СТАРЫЙ ПЕТЕРБУРГ

РУЛЕТКА СМЕРТИ (Из цикла «Старый Петербург»)

1

Был старый загородный ресторан.

Высокие вековые деревья важно шумели, словно шептали о чем-то им только ведомом, что видели они и слышали за долгие годы своей жизни бок о бок с почерневшими от времени зданиями старого ресторана, где прожигали жизнь сменяющие друг друга поколения.

Теперь уже нет огней в окнах этих зданий; и не шумит толпа около шаткого крылечка с истлевшими колоннами и покосившимися ступенями.

Все заколочено досками, опечатано и медленно, безмолвно умирает.

Черные дуплистые липы, безнадежно опустив свои искривленные ветви, печально смотрят на опустевшие, неосвещенные дорожки, где еще так недавно двигалась толпа.

Однако, еще отцы наши помнят, как буйно и говорливо кипела веселая жизнь под черными сводами лип, глядящих сверху на плавный бег Невы.

Они любят рассказывать, как боролся яркий свет фонарей с коротким сумеречным часом после вечерней зари и как он сливался с белой ночью и новой зарей.

И когда они, эти важные, спокойные старики, говорят, кажется, что из прозрачных полутеней белой ночи приходят живые призраки и скрываются под позеленевшей от мха крышей старого крылечка.

2

…В угловом кабинете ресторана каждый день начали собираться друзья.

Уже серебряные нити блестели в их волосах, в глазах таилось предательское утомление, а на лица их наложила свою печать приближающаяся смерть.

Они давно жили в разлуке и неожиданно съехались в Петербурге. Через месяц им предстояло вновь разбрестись по свету: одного ждали на его посту в далеком, туманном Лондоне, другой возвращался в Польшу, где стояла его дивизия, третий — отправлялся блуждать по Европе, разыскивая редкое старинное серебро и бронзу для своих бесценных коллекций, и только четвертый оставался в Петербурге.

Знаменитый врач, он жил в великолепном особняке и не покидал призрачного города, сознавая, что сросся с ним душой.

Каждый вечер четверо этих людей собирались в угловом кабинете, где много лет перед тем проводили они свою безумную, безудержную юность.

Медленно пили они замороженное Клико, тихо перекидывались воспоминаниями о прежнем и об ушедших и… скучали.

Первый понял это доктор, встал, прошелся по кабинету и сказал:

— Господа! Как-никак, а скучно! Давайте развлекаться!

— Уж не цыганки ли? — спросил дипломат, тонко и презрительно улыбнувшись.

— О, нет, милый князинька! — засмеялся врач. — Поиграем в смерть!

— В смерть? — спросили все.

— Ну да! — пожал плечами врач. — Ведь она и так уже недалеко от нас… Не худо подразнить эту костлявую даму. Мы не можем бояться, — ведь у нас нет больше никаких желаний?

Все молчаливо согласились, и с той ночи стало веселее.

Друзья играли в рулетку.

Вертелся круг на боковом столике, прыгал шарик, и официант, исполняющий должность «крупье», монотонно выкликал номера и цвета.

А когда заря заглядывала в щель неплотно задвинутой драпировки, игра кончалась, и «крупье» приносил узкий длинный ящик с десятью старинными карманными пистолетами.

Играли без денег, на очки, и проигравшийся подходил к ящику, не глядя, брал пистолет и стрелял себе в висок.

Но выстрела не было. Из десяти пистолетов только один был заряжен, и судьба долго не вступала в дерзкую игру смертников.

Был конец мая, и пришел срок разлуки друзей.

Они встретились просто, но без радости и расставались без печали, словно после частых встреч, с осадком утомления и недовольства на душе.

— Итак, мы в последний раз сегодня будем дразнить смерть? — сказал дипломат.

— Да… да… — произнес коллекционер. — Недурно придумал Петр Георгиевич эту игру в «рулетку смерти»!

На звонок вошел метрдотель и, низко поклонившись, сказал:

— Сейчас подадут рулетку, только официант будет другой, прежний заболел.

Вошел новый «крупье». Серый, бесцветный старичок с безжизненными, потухшими глазами и глубокими морщинами на измятом лице.

Началась игра.

Приносили бутылки с шампанским, кофе, сигары…

А под утро в проигрыше был генерал.

40.000 очков…

Улыбаясь, подошел он к столу, где был ящик с пистолетами и где стоял старый официант.

— Смотрите! — воскликнул вдруг генерал, и в голосе его зазвучали теплые ноты. — Смотрите! Под слоем новой краски на стене я вижу глубоко вырезанное сердце, пронзенное стрелой и гусарской саблей. Это я вырезал это сердце для Аннушки Мятлевой. Красавица была девушка и, хоть дочь лакея, — не чета нашим кисейным, нервным барышням. Старые, старые дела… Где-то теперь красавица?.. Э-эх!

Вздохнув, он протянул руку и взял пистолет.

Никто не заметил, что подал его генералу измятый официант с внезапно ожившими и загоревшимися глазами.

Грянул выстрел.

Кабинет заволокло дымом.

Долго возились люди, вынося грузное, мертвое тело…

* * *

Все это видели ветхие черные липы, но теперь лишь шепчут они об этом, со страхом и грустью глядя на пустые, темные дорожки, покрытые опавшими прошлогодними листьями и пробивающейся повсюду сорной травой…


ОТКЛИКИ ДАВНЕЙ БЫЛИ (Из цикла «Старый Петербург»)

В глухой сибирской деревушке, затерявшейся в безлюдней тайге, мне случайно пришлось заночевать.

Была осень. Одна из гончих собак отбилась от стаи, и никак нельзя было приманить ее. Видно, за лисой ушла или попалась волку.

Это меня задержало и заставило заночевать в Истмановой.

Хозяин избы, высокий, стройный крестьянин со строгим, почти суровым лицом, ввел меня в чистую горницу и сказал:

— Гостем будь — рады гостю!

Пока ставили самовар, я осматривал комнату и среди разных портретов, развешанных по стенам, заметил старинное изображение корабля, на фоне которого было помещено какое-то очень знакомое здание. Я долго не мог вспомнить, где видел я этот могучий, закругленный, как у крепостных башен, угол с далеко выступающим, тяжелым карнизом и маленькой, почти потаенной дверью на уровне земли, словно лаз в пещеру.

Я видел такие замки в Бретани, но откуда изображение их попало сюда, в неизвестную, вероятно, даже местному исправнику деревню Истманову?

Когда хозяин внес самовар, он, заметив мое любопытство, шмыгнул по моему лицу сторожкими глазами и хитро улыбнулся.

— Старинная картина! — сказал он.

— Это-то я вижу, — ответил я, — но не понимаю, что обозначает картина?

— Михайловский дворец это — в Петербурге, — проговорил, словно нехотя бросая слова, хозяин.

Я даже вскрикнул. Это был юго-западный угол Инженерного замка, находящийся рядом с лестницей, ведущей в церковь.

— Почему же он нарисован на этом корабле? — спросил я.

Хозяин подумал немного, а потом, словно решившись, сказал:

— Хлыстовский корабль там был лет десять, пока его не разорили. Молельня, что ли, сектантов-хлыстов…

И опять каким-то тусклым и принужденным сделался его голос.

Я видел, что мой хозяин не хочет сразу всего говорить и не стал настаивать.

Только тогда, когда три стакана чаю с коньяком покрыли суровое лицо крестьянина румянцем, он сам начал свой рассказ.

— В Михайловском дворце, при Александре Благословенном, был смотрителем полковник Татаринов, женатый на знатной и богатой. Барыня жила скромно, никуда не ездила, никого не принимала, только книги разные старинные по делам церковным читала. Ученая, ровно начетница была. Долго так жили Татариновы, а потом стал муж замечать, что гости стали к жене ходить, все знатные, богатые и такие же, как она — строгие и молчаливые. Чуял неладное полковник, да жена ему ничего не сказывала.

Раз только пришла к нему и говорит:

— Уходи из дома и денщиков ушли. Если удастся, что задумала я — в больших чинах и почете умрешь. Теперь только не спрашивай и никому ничего не говори!

Ушел Татаринов и солдат своих увел, а в доме его в это время делались дела немалые.

Жена Татаринова, как потом оказалось, спозналась с хлыстами.

Купец первой гильдии, богатый и строгой жизни человек Фролов, Хрисанф Матвеевич, вошел к ней в доверие и свой хлыстовский корабль здесь в безопасном месте устроил. А были в том корабле два брата, бароны Корфы, и их сестра, князь Аникита Голицын с молодой женой, княжна Свобода-Рогожинская, помещик Лабзин, Дубовицкий, Круглович, все люди, которые губерниями трясли, к которым губернаторы еще в строгие времена императора Павла ездили на поклон. Были и другие…

Однако, тайная полиция откуда-то узнала о корабле и начала уже подбираться, только опасалась начинать дело: уж слишком много сильных людей пришлось бы тронуть, ну, понятно, было боязно. Не знали тогда, как посмотрит на дело Государь и какое будет его решение.

Узнали об опасности и в корабле, и задумали дело — залучить княжну Горяинову.

Девицей она была, хоть уж и не молодая. Горе у ней какое-то приключилось, вот и не пошла замуж. Сила у ней была большая. Всем говорила правду, никого не боялась, и в родстве и в дружбе с самыми сильными людьми была!

И залучили ее в корабль.

Взялся за это дело сын купца Фролова, молодой Илья Фролов. Знал он себя хорошо. Первым красавцем славился в городе. Высокий, ловкий, глаза с поволокой, русые волосы в кольца и румянец, словно у девицы.

Уж как он свел знакомство с княжной — неизвестно, а только стала Горяинова в корабль на всякое радение ездить. Притаилась, попряталась по углам полиция — ничего не слышит, ничего не видит.

А княжна во время радения глаз с купеческого сына не сводит, — так он ей по сердцу пришелся.

Горят в высокой, ровно церковь, комнате шандалы, каждый в восемь свечей, и с потолка на цепи спущен медный паук с тридцатью вставленными в него восковками. Ходит по комнате молодой Фролов. Глаза горят, румянец шире расплывается. Томно смотрит он на радеющих, то вдруг обожжет их искрами глаз, и кружит, кружит, как орел, все скорее и скорее. Вот забегал он, как олень несется, — ног на бегу не видать. И уже, и мельче круги пишет по комнате красавец. Вот уж только видно, как мелькают руки, и то появится, то исчезнет бледное лицо. Ни глаз, ни губ — не видать. Белое, недвижное пятно вместо лица. Уж давно погнулись в одну стороны языки свечей, оплывает воск и с треском падает на пол. Ударяет по лицам собравшихся сильный ветер, а Фролов кружит и кружит. Вот он вдруг взметнулся, вскинул руки и всем показалось, что он улетает, что поднялся он на воздух и здесь кружится, как пыль, когда ее завьет в быстрые воронки ветер.

Сразу от этого последнего кружения поднимался вихрь и гасли все свечи…

Бывала на каждом радении княжна Горяинова, а потом…

Хозяин тряхнул головой и, словно жалея, что завел об этих старых и тайных делах речь, начал быстро вести ее к развязке.

— Что-то приключилось с княжной… говорили, будто ребенка ждала… Словом, утопилась она в Неве, против Летнего сада…

Тайная полиция тогда сразу дело двинула, и весь корабль в Сибирь попал… Некоторые и здесь жили, вот, к примеру, моя прабабка… княжна Свобода-Рогожинская…

Он умолк, а я долго не мог оторваться от тяжелого каменного угла Михайловского дворца, мрачного призрака из города призраков, рожденных туманами над бешеным бегом реки, тусклостью белой ночи и властным мановением руки Медного всадника…


СТАРОЕ ВИНО

— Погодите! — сказала бабушка. — Так и быть уж — принесу вам старого вина… Полакомьтесь!

