Посвящается Нине Фединой
Девочка-босоножка лет девяти трясла на коленях грудного ребёнка, прижав его к себе и стараясь заткнуть ему разинутый рот хлебной жевкой в тряпице. Ребёнок вертел головой, подбирал к животу голые ножонки и дёргался от плача.
— А ну тебя! — рассерженно прикрикнула девочка и, положив ребёнка на каменную плиту крыльца, встала, отряхнула колени, прислонилась к тёплой стене дома и сунула руки за спину с таким видом, будто хотела сказать: хоть ты изойди криком, я на тебя даже глазом не поведу!
Шёл один из последних дней пасхи, когда народ уже отгулял, но улица ещё дышит усталой прелестью праздника, и немного жалко, что праздник уже почти кончился, и приятно, что конец не совсем наступил и, может быть, доведётся ещё гульнуть. Снизу, с берега Волги, пробирались деревянными квартальцами завыванья похмельной песни, которая то сходила на нет, то вдруг всплёскивала себя на такую высоту, откуда все шумы казались пустяками — и гармоника с колокольцами, где-то далеко на воде, и безалаберный трезвон церкви, и слитный рокот пристаней.
На мостовой валялась раздавленная скорлупа крашеных яиц — малиновая, лазоревая, пунцовая и цвета овчинно-жёлтого, добываемого кипяченьем луковой шелухи. Видно было, что народ полузгал вволю и тыквенных и подсолнечных семечек, погрыз и волоцких и грецких орехов, пососал карамелек; ветром сдуло бумажки и скорлупу с круглых лысин булыжника в выбоины дороги и примело к кирпичному тротуару.
Девочка глядела прямо перед собою. Была полая вода, уже скрылись под нею песчаные острова, левый луговой берег как будто придвинулся, потяжелел, а мутная, шоколадно-навозная Волга раскалывалась поперёк надвое, от берега к берегу, живой, точно из шевелящегося битого стекла, солнечной дорожкой. Пахло молодыми тополиными листочками, сладким илом берега, тленом запревших мусорных ям. Мухи жужжали, отлетая от стен и снова садясь. Все насыщалось теплом весны, её ароматом, её звуками, её кирпичной тротуарной пылью, закрученной в поземные вороночки ветра вместе с праздничным сором.
Природа часто переживает важные перемены и очень многозначительно отмечает их странным выжидательным состоянием, которое разливается на все окружающее и волнует человека. Весна, когда она совершит перелом, задерживается на какое-то время, приостанавливается, чтобы почувствовать свою победу. Поторжествовав, она идёт дальше. Но эта остановка чудесна. Природа оглядывает себя и говорит: как хорошо, что я бесконечно повторяюсь, чтобы снова и снова обновляться!
Девочка пропиталась этой минутной самооглядкой весеннего дня. У неё были тёмные синие глаза, не вполне сообразные с белобрысой головой, большие и не быстрые, тяжелее, чем обычно для такого маленького возраста, поэтому взгляд её казался чересчур сосредоточенным. Косица в палец длиной затягивалась красной тесёмкой, платье в полинялых рыжих цветочках было опрятно.
Ребёнок все орал и сучил ногами, а девочка не могла оторваться от невидимой точки, в которой не было ничего и, наверно, заключалось все вместе — песня, трезвон, огромная река и солнце на ней, запахи деревьев и жужжание мух.
Вдруг она повернула голову.
На безлюдной улице раздалось цоканье подков с звонким срывающимся лязгом железа о булыжник. Серый конь в яблоках, покрытый синей сеткой с кисточками по борту, рысисто выбрасывая ноги, мчал пролётку на дутых шинах, и по-летнему в белый кафтан одетый извозчик, вытянув вперёд руки, потрясывал дрожащими синими вожжами с помпонами посредине. Он осадил лошадь у самого крыльца, перед девочкой, и с пролётки не спеша сошли двое седоков.
На первом была надета чёрная накидка, застёгнутая на золотую цепочку, которую держали в пастях две львиные головы, мягкая чёрная шляпа с отливом вороного пера, и сам он казался тоже чёрным — смуглый, с подстриженными смоляными усами. Второй легко нёс на себе светлое, цветом похожее на горох, широкое ворсистое пальто, песочную шляпу с сиреневатой лентой, и лицо его, чуть рыхлое, но молодое, холёное, довольное, было словно подкрашено пастелью и тоже легко и пышно, как пальто и шляпа.
— Ну вот, — маслянистым басом сказал человек в накидке, — это он и есть.
Они закинули головы и прочитали жестяную ржавую вывеску, висевшую над крыльцом: «Ночлежный дом». Они медленно оглядели фасад двухэтажного здания, рябую от дождей штукатурку, стекла окон с нефтяным отливом, кое-где склеенные замазкой, козырёк обвисшей крыши с изломанным водостоком.
— Ты что же, нянька, смотришь, — видимо строго сказал человек в пальто, — посинел младенец-то, надорвётся.
— Нет, — ответила девочка, — он визгун, мой братик. Он, как мама разродилась, так он и визжит. Меня с ним на улицу выгоняют, а то он всем надоел.
— Где же твоя мама?
Человек в пальто помигал, как будто у него закололо глаза, дёрнул легонько девочку за косицу, спросил:
— Кто это тебе ленту подарил?
— Мама. У неё много. Она насобирает тряпок по дворам и наделает ленток разных.
— Зачем?
— А чепчики шить. Она чепчики шьёт и торгует на Пешке.
— Как тебя зовут?
— Меня Аночкой.
— Кто у тебя отец, Аночка?
— Крючник на пристани. А вы — господа?
Господа переглянулись, и чёрный, распахивая накидку, сказал своим необычайным, маслянистым голосом:
— Славная какая девчоночка, прелесть.
Он похлопал её кончиками пальцев по щеке.
— Где же твой отец сейчас, на пристани или дома?
— У нас дома нет. Он тут, в ночлежке. Он с похмелья.
— Пожалуй, начнём с этого, Александр, — сказал человек в накидке. — Проводи нас, Аночка, к папе с мамой.
И он первый, поводя из стороны в сторону развевающейся накидкой, вошёл в ночлежку, а за ним вбежала с ребёнком Аночка и двинулся холёный человек в пальто.
Извозчик по-лошадиному раскосо взглянул на них, приподнял зад, вынул из-под подушки козёл хвост конского волоса на короткой ручке, спрыгнул наземь, заткнул полы кафтана за пояс и принялся хозяйски обмахивать хвостом запылившиеся крылья пролётки.