Первостепь.
Вечному Солнцу посвящается.
Вода так сильно сияет на солнце, что даже слепит глаза. Охотник щурится и прекращает грести.
Его долблёнка остановилась ровно на середине реки. Впереди, на том берегу, могучей зелёной стеной встаёт густой лес. Туда и нужно охотнику. Там много укромных местечек, там он найдёт, где спрятать своё потаённое; но оттуда как раз подул ветерок, прямо в лицо, словно просит одуматься, словно гонит назад.
Охотник как раз и думает. Не то чтобы думает, просто безмолвно сидит, просто будто бы ждёт, чего-то ждёт, какой-то подсказки, какого-то знака или… он и сам совсем не знает, чего же он ждёт. Какой-то ясности. Решился он или нет.
Над водой летят птицы. Три лебедя. Тяжело машут крыльями, грузные птицы, успели отъесться за лето, скоро им улетать. «Скоро им улетать», - повторяет охотник, про себя, в голове, и опять берётся за весло. Надо плыть. Решение принято.
Однако сделав несколько гребков, он вновь останавливается. Из лесу вышли олени. Много оленей. Ланки с детёнышами, молодняк и несколько взрослых рогатых самцов. Все хотят пить. А охотник не желает им мешать, не хочет их отвлекать и тревожить. Пускай себе напьются. Некуда ему спешить. До вечера далеко.
Не только олени хотят напиться. Поодаль из лесу вышла лосиха с лосёнком, а ещё дальше появилась стайка косуль. Охотник вдруг улыбается. Если так он заботится, чтоб никого не потревожить, придётся ему ждать дотемна. Но в темноте как найдёт он хорошее место? И ежели поздно вернётся назад, его молодая жена станет ведь волноваться. Он же ей ничего не сказал.
Но весло продолжает бездействовать. Охотник вспомнил жену и… Теперь улыбка долго не сойдёт с его лица. Ведь его жена – это чудо, это – всё для него, это… она такая, такая… Не зря же он повздорил с шаманом, не зря же решился ослушаться. Есть из-за чего. Из-за кого.
Но он ещё может одуматься. Ещё может вернуться и сжечь. Сделать так, как велел старик Еохор. Сделать так, как и полагается делать. Наверное, полагается. Всегда полагалось. А он так не хочет. Не хочет. Не может. Весло опускается в воду. Гребёт.
Всполошились олени. Важенки первыми, а за ними, как по команде, и все остальные. Подняла морду лосиха. Напряжённо глядит. Косули тоже глядят, хотя те совсем далеко. Но косули будто услышали мысли, что они совсем далеко. Согласились. Опять себе пьют. Искоса только поглядывают. И олени уже снова пьют. Одна только лосиха всё ещё тревожится. Некому ведь её защитить. Одна она. Одна с детёнышем. Но и эта уже поняла, что охотник не представляет угрозы, по своим делам направляется – ну и пусть направляется, а она может пить, сколько влезет. Пьёт лосиха. И детёныш её тоже пьёт. Жарко.
Охотник загребает немного левее. Хочет пристать к берегу ровно посередине между оленями и лосихой. Чтобы не было слишком близко ни к тем, ни к другим. Чтобы никого не побеспокоить. Но лосиха всё равно опять подняла голову. Насторожилась. Одна она. Никто не поддержит. Одна сама. Охотник решает забрать ещё чуть-чуть влево, чтобы та успокоилась, чтобы точно увидела, что ничего он не замышляет против неё, и против детёныша не замышляет, ничего не замышляет – но теперь всполошились олени. Лани дружно подняли головы, а одна, самая робкая, та и вовсе вдруг фыркнула – и все олени бросились прочь от воды, и большие, и малые, и даже рогачи. Лосиха тоже услышала бегство оленей, и она, со своей стороны, побежала с детёнышем в лес, а за нею уже и совсем далёкие косули, те тоже решили поспешно уйти. Всех встревожил охотник, всем помешал, и теперь только грустно покачивает головой. Но уже поздно. Зато теперь может спокойно приставать к берегу. Теперь уже никого он не обеспокоит.
Всё же он несколько озадачен. Как будто бы слишком робкие звери. Как будто бы не должны так пугаться. Ведь издали видно, что не охотиться он собирается, что для другого плывёт на чужой берег. Чего же тогда всполошились? Зачем убежали? Зачем?..
Долблёнка уткнулась в берег. Охотник проворно выскочил, вытащил лодку подальше из воды, быстро осмотрелся, потом снова нагнулся к лодке и достал какой-то замотанный в шкуру предмет. Очень бережно он взял этот предмет, двумя руками прижал к груди и направился в лес. Сделав несколько шагов, он всё же остановился, обернулся, поглядел на свою лодку, ведь он оставил там копьё, свёрток взял, а копьё оставил, но не передумал. Так и пошёл без копья.
В этом месте прямо к берегу подступали заросли орешника. Охотник не стал искать звериных троп и решительно углубился в кусты.
Продираться было не так-то легко. Ветки цеплялись, ударяли по лицу, тонкие частые стволы преграждали путь. Однако охотник издали заметил в чащобе прогалину и теперь устремился туда.
Прогалина как будто его устраивала. Он уже собрался разворачивать свой таинственный свёрток, как вдруг несколько раз потянул носом. Он наклонил голову вперёд, а пальцы правой руки сами собой сжались, будто бы обхватывая копьё. Но его копьё осталось в лодке, а здесь пахло медведем. Не просто медведем. Судя по примятой траве, здесь совсем недавно катался медвежонок. А судя по запаху, рядом с ним, несомненно, была и медведица.
Охотник тихонько попятился назад. Встречаться с медведицей никак не хотелось. Раз уж даже он учуял её запах, то уж сама медведица учуяла его давным-давно. Загодя учуяла, ещё на реке. И теперь, наверное, наблюдает.
Охотник внимательно осмотрелся по сторонам. Понятна теперь пугливость оленей, понятна пугливость лосихи. Эти-то знали, что где-то неподалёку медведи. Он только не знал. Но теперь видит, по сломанной ветке, куда направилась медведица. В глубину леса. Проверяла орехи, когда те созреют, а тут заявился охотник. Хорошо, что ушла, не стала сердиться. Но и ему теперь тоже нужно уйти.
Охотник двинулся назад. Потом стал понемногу забирать в сторону, влево. На реке заклекотал орёл-рыболов, совсем близко, хотя и нельзя было ничего разглядеть из-за густых ветвей. Место вроде бы выглядело хорошим. Здесь, ближе к реке, орешник немного поредел, вдобавок тут был взгорок. Значит, весной вода не доберётся. Значит, будет сухо. Сухо и тепло.
Охотник уже начал разматывать свёрток – и вдруг снова остановился. Замер. Задумался.
Слишком близко от реки. Женщины скоро пойдут по орехи. Женщины, дети пойдут. Придут и сюда. Может быть, прямо сюда. И тогда найдут его тайну. Нельзя.
Пришлось ему возвращаться назад. Пришлось снова сесть в лодку и плыть дальше к полудню. Он медленно плыл по течению, не особо старался грести, некуда было спешить. Солнце не думало опускаться. До вечера далеко.
Орешники скоро закончились. Теперь вдоль берега тянулся лиственный лес: берёзы, осины. А у самой воды раскинулся ивняк. Великолепные ивы с блестящими листиками, словно покрытыми лаком, словно отполированными, как наконечники дротиков. Одна ива особенно приглянулась охотнику. Не молодое уже дерево, крепкое, могучее. И с развилкой. Вдобавок из ветвей выпорхнул крапчатый дрозд, но не стал возмущаться, а молча спрятался неподалёку.
Охотник вытащил лодку на берег. Потом взобрался на дерево, до развилки. Свёрток, конечно же, прихватил с собой. Здесь он его и развернул. Внутри оказалась резнина, изящно вырезанная из бивня фигурка молодой женщины. Очень красивая была фигурка: тонкая, стройная, будто прозрачная, будто готова взлететь, как пушинка. Охотник глядел и не мог налюбоваться. Хороший он резчик. Все хвалят. Красиво вырезал. Но, самое главное, кого он вырезал. Не просто ведь женщину. Жену свою вырезал. Молодую жену. Чёрную Иву. Ивушку, как он её про себя называет. А шаман велел сжечь. Не бывать такому. Никогда не бывать!
– Вот здесь и будешь теперь жить, - обратился охотник к фигурке. – Печалиться нечего. Тут ведь красиво. Река вся видна и наш степной берег за нею. Там, дальше, стойбище. Там солнце восходит. Каждое утро станешь солнце встречать. Хорошо тебе тут будет. Совсем хорошо. Не горюй. Весной дрозд пропоёт тебе сладкие песни вместо меня.
Он заботливо поставил фигурку в развилке. Немного даже поскрёб кору, углубил, чтоб фигурка держалась, чтобы ветром не сдуло, когда подует. Не должно было сдуть. Потом охотник пригнулся, поглядел вниз, дабы определить: не будет ли видно снизу, особенно с реки, с лодки. Не было видно с воды. Разве что с середины реки или дальше. Но оттуда уже только орёл разглядит. А тому можно. Орёл пускай смотрит. Пускай.
Орёл тут же и заклекотал, словно услышал. Охотник даже вздрогнул. Орёл клекотал сзади, оттуда, откуда он приплыл. Но не было видно. Сидел где-то за ветвями, на другом дереве, и наблюдал. Может быть, и за охотником наблюдал, не только за рыбой. Наверное, и за охотником.
«Пусть наблюдает», - подумал охотник. Плохого ничего он не сделал. Шамана только ослушался. Но для орла что плохого? Ничего нет плохого тут для орла. Пусть наблюдает.
Охотник слез с дерева, вернулся к лодке. Внимательно осмотрелся: не наблюдал ли ещё кто-нибудь кроме орла? Никого не было видно, даже орла, и того не было видно, невозможно было заметить, поскольку тот смолк. Но теперь высоко над водой заострённо скользила светлобрюхая скопа, высматривая себе рыбину – и орёл наверняка наблюдал уже за нею, не за охотником, потому тот удовлетворённо хмыкнул, затем глянул вверх, на развилку, где оставил свою резнину – не было отсюда видно и фигурки тоже. Вроде бы удачно всё складывалось. Вроде бы хорошо.
Можно было теперь возвращаться.
****
За три дня быстрого пути разведчики достигли окраины земли степных людей. Впереди теперь вздымались жёлтые покатые холмы, а за ними должна быть пустынь, безлюдное место, куда никто не ходил. Живут ли там дальше хоть где-нибудь люди – неведомо. Но если всё время забирать вправо, тогда через два дня пути появятся горы, там проживает родственное племя горных братьев. Если же забирать влево, тогда, рано или поздно, придёшь к маленьким людям тундры, злому, враждебному народу, который предпочитает жить в уединении, на самом краю земли, у кромки отступающих льдов. «А вот если идти прямо, упорно идти на восход, что встретишь там? – думает Сосновый Корень, молодой светловолосый охотник, с голубыми глазами, высокий и стройный. – Хорошо бы туда однажды добраться. Как-нибудь взять и сходить».
Сосновый Корень идёт первым во главе отряда из четырёх молодых разведчиков. Он вроде как главный и гордится этим, хотя, конечно же, никому не покажет своей гордости. Но вот когда они вернутся в стойбище, можно будет при случае рассказать, всем рассказать. И про то, как дошли до края земель – тоже.
Степных людей привели на эти земли ещё деды. Они пришли с благодатной полуденной стороны, где людям стало тесно. Здесь же было совсем не плохо, безбрежный степной простор по левую сторону от реки невозможно было окинуть взглядом. Степь уходила за небосклон. Это сейчас степь потихоньку отступает на восход, а тогда, говорят, были одни только травы, без единого кустика. И множество травоедов на этих травах. Всяких-всяких. И мамонтов тоже.
Сосновый Корень остановился, приставил ладонь ко лбу и стал оглядывать дальние холмы. Жёлтые холмы сверкали на солнце и, казалось, колыхались в полуденном мареве. Трава здесь полностью выгорела и рассыпалась в пыль от малейшего прикосновения. Травоедам нечего делать в таких бесплодных местах – и людям тоже, кажется, нечего делать. «Надо бы передохнуть», - подумал Сосновый Корень. Но где найти тень? Не сидеть же на солнце, на раскалённой земле.
– Сосновый Корень, наверное, надо дойти до холмов и возвращаться, - предложил Канюк, второй в их отряде. Канюк прав. Они взяли мало воды. Не рассчитали. Сосновый Корень молча кивнул головой и двинулся дальше. Незачем отдыхать. Дойдут до холмов и повернут назад.
Солнце палило нещадно, почти невыносимо. Сосновый Корень внимательно оглядывал местность, пытаясь заметить хоть какие-то признаки жизни: птицу, ящерицу, змею или хотя бы следы – не было тут никого. Только люди и солнце. И Сосновый Корень в первый раз усомнился: а не ошибся ли шаман? Но пока что очевидно, что ошибся он сам, Сосновый Корень, он рассчитывал, что они найдут воду по пути, но они ничего не нашли, и теперь им больше нечего пить. Последние капли выпили утром. И теперь всех мучит жажда. Сосновый Корень представил, как они вернутся в стойбище с поникшими головами, и другие охотники при встрече станут опускать глаза, а женщины… вот его жена, Игривая Оленуха, у неё такой бойкий язык, от неё Сосновому Корню достанется.
Сосновый Корень поморщился. Не полагается думать о жёнах, когда на охоте или в разведке, не должно думаться, но вот думается. Значит, конец. Их жёны вовсе не умрут от голода. Еды хватит в стойбище, они найдут другую добычу, кроме мамонтов. Но сейчас конец разведки. Пора им поворачивать ни с чем.
Однако Сосновый Корень всё ещё не повернул. Он вдруг вспомнил о сегодняшнем сне во время короткого ночного привала. Уже тогда приснилась жена, уже тогда всё было ясно. Игривая Оленуха насмешливо улыбалась, такая красивая, а потом вдруг сказала: «Пришлю тебе ворону». И всё. Что это значит? – думает теперь Сосновый Корень. – Какая-то насмешка? Придётся терпеть ему насмешки. Придётся.
Между тем отряд дошёл до первых холмов, и все остановились. Конечно, если подняться на холм, можно увидеть ещё вперёд, далеко – но уже хватит. У людей нет воды. Не нашли её в оврагах, как собирались. А солнце жарит нещадно, укрыться негде. И подняться на холм в такую жару совсем нелегко. На небе ни облачка, только солнце, нещадное солнце, вокруг ни звука, никакой живности – что тут разведывать? Они дошли до края земель. И пора возвращаться. Пора, - решил Сосновый Корень:
– Идём назад.
Никто не стал возражать. Все измучены жаждой, все устали не меньше Соснового Корня и все признают его главным. Никто не перечит.
