«…Меня поразили ее глаза большие, серо-голубые. В них светились ум и душевная чистота. Светлая коса вокруг головы, нежное лицо с легким пушком на коже, мягкие медлительные движения.
Мы потом вместе учились в штурманской группе. На занятиях она всегда задавала вопросы: ей хотелось знать все до мелочей. И пожалуй, в полку не было штурмана лучше Жени, хотя до войны она не имела никакого отношения к авиации… Женя не сомневалась в том, что после войны снова вернется в университет, чтобы заниматься астрономией, любимой наукой, которой решила посвятить свою жизнь. Войну она считала временным перерывом. На войну она просто не могла не пойти: это был ее долг…
…Был апрель 1944 года. Под Керчью готовилось большое наступление наших войск. Мы летали каждую ночь. Враг упорно сопротивлялся. Вдоль короткого отрезка линии фронта, которая протянулась от Керчи к северу до Азовского моря, было сосредоточено много зениток и зенитных пулеметов, прожекторов, автоматических пушек „Эрликон“. Когда стреляет „Эрликон“, издали похоже, будто кто-то швыряет вверх горсть песку. Каждая песчинка снаряд. Все они в воздухе взрываются, вспыхивая бенгальскими огнями. Получается облако из рвущихся снарядов. И если самолет попадает в такое облако, то едва ли выберется из него целым: ПО-2 горит, как порох.
…Перед вылетом Женя Руднева предупредила нас:
— В районе цели — сильная ПВО. Остерегайтесь прожекторов…
…Мы с Ниной уже возвращались с боевого задания, когда сзади зажглись прожекторы. Сначала я подумала, что это нас они ловят. Но лучи протянулись в другую сторону и, пошарив в небе, замерли, скрестившись. В перекрестке светлел самолет.
И сразу же снизу, прямо по самолету, швырнул горсть снарядов „Эрликон“. ПО-2 оказался в центре огненного облака. Спустя несколько секунд он вспыхнул и ярко запылал.
…Мы смотрели, как, кружась в воздухе, несутся вниз пылающие куски самолета, как вспыхивают цветные ракеты… Я старалась не думать о том, что происходит сейчас в горящем самолете. Но не думать об этом я не могла… Мне казалось, что я слышу крики… Они кричат… Конечно же, кричат! Разве можно не кричать, когда горишь заживо!..
…Все возвращались в свое время. Не было только одного самолета. И тогда стало ясно: сгорели летчик Прокофьева и штурман полка Женя Руднева…»
Наталья Тихоновна закрыла книгу. Это были мемуары прославленной летчицы, ее воспоминания о фронтовых днях. Наталья Тихоновна сжала руками виски. Задумалась.
Женя Руднева… Вот она какая, Женя Руднева!.. Герой Советского Союза. Посмертно. Да, посмертно. Одной из малых планет присвоено ее имя…
Наталья Тихоновна мучительно пыталась вспомнить, где и когда раньше слыхала о ней. Очень знакомая фамилия. Но память так и не сработала.
За окном падал мокрый снег. Внизу, на асфальтированных улицах, наверное, было слякотно и зябко от сырого ветра, дующего с Невы. Последний осенний листок прижался к рябому от капель стеклу. Вид вылинявшего, прозрачного, как рука больного, листочка вызывал тоску.
А в космической вышине гордо бороздила пространство планета, ставшая воплощением бессмертного подвига девушки с большими серо-голубыми глазами и светлой косой вокруг головы. Она погибла молодой и в памяти людей останется молодой навсегда. Двадцать три года… Из поколения в поколение станет переходить предание о прекрасной, гордой девушке, которая огненным факелом сгорела в сумрачном небе войны. Во всем этом было нечто величественное, почти эпическое.
— Ты любишь все классифицировать, — сказала Наталья Тихоновна мужу. — Наверное, малая планета Рудневой, когда ее открыли, получила какой-нибудь номер в каталоге?
Геннадий Гаврилович поморщился, отложил в сторону каталог звезд.
— Да, она имела номер: 1907! — отозвался он резко. — Планету открыл некто Черных. Почти — Черемных. Наверное, твой земляк. — Кстати, кандидат физико-математических наук. Я не так давно встречался с ним в Крымской астрофизической обсерватории. Романтик… А я, если хочешь знать, категорически против того, чтобы небесным телам присваивали имена людей. Не солидно. Боги — другое дело. Астрономия должна быть строгой наукой. Без всяких там романтических фиглей-миглей.
— Не кощунствуй. Это космический памятник лучшему, что есть в людях. Она своими хрупкими крыльями прикрыла от пуль и снарядов таких, как ты. Ведь и я могла сгореть. Пусть не в небе, а в траншее или в танке, как горели наши от зажигательной смеси.
Геннадий Гаврилович посмотрел на жену осоловелыми глазами и расхохотался.
— И очередную комету или планету назвали бы твоим именем. Бог мой, откуда в тебе это непомерное тщеславие? Тебе, мать, угомониться бы раз и навсегда. Ты — неудачница. Выпала из игры сразу же. Живешь героическими воспоминаниями. А жизнь катится под уклон. Ничего ты не смогла. Даже героически сгореть. Отделалась легким испугом. И алмазы нашла не ты, а какая-то там Попугаева. Подумать только: Попугаева!.. Судьба показывает тебе язык: не унывай, старушка, у нас в астрономии те же законы — красный гигант, раздувшись до невероятных размеров, в один прекрасный день превращается в белого карлика.
— Ты сам говорил, что белый карлик иногда вспыхивает и его светимость возрастает в десятки миллионов раз. И даже может превратиться в сверхновую звезду.
— Это итог гравитационного коллапса. Хоть миг, да ярко! Вот и все.
Она оставалась равнодушной к его жестоким словам и отбивалась больше из-за упрямства. В общем-то, он прав. Она в самом деле неудачница. Выпала из игры… Ее снайперские подвиги давно забыты. Слишком много было подвигов. Ей просто не повезло: вышла из строя в первый же год войны. Другие стали Героями Советского Союза. Тот же Гуменник. Многие из ее учеников тоже были удостоены высоких правительственных наград. Она не была тщеславной и вовсе не скорбела о наградах. Не ради них она ушла на фронт. Да и не думала о наградах. Война — не спортивная игра. И все-таки в душе постоянно тлела непонятная горечь. Почему она так легко сдалась? При первом же ударе судьбы… Другие продолжали воевать, лишившись ног и даже рук. Танкист Мнацаканов, получив тяжелые ожоги в бою, ослеп. А чуть подлечившись, вернулся на фронт. Был какой-то момент, когда забота о раненой руке, страх остаться без руки отодвинули для нее все остальное на второй план. Ока поддалась железной логике врачей. А поддаваться, как теперь думала, не стоило. Не стоило. Зачем? Чтобы потом всю жизнь чувствовать необъяснимую приниженность? Внешне все было правильно и по закону. А внутри навсегда поселилось смятение. Она до сих пор удивлялась естественности поведения Геннадия Гавриловича, который нисколько не стыдился своей трусости и в анкетах без замешательства писал: «В войне не участвовал, военных наград не имею».
