Из всех городов, в которых ему привелось бывать, Ковильян отдавал предпочтение Берлину — неброскому, подтянутому, дисциплинированному. Городу-солдату, который как бы застыл в марше с поднятой и вытянутой ногой — раз-два, левой!
Берлин хорошо знал воинский устав. В городе всегда был такой же идеальный порядок, как в ранце старослужащего: чистые, вымытые до блеска улицы, ухоженные, с глянцевой зеленью скверы, хорошо спланированные парки и словно готовящиеся к предстоящему вахтпараду статуи королей, философов и поэтов — аккуратные, мускулистые и не лишенные вкуса к строевой подготовке под руководством опытного капрала.
Все до мелочей предусмотрено: канализация связана с оросительными полями, отбросы тоже утилизируются.
Лучший в Европе вокзал на Фридрих-штрассе. Лучший в Европе зоологический сад. Великолепные мосты, дворцы, памятники, парки. А главное — порядок.
Авантюрист по натуре, Ковильян, как это ни покажется парадоксальным, любил порядок. Порядок всегда действовал на него успокаивающе. И теперь, после маленького стокгольмского приключения, ему не мешало бы немного передохнуть, учитывая предстоящую поездку в Россию.
Но, увы, на этот раз Берлин не оказался для него благотворным. Город вызывал смутное беспокойство, раздражал. Здесь на всем лежала печать обреченности. Что ж, этого следовало ожидать. Уже в начале сентября по Берлину ползли упорные слухи о готовящемся наступлении войск Антанты по всему фронту. И вот оно началось. 7 сентября газеты сообщили, что на участке в 90 километров от реки Сюип до Мааса американские и французские войска начали штурм германских позиций.
День спустя — новое сообщение: после ночной бомбардировки в районе Камбре перешли в наступление Первая и Третья английские армии, которые 28 сентября уже форсировали Шельду. В тот же день к северу от реки Лис атаковали немцев войска Фландрской группы армий. А 29 сентября в районе Сен-Кантена и Ла Фера начали наступление Четвертая английская и Первая французская армии.
Несмотря на привычный официальный оптимизм газетных сообщений о мужестве и стойкости немецких солдат, которые в ближайшие же дни остановят продвижение врага, о неимоверных потерях необстрелянных американцев и уже измотанных в предыдущих боях французов и англичан, берлинцам было ясно, что мировая война завершается, и завершается она поражением Германии...
Да, богиня победы Виктория, которая украшала собой Бранденбургские ворота на Парижской площади Берлина, в очередной раз отвернулась от немцев.
В 1807 году эта медная красавица вместе со своей колесницей, которую мчали от победы к победе четыре медных коня, по приказу Наполеона Бонапарта была бесцеремонно сдернута с Бранденбургских ворот и увезена победителями в Париж. Прошло семь долгих лет, и доблестный фельдмаршал Блюхер вернул ее Пруссии. Она вновь была торжественно водружена на свое прежнее место. Но, видно, не нравится Виктории в Берлине. Куда же ее на этот раз увезут победители — в Париж? Лондон? Нью-Йорк? А главное — кто вновь вернет Победу Берлину? Появится ли в Германии новый Блюхер? И нужен ли он? Может, немецкий народ не столько нуждается в новом фельдмаршале, сколько в мясе, масле и яйцах?
Но как бы там ни было, а поражение лишало Германию всего. Это не вызывало никаких сомнений.
Над Берлином тяжелой серой тучей висело тоскливое ожидание неизбежного конца.
Мрачно смотрели на лысеющие осенние деревья стоящие вдоль аллеи Победы в Тиргартене мраморные бранденбургские маркграфы и прусские короли.
Обезлюдели торговая Лейпцигер-штрассе с ее роскошными универсальными магазинами Вертгейма и Гица и бойкая Кёнинг-штрассе с величественными зданиями Ратуши и Окружного суда. Даже Унтер-ден-Линден, излюбленное место гуляния берлинцев, и та выглядела пустынной. В этот серый осенний день здесь было тоскливо и тихо. Только шелест последних листьев на ветвях столетних лип, четырьмя рядами прорезающих улицу, всхлипывающие гудки редких автомобилей да скрип тележек, на которых катились по тротуару обрубки искалеченных на войне солдат. В отличие от берлинцев, которым удалось сохранить ноги, обрубки двигались с такой стремительной поспешностью, словно больше всего в жизни опасались куда-то опоздать.
Пропуская вперед очередную тележку, Ковильян слегка придержал за локоть своего спутника. Тот, сверкнув моноклем, брезгливо посмотрел сверху вниз на калеку.