Отряд молча двинулся назад. Сосновый Корень опять впереди, остальные трое за ним, ступают след в след, как полагается, Сосновый Корень – главный, но ему не по себе. Он колеблется. Может быть, всё же стоит рассыпаться и подняться каждому на свой холм, чтобы увидеть далеко во все стороны – так надо бы сделать для пущей надёжности, чтобы никто потом не смеялся, чтобы никто потом не винил, не глядел с упрёком на главного, на Соснового Корня, ведь это его шаман послал в разведку, но… Сосновый Корень остановился, и остальные трое тоже, молча глядят на него, ждут, что же он скажет, а у него так пересохло в горле, язык присох к нёбу и перед глазами огненные круги. Сосновый Корень может вовсе упасть, зачем они так быстро выпили всю воду, зачем так мало взяли воды… Надо было кого-то постарше послать шаману вместо Соснового Корня. Тогда бы хватило им воды. Тогда бы поднялись на холмы. И, может быть, что-то увидели бы. Может быть. А теперь надо идти, назад надо идти. Отступать. Покуда они не свалились от жажды. Покуда не стало их кровью рвать.
Надо идти, но Сосновый Корень стоит. Кажется, ему начинает мерещиться. Он что-то слышит. Не только слышит, он даже видит посреди огненных кругов. Ворон летит. Длинноклювый. Откуда здесь ворон? Ему мерещится. Но ворон каркает. Три раза каркает. И летит прямо на холм. Ворону легко. У него крылья. Ему легко. А Сосновому Корню – трудно.
– Там может быть вода, – говорит Канюк. – Там за холмом должно быть сухое русло. Там могла остаться вода.
Сосновому Корню трудно. Но он ведь здесь главный. Он пойдёт и проверит. Его язык отлепился от нёба:
– Сосновый Корень поднимется на холм.
Никто не возражает. Им тоже трудно. Стоят и пошатываются. Если там есть вода, тогда они спасены, тогда… Но Сосновый Корень уже ни о чём не думает. Он весь сосредоточился на цели. Ему нужно подняться на холм, добраться до самой вершины и поглядеть. Он не может терять свою цель, он смотрит вперёд и вверх, он должен подняться - и он поднимается. Ноги вязнут в песке. Ногам горячо. Босым ногам горячо, песок обжигает, наверное, обжигает. И солнце – оно во всю ширь, оно всюду, отовсюду слепит, но Сосновый Корень должен подняться на холм, это последнее, что он должен, а после… Но про «после» он уже не знает – подняться, только подняться. Перед глазами всё кружится, песок полыхает, марево, одно только марево. Ноги будто в огне, горят ноги. И всё же Сосновый Корень поднялся на холм, сделал как надо и – с ним что-то случается. Разом. Мгновенно. Нет больше солнца, нет жажды, жары. Всё исчезло. Он видит мамонтов. Идут!
Сосновый Корень падает. Не от бессилия, а по-охотницки падает. Левой рукой подаёт знак назад, туда, вниз, а сам – ему нужно пересчитать. Он пытается пересчитать. Пальцы левой руки, локоть, предплечье, плечо… пальцы правой руки… пальцы левой ноги… лодыжка, колено. Нет, сбился. Много мамонтов. Много. Понуро бредут. Жарко им. Жарко. Как и ему. Не легче. Идти далеко. В сухом русле совсем нет воды. Даже мамонтам не добыть. И они идут к реке. К настоящей реке, большой, с прохладной водой, где много-много воды, которую никогда никому не выпить. Никогда не выпить. Впереди Старая Мамонтиха, вожак, как полагается, дальше самки, детёныш, есть и самец, взрослый самец. Сосновый Корень несколько удивлён: что делает в таком стаде взрослый самец? Однако он слишком задумался, он должен быть осторожен, нельзя выдать себя, никак нельзя, а в конце стада один поднял хобот, направил как раз на холм, в его сторону, нюхает… молодой мамонт, на лбу глубокая впадина, словно из двух долей лоб, нюхает… Сосновый Корень его понимает. Сосновому Корню вдруг хочется встать, просто встать, чтоб тот не нюхал, чтобы не мучился, не предчувствовал… ведь им всем быть убитыми, скоро, всем, этот мир так устроен, что все убивают, и люди… охотники. Сосновый Корень тоже охотник, не просто охотник, а главный… разведчик – и он не встаёт. Он подавил в себе смутное, чуждое смутное, как прежде подавил жажду и зной, он теперь тщательно запоминает направление, ведь ему бежать в стойбище, два дня бежать или три, он сам побежит, никому не доверит, сам принесёт долгожданную весть, и жена его будет довольна, жена его обрадуется, но чтобы такое случилось, он твёрдо запоминает направление мамонтов. Ведь когда он побежит, его след должен быть далеко от пути стада, чтобы мамонты не смогли учуять его след, он не должен ошибиться.
Сосновый Корень уже ползёт вниз, тихо ползёт по склону холма, потом приподнимается, встаёт, но и сейчас ему нельзя бежать, потому что у мамонтов чуткий слух и даже из-за холма они могут услышать ногами, как под охотником осыпается песок. Сосновый Корень осторожно ступает – он уже начал свой забег, он уже несёт весть.
Внизу тоже всё поняли. Все глядят на него, замерли, не шелохнутся. Теперь им оставаться и следить дальше. Вести. Сопровождать.
Есть. Нашли мамонтов. Обнаружили. Шаман не ошибся. Не ошибается Еохор.
****
От горячего солнца невозможно укрыться, у него мириады хвостов, будто рой мошкары, и каждый из этих хвостов так и норовит хлестануть жаром по усталой спине – и некуда львице деваться. Попросту некуда.
Сильная Лапа поднялась на ноги, попробовала оглядеться и тут же зажмурилась. Повсюду сверкает на солнце выгоревшая пожухлая трава, и негде взгляду зацепиться, как негде отдохнуть набитому животу. Солнце и солнце.
Хвост львицы обмахивался сам по себе – и вдруг кто-то поймал хвост на взмахе и укусил, будто шершень. Львица сразу же дёрнулась, огрызнулась – и замерла на полурыке. Конечно, это был он, её Детёныш, выскочил из травы и вцепился в хвост матери повыше концевой кисточки, поймал добычу. Поймал.
Однако такой добычи малышу показалось мало. Он отпустил хвост, протиснулся между задних лап и вцепился в сосок. Львица тут же с готовностью плюхнулась на бок. Малыш почему-то испугался, не понял манёвра и вскочил на упавшую мать, прошёлся по раздутому от еды животу и по рёбрам тоже. Львица снова дёрнулась, оторвала от земли голову, словно хотела сказать, что не ходят у львов по животам, не полагается – она что-то подобное рыкнула, но львёнок будто не слышал. Преспокойно завершил свой пробег через всё материнское туловище, соскочил на землю, оббежал обратно вокруг и теперь только по-настоящему вцепился в сосок. Проголодался охотник.
Мать опустила голову, повернулась больше на спину, поджала задние лапы, полностью обнажив белый живот. Детёныш урчал, глотая молоко – и в груди матери тоже что-то урчало, словно и она сама глотала вместе с ним, будто пила сама. И это было приятно, приятней всего: приятней, чем убивать, чем хлебать кровь, чем рвать плоть, приятней всего… будто сама ты детёныш, будто кто-то щекочет тебя, сильный, могучий, не боящийся никого – и ты вся в его власти, он тебя защитит, он не бросит, ото всего защитит, даже от солнца.
Детёныш так жадно лакал, что утомился и быстро утих. Заснул с соском в зубах. Сильная Лапа боялась пошевелиться, чтобы не разбудить. Лежала и слушала звон цикад, стрёкот каких-то жучков, далёкие голоса птиц в знойном небе и трепет солнечных лучей вокруг. Но зашелестела рядом трава, прибежал другой львёнок, полез к молоку, разбудил спящего, стали вместе сосать. Тут же явился и третий, совсем облепили Сильную Лапу, как это самое солнце, нежное солнце, приятное, своё. Родное.
Родным был только один из сосущих львят, самый первый, но львицы не делают разницы. Все дети – дети, у всех у них один отец, все их матери – сёстры. Две сестры Сильной Лапы валялись неподалёку, такие же сытые и утомлённые, остальные отдыхали подальше, сейчас не видимые и не чуемые – но сейчас и не было в них никакой надобности, потому что ночная охота так далеко, что её вовсе нет, отсутствует сейчас в памяти, прячется где-то, спит, наверное, утомлённая и разморённая. Спит.
Напились детёныши, оторвались один за другим, побежали играть. Львица слышала их в полудрёме, и этого было достаточно. Вот Детёныш вцепился в загривок Пятнистой – та заскулила и повалилась. Тут же напрыгнула сверху Кроткая, но испугалась, отбежала назад. Детёныш погнался за Кроткой – хозяин, будущий лев. Настиг, повалил – та заскулила… Напрасно. Прибежала Пятнистая, тоже набросилась, вдвоём стали мотать… взад-вперёд, из стороны в сторону – и перед закрытыми глазами Сильной Лапы тоже что-то моталось из стороны в сторону, солнечно-жёлтое, жаркое и пятнистое. Ей надоело следить – и поплыло пятнистое, расползлось пеленой, обволокло, убаюкало – и уже сама Сильная Лапа была маленьким львёнком на полях счастливой охоты: бегала, прыгала, кувыркалась; радостно было ей, невыразимо радостно, как всегда радостно детёнышам и как радостно взрослым, когда живот их набит, когда кувыркаются дети, когда ничто не тревожит, кроме знойного солнца – но и солнце само кувыркается, наблюдая за львятами в жухлой траве, ему радостно тоже. Радостно всем.
Однако поднялась на лапы Прыткая, зашуршала трава под тяжестью товарки – и Сильная Лапа тут же проснулась, подняла голову.
Прыткую доконало солнце. Прыткая направилась в кусты, все трое детёнышей радостно побежали за ней, и Куцая, третья львица, тоже поднялась. Поднялась и Сильная Лапа. Махнула чёрной кисточкой хвоста назойливому солнцу и грузно зашагала вслед за вереницей больших и маленьких львов.
Далеко до кустов. Жарко идти. Тяжело дышится. Полпути прошла Сильная Лапа и прилегла, будто надеялась, что остановится Прыткая. Не остановилась. Всё так же настойчиво двигалась к зарослям, не оглядываясь; детёныши её обогнали и не собирались возвращаться. Зато Куцая вдруг вернулась. Прошла мимо, стукнула обрубком хвоста по плечу, как бы заигрывая – какие игры в такую жару… – развернулась и дальше пошла. Вслед за Прыткой с детёнышами. Не было выбора. Не полежишь. Надо идти.
В кустах стоит совсем другой запах. Сразу за кустами болото, оттуда тянет сыростью, торфяным смрадом и комарами. А детёнышам весело. Носятся, солнце застряло в листве, зато мухи будто на падаль слетелись и комары как гиены: маленькие, крохотные – но ненавистные. Всё же не станет львица рычать на комаров. На мух тоже не станет. Просто их не заметит, сделает вид, что не замечает, будет спать в листвяной тени. Сильная Лапа сразу же улеглась, закрыла глаза – и не стало мух, не стало комаров. Тоже застряли в листве, как и солнце, даже не жужжали и не пищали. Снова радостно львице, снова резвится она на далёких полях, будто львёнок. Весело, радостно – и невозможно другое, не с чем даже сравнить, нет другого, просто-напросто нет, не существует. Будто бабочка львица, будто пчела, да и не львица она уже вовсе, а само солнце, сияет и наслаждается, потому что вокруг одни дети, все – дети, все сыты, всем хорошо. Сёстрам и детям. Всем.
Но внезапно вскрикнула Прыткая – и тут же вскочила Сильная Лапа, ломая боками кусты. Кончился сон. Улетел одним взмахом хвоста. Перед ней стоял бык, могучий, с кривыми рогами навыкат, как две луны, пронзающие ночь. Из глубоких чёрных ноздрей валит пар, толстая шея вздулась буграми, глаза будто лопнули в ярости, кровью залиты. Бык пришёл на охоту, не львица – а бык. Бык не желает видеть здесь львов, бык ненавидит. Другой бык приближается сбоку, и с той стороны тоже. Львов окружили так же умело, как они это делают сами… Затрещали кусты позади, Прыткая бросилась прочь, отступает. Куцая – следом, но львята… Сильная Лапа яростно зарычала, прижала уши – сейчас она вцепится в толстое горло, вот сейчас… Она сама верила, что сейчас вцепится, только бык не поверил, не видел, не хотел видеть – и дрогнули лапы. Попятилась львица назад, всё так же рыча, кусты стали хлестать по бокам, будто пытаясь сдержать, но уже пригнул свою мощную голову бык, наставил рога возле самой земли – и его ноги не дрогнули. Вздрогнула сама земля. Взвизгнули кусты и рассыпались во все стороны, искры посыпались от рогов прямо у львицы перед глазами. Словно червяк, она изогнулась, словно пушинка, взлетела, опять приземлилась и отскочила. Не задели рога в первый раз, но второго она не хотела. Выскочила из кустов, заметалась, как тень, между гигантами; что-то держало её, не убегала, не соглашалась признать, что добыча – сейчас не добыча, как день меняется с ночью, как голод с сытостью – так добыча меняется с охотником, так поменялась, но Сильная Лапа не соглашалась. Потому что в кустах был Детёныш, её детёныш – и не мог улизнуть, как улизнули взрослые львицы, Прыткая, Куцая, все улизнули, заскочили в болото со своими широкими лапами, не проваливаясь, а быки не могли за ними погнаться туда, не соблазнились, остались. И детёныши тоже остались где-то там, вжались под корни за стволами бычьих ног, стволы движутся, как дубы, роют землю копыта, грохочут рога – и нет никого, кто поможет. Одноглазый, гривастый Одноглазый, который должен валить быков, который должен спешить – нет его, никого нет. Только ярость отчаяния, только это. Опять увернулась Сильная Лапа, прыгнула, зарычала, оскалилась. Не верит ей бык. Развернулся и наступает. А сбоку носится смерч по кустам, и нет такой силы, чтоб остановить. Взметаются в воздух листья и ветки, блещут рога. Взвизгнул детёныш, к небу взлетел, поддетый рогом, и упал на кусты, повис лоскутом на высоте бычьей морды. Тут же бросился бык добивать, всё смешалось и затряслось в одном диком ужасе – но Сильная Лапа вдруг бросилась тоже. Не её детёныш это был, ещё не её, она узнала Робкую, мгновенно узнала – и бросилась как разъярённая мать. Вскочила на спину быку, впилась в хребет, как на охоте… не доставали клыки, не прокусить… но бык развернулся, оставил детёныша, стал брыкаться – и она соскочила, кинулась прочь. Бык понёсся за ней, но Сильная Лапа легко увернулась, как было всегда, и вспрыгнула уже сзади на круп, впилась в бока когтистыми лапами, стала рвать. Треснула бычья шкура, взревел бык от боли, завертелся на месте, затрясся неистово. Закружилось перед глазами у львицы, не удержалась и спрыгнула, отскочила. Бык развернулся и замер, больше не нападал. Другие тоже не нападали, смотрели мутными глазами, роняя пену изо ртов, и не могли двинуться. Падала на землю пена, и вместе с пеной падала бычья ярость; забыли уже про львят, про вечных врагов, смотрели на смелую львицу, не жертву – охотницу. Молча смотрели, а потом развернулись и затрусили прочь, косо оглядываясь. И противник Сильной Лапы, оставшись один на один, сразу одумался, повернулся к охотнице задом и пустился наутёк, сотрясая копытами землю. Сильная Лапа рванулась в погоню, ту же настигла, вспрыгнула на спину – и опомнилась, соскочила обратно. Остановилась. Ведь не нападала она, оборонялась. И в кустах был Детёныш. Ещё был. Наверное, был.