У него была какая-то своя, непонятная ей, логика. Иногда эта логика неприглядно обнажалась, когда они сходились с Треску новым за рюмкой коньяка и начинали обсуждать прочитанное или увиденное в театре или кино. Закавыкой из закавык стала пьеса «Галилей». Правильно ли поступил Галилей, отрекшись от собственного учения? Оба считали, что поступил он правильно, так как сохранил жизнь для дальнейшей научной работы. Ученый обязан при любых обстоятельствах сохранить свою жизнь, драгоценную для всего человечества. Ну, а фраза Галилея «А все-таки она вертится!» была кукишем в кармане. Возможно, фразу придумали потом ученики Галилея, чтобы оправдать его поступок. Хотя сам Галилей ни в каких оправданиях не нуждался. Важно не нравственное поведение ученого, важны результаты его научной работы.
Наталья Тихоновна в разговор не вмешивалась. Знала: спорить с ними бесполезно. Эти люди без углов, оправдывают не Галилея, а самих себя, так как ни одного дня не были на войне, и пытаются сделать трусость нормой поведения всякого ученого.
Она смотрела на них и вспоминала довоенную встречу в минералогическом музее с человеком, который поразил ее воображение. Он был высок ростом, очень высок, этот пожилой человек. В очках с толстыми стеклами. Близорукий, без очков слепой, как летучая мышь днем. Запомнилась его застенчивая улыбка, он умел шутить, изображать из себя кондового сибиряка. Большое доброе лицо с усами и бородкой. Легендарная личность. Искатель Тунгусского метеорита Леонид Алексеевич Кулик. Человек особой мечты. Научные отчеты описал гекзаметром. Кулик только что вернулся из очередной экспедиции, в последний раз обследовал место падения знаменитого метеорита, приехал в Ленинград и прочитал прямо в музее лекцию — отчет об экспедиции. После лекции студенты окружили его. Сбивчивый рассказ Наташи об экспедиции Теплухина Леонид Алексеевич выслушал внимательно. В алмаз поверил. «Этим надо заняться всерьез…» Но заняться всерьез помешала война. Кулик был минералогом, увлекался метеоритикой, «небесными камнями», искал метеориты, изучал их химический состав и физическую структуру. И его слова о том, что алмазами в Якутии надо заняться всерьез, относились к самой Наташе Черемных, молодому геологу. Ведь именно перед войной специалисты заговорили об алмазах в Сибири.
В июле сорок первого Кулик вступил в народное ополчение. В штаб дивизии пришло письмо из Академии наук, пересланное Наркоматом обороны, с просьбой вернуть в Москву Кулика, ученого с мировым именем. Он отказался покинуть часть. Весной сорок второго, когда Наташа лежала в госпитале, Кулик погиб при попытке организовать массовый побег из фашистского плена.
Геннадий Гаврилович к подвигу Кулика отнесся скептически:
— Бессмысленная жертва. Полуслепой старый ученый уходит на фронт, часть попадает в окружение, в бою ему перебивают ноги. Объясни, зачем все это?
Она не стала объяснять.
За окном по-прежнему падал мокрый снег, а в просторной квартире было тепло и светло. Геннадий Гаврилович лежал на диване в пижаме и перелистывал каталог, над которым трудился все последнее время. Наталья Тихоновна не унималась. Сегодня она почему-то чувствовала себя особенно одинокой, никому не нужной.
— Я думаю, планета Жени Рудневой — это осколок большой планеты, некогда исчезнувшей. Той самой, о которой ты говорил много лет назад. Еще до войны. Ты грезил и даже придумал ей свое название. Планета Зорин… Помнишь, мы читали стихи Блока?
Он решительно положил каталог на столик, сел: жене хочется поболтать. Пусть ее… О чем это она? Неужели он когда-то читал стихи Блока? Поэзию он не любил, полагая, что в ней мало содержится информации, а Блока просто не понимал, да и не старался понять. Вид стихов вызывал у него непонятное отвращение. Зачем стихи? Поэзия — это неформализуемое отношение к жизни. А если неформализуемое, то, значит, расплывчатое, неопределенное, необязательное. Геннадий Гаврилович ценил четкость во всем. В поэзии четкость отсутствовала. Ему больше импонировала музыка (Бах, Моцарт, Сен-Санс…). Математическая ясность организации звуков. Ценил так же сценическое искусство. Искусство перевоплощения — это великое искусство! Разве нам не приходится в обыденной жизни перевоплощаться каждый раз? Только простак выворачивает себя перед другими наизнанку. Воспитанность требует постоянного перевоплощения, без него адаптация в обществе прямо-таки невозможна. Должно быть, в молодости он умел играть определенную роль, если даже цитировал Блока. О планете Зорин что-то запамятовал. Спросил:
— Зория? Откуда это? Не мог я подобной глупости говорить даже в юности. Фаэтон, а не Зория. А вообще-то все это вздор. Никакой планеты никогда не существовало. Юношеские бредни. Проштудируй учебники по астрономии. Почитай хотя бы Заварицкого. Метеориты образовались путем объединения твердых частиц. И вообще должен тебе сказать: когда пытаются совместить данные о структуре метеоритов с гипотезой об их образовании путем распада одной-единственной крупной планеты, то неизбежно прибегают к натяжкам и крайне искусственным предположениям.
— Ты, как всегда, прав. И все же планета Зория существовала. Планета нашей молодости.
— Опять ты за свое… Ты, наверно, никогда не научишься серьезно относиться ко всему. Глупые фантазии. Полет мечты… Все это хорошо в двадцать лет, когда меньше всего думаешь о лапше. А тебе не двадцать, да к тому же ты инвалид!
На губах ее задрожала ироническая улыбка.
— Фантазии? Я тебе расскажу одну фантастическую историю, которая приключилась со мной.
Однажды я встретила лжемарсианина. Да, да, лжемарсианина. Правда, он упорно называл себя марсианином и доказывал, что у него на все своя точка зрения, точка зрения жителя другой планеты. Этот человек еще в юности открыл комету. И комета до сих пор блуждает в мировом пространстве и будет там блуждать, по-видимому, вечно. Когда мы встретились много лет назад, этот юноша не был похож на остальных людей. Даже сейчас я очень ясно представляю себе ту необыкновенную звездную ночь, легкий шелест весенней листвы, серебристые купола башен обсерватории с широко раскрытыми люками. Смуглый юноша с горячими глазами и беспорядочно спутанными буйными волосами… Он говорил тогда:
«Истинный мечтатель обязан совершать путешествие за грань людской мечты. Иначе какой же он мечтатель! Я хочу мечтать так, как никто не мечтал до меня. Я хотел бы, чтобы любовь измерялась световыми годами. Помнишь слова поэта: „Здесь, на Земле, позволено еще бродить, искать и обрести порою чудовищную жабу, уховертку… Но если к нам приходит вдруг мыслитель из стран мечты, из области грозы, неся в руке, что трогала сиянье иных миров, необычайный факт иль небывалую еще идею… То горе мудрецу такому…“ Человек должен прикасаться к вечности. Сейчас я занят изучением физических условий на Марсе и почти уверен в необитаемости этой планеты. Но будь я фантастом, я назвал бы себя марсианином и поведал бы людям Земли о необыкновенных вещах, известных только мне — марсианину. Точка зрения жителя другой планеты всегда интересна. Другой склад мышления, другая психология. На Марсе должны расти голубые маки. Я вижу их даже с закрытыми глазами… Знаете ли вы, что существовала планета Зория, или, как вы ее называете, Фаэтон? Обломки этой планеты до сих пор падают на Землю в виде метеоритов».