— Битте, битте.
У него было круглое розовое лицо и воинственно вздернутые вверх усы а-ля кайзер Вильгельм. По цвету физиономии и по небольшому плотному брюшку нетрудно было догадаться, что он, конечно, не фронтовик, а тем более не живет постоянно в Берлине. И те и другие, то есть берлинцы и фронтовики, отличались землистыми лицами и тощими фигурами. А такие упитанные мужчины чаще всего встречались среди тех, кто служил фатерлянду на тучной Украине, откуда в Германию прибывали эшелоны с продовольствием, где немецких солдат не травили газами, не разрывали на куски артиллерийскими снарядами, не давили танками, не кололи штыками, а давали возможность досыта наесться мясом и салом.
И действительно, хотя человек, который шел сейчас рядом с Ковильяном по Унтер-ден-Линден, был в штатском, он тем не менее служил в германских оккупационных войсках и приехал по интендантским делам в Берлин из Киева.
Обер-лейтенант Штуббер, до войны историк, познакомился с господином Ланге — так в то время именовался Ковильян — здесь, в Берлине, в феврале 1918 года, когда они оба были включены в некую группу, которая занималась подготовкой вопроса о «кассельских картинах». Надо сказать, что Наполеон увез из Германии не только богиню победы с Бранденбургских ворот. Доблестный корсиканец, считавший грабеж основным законом военного времени, основательно почистил и знаменитую картинную галерею в городе Касселе, которую создал в первой половине XVIII века ландграф Вильгельм VIII. Восемь кассельских картин украсили Мельмезон — загородный увеселительный замок Жозефины Бонапарт, расположенный в шести верстах от Парижа. После падения Наполеона благоразумная Жозефина сочла за благо избавиться от кассельских картин и продала их русскому императору Александру I за миллион франков. Когда ландграф предъявил свои права на эти картины, Александр I заявил, что готов тотчас же вернуть ему все купленные у Жозефины полотна, если тот компенсирует русской короне понесенные ею расходы. Ландграф не смог выполнить эти условия. На том дело и кончилось. А в 1918 году, когда велись с большевиками брестские переговоры, берлинский Кайзер Фридрих Музеум решил втиснуть в число вопросов, подлежащих обсуждению, и вопрос о возвращении Германии этих картин. Но немецких любителей живописи здесь ждало разочарование. Оказалось, что большевиков не так-то просто обвести вокруг пальца. Они неплохо знали подробности тех давних событий, разбирались в юриспруденции и умели работать с архивными документами.
Какое ведомство представлял тогда в комиссии господин Ланге, Штуббер так и не понял. Но то, что это было какое-то весьма неприятное ведомство, что-то вроде тайной полиции, сомнений у него не вызывало.
В господине Ланге все было неприятным и страшным: вкрадчивый голос, ласковая улыбка, скользящая бесшумная походка, но особенно — пристальный взгляд липких черных глаз, каких-то странных, не европейских, разбойничьих. Люди с такими глазами зарежут — и не поморщатся. С такими глазами только в палачах служить.
И вот теперь Ланге разыскал его в Берлине и назначил эту встречу. Для чего? Что между ними общего? Что ему надо от скромного обер-лейтенанта, приехавшего на две недели в Берлин? А ведь что-то надо...
Кругом воры, кругом жулики!
Штуббер не выносил жуликов. Себя он считал глубоко честным и добропорядочным человеком, И для этого у него были все основания: он в поте лица зарабатывал хлеб насущный, аккуратно ходил в кирху, шнапс и пиво пил достаточно умеренно, любил жену, заботился о детях. И все же... Что ни говори, а некоторые основания побаиваться полиции у него были. Да и кто в Германии, кроме кайзера Вильгельма, не боится полиции? Все грешны, все. Были, конечно, кое-какие грешки и у него. Еще бы, как-никак, а обер-лейтенант занимался на Украине не игрой в солдатики — айн-цвай-драй-фир! — а учетом и отправкой продовольствия. Через его руки проходили тысячи пудов сала, муки, сахара. А кто не знает, что такое продовольствие в тяжелое военное время? Кто тут удержится от соблазна? Нет, он, разумеется, не крал. Но иногда, допустим, сквозь пальцы смотрел на неблаговидные действия своих подчиненных и принимал от них подарки. Порой сам участвовал в некоторых, если подходить формально, не совсем законных сделках. Всякое случалось. Ну и что? Жизнь — это жизнь. И было бы, конечно, очень обидно в самом конце войны оказаться под следствием. И главное — за что? Кому плохо от того, что он, Штуббер, сколотил на Украине небольшое состояние?
