Троицын день проходил у Мешковых по обычаю отцов. С базара привозили полную телегу берёзок и травы, — берёзки расставлялись в углах комнат, подвешивались на притолоках дверей; травою во всем доме устилался пол, по подоконникам раскладывалась ароматная богородская травка, и ставились в горшках и стаканах цветы. Волглое дыхание леса и лугов ещё с кануна наполняло дом, а за ночь все жилище делалось томительно-вкусным, как медовый пряник.
Но из комнатных лесов и лугов больше, чем в другие праздники, хотелось к живым деревьям и цветам. Лиза испытывала тягу на волю вдвойне: у неё кончились экзамены, оставался только торжественный выпускной акт, — троицын день был первым днём, когда она проснулась не гимназисткой. Кирилл преподнёс ей записную книжку, переплетённую в красный шёлк, с золочёной монограммой на уголке — «Е. и К.», что значило: Елизавета и Кирилл. На первой странице он вывел пёрышком «рондо», как писал на чертежах, тушью, два слова: «Свобода. Независимость».
Они сговорились поехать за город, Лиза предложила — на Кумысную поляну. Дома она сказала, что отправляется с подругами, повод для прогулки был слишком очевидный даже Меркурию Авдеевичу.
Они доехали на трамвае до крайней дачной остановки и пошли в гору низкорослым частым леском из дубняка, неклена, боярышника. Они молчали. Момент был несравним с прошлыми переживаниями, говорить можно было бы только о значительных вещах, об итогах или планах, или даже о неизменном чувстве, но только особенными словами. В заброшенной лесной дороге без колей, в обочинах её, обтянутых ползучей муравой, в листве, закрывавшей небо глухим гротом, заключалось так много сосредоточенности, что не хотелось её нарушать разговором. Другой, громадный, необъятный грот из чреватых тёплых туч нависал ниже и ниже над лесом, и все вокруг притаилось, чуть дыша и послушно ожидая готовящейся перемены. Темнело, и когда они вышли в реденькую берёзовую рощу, стволы показались яркими бумажно-белыми полосами, налепленными на лиловый сумрак, и такой же бумажной белизной светились в траве первые ранние ромашки.
Кирилл сорвал цветок, шагнул в сторону, чтобы достать другой, ещё шагнул и ещё, и это собирание цветов сделалось бессодержательной целью, освобождающей ум от всяких мыслей, и Кирилл зашёл далеко в рощу, а когда вернулся, в руках его был неловкий букетик ромашек, и сам он, с этим букетиком, показался Лизе тоже неловким и — как никогда — мальчишески юным, похожим на милый низенький дубок. Она ждала его там, где он оставил её, пойдя собирать ромашки, и почему-то в ожидании его на месте, в то время как он бродил по роще, она увидела себя взрослой, а его — маленьким, и от этого он стал ей ещё милее. Он дал ей цветы, она прижала их вместе с его пальцами к груди и спросила:
— Помнишь?
— Помню, — ответил он. — Только тогда была сирень.
— Да, — сказала она, — и платье было коричневое, форменное. Я его уже больше никогда не надену.
— А на выпускной акт?
— Я надену это синее.
Она все ещё держала его пальцы. И тут они поняли, что оба ждут от этого дня чего-то неизбежного.
— К дождю, — сказал Кирилл. — Слышишь, как душно?
— Пусть, — проговорила она так, что он не расслышал, а угадал это слово и за этим словом — готовность не к смешному неудобству дождя, а ко всему, что бы ни случилось.
Лес находился на пределе насторожённости, движение умерло, каждый листок как будто навечно отыскал во вселенной своё место. Потом издалека прибежал по макушкам берёз испуганный шорох, и сразу прорвался между стволов самовластный ветер, и все задвигалось, заговорило в смятении: мы были бдительны, бдительны, — свистели ветви, качая на себе трепещущие листья, — мы ждали, ждали, и вот пришла, пришла буря! Лиловый сумрак был внезапно поглощён каким-то солнечным обвалом, берёзовые стволы на миг почернели, затем все опустилось во тьму, и тотчас лес дрогнул и весёлые пушечные залпы ухарски покатились вдогонку друг за другом.