Как видишь, это был весьма экстравагантный юноша. Весь — порыв. Даже больше того: он сумел увлечь меня своими красивыми мечтами. Я поверила в него. Мне казалось, что в нем заложен могучий дух. Ведь он открыл комету!.. Тот молодой человек сумел увлечь меня своими фантазиями, я стала думать о далеких светилах. Вот я иногда и задумываюсь: кто из нас инвалид?..
— С годами человек, наверное, глупеет, — сказал Геннадий Гаврилович. — Мы трудно живем. Не в унисон.
Геннадий Гаврилович явно кривил душой: ему-то на жизнь обижаться было нечего. Он сумел себя поставить. Вернувшись из эвакуации, сразу же потребовал квартиру с отдельным кабинетом. Просьба была удовлетворена. В трех комнатах им вдвоем с женой простора хватало. Правда, не было только холла, такого, как у Треску новых. С Треску новыми Геннадий Гаврилович близко сошелся еще в Алма-Ате. Там они сдружились и после войны вместе вернулись в Ленинград. Это были не только друзья мужа: Трескунов сделался ее научным руководителем. С годами презрение к Трескунову и Евгении Михайловне постепенно стерлось. В общем-то, и Сергей Сергеевич и Евгения Михайловна были милыми людьми, компанейскими, свойскими. Евгения Михайловна добровольно взяла шефство над Натальей Тихоновной.
— Дикарка, вы и есть дикарка! — ласково говорила Евгения Михайловна. — Кто же в наши дни носит такие нелепые платья? Еще Лермонтов говорил, что женщина без нарядов — все равно что роза без шипов. Главное: не сдаваться! Вот вам крем «Любимый». Молодит на двадцать лет. Улыбаться нельзя — отлетает, как штукатурка.
Во всяком случае, Евгения Михайловна была полезной женщиной, да и не такой уж черствой, как показалось вначале Наталье Тихоновне. Иногда они вспоминали давние годы, и Евгения Михайловна смахивала набежавшую слезу.
— Иван Григорьевич Теплухин был влюблен в меня без ума. Это точно. Странный человек, с фантазией. Все чего-то искал. Не полюби я своего бурбона, может быть, все сложилось бы по-иному. И Иван Григорьевич со временем остепенился бы. Все мы в молодости — искатели и открыватели. А годы берут свое. Мне, правда, жаловаться грех. А все же иной раз подумается: могло быть и интереснее. Не хлебом единым жив человек. Теперь-то уж поздно все менять. Обеспеченная старость важнее беспокойной юности, говаривал один мой знакомый. Детей у нас нет, надеяться не на кого.
Сергей Сергеевич и Геннадий Гаврилович обычно сидели в креслах, дымили сигаретами и разглагольствовали о политике, об Америке и Англии, о запуске искусственных спутников и освоении космоса.
— В этих спутниках и радиотелескопических антеннах есть что-то противоестественное, — говорил Геннадий Гаврилович. — Вот я открыл в свое время комету, и она умчалась в мировое пространство. Все естественно, как в Древней Греции. Мы — жрецы науки, открыватели загадок и тайн. А бездушная космонавтика приносит нам голые неопровержимые факты. Скучно.
— Когда я был в Англии… — взнуздывал своего конька Сергей Сергеевич.
Самое удивительное крылось в том, что Геннадий Гаврилович терпеть не мог научного руководителя своей жены, глубоко презирал его и жестоко поносил за глаза, обвиняя во всех смертных грехах. Вот и сейчас он ругал Трескунова.
— Пренеприятнейший тип этот Трескунов. Он мне еще в Алма-Ате не нравился. Бессовестный хапуга, жаден до жизненных благ. От такого чаем не отделаешься. Жрет только коньяк высшего сорта. Ведь если хочешь знать, я думаю, что это он украл твой алмаз. И на то есть основание. В Алма-Ате они с Козюковой все искали, кому бы сбыть «фамильную драгоценность» — дескать, осталась от предков. Я тогда не придал этому факту особого значения, а теперь начинаю соображать. Мы жили в одном доме. Как-то в отсутствие Трескуновых пришел этакий грузный бабай в халате и белой шапке. Вид у него был прямо-таки басмаческий. «Ты, спрашивает, камень продаешь?» — «Какой еще камень?» — спрашиваю. Он сразу смикитил, что не на того вышел, стушевался. «Извините, говорит, номер дома перепутал. Дочери к свадьбе подарок хочу купить… Не продаешь ли чего?» Откланялся и ушел. К нам часто приставали тогда купить чего-нибудь по дешевке. Потому и не обратил серьезного внимания на слова бабая. А вот сейчас уверен: алмаз хотел купить у Трескуновых, прослышал. Но не пойман — не вор. Удивляюсь умению людей жить! Каждый день на кафедре переливает из пустого в порожнее, за двадцать пять лет не был ни в одной командировке, а апартаменты оттяпал с холлом и гостиной. И алмаз стибрил. Паршивый приспособленец…
— А заграничная командировка Трескунова? — напомнила Наталья Тихоновна.
— Тоже мне командировка! Три дня пробыл в Англии, а корчит из себя англофила. У него, видите ли, «дом поставлен на английскую ногу». На даче камин соорудил, сауну. Мода. Сидит задрав ноги. Бульдога завел, по утрам на прогулку выводит. Сплошная многозначительность. Сделано на копейку, а шума на рубль. Объясни: неужели все слепы и глухи? Ведь подлец из подлецов. Теперь и я начинаю верить, что он предал твоего Теплухина. И алмаз стибрил… У такого рука не дрогнет. Как он тогда прижал тебя с сибирскими алмазами! «Алмазы в Сибири — бред»! — передразнил он. — А сейчас пытается корчить из себя чуть ли не первооткрывателя. Мы пахали! Тебе не кажется, что он обкрадывает тебя всю жизнь, ворует твои идеи. Готовит докторскую диссертацию, а в основу-то небось положил твои мысли. Ты читала его диссертацию?
— Выбранные места. Те, где он ссылается на мои работы.