Длинное узкое облако наползало на солнце, такое же грузное, как отступивший бык. Пробежал ветерок, кусты встрепенулись, зашуршала оставшаяся листва. Две жёлтые львицы бежали к кустам, а третья львица застыла с другой стороны. Смотрела, как пятится солнце, как прячется – не хочет видеть светило, как только что бык не хотел, как не хотела сама Сильная Лапа, никто не хотел. На измятых кустах качался изодранный львёнок, распоротый пополам – и теперь уже он не хотел. Ничего не хотел. Не хотела душа его здесь оставаться. Отыгралась уже. Оставила мясо назойливым мухам – и улетела. Куда-то туда, где пряталось солнце… Куда-то туда, куда львице не углядеть. Никак не углядеть. И Сильная Лапа глядела другое. Стала медленно приближаться, с каждым шагом принюхиваясь, будто там всё ещё прятался невидимый бык. Но не прятался. Детское тельце валялось в траве, ещё одно равнодушное тельце, мясо для мух вместо Пятнистой. Сильная Лапа обнюхала трупик, даже лизнула, будто пытаясь подбодрить или понять, как может так произойти, как такое случается, что детёныш становится мясом для мух – но она всё же знала, как такое бывает, с нехотью знала, как другие детёныши превращаются в мясо, для-неё-в-мясо, и не детёныши тоже, она это знала, но не такое, не так. Подбежала Прыткая, зарычала, оттолкнула. Тоже стала облизывать, тоже подбадривала. Тщетно. Не верила Сильная Лапа. Прыткой – не верила. Муторно было в её животе, и в голове – и повсюду, даже в небе, где совсем исчезло солнце. Дурно пахли кусты, противно, мерзко смотрелись, изломанные. Она отрывисто низко рыкнула, призывая Детёныша, но никто не отозвался. Будто стон, этот рык. По-разному рыкает львица: как охотница, как неустрашимая… и как мать. Когда львица рыкает как мать, словно стонет она. Будто хочет сказать: «Где ты, родной? Где ты? Вернись!» Снова принюхалась львица и снова рыкнула над самой землёй, чтобы стон покатился, заскользил над корнями, протиснулся между травинок – повсюду, где может быть он, где услышит и где поймёт, как он нужен, где отзовётся. Но вновь не услышал. Не отозвался. Дурно пахли кусты, противно, мерзко. Спряталось солнце, воздух набух, будто вымок в смраде, пропитался болотом. Не хотела львица ничего видеть, не знала, что делает. Только рыкала над землёй, только стонала. Раз за разом стонала без устали. Звала детёныша.
И вдруг тявкнуло рядом что-то знакомое, так близко – и львица тут же шагнула туда.
Её Детёныш, будущий лев, сумел выжить. Маленькие глазёнки испуганно бегали и шарахнулись в сторону даже от матери – львёнок снова прижался к земле, несмышлёныш, но мать уже стала с ним рядом и вновь могла защитить. Ото всех защитить. Без разбора.
Ото всех.
И он вспомнил её, лизнул в мокрый нос; она тоже лизнула его, потом облизала всего. Весь его страх нужно было ей вылизать, весь оставшийся страх. Она с радостью делала это, с огромной радостью. С радостью огромнее быка. Огромнее всего.
И опять солнце выпласталось из-за облаков. Вновь где-то там пели птицы. Вновь стрекотали кузнечики.
****
Ледяная пустыня кроваво сверкает под низким западающим солнцем мириадами маленьких радуг. У подножия ледяной горы Мира выпал первый снежок. Липкие белые мухи танцуют в причудливом танце, долго-долго кружатся, а потом медленно нехотя падают, укрывая своим одеялом ещё не остывшую землю. Теперь она будет спать, эта земля. Долго спать.
Большущий бурый медведь разгребает снег мохнатой лапой и собирает своей страшной пастью траву. Маленькой травке снится покой – и теперь она обретёт этот покой в животе у медведя.
Самому лоснящемуся от жира косолапому тоже хочется спать. Глаза его уже мутные, избегают смотреть на стелящееся над снегами красное солнце, ищут, где спрятаться. Наелся медведь. На всю зиму наелся. Уходит.
Вслед за медведем на снегу появляются волосатые люди. Они невысокого роста, но могучи в плечах, у них длинные мощные руки и короткие крепкие ноги. Головы тоже у них необычные: небольшие глаза глубоко вдавлены, лоб просторный, покатый, скулы широкие, прямо медвежьи, нос мясистый. Крепко сбитая голова выглядит слишком большой, и кажется, будто она растёт сразу из плеч, из-за неё почти не видно шеи. Трудно схватить за горло волосатого человека. Трудно пробить его голову даже хорошей мамонтовой дубиной. Крепкие люди. Несокрушимые. И животы у них тоже могучие. Много жира они накопили на долгую зиму.
Волосатые люди собирают ту же траву, что не успел доесть медведь. Они тщательно срывают каждую пожухлую травинку, набирают по полной жмене и пихают в грубые меховые сумки, висящие на их голых плечах. Ловко работают волосатые люди, проворно.
А медведь уже добрался до своей пещеры. Последний раз встал перед входом, поднялся на задние лапы, оглядывает свысока заснеженную равнину, глядит вперёд, по солнцу. Огромный зверь. Устрашающий. Даже горб у него на спине вздулся, как у сытого мамонта. Спать теперь будет медведь. Долго спать. Покуда не кончатся зимние бури, покуда высокое новое солнце не явится там, куда он сейчас вглядывается. Но уже перестал вглядываться. Опустился, пыхнул, тяжело развернулся, пригнул морду к земле и вошёл в своё логово. Больше не видно медведя.
Но волосатые люди крадутся к медвежьей пещере. В их руках дубины из мамонтовых костей, и только у одного из них, у самого последнего, тяжёлое копьё. Нельзя колоть медведя копьём и проливать попусту драгоценную кровь, не тот это зверь. А предпоследний в веренице волосатых людей вообще без оружия. Этот взвалил на свои плечи чашу из черепа мамонта, с ней пригибается, тоже крадётся след в след, как и все.
Волосатые люди уже совсем рядом с пещерой, окружили вход, спрятались пока за камнями. Предпоследний поставил на снег тяжёлую чашу, заботливо отёр рукой. Этот выглядит иначе, чем другие охотники. Его волосы рыжие, красноватые, как закатное солнце, а на груди они вообще будто выщипаны – на том месте во всю грудь вытатуирован точно такой же медведь, какой уже видит сладкие сны в своей тёплой пещере. Братья они, человек и медведь. Брат-человек заползает в пещеру, разведывает, потом появляется обратно и делает знак рукой остальным. Люди с дубинами поднимаются, мажут виски и подмышки медвежьим помётом, который только что подобрали, потом осторожно идут. Ступают как рыси, бесшумно.
Медведь спит и не чует, как младенец, свернулся, лапа под головой, будто сосёт. Разом взметнулись дубины первых охотников – и все сразу ударили. Очень сильные люди, могучие – так ударили, что не проснулся медведь, не взревел. Только тюкнула плоть – и конец.
Отложили в сторону дубины. Тащат наружу медведя за лапы, за голову, как муравьи облепили. Сильные люди, могучие. Затащили на камень бесчувственного, хотя тот размером не меньше быка. Снова взяли дубины, друг за другом стали вокруг камня змеёй, левую руку каждый возложил на плечо предстоящему, в пляс пошли, притопывают, и дубины взмахивают, разом, все как одна. Брат-человек поднёс к камню чашу, поставил. Брат-человек берёт нож, что болтался на поясе, режет горло распластанному на камне медведю. Дёрнулась голова в последний раз – и затихла. Отлетела душа,из разреза ручьём брызнула кровь, полилась алыми струями в чашу. Много крови у медведя, долго вся вытекает. Брат-человек бормочет заклинания, помогает ей течь.
Вот и вся медвежья кровь вытекла. Кончился пляс. Стащили обратно тело на снег, брат-человек теперь разрезает живот, достаёт печень, поднимает над головой, чтоб все видели, потом кладёт на камень.
Остальные волосатые люди тоже пришли: женщины, старики, дети – все тут. Разводят костёр из принесенных хворостинок, режут мясо медведя. Начинается пир. Быстро жарится мясо. Вот уже все едят. Только брат-человек не прикасается к еде. Этот колдует над чашей с кровью: сыплет туда порошок из сонной травы, длинной костью помешивает.
Готово теперь сонное снадобье. Волосатые люди подходят один за другим и, нагибаясь, пьют из чаши. Детям и женщинам брат-человек подаёт вдобавок сырую печень – пусть откусят, сколько могут. Съели всё, выпили.
Теперь люди сами заходят в пещеру, заносят туда оружие и весь нехитрый скарб. Глаза у людей быстро становятся сонными, смотрят куда-то под лоб, закатываются. Люди ложатся на шкуры вповалку, подгибают ноги под себя, как младенцы в утробе – и засыпают. До новой весны засыпают. Вместо медведя. А брат-человек и самые крепкие из мужчин ещё не легли. Они подкатывают два больших камня и напрочь затворяют вход. Даже лисица теперь не пролезет, разве что в самом верху узкий лаз ей остался, как дымовое отверстие. Но туда не долезет она, высоко. Не запрыгнет. Всё. И последние волосатые люди ложатся. Все засыпают. До новой весны.
Хорошо спят волосатые люди. Их широкие тёмные лица будто сияют во тьме. Хороший им видится сон. Где они вместе на новых угодьях, где много-премного зелёной травы, деревья, цветы, нарядные бабочки, птицы, олени – все там. Все как один, кто им нужен. Им хорошо.
А по снежной равнине теперь бредут другие. Высокие, стройные, с копьями в руках. Их безволосые тела укутаны тёплыми шкурами, но всё равно они зябнут. Их животы впалые. Их бледные лица вытянуты, будто ищут чего-то; их узкие, не способные глубоко нюхать носы покраснели от холода. Нет покоя этим людям. Нет приюта этим людям. Донимает их стужа. Им нечем кормить своих жён и детей. Умирают их дети и жёны. Скоро умрут. А потом они сами вослед.
Но один из них не такой. Старый уже, с круглым дряблым лицом, испещрённым морщинами. Этот не несёт с собой копья. Этот что-то почуял. Пристально вглядывается в одну и ту же сторону. Подозвал двух разведчиков и туда показал. Где как раз крепко спят в затворённой пещере волосатые люди.
Теперь уже одетые в шкуры крадутся туда же, куда раньше крались волосатые. Старик идёт последним, не пригибаясь, медленно ноги переставляет, а охотники уже далеко впереди. Вышли прямо к пещере. Правильно указал им старик. Теперь поджидают его.
Но поспел и старик. Совещаются. На лицах охотников возбуждение, даже ярость. Видно, что-то не то говорит им старик. Другого хотят. «Какой запрет? – возражает молодой охотник. – Они не люди. Они спят, как медведи. А мы не спим. Мы убиваем медведей! И мы их едим. Чтобы жить нам самим, нашим жёнам и детям. Они не люди. У них общие жёны на всех. Как у зверей. Они не делают лодок, как мы. Они спят!». «Разве так Он сказал?» – не согласен старик, не сдаётся. Но в одиночестве тот. Один против всех. «Так сказал Резвый Олень, лучший воин! Или кто-то хочет оспорить? Пусть выйдет!» Никто не выходит. Попятился старик. Все слушают молодого. Этот приказывает осторожно отвалить камни. «А потом бейте всех, – говорит. – Женщин тоже. Очень сильные женщины у волосатых людей. Детей только сразу не убивайте. Потом. Когда этих съедим».
Отвалили оба камня. Никто не проснулся из волосатых. Спят как сурки. Разобрали охотники каждый по волосатому, разом копья подняли – и разом ударили. Дети вдруг закричали, кто-то хрипит, кто-то булькает кровью; но один волосатый вскочил, тот самый, с медведем на груди – вырвал копьё у нападавшего, переломил об колено, как хворостинку, но другое копьё ударило в грудь и ещё одно – в живот. Вырвал оба копья. Оба сразу хотел переломить об колено – не смог. Ноги предали, подкосились – стал на колени. Тут и огрели дубиной по голове. Переломилась дубина и отлетела, но упал волосатый. Затих. Кровь полилась из ушей, изо рта. Отлетела душа.
Настоящие люди пируют. Их длинные лица светятся счастьем. Их животы набиты едой. Их молодой вождь бахвалится: «Мы нашли выход. Мы победили! Волосатым здесь не место. Они ведь не люди. У них общие жёны. Мы только люди! Настоящие люди!» Охотники вторят вождю весёлыми криками, вскакивают со своих мест, вверх подпрыгивают, будто хотят пробить головами высокие своды пещеры – нет, не допрыгнуть. Женщины смотрят на них и вращают глазами, двигают бёдрами в такт… женщины их хотят… и мужчины хотят, все хотят. Старик поднял руку, чтоб замолчали, старик теперь говорит:
– Пусть никто не вожделеет к жене другого. Пусть получит её и успокоится. Как заповедали предки. Мы все как один. Мы – кровные братья. Все как один!
Это знак оргий. Люди снова кричат. Все кричат, как один, и подпрыгивают, женщины валят мужчин, мужчины – женщин. Дети валят детей. А старик… он уже молодой, что-то случилось с лицом, изменился, совсем безбородый, кареглазый щуплый красавец без единой морщинки, лицо его можно узнать, очень знакомое лицо, густые брови нахмурил, стоит в стороне,.. все лица можно узнать… все лица знакомы… все как одно, но что за странное имя у изменившегося вождя, Но,.. Но… – но Еохор вдруг осознаёт, что он спит. И этот сон ему не по душе. Этим сном он не командовал. Сон командовал сам. И ему не понять. Когда снятся предки, это знамение. Да ещё вдруг обновившийся вождь с таким знакомым лицом… Совсем как у непослушного молодого охотника из их племени. Что-то случится великое. Необычайное. Что-то тревожное. Готовым надо быть.
Шаман хочет проснуться, ищет во сне свои руки – и не находит. Видит опять Волосатого с медвежьей татуировкой. Лицо у того мрачное, толстые губы пытаются что-то сказать – и не могут. Нет, говорят: «В тот день падёт падающее, небо расколется и будет оно в тот день слабым». Всё, смолк. Струйка крови течёт изо рта. Алая струйка. Одна – и другая. Больше и больше, целый потоп, всё в крови, уже всё в крови – сколько можно? – нет! хватит!
Еохор вдруг понимает, что это значит. С ужасом понимает – и просыпается.
Как раз вовремя. За пологом его чума кто-то уже дожидается. Кому-то не спится. Хотя, Еохор уже знает, кому.
Опять этот юноша. Мальчик.
Пусть ждёт.
****
Утро. Людское становище проснулось рано, до первых лучей солнца, как и вся степь.
Небо едва-едва зарделось на восходе, ночной туман ещё мглится, а молодой безбородый охотник уже вышел из чума. И не он один.