И когда все ей кричали вслед «ура», она, стуча костылем, быстро вышла из столовой и в дальней комнате зазвенела ключами.

— Отличная женщина, ваша бабушка! — воскликнул Петя, уже оканчивающий студент, и блестящими глазами окинул изящную фигуру сидевшей рядом с ним Веры Алексеевны. — Прекрасная старушка.

Молодая женщина откинулась назад и, зардевшись под огнем его взгляда, выпрямилась, невольно гордая своей красотой и силой обаяния.

— Это после ужина под Новый год вам все кажется отличным и прекрасным! — насмешливо глядя на студента, сказала она.

— Вы ошибаетесь! — возразил Петя страстным шепотом. — Я еще днем сказал вам, что вы — мечта! Я буду повторять это всегда! Всегда!

Вера Алексеевна молча повела плечами и небрежно закинула ногу на ногу.

— А вот и вино! — добродушно заговорила вошедшая бабушка. — Его пили еще на свадьбе моих родителей и тогда говорили, что это очень старое вино. Пойдем теперь в зал, — нам туда подадут вино.

Все разбрелись по уютным уголкам большого зала и уселись — кто за японской ширмой, на широком диване, забравшись на него с ногами, кто — в полумраке под пальмами, а самые юные вместе с бабушкой — вокруг низкого стола в нише балкона, где кто-то предложил рассказывать «самое страшное».

Вино было темное, как кофе, непрозрачное и густое, очень крепкое и очень ароматное.

Легкое головокружение и приятную истому возбуждало оно, и студент чувствовал это, не сводя взгляда с молодой женщины.

— Вы — любимая! — шепнул он чуть слышно.

— Да! Мой муж меня очень любит, — согласилась Вера Алексеевна.

— Муж… — презрительно дернул головой Петя. — Я вас люблю…

— Меня? Жену вашего друга?! — засмеялась она и наклонилась к самому его лицу.

Петя увидел золотистые искорки в ее зрачках, а ее горячее дыхание обжигало ему щеку…

Студент уже протянул руку, но в это время раздался голос мужа Веры Алексеевны. Молодая женщина встала и, не взглянув на Петю, быстро ушла.

— Благородный рыцарь! — раздался над ним чей-то голос и, взглянув вверх, студент увидел белокурого пажа в коротком голубом плаще, украшенном гербами, и в шапочке с пером. — Благородный рыцарь! Моя повелительница призывает вас на помощь! Не медлите!

Повинуясь встревоженному голосу пажа, студент бегом направился к выходу. Он ясно различал звон своих шпор и глухие удары длинной и тяжелой шпаги, ударяющей его по широким раструбам сапог.

— Вот она! — сказал паж и опустился на одно колено.

На возвышении, покрытом коврами и парчой, окруженная свитой, пажами и пестро одетыми шутами, сидела величественная седая женщина, опираясь на посох и с тревогой смотря вниз.

А там, на дворе, окруженном рвом и стеной для турниров, валялись растерзанные лошади и корчились в судорогах умирающие люди. Только один еще был на ногах.

Молодой рыцарь, обнажив меч, бился с огромным барсом, но уже изнемогал и все чаще и чаще клипов рассекал воздух, а куски лосиной куртки и брызги крови падали на песок.

— Помоги ему! Помоги! — услышал студент знакомый голос.

Говорила старая женщина, восседавшая среди своей свиты.

— Злой волшебник, враг нашего рода, — продолжала она голосом, полным отчаяния, — принял вид барса и уничтожает наш народ. Если мой внук погибнет, — с ним умрет последняя надежда…

Столько горя и властной мольбы было в голосе старой женщины, что студент, не раздумывая, обнажил шпагу и одним прыжком был уже на дворе.

Он поспел вовремя. Молодой рыцарь уже падал. Кровь сочилась из головы и груди. Острые когти зверя сильнее и чаще касались его тела.

— Если погибну, — шепнул рыцарь, — лучше убей мою жену, но не отдавай ее на позор! Сердце мое… моя душа — в ней… Можно пережить все, кроме позора жены… Клянись!

Студент едва успел поднять в знак клятвы руку, как барс ринулся на него.

По счастливой случайности или сознательно, студент быстро протянул шпагу, и длинный клинок, как жало, погрузился в горло зверя.

Оглушительные рукоплескания и восторженные крики привели его в чувство. Он очнулся.

Над ним свешивались широкие листья латании, кругом царил мягкий полумрак, а поодаль, за низким столом, освещенная лампой, сидела бабушка с внучатами и говорила:

— Всегда надо быть благородным, не делать ничего из-за угла, трусливо, втихомолку! Так сказал им рыцарь Олаф…

Вера Алексеевна, взяв мужа под руку, стояла у окна и внимательно слушала рассказ бабушки.

Петя закрыл глаза, почувствовав жгучий стыд, но длилось это одно мгновение.

Он тихо поднялся, подошел к своему другу, крепко обнял его, потом поцеловал руку Вере Алексеевне и оказал им, стараясь не мешать бабушке:

— Ужасно вы оба — хорошие! Я бы для вас на все пошел… даже с барсом драться!..

— С каким барсом? — засмеялась Вера Алексеевна.

— Я сейчас сон такой видел, — ответил Петя.

— Хорошо выспался? — спросил муж Веры Алексеевны и добродушно хлопнул студента по плечу.

— Нет, я не спал! Из старого вина выплыли хорошие, трогательные воспоминания… Вот такие старые сказки, какие рассказывает сейчас бабушка…


УРОК В ИЗМАЙЛОВСКОМ ПОЛКУ

1

Сегодня на Каменноостровском проспекте меня обогнала великолепная коляска. Закутанная в меха дама небрежно полулежала на мягких подушках и, проезжая мимо, вскинула на меня глаза, такие знакомые и необыкновенные глаза.

Мне вдруг вспомнилось одно происшествие, почти забытое уже. Да и не удивительно! Случилось это тогда, когда я был всего в четвертом классе.

Мне нужен был урок. Об этом знали многие мои знакомые, и однажды я получил письмо с предложением явиться куда-то в Измайловский полк, к 8-ми часам вечера. В тот же день я, конечно, отправился по указанному адресу.

Дом стоял в самом конце одной из дальних рот. Тогда там были пустыри и огороды, а среди них и высился этот дом. Издали он мне показался черным. Вероятно, потому, что в окнах его не было света.

Я открыл калитку и вошел в обширный, покрытый топкой грязью двор.

Со всех сторон, от дома и от гряд, тянувшихся от дороги, на меня накинулись собаки. Им, вероятно, удалось бы меня загрызть, если бы на их лай не вышел из дома седой старик с железной палкой и не отогнал наседавших на меня псов.

Старик проводил меня до дома и впустил в переднюю.

— Сейчас я доложу барыне! — сказала встретившая меня горничная и ушла.

Я не успел разглядеть большую темную комнату с какими-то блестящими украшениями на стенах, так как вошла толстая дама с близорукими навыкате глазами и узкими, почти незаметными губами и, хрустя пальцами, спросила:

— Вы — учитель?

Я показал ей письмо. Введя меня в боковую комнату, она сказала:

— Обождите! Я сейчас пришлю сюда вашу ученицу…

Я начал разглядывать комнату. Она была вся завешена какою-то полинявшей материей, местами протертой и очень запыленною; потолок был затянут сукном, а с середины его спускалась плоская бронзовая лампа, украшенная камнями.

Тяжелые, черные столы на каких-то чудовищах вместо ножек стояли в углах. Вдоль стен тянулись низкие диваны с целыми горами подушек.

Я не слышал, что кто-то вошел в комнату, но почувствовал это и быстро повернулся к двери.

Два горящих, как угли или как зрачки волка, глаза в упор смотрели на меня, и за их блеском я не видел человека.

Когда я немного успокоился, то заметил девочку лет двенадцати или тринадцати.

Она была высока ростом, тонка и стройна. Копна черных курчавых волос обрамляла оливковое подвижное лицо с горящими глазами.

Она долго смотрела на меня, а потом вдруг улыбнулась, блеснув, как лезвием ножа, ослепительно белыми зубами, и смело шагнула в мою сторону.

— Ты — добрый… — шепнула она по-русски, но с чуждым для моего слуха произношением. — Не обижай!..

Мы уселись, и я предложил ей читать вслух. Читала она плохо, иногда даже с трудом разбирая слова.

Я не мог преодолеть любопытства — и спросил ее, русская ли она.

— А ты не будешь смеяться? — шепнула она. — Ну хорошо, — скажу. Я и бабушка, мы — индуски…

Девушка вдруг прервала рассказ и насторожилась. Я тоже прислушивался. По коридору, ведущему из передней, кто-то тихо крался и, подойдя к двери, подслушивал. Но девочка уже читала, наклонившись над книгой, и только тогда подняла голову, когда шаги, так же крадучись, замерли вдали.

— Это мачеха, — злобно зашипела она, — злая, нехорошая, мерзкая! Бабушка и Майя — мы ненавидим ее, а папа…

— Читайте, Майя! — сказал я.

Она продолжала чтение, но я замечал, что девочка все время прислушивается к разным звукам, доходившим сюда из дальних комнат.

Невольно ожидал чего-то и я.

И вдруг мне сделалось страшно.

Я совершенно явственно расслышал над головой топот ног, удары по чему-то мягкому и стоны, громкие и жалобные.

Майя встала и, подняв кверху побледневшее, искаженное лицо, дрожала и слушала.

— Не скажу! не скажу! убейте… убейте, — кричал кто-то наверху прерывающимся голосом.

У меня, тринадцатилетнего мальчика, шевельнулись волосы на голове. Я хотел убежать, но Майя взяла меня за руку и зашептала:

— Они не придут сюда! Это папа и мачеха бьют бабушку, бедную бабушку.

— За что? — шепотом спросил я.

— Они хотят узнать, где спрятаны мои деньги… мама оставила их мне.

Наверху шум прекратился, замолкли стоны и крики.

— Бедная бабушка… она лежит теперь там… — вздохнула девочка, но вдруг встрепенулась, и, подняв кверху пальцы, шепнула:

— Она поднимается… ползет к двери… ушла…

Я не знал, что мне делать. Хотелось уйти, так как страх не покидал меня, но мне стыдно было оставить Майю и я решил дождаться, пока кто-нибудь придет.

Мы начали разговаривать, и девочка рассказала, что ее папа — немец, капитал торгового парохода; он женился на индуске из Траванкора, дочери знатного раджи, и увез ее в Россию.

— Мама умерла, — сказала девочка. — Она все плакала и называла себя несчастной. А когда уже совсем умирала, позвала бабушку и дала ей что-то для меня. Бабушка спрятала, и папа бьет ее, бьет и мачеха, чтобы она им отдала, но бабушка не дает. Только Майе отдаст она это, когда Майя вырастет.

— Тс… тс… — приложила девочка палец к губам. — Кто-то идет сюда…

Теперь и я различал тихий шорох медленно приближающихся шагов.

— Это бабушка! — радостно крикнула девочка и бросилась к двери.

Седая старуха с такими же горящими глазами, едва держась на нотах, вошла в комнату и со стоном почти упала на диван.

Она тяжело дышала, и по ее лицу, покрытому синяками и ссадинами, медленно катились тяжелые капли крови. Из-под опущенных век глаза ее смотрели на меня.

Наконец она шевельнулась и сказала что-то Майе на непонятном мне языке.

— Подойди к бабушке! — дотронулась до моей руки девочка. — Бабушка говорит, что если ты исполнишь ее просьбу — тебя Бог наградит большим счастьем. Если обманешь — убьет Он тебя. Снеси записку! Тут написано, куда…

— Снесу, — сказал я решительным голосом. — Сейчас же снесу…

Не успела Майя перевести моих слов, как в коридоре раздались голоса и шаги. Я поспешно спрятал письмо в карман и направился ж двери.

— Вы куда? — спросил меня высокий, толстый мужчина с красным лицом.