— Потребуй всю диссертацию! — решительно сказал Геннадий Гаврилович. — Если не даст, пригрози — он, видите ли, ссылается на ее работы… А где они, твои работы? Несколько заметок в специальных журналах? Работы — это брошюры, книги. Тебе давно пора в доктора, а этот тип держит тебя в рядовых как некую интеллектуальную рабыню.
— Ты несправедлив по отношению к Сергею Сергеевичу, — вяло возразила она. — Ты же знаешь, что он рекомендовал мою рукопись к изданию, внес коррективы.
Геннадий Гаврилович рассмеялся:
— Обведет он тебя вокруг пальца — попомни мое слово. Рекомендовать-то рекомендовал, а книжку в издательстве почему-то не принимают. Почему? Задумывалась? Тема актуальная, а рукопись вернули: мол, поработайте еще. Сколько же можно работать, дорабатывать и перерабатывать? Ну, а если сам Трескунов тайно ставит тебе подножку? Может быть, он всячески мешает тебе стать самостоятельной, выйти из-под его руководства? Если появится твоя книга, то докторская диссертация Трескунова полетит в корзину. А возможно, ждет, когда выбьешься из сил, чтоб предложить тебе соавторство: мол, бензин наш — идеи ваши. Я ведь внимательно читал твою рукопись и хоть в геологии смыслю мало, все же чувствую, тут что-то есть. Ты ведь давно носишься с гипотезой о сходстве магматизма Сибирской платформы с магматизмом Южной Африки.
— Ну, положим, эту гипотезу высказывают и другие… Буров и Соболев еще в тридцатых годах…
Он безнадежно махнул рукой и снова улегся на диван. А она задумалась. Ну а что, если муж прав?.. Ведь он всегда прав… О продаже алмаза в Алма-Ате, конечно, мог придумать, а вот что касается остального… Проходят годы и десятилетия, а она все топчется на одном и том же месте, все топчется в помощницах Трескунова, иногда вместо него читает лекции по петрографии.
Теперь-то она знала, что единичные находки алмазов в россыпях на территории Сибирской платформы известны еще с 1898 года! Искать здесь алмазы собирались в 1941 году. Но война все спутала. Первый алмаз нашли только семь лет спустя. Маленький, невзрачный кристаллик. Через несколько лет обнаружили еще несколько россыпей алмазов. И все-таки очень долго не удавалось отыскать коренные месторождения.
Наталья Тихоновна еще тогда высказала догадку, что сибирские алмазы могут быть намного древнее африканских и что месторождения, возможно, спрятаны под мощными покровами базальтов и долеритов, извержение которых происходило в ту пору. Она поделилась своими соображениями с Сергеем Сергеевичем, а он сразу же подхватил эту мысль, написал статью, правда, с ссылкой на Черемных, и вдруг оказался автором оригинальной теории. О нем заговорили, к нему стали обращаться за советами, а он всех отсылал к Наталье Тихоновне: я, мол, тут мало причастен, обращайтесь по адресу. Но обращались все-таки к нему, его имя упоминалось в докладах. Иногда они вдвоем участвовали в экспедициях на Оленек-Вилюйский водораздел. Алмазные трубки, правда, находили другие, а Наталья Тихоновна и Сергей Сергеевич лишь накапливали материал для обобщения. Постепенно у нее в голове стали складываться своеобразные взгляды на поиск алмазов и других минералов и рудных тел, на геологию вообще. Да, сибирские алмазы на миллиард лет старше по сравнению с известными до сих пор. Существуют способы составлять прогнозы новых площадей, перспективных на алмаз. Для этого необходимо хорошо изучить образование крупных геологических платформ, областей с горизонтальным залеганием горных пород, некогда существовавших суперконтинентов Лавразии и Гондваны. Алмазы нужно искать не только в Якутии, но и на Русской платформе, и в ряде других областей… Она называла эти области, опираясь на свой эвристический метод, на математический подход к обработке геологической информации, это было ново, необычно. Геология и теория множеств!.. Создание алгоритмов… Внедрение ЭВМ в геологическую теорию и практику!..
Трескунов бдительно следил за ее «развитием»: кое-что одобрял, кое-что решительно отвергал. Но она постепенно убеждалась в том, что он человек недалекий, ему не дано мыслить крупными категориями. Его одобрения и отрицания ровным счетом ничего не значили. Но он ходил в руководителях, пользовался незаслуженным авторитетом у других геологов. Возможно, имел значение его солидный внешний вид. А возможно, он просто умел ладить с начальством; любил говорить:
«Я геолог старой школы. Ни в какие эвристические методы я, разумеется, не верю. Но я всегда готов поддержать тех, кто дерзает. Не ошибается только тот, кто ничего не делает».
— Вот потому-то он и не ошибается, — злился Геннадий Гаврилович. — Он ни черта не делает. Он, видите ли, поддерживает тебя. А его самого никакими подпорками не поддержишь. У него «теория вползания в науку на брюхе».
Конечно, Сергей Сергеевич не был геологической звездой первой величины. Даже в двадцатые величины его трудно было зачислить. Но он умел хорошо интерпретировать чужие мысли. Своих мыслей у него, собственно, как она знала, и не было. Он жил кое-каким капитальцем — былыми поездками в дальние экспедиции, встречами с выдающимися геологами, которые, возможно, всерьез его и не принимали, но вынуждены были в силу обстоятельств общаться с ним. Одним словом, с миру по нитке. Студенты к его лекциям относились равнодушно, но, зная, что на экзаменах он лютует, старались не пропускать его занятий и не давать ему вслух нелестных оценок. Звали его за глаза «зубробизоном». Наверное, от слова «зубрить».
Потом она решила изложить свои соображения в отдельной книжке, у нее появились также новые идеи по поводу уточнения термина «кимберлит», а также эффективного поиска трубок взрыва и новых промышленных алмазоносных районов. Кое-что удалось напечатать в обход Трескунова в Москве, ее статьи были встречены с большим вниманием. Трескунов сердился.
«Не растрачивайте себя на статейки: поторопитесь с книгой. А в печати пока выступать не советую».
Тогда показалось, что он желает ей только добра. Теперь, после слов мужа, она взглянула на все по-другому: а вдруг Трескунов в самом деле приберегает ее идеи для своей диссертации? Или же хочет пристроиться в соавторы? Потом Трескунова будут считать главным автором, а ее — помощницей, соавтором.
Разумеется, думать так у нее не было оснований: не может же Сергей Сергеевич пасть так низко?! Хотя если версия мужа с пропажей алмаза не выдумка, то…
Слова Геннадия Гавриловича вселили в нее глухую тревогу. Да, в ловкости Сергею Сергеевичу не откажешь. А история с пропавшим алмазом так и осталась непроясненной… Где-то ее алмаз бродит по свету, переходя из одних грязных рук в другие…
— Иногда мне кажется, что я с самого начала допустила какую-то ложь, предала мечту, — сказала она неожиданно. — Будто бы пошла на сговор с Трескуновым и с тобой против мечты… Я не должна была выходить за тебя замуж!
Он встрепенулся.
