Поздно ночью я разбирал свои бумаги и совершенно случайно наткнулся на пачку старых писем. Я их прочитал все, но лишь одно из них я храню. Вот оно… Без начала… без ясного конца… Как блеск далекой зарницы… как умерший в тумане аккорд, как заглушенное смертью рыдание.
«Их всегда ужасно много — и больших, и мелких, еле заметных для глаза, белых, черных, зеленых и бесцветных, почти прозрачных…
Они всегда очень оживлены, взволнованы, видимо, приготовляются к чему-то, возбужденно летают по моей камере и лишь на мгновение садятся отдохнуть.
Я их вижу каждый вечер, но все новых… постоянно новых… Они все — мои гости, когда зажжена лампа…
Большая, неуклюжая лампа, слишком большая и яркая для моей узкой камеры…
Влетев сквозь толстую железную решетку тюрьмы с широких полей, начинающихся сразу за оградой, они кружатся вокруг лампы и вьются над нею.
Я знаю, что они отсюда не уйдут… Настанет утро, потушат лампу, а трупы их будут валяться повсюду, даже на ламповом фитиле… Живые же, совсем искалеченные и слепые, будут неподвижно сидеть в темных углах и, насупившись, будут молча страдать и, страдая, умирать…
Они могли бы в каждый миг вылететь из этой проклятой камеры, где страдает человек, но они не улетают, кружась все быстрей и быстрее вокруг накаляющейся и ярко горящей лампы… и не улетают.
Назавтра их сменят другие.
Я так хорошо это знаю и так привык к повторяющемуся изо дня в день зрелищу пляски смерти…
Сначала я их очень жалел. Я ловил этих мохнатых, толстых бабочек с пушистыми лапками и усиками, напоминающими молодые листья папоротника, осторожно сгребал с резервуара лампы еще шевелящуюся массу мелких опаленных мошек, полупрозрачных мотыльков, длинноногих комаров и бережно бросал их за окно, во тьму безлунной ночи… Но новые и новые стан их налетали, еще упорнее и ожесточеннее, стремясь к свету, еще быстрее кружась над отверстием стекла, обжигаясь, умирая и уступая место здоровым и таким же безумно-смелым существам.
Выброшенные же… кто мог летать или ползать, тот летел, косо и неуклюже рассекая воздух опаленными и смятыми крыльями, полз по стене тюрьмы со двора и все это неуклонно стремилось опять к лампе, к огню, к неминуемой гибели…
Но я привык и не жалею их теперь…
Они должны погибнуть!..
В нервных, быстрых, как молния, кругах, описываемых вокруг раскаленной лампы слабыми летающими существами, в вихреобразных зигзагах прозрачных, играющих цветами радуги мотыльков было все, что так хорошо, так мучительно знакомо мне: и сильный до безумия порыв, и стремительность, и гордость, и радость борьбы!..
Не раз я видел, как великолепный зеленокрылый бражник чертил плавные круги над лампой, взлетая все выше и выше, туда, где дрожала и прыгала горячая тень пламени…
Когда, усталый, он садился с судорожно трепещущими крыльями, готовый ежеминутно улететь, я видел его ярко горящие, огненные глаза, чувствовал его силу, восторг и стремление долететь до самой яркой точки, где все так светло, где счастье, радость…
Я чувствовал, но не мог догадаться, что считал бражник своим счастьем, чего он добивался от своей краткой, однодневной жизни… но я видел, что его желание было сильно, всемогуще…
Никем не тревожимый, он вдруг устремлялся к самому потолку, купаясь в лучах ярко горящей лампы. Он неизбежно попадал в смерч теплого воздуха, стремящегося от лампы; здесь он замирал, широко расправив причудливо изогнутые крылья и обнаруживая розовые подкрыльники и упругое, кольчатое тело. Потом, внезапно сложив крылья, он, как камень, падал вниз, — весь ожиданье, весь — стремленье, весь — трепет предстоящих восторгов!..
Не долетая до лампы, бедный, безумный мотылек, безжалостно обожженный и обезображенный, трепетал от боли и, вскоре объятый пламенным дыханьем огня, умирал на фитиле лампы, чернея там безобразным угольным наростом… Лишь белые волоски и пушок долго носились еще в воздухе по воле неощутимых для меня течений.
