Глава восьмая

Днепр становился магнитом для гимназистов уже начиная со второго или третьего класса. Не только «завзятые украинцы» во главе с Тымишом, у которого были настоящая бандура и полный Кобзарь, но и местные москали готовы были глаза выцарапать всякому, кто скажет, что в отрывке Гоголя «Чуден Днепр…» есть хоть одно слово неправды и что есть на свете такая птица, которая долетит до середины Днепра…

Стоило выглянуть в окно гимназического здания, и глаз встречал внизу, за зелеными квадратиками крыш, панораму голубой водной полосы, которая тканью узких и широких протоков врывалась в зеленый ковер заливных лугов полтавского берега. И каждый из гимназистов знал, что внизу, у старого Еськи, стоит наготове десяток узконосых, быстрых на ходу лодок, на которых в пять минут можно перекинуться «на ту сторону», где песок мягче бархата и теплей ватного одеяла, где птицы поют в кустах красноватых лоз и старые рыбаки у костров варят вкусный кулеш с. салом и рассказывают, а то и поют те же старинные украинские думки, что Гоголь когда-то подслушивал в Сорочинцах и Диканьке.

Лучше всего было отправляться на Днепр в воскресенье после церковной службы. Пустить призыв в самой церкви — шепотом по рядам — и компания сколачивалась в два счета.

Гимназисты производили ревизию карманов, собирали гривенники и пятаки и набирали нужные сорок копеек за два часа.

Два часа огромного удовольствия! Днепр сейчас же подхватывает лодку могучей струей и гонит ее книзу, к пароходным пристаням, где течение такое, что не справиться молодым, неокрепшим рукам гребцов. Нужно во. что бы то ни стало сразу уйти под луговой полтавский берег, где можно грести почти без усилий, где лодка скользит в тени склонившихся над водой безлистых лоз, где каждая заводь зовет отдохнуть, помолчать, помечтать.

Иногда гимназисты, не дожидаясь воскресного дня, убегали на реку после занятий, вместо того чтобы дома учить уроки. Тогда старый Еська, который знал, что ему может влететь за выдачу лодок учащимся в неположенное время, сам отводил лодки в сторону за купальни, за могучие, пришедшие из Полесья плоты. Гимназисты украдкой садились в лодки и изо всех сил спешили уйти на середину реки, где их уже не различит зоркий глаз педагога или надзирателя.

В воскресенье после обедни лодки брались наперебой. Гимназисты снимали, чтобы не перепачкать смолой и илом, длинные мундирчики, расстегивали воротники рубах, засучивали рукава, обнаруживая щуплые бицепсы, и шли наперегонки. Победа доставалась тем, кто успевал захватить немногочисленные, сколоченные из сухих еловых досок полутригеры, с далеко вынесенными за борт уключинами.

Разве может широкобортый и неуклюжий дедовский баркас угнаться за таким челноком?! Но гребцы-победители приписывали успехи только своей силе и выдержке и потом в разговорах с товарищами и подругами гордились немало победами, одержанными на Днепре.

Сначала лодки шли группой, но Днепр слишком широк, слишком много у него затонов, рукавов, золотистых отмелей — и лодки разбегаются во все стороны. Одни едут купаться на песчаный остров, дерзко поставивший свою стрелку навстречу днепровской волне, другие забираются в лабиринт островов и протоков, утонувших в зелени луговых трав, третьи входят в Старик, обмелевшее прежнее русло реки. Старик вьется в лугах неглубоким каньоном. Наклонившиеся над ним деревья то и дело превращают его в темный коридор, таинственный, прохладный. Полусгнившие бревна и корни кажутся чудовищами, а поверхность воды черна, как полированная сталь.

Если компания подбиралась энергичная, выносливая, можно было отправиться в далекое путешествие, километров за двенадцать, — туда, где Ирдынские леса, раскинувшиеся на сотни километров, подходили к обрыву днепровского берега.

Здесь всегда царила прохлада, а воды были черны и чисты. По песчаному обрыву карабкались маленькие нарядные елки, а вверху передовые пикетчики лесного массива — величественные сосны — наклоняли узорчатые кроны над омутами роющей берег воды.