— А я-то тут при чем? Я всегда хочу тебе только добра. Не забывай все-таки, что ты инвалид, или инвалидиха, и я стараюсь всячески оградить тебя от стрессов, создаю тебе условия для жизни и для работы. Помнишь, я был против твоей поездки в Сибирь? Ты настояла на своем. А чем все кончилось? То-то же! Должно процветать тепло добра, как утверждают современные гуманисты, или, может быть, по масштабам вашим я недостаточно красив, как поют в электричке алкоголики? Угомонись ты наконец, а то пожалуюсь в ООН! Как говорит Трескунов: благоразумие — путь к успеху.
Он всегда отделывался шуточками подобного рода, и вызвать его на серьезный разговор было почти невозможно.
«Не уважает он меня… — подумала она без всякой досады. — А за что меня уважать?!»
«Голос рассудка», который звучал в словах мужа и Трескуновых, всегда охлаждал ее самые дерзновенные замыслы. И каждый раз она убеждалась, что они по-своему правы. Однажды она настояла на своем и отправилась в Сибирь. Оттуда ее пришлось срочно вывозить на вертолете. Врачи пригрозили: ампутируем руку!
Может быть, в самом деле она уже отвоевалась и пора перейти на оседлость, занять кафедру, которую вот уже четвертый год предлагают в другом институте, и тем самым выйти из-под сомнительной опеки Трескунова? Разве муж не желает ей чисто по-человечески добра и разве он повинен в том, что оказался не дерзновенным искателем, а посредственностью? У каждого есть свой потолок. Даже световой луч не может преодолеть кривизну пространства… Наверное, все не задалось с самого начала, и некого винить в этом… Только себя… Если сама сидишь на мели, не нужно думать, будто жизнь измельчала.
С некоторых пор она пыталась осмыслить себя, свою работу, окружающую обстановку. Нет, ее боевые заслуги все же не забыты окончательно: каждый год в День Победы ее просят выступить перед студентами, и она выступает, рассказывает о том, как воевала. Старается, чтобы разговор с молодежью был задушевным. Считали, что у нее это получается. Но после одного случая она стала отказываться от выступлений. Участников войны пригласили во Дворец культуры крупнейшего завода, а среди них — и ее. Но устроители вечера перестарались: стремясь развлечь публику («чтоб не разбежались», как ей объяснили), выступления маршалов и генералов разделили сольными номерами певцов, балерин, декламаторов. Может быть, в самом деле получилось «не скучно», но она поднялась и ушла. Когда ее пытались вернуть, резко сказала: «Мы — не эстрадные артисты. Мы — солдаты. А кому скучно слушать нас, пусть идут на концерт, а не на вечер боевых воспоминаний».
И вообще, она стала замечать, что интерес к участникам войны словно бы притупился. Рассказы о самых невероятных подвигах на фронте молодые люди порой воспринимали как нечто само собой разумеющееся, иногда слушали вполуха. Однажды в институтском коридоре она услышала за своей спиной разговор двух студенток. Одна из них сказала: «Опять эта зеленая ветвь на древе познания будет рассказывать, как из нее мину вытягивали. Давай улизнем — как-нибудь отбрешемся…» Она проглотила и эту обиду. А раньше обязательно пристыдила бы распустившихся девчонок. Почему им все это не интересно? Принесены неисчислимые жертвы, а этих кудлатых-патлатых, потерявших признак пола, судьбы мира словно бы не касаются. Конечно, не все такие…
В прошлом году она отдыхала в Крыму, в Коктебеле. Поразил памятник героям коктебельского десанта на набережной: на пьедестале огромные каменные головы-горельефы моряков и солдат, защитников Крыма, погибших в боях за Коктебельскую бухту в декабре 1941 года. Суровые лица: каждое из четырех лиц казалось ей страшно знакомым, словно бы родным: свои ребята в бескозырках и пилотках. Талантливая скульптура. Она будила давние воспоминания. Наталья Тихоновна приходила сюда каждый вечер, клала на каменный пьедестал букетики степных цветов, подолгу стояла в глубокой задумчивости. А по набережной фланировала веселая, праздничная, отдыхающая толпа, и было радостно от сознания, что все они счастливы своей молодостью и миром. Крепкие, загорелые, рослые. Правда, немного закормленные.
Однажды ее место оказалось занятым. Группа длинноволосых парней и стриженных под мальчика девиц корчилась в модном танце. Мысль о кощунстве, по всей видимости, даже не приходила им в голову.
Нет, она не подошла к ним и не прогнала прочь. Но ей почудилось, будто те, каменные, вдруг поднялись во весь богатырский рост, кто-то из них поддел носком кирзового сапога крикливый магнитофон, и он, визжа и захлебываясь от истерики, покатился в кусты; а потом, наступая на бутылки и граненые стаканы, каменные герои молча двинулись к берегу в грозовые сумерки, вошли в воду, и грохочущее море поглотило их…
То была не галлюцинация. Ей просто хотелось, чтобы те, каменные, ожили, напомнили о себе, о грозовых днях, о тревогах мира, раздавили бы изношенными на фронтовых дорогах сапогами мещанскую пошлятину. Ведь те, каменные, тоже были молодыми…
Они ждали Трескуновых, и, когда раздался мелодичный звонок, Наталья Тихоновна, приготовив любезную улыбку, открыла дверь. На пороге стоял неизвестный мужчина в полушубке и меховых сапогах. Болезненно-землистый цвет лица и беспокойно блуждающие глаза… Наталья Тихоновна ощутила невольный страх, даже захолонуло все внутри.
— Вам кого?
— Вас! Бубякин я, по делу… Неужели не узнаете?! Я так сразу…
Наталья Тихоновна жестом пригласила незнакомца пройти. Комья талого снега расползлись по линолеуму.
— Значит, вы ко мне? — спросила она. Что-то смутно-знакомое было в лице этого странного человека. Но при каких обстоятельствах они могли встречаться? Приходится иметь дело с десятками, сотнями людей.
Она задумалась: пригласить его в комнату, которая служила чем-то вроде гостиной, — значит, испортить только что натертый паркет. Предложить ему разуться и надеть шлепанцы — не совсем удобно. Может быть, у него пустяковое дело. Возможно, водопроводчик, или контролер, или как их там…
— Раздевайтесь.
Он послушно снял мокрый полушубок и повесил на дужку вешалки. Она провела его на кухню.
— Присаживайтесь. Слушаю вас.
Он был явно чем-то смущен. Протянул неопределенно:
— Ну и погодка!
Потом решительно произнес:
— А я прямо с вокзала и к вам. Чемоданишко в камере хранения оставил. Бубякин я. Из Сибири. Семь тысяч верст отмахал. Вот такая оказия вышла. Всю жизнь вас разыскивал. Все отвечали: «Не проживает». А потом бросил разыскивать. На строительство дороги устроился. Склад ВВ охранял. А когда рассчитали вчистую и на пенсию послали по случаю контузии, опять принялся за розыски. Вот нашел! Сел на поезд — и покатил. Все равно делать нечего. Жена по случаю моей контузии ушла от меня. Я, знаете, неудачно упал тогда с маяка. Ну, еще во время войны, после того как мы с Николаем Андреевичем склад взорвали. Голову, должно быть, я повредил о камни. Притворялся здоровым. Не хотелось быть бесполезным…
Острый мороз пробежал по коже Натальи Тихоновны. Она начинала догадываться. Ее била лихорадка.