Так погибали большие бражники и сумеречники, мелкая же мошка, длинноногие, смешные комары и прозрачные, беспомощные тли гибли незаметно, почти бесследно, унося в таинственный мрак смерти весь смысл, всю радость, всю муку своей минутной жизни…
И так всякий вечер… и целую ночь…
Когда я просыпался, то видел, что на полу, как раз под лампой, все гуще и выше становилась груда больших и малых, красивых и безобразных трупов и шевелящихся еще, изувеченных страдальцев, единственным преступлением которых была ненависть к тьме и неудержимое стремление к яркому свету.
Порой мне казалось, что в круге умирающих и мертвых существ, — там, где был молчаливый ад ощущений смертельного отчаяния и предсмертного равнодушия, что там же иногда мелькала большая, быстрая тень…
Однажды я проследил за нею. Это был отвратительный, огромный, черный паук.
Он выползал из щели пола и добивал умирающих. Он оскорблял своим мерзким прикосновением белые, девственные тельца мохнатых, тяжело дышащих, трепещущих и видящих потухающими глазами идущую к ним смерть.
Я убил паука.
Его сменил другой; другого — третий…
Я перестал истреблять гнусных, трусливых разбойников…
Где умирают существа, стремясь к яркой цели, там живут и множатся убивающие ослабевших, терзающие умирающих, позорящие мертвых.
Смерть одних — счастье для других…
А бабочки вьются, кружатся… Все больше их налетает, прекрасных и жалких, ничтожных… а в щелях сырого пола гнездятся черные, кровожадные науки…
Не жгите внезапного света в темные, безлунные ночи. Лучи его — взмахи косы смерти, идущей среди безумных оргий борьбы, стремлении, в пляске, в хаосе последних содроганий!..
Пусть будет проклят создавший тьму!..
Зажгите вечный свет, могучий, яркий! Пусть не будет ночи, не будет мрака… не будет смерти!..»
Так писал мне мой знакомый. Давно… как пожелтела бумага! Давно… Теперь его уж нет. Он умер, увидав внезапно много света, который сжег его, испепелил…
Спи покойно, мертвый! Твой твердый, обуглившийся труп не заманчив для пауков. Они не придут из своих щелей, не добьют тебя, не опозорят…
Черная ночь за окном. И у меня горит яркая лампа, задуть которую может слабый порыв ветра.
Смелые, слабые мотыльки и мошки залетают сюда, а с ними вместе идет оргия могучих, блестящих порывов… и смерть во мраке, пронизанном внезапным, чуждым тьме светом…
А через час прояснится, розовея, небо, и выплывет солнце, давая жизнь и силу.
Померкнет, потускнеет лампа и погаснет…
Настанет праздник истинного света, торжество солнца…
И придут новые борцы…
Илл. В. Сварога
Наш общий друг, Леонид Петрович Касвинцев, не раз служил предметом шуток в те минуты, когда наша компания, бывало, разойдется.
— И чего только ты такой недоуменный? — спрашивали его тогда товарищи, заливаясь смехом. — Словно удивился ты очень и не можешь придти в чувство!
Касвинцев в таких случаях долго смотрел на говорившего своими широко открытыми глазами, с глубоким недоумением глядящими из-под высоко поднятых, удивленных бровей.
— Нет, ничего! — отвечал он. — Это уж у меня от природы.
Но раз, сидя в маленьком, уютном ресторанчике, Леонид Петрович сознался нам, что потешающее нас выражение его лица было вовсе не от природы, а, так сказать, благоприобретенное.
— Расскажи, Леня, расскажи! — хором просила вся компания, и для воодушевления товарища заказала еще бутылку коньяку.
— Ну, ладно! — согласился после некоторого колебания Касвинцев. — Расскажу — только не смейтесь!
И он начал:
— Я был тогда на первом курсе университета и увлекался охотой. Мой знакомый помещик, Мануйлов, пригласил меня ранней весной на глухариный ток в свое имение, недалеко от Петергофа. Посоветовал он мне даже попасть на поезд, выходящий из Петербурга около шести вечера.
— Выезжайте непременно с этим поездом, — говорил мне Мануйлов, — все мои гости с ним поедут. Попадете к ужину, а общество у меня будет очень веселое!
Но на этот поезд мне не удалось попасть. Выехал я из Петербурга около одиннадцати часов вечера и, прибыв на станцию, нашел лошадей Мануйлова.
