выпустив всего лишь «ак». Оглянулся на шепот и третий чауш и пожал плечами, давая понять, что чудной птенчик, дни презренной жизни которого, по заявлению генералиссимуса янычар, были уже сочтены, ему безразличен; однако четвертому из чаушей, оглянувшихся на Петра, передалось волнение приятелей, и он почти вслух произнес «бак». После чего раздался по-солдатски резкий голос, без сомнения, принадлежавший Черногорцу.
— Что там происходит и кто осмеливается мешать работе Высочайшего Собрания?
Вместо ответа Петр быстро устремился вперед по узкому проходу, образовавшемуся в трехрядье чаушей.
— Бак, — произнес султан.
И тогда визири, высокопоставленные государственные мужи и чауши повторили хором:
— Бак!
Бак, подумал Петр, ужаснувшись тому, сколько людей, приближенных ко дворцу султана, его знает; он не ведал, что с тех пор, как султан совершил свою славную ошибку, выдав доченьку ученого Хамди не за гнуснейшего из своих рабов, а за прелестного молодого авантюриста, особа Петра стала предметом насмешливого любопытства всех сплетников сераля, так что в те дни в целом Стамбуле не было уголка, за которым следили бы более пристально, чем улочка, где стоял дом Хамди. А вообще изумление, вызванное появлением Петра в зале Высочайшего собрания, объяснялось попросту тем, что стража, охранявшая снаружи главный вход в зал, несомненно, получила приказ задержать его при появлении, — что и пытался сделать первый стражник, карауливший вход в само здание, а может, даже и арестовать, поскольку, как мы знали, дни этой презренной жизни были уже сочтены; и вдруг он сваливается на них, как снег на голову, будто вынырнув из подполья, с султановым халатом, переброшенным через руку. Ни дать ни взять — портной, принесший заказчику готовое платье.
— Слава Аллаху, который ниспослал Пророку своему Писание и сотворил его не туманным, но точным, — донесся из угла голос слабоумного принца.
Теперь пришла пора вмешаться султану. В его распоряжении был богатый набор возможных вариантов решений, от самого миролюбивого и милосердного — просто по-человечески спросить Петра, чего он тут ищет, до самого жестокого — кликнуть стражу, велеть исхлестать Петра хлыстами из бегемотовых хвостов и бросить в темницу. Султан предпочел первое.
— Чего ты тут ищешь, Абдулла, и как сюда пробрался?
Избрав приличествующий случаю pas du courtisan [19], которому он выучился при дворе пражского императора, Петр приблизился к диванам главных лиц и склонился перед султаном в глубочайшем и изысканнейшем реверансе. Сдержанно улыбаясь в знак мужественной преданности, Петр глядел в лицо Повелителя, но при этом, обладая острым зрением и наблюдательностью, успел для общей ориентировки рассмотреть и разгадать главных высокопоставленных чиновников, среди которых восседал султан, и более того — с мгновенным легким умилением вспомнить, как ребенком ходил со своей маменькой, пани Афрой, по грибы в лесочек за городскими валами, — такой вот забавной грибной семейкой выглядели высокопоставленные особы со своими тюрбанами на головах.
Тщедушный старичок, сидевший в непосредственной близости от султана, не мог быть никем иным, как Великим визирем, кого принц Мустафа охарактеризовал как вонючего старикашку, — именно он предлагал обставить торжества орду с еще большей помпой, чем обычно. Человек с веселым, сытым лицом семитского типа и черными навыкате глазами, полными смеха, был, вне всякого сомнения, паша Абеддин, Хранитель сокровищ, иудей, превосходно, по мнению принца, разбиравшийся в вопросах христианского вероучения, а статный джентльмен с тонким лицом европейца не мог быть ни кем иным, как главным адмиралом Мехмед Алипашой. По правую руку от тестя, ученого Хамди, чье лицо исказилось от ужаса из-за очередной безрассудной выходки зятя, сидел муфтий — его Петр уже знал, а загорелый костлявый верзила, чья голова была покрыта не тюрбаном, а феской, не оставлял на свой счет ни малейшего сомнения, — вот он, его главный враг, генералиссимус янычар, кого принц Мустафа назвал Черногорцем.
Ибо этот грубый военный, глядя на Петра безучастным взглядом, большим и указательным пальцами правой руки нарочито держался за свой нос.
— Я имею честь уже довольно долго находиться в этом зале, — ответил Петр на вторую половину вопроса султана. — А пришел, чтобы Вашему Величеству, Неизменно Побеждающему, не имеющему равных среди владык этого мира, вернуть халат.
— Бак! — воскликнули чауши.
— На mim! [20] — послышался голос слабоумного Мустафы, о котором еще никто, кроме Петра, не знал, что он распрощался с мусульманской верой. — Писание ниспослано Аллахом, могущественным и мудрым.
Петр положил халат к ногам султана, на край подушки, где тот сидел, скрестив ноги.