И вот, пожалуйста...
А может быть, этот проклятый Ланге вынюхивает что-то другое, например, то, как его, Штуббера, сын оказался непригодным по состоянию здоровья к службе в армии? Ведь могли и до этого докопаться. С них станет.
А может быть... Голова обер-лейтенанта Штуббера шла кругом.
По Унтер-ден-Линден они молча дошли до площади Оперы и, обойдя здание университета с анатомическим театром, оказались на уютной Гегелевской площади, посреди которой возвышался громадный бюст знаменитого философа.
Ковильян показал Штубберу рукой на небольшую каштановую рощицу, ограждавшую с одной стороны площадь.
Пройдя не больше десяти шагов по узкой аллее, они остановились у скамьи, грузно осевшей в рыхлую землю, присыпанную желтыми и бурыми листьями.
— Если не возражаете, мой молчаливый друг,— сказал Ковильян,— то давайте немного посидим. В отличие от вас, который победоносно прошел с нашими доблестными войсками пол-России, я долго ходить не приучен, ноги устали. В былые годы это была самая моя любимая скамейка в Берлине. Здесь мне приходили в голову наиболее умные мысли.
Штуббер провел ладонью по скамье. Обер-лейтенант шумно вздохнул, достал из бокового кармана пиджака газету, аккуратно развернул ее, расстелил, разгладил морщинки и только после этого сел.
Наблюдавший за ним Ковильян усмехнулся.
— Браво, обер-лейтенант, вы просто великолепны! Знаете, о чем я сейчас подумал? Немецкий народ никогда не погибнет. И знаете, что его спасет? Предусмотрительность. В его карманах всегда окажется то, что может потребоваться при самых неожиданных обстоятельствах.
Штуббер изобразил улыбку, достал из кармана еще одну газету и протянул ее Ковильяну.
— Вы неподражаемы, мой друг!
Ковильян небрежно бросил предложенную ему газету на скамью и сел рядом со Штуббером. Он источал благожелательность. Именно это больше всего и пугало обер-лейтенанта.
— Так чем же я могу быть вам полезен, господин Ланге?
— А разве вам не приятно просто так посидеть со мной? — почти игриво спросил Ковильян.
— Приятно, но мне показалось, что встреча носит деловой характер. Разве я ошибаюсь?
— Всему свое время, мой друг.
Сквозь плотную вату туч пробилось робкое солнце. Его узкий луч осторожно прополз по жухлой траве и поспешно спрятался в куче бурых листьев. По аллее прошли двое буршей. Они о чем-то оживленно говорили.
— Вы давно были в Кагарлыке? — ласково спросил Ковильян, и обер-лейтенант Штуббер почувствовал, как его сердце оборвалось и стремительно покатилось куда-то вниз. Да, этот подлец Ланге знал свое дело. Именно из той большой партии сахара, которую обер-лейтенант вывозил в прошлом месяце с Кагарлыкского сахарного завода, около ста пудов так и не доехали до Киева, а загадочно исчезли в пути.
— Кагарлык?
— Да, мой друг.
Обер-лейтенант Штуббер никогда не отличался бойкостью ума, поэтому он не нашел ничего лучшего, как собрать в пучок морщины на лбу и развести руками.
— Вы знаете, господин Ланге, украинские названия слишком трудны для европейца, а мне слишком часто приходится бывать в разных дырах... Кагарлык... Где же он, простите, находится?
— Недалеко от Киева.
— Да, да, действительно... что-то припоминаю.
— В Кагарлыке находится большой сахарный завод, принадлежащий графу Толстому,— любезно объяснил Ковильян.— И там же имение графа.
— Кагарлык, говорите?
— Вот именно,— подтвердил Ковильян, которому толстяк с моноклем уже основательно надоел.— И не пытайтесь делать из меня идиота, господин обер-лейтенант.— Черные дьявольские глаза насквозь прожигали Штуббера.— Вы систематически бываете в Кагарлыке, откуда вывозите сахар.
— Вывожу сахар? — пролепетал Штуббер.
Ковильян молча смотрел на него.
— Извините, господин Ланге, я мог забыть.
— Не думаю, что у вас такая короткая память,— жестко сказал Ковильян.— Если вы о чем и забывали, гостя у графа Толстого в Кагарлыке, так только о своей офицерской чести.
— Господин Ланге! Я попрошу вас!..— жалко вскинулся Штуббер, обливаясь потом и не сводя испуганных глаз с лица своего мучителя.