Если идти на охоту, как раз самая пора, немедленно нужно выступать – даже, пожалуй, уже и поздновато для дальней охоты, только для ближней ещё в самый раз. Но Режущий Бивень на охоту не настроен. На его лице царит смущение. Он будто что-то потерял.
Женщины тоже уже на ногах. Одни пошли умываться к реке, другие уходят в степь, чтобы собрать какой-нибудь приправы к мясу – но эти, которые пошли в степь, Режущего Бивня, кажется, не интересуют. Он поглядывает в сторону реки. Как бы невзначай, как бы нехотя, но нет- -нет да и глянет туда. Ведь там его Чёрная Ива. Пошла умываться. Вот-вот вернуться должна. Но не видно пока. Где-то там она за кустами, в туманной дымке.
Режущий Бивень не один такой, кто слоняется по стойбищу. Ещё двое охотников уже сошлись в самом центре, где чуть не до блеска утоптана небольшая площадка для сборищ. Там лучше всего мужчинам поговорить. Женщины же говорят всюду.
Эти двое – Медвежий Коготь и Львиный Хвост. Медвежий Коготь – могучий охотник в самом расцвете сил, когда уже на грубоватом лице проступают первые очевидные следы мудрости, которые, вместе со шрамами, очень по-своему красят мужчину. Хотя, конечно, Медвежий Коготь и не нуждается ни в каких прикрасах, поскольку его охотничья слава очевидна и известна всякому, от мала до велика. Вот другой охотник, рыжеволосый Львиный Хвост, заметно моложе и ничем пока ещё особенно не прославился. Удаль при нём, охотничья отвага тоже, да ещё молодость – к тому же он лучший друг Режущего Бивня, и тот долго не колеблется, подходит к сборищу. Где двое, там и третий.
Короткое приветствие, и можно вступать в разговор.
– Опять будет жара, – спешит сообщить своему другу пылкий Львиный Хвост, но, выпалив, тут же и умолкает, как бы вспомнив, что в присутствии куда более опытного охотника молодому не стоит много болтать. Режущий Бивень рассеянно глянул в небо и, кажется, соглашается, но, что сегодня будет ещё жарче, не говорит. А ведь это очевидно, по мнению Львиного Хвоста. Будет ещё жарче, чем вчера – хотя куда уже жарче? Львиный Хвост бегло вглядывается в продолговатое лицо Режущего Бивня, потому что долго смотреть в лицо прилично разве что для шамана, а Львиный Хвост только глянул – и не выглядел ничего, сам смутился.
А вот Медвежий Коготь разговор поддержал:
– Не помнит Медвежий Коготь такого жаркого лета. И такого длинного тоже не помнит.
– Да, - тут же поддакивает Львиный Хвост. А ведь прошлым летом шли дожди, а в позапрошлое даже мокрый снег выпадал. Что ж такое случилось, люди тревожатся, не придётся ли нам искать новые земли, как делали наши деды? Но у них тогда все зимы были как зимы, и лето тоже одно на другое походило, - много сказал Львиный Хвост, как старейшина рассуждает, только те могут помнить, что было во времена дедов, а Львиный Хвост рассуждает с чужих слов, и не та это тема, чтоб ему обсуждать. Медвежий Коготь переводит разговор в другое русло:
– Что-то Режущий Бивень спозаранку не в духе. Наверное, странный сон озадачил охотника?
Режущий Бивень кидает хмурый короткий взгляд в сторону Медвежьего Когтя и опять глядит поверху. Поверху и ещё вбок. В сторону реки. Где кусты уже чётко видны и ночной туман совсем рассеялся.
– Режущему Бивню часто снятся вещие сны, все знают, – Львиный Хвост оправился от мимолётного смущения и явно хочет разговорить своего друга. Львиный Хвост всегда не прочь поболтать, он вёрткий, пронырливый, хотя взгляд его кажется простодушным. Так и есть, так у льва хвост – вроде бы вещь с самого заду, наипоследняя, а вот непрестанно болтается туда-сюда и всё расскажет опытному глазу о своём хозяине. А хозяин для человека тот же, что и для льва, как раз об этом и снилось Режущему Бивню, но теперь слово взял Медвежий Коготь:
– Режущий Бивень глядит на закат. Там жилище шамана.
Режущий Бивень сразу же поворачивает голову в другую сторону, и Медвежий Коготь многозначительно смолкает.
Молчат теперь все. Долго молчат. И тогда Медвежий Коготь опять забирает разговор к себе, как и положено по опыту:
– Если дело во сне, то шаман сейчас занят. К Еохору пришёл ученик.
– Какой такой ученик? – с ходу выпаливает Львиный Хвост, но Медвежий Коготь не отвечает.
Режущий Бивень теперь старательно глядит на восход, да только смущение на лице так и осталось. Густые брови нахмурены, карие (и обычно сверкающие) глаза теперь прячутся. Очень он озадачен. Даже, кажется, побледнел. Как про шамана вспомнили, так сразу и побледнел.
– Если Режущий Бивень не хочет рассказывать, это его дело, – голос Медвежьего Когтя твердеет, становится строгим. Он – умудрённый охотник, не женщина, выпытывать не станет. Готов вообще отойти, пускай молодые судачат о длинном лете, но Режущий Бивень всё же опомнился:
– Медвежий Коготь как всегда прав. Сон необычный приснился. Молодой вожак львов пришёл во сне знакомиться.
– Молодой вожак львов? Не Одноглазый? Ха! Конец, значит, Одноглазому… – несдержанно восклицает Львиный Хвост, но быстро смолкает под укоризненным взглядом Медвежьего Когтя. А Режущий Бивень будто и не слышал.
– Сначала мы все вели хоровод. Мы танцевали все вместе. Много нас было. Незнакомые, но как будто знакомые… и очень даже хорошо знакомые. Там была грустная женщина, у неё очень сильные руки, охотница эта женщина; и ещё был длинноносый чужеземец, очень огромный, в меховой парке… И, странно, он держал за руку малыша, который другой рукой закрывал лицо и как будто бы плакал. Но не по-настоящему плакал. Ещё была весёлая девочка с дротиком, очень хотелось рассмотреть её дротик, но почему-то не получалось, – Режущий Бивень, сильно задумавшись, на мгновение запинается – и тут же встревает Львиный Хвост:
– А что Одноглазый, Режущий Бивень? Не было Одноглазого?
– Что? – Режущий Бивень словно очнулся. – Нет, там был рыжеволосый юноша. Юношей был вожак львов. Рыжим, красивым и сильным. Как подобает, – Режущий Бивень даже морщит лоб, припоминая. – Не сразу узнал вожака. Юноша как бы. Как мы… Потом узнаю, говорю: «Постой, постой, ты же – лев», – а тот сразу меняется в лице. Львиное проступает, не спрячешь, но тот бьёт себя в грудь, то ли рукой, то ли лапой. Бьёт в грудь и удивляется: «Я – лев? Ну а ты тогда кто?»
Львиный Хвост глядит во все глаза, неприлично уставился, он же сам рыжеволосый, как будто на себя намёка ищет, но Режущий Бивень не замечает. Захватил его целиком рассказ. Теперь не успокоится, покуда не доскажет:
– Помню сильное недоумение: кто я такой? В самом деле, кто я такой? А потом вдруг чёткий ответ: Тот, кто видит… Что это значит, Медвежий Коготь? «Тот, кто видит»… И ещё: «Вверх посмотри»…
Медвежий Коготь пока особенно не удивлён, не то что Львиный Хвост. Отвечает степенно:
– То и значит. «Тот, кто видит».
– Так и юноша-лев так же ответил: «Я – тот, кто видит», – Режущий Бивень начинает торопиться. – Он тоже – тот, кто видит. А потом говорит: «Делай своё дело, и будь оно что будет!»
– Хорошие слова. Правильные, – однако Медвежий Коготь выглядит излишне спокойным, как будто вовсе не захватил его чужой сон, не может он никак понять, что же такого смущающего обнаружил Режущий Бивень. Просто молод ещё и неопытен. Зато сам Режущий Бивень явно разочарован таким безразличием. Он ждёт вопроса о том, что же ещё поведал дух льва интересного, он даже глядит в лицо Медвежьему Когтю, будто забылся – и тот отворачивается. Тогда вступает Львиный Хвост:
– Да, сон интересный. Одноглазому, значит, конец.
Режущий Бивень глядит теперь на Львиного Хвоста. Неприлично глядит. Колеблется. Совсем сбил его с толку Львиный Хвост своим Одноглазым. При чём тут Одноглазый? Разве он хоть словом его упомянул?
– Пусть Режущий Бивень расскажет, если хочет, – Львиный Хвост тоже теперь отворачивается, и его смутил своей странностью Режущий Бивень. Всполошил ни с того ни с сего своим сном… «Тот, кто видит…» А он вот ничего не видит. Только у львов сменился вожак, если правильно всё понял Режущий Бивень. Ну, так этого и ждали. Отметили ведь Одноглазого. А в остальном ничего особенного. Чем таким ещё важен этот сон? Стоило и рассказывать?.. Вот жара не нормальная. А про Одноглазого быстро узнают охотники сами, сегодня же к вечеру, как только вернутся из степи, кто-нибудь принесёт новость, потому что не спрячешь следы. «Нет, странный всё-таки охотник Режущий Бивень, – думает Львиный Хвост. – Совсем не такой, как другие».
– Режущий Бивень закончил о своём сне?
– Нет, не закончил ещё, – спохватывается Режущий Бивень. – Про жену лев сказал.
– Про жену? – с нескрываемым удивлением перебивает Львиный Хвост. Но Режущий Бивень как будто не слышит, досказывает:
– «Одна жена у тебя. Охраняй её строго», – так лев сказал.
Львиный Хвост чуть не подпрыгивает при этих словах. Вроде как засмущался. С ноги на ногу переминается. Неприличная тема. Не пристало охотникам говорить о жёнах. Недоволен Львиный Хвост, ищет повод, чтоб улизнуть, назад стал оглядываться, что-то заметил, чуть не кричит:
– Вон Корсак идёт, этот вчера ходил в степь, может, Корсак что-нибудь знает про Одноглазого? – раз, и побежал к другому охотнику, совсем как ребёнок, даже Медвежий Коготь смутился таким поведением собеседника и тоже задумчиво пошёл вслед за Львиным Хвостом, оставив Режущего Бивня одного и в полном недоумении. На лице у того огорчение ярче загара.
Вот, убежали, – думает Режущий Бивень. – Что же он такого сказал? Честно пересказал о жене, ведь было такое во сне, ведь не придумал же он – а они убежали. Как дети. Дался им этот Одноглазый! Дух льва ещё говорил о каком-то высь-камне, о злобном мамонте говорил, который может сверкающий камень остановить, о чём-то ещё… Но они не дослушали. Не интересно. И теперь уже вряд ли дослушают. Ведь о жене он упомянул, а это неприлично. Неприлично и несерьёзно, по их мнению. Тогда, по-ихнему, и всё остальное и неприлично, и несерьёзно – и дальше нечего слушать. Режущий Бивень огорчённо вздыхает. Напридумывали запретов! Он не просто огорчён, он даже рассержен. Об этом можно говорить и о том можно, обо всём можно – но только о жёнах нельзя. Почему? Почему, раз только дух льва упомянул о жене, так дальше и нечего слушать его? Будто это дух комара!.. Комара, и того стали б слушать со всякой ерундой, но тут – запрет. Есть дела поважнее. Жара, Одноглазый. Режущий Бивень аж стукнул себя кулаком по бедру, настолько задумался. Хочет вспомнить, о чём ещё говорил юноша-лев, хочет вспомнить, но в голове лишь одно.
«Охраняй свою жену!»
****
Кто такой мамонт, объяснять не надо. Всякий его видел. Всякий его знает. Громада ещё та. Крупнее мамонта нет никого, неизвестно в степи. И в лесу неизвестно. Нигде. Самый первый гигант – это мамонт. Гигант из гигантов.
Старая Мамонтиха неожиданно остановилась. Спешила, спешила, но остановилась. Чей-то мягкий лоб уткнулся в её зад, недоумевая, и замер, не стал подталкивать. Стадо послушно остановилось вслед за своим вожаком.
Нещадно палило солнце, накаляя землю и песок – скоро, наверное, невозможно станет ступать по такой горячей поверхности и мамонтам придётся искать другой путь. Старой Мамонтихе следовало иметь это в виду. Потому она устало огляделась вокруг.
Они двигались по сухому руслу когдатошней реки, зажатому между холмами, прежде покрытыми пышной травой, но теперь полностью выгоревшими на солнце. Старая Мамонтиха, оглядываясь, едва узнавала эти места. Ещё прошлым летом здесь вместо песка журчала вода, а травы тут было столько, что мамонты объедались и никуда не торопились идти. Теперь, вот, торопятся. Потому что голодают. Изнывают от жажды.
Старая Мамонтиха с робкой надеждой глядела вперёд. Там холмы становились всё ниже, покатее, покуда и вовсе не разглаживались вдали. Дальше впереди простиралась равнина. Когда-то зелёная до одурения, а теперь… Старая Мамонтиха подняла хобот и долго пыталась что-нибудь вынюхать в том направлении, учуять хоть что-то прежнее, памятное – ничего не вынюхивалось такого. Выжженные травы да песок. Без звуков и без жизни. Будто умерли все. И только они, только мамонты, эти только остались на иссушенной земле. Так показалось.
Путь их был привычным. Каждый год мамонты в своих странствиях проходят огромный круг в поисках лучшего корма и лучшей доли. Зимой они направляются к полудню. Там меньше снега, там легче найти пропитание. Зимой у мамонтов каждый сам за себя. Каждый ищет себе лучшее место, где меньше снега и больше травы. Но как только возвращается весна, мамонты сбиваются в стада. Как только начинает зеленеть свежая трава, как только появляются первые нежные листики на кустах, мамонты вместе уходят на летние пастбища. Они движутся далеко в полуночную сторону, в степь и дальше, аж до самой тундры. Хотя и не все доходят до тундры. Слишком долог туда путь, и слишком много там надоедливых комаров, забивающихся в хоботы, в уши, в глаза и повсюду. В стаде Старой Мамонтихи был детёныш, Рваное Ухо, с малыми детёнышами обычно не уходят в тундру, но остаются в степи. К концу лета в степи начинается невыносимая засуха. И тогда нужно идти на закат, упорно идти через пустынные земли, чтобы добраться до большой реки, которая никогда не пересыхает. Как раз это сейчас и делали мамонты – шли к реке. Собирались снова идти после отдыха.
Старая Мамонтиха теперь вглядывалась в небо. Хотела заметить каких-нибудь птиц, которые что-нибудь бы да подсказали. Птицы ведь не живут без воды. И без тени тоже не живут. Но не было в небе ни одной птицы, даже стервятника. Вчера только ворон один пролетел поперёк их пути, будто призрак какой. Помахал чёрными крыльями и скрылся в холмах. А сегодня уже никаких крыльев. И облаков тоже не было, ни одного. Старой Мамонтихе очень хотелось заметить хотя бы облако, заметить и понять, откуда оно идёт и куда, как пройдёт его путь и как этом пути пересечься с путём мамонтов, чтоб подарить страждущим хоть мимолётную тень. Но ничего не хотело небо дарить. Кроме солнечного жара, ничего. И Старая Мамонтиха понуро опустила вниз свою большую голову.