Лес любили не меньше Днепра.

Это был старый, запущенный бор. Только две-три дороги пересекали его густую чащу. У дорог стояли строем корявые густолистые дубы, а за ними, под подушками перегнившей и скользкой хвои и густых папоротников, поднимались сосновые стволы, исчезая в черно-зеленой крыше вершин.

Все это пространство было напоено запахами смолы и скипидара, возбуждающими ароматами весны.

Здесь аукались, бегали наперегонки, падая с разбегу на землю, доверчиво, как дети на большую постель. Дрались высохшими шишками, пели хором, слушали эхо. Лес вежливо отвечал на каждый голос и раскрывал перед пришельцами все новые и новые колоннады и просеки, зеленые лужайки и заросшие осокой и камышом болота.

В лесу оставались до вечера, а потом быстро мчались вниз по течению. Пристань в сумерки можно было разыскать по силуэтам зданий, за которым падало большое жаркое солнце, а ночью — по огням.

Надевались опять подмоченные мундирчики и фуражки. Гимназисты шли по улицам города, держась поближе к заборам, чтобы не заметил глаз начальства великих преступников, осмелившихся ходить по улицам в неположенное время.

Каждый год по весне из-за шалости или по неловкости переворачивалась какая-нибудь лодка с молодежью, и старики рыболовы и плотовщики во главе с матросом со спасательной станции долго обходили баграми илистое дно реки.

Через город шла траурная процессия. Небольшой гроб утопал в цветах… Начальство усиливало надзор за гимназистами, и Еська еще дальше отводил лодки в непоказанное время.

Конец апреля напоминал об экзаменах. Даже на Днепр ходили с книжками. Вечерами чаще оставались дома. Отцы и матери не скупились на упреки в лености и нерадении. Гимназисты еще крепче ненавидели педагогов…

Каждый по-своему готовился к экзаменам. Одни зубрили, сидя по домам и закупорив уши пальцами. Другие изнывали над книгами «соборне» — у товарищей, располагавших отдельной комнатой. Большинство занималось изготовлением шпаргалок.

Теоретики находили, что в этом искусстве заметен определенный упадок.

— Наши шпаргалки, — грассируя и картавя, говорил Матвеев, — это просто тьфу!.. — Он щелкал в сторону гусарским плевком, походившим на выстрел пробочного пистолета. — Старший брат показывал мне шпаргалки на резинке. Они вылетают в нужный момент из рукава, из подмышки, из брюк. Это я понимаю! Затем на пуговицах мундира… Понимаешь… на ленточке бумаги писали так мелко, что без лупы не разберешь, и потом закручивали на ушко пуговицы.

— На кой же черт? — сомневался Ливанов. — Шпаргалок полные карманы, а прочесть нельзя.

— Дурак, не понимаешь… Глаза были, как у орлов! С последней парты на первой читали, — кипятился Матвеев.

— Культ предков, — махнул рукой Андрей. — Ты явно запоздал с рождением.

— Ну, а теперь что? — не смущался Матвеев. — Напишут на ладони две-три формулы, а может, нужна будет вовсе не эта. Преподаватель заметит, что руки в чернилах, и пошлет мыться.

— Изобрети что-нибудь новое.

— А я изобрел.

— Секрет?

— Эх, ребята, скажу вам, так и быть… Не пожалел я шелковой подкладки моего мундира.

— Да что ты говоришь? — воскликнули товарищи.

Мундир у Матвеева был сшит у военного портного, сидел как «пригнанный», грудь лебедем, и когда Матвеев проходил по церкви или по улицам города, полы то и дело сверкали белыми треугольниками на фоне мундирного сукна.

— Хватило места?

— С остатком!

— Боюсь я, что мундир твой зря погиб, Матвеев, — сказал спокойно Ашанин. — Все равно сядешь.

— Ну, а сяду, так уйду из этой гимназии. Поеду в Златополь.

— Давно пора, — сказал Андрей. — Там еще, чего доброго, медаль схватишь.

Салтан, Черный, Берштейн и другие неуспевающие богачи пригласили репетиторов. Ашанин занимался бесплатно с двумя нуждающимися товарищами.

