В городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и югурт. Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты. Только у каждого возраста и каждого сословия было своё время для посещения бульвара и своё место, приличное для одних и недопустимое для других. Бульвар назывался Липками и под этим именем входил в биографию любого горожанина, как бы велик или мал он ни был. В новом цветнике, открытом со всех сторон солнцу, слышались пронзительные крики: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло», — и стрекотанье неутомимых языков: «Вам барыня прислала туалет, в туалете — сто рублей, что хотите, то купите. Чёрное с белым не берите, „да“ и „нет“ не говорите, что желаете купить?» В английском сквере после заката, упиваясь густым, дурманящим ароматом табака, безмолвно сидели дамы с зонтиками и серьёзные мужчины в чесучовых кителях, читающие романы Амфитеатрова. По утрам кумысный домик привлекал людей со слабыми лёгкими, и пятна солнца, прорвавшиеся сквозь листву на столики, освещали около недопитых стаканов неподвижно лежащие бледные длиннопалые руки. На праздники являлись послушать военную музыку приказчики, мастеровые и толпою стояли перед раковиной, аплодируя, крича «бис», когда оркестр сыграл марш «Железнодорожный поезд». В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад, как роится мошкара под газовыми фонарями и дымчато колышется поднятая с земли пудра пыли.
Нет, не здесь встречались Лиза и Кирилл. В городе был другой бульвар — маленький прямоугольник зелени в переулке, недалеко от волжского берега. Тут тоже теснились подстриженные акации у деревянной ограды, и сирени переплетали жгуты своих стволов, напоминавшие обнажённые мышцы, и росли вязы, и старились липы. Но тут не продавали мороженого, и не было павильонов, не играл оркестр, и не пили кумыса. Тут обреталась одна сторожка с мусорным ящиком в форме пианино, к которому сторож прислонял метлу и пару лодочных весел, да было врыто несколько низеньких зелёных скамеек вдоль единственной аллеи, пронзившей бульвар из конца в конец воздушною стрелою. Бульвар носил общеизвестное в городе прозвище: Собачьи Липки, и в его тень заглядывали только случайные прохожие — помахать перед носом фуражкой или платочком, вытереть лысину, передохнуть и — шагать дальше по своим житейским делам.
Собачьи Липки вошли в историю Лизы и Кирилла так, как большие, настоящие Липки входили в истории множества молодых людей — незабвенным, почти роковым обозначением самых дорогих переживаний на пороге юности. Здесь, когда ни Лизе, ни Кириллу ещё не исполнилось шестнадцати лет, он передал ей первую записку, сочинённую на чердаке училища, где гнездились голуби, под хлопанье крыльев этих домовитых птиц, при дневном свете слухового окна. В записке трепетало его сокровенное чувство, но если бы её прочёл преподаватель словесности, раскрылась бы другая тайна: перед тем как забраться на чердак с бумагой, пером и чернильницей, он только что кончил читать «Героя нашего времени», и записка к Лизе по словам получилась не менее трагичной, чем прощальное письмо Веры к Печорину, а по смыслу она была полна солнечных надежд. Она была передана Кириллом при расставанье, из ладони в ладонь, и Лиза спросила в испуге:
— Что это?
— Записка, — сказал Кирилл чуть слышно.
— Кому?
— Вам.
— Зачем?
— Прочтите дома, — едва выговорил он, боясь, что она её не возьмёт.
Но она покраснела, сунула записку под передник на грудь и убежала, а он стоял, дыша, как насилу вынырнувший из воды человек.
Они не встречались очень долго, а когда опять встретились, Лиза отдала ему записку назад и проговорила с гневом:
— Как вы смели… как вы смели написать мне на «ты»! Перепишете всё на «вы»!..
Теперь, спустя два года, он стал уже настолько взрослым, что улыбался, вспоминая историю с запиской, но тогда требование рассерженной Лизы пробудило в нём небывалую ответственность, и он старательно исполнил его — переписал своё признание на «вы».
В то первое лето их встреч они открыли в Собачьих Липках свою особую аллейку между зарослями старых сиреней и стеною акаций — узенькую тропу, сокрытую даже от глаз сторожа. Здесь Кирилл впервые взял руку Лизы, и она не отняла её, и они начали ходить по своей аллейке, волнуясь от этих робких прикосновений друг к другу, обрадованные и счастливые. Здесь в конце лета Лиза выговорила слово, возмутившее её в начале лета, едва она увидела его написанным на клочке бумаги: ты. Здесь, на другое лето, Кирилл сорвал распустившийся султан белой сирени и, осторожно приложив его к груди Лизы, рядом с её гимназическим бантом, сказал, что к коричневому платью очень идёт белый цвет. И когда Лиза брала сирень, она прижала его пальцы к своей маленькой груди, и оба они секунду стояли как оглушённые. А потом она спрятала султан под передник, чтобы не попасться сторожу.