Её стадо было не совсем обычным. Обычное стадо состоит из одних только мамонтиц, а также из их детёнышей, когда есть, из малышей и подростков. К обычному поначалу стаду сперва примкнул молодой мамонт, Двойной Лоб. Старая Мамонтиха, конечно, догадывалась, почему тот примкнул. Ведь одна из её мамонтиц, Густая Шерсть, готова была принять ухажёра. От неё далеко окрест распространялся особый запах, она оставляла после себя особые метки, особо урчала – против этого ни один мамонт не устоит. Сразу придёт, едва лишь учует или услышит. Да только мало осталось мамонтов в степи. Совсем мало. Раньше, в давние дни, когда сама Старая Мамонтиха была спелой мамонтицей, тогда на такой запах сходились тучи грозных мамонтов и дрались днями напролёт, сотрясая зелёную землю бряцанием мощных бивней. Теперь же появился один этот юнец, которого Густая Шерсть презрительно не подпускала, а тот всё же на что-то надеялся. На то, что не будет других, один только он. Двойной Лоб не буянил, ничем особо не мешал остальным, никого не гонял – и Старая Мамонтиха не противилась его присутствию. Просто как бы не замечала. Идёт и идёт. Но вскоре явился и другой, взрослый Кавалер с крепкими бивнями, и теперь Двойной Лоб должен был бы убежать, чтобы не вызвать гнева более сильного, чтобы не оказаться побитым или даже убитым. Но Двойной Лоб ухитрился не вызвать гнева. Шёл тихонечко в хвосте стада и старательно делал вид, что совсем не интересуется Густой Шерстью. Старой Мамонтихе он не мешал. Пускай себе идёт. От них не убудет. Да и некуда было теперь тому уходить, поздно уже. Теперь всем им нужно к реке, и только к реке. Потому что в других местах воды не осталось.
Разморила Старую Мамонтиху жара. Долго они шли без отдыха. Всю ночь напролёт шагали, когда не так жарко. И теперь тоже нужно идти, торопиться, да только ноги одеревенели, не слушаются. И в голове одурело звенит – и ничего уже не понять, чего хочется. Отдохнуть хочется. Прежде всего отдохнуть. Надоело идти. Стоит Старая Мамонтиха на месте, обмахивается ушами и словно спит. Или дремлет. А солнце сверху печёт без устали.
Есть в стаде и третий самец. Старик Длинный Хобот, ровесник Старой Мамонтихи. Этот тоже давно уже должен был бы уйти, да не уходил. Этого кроме воды ничего уже не интересовало. Вот и сейчас, покуда все отдыхают, Длинный Хобот решил заняться раскопками. Отошёл немного по сухому руслу, нюхал, нюхал – непонятно, что вынюхал, однако начал копать. Роет ногой сухой песок, бивнями разрыхляет, хоботом выгребает. Старая Мамонтиха перестала дремать, заинтересовалась. Даже хобот вытянула в ту сторону, нюхает. Вдруг и вправду водою пахнёт. Но не пахнет пока. Песком только пахнет. Песком и тщетой. Однако и Двойной Лоб пришёл на помощь старику, тоже стал усердно рыть. Старая Мамонтиха заколебалась, уже и ей захотелось порыть. Раз эти двое так рьяно докапываются – наверное, там что-то есть, есть всё же вода под песком, просто Старая Мамонтиха отсюда не чует. Но, может быть, вблизи почует. Двинулась сквозь стадо, подошла вплотную к копальщикам, хобот в их яму засунула, внюхалась… вроде бы что-то есть под песком, но так смутно… где-то совсем далеко там вода, мамонтам не докопаться до такой глубины. Ничего не получится. К реке нужно идти, торопиться.
Старая Мамонтиха уныло отступила назад, собиралась уже вернуться на своё место во главе стада, чтобы подать им сигнал, что пора, хватит без толку рыться, хватит поджариваться на одном месте – но тут сбоку случилось… Это всё же случилось. В самый неподходящий момент.
Густая Шерсть отделилась от стада, отошла в сторону. Не просто так отделилась. Кавалер сразу же за ней ринулся следом. А Двойной Лоб прекратил копать, задрал хобот, издали нюхает. Густая Шерсть решила, наконец, подпустить Кавалера. Надоело испытывать. Подпустила. Хоботами вместе сцепились и медленно шествуют рядом. Всё им теперь нипочём. Жара нипочём, и жажда нипочём. Шествуют рядом, сцепились. Но вот расцепились. Теперь Кавалер ищет подарки. Нетерпеливо обследует хоботом редкие чахлые травы, как будто это свежий, только что пробившийся ковыль, как будто молодая полынь, как будто можно эту зелень положить подруге в рот, как будто это покрывшаяся жёлто-зелёными метёлками вожделенная конопля, как будто типчак, как будто… Ничего не нашёл подходящего. Без подарков остался. Спину стал гладить своей подруге. Гладит хоботом, гладит, а та довольна, глаза прикрыла длинными ресницами, наслаждается. В ответ стала гладить своего кавалера. Этот сразу всё понял. Теперь стал напротив неё. Они долго стоят друг против друга, вновь переплетя хоботы, сцепившись бивнями, подняв головы вверх. Их рты соприкасаются. Один и тот же воздух вдыхают они. Одни и те же у них помыслы. И одно нераздельное тело. Старая Мамонтиха неотрывно за ними наблюдает, как зачарованная. И всё остальное стадо тоже наблюдает, даже детёныш. Один только Длинный Хобот по-прежнему ковыряется в яме. Пусть роет. А эти двое вдруг ненадолго разделились. Кавалер обходит подругу и, опираясь на задние ноги, взгромождается передом на её спину. Совершается таинство. У всех н виду. Эти двое, слившись в единое, призывают новую жизнь. Верят, что здесь хорошо. Что прекрасно. Что много будет воды, предостаточно – и ещё больше зелени. Вкусной-вкусной. Старая Мамонтиха всё видит. Так было, так будет, так должно быть. Она за это в ответе, она это блюдёт. И вдруг ёкнуло сердце у Старой Мамонтихи, вдруг что-то почудилось. Там, на последнем холме, Старой Мамонтихе что-то послышалось подозрительное. И не одной ей. Двойной Лоб тоже вдруг развернул хобот в том направлении, нюхает. А Старая Мамонтиха навострила уши. Хотела получше прислушаться, но отвлекают влюблённые нежными хрипами, этим всё нипочём. А тут вдруг и хобот почуял… Игрунью почуял, мамонтицу Игрунью, у которой вздувшийся живот. И эта решилась не вовремя. От этой клубится родильный запах. Измучилась ждать до реки. Не вытерпеть больше. Решилась рожать прямо здесь.
Старая Мамонтиха устремляется к Игрунье. Это самое важное, важнее влюблённых, никак нельзя бросить Игрунью в таком состоянии. Чтобы там ни было. Ещё одна самка, Задира, тоже готова помочь. Втроём отходят от стада в сторону. Но недалеко. Чтобы все видели. Но все и так теперь смотрят только на них, на Игрунью. Задрали кверху хоботы, выставили бивни. Готовы прогнать любого врага, если тот вдруг объявится. Но некого прогонять. Одно солнце в небе – его не прогонишь. А Игрунья уже тужится. Тужится, тужится. Старая Мамонтиха подбадривает, рядом стоит, вся в нетерпении, ждёт. И Задира вся в нетерпении, эта глазами вокруг стреляет, осматривается – на любого готова кинуться и растоптать, если вдруг помешает. Но никто не мешает, Игрунья тужится – и, наконец, выходит из лона мокрый комочек, сначала чуть-чуть появился, потом ещё больше, до половины уже. Напряглась Игрунья, громко вздохнула, всхлипнуло что-то внутри, и тут же вывалился на землю новый маленький мамонт. Просто Бурый Комочек. Всё стадо сразу же принимается нюхать его новый запах, всё стадо радуется, разве что кроме Длинного Хобота, который по-прежнему тщетно копает. А Старая Мамонтиха осторожно сдирает с новорожденного детёныша пуповину и отдаёт Игрунье, чтоб съела. Та, хрумкая, поедает послед. Ничего не пропадёт зазря.
Теперь всё стадо подходит знакомиться с новым членом. Даже Длинный Хобот оставил, наконец, свою неудачную яму. Глаза у всех мамонтов светятся радостью, а их чуткие хоботы по очереди и наперебой нежно поглаживают мокрую спинку детёныша. Годовалый Рваное Ухо, сам ещё сосущий молоко, и тот пытается сбоку пристроиться, чтобы тоже погладить, как взрослый. Теперь Рваному Уху будет не скучно. Найдёт теперь, с кем играть. И Густая Шерсть уже гладит, оставила своего Кавалера, тот в одиночестве задрал хобот, один только он и стоит сейчас настороже, остальные все бурно радуются. А солнце жжёт. Без устали жжёт. Но мамонтам теперь не до солнца. Забыли совсем про жару. И про жажду забыли. Радостно мамонтам. Переживают за нового члена.
Бурный Комочек пытается встать. Взрослые мамонты дружно переживают, будто сами они подымаются, будто сами превозмогают. Старая Мамонтиха помогает детёнышу своим заботливым хоботом. И мать с другой стороны тоже помогает, подсовывает хобот под животик, подталкивает. Должен встать новый мамонт, должен подняться. И – вот – поднялся. Бурый Комочек стоит на трясущихся ножках, а взрослые мамонты торжествуют. У них всё как надо.
Игрунья подгибает передние ноги, приседает на колени, детёныш своим маленьким ротиком нащупывает материнский сосок. Теперь только стадо может немного расслабиться. Детёныш начал сосать молоко. Всё в порядке у нового члена. Всё как надо.
Как надо. Старая Мамонтиха знала уже слишком много, чтобы не поддаваться таким легковесным порывам. Она хорошо помнила прежние дни. Когда она сама готова была принять семя новой жизни. Когда она урчала об этом, оповещая степь, то уже к утру являлись одинокие исполины со всей округи, бряцая бивнями. От одних ухажёров пахло травой, от других выдранными деревьями, а иные вообще выходили словно из-под земли и приносили с собой неведомые запахи. И у всех у них увлажнялись виски от проступающей отваги. Они сходились в жестокой битве, потому что она могла принять семя только самого крепкого. Того, кто не дрогнет. Нигде, никогда. Только таким может быть истинный мамонт. Только такому позволят продлить свой гордый род. Кровь слабого должна вернуться к Матери, прежде чем семя сильного войдёт в её дочь.
Но теперь всё изменилось. Кавалер – настоящий красавец, но кто проверит его? Кто испытает? Юнец Двойной Лоб не посмеет поднять глаз, Длинный Хобот тоже отвернётся. Будут ли стойкими новые мамонты, зачатые без испытаний, без жертвы Силе? Тех детей поведут по жизни уже другие, но ведь за начало всё равно отвечает она, Старая Мамонтиха. А каково начало, таков и конец. Длинный Хобот когда-то убил двоих претендентов, а ещё многих обратил в бегство – и только тогда восхищённая мамонтица допустила его в своё лоно. Только тогда оставил он след, не смываемый дождями. У Кавалера с Густой Шерстью теперь всё по-другому. Будто это два голубка, а не грозные мамонты. И у Игруньи было уже всё по-другому, и Старая Мамонтиха, может быть, не удивилась бы, если б родился детёныш с голубиными крыльями. Однако родился мамонтёнок с обычным запахом и вёл он себя тоже обычно – и вожачихе пора бы уже успокоиться, угомониться и радоваться вместе со всеми – но как?.. Всё как было, всё как всегда – и всё по-другому. Раньше детёныши появлялись весной, в зелёной степи, а не на переходе. Никогда не появлялись детёныши на переходе, ведь очень трудно с ними идти, с такими маленькими. Раньше они бы сначала дождались малыша, и только потом бы двинулись в путь с весенних пастбищ. Или бы вовсе не уходили. Но теперь по-другому. Всё по-другому. Теперь земля сохнет. Теперь нельзя ждать. Придётся идти. С новым детёнышем идти.
Тяжело мамонтам. Тяжело Старой Мамонтихе. У неё прекрасная память. Она помнит, как было раньше. Зима была зимой, а лето было летом. Земля не тряслась, скалы не сыпались, лили дожди и солнце не жгло. И мамонты всегда знали наперёд, когда опять будет снег, а когда дождь, когда зима, а когда лето. А потом мир словно взбесился. Земля стала часто трястись, каждая зима отличалась от предыдущей, каждое лето было особенным. То слишком долго шёл снег, то бесконечно лил дождь. То бушевали сумасшедшие ветры. То не стихали пожары. То было холодно, когда должно быть жарко. То наоборот. И вот теперь стало чересчур жарко. Невыносимо. А им нужно идти. Идти с детёнышем.
Мамонт издали кажется как бы приплюснутым, напоминающим дугообразную волосатую гору. Вернее, даже две сросшихся вместе горы с ложбиной в области шеи. Его задние ноги короче передних, как у гиены, отчего он выглядит словно бы приседающим под своей собственной тяжестью. Так и есть. Передние ноги тянут голову мамонта вверх, как можно выше, чтобы оттуда глазам обозревать дали; зато заднюю часть исполинского зверя будто притягивает земля, манит к себе, не отпускает. Тяжело мамонту. Хуже всех этот неповоротливый зверь поспевает за изменениями. А мир вступил в полосу перемен. Мамонты это знают. Они – не двуногие люди, они не способны бить в бубны, вызывать духов и вопрошать: кто виноват?.. почему? Они просто знают, что мир вступил в полосу перемен. Весной знают, что лето будет плохое, сухое и жаркое, бескормное; осенью знают, что и зима придёт плохая, малоснежная, но холодная. Они это знают безо всяких вопросов, они с этим смиряются, принимают как есть, не протестуют. Сами мамонты не протестуют, а вот их тела… тела мамонтов нервничают, у них испаряется аппетит, начинаются боли – в животе и повсюду. А ещё они меньше сходятся друг с дружкой, меньше и реже, меньше рожают детёнышей, совсем мало рожают. Но и те, что рождаются, те рождаются хилыми и спешат умереть. Очень часто спешат. Нету смены для мамонтов. Покидают они эту землю. Безропотно покидают. Не умеют роптать. Старая Мамонтиха – не умеет. Знает, что нужно к реке, что сейчас они отдохнут и пойдут дальше. Она поведёт. С детёнышем поведёт, до вечера только даст отдохнуть, набраться сил. И пусть будет, что будет.
****
Людское стойбище шумит как пчелиный рой.
Это большое стойбище. Здесь сейчас расположилось всё племя степных людей. Много тут чумов. Трудно и пересчитать. Целых десять человек должны выставить все пальцы на обеих руках, тогда только получится счёт. Да ещё нескольких пальцев не хватит. И в каждом чуме живут по нескольку человек.
