Глава шестая

Мише Гайсинскому трудно было ответить Андрею. Миша и сам не знал, участвует ли он в «таком» кружке или нет…

Его двоюродный брат, Яша Монастырский, был сыном мелкого подпольного адвоката. Лавируя, как парусный бот в бурю, между законом и его служителями, старик Монастырский уже много лет жил на одной из лучших улиц города в деревянном доме со стеклянной галереей и занимал квартиру в три комнаты.

Семья у Монастырского была немалая. Яша, старший сын, два года назад сдал экзамен на аттестат зрелости экстерном и теперь учился в Киевском университете на математическом факультете. Его заветной, упрямой мечтой было стать инженером, жить, работать и мыслить в мире пахнущих потом электричества машин и проводов. Но ни прекрасный аттестат, ни выдающиеся способности не давали ему надежды на поступление в высшее учебное заведение в столице, куда евреи принимались в самом незначительном проценте.

Яша Монастырский решил, что ему легче будет попасть в электротехнический институт, окончив математический факультет. Университетский диплом должен был стать трамплином перед решительным скачком. Приходилось терять в общем счете два с лишним года, но что поделаешь?! Надо было расплачиваться за то, что родился евреем, да еще в царской России.

Кроме Яши, у Монастырского было еще три сына. Только один из них попал в гимназию после трех катастрофических провалов на экзаменах. С тех пор он дни и ночи сидел над книгами, боясь, как бы не завелись в четвертях тройки или четверки. Погоня за пятерками по всем предметам, и любимым и нелюбимым, подлинная война, мелкая, неусыпная, с педагогами, которых раздражало это испуганное упорство, сделала его худым и бледным мальчиком, интересующимся только учебниками. Он даже не пытался отдыхать за беллетристикой. Не заразился он и любовью к марксовым убористым томикам и отпечатанным в неведомой типографии брошюрам, которые в изобилии водились у его старшего брата Якова. Он изощрял только память, работая, как цирковой артист, который ищет совершенства в меткости или ловкости рук, пренебрегая всем прочим ради исключительного эффекта своего коронного номера.

Двое младших считались в семье неудачниками. Один приютился на краю стола у местного часового мастера, другой, баловень матери, не работал нигде, и отец мечтал передать ему со временем свою неблагодарную, неверную профессию подпольного адвоката.

Из трех дочерей Монастырского две были в гимназии, одна, больная туберкулезом, сидела дома, помогала по хозяйству и училась шить у соседки-белошвейки.

Яков часто наезжал в Горбатов из Киева. К нему охотно стекались знакомые юноши, товарищи его братьев, и беседа неизменно начиналась и кончалась обсуждением каких-нибудь политических тем. Сам Яков иногда осторожно намекал на то, что в Киеве он «связался с организацией», но на всякие дальнейшие расспросы отвечал уклончиво.

Политические события этих лет: русско-японская война, стачка, забастовки, крестьянские и студенческие волнения — расшевелили самых тупых и ленивых. В городах, даже в самых маленьких, появились подпольные кружки. Даже в гостиных уездных чиновников и рантьеров, где прежде говорили только о вареньях, соленьях, рыбной ловле, об успехах и неудачах начальства и изменах жен, стали поговаривать о причинах неудач на фронте, и считалось хорошим тоном слегка поругать порядки.

Желающих попасть в дом Монастырских, где есть студент, по слухам, связанный с организацией, было множество. Среди них был и Миша Гайсинский.

Яков охотно вступал в беседы с гимназистом, но, когда студенты и взрослые начинали бурные политические споры, Мишу просили идти к тете Фанни, матери Монастырских, пить чай. В длинной галерее с разбитыми стеклами, подгнившим переплетом окон и облупившейся краской дощатых стен за круглым столом сидели обычно две младшие девушки, Рая и Роза Монастырские, и узкоплечая, сморщенная старушка, тетя Фанни. Миша, забыв положить сахар, рассеянно мешал ложечкой в стакане и все прислушивался, не долетят ли какие-нибудь разговоры из комнаты молодых Монастырских. Иногда быстрые, возбужденные слова долетали до веранды — это означало, что спор принял оживленный характер.

Слышались реплики:

— Это меньшевистские позиции…

— Ты ничего не понимаешь…

— У Энгельса говорится…

Шум затихал — беседа опять продолжалась вполголоса. Если же голоса сплетались в бурном вихре выкриков и шум перерастал обычные пределы, старик Монастырский, бросив недопитый стакан чая, шел к молодежи. И было слышно, как он громко вышептывал, стоя в дверях:

— Что вы устроили базар?.. Вы хотите, чтобы я вас разогнал? Ты, Яков, добьешься, что меня вышлют… А Давида и девочек выгонят из гимназии.

— Папа, вы правы, — раздался спокойный голос Якова. — Но что я могу сделать: страсти разгораются. Мы обещаем сдерживаться…

Монастырский с сердцем хлопал дверью и уходил, бурча под нос какие-то слова на жаргоне. В нем боролись два чрезвычайно сильных чувства: страх за благополучие семьи и сочувствие идеям старшего сына, такого умного и такого начитанного.

Миша был настойчив, и, наконец, ему разрешили остаться на беседе. Это было первое заседание настоящего социал-демократического кружка, на котором Яша объяснил, кто такие социал-демократы и за что они борются.