— Барин велел вам кланяться, — сказал мне кучер, когда я, уложив в пролетку ружье и дорожный мешок, уселся, — и просили вас ехать прямо в охотничий дом. Все гости уже там, а на заре оттуда охотой пойдут.
У меня сильнее забилось сердце. Заговорил инстинкт пещерного человека.
Через час мы уже подъезжали к охотничьей избушке, стоящей на полянке среди высокого леса.
Здесь меня встретил мой старый знакомый, егерь Соколов, и, пожав мне руку, шепотом сказал:
— Все уж полегли… Идите и сосните, Леонид Петрович! Там на полу сено настлано. Барин сами до зари приедут будить охотников. Шибко выпили за ужнном-то все! Вряд ли прок с ихней охоты будет?!
Я радостно улыбнулся, предвидя свои будущие успехи, вошел в темные сени и остановился.
Здесь было двое дверей, и я не знал, куда мне идти. Пошел я наугад налево. Войдя в маленькую комнату, я огляделся.
На полу чернело несколько темных тел. С одного края я нащупал ногой свободное место на сене и решил здесь лечь.
Однако, прежде мне надо было переодеться.
Я подошел к окну, где было светлее, так как луна из-за верхушек леса бросала сюда косые лучи, и разделся. С пола доносился легкий храп и спокойное дыхание спящих, и только изредка я слышал тихое, осторожное шуршание сена, но я не обращал на это внимания и стоял, освещенный луной, белый, как изваяние, вытягивая затекшие в дороге члены. Натерев тело одеколоном, чему меня научил Мануйлов, опытный охотник, я надел мягкую фланелевую рубаху и ночную вышитую сорочку и, подойдя к сену, улегся рядом с какой-то темной, спокойно дышащей фигурой.
Перед охотой я никогда не могу спать, а потому лежал на спине и мечтал о токующих на мохнатых лапах елей глухарях. И вдруг на грудь ко мне упала чья-то рука.
— Нет! Дайте мне сначала выпить! Я так не могу! — почти крикнул Касвинцев и залпом опорожнил одну за другой две большие рюмки коньяку, еще выше подымая брови и в полном недоумении разводя руками.
— Ну! Ну! — торопили мы его.
— Я взял руку, конечно, с тем намерением, чтобы ее снять, и… не снял…
— Почему? — вытягивая шеи, спрашивали мы.
— Потому что рука была женская! — выпалил он и, ударив по столу ладонью, крикнул:
— Упругая, круглая, атласистая рука! Великолепная рука светской женщины! А эти тонкие и длинные пальцы, и мягкая, узкая ладонь!.. Ну, да что тут долго говорить? Вы, конечно, понимаете, что я постарался убедиться в том, что рядом со мной находится женщина. Я не видел ее лица, но все-таки я знал, что это была женщина, молодая и стройная на диво!
Касвинцев встал и в волнении прошелся между столиками.
— Леонид! — кричали мы. — Иди сюда немедленно и рассказывай!
Он подошел, сел и начал быстро-быстро говорить сдавленным, прерывистым голосом:
— А потом произошло непонятное, изумительное! «Я хочу, чтобы вы меня поцеловали! — раздался чуть слышный шепот моей соседки. — Поцелуйте меня, но только один раз!» Я не заставил уговаривать себя и впился в свежие, упругие губы. И я не отрывался, друзья мои, от них до тех пор, пока не почувствовал, что соседка уже не дышит, и пока не услышал ее стона, тихого, как дуновение ветерка, как неясный шепот ночи. О, что это был за поцелуй! Первый и последний в моей жизни!
Сказав это, Касвинцев поник головой.
— Ох!.. — вырвалось у компании.
— Еще было совсем темно, когда за стеной домика раздался стук колес и послышался веселый голос Мануйлова, — продолжал Леонид Петрович. — Только тогда я встал, быстро оделся и вышел из избы. Лишь только помутнело небо и сделалось тускло-белесым, громкий призывный рожок егеря зазвучал, будя гостей.
Я, одетый уже и с ружьем за плечами, стоял на краю поляны и с бьющимся сердцем и дрожью в ногах ждал появления моей ночной соседки, подарившей меня таким безумно-длительным поцелуем, который до сегодня горит на моих губах и тревожит меня.