Чумы сделаны просто, но добротно. В их основании, как позвоночник, длинные шесты, составленные многоножником и связанные вместе сверху. По окружности они скреплены поперечными рёбрами из костей и веток и снаружи обтянуты прочными шкурами. Лучше для этой цели подходят шкуры мамонтов, но и другие тоже годятся – оленя, лося, быка. Снизу вокруг основания каждого чума присыпан небольшой земляной вал, придавливающий низ растянутых шкур и не позволяющий людскому жилищу сдвигаться. Помимо чумов есть в стойбище и несколько палаток с каркасом из костей мамонта, обтянутым также шкурами мамонта. Никуда не деться степным людям без мамонтов. Куда одни, туда и другие вослед. Прочная сцепка.
Вот и сейчас все думают о мамонтах. Даже женщины. Но вслух не обмолвятся. Нельзя. Несколько дней уже, как шаман провёл обряд Поиска и обнаружил стадо мамонтов далеко на восходе. Люди выслали разведчиков, но те до сих пор не вернулись. А ведь всем хочется большой охоты, настоящей охоты, после которой не нужно рыскать по степи каждый день, после которой можно запасти вкусной еды сразу на всю зиму, может быть, даже до следующей большой охоты. И жить себе припеваючи, ни о чём не тужась. Ну разве что земля опять затрясётся – пускай трясётся, или ветер очень сильный задует – пусть дует, когда у людей полно мяса, чего им тревожиться? Чум недолго поправить, если повалится. Разве что пожар в степи нериятен, но есть меры и против пожара, встречный пал можно пустить или ров вырыть.
Игривая Оленуха чувствует себя героиней. Это её молодой муж повёл разведчиков, вот какой он удалой охотник, и всё теперь зависит от её мужа, и все, наверное, думают о её муже, как он там справляется. Однако нельзя подавать виду. Никто и не подаёт. Но Игривая Оленуха знает, догадывается, ничего от неё не утаишь. Говорит об одном, а думает про другое. Как и все.
Игривая Оленуха лучезарно улыбается ослепительной белозубой улыбкой. Молодая, красивая, счастливая – что ещё нужно женщине? Всего предостаточно. И как тут не улыбаться?
Рядом с ней Чёрная Ива. Такая же молодая, такая же красивая, вот только улыбается реже. Третья женщина, Сквалыга, уже в годах. И почему-то совсем не улыбается. Хотя день такой радостный: солнце светит, птицы поют и вести хорошие будут непременно, но у Сквалыги своё на уме. И не понять младшим подругам, что именно.
Они сидят на поваленном бревне на окраине стойбища. Бревно когда-то было вкопано и стояло торчком, служа для совсем других целей, но потом оно состарилось, его повалили – и теперь на нём сидят женщины. Женщинам сидеть приятно. Занятий у них нет никаких. С утра сходили в степь, но уже до полудня вернулись, еду приготовить недолго, а что-нибудь там сшить – пока что нечего шить, когда дождь зарядит, тогда и сошьют. Но сейчас рядит солнце, на склоне лета оно всё ещё нещадное, но всё равно женщинам не досаждает. Когда досадит – напьются воды. А пока нет у женщин других забот, кроме как сидеть и радоваться жизни.
– А мой охотник какой-то задумчивый стал, таинственный, - говорит с притворным вздохом Чёрная Ива. Игривая Оленуха сразу же, непритворно, смеётся:
– Наверное, мало любит его Чёрная Ива. Потому остаются силы у её мужа и на задумчивость, и на тайны. Надо, чтоб не оставались.
Игривая Оленуха громко смеётся, Чёрная Ива тоже заулыбалась, и даже у Сквалыги вроде как немного поднялись уголки толстых губ, но эта, кажется, думает совсем о другом. И теперь говорит:
– Слышали, призрак появился. По ночам вокруг стойбища бродит.
– Какой такой призрак? – Чёрная Ива удивлена, первый раз о таком слышит, но Игривая Оленуха опять всё переводит в шутку:
– А по ночам спать надо. Притом вместе с мужем. Тогда и не будет никаких призраков.
Игривая Оленуха смеётся, а Чёрной Иве вдруг подумалось: не слишком ли много смеётся подруга? Словно не хочет серьёзного разговора, словно что-то скрыть пытается. Что?
Но теперь и Сквалыга начинает о том же самом:
– А вот Львиный Хвост как будто бы знаки подаёт тайные. Интересно, кому из нас троих?
Подруги перестают улыбаться. Недоумение властвует на смуглом лице Чёрной Ивы, недоверчивость сквозит во взгляде Игривой Оленухи.
– Да-да, вот как раз отвернулся, как будто почуял, - подтверждает Сквалыга, но Игривая Оленуха уже опять прыснула смехом:
– Как хвост может чуять? Что ему чуять? Задницу?
Чёрная Ива досадливо морщится. Но вслух не говорит. Игривая Оленуха и так всё поймёт по её лицу. Нехорошая это шутка. Да только ведь не старуха Чёрная Ива, чтоб осуждать. Но всё же ей не нравится.
А Львиный Хвост и вправду теперь глядит в сторону женщин. Один стоит возле своего чума, скучает. И вот повернулся. Вот мельком встретился взглядом с Чёрной Ивой, расширил зрачки, будто даже вздох изобразил (хотя не слышно отсюда); но Игривая Оленуха так громко хохочет, что сразу же засмущался молодой охотник. Отвернулся. Случайно он сюда посмотрел. Непреднамеренно. Напрасно молодые женщины смеются. Не о них его думы, - так, наверное, хочет сказать спина Львиного Хвоста, и шея, и затылок. Но Сквалыга узрела другое:
– А ведь некрасивый у Львиного Хвоста затылок. Какой-то приплюснутый. Медведь как будто наступил.
– У хвоста не бывает затылков, - хохочет по-прежнему Игривая Оленуха – и Чёрная Ива теперь не выдерживает:
– Да что вы прицепились обе к этому Львиному Хвосту? Хороший же охотник. И молодой. И затылок как затылок. И чем вообще затылки могут различаться, а, Сквалыга?
– Ну, для кого и хороший, а для кого и не очень, - продолжает смеяться Игривая Оленуха, но Чёрная Ива не приняла к себе её намёка. Сквалыга тоже не приняла. Так и повис он в воздухе смешком: «ха-ха-ха».
– Вот у Игривой Оленухи муж настоящий охотник, - Сквалыга меняет направление разговора, но быстро спохватывается и осекается. Сразу перескакивает. – Вот мой Пёстрый Фазан, - она даже досадливо взмахивает рукой, сопровождая взмах тяжким «ахом», да только деланно всё это. Чёрная Ива не верит. А Игривая Оленуха опять за своё:
– Ну так пускай Сквалыга ответит Львиному Хвосту взглядом на взгляд. Этот охотник помоложе будет и побойчее.
Однако Чёрная Ива перебивает готовую вновь рассмеяться Игривую Оленуху:
– Так ли уж ни на что не годен Пёстрый Фазан?
– Да на что он может быть годен, - с кислой улыбкой отвечает Сквалыга. – Мечтает, мечтает. Только мечтает!..
– Вот скоро оргии будут, - перебивает Игривая Оленуха, - вот мы с Чёрной Ивой проверим твоего Фазанчика, так ли уж ни на что не годен? А то вдруг сама Сквалыга не так чего делает?
Сквалыга сначала нахмурилась, но ненадолго. Быстро отпустила хмарь. Уже улыбнулась:
– Чёрной Иве на оргиях не до моего мужа будет. Львиный Хвост от неё ни на шаг не отступит. Вот уж тогда подробно рассмотрит Чёрная Ива и затылок, и всё остальное.
Смеются подруги, хохочут. Чёрная Ива только смутилась. Но Игривая Оленуха ещё и добавляет:
– Про Чёрного Мамонта тоже нельзя забывать. На прошлых оргиях, помнится, не отставал от Чёрной Ивы. И сейчас, наверное, не отстанет. Почему так везёт Чёрной Иве! Чем она манит охотников? Пусть научит и нас!
Хохочут подруги. А Чёрной Иве совсем не смешно. Неприличные разговоры. Оргии – это древняя традиция, от самых давних предков так пошло, и не полагается это обсуждать. Она тоже могла бы сказать, с кем была на прошлых оргиях Игривая Оленуха, но ведь не полагается. А они… Чёрная Ива вдруг вспоминает недоконченный разговор и прерывает смех подруг:
– О чём же таком мечтает Пёстрый Фазан?
Сквалыга глядит на Чёрную Иву, смеётся. Нет, перестала. Вспомнила тоже, что не прилично. Отвечает:
– О всяком мечтает. О всякой ерунде. Вабик такой хочет вырезать, чтоб на всякого зверя. Подул в дуду – и в любое место добычу можешь заманить. Хоть прямо к себе в чум.
– Тогда уж и заклинание надо ему придумать, - всё ещё смеётся Игривая Оленуха.
– Какое заклинание? – не понимает Чёрная Ива.
– Ну как… приманил зверя вабиком к чуму, потом произнёс заклинание – и с того шкура долой, кости долой, требуха прочь, жаркое сразу дымится румяное – кушайте, люди!
Теперь все трое дружно хохочут.
– Мой Режущий Бивень тоже бы не отказался от подобного вабика, - давясь смехом, говорит Чёрная Ива.
– А мы бы, женщины, не отказались от такого заклинания, - вставляет Сквалыга. – Вот было бы здорово! Как такого добиться?.. А ещё чтоб растения всякие нужные там, где захочешь, там бы и вырастали, чтоб не ходить за ними далеко в степь.
Смеются подруги. Долго смеются. Игривую Оленуху вообще не остановить. Чёрной Иве даже как будто немного завидно: ну откуда столько радости в женщине? Хотя, она знает, откуда, конечно же, своим мужем гордится Игривая Оленуха, Сосновый Корень повёл разведчиков, а вот её собственный муж… Но додумать о собственном муже ей не позволяет Сквалыга, внезапно перебивает все думы:
– Как ни прячется Чёрная Ива, а Львиный Хвост зарится по её душу.
– Да что вы пристали с этим Львиным Хвостом! – сердится Чёрная Ива. – Игривая Оленуха так громко хохочет, что уже все охотники только и глядят в её сторону. Чёрная Ива тут не при чём.
– Все?.. Или только один Львиный Хвост? – с нарочитым недоумением переспрашивает Игривая Оленуха, давясь смехом, но Чёрная Ива прячет глаза, ответа не будет, нечего ей ответить – и это тоже повод для смеха, новый повод. Радостно Игривой Оленухе. Ну очень радостно. Как радостно жаркому солнцу греть эту землю лучами, как радостно нежному ветерку обвевать разгорячённые лица, как… Игривая Оленуха вовсе не знает всех «как», не до того ей, чтоб думать и сравнивать, смех, подобно роднику из скалы, преодолевает все преграды и струится, струится, струится. Родник стал ручьём, ручей влился в реку, река течёт в море, куда-то там в море – не обуздать неукротимый поток, не стоит и пытаться. Чёрная Ива уже поняла и смирилась. Пускай хохочет дальше Игривая Оленуха. Она и сама улыбнётся. Вот прямо сейчас. Вот уже и улыбается.
Однако теперь это не нравится Сквалыге:
– Зря так много смеётся Игривая Оленуха. Кто много хохочет, тот беду наохотит.
Игривая Оленуха приостанавливает свой хохот:
– Беду? Какую беду? Пускай Сквалыга пояснит.
– Так говорят, - коротко отвечает Сквалыга, но Чёрной Иве такой разговор уже кажется скучным. Потому она спешит сказать о другом:
– А всё-таки хороша жизнь степных людей. Сиди себе на бревне да посмеивайся. Всё есть: еда, чум, муж. И смейся себе на здоровье, - обе подруги глядят ей в глаза, ловят слова. Правильны эти слова, кажется, правильны; даже Сквалыга согласна, хотя всё же не до конца. Перебивает:
– А зимой?
– А что зимой? – усмехается Чёрная Ива. – Разве долго утеплить чум, ещё слой шкур наложить мехом внутрь? Разве трудно питать огонь?
– А если мяса не будет? Ежели закончится мясной порошок?
Чёрная Ива уже злится на неугомонную Сквалыгу:
– Если да ежели… Если бы да кабы… Да разве ж было такое когда? Чего ж об этом думать?
– А старики говорят…
Но Чёрная Ива совсем выходит из себя. Чуть не кричит:
– А что, Сквалыга уже старухой заделалась? Ворчать начинает! Ещё про Великий Лёд пускай вспомнит, про который и самая древняя старуха не помнит. – Чёрная Ива хочет добавить, аж про драконов, чьи кости иногда находят, но её взгляд сам собой прокрался к чуму Львиного Хвоста – и того уже нет, перед чумом никто не стоит. И это почему-то смущает. Чёрной Иве вдруг хочется сказать об этом, что уже нет молодого охотника, но она не знает, как это сказать. Не получается. Вроде ей неудобно об этом сказать. И она говорит о другом. О прежнем:
– Всё-таки чудный день. Комаров даже нет. Куда подевались?
– Ой, не зови! Не надо! – непонятно чему пугается Сквалыга, и Чёрная Ива аж готова рассмеяться над таким призрачным страхом. Игривая Оленуха по-прежнему улыбается. Солнцу, наверное, синему небу. Радостной жизни. Зато со Сквалыгой происходит что-то не то. Сквалыга прикрыла глаза и как будто даже натужно морщится. Комары! Много-много перед ней комаров, перед закрытыми глазами, целые тучи – и ей очень страшно. Так уже было, - она понимает, что так уже было, но не может вспомнить, когда. Потому что ей мерещится Ужас. Самый пренастоящий. Две бараньих башки срослись вместе, огромные крылья летучей мыши. Туман в голове у Сквалыги. Непроглядный туман. Забыла совсем про подруг. Хотя Чёрная Ива должна быть где-то рядом, должна непременно помочь. А вот Игривая Оленуха внизу. Далеко-далеко. И горько плачет. Невыносимо!
Сквалыга раскрыла глаза. Её щёки в холодном поту, с них смыло загар, её руки дрожат, пальцы сцеплены. Игривая Оленуха по-прежнему улыбается, ничего не заметила, только своё на уме. Чёрная Ива с испугом глядит на дрожащие руки Сквалыги и не знает, что и подумать. Ей и самой вдруг стало страшно. Внезапно по-настоящему страшно.
А солнце светит всё так же. Птицы поют. Людское стойбище привычно гудит. Нет причины для страха. Никакой – нет.
****
Сосновый Корень почувствовал боль. Болела спина, болела поясница, болели колени. «Тебя только не хватало», - со злостью сказал охотник и едва узнал свой собственный голос. Какой-то старческий хрип. «Хрип так хрип», - уже бесстрастно отметил Сосновый Корень и побежал дальше.
Сосновый Корень бежал второй день. Если б он мог видеть себя со стороны, то наверняка бы испугался. Он заметно похудел. Его лицо осунулось и заострилось, кожа стала дряблой и покрылась морщинами. Будто состарился Сосновый Корень всего за один день. Это солнце так сделало с ним. Солнце и жажда. А ещё упрямство. Потому что он должен был добежать, должен был заранее предупредить, чтобы люди успели подготовиться, чтобы всё было организовано надлежащим образом, чтобы… чтобы жена могла им гордиться, - подумал напоследок Сосновый Корень и вдруг остановился.