— Домой! Урок кончен! — сказал я.

— А! И вы здесь? — почти крикнул он, увидев старуху.

В его голосе было столько злобы, что я двинулся, чтобы защитить старую индуску.

Но он сразу же овладел собой и, улыбаясь, сказал:

— Бедненький! Вы, верно, напугались? Это — сумасшедшая старуха. Мы ее жалеем и не отдали в больницу. Она иногда убегает из своей комнаты, и тогда может напугать.

2

…В тот же вечер я снес письмо по назначению. Меня встретил мусульманский мулла, почтенный, важный старик. Он прочел письмо, печально покачал головой и, протягивая мне руку, сказал ласковым голосом:

— Доброе дело! Очень доброе дело! Спасибо большое. На другой день, вернувшись из гимназии, я нашел записку с отказом от урока в Измайловском полку. Через несколько дней я был у черного дома и узнал, что жильцы оставили его и уехали из Петербурга.

3

Вот что напомнил мне сегодня случайно брошенный на меня взгляд красивой дамы.

Глаза ее горели, как у той девочки-индуски…

— Майя! Не вы ли это?


ЧЕЛОВЕК БЕЗ БИОГРАФИИ

1

Елена Львовна вздрогнула.

В шуме голосов, сквозь смех гостей и звуки пианино, до нее донесся случайный обрывок разговора, всего три слова:

— …человек без биографии…

И всплыло воспоминание. Оно никогда не приходило раньше и вдруг вспыхнуло, горячее и острое.

Она только раз изменила мужу. Случайно и мгновенно, не борясь и не раздумывая.

Тогда, весной, в отсутствие мужа, она часто бывала у своей институтской подруги, Кати фон Батц. В ее гостиной всегда собирались актеры, народ шумный, самоуверенный и самовлюбленный. С ними Елене Львовне было скучно, и она удивлялась своей подруге, забавлявшейся в этом обществе и чувствовавшей себя отлично.

Елена Львовна очень обрадовалась, когда у фон Батц появился новый гость.

Он только что приехал из-за границы.

Роман Евгеньевич Арпов, уже седеющий брюнет, обладал изящной и стройной фигурой, говорил с увлечением, умел смешить и касаться нежных струн души.

После нескольких встреч (Елене Львовне казалось, что это было вчера, хотя с того дня прошло около восьми лет) он попросил разрешения проводить ее домой.

Она согласилась, и они поехали.

Фон Батц сделала тогда все, что от нее могло зависеть.

Она, мило жеманясь, погрозила Елене Львовне пальчиком и сказала:

— Смотри, — мужу нажалуюсь! Не увлекись, — Роман Евгеньевич известный сердцеед!

Уже начинались мутные, блеклые ночи, — предвестницы «белого безумия», — как называл петербургские белые ночи Роман Евгеньевич. И, заговорив о безумии, он поцеловал своей даме руку и твердым, таящим в себе повелительную просьбу голосом сказал:

— Разрешите раньше календаря быть безумным и молить вас согласиться прокатиться на «Стрелку»!

— Очень рада! — тотчас же согласилась она.

Теперь Елена Львовна почти уверена, что до самого взморья они не обменялись ни одним словом. Каждый думал свое, думал спокойно, чувствуя лишь обычную усталость городского жителя.

У «Стрелки» они оставили пролетку и пошли пешком.

Вдали, ниже серого и тусклого небосклона, виднелась белесая полоса воды.

В ней лениво копошились ползущие по небу серые и однообразные облака.

— Вы видите этот пейзаж? — вдруг спросил Роман Евгеньевич и указал рукой на море. — Отвернитесь и сразу все исчезнет, все забудется… Это — моя жизнь.

— Как так? — удивилась Елена Львовна. — Вы такой…

Он прервал ее.

— Не говорите! — умоляюще шепнул он. — Я знаю, — так все говорят. «Умный, образованный, талантливый, изящный и т. д., и т. д. Перед вами вся будущность, широкий путь». Но они не знают, никто не знает, что я — «человек без биографии»… Это значит: раб своих страстей, вечный странник-искатель! Что будет со мной завтра? Куда толкнут меня мои прихоти? Кто завтра — мой повелитель? Никто, и даже я сам, не может ответить на этот вопрос!

Он вздрогнул и, помолчав, продолжал:

— В этом мое проклятие! Я ничего не умею делать, ни к чему не привык, ничего толком не знаю и не люблю. Я только чувствую и угадываю. Мне нужен толчок, глубокая симпатия, искреннее чувство, чтобы я вдруг пожелал начать свою биографию. Для этого надо лишь оставлять следы. Пусть это будут жалкие, ничтожные следы, пыль, никому не нужные поступки, намеки на какую-то работу, и — биография готова!..

В голосе Романа Евгеньевича дрожали слезы и он, бледный и вдохновенный, крепко сжимал свои холеные пальцы.

— О, нет! — участливо воскликнула Елена Львовна и нежно прикоснулась к его руке. — Вы, при ваших дарованиях, могли бы оставить заметные, быть может, исторические следы!

Он усмехнулся и морщина горечи легла около рта.

— Вы так сказали? — спросил он и, нагнувшись, пристально заглянул ей в глаза. — Если бы вы посетили мою квартиру, я бы показал вам альбом с теми записями, которые сделаны в нем выдающимися женщинами. Сколько лестного, светлого и хорошего предсказывали они мне!

2

Когда они были в городе, он, не спрашивая уже, привез ее в себе. Она не сопротивлялась и поднялась под руку с ним в третий этаж.

В маленькой квартире, увешанной мягкими драпировками, скрывающими окна и двери, с глубокими, удобными диванами, козетками и креслами, с картинками фривольных французских буколиков и пушистыми коврами, пахло духами и дымом дорогих сигар.

Роман Евгеньевич усадил ее в кресло и принес альбом.

Эта толстая книга в красном кожаном переплете была вся исписана чрезвычайно разнообразными почерками.

Имена «выдающихся» женщин были совершенно неизвестны Елене Львовне.

Француженки, немки, англичанки писали короткие или длинные фразы, не имеющие, однако, никакого отношения к их разговору на «Стрелке».

Роман Евгеньевич взял у нее книгу и, грустно взглянув на свою гостью, произнес:

— Вот видите…

Потом он сел за пианино и начал играть и мелодекламировать.

Голос у него был звучный и гибкий, искусно подчеркивающий смысл произносимых слов. Арпов выбрал хорошие вещи и исполнял их мастерски. Чувствовался большой художник.

И вдруг он зарыдал, а потом встал и бросился к ногам Елены Львовны.

— Вы — такая чистая, святая, недоступная! Вам открыл я свою душу! Я ведь артист… Настоящий, могучий талант таится во мне, и никто — никто не поможет мне найти себя!

Потом… Что было потом?

Елена Львовна сжала себе виски и поморщилась.

Дальше было очень нелепо. Она гладила его волосы, а он целовал ее ноги, руки и шею.

Вернулась она от него домой к завтраку.

Ей не было ни стыдно, ни жалко. Только какая-то пустота, ненужность залегли в мозгу и сердце.

Она больше не встречала Романа Евгеньевича и забыла бы его к вечеру того же дня, если бы не одна неприятность, минутами вызывавшая в памяти воспоминание о холостой квартире Романа Евгеньевича.

Дело в том, что у нее пропала в этот вечер подаренная мужем брошь с редким изумрудом.

Так как ни Катя фон Батц, ни Арпов не нашли броши у себя, так как не прислали ее, то Елена Львовна решила, что она потеряла брошь на островах.

Однако, и эта неприятность не заставила ее долго помнить Романа Евгеньевича. Елена Львовна забыла его бесследно, и никто не вызывал в ней даже случайных, мимолетных воспоминаний о нем.

Он был прав: как Финский залив — тусклый и мелкий, — он забывался сразу и легко…

3

Но когда произнесли его слова: «человек без биографии», Елена Львовна вздрогнула и насторожилась.

Все события с поразительной отчетливостью промелькнули перед ней.

Она медленно встала и подошла к молодому прокурору, рассказывающему что-то небольшому кружку гостей.

— Он жил на счет своих любовниц. Они тратились на него безрассудно. И кого-кого только не прибрал к рукам этот тип! В конце концов, он так обнаглел, что решился на явное преступление. Он задушил пожилую купчиху, питавшую к нему нежные чувства, так как знал, что в этот день при ней была весьма крупная сумма. Его арестовали и при допросе он заявил: «Зовут меня Роман Евгеньевич Арпов — „человек без биографии“. Теперь, впрочем, начнут писать мою биографию…»

Порочный, жестокий тип! Он задушил свою жертву в то время, когда, стоя на коленях перед ней, говорил нежные слова и целовал ее. Он сам показал это на допросе…

Елена Львовна вспомнила, что и перед ней он стоял на коленях и целовал ее ноги и руки. Неприятный холодок забрался ей в грудь.

— Ужас в том, — продолжал прокурор, — что везде и всегда среди здорового общества живут и заражают его преступники. Они повсюду с нами: в гостиных, в церкви, в театре, на улице… Они пробираются в наши семьи, и никто не огражден от них!

Елена Львовна, побледневшая и приниженная, отошла от рассказчика.

Ее догнал муж и, заботливо усадив, пожал ей руку и сказал:

— Не волнуйся, — бывают худшие преступления. Поделом развратнице! Ведь, в конце концов, только развратница и грубая, чувственная женщина под внешностью светского человека не почувствует ничтожества и порочности!

Елена Львовна вся съежилась и втянула голову в плечи.

Словно пощечина горела теперь на ее лице и выжигала клеймо позора. Самого жгучего позора, когда знает о нем только сам опозоренный.


БАРХАТНАЯ МАСКА

Живет на земле непонятое горе,

Дрожат невыплаканные слезы…

(Уайльд)

I

— Здесь живет княжна Туровская? — спросил управляющий загородного сада Арнольдов у отворившей ему дверь горничной.

— Здесь, пожалуйте! Как доложить?

— Скажите: директор Арнольдов.

Войдя в небольшую светло-розовую гостиную, Арнольдов опытным взглядом окинул комнату. Небогатая, но стильная мебель, несколько очень хороших эскизов известных художников, прекрасное пианино и необычайная чистота показались странными старому театральному агенту, и он с непривычным любопытством ожидал появления хозяйки.

Вскоре послышались шаги и шуршание шелка. Высокая фигура молодой женщины в скромном черном платье появилась в дверях. Арнольдов поднялся и невольно, ниже чем обыкновенно, наклонился, целуя протянутую ему руку.

— Директор Арнольдов, княжна! — рекомендовался он. — Театральное бюро Суховой известило меня о вашем желании выступить на летней сцене на амплуа лирической певицы. Мой театр «Эльдорадо» к вашим услугам. Разрешите послушать вас?..

— С удовольствием, — ответила звучным голосом княжна. — Присядьте, господин Арнольдов.

Непринужденным движением руки она указала ему на стул и подошла к пианино.

Пока княжна перелистывала ноты, Арнольдов с видом знатока разглядывал стоящую перед ним женщину.

Его быстрые чувственные глазки скользнули по высокой, величественной фигуре княжны и остановились на ее великолепной, царственно-гордой голове, увенчанной, как короной, просто свернутой светло-русой косой.

— Королева! — шепнул Арнольдов, и плотоядная улыбка тотчас же зазмеилась на его подвижном актерском лице.

«Такая и без голоса, если умна будет, карьеру сделает!» — думал он, вынимая сигару и осторожно откусывая кончик.

Княжна взяла несколько аккордов, и вслед за ними полились задушевные слова русской песни:

Ах ты, ноченька, ночка темная,

Ночка темная, ночь осенняя…

Металлический голос, дрожа скорбью и рыдая, выводил слова простой песни, полной тоски, безграничной, как Россия, и грусти, живущей в темных избах, в полях и лесах, где незримо, молча скорбит свободное, куда-то рвущееся сердце народа, влившего в свои песни беспредельное горе или неудержное, отчаянное веселье.