— Вы Бубякин? Матрос Бубякин?!
Он усмехнулся.
— Был матрос. А теперь — кто я теперь?.. Николай Андреевич перед смертью просил… Вот… передай, говорит, Наташе, вам то есть, колечко. Так и умер на маяке. Я его в море… Жаль, камня не было, чтобы привязать к ногам…
И он протянул Наталье Тихоновне знакомое бронзовое кольцо.
Она ощутила, как кровь хлынула к лицу. Мучительный стыд — вот что она испытывала сейчас. «Пожалела паркетный пол…» И вновь пахнуло пороховой гарью. Лицо Бубякина болезненно дергалось. По-видимому, он очень волновался, и это давало себя знать. Тот, кто последним видел Дягилева… Ей захотелось заплакать. Но она умела владеть собой, сказала спокойно:
— Спасибо. Но вам лучше было бы не тащиться в такую даль. Могли бы написать… Ради какого-то колечка… Ведь все это условности… Может быть, хотите чаю? Коньяк…
Он стукнул кулаком по столу. Лицо перекосилось, в глазах появился безумный блеск.
— Какое-то колечко, говорите вы?! А мне начхать на вас и на ваш коньяк. Я выполняю приказ своего командира. Понятно вам? — И он рванул ворот рубахи. Показался кусок полосатой тельняшки.
— Но ведь Дягилев давно умер, пыталась она успокоить его. — Вы неправильно меня поняли. Просто не следовало тратиться на дорогу и причинять себе неудобства. Можно было бы по почте… Жалея вас…
— А вы меня не жалейте! И он разрыдался, уронив голову на стол. — Вы меня не жалейте, лучше себя пожалейте…
Поднялся, выпрямился, сказал глухо, спокойно:
— Это для вас он умер. А для меня он — живой. Всегда живой… И даже после смерти.
И, больше не проронив ни слова, направился к вешалке, схватил шапку, полушубок и вышел.
Наталья Тихоновна хотела кинуться за ним вслед, но дорогу преградил Геннадий Гаврилович:
— Что здесь происходит?
— Нужно задержать этого человека…
— Он украл что-нибудь?
— Идиот!
— А зачем идиотов пускать в квартиру? То-то я слышал выкрики и вой…
— Ты идиот, а не он…
Не набросив даже пальто, она выбежала на улицу. Но Бубякина и след простыл.
Она обзвонила все гостиницы, побывала на вокзале. Бубякин словно в воду канул. Вернулась к утру, разбитая, вся в слезах.
Геннадий Гаврилович спросонья ворчал:
— Все помешались… Чего добивался от тебя этот жулик? Может, за «лунным камнем» приходил?..
Не удалось напасть на след Бубякина и позже. Посылала запросы — и все безрезультатно. Нервное состояние сказалось — в конце концов Наталья Тихоновна слегла. В бреду мерещился высокий маяк, выше Эйфелевой башни, окровавленный Дягилев, Бубякин с перекошенным лицом, бросающийся вниз головой в кипучие волны.
Она была еще очень слаба, когда Геннадий Гаврилович объявил, что уезжает в Крымскую обсерваторию собирать дополнительный материал для своей докторской диссертации.
— Время не ждет! Боюсь, как бы Трескунов не вышел в дамки раньше меня. Одним словом, личное соревнование. Очень хочется щелкнуть его по носу. Последний налет на обсерваторию — и мы в докторах! Выздоравливай, старушка. Надумаешь — приезжай в Крым погреться у большого радиотелескопа. Все никак не могу привыкнуть к ленинградскому климату.
Он знал, что она обойдется и без него, как привыкла обходиться, и она не стала удерживать. Ей нужен был нравственный покой, а Геннадий Гаврилович всегда был в каком-то мелком копошении, в интригах, в непонятной озлобленности против всех и всего. К защите докторской диссертации готовился вот уже много лет. Каждый год поздней осенью или же ранней весной выезжал на юг «для сбора данных» и возвращался в Ленинград на короткое время. Его комета давным-давно улетела в мировое пространство, а он все цеплялся в своих статьях за ее золотой хвост, даже в диссертации нашел ей место, напоминая о своих давних заслугах перед наукой. Когда она его высмеивала, давая понять, что визиты на юг имеют причины, далекие от науки, он добродушно огрызался:
— Ну ладно, сцепились по пустякам. Пойми ты, не могу я больше откладывать защиту диссертации. Это цель моей жизни, все. Не для себя же стараюсь, черт возьми! Маленькая, но семья… Мне за пятьдесят, а я все в кандидатах болтаюсь. Даже неловко перед другими. Должен же быть здравый смысл. Я вжился в материал. Кометы и астероиды моя область. Должен же кто-то этим заниматься!
При современном развитии космонавтики каждая работа на подобную тему представляет огромную ценность. Я занимаюсь происхождением комет и изучаю распределение пыли в окрестностях звезды. Это очень важно!
Любви давно не было, и оба это знали. Обычно оба избегали ссор, а когда ссора все-таки вспыхивала, Геннадий Гаврилович первый шел на уступки.
Сейчас она была рада, что он уехал. Обессиленная и обезволенная, лежала одна в большой молчаливой квартире. Вот так бы тихо умереть с тупым ощущением, что ты никому не нужна. Жизнь, в общем-то, проиграна, а то светлое, что в ней случалось, — лишь для себя, в тайниках сердца. Никому ничего не докажешь, никто ничего не поймет да и не захочет понять. Если бы жив был Николай…
Он всегда представлялся ей чем-то похожим на писателя Фурманова, как на той фотографии — в гимнастерке с портупеей, молодой, с волнистыми волосами, горячими глазами и слегка ироничной улыбкой. Любила ли она Дягилева по-настоящему? Трудно сказать. По всей видимости, была острая влюбленность. Нынче, много лет спустя, глупо анализировать то, что принадлежит молодости. Все родники в душе высохли и даже жалеть о прошлом не хочется. Оно, прошлое, было совсем другое, немыслимое для теперешнего ее возраста. И дело даже не в привычке к комфорту налаженного быта. Дело в перестройке самого отношения ко всему, к подвигам, дерзаниям. Когда вся жизнь позади, слова о дерзании звучат смешно. Слышал, вы, Наталья Тихоновна, едете в Сибирь дерзать? Ну, ну, дрыгнем ногой напоследок. Вон Трескунов до седых волос ума не набрался, все мечтает выскочить в крупные ученые. Пусть выскакивает, в науке ничто не изменится от того, что к ее днищу прилипнет еще одна ракушка. До каких лет можно дерзать?.. Кулик дерзал до последнего мгновения жизни!.. А он был немолод, кажется, пятьдесят девять или шестьдесят…
А все-таки Николая она любила да и сейчас любит… Не сразу дала согласие Назарину выйти за него замуж. Много лет между ними длился поединок. Геннадий Гаврилович сломил ее дух в тот самый момент, когда она лежала (в какой уж раз!) в больнице, вот так же обезволенная и обессиленная.