— Бак, — сказал султан. — Никогда еще с тех пор, как Аллах, направляющий наши деяния, соизволил основать и воздвигнуть эту империю и наделить ее несказанной мощью, не случалось, чтобы человеческий червь отказался принять дар, каковым Повелитель этой империи его одарил. Ты нанес оскорбление Моему Величеству, и способ смерти, которой ты за это злодейство будешь наказан, еще не определен. Поэтому вместо того, чтоб кликнуть моих янычар и тут же на месте казнить тебя, я желаю выслушать твои объяснения. Слушаю.
— Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, и Неизменно Побеждающий снова удостаивает меня своею милостью, — сказал Петр, — ибо милостью он одарил меня уже вчера, когда наградил своим халатом. Хоть он и не объявил прямо «Дарю тебе свое одеянье», а только молча снял со своих плеч и возложил на мои, как мог поступить и в случае, если хотел лишь одолжить его, однако я исполнился сознания, что речь идет не об одолжении, а о даре, и был счастлив. Но — увы! — еще вечером того же дня к дому моего тестя Хамди-эфенди, где я живу, явился отряд янычар — возможно, тех самых, кому теперь, если бы преступление мое было не столь велико, Ваше Величество приказали бы казнить меня, не сходя с места, — и предводитель этих янычар вызвал меня с требованием отдать ему халат Вашего Величества, потому что Ваше Величество желают получить его обратно.
— Неправда, этот пес лжет, — вмешался Черногорец.
— Признаюсь, сердце мое в тот момент упало, — невозмутимо продолжал Петр, — мир померк, лишился улыбки и блеска, ибо я понял, что Владыка Владык падишах снова отвратил от меня свой светлый лик, оттененный бородой, достойной Завоевателей, и стало мне горько до слез. Я ответил предводителю, что халат Его Величества не отдам, поскольку речь идет о драгоценности непомерной, чтобы доверить ее рукам солдат, мне незнакомых, и что халат Его Величеству я отнесу самолично, что я и сделал, и теперь молю Властителя, чья справедливость неизмерима, поскольку не знает границ, рассудить, на самом ли деле я совершил преступление.
— Повторяю, этот пес брешет и сказку о приходе моих янычар он выдумал, — прогундосил Черногорец, не переставая держать себя за нос.
— Позволю себе добавить к своему рассказу небольшую, но, полагаю, небезынтересную подробность, — сказал Петр. — Янычары, нанесшие мне визит, держались за нос в точности так, как это изображает здесь господин в феске, который, кричит, что я лгу и все это выдумал.
По зале пронесся смешок. Черногорец побагровел и кулаком правой руки, которой до сих пор держался за нос, стукнул себя по колену.
— Я запрещаю тебе называть меня господином в феске. И у моих солдат была серьезная причина держаться за нос. От тебя воняло, помойная крыса.
— И по той же, причине схватили себя за нос и вы, господин, завидев меня?
— Еще бы, — сказал Черногорец.
— У господина в феске, — сказал Петр, — вероятно, более тонкий нюх, чем у всех здесь присутствующих сановников, включая и Ваше Величество, и то же самое отличает тех солдат, которых он послал отобрать у меня халат султана.
— Никого я к тебе не посылал, — буркнул Черногорец.
— Тогда почему господин утверждает, что у его солдат были серьезные причины держаться за нос? — настаивал Петр, с удовлетворением отмечая, что султан, следивший за ходом стычки, снова — по его собственному выражению — воспрянул и взбодрился, как и вчера, притом очевидно и несомненно держит сторону Петра. Он дергался, сверкал глазами, учащенно дышал в явном восторге оттого, что впервые в его жизни появился человек, осмелившийся противостоять беспредельному могуществу Черногорца, ограниченного лишь необходимостью делать вид, будто истинным хозяином Османской империи является не он, а султан. Это ограничение, для Черногорца, бесспорно, неприятное, имело силу прежде всего здесь, в Зале Высочайшего Собрания, перед лицом всех сановников и членов сераля; и Петр рассудил, что если ему и светит хотя бы слабая надежда выпутатьсяиз сложившегося положения, то именно благодаря тому обстоятельству, что в данную минуту Черногорец вынужден укрощать свои страсти и делать вид, будто слово султана значит больше, чем его, Черногорца, воля.
— Владыка Владык, — сказал Черногорец, — наверняка с неудовольствием терпит дерзости, которые позволяет себе в его присутствии самый низкий из рабов, и не допустит, чтобы кому-либо из членов Святого Дивана было нанесено оскорбление его гнусным языком.
— Этого Мое Величество, разумеется, не потерпят, — торжественно молвил султан и принял величавую позу, приметив, что зарешеченные припотолочные оконца в последние минуты обрели иной оттенок, точнее, — явно порозовели, что могло иметь единственную видимую причину, а именно то, что за оконцами собралось не одно-два, а множество женских лиц. Недоступные взору светлицы под потолком, откуда, как нам известно, жены и наложницы султана могли наблюдать за ходом заседаний Высочайшего Совета и которые обычно пустовали, нынче были забиты до отказа.