Андрей, Ливанов, Василий и еще несколько пятиклассников готовились на кладбище.

Василий не ограничивался занятиями с друзьями. Он работал и сам по-настоящему.

— Ты хочешь Ашанина обскакать? — спросил его как-то Андрей.

— Ашанин мне не мешает, — отвечал Василий. — По-моему, если учиться, так учиться. Знаешь, — сказал он, закидывая излюбленным жестом руки за голову, — такому, как я, если уж дорвался до школы, — держись! Не часто случается…

В городе было множество буйно разросшихся садов. Поздней весной красные и зеленые крыши домов тонули в сочной зелени насаждений. Белая пыль лепестков вишни и яблони покрывала улицы в дни цветения. Но самым буйным, самым зеленым островом в городе был не городской сад, не сад купца Смирнова с открытой сценой и даже не сад-парк грабаря Самойленки, занимавший целый квартал, а давно уже заполненное, занимавшее двенадцать десятин старинное кладбище.

Обойди со всех четырех сторон эту братскую могилу города, ниоткуда не увидишь острого шатра небольшой церквушки, осененной серебристыми тополями и кряжистыми липами. Аллеи здесь похожи на прохладные, темные гроты, деревья сплелись косматыми шапками, и тень царит здесь в самый яркий, в самый жгучий солнечный день.

Черные плечи тяжелых мраморов и серые граниты поднимаются над рядами посеревших от дождей, растрескавшихся от жары простых и вычурных деревянных крестов. Белые ангелы и налои с раскрытыми библиями окружены зелеными с золотом ажурными решетками. Это у самой церкви спят горбатовские богачи, купцы, генералы, чиновники… Но подальше от церкви большинство могил давно превратилось в детские холмики, одетые одним общим одеялом — весенней порослью папоротников и трав.

По краям кладбища в канавах массами водятся большие зеленые лягушки, сычат ужи и нахально греются на камнях серые злые гадюки.

По ночам здесь ходит сторож с колотушкой, угрюмый, нелюдимый старик, уже в жизни перешагнувший через грань смерти…

Сторожа боялись взрослые и молодежь. Боялись смотреть ему в лицо. При встрече он шел прямо на человека, как слепой без поводыря, и глаза его смотрели куда-то вперед, мимо, тусклые и пустые. Ночами он бродил по кладбищу, по могилам, никогда не спотыкаясь, как неудержимо плывет тень от облака, и случалось не раз, что озорники, воры и хулиганы удирали при виде его, как будто навстречу им из-под тяжеловесного купеческого памятника поднялось привидение.

С этим кладбищем у Андрея было связано много воспоминаний. Прежде всего неясное, далекое, может быть возникшее от чужого, случайно оброненного слова, а может быть, десять раз пережитый во сне отзвук первых жизненных впечатлений. Белый полог, закрывший чье-то дорогое лицо… Черно-рыжая дыра глубоко в землю… может быть, насквозь…

По вечерам страшными становились кресты и могилы, и заказанными казались самые пути к кладбищу.

Но перед воротами с деревянным восьмиконечным крестом раскинулась зеленая неразъезженная площадь с классической лужей — место всех мальчишьих состязаний, начиная от «стенки на стенку», вплоть до первых футбольных матчей.


Лунными вечерами, когда тени деревьев купами поднимались над низенькими, отступившими во тьму домиками, мальчишки из предместья, утиравшие нос пятерней, но говорившие только о подвигах и удали, задорно приглашали гимназистов пойти на кладбище и «доказать»…

При мысли о глухом могильном закоулке, о черном кресте, на котором надо во что бы то ни стало — иначе не берись! — написать мелом две четкие буквы, в голове поднимались самумы сомнений и слюна жгла быстро пересыхавшее горло.

Но д'Артаньяны, Атосы, Тарасы Бульбы, Красные Карабины и де Бержераки, казалось, непрерывными шпалерами стояли через всю площадь и вдоль длинной кладбищенской аллеи.

Как вестминстерская невеста под скрещенными палашами гвардейцев, прошел Андрей синей ночью под сводом невидимых шпаг, свершая первое насилие над собой, над темными сумраками детской мистики.