Когда замерли последние ноты, Арнольдов, непритворно восхищенный, бросился к княжне и, целуя ее руки, говорил:

— Королева! Королева! Да вы настоящая певица… оперная! Какая школа! Что за техника!

— Да, — грустно улыбнувшись, ответила княжна, — я училась у лучших французских и итальянских учителей. Работала у Гранье в Париже, а потом пела в Милане.

— О, моя прелесть! — воскликнул директор, но тотчас же осекся.

На него глядели холодные серые глаза, а в них было столько презрения и гадливости к нему, директору «Эльдорадо», что он даже потупился.

«Холодна, — подумал Арнольдов, — очень холодна. Если так взглянет — всех гостей разгонит».

И он уже с тревогой взглянул в лицо певицы.

Но теперь в ее глазах он прочел лишь деловитую холодность и почувствовал, что для этой женщины не нужно ни защиты, ни обычного притворства. Одним ударом своих гордых, серых глаз она может остановить даже убийцу.

— Вы меня слышали, господин Арнольдов, а потому скажите, могу ли я рассчитывать на ангажемент? — спросила княжна.

— Сейчас же, сию минуту! — заторопился Арнольдов, вытаскивая из кармана сюртука контрактные бланки. — На первое время я назначу вам, княжна, 800 рублей в месяц…

— Благодарю вас! — сказала певица, и глаза ее блеснули радостью. — Но я должна поставить два условия…

— Какие? — оглянулся на нее директор, начавший уже заполнять бланк.

— Я, как вам известно, женщина из общества, — сказала певица, — а потому я не буду выходить в зал и кабинеты и петь буду всегда в маске.

Арнольдов подскочил на стуле.

— Как же возможно не выходить в зал и не принимать приглашений в кабинет?! — бормотал он.

— Таковы мои условия! — не допускающим возражений голосом сказала княжна. — Не бойтесь, однако! Я уверена, что публика будет ходить слушать меня. За это говорят мой голос и мой репертуар. Кроме того — певица в маске… Ха-ха-ха! — засмеялась она сухим, недобрым смехом. — Ведь это ново!..

— Все это так… но, однако… — бормотал Арнольдов, соображая, сколько можно скинуть с назначенной платы. — Княжна, я не могу при этих условиях дать вам более пятисот…

Княжна Туровская задумалась, потом подняла на Арнольдова свои холодные глаза и скользнула по его лицу тяжелым, презрительным взглядом.

— Согласна, — сказала она, — согласна, потому что мне и дочери нечего есть!

— Как, — переспросил директор, — нечего есть! Вам и дочери? А обстановка… а картины?..

— Я не могу лишить свою дочь всего того, к чему она привыкла в доме своего отца.

— Простите, княжна, — спросил Арнольдов, становясь вдруг серьезным. — Мне говорили, что вы замужем за очень известным лицом.

— Да! Но я развелась с мужем и живу самостоятельно, не завися ни от кого, — ответила княжна. — Поэтому я ношу свою девичью фамилию, а вас очень прошу хранить мою тайну. Я для публики и для всех — «Бархатная маска»…

II

Когда антрепренер ушел и княжна Туровская осталась одна, она начала быстро ходить по гостиной, сжимая в руке выданный ей аванс и чувствуя, как что-то гадливое и оскорбительное заползло к ней в душу.

— Княжна Туровская в кафе-шантане! — произнесла она вслух и вдруг, схватившись за голову, застонала.

Но княжна смолкла, так как в комнату вошла маленькая девочка и капризным голоском спросила:

— Мамочка, а сегодня мы поедем покупать конфеты?

Княжна вздрогнула и, проведя рукой по сухим глазам, ответила:

— Поедем, Ниночка! Только я раньше к дедушке съезжу.

— На могилку к дедушке? — переспросила девочка.

— Да, на могилку. Хочу цветов посадить немного. Я скоро вернусь, Ниночка, а ты здесь пока с Аннушкой поиграй.

Быстро одевшись, княжна вышла из дому.

III

Тихо на кладбище. В знойном, неподвижном воздухе дремлют высокие тополя и липы и бросают тень на кусты сирени и бузины, окружающие молчаливые памятники и усыпальницы.

Между двумя мрачными часовнями, среди целого леса памятников, у широкой дорожки высится красивая, из серого мрамора колонна с крестом на верху. На цоколе портрет мужчины с надменной львиной головой. Несколько ступеней ведет к колонне, и здесь на скамье за изящной железной решеткой сидит в глубоком раздумье молодая женщина.

Это — княжна Туровская.

Она вся ушла в свои мысли и не слышит, как шепчутся, глядя на нее, редкие прохожие, не замечает сторожей, сдержанно постукивающих палками по деревянным мосткам и низко ей кланяющихся.

Скорбная улыбка скользит по лицу княжны. Она медленно поднимает тяжелый взгляд на портрет, вделанный в памятник, и шепчет:

— Отец, твоя дочь будет петь в кафе-шантане…

И повторяет, с болезненным интересом вслушиваясь в значение слов:

— …В кафе-шантане…

Но лицо на портрете сурово. Холодно и зорко глядят глаза. Такие же, как у нее. Длинные, с немного опущенными веками и тяжелым, гордым взглядом.

— Ты сердишься? — уже вслух спрашивает она. — Ты, быть может, почувствуешь брезгливость, когда я лягу здесь, рядом с тобой, в могиле?..

И княжна ударяет ногой в песок, покрывающий своды склепа.

— Ну, что ж? — говорит она, будто беседуя с кем-то невидимым. — Сердись, отец, стыдись меня! Но ты будешь несправедлив… жесток, очень жесток! Я ни разу не поступилась своей совестью, ни разу не была рабой… вещью. И теперь не буду!..

Она сжимает свои руки и замолкает, видя невдалеке приближающихся людей. Но они свернули в боковую аллейку, и княжна вновь глядит в лицо отца и говорит грозным, суровым голосом:

— Ты сам виноват, что меня изломала жизнь! Ты… только ты! Тебе не было дела до того, что думала и чувствовала я и что делали люди с моей душой. Ты видел меня всегда нарядной, сытой и капризной, и ты был спокоен. Тебе казалось, что твоя безумная работа, днем и ночью, не пропадала даром. Княжне Туровской все завидовали… Но ты ни разу не спросил меня, счастлива ли я, о чем мечтаю, к чему стремлюсь…

Княжна сводит брови и сразу делается жестокой и беспощадной.

— И вот, — шепчет она, — за твои деньги люди дали мне никому не нужное светское воспитание, но не дали ничего для борьбы с жизнью… Теперь для меня нет иного выхода, и я начинаю бороться тем, что дала мне природа, — голосом…

Слезы обжигают глаза княжны, и она сквозь их туман видит львиную голову отца и, протягивая к нему руки, тихо спрашивает:

— Ты, быть может, предпочтешь, чтобы я умерла?..

Молчит портрет, молчит земля и, измученные зноем долгого дня, молчат птицы, деревья, камни…

Княжна медленно поднимается, опираясь о спинку скамьи, торопливо крестится и, заперев за собой решетку склепа, уходит с кладбища, где так тихо и спокойно и где, торжествуя победу над жизнью, спят в земле жутким каменным сном молчаливые, таинственно-мудрые люди.

IV

В загородном саду «Эльдорадо» дивертисмент в полном разгаре.

Уже за полночь. Гости веселятся, смеются шумно, громко говорят, шутят.

Среди огромных пестрых шляп с целыми горами перьев, газа и лент мелькают яркие пятна живых цветов, предлагаемых цветочницами.

— Купите розочку! — звенят юные голоса и вскидываются притворно-невинные зовущие глаза.

Никого не слушают.

Крикливые, безголосые француженки и немки с преувеличенно нескромными телодвижениями и странными, уродливыми танцами, фокусники, акробаты и куплетисты мелькают на сцене и исчезают, сопровождаемые снисходительными хлопками и криками «браво».

На них никто не смотрит и замечают их только тогда, когда они под оглушительные звуки оркестра удаляются за кулисы. Тогда добродушно настроенные посетители кричат им «браво» и аплодируют.

Здесь царит веселье, зажженное вином и поддерживаемое вкусными блюдами, светом, шумом, общей непринужденностью, покорно-обещающими улыбками женщин, их блестящими, оправленными в темную синеву глазами.

И вдруг все смолкает.

На эстраде высокая, величественная женщина в черном, сверкающем пайетками платье и в черной бархатной маске,

Ах ты, ноченька, ночка темная,

Ночка темная, ночь осенняя… —

несутся сильные, врывающиеся в душу звуки.

— Какой голос! Что за чувство! — шепчут в зале и вновь затихают.

Не брякнет нож о тарелку, не зазвенит стакан. Не слышно смеха и разговоров. Все повернулись к сцене, все жадно слушают простую, понятную песню, все во власти чарующего голоса оригинальной певицы в маске.

Даже официанты замерли, прислонившись к стенам и колоннам зала, и забыли следить за посетителями; в проходах стоят, опустив вниз свои букеты, молодые цветочницы, и не колышутся огромные шляпы дам.

Все слушают. Все понимают, что эта неизвестная им певица завладела слушателями, оторвала их от пошлого веселья, от беспечной радости и бросает им в душу могучий призыв, звучащий жутью среди нездорового возбужденья в вихре опьянения, продажных ласк и циничных речей.

Буря аплодисментов, крики, вызовы и любопытные вопросы.

— Кто такая?..

Хватают программы. Читают:

— «Бархатная маска»?!

— Немного узнаешь!..

— Ах, этот Арнольдов! Всегда придумает новый трюк!..

— Молодец! Это настоящий «bussinesman»…

— Посмотрим, какова без маски!..

— Фигура какая! Заметили?

— Выйдет в зал… увидим. Можно пригласить.

— Да! Это не Альфонсиночка и Delaware. Настоящая певица.

— Интересно! Какая-то тайна…

— Пикантно! Но какая школа! Под стать итальянцам!..

Требования повторений не умолкают. Целые охапки цветов летят на эстраду и лежат у ног певицы. Она поет песню за песней, романс за романсом, и лишь только зазвучит ее голос, — все смолкает в этом зале, знающем только нетрезвый шум, бесстыдные песни, нескромные речи, улыбки.

Но уже поздно… Пора выходить следующим «номерам». Публика требует бисов. Стук, крики, вызовы…

— Бога ради! Спойте еще что-нибудь! — просит Арнольдов.

Холодный взгляд скользит по нему и певица опять на эстраде.

Остановилась, гордая и спокойная.

Все смолкло. Певица не знает, что петь. Аккомпаниатор повернул к ней голову и ждет.

Вдруг раздается громкий мужской голос:

— «Гадание» Мусоргского[41].

— «Гадание»! «Гадание»! Браво, «Бархатная маска»! — подхватывает публика.

Княже, тебе угрожает опала

и заточенье в дальнем краю.

Отнимется власть, и богатство,

И знатность навек от тебя.

Ни слава в минувшем,

ни доблесть, ни знанье —

Ничто не спасет уж тебя, —

судьба так решила.

Узнаешь, мой княже, нужду

и лишенья, великую страду-печаль.

В той страде, в горючих слезах,

познаешь всю правду земли!..

— поет металлическим голосом «Бархатная маска» и еле заметным движением склоняется перед публикой.

Гордая и равнодушная, смотрит она сквозь прорези маски на толпу и слышит восторженные крики. Аплодируют все — публика, официанты, артисты, сам Арнольдов, оркестр.

— Бис! бис! — стоить вопль в зале.

В той страде, в горючих слезах,

Познаешь всю правду земли!..

— бросает певица еще раз в толпу последнюю фразу «Гадания» и, холодно блеснув глазами, уходит.

В зале ожидание. Вот сейчас выйдет таинственная певица. Выйдет без маски. Ее легко узнать по величественной фигуре, по гордой голове и надменным губам.