— Этого Мое Величество, разумеется, не желают и ничего подобного никогда не допустят. Я не заметил, однако, чтобы здесь прозвучали какие бы то ни было оскорбления. Знай, Абдулла, человек, которого ты, по незнанию наших дел, величал господином в феске, — Исмаил-ага, генералиссимус янычар. Впредь называя его так, продолжай защищаться.
— Прошу Ваше Величество принять мою искреннюю благодарность за эти сведения, — сказал Петр. — Однако, боюсь, что защищаться дальше уже нет нужды, поскольку мой рассказ о янычарах, приходивших вчера вечером ко мне отбирать халат Его Величества под вымышленным предлогом, будто Его Величество того желают, достопочтенный Исмаил-ага признает не выдуманным, как утверждал недавно, а всецело правдивым. Мне нечего к этому добавить.
— Кажется, тебе и впрямь нечего добавить, — сказал султан с оттенком удивления в голосе. — Я предоставил тебе возможность защиты, а ты уже защитил себя. Так…
— …мы устроим над этим хулиганом небольшой суд. — рявкнул Черногорец, бестактно перебив султана; и Петр с ужасом убедился, что Повелитель сник и как бы уменьшился в размерах. Упомянутый слабый свет надежды, на который Петр уповал, вновь померк, как меркнет последняя искорка догорающего лагерного костра, если вылить на нее ведро воды. Воистину тот щит, которым Петр защищался или рассчитывал защититься, был соткан из тончайших паутинок слишком слабых упований. Черногорец, видя, что Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, склонен уступить, явно решил пренебречь ограничениями, которые накладывали на него правила этикета, и супротив султановой воле на глазах у всего двора поступить с Петром по своему разумению и желанию. И это означало конец.
Султан съежился и, хотя окошечки под потолком все заметнее окрашивались в розовый цвет от прильнувших к решеткам женских лиц, откинулся расслабленной спиной на подушки; не оставалось никакой надежды, что он рискнет хотя бы пальцем шевельнуть в защиту молодого человека, который умел, как мы услышали из собственных правителевых уст, взбодрить и поднять его дух.
А дурные события накатывали стремительно, как полая вода, прорвавшая плотину.
— Стража! — не унимаясь, ревел Черногорец. Еще не смолк рев предводителя янычар, как раздвинулась серебристая портьера у главного входа, и в залу ворвался отряд из десятка, а то и побольше янычар — мускулистых, ретивых, вращающих белками глаз молодцов.
— Увести! — орал Черногорец, указывая своим бунчуком на Петра. — И посадить на кол прямо посреди двора, пускай все видят, как мы наказываем дерзость и развязность!
Громко сопя, янычары ринулись вперед исполнять приказ своего высокого предводителя, но, обходя кучу мешков с деньгами, замешкались и разделились на два рукава; и тут Петр, которому решительно стало все равно, ибо терять было уже нечего, перемахнул через голову своего тестя, сидевшего у него на пути, и, ухватив Черногорца одной рукой за воротник, а другой — за штаны, поднял на вытянутых руках довольно высоко и, прежде чем Черногорец пришел в себя и сообразил, что случилось, выкинул его через окно, как тряпичную куклу.
Утверждают, что так называемая Тридцатилетняя война, которую окрестили так, ибо длилась она тридцать лет, вспыхнула по той причине, что представители чешских дворян-протестантов выбросили из окна Пражского града трех императорских католических сановников. Событие получило столь широкую огласку, что возникла потребность в специальном слове, означающем выбрасывание живого человека из окна: слово это — дефенестрация, по-французски — la defenestration, по-английски — the defenestration, по-немецки — die Defenestration, или der Fenstersturz. На православной Руси, стоявшей в стороне от вышеозначенных кровавых событий, это слово не привилось. Таковы общеизвестные факты, подтверждаемые и Малым, и Большим энциклопедическими словарями Larousse.
Сомнительно, однако, чтобы дефенестрация, проведенная к тому же столь непрофессионально — все трое дефенестрированных упали на кучу навоза и остались целы и невредимы, — могла и впрямь стать поводом для столь мрачного, нешуточного и страшного действа, каким явилась война, длившаяся тридцать лет. Мы считаем гораздо более вероятным, что увертюрой к тридцатилетней трагедии явилась не дилетантская пражская дефенестрация, а дефенестрация в Стамбуле, которую осуществил, и притом мастерски, наш герой Петр Кукань из Кукани и которая до сих пор была историкам неизвестна, хотя исторические последствия ее оказались необозримы.
Докажем это подробным описанием разыгравшихся событий.