Гимназист притаился в дальнем углу и слушал, не проронив ни слова.

Но на вторую беседу его уже не пустили. Старик Монастырский запротестовал со всей решительностью:

— Куда такому сморкачу заниматься политикой? — говорил он Якову. — Дай ему спокойно учиться. Это сейчас для него самая главная политика.

Но Миша упорно приходил в дом тети Фанни, сестры его матери, в дни, когда товарищи Якова собирались для беседы. Он сидел на веранде и медленно тянул холодный чай, с нетерпением ожидая момента, когда окончится беседа и Яков и Давид с двумя-тремя товарищами придут на веранду. Он знал, что и здесь будут продолжаться те же разговоры, что и на кружке, потому что и Яков и его товарищи всегда говорили только о политике, словно ничего иного, достойного их внимания, на свете не существовало.

В среде товарищей по гимназии Миша считался политически развитым. Он знал, кто такие социал-демократы и за что они борются. Он читал брошюры, он слышал о Марксе и Энгельсе. И, когда на его глазах в бедных еврейских домиках у подножия высоко вознесенной церкви Святой Троицы плели свое грубое кружево нищета и грязь, он все это связывал с рассказами Якова об обществе и классах, и эти слова вставали перед ним рядами бледных, измученных людей в лапсердаках, пиджаках и синих косоворотках.

В классе Гайсинский держался одиноко. Товарищи охотно списывали у него решения задач и сочинения по русскому языку, на ходу дружески хлопали его по плечу. Но и дружба и внимание эти дешево стоили. Это понимал даже мальчик, у которого небольшой жизненный опыт еще не отнял доверчивости. Зато Салтан, сын местного исправника, Козявка, Казацкий при встречах не прочь были грубо толкнуть ега и бросить вслед злобным шепотом слово «жид».

Это слово звоном колокольным гудело в ушах у Миши и гнало кровь к лицу, к вискам. Иногда Мише казалось, что в глазах товарищей стоят эти три буквы и вот-вот выжгут клеймо на его плечах и на лбу.

Однажды в классе на уроке инспектора Гайсинский открыто заявил, что Козявка назвал его жидом. Инспектор, дергая толстыми пальцами клочковатую бороду, закричал на Козявку и заявил, что не допустит подобных оскорблений, что «жидов» нет, а есть «евреи». Водовоз оставил Козявку на час без обеда, но отсидеть ему велено было во вторник, в день, когда бывало не пять, а четыре урока.

Козявка тут же пригрозил Мише кулаком, а после занятий на Мишу налетели товарищи Савицкого.

Миша стоял, прислонившись к печке, и взглядом широко открытых глаз встречал ругань товарищей. Казалось, он не слышит слов и ждет удара…

На этот раз даже Андрей и Ашанин слабо защищали Мишу.

— Ты, конечно, прав, — сказал ему после урока Ливанов, — но зачем ты наябедничал?

— Что же я должен был делать? — спросил Миша.

— Не знаю, но ябедничать нельзя.

— А ты научи, что делать.

— Ну, обратился бы к нам. Мы бы заставили Козявку извиниться.

— Посмотрел бы я, как бы это вы заставили, — заревел из угла Козявка. — Я бы из вас мокрое место сделал.

— Чистое дело марш! — лихо выкрикнул Матвеев. Миша отодвинул рукой стоявшего перед ним Ливанова и, не глядя ни на кого, прошел в коридор.

Товарищей заменяла Мише книга.

Хорошая книга редко давалась в руки. На абонемент в библиотеке не было денег. Просить у товарищей Миша не решался, боясь отказа. У Монастырских все было перечитано.

В молитвенном зале гимназии стоял полуразвалившийся черный шкаф с затрепанными книжонками. По средам и пятницам ленивый, задыхающийся от астмы Горянский выдавал желающим по две книги, стремясь поскорее закончить эту досадную обязанность.

В коридорах у стен стояли тяжелые шкафы, набитые фолиантами и переплетенными в коленкор томами. Но это была фундаментальная библиотека, и из нее книг гимназистам не выдавали. Миша не видел даже, чтобы кто-нибудь заглядывал в эти шкафы. Только однажды все шкафы были открыты, и книжные богатства выглянули на свет. Это шла перепись гимназического инвентаря.

В черном шкафу Миша имел обыкновение рыться часами, раздражая Горянского. Здесь были патриотические и героические повестушки, географические наивные и назойливые брошюры, истрепанные Буссенары, Жюли Верны и Каразины. В тяжелых переплетах таились легковесные тетрадочки «Задушевного Слова», «Светлячка», «Тропинки», «Детского Мира» и прочей слащавой белиберды, в которой все было Мише чуждо и неинтересно, как в чужом саду, где шагу нельзя ступить свободно.

Случайно набредя на любопытную книгу, Миша уходил с нею из дому на пустынную отмель Днепра и там, сидя на песке или на перевернутой лодке, зачитывался до сумерек.

Больше всего любил он книги, в которых сильный человек долго борется с нуждой и неудачами, пока не придет неожиданный, но заслуженный успех. Миша закрывал книгу удовлетворенный, и жизнь на время казалась не такой уж тяжелой и неприветливой…

Загрузка...