Если бы можно было начать все сначала! Поздно, поздно… Как говорил поэт: не к чему и жаль…
Наконец она вспомнила, откуда знакомо имя Жени Рудневой. Та самая девушка, которая прислала ей письмо в госпиталь. И фотографию. Она хотела поддержать Наташу Черемных, ободрить неведомую подругу. А вскоре погибла сама…
Наталья Тихоновна пыталась найти письмо в своем личном архиве. Хотелось взглянуть на фотографию, может быть, увеличить ее и поставить на столик. Пусть будет постоянным напоминанием…
Но ни письма, ни фотографии так и не обнаружила. Решила летом побывать в Керчи, положить цветы на братскую могилу, в которой будто бы захоронен прах Рудневой. Прах… Возможно, и праха-то не осталось. Все равно… Братская могила — своеобразный кенотаф[3]… Мы чтим дела, а не останки…
Зазвонил телефон. Наталья Тихоновна нехотя потянулась за трубкой: кому-то понадобилась. В ухо ворвался низкий незнакомый голос:
— Простите, пожалуйста. Я геолог Кайтанов из министерства. Приехал из Москвы для встречи с вами. Вы меня слышите?
— Да, да. Говорите.
— Меня назначили начальником экспедиции в те места, которые вы определили в своих статьях. Мы знакомы с вашими работами по алмазам. Решено пригласить вас в экспедицию главным геологом.
Он замолчал. Но так как она не отозвалась, снова спросил:
— Вы меня слышите? Я хотел бы с вами встретиться…
По тону говорившего чувствовалось, что он накаляется. По всей видимости, его сбивало с толку ее молчание.
— Мне сказали, что вы на бюллетене. Если вы себя плохо чувствуете, то на встрече не настаиваю. Нужно ваше принципиальное согласие. Поездка состоится весной…
Она потерла лоб. Кайтанов… Кайтанов… Кажется, что-то читала. Ах, да… о пиропах, спутниках алмаза! В развитие идей профессора Кухаренко… И еще что-то свое, принципиально новое… Что?
А он напористо продолжал:
— Пытался связаться с вашим руководителем Трескуновым, но ничего не вышло: сказали, он через час защищает докторскую, принять не может… Ну вот я и отважился позвонить… соглашайтесь!..
Она ощутила, как взмокла ладонь, трубка выпала из рук. Из трубки, лежащей на ковре, продолжали вырываться слова, но Наталья Тихоновна ничего не слышала, ничего не понимала. Мысль работала лихорадочно. Через час защищает диссертацию… Почему на защиту не пригласили ее? «Ах да, я ведь на бюллетене… Не захотели беспокоить больную… Но ведь защита была намечена на февраль? Почему так спешно передвинули срок? Почему не прислали реферат, хотя бы ради приличия?..»
Она вскочила с кровати, стала торопливо одеваться, то и дело поглядывая на часы.
Приехала в институт, когда в Малом зале уже началась защита. Зал был полон. Ей едва удалось пристроиться в задних рядах. Но ее заметили и пригласили в президиум комиссии. Трескунов, встретившись с ней глазами, всплеснул руками, заулыбался: приятная неожиданность! Но глаза его смотрели остро, холодно. Он почему-то был бледен, по всей видимости, волновался. Выглядел он солидно. Квадратное лицо. Высокий розовый лоб, обрамленный белоснежно-седыми волосиками, легкими, как пух, большие квадратные очки в роговой оправе, толстоватый нос и тонкие — полоской — губы. Он надел клетчатый галстук и был похож на американского сенатора.
Когда после вводного слова председательствующего началась защита, Наталья Тихоновна почувствовала, как у нее от негодования стало учащенно биться сердце. Она проглотила нитроглицерин, но сердцебиение не прекращалось, спазмы сдавливали горло. Злость душила ее.
— Вам плохо? — шепотом спросил председательствующий.
— Мне стыдно за этого жалкого компилятора! — громко ответила она. — Где его собственные идеи или наблюдения?!
Она говорила еще что-то резкое, уличающее и обличающее.
Трескунов сидел с отвисшей челюстью, задыхался. У членов комиссии на лицах были недоумение, растерянность.
— Она больна! — наконец выкрикнул Трескунов. — Несет чушь, не отдавая себе отчета. Типичная мания преследования. Я и раньше замечал за ней это, но никому не говорил, щадя ее. Последствия фронтовой контузии. Уведите ее! Успокойте…
…Когда она вышла из зала, то заметила рядом с собой высокого бородатого человека. Машинально подумала, что теперь модно отпускать бороды; этот тоже ушел в свою бороду. Определить, о чем думает бородатый человек, в каком он настроении, почти невозможно. Но, присмотревшись внимательно, поняла, в чем дело: вся нижняя часть лица незнакомца была покрыта шрамами, а борода скрывала эти шрамы. Она почувствовала неловкость за свои мысли, а он широко улыбался:
— Крепко вы его! Я все слышал… Бедный старенький компилятор-плагиатор… Не видать ему докторского звания как своих ушей… Да, забыл представиться: Кайтанов, это я звонил вам…
Она вяло протянула дрожащую руку для пожатия, а он неожиданно взял ее за руку и, казалось, решил не отпускать.
— Наконец-то судьба свела нас! Я просто счастлив. Вы с тех пор ничуть не изменились. Вы меня не узнаёте? Я искал вас. Долго, очень долго. Вы стали Назариной. Кто бы мог предполагать?..
Она скупо улыбнулась, сказала:
— Давайте лучше присядем вон на том диване. У меня почему-то ноги подкашиваются.
Когда уселись, попросила:
— Начните с самого начала. Вы знали меня под девичьей фамилией?
— Да. Установил, что Назарина и Черемных — одно и то же лицо, совсем недавно. Случайно…
Он торопливо полез в «дипломат», порылся, вынул какую-то желтую бумажку, протянул ей. Это была фронтовая листовка с описанием подвига Наташи Черемных и с ее портретом. Она ничего не понимала.
Он говорил, по всей видимости сильно волнуясь:
— Тогда я завидовал вашему мужеству, и вы даже сами не подозреваете, как помогли мне в трудную минуту. Я ведь еще раз горел в танке… Редко кому так «везло»…
Пытаясь сосредоточиться, она нахмурилась, мысленно перенеслась в те годы. Почувствовала, как ее бросило в жар.
— Так вы и есть тот самый Кайтанов? Танкист? Саша?! Который вытащил из меня мину?..
Она вскочила. Поднялся и он.