— Ладно, ладно,— небрежно махнул рукой Ковильян.— Только не изображайте, пожалуйста, невинность, это у вас слишком плохо получается, гораздо хуже, чем махинации с сахаром.
— Я никакими махинациями не занимался,— прохрипел Штуббер, уже чувствуя под собой не садовую скамью, а жесткую скамью подсудимых.
— Зачем же отрицать очевидное, мой друг? Это неразумно,— ласково сказал Ковильян.— К моему глубочайшему сожалению, вы весьма часто действовали крайне неосмотрительно. И боюсь, что военно-полевой суд не учел бы обстоятельств, смягчающих вашу вину. Судьи чаще всего формалисты и учитывают только факты. Но вы знаете, как я к вам хорошо отношусь. Ведь знаете?
— Знаю,— промямлил Штуббер.
— Вот и прекрасно, что знаете. Я не сделаю вам ничего плохого, если, понятно, вы меня к этому не вынудите. Вы меня не вынудите?
— Помилуйте, господин Ланге!
— Тогда давайте поговорим с вами как друзья. Ведь мы друзья, не правда ли? Ваша офицерская честь меня не интересует. Можете делать с ней все, что пожелаете. То же относится и к вашим не совсем законным операциям с салом и сахаром. Это ваше личное дело, мой друг. Ваш счет в банке тоже не представляет для меня особого интереса, хотя, согласитесь, что двадцать тысяч марок слишком крупная сумма для офицера, проливающего кровь за нашего любимого кайзера. Меня даже не интересует, почему ваш сын не в армии, когда цвет германской нации гибнет на полях сражений. Я не любопытен и не собираюсь переделывать жизнь. Что поделаешь, уж так в мире повелось, что одни едят шоколад, а другие болеют сифилисом.
Обессиленный Штуббер откинулся на спинку скамьи. Пронесло или ему только показалось?
Похоже, что пронесло. Не оставь, господи!
— Что я должен сделать, господин Ланге?
— Об этом мы поговорим в Киеве, мой Друг. Не надо спешить. А пока... Я вам перечислил то, что меня не интересует. А теперь скажу, что меня интересует.
— Господин Ланге, все, что в моих силах!.. Все, что я могу... Не сомневайтесь, господин Ланге!
— А я и не сомневаюсь, мой друг, что вы жаждете мне помочь. Если бы у меня была хоть тень сомнения в этом, я бы проявил интерес ко всему тому, что меня сейчас оставило равнодушным,— улыбнулся Ковильян и поощрительно похлопал Штуббера по колену.— Итак, что вы можете рассказать мне любопытного о графе Дмитрии Ивановиче Толстом? Ведь вы в его доме свой человек, не так ли?
— Вы имеете в виду владельца Кагарлыкского сахарного завода? — переспросил Штуббер, постепенно приходя в себя.
— Разумеется, его, а не писателя графа Толстого, о котором, как мне кажется, вы абсолютно ничего не можете рассказать. Но меня интересует не граф Толстой — сахарозаводчик, а граф Толстой — бывший обер-церемониймейстер двора его величества и нынешний директор Императорского Эрмитажа, который с разрешения большевистского министра господина Луначарского прибыл на Украину в отпуск.
Ланге интересуется графом Толстым!
Обер-лейтенант был удивлен. Он ожидал любого вопроса, но только не этого. Странно, очень странно.
Какое дело этой ищейке до милейшего графа, который появился в Кагарлыке лишь в конце июля и совершенно не вмешивался в хозяйственные дела, оставляя их на полное усмотрение энергичной графини и своего управляющего, вороватого, но преданного?
Что Ланге до того, что граф был некогда обер-церемониймейстером двора этого несчастного русского царя Николая II — прости ему, господь, его тяжкую вину перед Германией! — которого большевики расстреляли в Екатеринбурге?
Кто, наконец, сошел с ума — он, обер-лейтенант Штуббер, или эта сующая кругом свой нос полицейская ищейка?
Однако обер-лейтенант удивился бы еще больше, если бы узнал, что в тот же день и приблизительно в то же время похожий разговор состоялся в далеком Петрограде. Графом Толстым здесь интересовался не кто иной, как комиссар секретно-оперативной части Петроградской ЧК Леонид Яровой, в недалеком прошлом студент историко-филологического факультета Петроградского университета.
Впрочем, эти сведения удивили бы не только Штуббера, но и его собеседника — Вольдемара Корзухина, он же Честимир Ковильян, он же Генрих Ланге...