По правую руку, совсем недалеко, ровную степь прорезал глубокий овраг. Сосновому Корню даже померещилось, как он слышит птиц, в овраге пели птица, а ещё… там квакали лягушки. Это больше всего удивило охотника – какие такие лягушки, откуда? Он поднял глаза вверх, к небу, и тотчас поспешил прикрыть их ладонью. В небе нещадно сверкало солнце, а ещё там парил стервятник. Парил прямо над ним, над охотником, и Сосновому Корню захотелось сказать: «Не дождёшься!» - громко сказать, даже крикнуть. Но не крикнул. И не сказал. Молча пошёл вперёд, туда, куда надо, а лягушки продолжали квакать прямо в его голове, перед глазами начало мутиться – и на Соснового Корня напал приступ страха. Он вдруг развернулся назад и пошёл вспять по своим же следам. Мамонты тоже услышат лягушек, они повернут к оврагу и учуют след охотника. После такого охота провалится, после такого мамонты уйдут, а он… ему будет стыдно смотреть в глаза людям… Ему будет стыдно, но ему будет стыдно также и оттого, что не успеет, ведь он не успеет, ведь он идёт назад. Тем не менее Сосновый Корень теперь свернул вбок и продолжал обходить овраг. Солнце жарило так же само, а лягушки как будто бы смолкли. Вскоре Сосновый Корень достиг края оврага, опустился на четвереньки и заглянул вглубь.
Ничего там не было. Ни лягушек, ни воды – ничего. Только сухой песок. Сухой и унылый. Ещё там была тень, охотнику захотелось спуститься, укрыться и немного отдохнуть, самую малость, чуть-чуть. Но вместо этого он поднялся, развернулся и побрёл обратно. В прежнем направлении. В правильном направлении. Он шёл всё быстрее, а потом и вовсе побежал. Болели колени, ныла поясница, каждый шаг отдавался болью, только чужая это была боль и чужие шаги. Ноги сами бежали, поясница сама болела, рука продолжала держать копьё, а Сосновый Корень – ему что-то виделось вдалеке, что-то мерещилось в мареве. И кто-то бежал. Кто-то нёс весть. Важную весть. Самую важную. Кто-то должен был ждать эту важную весть, кто-то должен был ждать и самого бегущего, кто-то был где-то, где-то там-то, а тут – тут жарило солнце и раскалённая степь слепила глаза, и ничего уже нельзя было разобрать впереди, просто следовало бежать, кому-то следовало бежать, и этот кто-то хотел пить, хотел окунуться в холодную воду, смыть с себя липкий пот, липкий-липкий, а ещё он хотел – ничего уже не хотел, не мог даже вспомнить, ничего не хотел, кроме воды. Много-много воды. Ему даже виделась эта вода, как будто виделась, она была очень холодной, совсем ледяной – и вдруг кто-то спросил в пустоте: «Знаешь, как шли наши давние предки?» Сосновый Корень не знал, и тогда кто-то сам же ответил: «По краю льдов они шли. Им было так холодно, всегда было холодно у края вечных льдов. И там они шли. С жёнами и детьми».
Он вдруг и вправду увидел, как они идут – долговязые, исхудалые. Он знает их всех, он сам один из них. Они идут по краю льдов в поисках мамонтов, они хотят перемен, люди всегда хотят перемен, им нужно новое, им нужны новые земли. Там, за грудами льда, за ледяными полями, за ледяными горами, там снова есть тёплые земли, покрытые тучными травами, а в тех травах пасутся мамонты, много жирных горбатых мамонтов, очень много. Люди там всегда будут сытыми, их жёны снова станут смеяться, их дети опять вспомнят про игры. Но сейчас только льды, и ещё сверху снег, и низкое заходящее солнце. А ещё… они встретили след волосатых людей. Все встревожены. Все как один.
Сосновый Корень остановился и стал трясти головой. Он как будто пытался понять: в какой стороне эти вечные льды – но льдов нигде не было заметно, зато он вдруг обнаружил неподалёку кусты, впервые тут появились кусты, на них не было листьев, сухие прутья, такие же жаждущие, как и охотник, но всё равно там притаилась хилая тень, Сосновый Корень сделал последние шаги и повалился без чувств.
Было темно. Темно и тихо. А потом появился мамонт. Тот самый мамонт с впадиной на лбу. Его маленькие глаза излучали неизбывную грусть.
– У людей много еды, - сказал четвероногий. – У мамонтов совсем нет еды.
Это был упрёк, мамонта стало жалко, как будто бы жалко или как-то так, но всё уже исчезло. Осталась пустота. Безвидная.
А потом сместилась тень, всемогущее солнце вновь дотянулось до Соснового Корня, и тот быстро очнулся.
Кажется, ему стало легче. Он почувствовал, что вновь может идти и даже бежать, что у него ещё есть силы. Но так же само он вдруг почувствовал грусть. Он готов был бежать – и не хотел. Он будто усомнился. Бежать, бежать – а зачем? У людей и так хватает еды, люди просто обленились, не желают охотиться каждый день, хотят устроить одну большую охоту и потом пировать до весны. Но для этого должны погибнуть все мамонты, сразу всё стадо, и большие, и маленькие, и детёныши, и старики. Сразу всё стадо. А им и так туго.
«Всем туго», - подумал Сосновый Корень. Никогда ещё не было столь знойного лета. Вот и они ошиблись с водой, не рассчитали. И теперь охотнику добираться до стойбища ещё два дня. Без воды. Но ежели он повернёт направо, тогда уже к утру окажется у источника возле Каменного Лба. Этот источник никогда не пересыхал, там обязательно будет вода, прохладная и чистая – и он сможет напиться. Вволю напиться… А мамонты смогут спастись. Хотя бы часть мамонтов, потому что тогда люди не успеют расставить свою ловушку, не подготовятся. И осудят Соснового Корня. С укором будут глядеть, особенно женщины, а жена… Но Сосновый Корень уже двинулся. Двинулся к стойбищу, не повернул. Наоборот, побежал.
Он бежал и пытался представить, как тяжело сейчас оставшимся товарищам, его разведчикам, которые остались наблюдать и следить за мамонтами, покуда он понёс весть. Да, им тяжело. И у них нет воды. Но их трое. А он один. Им не надо бежать, им можно идти. Им только нужно следить. Мамонты им помогут. Те самые мамонты, которых прочат убить.
Сосновый Корень опять остановился. Почему-то ему представилось, как Корсак жадно пьёт воду. Все пьют воду. Все трое оставшихся. Вода льётся и льётся, стекает по их подбородкам к ладоням – так много воды. Так много.
Сосновый Корень вполне мог быть правым. Его разведчики не должны пропасть. Мамонты наверняка им помогут. У мамонтов на спине горб, там запас жира, воды и жира, мамонты долго могут обходиться без воды и без еды, дольше людей. Но у тех мамонтов горбы уже сдулись, вода им нужна позарез, они станут искать воду. И найдут, непременно. Ведь мамонты находят воду лучше всех, никто в этом гигантов не превзойдёт. Глубоко под песком учуют влагу и станут копать, покуда не докопаются. А людям надо только следить. Его разведчики будут следить, и когда мамонты уйдут, доберутся до их ям и напьются. Если надо, раскопают поглубже, выроют настоящий колодец – главное, чтобы мамонты указали, где рыть. И тогда… Сосновый Корень попытался сглотнуть пересохшим горлом. Не смог. Ему стало завидно. Он опять представил, как жадно пьёт сейчас воду Корсак и как много воды льётся мимо, напрасно. Он разозлился, почему так небрежно они пьют. Он как будто бы видел, как они пьют. Мысленно видел. Его разведчики никак не пропадут. Лишь бы он сам не пропал. Лишь бы смог добежать. У него ведь совсем нет горба на спине. Вздохнул Сосновый Корень. Грустно вздохнул. И вновь побежал.
Вечерело. Солнце, наконец, перестало жарить и просто слепило глаза. Мешало бежать, противилось. Не хотело солнце, чтобы Сосновый Корень спешил. Не хотело, чтобы быстро добрался, успел. Хотело, чтоб пощадил мамонтов. Оно как будто даже говорило, оно или кто-то внутри у охотника, кто-то чужой, неопознанный, постоянно нашёптывал: «Не спеши. Опоздай. Просто опоздай». Этот чуждый голос мешал бежать и сбивал с толку. Сосновый Корень вдруг обнаружил, что много взял влево – и остановился. Похоже, это был знак. Дурной знак.
Влево забирать было нельзя. Так получалось прямее, но примерно так же должны были идти и мамонты. И могли учуять оставшийся след охотника. Издалека учуять. Сосновый Корень не мог такого допустить. Потому он пошёл как надо. Чужой голос замолк, видно, смирился. И даже жажда куда-то исчезла. Сосновый Корень вдруг подумал, что больше совсем не хочет пить. Кажется, это было плохо. Совсем плохо. Нечто подобное он слышал, ему рассказывали: когда вообще перестаёт хотеться пить, тогда пора готовиться к переходу, совсем скоро встретишься с предками. Готов ли он встретиться? Он спросил сам себя – и не ответил. Как будто ему было всё равно.
Солнце сошло к небосклону и окрасилось кровью. Пробежал испуганный ветер, закричала дрофа и ещё другая птица откликнулась, потом замычал бык, тявкнул шакал. Сосновый Корень по-прежнему не хотел пить, но теперь он также не хотел бежать. Не хотел даже идти. Хотел спать. Повалиться – и спать. Ноги стали заплетаться, перед глазами крутилась тьма.
По земле растеклась лужа, в эту лужу опустился голубь и жадно пил воду, задирая кверху хвост. Сделав несколько глотков, птица поднимала голову и осматривалась по сторонам, а потом снова пила. А некто смотрел, наблюдал – и этому некто было как-то всё равно. Вот голубь пьёт, задрал кверху хвост. Вот поднял голову, опустил хвост. Смотрит. Вот опять задрал хвост. Голубь пьёт. Вот поднял голову. Смотрит. Вот… Что-то заело с этим голубем. Бесконечно он пил. Бесконечно осматривался. Пил и осматривался. Но раз тот так часто осматривался, должен был быть кто-то ещё. Кого голубь боялся. Кого опасался.
Голубь боялся женщины. Женщина делала что-то постыдное. Что-то неправильное. Толкла в ступке какие-то корешки и бросала в огонь. Как шаманка. А ещё женщина пела. Неправильно пела. Но всё равно это пение притягивало. Не голубя притягивало, а того, кто смотрел.
«Найди мамонтов, муж! – пела женщина. – Приведи к людям! Обеспечь их добычей! Сделай так, не споткнись!»
Последние слова звучали особенно громко. «Не споткнись!» – гремело вокруг. «Не споткнись!» – а он… он ведь как раз и споткнулся. Он просто лежал, уткнув глаза в землю или куда-то ещё, а жена пела. Он не хотел жену, но та так настойчиво пела. Просила его разыскать мамонтов. Просила принести людям весть. Просила не спотыкаться. Просила. Просила. Опять просила.
Сосновый Корень поднялся. В который уже раз. В голове шумело, но никакого голубя больше не было. И лужи не было. Он видел звёзды. И он нашёл нужную. Чтобы идти. Он пошёл.
А вдалеке ревел лев. Очень грозно ревел. Льву стала поддакивать львица, потом другая, затем ещё одна. Теперь ревели все львы. И они помогали Сосновому Корню идти. Он мог сосредоточиться. Он слышал рёв справа – и больше ничего. Ничего другого не было. Ничего постороннего. Только рёв – и звезда. Та звезда, которая вела к стойбищу. За которой он бежал. Уже бежал.
А львы по-прежнему ревели. Теперь бегущий знал, что львы ревут для него. Специально. Он даже понимал, что те хотят внушить, о чём предупреждают. Он понимал. И всё равно бежал.
Упадут мамонты – упадёт мир. Так ревели львы. Человек с копьём на плече их понимал. Лучше всего было упасть ему одному. Только ему. Он понимал. Не просто понимал. Он почему-то это знал. Надёжно знал. Но не мог остановиться.
****
Детёныш не долго пугался. К вечеру круглые глазёнки перестали таращиться на малейший шорох, малыш больше не прятался от бабочек или стрекоз. Быстро забылось тяжёлое, негде тому уместиться в столь маленьком тельце. А вот недоумение на мордочке осталось. Потому что исчезли друзья. Не с кем было играть. Как ни оглядывался Детёныш, как ни вслушивался – никто больше не таился в засаде на его хвост, никто не подбирался сбоку, никто другой не клянчил молока у его матери. И, кажется, Детёныша это устраивало. Так даже было спокойнее без резких движений, без каких-то внезапных перемен. Малыш жался поближе к Сильной Лапе, сосал молоко, приятно урчал – и был таким же, как прежде. Родным.
Сильная Лапа ничего не хотела. Или, наоборот, хотела, чтобы так было всегда, без конца. Ты уютно лежишь, и рядом Детёныш, который сосёт молоко. Его нежная мордочка тыкает в твой живот, шероховатый язычок лижет – так было приятно всё это, настолько невыразимо, что львица даже и не урчала, боясь посторонним звуком нарушить идиллию. Прыткая, Куцая – их сейчас не было, никого не было, никаких львов, и быков, и самой степи тоже не было. Только радость. Только приятный невыразимый восторг. Ты и малыш. Он сосёт молоко. Вы – единое.
Конечно, у львов нету слов. У всех зверей нету. Но разве радость, оттого что ты не можешь её обозвать, становится меньше? Наоборот. Совершенно наоборот. Когда не нужно тебе отвлекаться на обзывания, когда можно полностью сосредоточиться лишь на одном, лишь на единственном, тогда это одно, оно, вправду, единственное, оно – всё. Без остатка. Ничего нет другого. Ничего и не было другого для львицы. Только она и детёныш. Единое.
А потом малыш оторвал мордочку от соска. Он скрутился клубочком под материнским боком и тут же задремал. Львица слышала его нежный храп и даже чувствовала сердечко своего львёнка. Каждый крохотный ударчик отзывался сквозь соприкосновение тел и в то же мгновение достигал сердца матери – что б оно тоже знало, что б чувствовало и радовалось. Что б билось вместе.
Вдалеке, над рекой, кричали чайки, ниже, под деревьями, забавно сгущались вечерние тени, всё ещё роились комары и мухи, всё ещё существовали где-то неподалёку две другие львицы, Прыткая и Куцая, которые как будто не могли угомониться, как будто что-то где-то искали, но искали они там – в далёком постороннем позабытом сне, от которого лишь иногда мимолётом всплывали картинки или отдельные робкие всплески – всплывали и становились лёгким туманом, совершенно не беспокоя главное и основное. Клочки тумана быстро проплывали мимо, не оставляя заметных следов. Потому что опять билось сердце. Всё так же билось маленькое сердце: тук… тук… тук. Всё так же билось – и всё так же отзывалось восторгом в сердце большом.