— Это — рядом, — сказал Кирилл, — сейчас польёт, бежим.
Он схватил руку Лизы с букетиком, и они побежали к овражку, закутанному приземистым дубняком. Нагнувшись, они подлезли под густое прикрытие и, устраиваясь в плотной и тёплой лиственной пещере, услышали над собой барабанные щелчки первых тяжёлых капель.
Они сидели, прижавшись друг к другу, и Кирилл обнял Лизу.
— Наше первое жилище, — сказал он. — Неожиданное, правда?
— Будет ли второе? — сказала она. — Все ведь неожиданно на свете.
— Отец отпустит тебя в Москву?
— Кажется, да. Он очень стесняется людей. Он ведь и в гимназию не хотел меня пускать. А потом стало неловко: что же Мешковы — хуже других? Но всё-таки он непреклонный.
— Если не отпустит, — сказал Кирилл сосредоточенно, — то ты подожди год, я кончу училище, у меня будет профессия, начну работать. И ты уйдёшь ко мне. Уйдёшь?
Лиза подумала. Ливень уже мял и трепал рощу, — промокшая, она обвисала под его потоками, в гуле и звоне хлещущих без перебоя струй. Чтобы преодолеть шум, надо было говорить громко — в этом коконе из листвы, окатываемой водой, и Лиза вместо ответа опустила голову. Кирилл спросил снова, почти дотронувшись губами до её уха, закрытого прядью тонких волос:
— Уйдёшь?
— Да, — сказала она.
Он поцеловал её в щеку, очень тихо, потом, спустя минуту, — ещё раз, крепче и дольше. Оба они не замечали, что землю перебрасывало из темноты во вспышки сияюще-белого огня и назад — в темноту, и опять — в огонь, и они не слышали пальбы, радостно одобрявшей это качание из света в тьму, — они были неподвижны.
Они вернулись к ощущению того, что их окружало, только тогда, когда наступила тишина и солнце засеяло все вокруг глянцевыми пятнами и с деревьев отвесно сыпались медлительные благоуханные дождинки.
— Как, уже все прошло? — изумилась Лиза и первой вылезла из-под навеса, поёживаясь от капель, попавших за воротник.
— Все совсем по-другому, — сказала она, выискивая, где легче перепрыгнуть через ручьи, стремившиеся в овражек. Трава, положенная на землю дождём, выпрямлялась, испаринка поднималась над ней, затягивая лужки молочными стельками. Берёзы были новорожденно-чисты.
Дорога скоро вывела из рощи на поляну, и они сразу услыхали конский топот и ржание. Табун маток с жеребятами бежал трусцой на дорогу, но появление незнакомых людей напугало передних кобыл, они приостановились, затем скачком повернули и пошли сбивчатым озорным галопом наискосок поляны. За ними шарахнулись остальные, и когда они поворачивали свои сытые, но ловкие тела, на мокром глянце их разномастных боков и ляжек вспыхивал солнечный отблеск.
— Они словно одержали победу, — сказал Кирилл.
Из рощи выскакал на иноходце татарин с бельмом на глазу, привстал на стременах, засеменил наперерез табуну и быстро перехватил и выгнал лошадей на дорогу. Кирилл спросил у него, где продают кумыс, он показал кнутом на дальнюю берёзовую опушку, дико, безжалостно свистнул и ускакал.
У посиневшей от дождя избы, рядом с загоном для доения кобыл, были врыты стол и скамейка. Татарчонок-распояшка покивал свежевыбритой розовато-сизой головой в малиновой тюбетейке, смахнул полой бешмета воду со стола, сбегал на погреб. Стаканы запотели от кумыса, кислинка его отдавала вином и пощипывала горло. Точно по сговору, Кирилл и Лиза остановились на полстакане, потянулись друг к другу и чокнулись кумысом.
— Когда-нибудь, — сказала Лиза, — когда-нибудь мы выпьем с тобой настоящего вина.
— Уж скоро, — ответил он, — я уверен — скоро.