Они стояли обнявшись два фронтовых товарища. Мимо шли люди, но они никого не замечали. Им просто не было никакого дела до этих людей — оба были там, на Пулковском рубеже, за много лет отсюда, на фоне красного неба.
— А еще говорят, что чудес не бывает! выговорил он, переведя дух. Я ведь тогда, на фронте, знал, что вы геолог. Потом, уже в мирное время, наткнулся на статью некой Н. Назариной, статья меня поразила. Особенно рассказ об экспедиции Ивана Григорьевича Теплухина, об его эвристических методах в геологии. Я стал считать себя учеником Теплухина. И вашим, разумеется, добавил он весело. Я за математический подход к обработке геологической информации!
Она слегка отстранилась и насмешливо сказала:
— Я верю в чудеса… Наконец-то два бывших фронтовика, работающих в одной области, встретились. А ведь могли и не встретиться никогда. Разве это не чудо?
— В самом деле чудо. Ведь я всегда в разъездах. Ни кола ни двора. Все имущество в чемоданах. С книгами ровно шестьдесят килограммов. Выверено.
И совсем уж неожиданно он спросил:
— Номер вашей винтовки?
— Семьдесят две тысячи триста двадцать четвертый! — уверенно произнесла она и даже сама удивилась, что за столько лет не забыла номер винтовки.
Он рассмеялся, потеребил бороду.
— Вот так-то. Нам только кажется, что мы стали как бы другими, забыли и страшное и хорошее. А на самом деле оно все там, внутри. Вы бывали с тех пор в Пулкове?
Она смутилась.
— Как-то не довелось. Пулково рядом, и всегда обманываешь себя: вот выберу свободное время… А потом попадаешь в круговерть и обо всем забываешь. Смешно, правда?
Он сделался серьезным.
— Не очень. Я ведь тоже там с тех пор не был. Поедем, а? На Пулковский рубеж…
— Когда? Сейчас?
— Разумеется. Времени-то у нас мало.
— Но вы, наверное, проголодались? Вас нужно покормить!
Он расхохотался.
— Успеется…
Ей легко было с ним. Она не стала расспрашивать, почему так не устроена его личная жизнь. У геологов это случается сплошь и рядом. Геолог — кочевник. Он одержим страстью поиска, и сильнее той страсти, по свидетельству академика Ферсмана, трудно найти что-нибудь иное в сфере чувств.
— А я ту маленькую его книжку знаю наизусть, — сказал Кайтанов. — Послушайте геолога-поэта, певца камня: «Сине-зеленые камни — старые изумруды Колумбии, а среди них сверкает замечательный камень — бриллиант древней Голконды. Вот это колье, что так мертвенно блестит на шее этой красавицы, — это алмазы из Южной Африки, среди них известный солитер в пятнадцать каратов чистой голубой воды; смотри, все-таки мертвы эти алмазы Капа, и не сравняться им со старой Индией. Смотри, вон два камня, как капли крови, и смотри, какой нежной они окружены оправой из алмазных роз, как гармонируют они с этим высоченным как бы из слоновой кости греческим профилем. И как ярко горят они из-под черных вьющихся волос! Вот эта брошь известна всей Москве. Это гранатовый кабошон из Бирмы или Сиама: вокруг него как-то незаметно вьется струйка из дивных индийских бриллиантов…»
Он перевел дух. А она захлопала в ладоши.
— Вам нужно исполнять это со сцены. Вы небось и Блоком увлекаетесь?
— Я его просто люблю!
Он был опьянен встречей, этот пожилой человек, и голос его звучал по-молодому:
О, лучших дней живые были!
Под вашу песнь из глубины
На землю сумерки сходили
И вечности вставали сны…
— Еще! — попросила она.
— Можно и еще.
…Да. Нас года не изменили.
Живем и дышим, как тогда,
И, вспоминая, сохранили
Те баснословные года.
…Их светлый пепел — в длинной урне.
Наш светлый дух — в лазурной мгле.
И все чудесней, все лазурней —
Дышать прошедшим на земле.
Комок сдавил ей горло, и она неожиданно расплакалась. Он не удивился, не стал успокаивать. Только повторял негромко:
— Это все пройдет, пройдет… Послушайте лучше историю про знаменитого Гете: ему было семьдесят три года, когда на чешском курорте он познакомился с юной Ульрикой фон Леветцофф и влюбился в нее…
— Эту историю я слыхала, — улыбаясь сквозь слезы, произнесла она. — История не про любовь, а про ваши любимые пиропы, спутники алмаза, или богемские гранаты. По просьбе Гете чешские ювелиры изготовили для Ульрики полный набор украшений из пиропов. Их, кажется, там называют «огненным оком».
— Совершенно верно. Мы с вами найдем пиропы и алмазы в вашем краю красных ночей…
Она ничего не ответила.
…Блекло светило зимнее солнце, и заснеженная гряда высот была, как тогда… И силуэт поросшей лесом Вороньей горы на юге ничуть не изменился.
Когда они, взявшись за руки, поднялись на Главную высоту, к обсерватории, то застыли в изумлении. Им сделалось по-настоящему жутко.
Там, где раньше проходил передний край, они увидели фашистскую «пантеру», зарывшуюся носом в сугроб; а напротив нее стоял Т-34. Хорошо различались окопы и блиндажи, танки и орудия. По всей видимости, здесь все еще шел ожесточенный бой, хотя вокруг царила тишина. Тишина мира и покоя.
А им казалось, что там, на заснеженной равнине, движутся танки, грохочут пушки, валом катится в сизую дымку поднятая в атаку пехота в маскхалатах.
Время гремело у них в ушах, и его грохот был невыносим, вызывал почти физическую боль. Да, там, на заснеженной равнине, шел вечный бой.
— В пяти метрах от этой башни проходила траншея, — сказала Наталья Тихоновна негромко. — Почему ее нет? От нее даже следов на осталось. И здание обсерватории восстановили в том же стиле, в котором оно было построено Брюлловым. Теперь внутрь без пропуска и не пройдешь…
— А помните подбитые немецкие танки в той вон лощине? Так это наша работа! — произнес он с гордостью. — Вот тогда-то я и погорел. Странно. Если закрыть глаза, то сразу представляешь, где какой был блиндаж. Мы ведь от этого никогда не сможем отрешиться. Вот смотришь: аллеи деревьев, зеленый пояс славы, протянувшийся на двести километров, величественные мемориальные комплексы, павильоны, каменные фигуры солдат; восстановлены участки первого и второго рубежей обороны… — а ведь все это имеет прямое отношение к нам с вами… это все — мы с вами. Мы ходим здесь как тени того боевого прошлого, и никто об этом не подозревает. У нас свои тайны. А вдруг эта тишина только приснилась нам? Откроешь глаза — и опять оно… — И, переходя на полушутливый тон, спросил: — Вы готовы к вечному бою?
Она чуть помедлила с ответом. Потом сказала серьезно:
— Мне страшно, но я готова…
Когда Геннадий Гаврилович вернулся в Ленинград, он нашел на столе записку:
«Уезжаю за мечтой…»