А потом один клочок тумана приобрёл более чёткие очертания. Появились лошади. Табун направлялся на вечерний водопой и по пути наткнулся на отдыхающих львов. Любопытные лошади фыркали, раздували ноздри, впитывая поглубже вражеский запах, но не уходили. Однако Сильной Лапе не было до них дела. Прыткая с Куцей могли бы заинтересоваться – но и до их интереса не было дела Сильной Лапе, а без неё сёстры-подруги тоже как бы не заинтересовались. Так и фыркали любопытные лошади. Долго фыркали. А сверху парил стервятник, зоркий и невозмутимый, дальше, ближе к реке, кричали чайки, о чём-то суетились, чего-то хотели – и так покойно было всё это созерцать, просто созерцать, как второстепенное, как какой-то еле видимый небосклон или затуманенные далью горы, а гораздо ближе, совсем рядом, у самого сердца оставалось «тук… тук… тук». Да, Сильная Лапа сейчас доподлинно знала, что в этом мире главное и основное, ради чего стоит драться и убивать. Именно ради этого знания и являются души, что б наслаждаться, что б… Сильная Лапа стала дремать под эти мерные счастливые «туки». Тотчас же пришёл сладкий сон. Снились ей заливные луга, стада травоедов и ещё люди, двуногие. Эти двуногие вели хоровод. Во сне львица прекрасно знала, что такое хоровод. Удивительно, но она знала и всех двуногих, могла каждого назвать по имени, могла о каждом рассказать его подноготную. Были там и гиены, в том хороводе. Удивительно, но во сне они вовсе не были врагами, даже наоборот, они действовали сообща, вместе вели хоровод – и ни капли ненависти не испытывала спящая, только любопытство и азарт. Очень ей было забавно, что гиены тоже участвовали в танце. Ещё забавнее был вид этих гиен. Они также были двуногими, однако Сильная Лапа чётко различала, кто считался человеком, а кто – гиеной. Ещё там была лошадь. И эта тоже на двух ногах. Они нечаянно столкнулись, она и лошадь – и лошадь как будто бормотала ей извинения, а Сильная Лапа рассмеялась в ответ, потому что лошадь бормотала свои извинения как будто на очень понятном и самом настоящем львином языке. Сильная Лапа тоже примирительно прорычала, а потом грянул гром – и все испугались. Все вдруг разбежались кто куда. Сильная Лапа как будто ждала дождя, очень хотелось ей освежиться, но дождь не пошёл. Спустился какой-то серый туман, тягомотный; ей захотелось уйти из тумана, и она куда-то направилась. Куда-то далеко-далеко. Туда, где хорошо. Где лучше всего. Где вдруг привиделся яркий отчётливый свет вдалеке. Она точно знала: там лучше всего. И она туда шла. И рядом с ней как будто шёл кто-то ещё. Кто-то огромный и с длинным носом. Этот огромный вёл за руку малыша, который жалобно плакал. Плач отвлёк Сильную Лапу от яркого света вдали, на мгновение она потеряла этот манящий свет из виду и тут же почувствовала сквозь сон, как шевелится Детёныш.
Сильная Лапа проснулась рывком, моментально, как просыпаются все звери. Раз – и сна уже нет, львица полностью готова к смертельному прыжку, к борьбе, и даже к быстрому бегству, готова ко всему. Однако ничего такого не требовалось. Сытый малыш просто ёрзал во сне, что-то снилось и ему, Сильной Лапе ничего не нужно было делать. Она прислушалась к степным звукам. Всё ещё кричали чайки над рекой, не угомонились. Вдобавок к ним в другой стороне каркали вороны. И уж совсем далеко как-то странно шумели двуногие. Неинтересные были звуки, не важные, не такие, как «туки» - однако и «туки» пропали. Малыш слегка отодвинулся, и теперь его сердечко билось само по себе, материнское сердце не слышало, но львица не стала двигаться, не стала прижиматься плотнее, боясь разбудить детёныша. Вместо этого она лениво оглядывала окрестности.
Прыткая с Куцей ушли за кусты. Их не было видно, но слабый запах доносился из-за кустов, иногда также слышались негромкие щелчки, когда Прыткая отгоняла ударами хвоста назойливых мух. Куцая, кажется, спала.
Стервятник всё ещё кружил в небе, бдел на своём бессменном посту, потихоньку приглядывая сверху за львицами: вдруг те решат поохотиться и сумеют добыть еды и себе, и ему. Сильная Лапа безошибочно угадывала интерес стервятника, но не испытывала никаких охотничьих намерений. Любопытные лошади ушли к реке и всё ещё были там, шумно пили воду и плескались, львица могла их хорошо слышать, но ни какой план засады у неё не возник, ни один мускул не дрогнул призывом атаки. Нет, хорошо было львице. Просто хорошо. Хорошо и покойно. Безо всяких лошадей, безо всяких нападений и засад. Так покойно ей было, будто она всего лишь какой-нибудь камень, разогретый на солнце; или облако в небе, пушистое, белое, лёгкое-лёгкое, легче ветреной бабочки. Так казалось львице, приятно казалось – и не было у неё ни малейших желаний, ни малейших хотений, просто мгновение остановилось и чудным образом повисло. Как облако в небе висит. Такое радостное, такое простое, такое воздушное. Хорошо было львице, так хорошо – невыразимо, никаким рыком не выразишь, никаким звуком – да и не было необходимости что-нибудь выражать: для кого? Для чего? Всё имелось здесь, всё при львице, всё с нею. Ей оставалось ловить свой момент, ловить, зависать и наслаждаться.
А потом пришёл гром. Внезапный гром от земли. Внезапный и странный. Неслыханный прежде.
Львица вскочила. Детёныш проснулся. Сёстры за кустами тоже засуетились. Неслыханный гром означал перемены. Серьёзные перемены. Да и громом он показался только со страху. Ведь Сильной Лапе действительно было страшно. Неуютно и страшно. Теперь.
Ревел чужой лев. Объявлял, что он не чужой, он теперь тутошний.
Чужим теперь становился Детёныш.
****
Мамонт – воистину устрашающий зверь. Человеку, чтоб дотянуться до холки гиганта, нужно два своих полных роста. Дубоподобные ноги как будто способны истолочь камень, хотя и ступают бесшумно. А крепкие острые бивни, длиннее нескольких человеческих рук, проткнут насквозь любого, даже другого такого же мамонта, когда что-то они не поделят. Длинный цепкий хобот пригоден для многих дел. С его помощью бурый гигант может пощипывать травку или листочки с высоких деревьев, может всасывать воду или сухую пыль, но может также и вышибить мозги неосторожной гиене, ежели не поспешит несчастная увернуться. Мамонт запросто валит мощными бивнями молодую сосну, чтобы добраться до сочных иголок ближе к верхушке. И добирается. Набивает вечно урчащий живот вкусной хвоей, наполняет свои длинные-длинные кишки. И на спине тогда вздувается горб с запасами жира на голодную пору. Но теперь горбы у мамонтов опали, а животы втянулись. Потому что не стало зелёных сосен в степи. Негде мамонтам показать свою удаль. Зачахли редкие деревья. Остались пожухлые травы да горькие кусты, на которых листья скрутились в трубочки и рассыпаются в прах от малейшего ветерка. Голодно великанам. Голодно и невыносимо жарко в своих жёстких шубах.
Сердце мамонта бьётся медленнее, чем сердце двуногого. И желает он тоже медленнее, чем люди. Но желания у них часто схожи своими обманчивыми оболочками. Когда подходит зима, мамонт хочет иметь густую длинную тёплую шерсть. У него отрастает густая длинная тёплая шерсть. Когда вновь возвращается лето, мамонт хочет короткую шерсть и быстро линяет, хотя всё равно ему жарко. Но есть ещё то, чего мамонт хочет всегда, и зимой, и летом, и в жару, и в холод, будучи голодным, и будучи сытым. Мамонты – это воля степи. Её жажда силы, быть выше и больше, могуче. Всегда делать то, что хочу. Двуногие люди, наоборот, скорее разум степи. Они тщательно обдумывают всякое своё хотение. Вместе люди и мамонты создают равновесие. Ведь если бы волю ничто не обуздывало, она б возросла до размера дракона и больше. И безумно топтала бы всё подряд, травы, кусты, деревья, зверюшек и птиц. Потому мамонтам и противопоставлены люди с их коварством и хитростью, дабы огромные звери оставались всегда начеку, дабы не было у них досуга зазнаваться. Также и людям некогда зазнаваться, когда они помнят, как играючи способны растоптать их мамонты, как легко может задрать их лев. Этим достигается равновесие. Все степные силы равны в своём противодействии, и духу достаточно лишь легонечко дунуть со стороны – и будет движение, будет Сила.
Дух уже дунул. Мамонты ничего об этом не знали.
Стадо не может теперь идти быстро. Старая Мамонтиха смирилась и не пытается подгонять. Бурый Комочек не может летать, нет у него крыльев. Не голубок. Может только плестись на своих заплетающихся ножках. А стадо должно приноравливаться. И приноравливается. Старая Мамонтиха за этим строго следит. Первым делом поглядывает на малыша: как он, что с ним? Поглядит – и остановится, даст передохнуть. Так они и передыхают. Почти только и передыхают. Не будь малыша, уже вышли б к реке, наверное, вышли б, а теперь выйдут попозже. Но с малышом. С новым мамонтом.
Старая Мамонтиха не просто ведёт их к реке. Не напрямую. По пути она выискивает ложбины со съедобной травой, и стадо двигается от ложбины к ложбине, когда не ждёт уставшего детёныша. Чаще ждёт. Но всё равно двигается. Однако вчера за весь день вновь не нашли ни одной лужи, ни капли воды, даже в ложбине. Больше всех страдал Длинный Хобот, старожил этой степи, много зим повидавший, много раз ходивший со всеми к реке. Длинный Хобот спустился в овраг, стал рыть бивнями яму, разбрасывая землю основанием хобота и передней ногой. Он рыл и рыл, а стадо терпеливо поджидало. Но вода опять не желала показываться. Ничуть не желала. И в этот раз не желала. Длинный Хобот совсем обессилел и долго не мог вылезти обратно, сухой склон под ним осыпался, он постоянно сползал к своей яме. Не мог покинуть. Его подбодряли, протягивали хоботы навстречу, но он никак не мог дотянуться и ухватиться. А стадо не могло ждать. У Игруньи может пропасть молоко от недостатка влаги. И у Задиры может пропасть, которая всё ещё кормит Рваное Ухо. Трудно всем. Все не могли погибать от жажды из-за неуклюжего Длинного Хобота. И когда стадо двинулось прочь, он затрубил так протяжно, что кровь стыла в жилах от горя. А он трубил и трубил. И вдруг сумел выбраться. Тогда стадо остановилось, поджидая старшего товарища, но внезапно тот рухнул у самого края оврага. Не догнать ему остальных. А солнце всё так же палило. Мамонты поспешно вернулись, окружили павшего полукругом, подсовывали хоботы ему под бок, подталкивали бивнями, понуждая подняться и идти дальше со всеми к реке, к её зелёному берёгу, к его роскошным берёзкам и тополям, к соснам на взгорках, к ивам у самой воды – только Длинный Хобот не помнил уже о реке. И о жажде не помнил. И о голоде тоже. И теперь остальные рыли бивнями землю, вырывали остатки травы и забрасывали товарища. Чтоб лежал он спокойно, чтобы солнце не жгло его бок и стервятники не садились на тело, не клевали беззащитного, чтобы волки не грызли и гиены не рвали. Чтоб ушёл он достойно в страну теней. Они швыряли комья и пучки, а стервятники уже парили над ними, и гиены быстро сбегались со всей округи, терпеливо дожидаясь своего часа. Бесполезно что-нибудь прятать от спутников смерти. Мамонты в бесплодной ярости бросались по сторонам, пытаясь настичь изворотливых падальщиков, но те даже не злились, только слизывали жадные слюни, а стервятники сверху закрыли солнце – и тогда Старая Мамонтиха, помотав головой, протрубила: «Вперёд!» – и стадо двинулось дальше, заторопилось, и никто не оглядывался, никто не желал слышать торжествующего воя. Так будет со всеми. Но покуда живых зовёт жизнь.
Старая Мамонтиха всё же вернулась. Отдала последнюю дань уже от себя, не от стада, тому, кто так неизменно приходил на её зов. Теперь она сама услышала прощальный зов, одна сама услышала и снова вернулась к павшему, бросила стадо, когда то опять остановилось на отдых. Отдыхать они могли и без неё, ведь она нужна им не для отдыха. Для пути.
Тоскливо ей было. Она разогнала полчище трупоедов, давила, кромсала, металась – да только что она могла сделать? Рушилась крепкая связь, и тот конец связи, который принадлежал ей, теперь вырывался наружу всплесками ярости. Безудержной ярости и бесполезной.
Было ещё кое-что. Запах врагов. В пылу ярости Старая Мамонтиха долго не замечала запаха двуногих, но он тут присутствовал. Нет, двуногие не стали трупоедами, как гиены или стервятники, но они были в овраге, там, где Длинный Хобот когда-то пытался добраться к воде. Вода не вышла тогда. Но теперь из оврага пахло водой. Вышедшей. И двуногими пахло тоже. Следами двуногих. Это ошеломило Старую Мамонтиху. Но даже тогда она не отступила. Она сбросила останки Длинного Хобота в овраг и стала сверху засыпать землёй. Запах двуногих исчез, вместе с запахом воды, она погребла этот запах, она победила. И бросилась назад к своим.
Она нагнала дремавшее стадо и чаяла успокоиться. Тщетно чаяла. Она опять погнала их вперёд, как можно быстрее, ей стало легче, покуда они шли, покуда надо было следить за невидимой тропой, за безуханными травами, за разбегающейся чернотой, за скучным небом. Следить и не помнить о вражьих следах. Следить и не думать о том, кого больше нет рядом. Кто теперь позади и тянет назад остальных через память. Могучую память могучих зверей, под стать их размерам.
А вдалеке ревели львы. Как-то грустно ревели. Как-то не так. Старой Мамонтихе казалось, что даже львы отдают последнюю дань Длинному Хоботу.
Под утро, когда они снова стояли на отдыхе, над их головами посыпались звёзды. Стадо мирно дремало, но Старая Мамонтиха не могла сомкнуть глаз. Она видела. И не радовалась. Одна тревога сменилась другой, как жаркий палящий день сменяется удушливой ночью. Как было ей не тревожиться? Всем по нраву привычный порядок, а когда что-то вдруг нарушается и сдвигается – оно ведь не может сдвинуться только одно, оно сдвинет всё сразу. И кто знает – в какую сторону? Старая Мамонтиха, конечно, не знала. Тревожилась. Почему-то ей примерещилось, будто крохотные невидимые муравьи забрались внутрь её хобота, и, казалось, вот-вот она ощутит их жгучие укусы и впадёт в бешенство. Понесётся навстречу непонятно чему, чтобы крушить. Так ей казалось, так ей мерещилось, и её уши натужно дрожали, а хобот свивался кольцом, развивался обратно, фырчал. Стремился выдуть невыдуваемое. И вроде бы выдул. Но тогда пришла львица. Была как живая, как настоящая. Даже более чем настоящая. Львица могла говорить. Сказала, что нужно отдать детёныша. Оставить гиенам. Тогда будет всем хорошо. Тогда очистится тропа. Потому что двуногие не подчиняются, и нужна жертва. Старая Мамонтиха не желала ничего очищать. Очень боялась за малыша. Хотела прогнать львицу подальше. Хотела – и не могла. Потому что спала.