Назад уже мчался в карьер перепуганный мальчишка, и не было по бокам аллеи ни французских мушкетеров, ни охотников прерий и Скалистых гор. Только блестели в лунных туманах мраморы памятников и стволы лип. Бездомные собаки урчали в кустах, и зловеще, по-кладбищенски шелестел ветер в кружеве потонувших в темноте ветвей.

Сердце колотилось, как колокол, вздыбленный набатом.

Все же Андрей «доказал», чтобы потом всю жизнь «доказывать» всюду, куда приводила своя и чужая воля.


Теперь сад мертвых казался знакомым, обжитым парком. Гимназисты ходили с книжками в руках по длинным аллеям, пересеченным под прямым углом боковыми дорожками.

Три стороны квадрата — на чтение учебника. Четвертая — на встречу с товарищами. Короткий разговор, прощальный знак — и новый тур, разлука на пять-шесть минут.

— Ты до чего дошел?

— До крестовых походов.

— Я до Фридриха Барбароссы.

— Сегодня надо обязательно пройти три похода.

— Давай повторять вместе.

— Есть, капитан. Адье, до скорого свиданья!

Андрей напряженно твердит про себя, что в первом крестовом походе участвовали Готфрид Бульонский, Раймунд Тулузский и Адемар Пюиский. Все это знакомо. За именами уже давно стоят неведомо как сложившиеся образы, и, успокоенный своими успехами, Андрей готовится предложить Ливанову пройти по крайней мере до седьмого похода, но на главной аллее, где должна состояться очередная встреча, Ливанова нет.

«Странно, — думает Андрей. — Неужели я так быстро шел? Или, может быть, Костя сбежал?»

Но за ближайшим углом — разгадка. У зеленой скамьи стоит Ливанов, а рядом, положив руку с книжкой на зеленую ограду могилы, — девушка с туго заплетенной косой.

«О! И девчата повалили готовиться на кладбище», — усмехнулся про себя Андрей. Он прошел мимо Ливанова, устремив глаза в книгу. Почувствовал, что девушка смотрит на него, поднял глаза и встретил блеск крепких, как полированные камешки, черных глаз, прикрытых козырьком длинных ресниц.

Андрей первый опустил взор и повернул в боковую аллею.

«А как же Саня?» — мучительно размышлял он, удивляясь налетевшему волнению. Саня, милая, нежная, с пушистым концом косы. Зачем эта девушка так пристально смотрит на него? А может быть, это ему показалось?

Третий крестовый поход оказался исключительно трудно усваиваемым. Фигуры гордых крестоносцев в латах поблекли…

На большой аллее Андрей встречал теперь Ливанова. На боковой — девушку-незнакомку.

— Андрей, ты кончил четвертый?

— Нет… меня, знаешь, заинтересовал третий.

— Ты читал Айвенго?

— Наизусть знаю.

— По Виноградову Ричард Львиное Сердце выглядит иначе.

— Знаешь, Ливанов, я часто чувствую, что историю надо изучать не по нашим учебникам, а как-то иначе. Например, интересно узнать, как пишут о русско-турецких войнах турки или о Крымской войне англичане.

— Это легко себе представить. Хорошо бы найти такие книги, в которых все описывалось бы правдиво…

— А где их достать… такие книги?.. И есть ли они?

— Наверное, есть. Иначе быть не может. Мы ничего еще не сделали, чтобы достать такие книги. Что, если пойти к Иннокентию Порфирьевичу? Он — библиотекарь. Он должен знать все книги. Как ты думаешь?

— Это мысль! Надо только поймать его в хорошем расположении духа. Надо спросить Леньку.

Девушка показалась на главной аллее. Костя двинулся вперед, опять углубившись в книгу. Андрей догнал девушку, но она вдруг оглянулась и быстро нырнула в сирень.

С бьющимся сердцем Андрей раздвинул душистые ветви… На скамье, у покосившейся гранитной колонны, сидели рядом Саня Ашанина и девушка-незнакомка. У Сани на щеках рдели яркие пятна смущения. Черные глаза-камешки смеялись не злым, но колючим смешком.

Душистые ветки хлестнули Андрея по лицу, и он бросился бежать к выходу, не предупредив Ливанова.

Загрузка...