Но певица не появляется. Лакеи отказываются передать ей приглашение от желающих чествовать дебютантку ужином в кабинете.

— Не такая-с она, как все! — объясняют они. — Барыня, настоящая барыня! Никто ее без маски не видал…

Любопытство растет. Быстро родятся и сменяются догадки и подозрения.

— Бархатная маска! Бархатная маска!

Она — злоба дня. О ней говорят все; пишут в газетах. Все стремятся ее увидеть…

V

— Борис Александрович! — кричит помощник режиссера, поймав Арнольдова за кулисами. — Вот тут карточка для «Бархатной маски». Этот господин непременно хочет видеться с новой артисткой!

— Черт вас возьми! — закричал директор. — Ведь сказано, что этого нельзя! Таковы условия! Певица ни в зал, ни в кабинеты не выходит.

— Да я-то знаю, — оправдывался помощник режиссера, — а вот господин настаивает. Посмотрите хоть карточку, — кто такой. Может быть, примет его «Бархатная маска».

Арнольдов взглянул на карточку и задумался.

— Может быть, и примет. Человек полезный… — пробормотал директор и постучался в уборную певицы.

— Войдите! — раздался голос.

Открыв дверь, Арнольдов увидел, что певица уже одета и перед зеркалом накидывала на голову капор, скрывающий лицо, спрятанное под маской.

— Королева! — просительным голосом начал директор.

— Вот тут один господин хочет видеться с вами. Полезен он и вам, и нам… Может быть, примете?

Она выпрямилась, и глаза ее вдруг сделались прозрачными и беспощадными.

— Уже… начинается?!. — спросила она презрительным тоном.

— Да я бы не посмел, если бы этот господин не сказал, что вы его примете непременно… — путался в словах Арнольдов, протягивая ей визитную карточку.

«Бархатная маска» взяла карточку и прочла:

«Я сомневался, вы ли это, но, когда я подсказал вам „Гадание“, — я уверен, что знаю вас. Если возможно, то примите меня».

На оборотной стороне карточки стояло:

«Сергей Анатольевич Рощин».

Певица вскрикнула и схватилась за грудь.

— Пусть этот господин подожмет меня у выхода. Я сейчас буду! — произнесла певица, делая над собой усилие, чтобы успокоиться.

И, когда ушел Арнольдов, она начала быстро стирать с лица остатки грима и мыть руки, как бы боясь осквернить ими что-то очень чистое и дорогое.

VI

— Княжна… виноват… графиня! Я не ошибся — узнал вас! — говорил’ взволнованным голосом Рощин, вглядываясь с острым любопытством в глаза и лицо певицы.

— Да, Сергей Анатольевич, узнали, хотя прошло уже восемь лет со дня нашей разлуки! — произнесла она, усаживаясь в пролетку.

— Разрешите мне проводить вас! Я хочу отомстить вам, графиня, за прошлое, доказав вам, что я был прав…

— Называйте меня по-прежнему княжной… Я развелась с мужем…

Рощин вздрогнул и еще пристальнее начал всматриваться в ее лицо и глаза, говоря сдавленным голосом:

— Вы помните, как обещали вы мне иллюзию… многого… многого? Я же хотел знать наверно, что ждет меня впереди… Вы тогда испугались обязательств и ушли от меня…

— Вы были ригористом… — шепнула княжна.

— Я таким был и таким же остался! — воскликнул он. — Мой ригоризм выработан моей жизнью… Я тогда предсказал вам, что вы разменяетесь на мелочи, забудете гордость человеческую, будете жить в омуте сильных ощущений и острых переживаний, граничащих с падением.

— Помню! — вырвалось у нее. — Я помнила об этом всю жизнь и не разменялась, не пала ни разу…

— А теперь?! — спросил он и разразился злобным смехом. — Вы смеетесь надо мной! Княжна Туровская поет перед пьяной, распущенной публикой «Эльдорадо»!..

Он с силой сжал свои руки так, что пальцы хрустнули.

— Прихоти и капризы толкают вас в пропасть, — угрюмо взглянув на нее, сказал Рощин.

— Это не прихоть, Сергей Анатольевич! — шепнула княжна. — Мне нечего есть…

У него занялось дыхание и кровь ударила в голову.

— Нечего есть?! Вам? Вы были так богаты… — бросал он короткие, тревожные вопросы.

— Была… — ответила упавшим голосом певица. — А теперь… пою в «Эльдорадо»…

Рощин молчал, охваченный вихрем воспоминаний и впечатлений, отравленный горечью ее голоса.

— Вы меня осудите за это, — зябко передернув плечами, сказала она, — я знаю! Для вас непонятен этот путь. «Есть другие способы заработка!» — скажете вы. О! я знаю… Но они не для меня. Я ничего не умею. Умею только петь… и вот… пою.

Он весь съежился и чувствовал, как по его обнаженным нервам больно бьют ее простые, жутко-понятные слова. Рощин долго не мог оправиться и молчал.

— Молчите?! — засмеялась она злым, колючим смехом. — Молчите? Мне, быть может, придется еще и продаваться скоро! Да! Да! Продаваться… Или вы думаете, что мне лучше умереть, чем унижаться до подмостков «Эльдорадо»?!

В голосе ее зазвучал вызов.

Рощин взглянул в ее серые, давно забытые глаза, и из них глянули на него презрение и холодная ненависть.

Он остановил извозчика, сошел с пролетки и, поднимая шляпу, сказал:

— Да, вам лучше умереть!

Через минуту он скрылся за углом большого дома…

VII

Княжна Туровская знает, что делает.

Она разделась. Написала несколько писем: среди них одно к графу, другое к Рощину.

Лицо княжны бледно, но спокойно. Глаза холодно мерцают под суровыми, грозными бровями.

Открыла шкатулку и вынула револьвер.

«Вам лучше умереть»! — вспомнилась ей фраза.

— Ха-ха-ха! — неожиданно весело засмеялась княжна. — Он думает, что умереть труднее, чем жить так, как живу я…

Рука певицы потянулась к револьверу и еще ближе и суровее сдвинулись брови, образовав грозную поперечную складку на лбу.

— Барыня! — раздался шепот за дверью. — Барыня…

— Аннушка, это вы? Что случилось? — спросила княжна и набросила на револьвер платок.

— У Ниночки-то будто жар! Уж не простудилась ли она, прости Господи? — шептала перепуганная Аннушка.

Через несколько минут княжна вернулась в гостиную и говорила горничной:

— Да, жар есть! Ну, ничего! Заработаю побольше, научусь новые песни петь, и поедем на дачу. Плохо детям жить летом в городе… Только вы, Аннушка, не говорите Ниночке, где я пою. Не надо! Пусть она не знает…

Когда горничная ушла, княжна спрятала револьвер в шкатулку и в мелкие клочки разорвала все письма.

Глаза ее горели беспокойным огнем, и княжна, заперев все двери, боясь разбудить Ниночку, пела вполголоса, разучивая цыганский романс, который мог понравиться в «Эльдорадо».

Говорят — я опьянела.

Но вина я не пила,

И кому какое дело,

Что я стала вдруг пьяна?..

Княжна Туровская пела, перебирая клавиши пианино и слыша, как кто-то плачет внутри нее и безнадежно рвется, скованный, обессиленный…

«Вам лучше умереть»… — шепчет знакомый голос.

— Не могу! — отвечает со стоном певица. — Не теперь… потом…

И снова играет княжна, не замечая вползающего в окна рассвета, и тихо, чуть слышно поет, тревожно прислушиваясь, не стонет ли в спальне Ниночка, не плачет ли она…

Нет, не хмель меня дурманит,

Кружит голову не он…


ПЕРУНОВО УРОЧИЩЕ

I

Художник Брянцев целую неделю жил в Залужье. За работу он пока не принимался, но уже чувствовал, что приближается время давно испытываемого захватывающего увлечения, глубоко радовался и трепетно ждал.

Несмотря на его тридцать пять лет, Брянцева утомила жизнь. Всегда спешная и беспорядочная работа по редакциям иллюстрированных журналов и тайный страх за покинутое настоящее искусство терзали художника, и он, скопив немного денег, поехал посмотреть «природу» в своих родных местах в Псковской губернии.

Брянцев был суеверен и думал, что воздух, которым он дышал в детстве, вернет ему юношеские силы. Но, кроме этой смутной уверенности, что-то влекло его волнующим предчувствием в болота и леса, раскинувшиеся среди бесчисленных озер и речек Залужья.

Он поселился в доме лесника, на самом выезде из деревни, на опушке леса. Выбрал он эту избу потому, что из окон ее открывался вид на болотистую равнину, окаймленную невысокими холмами и изрезанную целой сетью речек и глубоких ручьев. Немного сбоку виднелся помещичий сад с выглядывающей из-за деревьев зеленой крышей дома и низенькой колокольней старой церковки.

Смотря из окна, Брянцев вспоминал свое детство. Отца, хлопочущего, бьющегося с долгами и окруженного крестьянами, и мать, тихую, молчаливую, словно ждущую большой и непоправимой беды. Помнил он старый дом со скрипящими половицами и страшным чердаком, где всегда по ночам кто-то гудел и стонал; помнил няньку Антониду и пастуха Петю, придурковатого старика, игравшего на берестяной дудке и больно щипавшего ребятишек.

Многое еще вспоминал художник, глядя на утренний туман, ползущий над болотами и уходящий в лес.

В такое же утро, еще дремлющее в мгле, но уже предсказывающее близящийся зной, Брянцевы покидали Залужье.

Это случилось неожиданно, в то время, когда рожь уже наливалась, и близилось время жатвы…

Брянцевы все оставили в Залужье, и с той поры никто из них не возвращался сюда. Старики умерли, а молодого потянуло на родную землю.

Он уходил из дома с утра и возвращался к закату солнца, голодный, усталый, но как-то странно возбужденный, с растущей жаждой работы. Особенно часто он бродил по топкой тропинке вдоль «Пилкина ручья». Обрывистый болотистый берег, будто срезанный ножом, висел над глубокой, прозрачной водой. На дне ручья чернели старые-престарые коряги, мохнатые от тины, и тянулись своими ветвями, похожими на напряженные руки со скрюченными и жадными пальцами.

Кругом, сколько хватал взор, тянулась от «Перунова урочища» трясина. Она раскинулась среди кочек, густого лозняка и подошла вплоть к «Заповеднику». Так звали здесь лес, узким клином врезавшийся в болота. Старые ели и осины переплелись ветвями, обросли буро-зеленой бородой лишаев; синеватый сухостой просвечивал своей мертвой бледнотой сквозь темные лапы елей; валежник и частый подлесок поднялись до половины стволов, и «Заповедник», заглохший и позабытый, медленно умирал, как доживающий свои последние дни одинокий старик.

Иногда, под вечер, когда Брянцев стоял среди болот, осоки и кочек, из трясины, от самого «Заповедника» кто-то подавал голос.

Зыбун тихо цокал и вдруг начинал шептать тайные, словно на духу, слова.

Потом и лес говорил, и травы, и в кустах кто-то шелестел и неясно бормотал.

Когда же солнце падало за помещичий сад, и над болотом тянул холодок, поднимая испарь, — громкие всплески звенели вокруг.

Брянцев подходил к самому берегу ручья и, не двигаясь, смотрел.

Он ждал, что выплывут к нему неведомые существа и повторят забытые с детства сказки, станут шептать о старых камнях, кучей сложенных на меже у моста, о большом кургане за «Заповедником» и о тех черепах человеческих, которые падали в воду из подмытого берега.

Глаза художника среди коряг отыскивали длинное, пятнистое тело огромной щуки. Она каждый вечер приплывала сюда и, громко плеснув водой, таилась за черным стволом с раскинувшимися во все стороны ветвями. Щука видела Брянцева и зорко следила за ним, поворачивая круглые, злые глаза и медленно шевеля плавниками. На спине у нее росла бурая тина и спускалась на лоб. Рыба была очень старая и вся темная, даже с боков, а пятна сделались черными, будто выжженные огнем.