Высочайший предводитель, под громовое «бак», вырвавшееся из глоток всех присутствовавших, пролетел через проем окна и сгинул бесследно, словно его и не было вовсе, — если не считать турецкой туфли, спавшей с его левой ноги, и оброненного янычарского бунчука; янычары на мгновение остолбенели, не поняв сразу, что произошло, а разобравшись, взвыли и все как один тигриным прыжком устремились вперед, дабы исполнить приказ Черногорца еще более безжалостным и страшным образом, чем если бы ничего не случилось, но неожиданно путь им преградил сам султан; побагровев, он поднялся — снова владетельный и властный, как ему и подобало, — и выставил вперед руку, словно желая отбросить янычар ладонью с расставленными пальцами.
— Стойте, молодцы, — сказал он. — Это свершилось с моего ведома и одобрения.
Султан отважился произнести эти слова, рассчитывая, что Черногорец, даже если он после дефенестрации останется живым, будет в обозримое время не в состоянии вмешиваться в события, — ведь окно, из которого он вылетел, находилось на высоте шестидесяти футов от земли.
— А ты, Абдулла-бей, растолкуй этим людям смысл происходящих событий.
И он снова сел, убежденный, что Петр сможет играючи дать случившемуся такое объяснение, которое будет приемлемым даже в глазах самого Аллаха.
Некоторое время Петр стоял молча, ожидая, когда утихнет шум крови, громко стучавшей в висках от нечеловеческого напряжения, которого потребовал его богатырский подвиг. А потом сказал:
— Запомните хорошенько мои слова, храбрецы, чтобы полностью и без искажений передать их своим товарищам, которых сейчас здесь нет, и пусть те, в свою очередь, передают их дальше и дальше, чтоб они достигли даже самых отдаленных гарнизонов и частей вашего отборного, неповторимо-доблестного воинства, носящего гордое, устрашающее весь мир название — янычары.
— Бак! — прогудели удальцы, напрягши свои жесткие суровые губы.
Петр, несколько повысив голос, продолжал:
— Я, конечно, знаю, что для вас привычнее действовать, — ходить маршем, проводить учения и воевать, короче — вести себя по-солдатски, нежели слушать долгие рассуждения, а поэтому я постараюсь быть очень кратким. Так вот, случилось нечто очень неприятное и достойное сожаления, а именно: ваш высокий предводитель Исмаил-ага, которого вы, надо думать, уважали и обожали, чьи приказы исполняли без рассуждений, оказался недостойным своего высокого звания и, подвергшись искушению, не выдержал его, а будучи испытан на вес, оказался весьма легковесным. Он рискнул выступить против воли главы и властителя этой империи, падишаха Неизменно Побеждающего, и, как вам известно, приказал посадить меня на кол, пренебрегая тем, что Владыка Владык осчастливил меня своим доверием и милостью, удостоив титула «Ученость Его Величества». Так вот, проступок, который совершил ваш высокий предводитель Исмаил-ага, мы называем государственной изменой; и вы, храбрецы-удальцы, тоже оказались бы соучастниками этой государственной измены: ведь если бы вы, исполняя его приказ, подняли руку на мою особу, то совершили бы поступок, противный воле Его Величества. Чтобы не допустить этого, я вынужден был сделать то, что сделал на ваших глазах и что, как вы знаете, сам султан, Владыка Двух Святых Городов, полностью одобряет.
Тут Петр остановился и оглянулся на султана; и султан, важный и величественный, покачал головой, что, как мы знаем, означает у турок согласие.
И Петр продолжал, выражаясь теперь уже свободнее и проще.
— Ну ладно, ребята, измена или не измена, а вот скажите мне попросту: разве это предводитель, коли он, даже не пытаясь сопротивляться, позволяет вышвырнуть себя из окна? Какой же это генерал, если он в решающий момент теряет туфли? Может ли такой простофиля и дальше служить образцом и примером? Заслуживает ли гордого звания «янычар» — я уж не говорю о титуле генералиссимус янычар — такой вот вшивый балбес с немытыми ногами?
При этих словах Петр с выражением крайней гадливости понюхал туфлю, потерянную Черногорцем, и все, от султана и его советников, от янычар до самого последнегоиз чаушей, вздрогнули, ибо забота о гигиене является для мусульманина первой и основной заповедью, и обвинение в том, что кто-то не моет ног, звучит страшным оскорблением.
— Разве захотели бы вы и дальше, — гремел Петр, — служить и воевать под началом такого нерадивого недотепы?
— Никогда! — возопили янычары.
— Благодарю, вот это мне, Учености Его Величества, и хотелось услышать, ибо то же самое хотел услышать и сам Его Величество падишах.
Султан покачал головой в знак согласия.
— А теперь, — продолжал Петр, — следует решить, кто займет место Исмаила.
— Будь им, о неустрашимый! — воскликнули хором янычары. — Будь нашим предводителем, о могучий, о вышвыривающий за слабость, о наказывающий за обман, о правдивый и великий.
И они попадали на колени, вознося к потолку свои бунчуки в знак уважения и повиновения.