Из избы выходили знакомые и незнакомые господа. Наконец, вышла женщина. Она была высока и стройна, но и то, и другое я уже знал. Лица ее я не мог разглядеть, так как стоял далеко от двери, да и предрассветный сумрак полз, как назло, так лениво. Мне не терпелось, и я двинулся к ней, но как раз в это время из сеней одна за другой вышли… еще три дамы. Я остановился, как вкопанный.
— Семен Михайлович, — сказал я наконец, обращаясь к Мануйлову. — Пожалуйста, представьте меня дамам.
Он повел меня и отрекомендовал.
— О, друзья мои! — опять заволновался всегда сдержанный и спокойный Леонид Петрович. — Какая таинственная, стихийная сила заложена в женщине! Сила тайны, стихия обмана! Все четыре дамы смотрели на меня с таким безмятежным спокойствием, что я остолбенел, и ни разу в тот день не был остроумнее приклада моего ружья! Которая из четырех? — рвался в моей душе отчаянный, безумный крик.
— Которая?
Начался кошмарный день! Об охоте я, конечно, не думал, а все время следил за дамами, ставшими для меня загадкой. Я старится быть ближе то к одной, то к другой из них, наблюдал за их лицами и движениями и пристально глядел на оживленные, красивые глаза дам, стараясь подметить смущение на их лицах. Но все было тщетно! Брюнетка Лидия Ивановна смотрела на меня тем же женственным, ласкающим взглядом, каким дарила меня блондинка Анна Федоровна, а шатенка Мария Георгиевна улыбалась мне так же приветливо, как и ее сестра, темноглазая Тамара Георгиевна.
Касвинцев задумался на мгновение, а потом продолжал:
— Я метался по лесу, как безумный. Которая из четырех? Которая? — кричали нетерпеливые, страстные голоса в моей душе. Наконец случилось то, что должно было случиться… Засмотревшись на мелькающий на пригорке силуэт Анны Федоровны, я оступился, попал в глубокую яму и вывихнул коленный сустав…
— Та-ак! — произнес маститый беллетрист и вздохнул.
— Молодость, молодость!..
— Среди охотников нашелся хирург, быстро и ловко поставивший сустав на место, но колено нестерпимо ныло и быстро опухало. Решено было доставить меня на мызу Мануйлова. В этот миг случилось то, что дало мне надежду решить загадку, но это продолжалось только одно мгновение, а затем мрак тайны еще более сгустился.
— Интересно! Рассказывай, рассказывай! — шепнул кто-то из компании и умолк, так как Касвинцев продолжал:
— К доктору подошла Мария Георгиевна и сказала:
— Нельзя же позволить Леониду Петровичу ехать одному?
— Конечно, нельзя! — подхватили сразу Лидия Ивановна и Анна Федоровна. — Мы поедем с ним и будем поджидать вас на мызе, господа.
— Я именно это и хотела предложить! — подскочила Мария Георгиевна. — Я тоже поеду!
В это время подошла и Тамара Георгиевна. Узнав о несчастном случае со мной, она спросила у хирурга:
— Не останется искривления ноги? Ведь вывихи опасны? Они иногда уродуют человека?
Получив от него отрицательный ответ, она небрежным движением скинула с плеча ружье и, вынимая патроны, произнесла насмешливым тоном:
— Три сиделки! Почему не четыре? Я тоже устала и тоже сочувствую нашему пострадавшему товарищу…
В удобном дормезе мы шагом двинулись в путь. Я все время не спускал глаз с моих милых, очаровательных спутниц, так заботливо ухаживавших за мной, и бесчувственно повторял одну и ту же фразу:
«Я вижу четыре пары молодых, свежих губ. Которые из них сегодняшней ночью подарили меня таким бесконечным, почти жестоким и жадным поцелуем? Кто из четырех?»
На мызе лакей Семена Михайловича раздел меня и уложил на широкий кожаный диван. У меня, несмотря на ледяной компресс, появилась лихорадка и сильная боль в опухшем колене. Лидия Ивановна, Мария Георгиевна и Анна Федоровна не оставляли меня одного ни на минуту. Реже других подходила ко мне Тамара Георгиевна и довольно равнодушно спрашивала:
— Ну как? Все еще болит? Жар есть? Только бы у вас бреда не было! Это признак серьезного заболевания…
Уходила она в соседнюю комнату, где то громко зевала, то по-мальчишески насвистывала какой-то мотив, дразня старого, разжиревшего пойнтера Джека. Очевидно, я мало интересовал ее, и это меня даже порадовало, так как с той поры я наблюдал только за тремя дамами.