Брянцев решил, наконец, на завтра приняться за работу. Было воскресенье. К вечеру он добрался до «Заповедника», и, усталый, задремал. Разбудил его какой-то назойливый и будящий тревогу звук.

Он, не открывая глаз, прислушался и вдруг все понял и вскочил. Была ночь.

Прямо перед ним, по ту сторону болот, за помещичьим садом плясало и взмахивало красными руками пламя. Багровое зарево металось по небу, то потухая, то вспыхивая. По воде и лугам бегали неясные, трепетные отблески, и из темноты выплывали то плесо, заросшее тростником, то кусты, то верхушки дерев. Глухой, тревожный гул доносился до «Перунова урочища», но его покрывал жалобный и торопливый звон набата. Такой настойчивый зов был в ударах церковного колокола, что Брянцев стремительно бросился к гати и, попав на дорогу, побежал в сторону церкви.

Она стояла рядом с помещичьей усадьбой, но сюда еще не заглядывал художник, боясь воспоминаний, будящих в душе грусть и знакомое ему мучительное утомление.

Добежав, он мельком взглянул на дом, в котором родился, и не узнал его. Он был перестроен и окрашен в веселый желтый цвет.

Церковь пылала. Сторож уже сбежал с колокольни, и набат умолк. Несколько мужиков, растрепанных и полуодетых, таскали из болота воду ведрами и вбегали с ними внутрь здания. Молодой, тщедушный священник метался, вынося церковные сосуды и иконы.

Брянцев бросился на помощь. Когда он вбежал в церковь, потолок над алтарем уже дымился и из щелей вырывались короткие, сразу гаснущие языки пламени.

В открытые царские врата видно было, как копошился в алтаре священник, пытаясь сразу унести несколько тяжелых книг и риз. Тут же мужики, пугливо озираясь, старались доплеснуть водой до потолка, где все чаще и чаще появлялся огонь и лизал почерневшие, сухие доски.

И вдруг потолок и вся стена сразу задымились и вспыхнули, как лист бумаги. Мужики закричали и побежали из церкви. Священник заметался, уронил на пол книгу, начал поднимать ее и бормотал что-то жалобное, заглушаемое треском горящего дерева и гудением огня.

Брянцев помог священнику справиться с тяжелой ношей. Когда же тот пошел к выходу, он остановился и оглядел церковь.

Все было жалкое и бедное. Темные иконы, почерневшие от времени, в грубых деревянных рамах; медные погнутые лампады и убогий иконостас — все это не привлекло внимания художника, но, когда он взглянул на горящую стену, он чуть не крикнул. Прямо на него глядело живое, прекрасное лицо. Окаймленное темной бородой, в ореоле мягких волос, переходящих в тихий свет, лицо это глядело на Брянцева мудрыми, ласковыми глазами, словно прощалось с ним и говорило о неизбежности и желанности конца. Лик Спасителя был прекрасен, а глаза тихо мерцали…

Брянцев понял, что лишь большой талант и молитвенный порыв могли создать такой образ Учителя Небесной Любви.

Когда из-за рамы вырвался огонь, художник бросился к иконе. Но он не мог достать до нее руками и, схватив табурет, бывший в алтаре, встал на него и начал раскачивать и тянуть к себе раму. Кругом уже падали головни и горящие угли, огонь обжигал руки и лицо Брянцева, под потолком гудело пламя и трещали доски, а художник еще долго возился, пока ему не удалось оборвать веревку и снять икону.

Он вынес ее на паперть и вздохнул, с трудом удержавшись от радостного крика.

Перед церковью стояла толпа людей. Испуганные лица, дрожащие губы и расширенные глаза придавали этим людям вид призраков. Когда ветер сбил пламя, эти призраки слились с густым, черным мраком.

Потом вдруг они вынырнули опять, уже кроваво-красные, с лицами, искаженными криком отчаяния и с копошащимся в глазах ужасом.

Брянцев сошел с паперти и бережно понес икону. Кто-то дотронулся до его плеча, и женский голос спросил:

— Куда вы несете Спасителя?

Художник очнулся и взглянул. Перед ним стояла молодая девушка в белой блузе и широкополой соломенной шляпе. Ее глаза с любопытством смотрели на покрытое копотью и обожженное лицо художника.

— Куда вы несете Спасителя? — повторила она свой вопрос.

Он помолчал, потом вдруг окончательно очнулся и ответил:

— В избу лесника, к себе… В давке могут испортить икону… Я боялся.

Крики становились жалобнее и переходили в стоны, люди плакали и причитали. Священник стоял на коленях и, истово крестясь, клал земные поклоны, крепко прижимаясь головой к сырой земле. Издалека доносились встревоженные голоса и шум шагов людей, бегущих через лес. Бежали люди и через топь. Там громко всплескивала вода, шуршала осока и жалобно кричал потревоженный на гнезде кулик.

Не оглядываясь и никого не замечая, Брянцев нес по узкой тропе икону. Встречавшиеся с ним люди сворачивали в сторону и, снимая шапки крестились.

Придя домой, художник поставил образ на столе и осветил его. Кроткий, примиряющий лик Спасителя был по-прежнему прекрасен и звал к другой, неземной жизни, светлой и не знающей тревог.

До поздней ночи просидел перед образом Брянцев, а потом встал на колени и долго молился. Давно забытые слова сами приходили и складывались в трогательные, простые и горячие молитвы.

Художник поднялся с просветленным лицом. Неотступная, всегда ощущаемая, как боль, тревога куда-то исчезла и сменилась тихой радостью, каким-то предчувствием близкого и большого счастья.

II

На другое утро с самой зари Брянцев сидел перед домом и на большом картоне набрасывал эскиз будущей картины.

Он увлекся работой и видел ее перед собой.

В туманном воздухе раннего утра пылает церковь. Уже рухнули крыша и колокольня. Через разрушенную переднюю стену, с стоящими еще обгорелыми столбами паперти, виднеется внутренность церкви. Царские врата открыты, и в дыму мелькает черная фигура священника с развевающимися и горящими волосами. Он несет тяжелое, окованное медными скобами Евангелие и торопится к выходу. С горящей стены, сквозь завесу из рвущегося пламени, глядит Спаситель. Уже дымятся рама и холст, но глаза живут и смотрят кротко и мудро.

Перед церковью, пораженные видением, мужики и бабы упали на колени и боятся шевельнуться, не зная — радоваться ли им великою радостью перед чудом, или рыдать и отчаиваться.

А справа и слева раскинулся безмятежный покой болот с бродящими над ними зыбкими призраками туманов.

Брянцев рисовал, размещая на картоне толпу и намечая задний план, и с неудовольствием поднял голову, когда услышал приближающийся стук колес и голоса людей.

Из избы выбежал, на ходу одевая куртку, лесник и крикнул Брянцеву:

— Барин едет!

На дороге, недалеко от избы, остановилась желтая тележка, запряженная парой серых лошадей. Из экипажа вышел высокий старик, сильно прихрамывающий и тяжело опирающийся на черный костыль с резиновым концом. За ним следом выскочила девушка в белом платье и мягкой шляпе с красным цветком у тульи.

Приблизившись к работающему художнику, старик поднял шляпу и сказал:

— Позвольте познакомиться! Я — Федор Аркадьевич Насонов, а это моя дочь — Лидия Федоровна.

Брянцев назвал себя и с улыбкой добавил:

— Простите, но я уже сразу покаюсь! Часть ваших болот и туманов я увезу с собой… конечно, на картине. Это все, что осталось у меня от моей родины!

Узнав, что Брянцев — сын бывшего владельца «Залужья» и родился здесь, Насонов вдруг растрогался и начал упрашивать художника переселиться к нему в дом, чем он окажет ему большую честь.

Брянцев не знал, что ответить помещику, и в смущенье взглянул на девушку.

Ее лицо было в тени и с боков закрыто полями шляпы, но он сразу узнал вчерашнюю незнакомку.

— Я виноват перед вами, Лидия Федоровна! — воскликнул художник. — Вчера я был неразговорчив и ушел, не представившись вам, но я был весь под впечатлением прекрасного образа Спасителя и той картины, которая постепенно вставала перед моими глазами. Я очень виноват!

Девушка взглянула на него большими, полными теплых бликов глазами.

— Вы себе представить не можете, — улыбнулся Насонов, — какую радость доставит Лидочке ваш отзыв о ее работе!

— Как? — всплеснул руками Брянцев. — Это вы писали?

— Да! — просто ответила девушка. — Но теперь я уже так не напишу. Когда я писала тогда Спасителя, — я молилась и плакала, а Он стоял передо мной…

Глаза Лидии Федоровны загорелись, и румянец покрыл ее смуглые щеки. Брянцев не мог отделаться от изумления и, пока Насонов разговаривал с лесником, он молчал, не сводя взгляда с милого лица девушки.

— Итак, едем! — сказал Федор Аркадьевич. — Ваши вещи привезет лесник. Подводу мы пришлем из усадьбы.

— Сейчас! — сказал Брянцев и, вбежав в избу, вынес оттуда образ и начал бережно укладывать его в экипаже.

В пути, до самой усадьбы, все молчали, будто боялись сказать неосторожное, ненужное слово…

Когда художник устроился в угловой комнате, выходящей окнами на «Перуново урочище», его позвали в столовую.

За завтраком каждый из них чувствовал потребность рассказать о себе все то, что делало бы его более знакомым и даже немного близким человеком.

Федор Аркадьевич сообщил Брянцеву, что не собирается получать доходы с Залужских болот, а купил имение через дворянский банк для ценза, так как хочет пройти в Государственную Думу. В успехе он почти не сомневался.

— Крестьяне будут за меня! — весело говорил он, стуча костылем. — Я им новые плуги и сенокосилки выписал, купил для обсеменения заграничную рожь и лучшую гречу. Теперь вот больницу устраиваю. Мы — друзья! И хоть меня в Думе будут, вероятно, величать лягушкой за то, что я появлюсь там из здешних болот, но это меня не смущает. Хочу я на старости сказать громко о том, о чем думаю добрых пятьдесят лет и что накипело на душе!

Рассказал Насонов и о том, что жена его года три тому назад умерла, а Лидочка после этого захворала, и ее увезли в Италию, где она увлеклась живописью.

Когда старик наговорился, Брянцев встал и сказал:

— У меня возник план, и я только не знаю, выполним ли он?

— Говорите, — обсудим! — предложил Насонов и похлопал художника по руке.

— Как бы восстановить церковь? Жалко мне, что погибла старушка! — сказал Брянцев.

— Построим новую! Дело не большое! — засмеялся старик.

— Ну, а мы с Лидией Федоровной ее распишем на славу! — радостным голосом воскликнул художник. — Сегодня же начнем!

Девушка быстро поднялась и подошла к нему. Глаза ее ласково улыбались, и на них Брянцев заметил слезы.

— Спасибо вам! — шепнула она. — Вот порадовали вы меня! Я давно хотела переменить старые образа. Они совсем почернели и потрескались, но мне бы одной не справиться…

После завтрака они начали устраивать в зале со стеклянным балконом мастерскую.

Лидия Федоровна снесла сюда все альбомы и гравюры, папки с этюдами и набросками, иконы и образки.

Брянцев приготовлял мольберты, палитры, кисти и краски. В углу у окна он поставил маленький треножник и поместил на нем свой картон с эскизом картины. По временам он подходил к наброску и поправлял его, изменял план, добавлял людей и придавал им другое положение.

Брянцев чувствовал всем своим существом, что творчество захватило его. Работа подвигалась успешно, и скоро в мастерской стоял уже почти законченный этюд, полный движения и освещенный таинственным светом, исходящим от светлого лика, глядящего сквозь дым и огонь пожара.