У них была излюбленная скамейка в дальнем конце аллеи, за сторожкой. Они вели там рассуждения по очень спорным вопросам, например: является ли совесть абсолютным понятием или бывают разные совести, допустим — совесть нищих, совесть гимназистов и техников, совесть женщин и мужчин. Да и вообще, не выдумка ли это — совесть, вдруг сомневался Кирилл. И Лиза шёпотом возражала:
— Ты с ума сошёл! Когда человек краснеет, ему же ведь совестно…
— Нет, я говорю философски.
— И я говорю философски. Раз кровь бросается в лицо или ты не можешь спать от раскаяния, значит, что-то существует? Это «что-то» есть совесть.
— Ну, если раскаяние — это функция… — говорил он, задумываясь, и разговор терялся в дебрях отвлеченностей, как уплывающие в туман паруса.
Чаще говорилось о том, что станется, когда они будут вместе. Это так и называлось, из года в год: когда мы будем вместе. Каждый подразумевал под этим, что хотел, но оба думали, что прекрасно понимают друг друга. Им вообще казалось, что они все знают друг о друге и давно-давно живут один для другого. Оба они скрывали свои встречи от домашних, Кирилл — потому, что находил, что мать не требует отчёта в его личных делах, Лиза — потому, что боялась отца.
Но в третье лето или, вернее, с приходом третьей весны, они обсудили самый важный вопрос: пора ли открыть тайну? Лиза кончала гимназию, Кириллу оставалось учиться год, они уже видели себя студентами, в маленьких комнатах или, может быть — неужели? — в одной комнате, где-то в Москве. Решено было, что Лиза сначала признается матери. Это будет ничуть не страшно: во-первых, Валерия Ивановна кое-что уже подозревает; во-вторых, она так добра, и, значит, в-третьих, она подготовит к новости Меркурия Авдеевича. Кириллу не составит никакой трудности объявить обо всём Вере Никандровне.
— Я просто поставлю её в известность, — сказал он даже слегка небрежно.
— Тебе вообще легко, — заметила Лиза, — ты ведь и тайну легко держал. А я все время мучаюсь ею. Ведь это всё равно что говорить неправду…
— Огромная разница! — решительно возразил он. — В первом случае молчишь, а во втором говоришь.
— По-моему, всё равно, молчать о правде или говорить неправду… Скажи, ты мог бы скрыть от меня правду?
— Н-ну… если это ради какой-нибудь очень важной цели… наверно, мог бы.
— А сказать неправду?
— Почему ты спрашиваешь?
— Нет, скажи.
— Солгать? Разве я тебе когда-нибудь лгал?
— Никогда! — негодующе сказала Лиза, но тут же вкрадчивым голосом спросила: — И не будешь?
— Почему ты спрашиваешь? — уже с обидой повторил он.
— Так просто, — ответила она почти нехотя и, немного помолчав, заговорила, словно о чём-то совершенно отдалённом: — Ты с Петром Петровичем знаком?
Кирилл вдруг сбился с шага, быстро взглянул на неё, отвёл глаза и пошёл медленнее.
Разговор происходил на улице, в тот день, который они назвали днём Независимости. Кирилл увидел Лизу возвращавшейся поутру домой от обедни, подошёл к ней, и это было так неожиданно, смело и весело, что они внезапно приняли три решения: провозгласить день Независимости, пройти в тот же день открыто по улице мимо дома Мешковых, а на другой день, в честь Независимости, отправиться вдвоём на карусели. У Лизы стучало сердце, когда они, нарочно неторопливо, нога в ногу, шагали по улице, где всякий кирпичик на тротуаре и всякий сучок в заборе были ей знакомы и где стоял её родной дом. Она все ждала — вот-вот её окликнет голос отца, неумолимо-строгий голос, звук которого мог повернуть её судьбу, и она была уверена, что добрый глаз матери, наполненный слезою, горько глядит за ней из окна. И ей было страшно и стыдно. Но они прошли мимо дома, и ничего не случилось. И, так же чинно шествуя по улице, Кирилл рассказал Лизе про случай с Аночкой, про знакомство с Цветухиным, и потом они обсудили, как лучше открыть дома тайну, и начали разговор о правде и неправде, и Кирилл вдруг сбился с шага.