Оставшись со мной наедине, Лидия Ивановна долго смотрела на меня, потом начала гладить мои волосы и, наклонившись, поцеловала меня в лоб, сказав дрогнувшим голосом:
— Бедный мальчик! Очень больно?!
Я сразу просветлел, так как узнал эти губы! Упругие и горячие, — это их я целовал сегодня ночью!
Но пришла Мария Георгиевна, взяла меня за руку и, медленно перебирая мои пальцы, говорила:
— Как поправитесь, непременно приходите к нам! Я вас с мужем познакомлю…
При этом она загадочно улыбнулась одними только уголками пышных, рдеющих губ.
Я опять начинал волноваться. Эта мягкая, узкая ладонь, с такой нежной кожей и легким, дразнящим прикосновением, слабо отталкивала меня в прекрасный миг того поцелуя!
И тоска вновь заползала в мое смущенное сердце и становилась совсем безотрадной, когда надо мной склонялась и знойно дышала мне в лицо Анна Федоровна, и я начинал терять сознание от дурманящего запаха ее волос, запаха, которым упивался я в ту ночь единственного, но бесконечного, как смерть, поцелуя!
— Ничего! — шептала она. — Ничего! До свадьбы заживет! Мы еще не раз поохотимся вместе…
И она тихо смеялась щекочущим смешком, в котором мне чудились непонятные намеки, неясные призывы и обещания…
Когда мои очаровательные сиделки ушли, откинув одеяло, я нашел маленький клочок бумажки с наскоро набросанными на нем строками:
«Я боялась, что вы узнаете меня. Теперь я вижу, что вы растерялись, и я спокойна. Бедный мальчик! Но все-таки целовать вы умеете! Я предвидела это, когда вы стояли в серебристых лучах луны… там, в сторожке!..»
— Дальше! говори дальше! — кричали мы, тесным кольцом обступая Касвинцева.
— Все!.. — произнес он упавшим голосом. — Я так и не узнал и до сих пор не знаю, кто была она.
И Леонид Петрович обвел нас взглядом такого наивного, детски-растерянного недоумения, что мы покатились с хохоту…
— Ты до сих пор не знаешь ее имени?.. — захлебываясь от смеха, спрашивали мы.
— Мы, мы все тебе назовем ее!
Я прерываю рассказ и предлагаю читателям назвать таинственную незнакомку Леонида Петровича. При решении необходимо указать, на чем последнее основано. Имена отгадавших одну из четырех и представивших доказательные суждения будут напечатаны в «Синем журнале».
Я закончил свой рассказ «Которая из четырех» словами товарищей милейшего Леонида Петровича Касвинцева, пожелавших открыть ему имя таинственной и эксцентричной незнакомки, не давшей моему герою спокойно провести ночь в лесной сторожке перед охотой на глухарей.
Оказалось, что большинство, 86 % читателей «Синего журнала», указали на ту же особу, которую заподозрили и товарищи рассказчика — на Тамару Георгиевну.
Ее «притворное» равнодушие, ее расспросы о последствиях вывиха, наконец, ее боязнь бреда у больного Касвинцева — все, казалось, сложилось против нее.
И, однако, не Тамара Георгиевна была «автором поцелуя», посвященного юному охотнику!
Теперь и я уверен в этом, так как имею неопровержимые доказательства, подкрепленные, с одной стороны, письмами заинтересованных дам, а с другой — авторитетом такого знатока человеческой души, как знаменитый Шерлок Хольмс, приславший мне через своего секретаря и друга доктора Ватсона ответ.
Начну со слов, так сказать, «подсудимых» и, прежде всего, прошу извинения у моих очаровательных корреспонденток за помещение их писем, но делаю это в доказательство обоснованности и правильности ответа на заданные вопросы.
2 сентября появился № 37 «Синего журнала», а 3 сентября я получил следующие три письма.
Я возмущена изложением г. Касвинцевым происшедшего в сторожке в имении Мануйлова случая. По всем признакам целовала его я, Тамара Георгиевна, а между тем, я тут… почти ни при чем. Я только видела… молодого охотника за его… туалетом, а потом, когда он улегся, я услышала раздражающий звук поцелуя. Я не могла уснуть. Заметив наутро недоумение и растерянность Леонида Петровича, я поняла, что он ищет свою ночную соседку и боялась, что в бреду он может случайно назвать мое имя и скомпрометировать меня. Вот почему я поехала вместе со всеми проводить больного, потому же я сидела неотлучно в соседней комнате и старалась производить шум своим громким зеванием, свистом и возней с Джеком. С почтением, Тамара Георгиевна Р.