Художник с удивлением заметил, что пришла осень с холодными утренниками и сырыми, туманными ночами.

По вечерам на юг уже тянули длинными вереницами журавли и лебеди, летели с немолчным гомоном косяки гусей и уток; в лесу ветер шелестел сухими листьями, а на заре жалобно и тревожно посвистывали синички и сбивающиеся в стайки кулички.

Церковь была закончена. Поднимали колокола. Столяры, выписанные из Пскова, пригоняли створки в царских вратах и делали рамы для икон. В церкви пахло смолой, свежими досками, масляной краской и скипидаром.

Брянцев и Лидия Федоровна приходили сюда и смотрели на свою работу. Икона Спасителя была помещена, как и раньше, в алтаре. Отовсюду смотрели живые лица с образов, только что написанных, еще не успевших высохнуть и потускнеть.

Священник хлопотал, распоряжался и ежеминутно подбегал к Брянцеву и то принимался благодарить его за помощь, то восторгался красотой художественного письма и, радостно вскрикивая, бежал дальше, повторяя:

— Никуда отсюда не уеду! Здесь и умру я! Радостнее здесь, чем в соборе!

Окончив работу, художник с девушкой вдвоем совершали дальние прогулки, бродили по лесу, раскинувшемуся по нагорной стороне, и все время проводили вместе.

Насонов уехал на предвыборные собрания, и никто не нарушал их покоя. Вблизи Залужья почти не было имений, и соседи не наезжали в усадьбу за сплетнями и злословием.

Между Брянцевым и девушкой установились дружеские и сердечные отношения. Они постепенно открыли друг другу всю свою душу и теперь с доверчивостью и сочувствием делились каждым своим впечатлением, каждой мыслью.

Порой Брянцеву казалось, что он любит Лидию Федоровну и что в его сердце рядом с каким-то спокойным и теплым чувством теплится глубокое, почти молитвенное благоговение перед ее чистотой и безмятежным умом.

Тогда он искал в ее глазах желанного ответа и, не находя его, откладывал день своего отъезда, трепетно ожидая времени объяснения, казавшегося ему необходимым.

Однажды в воскресенье, когда Брянцев с девушкой шли по дороге около моста и смотрели на багрово-красный закат солнца и на черные силуэты дерев и домов, Лидия Федоровна спросила:

— Вы знаете дедушку Прохора?

— Нет! — ответил художник. — А чем замечателен этот Прохор?

— Он — хранитель здешней старины, — ответила девушка. — Он знает все старый сказания о богах и старых доблестных людях. А сколько здесь старины! Одни названия местностей говорят о седой древности: «Перуново урочище», «Заповедник», «Курганище», «Красная сеча»!.. Это так чудно, так родственно…

— Я уехал ребенком отсюда, — сказал Брянцев, — и все уже забыл! Родители, вероятно, знали, но молчали, боясь растравлять свои сердечные раны. Они умерли тихо и без жалоб, но их предсмертные думы были здесь, среди этих болот…

— Они вам говорили об этом? — живо спросила девушка.

— Да! — печальным голосом ответил художник. — Говорили… «Откупи наше Залужье»… вот что сказал мне, умирая, отец, и эти же слова услышал я от матери…

Брянцев махнул рукой и сухо рассмеялся.

— Вы очень жалеете, что из вашего рода вышло это имение?

— Нет! — ответил Брянцев. — Во мне уже не сохранилось этой тоски по земле, этого сродства с ней. Разве только в последнее время меня будто потянуло к этим местам, но это, я думаю, совершенно случайно.

— Однако, вы так… нехорошо засмеялись, когда говорили о том, что завещали вам родители?..

— Я засмеялся оттого, что их завещание так для меня неисполнимо! Разве я могу купить Залужье? Я — бедный художник, рисующий по спешным заказам картинки для журналов. Разве я не понимаю, что с каждым годом превращаюсь в ремесленника и что волнения и горести творчества, огонь настоящего искусства остаются сзади, и что мне к ним все труднее и труднее вернуться?!.

Они умолкли. Брянцев тряхнул головой и, стараясь придать своему голосу веселый тон, воскликнул:

— Эх! Не все ли равно? Не думайте, Лидия Федоровна, что я такой отчаявшийся в победе человек! Наоборот — эти три месяца придали мне много сил и бодрости. Случай же на пожаре и ваш талант побудили меня писать картину. Я знаю, что она удачна и что я продам ее, но… за вырученные деньги мне все-таки не купить Залужья!..

Лидия Федоровна ничего не ответила ему, и они, уже молча, шли по дороге в сторону «Заповедника».

— Куда же мы теперь? — спросил Брянцев.

— Мне хочется познакомить вас с дедкой Прохором! — ответила она. — Кстати, я сама хочу повидать его. Я очень люблю сидеть у него и слушать его рассказы о старых-старых людях, когда жизнь была нехитрая, светлая и понятная. Не то, что теперь…

— Вы разве не любите теперешней жизни? — удивился Брянцев. — Вы знаете культурную жизнь, встречаете воспитанных и образованных людей, тонко чувствующих и все знающих.

Девушка промолчала.

С дороги они свернули на тропинку и вошли в лес. Здесь было почти совсем темно. Непрозрачные сумерки сгустились под деревьями и поднимались все выше и выше. Между стволами виднелась красная полоска зари, а выше кое-где уже загорались звезды.

На лесной прогалине блеснул огонь в окне маленькой избушки, крытой почерневшей соломой и покосившейся.

Черные ели стояли кругом, а высокая трава поднималась до самого окна.

Девушка постучалась в дверь и позвала:

— Дедушка Прохор! Это я — Лида — из усадьбы.

— Заходи, милая, заходи! — откликнулся ей старческий голос. — Сейчас отомкну.

Послышались тяжелые шаги в сенях, и дверь со скрипом открылась.

— Да ты никак не одна? — спросил старик.

— Я с гостем нашим! С Владимиром Петровичем Брянцевым, — сказала девушка. — Познакомить с тобой, дедушка, его привела…

Когда они вошли в избу, художник увидел маленького, сгорбленного старичка, напоминающего монаха. Длинные, совсем седые волосы падали на плечи, черный ременный пояс перетягивал черную рубаху. Сухое, желтое, почти прозрачное лицо с тонким и горбатым носом и блестящими глазами, казалось, сошло с древних икон.

— Так это и есть твой гость?.. Брянцев, говоришь ты?

— Да! — прервала его Лидия Федоровна. — Это — художник, который расписал новую церковь после пожара…

— Доброе, настоящее дело! — кивнул головой Прохор.

— А только какой же Брянцев? Уж не Петра ли Максимовича сынок? Жив ли он, родимый?

Говоря это, старик сощурил глаза и, прикрыв их от света лампы рукой, приблизился к художнику.

— Да, дедушка! — ответил Брянцев. — Петр Максимович — отец мне, да умер он уж давно…

— Царствие Небесное ему! — перекрестился старик. — Отцом он был нам, душу приял он добрую и праведную от Максима Павловича. Обоих знал я, обоих любил… И вот Господь порадовал на старости! Сынка его довелось-таки повидать.

— Меня не помнишь, дедушка? — спросил художник. — Маленький был, когда бросили мы Залужье. Володей звали…

— Где ж упомнить? — ответил Прохор. — А зачем, родимый, сюда вернулся?

— Заскучал, дедушка! — сказал Брянцев. — Заскучал и приехал. Потянуло меня в ваше болото, как волка в лес!

— Судьба, родимый! — поднял палец кверху старик. — От нее не уйдешь. Это на роду у тебя, Владимир Петрович, было написано.

— Что за судьба? — усмехнулся Брянцев. — Бросало, кидало меня по белу свету, дедушка, мяло, било и ломало!

— А вот — на, поди, и не сломило! — оживился Прохор.

— А других раз ударит, да и на дно. Ты — ничего, выплывешь, родный! За добро дедово да отчее сыну на веку счастие положено.

— Уж не хочешь ли ты, дедушка, погадать мне? — улыбнулся художник, а в его голосе зазвучала насмешка.

Старик не обиделся. Он подошел к печке и сел на скамейку.

— Почто гадать? — сказал, пожав плечами. — Почто, коли и так все знаю?

— Расскажи!

— Рано еще… дай срок! Сначала послушай, за что тебя награда ждет… — произнес ласковым голосом Прохор. — Деда, поди, не помнишь? — продолжал он — Таких нонче, почитай, и совсем уж не стало. Праведник был! Человек справедливый, и справедливый не по-ученому, а так уж это у него в крови было. Когда еще крепостными были залужские мужики, и никто о свободе не говорил и не думал, он нас всех на свободу отпустил. Мы первые целой округой не крепостными, а вольными людьми жили. Соседями Максиму Павловичу были. А когда преставился он, сыну его, твоему отцу, Петру Максимовичу, всякую радость нашу, каждое горе и заботу несли. Так уж привыкли!

Старик тяжело вздохнул и замолчал. Лидия Федоровна подождала, но, видя, что старик закрыл глаза и не собирается говорить, спросила:

— Что же дальше, дедушка?

Старик вдруг заплакал. По-старчески всхлипывая и утирая рукавом слезы, он дергался плечами и головою.

— Этим мы его и погубили! — шепнул он. — Прости ты нас, Христа ради, Владимир Петрович, прости за отца! Без зла, без хитрости погубили мы Брянцева и тебя на тяжелую дорогу кинули.

— Да что ты, дедушка? — сконфузился изумленный Брянцев. — Бог с тобою! Никогда я ничего ни от отца, ни от матери не слыхивал, чтобы ему здешние мужики какое-нибудь зло сделали.

— Брянцевская душа! — воскликнул старик. — Не помнил зло никогда! А мы-то…

Он пересел к столу и продолжал:

— Когда нас неурожаи совсем замучили, без перерыву лет семь случались, надумали наши мужики, семей, пожалуй, двадцать, податься на переселенье, в Сибирь, значит. К Брянцеву, к отцу твоему, как водится, пришли и сказывают все, что надумали, а потом и говорят: «Ежели лишние деньги есть — выручи нас, Петр Максимович, ссуди нам! Поправимся — отдадим!». И отдал им твой отец все, что у него было. Мужики уехали, первое время писали, а потом и слух о них пропал. Доходили вести, что мор какой-то среди новоселов объявился, и поумирали все. А тут пришли лихие времена, денег нет, платить надо, жена, мать твоя, захворала, дочка померла, какой-то долг объявился в банке, и… ушли Брянцевы из Залужья, да так с той поры мы их и не видали…

Прохор задумался, вспоминая что-то, а потом продолжал:

— Лет пять тому назад приехал сюда Кузьма Ванифантьев. Он тогда же в переселенье ушел. Объявился он в Камне-селе. Богатеем сделался! Три мельницы паровые поставил, свой пароход с баржами по Оби гоняет. Приехал он и ко мне сейчас. «Так и так, — говорит, — повымирало наших залужских на новых местах много. А кто, значит, в живых остался, тех я пособирал, и все у меня к делу приставлены. Одного даже в науку определили, в доктора он вышел. Ну, говорит, мы и порешили, что пора наш долг Брянцевым отдать. Собрали мы со всех, проценты насчитали и на детей Петра Максимовича сверх того десять тысяч, вроде как благодарность, накинули!» Всего привез Ванифантьев тридцать семь тысяч. Поискали мы вас, поискали, в газетах писали даже, да так никто и не откликнулся…

— За границей был я в то время! — сказал Брянцев. — А больше из нас никого и не осталось. Мать умерла…

— Эти деньги мне оставил Кузьма Семеныч и наказывал, ежели до смерти моей никто из Брянцевых не объявится, ему обратно в Камень деньги послать…

Старик встал и подошел к Лидии Федоровне.

— Касаточка! Рад я душевно. Сподобил меня Бог любовь нашу Брянцевым не словом, а делом показать. Помнишь, сказывал тебе я, что долг великий, кровный долг у меня есть, и что, пока не рассыпался старый Перун, можно ждать прихода. Вот и вышло по-моему, девонька!