— Какой это Пётр Петрович? — по виду спокойно отозвался он на её вопрос.
— Рагозин, — сказала Лиза.
— Да, — ответил он безразлично, — знаком. Так, как мы все знакомы с соседями по кварталу. Кланяемся.
— Ты у него бываешь?
— Зачем мне бывать?
— Вот и солгал! — торжествующе и поражённо воскликнула Лиза.
— Нет, — сказал он жёстко, ещё больше замедляя шаг.
— Я вижу по лицу! Ты побледнел! Что ты скрываешь? Я знаю, что ты у него был.
— Вот ещё, — упрямо проговорил он. — Откуда ты взяла?
— А ты заходил на наш двор с толпой мальчишек? Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришёл болгарин с обезьянкой и с органчиком и привёл за собой целую толпу зевак, помнишь?
— Ну и что же — заходил! Посмотрел на обезьянку и ушёл. Я даже, если хочешь, заходил больше, чтобы на твои окна посмотреть: может быть, думал, тебя увижу, а вовсе не из-за обезьянки. Нужна мне обезьянка!
— Вот и неправда. Ещё больше неправда. Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом — как баба за водой ходит, потом — как пьяный мужик под забором валяется…
— Я вижу, ты все на обезьянку смотрела. Не мудрено, что меня потеряла, — усмехнулся Кирилл.
— Я тебя отлично видела, пока ты стоял позади толпы. А вот ты ни разу не поднял голову на окно. Ни разу! Иначе ты меня увидел бы. Меня позвали дома на минутку, я отошла от окна, а когда вернулась, тебя уже не было.
— Надоело смотреть на ломанье, я и ушёл.
— Куда?
— На улицу, домой.
— Я сейчас же побежала посмотреть на улицу, тебя не было. Ты исчез, не уходя со двора. Куда же ты делся? Можно было уйти только к Рагозину.
— Ну, Лиза, при чем тут Рагозин? — повеселев, улыбнулся Кирилл, и его нежность смягчила её. Успокоенная, но с оттенком разочарования, она вздохнула:
— Все-таки я убедилась, ты можешь скрыть от меня правду.
— Я сказал — бывает правда, которую не надо говорить.
— Как, — опять воскликнула Лиза, — может ли быть две правды? Которую надо и которую не надо говорить?
Она резко повернулась к нему, и так как они как раз заходили в Собачьи Липки, то перед ней, как на перевёрнутой странице книги, открылась улица, пустынная улица, по которой шёл единственный человек, и она узнала этого единственного человека мгновенно.
— Отец! — шепнула она, забыв сразу все, о чём говорила.
Она вошла в ворота бульвара, потеряв всю гибкость тела, залубеневшая в своём форменном платье, вытянувшаяся в струнку. Но тотчас она бросилась в сирени, густыми зарослями обнимавшие аллею.
— Тихо! — строго произнёс Кирилл, стараясь не побежать за нею. — Тихо, Лиза! Помни — день Независимости!
Он подтянул на плечо сползавшую куртку, которую с весны носил внакидку, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов, коммерсантов, и медленно скрылся там, где шумела, похрустывала тревожно раздвигаемая Лизой листва.
Когда Меркурий Авдеевич подошёл к бульвару, аллея была пуста. Он сразу повернул назад. Вымеривая улицу непреклонными шагами, вдавливая каблуки и трость в землю, как будто любую секунду готовый остановиться и прочно стоять там, где заставит необходимость, он слушал и слушал возмущённым воображением, что скажет, придя домой, жене, Валерии Ивановне. Он скажет:
«Потворщица! Что же ты смотришь? Когда бы дочь твоя фланировала с кавалерами в Липках, на большом бульваре, — была б беда, да не было б стыда! Кто не знает, что Липки есть прибежище легкомыслия и распущенности? Но Липки-то общественное место. Там шляются не одни ловеласы, там найдёшь и приличного посетителя. Туда даже чахоточные ходят за здоровьем, не только голь-шмоль и компания. А что такое Собачьи Липки? Как этакое слово при скромном человеке выговорить? Кусты — вот что такое твои Собачьи Липки! Кусты, и больше ничего! И в кустах прячется с мальчишкой срамница твоя Елизавета. Вот какое ты сокровище вырастила своим потворством. Нет у твоей дочери ни стыда, ни совести!»
Так Меркурий Авдеевич и скажет: нет у дочери ни стыда, нет у неё ни совести! Нет.