Некоторое время Петр молча улыбался, словно вкушая сладость своего триумфа, а потом ответил такими, словами:
— Так не пойдет, ребята, потому что титул «Ученость Его Величества», коего Владыка Владык меня удостоил, не позволяет мне взять на себя новое ответственное дело. Но я предложу вам выход. Я не сомневаюсь, что вы, призванные нести почетную службу в серале и охранять священную особу падишаха, Неизменно Побеждающего, вы — лучшие из лучших, отборнейшие из отборных, то есть первые из первых янычар. Так вот, пусть тот, кто победит меня в поединке, на который я вас вызываю, и станет тем, чем дрянной Исмаил-ага перестал быть.
— Бак! — понеслось со всех сторон и изо всех углов.
— Принимает ли Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, предложенное решение? — спросил Петр.
Султан, все более приободряясь и вдохновляясь, покачал головой и ответил:
— Право, ты славно подходишь для своего звания «Ученость Его Величества», Абдулла, ибо ты верно постиг желание Моего Величества. Все правильно — бери длинный бунчук Черногорца и сражайся с моими янычарами, причем без церемоний, прямо здесь, в зале, чтоб мы все видели и не затрудняли себя перемещенья-ми. Этот способ разрешить немыслимо трудную ситуацию, когда янычары лишились своего предводителя, представляется нам единственно достойным и самым простым, а сверх того мы еще полюбуемся красивым и увлекательным зрелищем.
— Итак, вперед, — сказал Петр. — Кто первый?
И он с дерзкой усмешкой оглядел группу полудиких янычар, их могучие фигуры, сомневаясь, найдется ли среди них хоть один, способный не только выдержать бой, но и проявить ум и деловую сметку в качестве генерала и члена правительственного Высочайшего Совета, как вдруг заметил среди них молодца, вполне обыкновенного, поскольку в нем не было ничего, что отличало бы его от товарищей, разве что был он много шире в плечах, — но простое крестьянское лицо его показалось Петру странно знакомым, неясно напоминая что-то давнишнее, погребенное в воспоминаниях детства, — полыхающие печи пана Янека, его черный халат и шапочку, усопшего графа Гамбарини, отца Джованни, и Бог весть что еще. «Кто бы это мог быть? — подумал он. — Кто-нибудь из моих однокашников по школе иезуитов? Но каким образом он мог оказаться среди янычар? Или кто-то из тех глупцов, что домогались места пажа во дворце под Петршином?»
Пока он думал, меж янычарами, поначалу смущенными и растерянными, началось какое-то движение — и наконец они вытолкнули из своей среды светловолосого богатыря с ясными серо-голубыми глазами и мощно выступающими вперед челюстями, который был на целых полголовы выше Петра.
Обнажив в улыбке редкие, но острые клыки, которыми, надо думать, он мог с хрустом разгрызать кости, как мы сухари, смущенный янычарский Тарзан неслышной крадущейся походкой вышел на середину площадки, ограниченной спереди диванами султана и сановников, сзади кучей мешков с деньгами, а справа и слева чаушами, и, бережно, словно стеклянный, положив свой бунчук на пол, принялся без церемоний раздеваться, так что — кто бы мог подумать! — вскоре стоял обнаженный по пояс, одни мускулы да кости, крепкое тело, густо поросшее светлыми волосами, — словом, загляденье, да и только! Со стороны подпотолочных светлиц донесся тихий, осторожный, но тем не менее отчетливый, из одних сопрано состоявший хоровой стон, выражавший изумление и восторг, и тут нет ничего удивительного, ведь женщины гарема, обреченные на объятья жирного султана, наверняка впервые в жизни увидели тело настоящего мужчины.
Петр сбросил лишь халат, оставшись в рубашке, поскольку не хотел открывать собравшимся иссеченную кнутом спину, и приветствовал могучего соперника бунчуком Черногорца. Белокурый янычар, подняв свой бунчук, который положил было наземь, ответил тем же, и бой начался.