— Дедушка! Это ты про Владимира Петровича рассказывал мне тогда вечером — помнишь? — спросила Лидия Федоровна.

— Помню, милая, помню! — улыбнулся старик. — И, кажись, немного и ошибся-то? Пригож он и сердцем добр!

— Ну, чужое сердце — тайна! — засмеялся Брянцев.

— У Брянцевых сердца не утаишь! — возразил Прохор. — Да кабы и так было — другая примета моей правде есть.

Насоновская барышня тебе ровно сестра. А уж эта примета — верная! Душа у ней голубиная и злого человека испугалась бы…

— Что ж это ты, дедушка, обоих нас так расхвалил? — сказала Лидия Федоровна. — Возгордимся теперь мы!

— О вас правду говорил Прохор! — серьезно заметил Брянцев. — Вы мне кажетесь прозрачной, как хрусталь, порой лучистой…

— Сейчас убегу! — воскликнула, вспыхнув, девушка.

— Вас я везде найду! — с неожиданным для него самого жаром сказал художник. — Даже тогда, если бы вас похитил злой волшебник Черномор.

— Не говорите к ночи о нечистой силе! — пошутила девушка. — Не забывайте, что мы в «Заповеднике», где живы еще старые боги и где перекликаются русалки с лешим.

— А и ты, Лидочка, не забывай, что сказывала мне тогда, когда я тебе про Брянцевского наследника говорил! Помнишь?

Старик добродушно рассмеялся и, подойдя к девушке, потрепал ее по руке.

— Помнишь ли? — повторил он вопрос и лукаво щурил свои узенькие, старческие глаза, окруженные сетью мелких морщин.

Девушка совсем смутилась и, захлопав в ладоши, воскликнула:

— Ах, дедушка Прохор, какой ты хитрый!

— Что же вы сказали, Лидия Федоровна? — заглядывая ей в лицо, спросил Брянцев. — Скажите, пожалуйста!

— Нет! Нет! — замахала она руками. — Дедушка Прохор шутит…

Старик смеялся, утирая рукавом глаза, и добродушно подмигивал.

За окнами послышался стук колес и голос кучера:

— Барышня! Барин из губернии вернулись! Вас спрашивают.

Когда Брянцев помогал девушке сесть в шарабан, Прохор подошел к нему и сказал:

— Завтра утром зайди, Владимир Петрович, ко мне! Из рук в руки твое добро передам. Радостный день!.. Дожить бы только!.. — шепнул он уже вслед отъезжающим и медленной походкой поплелся к себе.

III

На другое утро Брянцев пришел в избу старика.

— Помолись, Владимир Петрович, помолись Всевышнему! Великое дело совершается! Вотчина дедов твоих и прадедов ушла от тебя. Лихие времена кого не обижали?.. Но в утешение тебе осталась любовь крестьянская, крепкая любовь к твоему роду, сердцем правильному.

Сказав это, старик опустился на колени перед иконой, висящею в углу, начал тихо шептать и осенять себя широкими, раздумчивыми крестами.

Встал на колени и Брянцев, но молиться он не мог, торжественные слова старика взволновали его, и он чувствовал внутреннюю дрожь возбуждения и ожидания.

— Пойдем! — сказал Прохор и взял палку.

Он вывел художника на узенькую, извилистую тропинку, порой совсем теряющуюся среди высокого папоротника и колючего шпажника, и они углубились в «Заповедник».

Поднявшись на небольшую возвышенность, они попали на поляну, усеянную камнями, обросшими мхом и серыми лишаями. Среди этих камней стоял толстый ствол давно сломанного дуба. Глубокие трещины бороздили его и сходились в черное дупло.

Старик подошел к дереву и сказал:

— По древнему преданию, под этим дубом стоял глиняный Перун. Он давно рассыпался в пыль. Гляди, даже камни, где убивали в дар идолу жеребят, изъела вода и мороз. Только дуб остался. Весь в дупло ушел, а держится… Перуний это дуб… Крепкий, как души здешних людей!..

Говоря это, старик запустил руку под камень, лежащий у самых корней дерева, вынул узелок из тряпок и начал бережно развязывать его.

Брянцев увидел несколько больших пачек денег, туго стянутых шнурками.

— Вот! — радостным голосом произнес старик. — Считай, Владимир Петрович, все ли в порядке?

Художник отрицательно покачал головой.

— Отец вам верил до смерти, неужели же я не поверю вам?

Он подошел к Прохору, схватил его руку и прижался к ней вздрагивающими губами.

— На доброе дело! В счастливый час! — торжественным, почти суровым голосом говорил старик. — «Перуново урочище» стосковалось без Брянцевых. Мы ждали вас! И уходить отсюда вам негоже…

Брянцев с трудом успокоился и, сев на камень, сказал:

— Постой, дедушка! Дай собраться с мыслями, потом совета попрошу…

— Совет хорош, когда дан вовремя! — произнес поучительным голосом Прохор. — Вот я его сейчас тебе, Владимир Петрович, и дам, а ты потом сам смекни. Стар я, это верно, а людей насквозь вижу. Да тут и видеть не приходится! Насоновская-то барышня…

— Лидия Федоровна? — оживился художник и встал.

Старик усмехнулся и сказал:

— За то время, как ты у Насоновых живешь, у меня часто Лидочка бывала. Сказывала, как ты Христа Спасителя из полымя вынес, почитай, чуть не пропал сам, как благолепию Божия храма радел. Все сказывала. Знать про тебя хотел я правду, и правду говорила она, что смирный ты, Владимир Петрович, не такой человек, какие нынче пошли. А когда говорит — румянец горит, глаза блестят, голос дрожит… Видел я! Гляди и ты, касатик, не пропусти случаем хорошего человека. Мало их по земле ходит, и грех не приметить такого! Грех это!

Они замолчали и долго сидели, слушая, как возятся в сухой траве полевки, собирая семена и корешки на зиму, и как кричат высоко под облаками гуси и журавли.

От перуньего дуба Брянцев вернулся в Залужье богатым человеком.

Его встретила Лидия Федоровна. По глазам его, блестящим и еще растроганным, она поняла его волнение и, подавая ему руку, тихо сказала:

— Я счастлива, что вы встретили здесь таких хороших людей, как Прохор и те, чью волю он исполнил и чей долг вернул! Это никогда не забывается…

— Да! — ответил художник. — Здесь я встретил очень, очень хороших людей, а старый Прохор убедил меня, что грех пропустить хорошего человека…

Он нагнулся и поцеловал руку девушки.

Она не отняла ее и только ниже опустила голову.

— Я пойду куда-нибудь… — сказал Брянцев. — Мне надо успокоиться и обдумать многое!

Девушка молча кивнула головой и, словно боясь вспугнуть его мысли, ушла.

IV

Через болото, вдоль «Пилкина ручья», Брянцев пошел в «Заповедник», к Перуньему дубу. Сюда залетал, пробираясь между стволами елей, ветерок и гудел в дупле. Тихие, понятные шепоты и редкие выкрики слышались оттуда, как голос древнего и дряхлого старика.

И под эти звуки тихо плыли думы Брянцева, спокойные и трогательные думы о красоте человеческой души, о теплоте сердец, не охлажденных и не вытравленных сложной и хитрой сумятицей жизни. Вся природа сливалась с существом Брянцева, он это чувствовал и черпал в ней новые, могучие силы.

Трогательное и нежное чувство к девушке казалось ему тихим лучом, любовно озаряющим нежные и мягкие сумерки и ласкающим милые лица тех, которые без света были страшными призраками, таящимися во мраке.

Брянцев сознавал, что душа его вросла в эту землю, чуть только коснулась ее, ждущую и тайно призывающую его, ушедшего в неведомый и чуждый мир.

Мысли его настойчиво возвращались к девушке. Он решил сегодня переговорить с ней. Почему-то появилась незыблемая уверенность в ее любви и, когда Брянцев пытался объяснить причины этой уверенности, ему тотчас же вспоминалась ночь, горящая церковь и тихий, нежный голос, спрашивающий:

— Куда вы несете Спасителя?

И художнику казалось, что в тот миг между ними протянулись первые нити.

Долго сидел в «Перуновом урочище» Брянцев и, когда вышел на тропу, ведущую к избе Прохора, услыхал в стороне от «Заповедника» тревожное ржание лошади, перешедшее в крик дикого ужаса. Этот крик несся над болотами и, испуганные им, они притаились в поднимающемся тумане и слушали сторожко и жадно.

Потом к этим диким крикам присоединился призывный голос человека. Кто-то звал на помощь.

Узнал ли этот голос Брянцев или, бессознательно повинуясь ему, он бросился назад и выбежал на косогор, к которому вплотную подходила трясина.

Из-за кустов ивняка он не мог видеть происходившего на болоте, а когда спустился на равнину, высокие тростники закрывали от него болото.

Брянцев бежал среди кочек, сначала быстро, а когда ноги его начали увязать в топкой земле, он начал прыгать с кочки на кочку, пока не выбрался на открытое место.

Он увидел вдали, там, где была накатана гать, попавшую в самую пучину зыбуна лошадь с возком и сидящей в нем человеческой фигурой.

До гати было еще далеко, но Брянцев видел, как высоко вскидывалась лошадь, стараясь выскочить из трясины, и всякий раз уходила все глубже и глубже. Тревожное ржание прерывалось чьим-то жалобным криком, а порой, когда все стихало, до слуха художника доносилось сочное цоканье засасывающего свою жертву зыбуна.

Человека не видел Брянцев, но его слабый голос доносился до него. Художник начал быстро подвигаться вперед, стараясь наискосок пересечь болото и добежать скорее до гати, откуда можно было добраться до погибающих.

Путь был тяжелый и опасный. Между кочками черная, пахнущая прелым земля не выдерживала его, и Брянцев по колени проваливался в топь, с трудом взбираясь на кочки. Почва зыбилась вокруг, и жутко, при каждом его шаге, качались осока и редкие кусты тальника.

Брянцев бежал, чувствуя, как холодеют у него ноги и дрожь ползет по спине. Добежав до места, где лошадь с гати, видно, испугавшись чего-то, попала в топь, он на миг остановился и, взглянув пристально, чтобы обдумать положение, крикнул голосом, полным ужаса. Человек погибал. Его не видел теперь художник из-за растущих у края гати тростников.

Лошадь исчезла в пучине. На зеленой поверхности трясины виднелось лишь большое пятно черного ила. Из него выступала уже вода и медленно затягивалась побуревшими от холодных утренников рясками и листьями кувшинок.

На его крик, скрытый за тростниками человек встал в возке и откликнулся жалобным, полным отчаяния стоном.

Брянцев издал какой-то дикий вой и бросился вперед. Он узнал Лидию Федоровну.

Не сознавая, что он делает, и управляемый каким-то могучим побуждением, Брянцев бросал с гати на топь бревна, жерди и доски, выдвигая вглубь трясины этот шаткий, начинающий сразу погружаться помост.

Дойдя до утонувшей тележки, Брянцев увидел, что колеса уже ушли в топь и черный ил начал вливаться внутрь…

Когда он помог девушке выбраться на берег, он упал грудью на землю, целовал ее ноги и бормотал бессвязные, радостные и страстные слова, прерываемые рыданиями и молитвенным шепотом:

— Господи! Возьми всю мою жизнь за то, что не позволил Ты, подаривший мне великую радость, потерять здесь мое светлое счастье, мою любовь…

Еще не стряхнувшая с себя ужаса, девушка молча слушала Брянцева, но в глазах ее начинали вспыхивать яркие огоньки.

— Как хорошо! — шепнула она, словно очнувшись. — Как радостно, что это ты…

От «Перунова урочища» призывно и смело кричали едва заметные в небе лебеди, летящие на юг, к солнцу…


Загрузка...