М. г., г-н Оссендовский! Я — несчастна. Мой муж был со мной у Семена Михайловича в тот день, когда г. Касвинцев вывихнул себе ногу. Теперь, узнав о том, что одна из четырех целовалась с ним, а все четыре дамы ночевали в сторожке вместе, он просто на стену лезет и перестал даже ревновать меня к кузену Вольдемару. Я не целовала Леонида Петровича! Это, кажется, так ясно! Разве женщина, умеющая так тонко флиртовать, как несомненно умеет делать это Тамара Георгиевна (о! это она его целовала), допустила бы такую непростительную оплошность, как употребление в разговоре и в записке одного и того же слова «Бедный мальчик». Это каждый поймет, и только мой превосходительный идиот не может этого понять. Оправдайте же, г. автор, хоть вы меня! Уважающая Вас читательница Лидия Ивановна.
Милостивый государь, г. Оссендовский! Пожалуйста, передайте Леониду Петровичу, что я его тогда ночью не целовала и целовать не могла, — мое место было у самой стены и, таким образом, от него я была отделена остальными дамами. Мой муж приготовлял мне сам постель на душистом сене и может подтвердить сказанное мной. Мария Георгиевна.
Не откликнулась на воспоминания Леонида Петровича одна лишь Анна Федоровна, но тут о ней расскажет доктор Ватсон.
Вот его письмо.
Лондон. IV. Бэкер-стрит. 1 окт. 1911 г.
Милейший автор! Мой друг, небезызвестный Шерлок Хольмс, разыскивая «Джиоконду»[47], провел три дня в Петербурге и, ознакомившись с напечатанным в вашем журнале рассказом г. Оссендовского «Которая из четырех», попутно разрешил эту загадку. Вот как это случилось.
— Ватсон! — сказал мне однажды Шерлок, пуская из-за газеты клубы дыма. — Я знаю, которая из четырех! — И тут он изложил мне содержание рассказа.
— Любительница таинственных поцелуев — Анна Федоровна, — продолжал он, — и никто другой.
— Трудно это решить сразу. В рассказе много отвлекающих подробностей, — попробовал возразить я.
— Нет, Ватсон! все ясно, — перебил меня Холмс. — Подумай только, как знойно дышала и как низко наклонялась над Касвинцевым эта дама. Она хотела повторить испытанный поцелуй, хотела упиться им, так как она уже знала, что юноша — мастер своего дела: эта-то убежденность и волновала ее и заставляла «знойно дышать» около Касвинцева. Наклоняясь над больным, только она могла подкинуть записку, она же намекала на желательное повторение проведенной ночи, обещая, что они еще «не раз поохотятся вместе». Есть еще одно доказательство, что целовала Касвинцева Анна Федоровна.
— Какое? — спросил я.
— Запах волос, который узнал Касвинцев, — ответил Хольмс. — Волосы лежащей около мужчины женщины всегда касаются лица, а воспоминание об их запахе живет до той поры, пока живет воспоминание о самом поцелуе. Вспомните слова Генриха Анжуйского: «Аромат поцелуя — это запах волос женщины»…
— Да… — начал было я.
— У вас всегда недостаток логики, Ватсон, — воскликнул Хольмс, — и для вашего недоверия у меня есть одно средство. Документ! Вот он.
И с этими словами Хольмс протянул мне портрет с письмом:
«Шерлок Хольмс — волшебник. Он угадал. Я целовала тогда Касвинцева, но он, глупый, не отыскал меня! Анна Федоровна».
Портрет этой дамы с подписью пересылаю в ваше распоряжение, г. редактор, вместе с моим приветом.
Ваш доктор Ватсон.
Портрет «виновницы конкурса» — Анны Федоровны, доставленный «Синему Журналу».
Правильно назвали Анну Федоровну следующие лица: 1. Л. М. Гафт из Харькова. 2. В. А. Попов из Одессы. 3. Белосточанин. 4. Лиза из Одессы. 5. Автомобиль из Петербурга.
Приношу благодарность читателям, принявшим участие в нашей шутке — «конкурсе наблюдательности».
Антон Оссендовский