В этом виде борьбы соперники держат оружие обеими, несколько разведенными руками, отводя локти, и наносят друг другу лобовые удары всей длиной древка, чаще всего с выпадом вперед, пытаясь поразить соперника в грудь, или же сверху вниз, так, чтобы угодить по темени, или наискось, стремясь попасть противнику по ключице, а то и снизу вверх, целя ему в подбородок, или же опущенным древком вперед, и все это в убыстряющемся темпе, как можно чаще меняя положение и нападая все напористей, успевают одновременно отражать удары неприятеля, выставив древко перпендикулярно над головой; позволялось также, оставив один конец древка свободным, размахивать им как мечом, либо же, зайдя к противнику сбоку, подкинуть его вверх, словно копьем или вилами; позволялось еще… да что тут долго толковать — позволялось все, вплоть до пинков и тычков кулаками, ведь борьба на палках — игра не рыцарская, народная, но зато требующая необычайного мужества: выдерживать сыплющиеся градом удары и толчки и не рухнуть после двух-трех заходов с порванными мускулами, вывихнутыми суставами или вспоротым животом — ох, для этого нужен удалец, верткий, как жгут, с конечностями крепче лома, глазами, глубоко упрятанными в глазницы, с обостренным зрением и крепкой головой. Со стороны Петра было отчаянной смелостью — если не дерзостью — вызвать на поединок толпу янычар, ведь он знал, что в этом суровом виде спорта их специально натаскивают и тренируют: каждому известно, что бунчук — оружие не только для парадов, но и что-то вроде воинского символа; однако он рассчитывал как раз на то, что мы при перечислении необходимых бойцовских качеств поставили на последнее место, а именно — на острое зрение и крепость головы. Лишь на это он рассчитывал и не просчитался: как только янычарский Тарзан, по-звериному оскалив редкие клыки, бросил на него всю мощь своего огромного тела, Петр, сделав вид, будто собирается отразить удар палкой отвесной, в последнюю долю секунды отскочил в сторону и подставил противнику подножку, применив один из старинных приемов, которому его много лет назад обучил знаменитый Франта, сын побродяжки Ажзавтрадомой, так что несчастный Тарзан, до конца своих дней так и не сумевший понять, как это могло случиться, растянулся во весь рост перед диваном падишаха.
И в этот самый миг в сознании Петра блеснуло со всей несомненностью и бесспорной непреложностью: Франта! Разумеется, Франта и есть тот янычар, чье лицо показалось Петру до странности знакомым, — Франта, повзрослевший, возмужавший и измученный необычайно суровой жизнью, но тем не менее он, Франта, чудесный друг его детства. В приливе радости Петр шлепнул поднимавшегося Тарзана палкой по заднице, но удар оказался столь сильным, что парень рухнул заново и на сей раз смог подняться только с помощью своих дружков, которые увели его, убитого горем, ошеломленного и охромевшего — по-видимому, удар повредил ему какие-то важные двигательные мускулы — в конец залы, чтоб никогда, никогда уже ему не выпал случай стать предметом внимания общества, столь благородного и высокопоставленного, как сам султан и его свита. Sic transit gloria mundi: слава мира столь коротка — придя, тут же уходит с такой поспешностью, что не успеешь и глазом моргнуть.
Меж тем заседатели Высочайшего Собрания и наблюдатели-чауши кричали «Бак, бак!», и сверху, из припотолочных окошек, словно ангельское пение, тоже неслось «Бак!».
Одолев первого противника, Петр как следует разглядел кряжистого янычара и уже ни секунды не сомневался, что это действительно Франта Ажзавтрадомой. Но если Петр узнал Франту, то тот, надо полагать, Петра не узнал и, конечно, не испытывал ни малейшего желания участвовать в сенсационном турнире, который затеял этот изящный молодой человек, превосходно владевший турецким языком и проявивший перед лицом Его Величества чудеса храбрости; ему даже во сне не пришло бы в голову признать в нем мальчишку, с которым он некогда играл у костела Девы Марии Заступницы на Малой Стране в Праге. Франта стоял, набычив низкий лоб, крепко сжав губы, и, наверное, думал: «Не ходи, Вашек, с господами на лед», или что-нибудь в этом роде, соответственно своему положению.
Меж тем с помощью уговоров и тычков янычары сумели убедить еще одного ив своих товарищей принять бой с Петром; подобно первому, кого мы окрестили Тарзаном, этот бедолага тоже так и не уразумел, как могло случиться, что состязание окончилось, едва успев начаться: Петр тотчас вышиб его из колеи просто тем, что, отбивая первую атаку, выставил свое древко не столько для отражения самого удара, сколько навстречу стиснутым пальцам правой руки противника, сжимавшим свою палку, так что прежде, чем прозвучало первое деревянное «хрясь», и «хрясь», и «хрясь», приятное слуху поклонников этого спорта, несчастный янычар, громила с виду, уже потерпел поражение и стоял поникший посреди арены, засунув в рот раздробленные пальцы, не в силах сдержать брызнувшие из глаз слезы.
— Нехорошо, друзья, так вы на веки вечные останетесь без предводителя, — сказал Петр. — Не уверяйте, что это были ваши лучшие фехтовальщики. В таком случае оставалось бы только одно — распустить всю янычарскую армию.
Янычары, скрежеща зубами, завыли от стыда и гнева.
— Я обидел вас? — усмехнулся Петр, — Ну тогда пусть кто-нибудь отплатит мне, я только этого и жду. Неужто никого не найдется? Это означало бы, что мои слова о вас — голая, чистая правда. Видно, тут вполне уместна поговорка: «Каков поп, таков и приход». Генерал ваш ничего не стоил, да и вы, видать ничуть не лучше.
И не прерывая речи, он перешел с турецкого, на котором говорил до сих пор, на родной чешский:
— Ну что, Франта, попробуешь?
Это подействовало. Франта поднял свой набыченный лбишко, и на его широком лице отразилось полное недоумение. Лишь немного погодя его взгляд просветлел, губы, украшенные янычарскими усищами, чуть дрогнули, и он неслышно, намеком, но так же по-чешски произнес:
— Да иди ты!
Он тоже узнал Петра, хоть и не верил глазам своим, но участвовать в поединке, к чему Петр его склонял, — нет, этого он не желал. Недвижно стоял он на своих коротких, толстых, как кривые столбы, ногах, невысокий, кряжистый, широкий в плечах, с грудью что твой валун и руками, дугообразно оттопыренными от мускулистого тела, и хмуро, подозрительно смотрел на Петра своими маленькими хитрыми глазками неопределенно-зеленоватого цвета. Приятель, не приятель — не разберешь, но в эту минуту Петр был для него паном, а с панами, как подсказывал ему опыт многострадальной жизни, лучше не связываться. Он шевельнулся, только когда один из товарищей, желая подбодрить, дал ему сзади хорошего пинка. С проворством, удивительным для его медвежьей внешности. Франта сгреб своей лопатообразной рукой нанесшую удар ногу, с силой рванул за нееи,лишь когда нахал рухнул, двинулся к площадке, глухо бормоча и покачиваясь.
— Смотри, Петр, я ведь раздавлю тебя как клопа, — сказал Франта, скинув янычарское одеяние.
— Что ж, попробуй, — ответил Петр.
И они принялись за дело. То, что высоким властителям Османской империи и их прислужникам посчастливилось с дозволения Аллаха увидеть, было борьбой титанов, захватывающей дух картиной обнажившихся, свободных от рисовки, простых и неподдельных человеческих отношений, драматическим столкновением двух равновеликих сил, яростной схваткой разъяренных человекообразных бестий, которые в ту минуту не желают ничего иного, кроме как дубовыми палками забить друг друга до смерти. Пусть даже им это не удастся, потому что оба одинаково сильны как в обороне, так и в нападении, как в отражении ударов, так и в их нанесении. После ошеломительного prestissimo деревянного треска, когда обе палки мелькали по всем направлениям, сливаясь в единую крутящуюся морскую звезду, иногда наступало оцепенение, нечто вроде боксерского клинча: палки, образуя острый угол, перекрещивались в срединных точках, и оба борца пытались пересилить один другого, словно два дерущихся оленя с переплетенными рогами.
Это зрелище выглядит куда более напряженным и патетичным, нежели сцены взаимного избиения, ибо здесь речь идет не о покое ленивого отдохновения, но о покое крайне неустойчивом, о равновесии, удерживаемом с невероятным напряжением, о покое до предела натянутого и готового к выстрелу самострела. Все затаили дыхание, и в этой тишине были бы слышны даже шаги кошки, крадущейся к миске с молоком; оба героя застыли в неподвижности, словно очарованные злой судьбой, осужденные на смерть от тщетного напряжения. Вдруг — слышите? — раздался странный и совершенно неуместный звук рвущегося полотна: это у Петра лопнул тесный рукав рубашки, не выдержав давления напряженных мускулов, и внезапно сверху, чуть не с потолка, послышался короткий, тут же подавленный стон — какая-то из жен либо наложниц султана, наблюдавших из окошка, забилась в любовной судороге, но бдительный евнух вовремя успел ее укротить, зажав рот черной ладонью.
И тут застывшая было картина борьбы меняется:
Петр неожиданно делает на правой ноге пируэт, и Франта бессильно проваливается в пустоту, пытаясь задержать паденье медвежьими лапами, словно лыжник, тормозящий на всей скорости, — носки вместе, пятки врозь, — в то время как Петр свободной палицей молотит его по ягодицам. Никому и невдомек, что Петр щадит своего противника — ведь стоило ему лишь единожды нанести Франте удар не по заднице, а по голове, как все было бы кончено; зрители, до сих пор не издавшие ни звука, начинают дурить, стучать ногами, галдеть, орать, сходить с ума; ошалелый султан, забыв о своих достоинствах, для которых еще не нашлось подходящего титула, молотит вокруг себя обоими кулаками; ученый Хамди стонет от наслаждения и рвет на себе волосы; одни чауши высоко подбрасывают свои тюрбаны, другие обнимаются, стукаясь головами, словно бараны; а что творят наверху женщины — неизвестно, потому что, если бы они даже и визжали что есть мочи, их тоненькие голоса все равно перекрыл бы дикий гвалт разбушевавшихся пашей, беев, эфенди и прочих владык всего сущего.
Новый поворот борьбы рождает новую волну спортивного рева: Франта Ажзавтрадомой, притормозив свой невольный галоп, тоже опускает левый конец своей палки и, воткнув его Петру меж ног, принуждает его к жалкому падению; вот он уже расставляет руки, чтобы переломать ему кости, но Петр, лежа под ним на спине, складными пружинами выбрасывает вперед сразу обе ноги, стопами против его колен, и словно куклу опрокидывает Франту на пол, точно так, как долю секунды назад был опрокинут сам. И вот уже оба богатыря садятся на задницу, потом вскакивают, снова бросаются друг на друга, — и prestissimo деревянного треска вновь замирает в чудовищной неподвижности равновеликих сил. И пока оба стоят, стараясь превозмочь один другого, Франта Ажзавтрадомой вдруг бросает шепотом, вернее — одним движением губ, не произнося самих слов:
— Петр, я больше не выдержу.
И на это Петр таким же шепотом отвечает:
— Глупости, ты должен победить, Франта.
— Я знаю, да как?
— Ломай мой бунчук, — шипит Петр.
Так и получилось. Петр снова вышел из клинча, но вместо того, чтобы преследовать Франту, снова рухнувшего в пустоту, ждет теперь нового нападения, держа бунчук перед собой в широко расставленных руках. Франта, напротив, затормозив свое падение и прижав руки к телу, бросается в нападение; палки сталкиваются с удвоенной силой обеих пар стальных рук, и раздается сухой треск.
— Сдаюсь, — по-турецки сказал Петр, отбрасывая сломанный бунчук Черногорца. — Ты славно бился, неведомый янычар, и победил в честном бою, защитив честь янычарского знамени. Но это не мое дело — хвалить тебя или хулить. Его Величество, Неизменно Побеждающий, сам сделает выводы из того, что произошло здесь, у него на глазах.
Султан, еще не отдышавшийся от пережитого волнения, молвил:
— Какие выводы? Было сказано ясно и понятно: тот, кто одержит победу над тобою, Абдулла, кто победит в состязании на древках, тот и займет место Исмаила. Этот молодец победил, так о чем же еще говорить? Хоть я и огорчен, Абдулла, что выиграл не ты, ведь я держал твою сторону, но должен признать, что, если бы ты не уступил, это сильно осложнило бы ситуацию, потому как очередного силача, если бы даже он тебя одолел, скорее всего нельзя было бы признать победителем, ведь ты, Абдулла, надо думать, уже очень устал. Так что в конце концов хорошо, что все окончилось так, как окончилось, оно и не могло окончиться иначе, ведь решалось дело, тобой, Абдулла, затеянное и направляемое. Конечно, надо еще посмотреть, кто этот удалец, переломивший твое древко, как бы он ни был силен, важно выяснить, не безнадежный ли он болван? Как тебя зовут, удалец?
— Зовут меня Ибрагим, — ответил Франта.
— Хорошо. А теперь ответь мне, Ибрагим, кто ходит утром на четырех, днем — на двух, а вечером — на трех ногах?
Франта, набычившись, некоторое время хмуро молчал, а потом ляпнул:
— Дельфин.
— Дельфин? — удивился султан. — Почему дельфин? Неужто дельфин ходит утром на четырех ногах?
— Не ходит, — мрачно ответствовал Франта.
— А вообще-то дельфины ходят? — настаивал султан.
— Не ходят, — ответил Франта.
— А почему же ты сморозил такую глупость?
— Потому что не хочу быть генералом, не хочу быть таким, как Черногорец, — ответствовал Франта все тем же мрачным тоном. — Среди господ нету никакого понятия о справедливости. Лучше уж я останусь тем, кто я есть.
— Нет, не останешься, — сказал султан, — а займешь должность, которую завоевал в честном бою с Абдуллой, останешься против своей воли и по моему приказанию. Ответив на мой вопрос умышленной глупостью, ты доказал свое бескорыстие, а это качество встречается чрезвычайно редко. И вот теперь, когда ты знаешь, что должности генералиссимуса тебе не избежать, хочешь ты этого или нет, ответь мне, подумав хорошенько и сообразно с разумом, кто рано утром ходит на четырех, днем — на двух, а вечером — на трех ногах?
— Бык, — ответил Франта, на этот раз весело и непринужденно.
— По-моему, ты все-таки непроходимый дурак, — сказал султан. — Как это — бык? Человек, а не бык! Он ползает на четвереньках, пока маленький, ходит на двух ногах, когда становится взрослым, а в старости — на трех, потому что опирается на палку.
— Может быть, — сказал Франта, — но янычара это некасаемо, потому что янычар умирает в бою много раньше, чем успеет охрометь к старости. Зато бык, пока он теленок, ходит на четырех ногах, когда созреет и захочет вскочить на корову — идет на двух, а когда состарится и его за ногу волокут на бойню — тащится на трех ногах.
Услышав блестящий ответ своего нового генерала, янычары славянского происхождения, которых было большинство, дружно загалдели свои «юхуу», и «эйхуу», и «айяя», и султан, умилившись, склонил голову и прослезился, ибо осознал, что исторические мгновения, которые ему довелось пережить в этот день, о гладком завершении которых позаботился его замечательный Абдулла, — возможно, значительнее и важнее для будущего, чем завоевание Царьграда, свершившееся более ста пятидесяти лет назад.