Мне очень хотелось, чтобы он приехал. Я знал, что он должен приехать, но у него иногда бывает какое-нибудь неотложное дело, и он пропадает. Вообще мой сын самый таинственный человек из всех, кого я знаю. Вечно у него какие-то непонятные дела, как он выражается «интриги», потом он вдруг неожиданно срывается в командировку, неожиданно появляется. Из стула, на котором он сидит, явно торчат гвозди. Они ему не дают спокойно побыть на месте. Нам, конечно, он почти никогда ничего не говорит. Но кое-что я про него знаю.
Уже давно в соседние палаты пришли посетители. Я слышал их шаги.
Да, он может не прийти. Это на него похоже.
Он появляется, как всегда, неожиданно.
Лицо у него было усталым, но глаза лихорадочно блестели.
— Привет, — сказал он бодро, — я принес тебе три лимона.
Я уже привык к его манере разговора. Когда-нибудь сказать просто, нормально: «Здравствуй, папа, как себя чувствуешь?» — выше его сил.
— Хорошо, — сказал я, — положи в тумбочку.
В тумбочке лежало еще штук десять. Их принесли с работы. Скоро я открою филиал фруктового магазина.
— Завтра я улетаю в Красноярск, — сказал он. — Большая командировка.
И стал мне подробно рассказывать. Но я так и не понял, почему он летит именно в Красноярск. По-моему, все дело в гвоздях. У него редкое чутье. Он видел, что я хочу с ним поговорить о чем-то серьезном, и поэтому говорил сам.
— Хорошо, — сказал я, — тебе надо ездить. Красноярск большой промышленный город. Там интересно.
Мне бы туда полететь. Я никогда не был восточнее Новосибирска. Сейчас это просто. Шесть часов. В свое время я из Москвы в Новосибирск ехал шесть суток.
— Что с операцией? — спросил он.
Я знал, что если дело дойдет до операции, то вряд ли она мне поможет. И вообще, пускай спокойно уезжает.
— Отложили. Может, вернется мой врач. Пока, говорят, не страшно.
— Слава богу, — обрадовался он. — Ты знаешь, я привез тебе письмо с Украины.
Это тоже один из его приемов ухода от разговора. Он со мной говорит или о поездках, или о Машеньке.
Письмо было написано явно для меня. Наверно, это он так просил. Но мне очень бы хотелось увидеть девочку. Вот ее ручка. Дети растут. Помнит ли она меня? Нет. Она еще очень маленькая. Она меня не запомнит.
— Машенька стала большой девочкой, — сказал я. — Уже кричит: «Мама, мышонок проснулся».
— Да, — сказал он, — большая девка, бьет своего двоюродного брата.
Об этом я уже прочел. Он встал и подошел к окну. А я мучительно раздумывал: как начать с ним разговор. Как узнать, что он думает делать дальше? Понимает ли он, что происходит в стране? Интересует ли это его? Или он замкнулся в узком кругу непризнанных гениев и считает себя обиженным?
Он сел.
— А ты читал Программу партии?
— Читал, — сказал он.
— Ну? — спросил я.
— Что — ну? Здорово, — сказал он.
Я сделал последнюю попытку:
— А я уж было помирать собрался, а прочел — нет, жить хочется, хочется все это увидеть своими глазами.
— Ну, — сказал он весело, — конечно, увидишь.
Опять ушел. У него наверняка есть свои соображения, но мне о них он никогда не скажет. В общем, поговорили. Ладно. Извините меня. Но сейчас я имею право. Еще один интимный вопрос.
— Мама мне говорила, что у тебя роман с какой-то девушкой.
Он смутился. Значит, серьезно. Он еще очень молодой. Он думает, что еще все впереди. Он не может понять, что настоящего спутника жизни встречают один раз. Один раз — а остальное все будет не то, ненужное. И если это настоящее — надо быть осторожным. Очень легко все потерять.
— Да, — сказал он, — я ее люблю.
Значит, серьезно. Это страшно — уходить от семьи. Я это испытал. У меня не хватило сил. Но ведь он совсем другой.
— Ты знаешь, как я отношусь к твоей жене и к Машеньке, — мне почему-то стало трудно говорить. Начало покалывать сердце, — но ты подумай. Не делай той ошибки, что сделал я. Ведь ты знаешь, я…
— Да, — резко прервал он меня, — я все знаю.
Конечно, он обижен. Он обижен за мать. Я не должен ему говорить таких вещей. Но у меня мало времени. Как ему помочь?
— Ты понимаешь, папа, — продолжал он, — все это очень сложно. Вот буду в командировке, все обдумаю.
Сам решу. Сам обдумаю. Характер. Самостоятельность. А ты лежи и не суйся в чужие дела. Так.
Я знаю, что он меня любит. Я помню, как он приехал грязный, мокрый и очень усталый из Москвы. Пятьдесят километров на велосипеде под дождем. А у меня начался приступ. И он сел снова на велосипед и поехал за врачом за десять километров. Обратно он еле доплелся.
Я понимал, что мы мужчины. Скрываем свои чувства. Но не стыдно их хоть раз показать. Вдруг потом будет поздно?
Куда там! Его ждет девушка. Он уже нервничает и смотрит на часы.
— Ты, наверно, торопишься?
— Нет, — соврал он, — я еще посижу.
Ну посиди еще немного. Твоя девушка от тебя не уйдет. Никуда не уйдет, если она настоящая. А я еще посмотрю на тебя.
— В чем ты едешь? Там может быть холодно.
— Не волнуйся, там жарко. Но я возьму с собой свитер.
Конечно, не возьмет. Разве он меня послушается?
— Когда ты прилетаешь в Москву?
Резкая боль обожгла меня. Удар был неожиданным. Исподтишка. Началось. Я почувствовал, что на глазах слезы. Я отвернулся и вытер глаза платком. Каждое движение причиняло мне еще новую боль. Он не должен был ничего заметить.
Но, кажется, он заметил.
— Позвать врача?
Я сделал последнее усилие, и голос мой звучал спокойно:
— Не надо. Иди, Феликс, я устал.
— До свидания, папа, — сказал он, — выздоравливай.
Дальше я плохо помню, но, вероятно, он тут же сказал сестре. Она прибежала и сделала мне укол. Наркотик. Обезболивающее. На этот раз я не протестовал. Скоро боли стали стихать, и я уснул.
Я начал подозревать, что люди в белых халатах все-таки кое-что понимают в медицине. Во всяком случае, мне стало лучше. Мои товарищи, жена, Фаня, напуганные последним кризисом, просиживали у меня все время, отведенное для посетителей.
Врачи увеличили свою активность, и эксперименты надо мной продолжались.
Так что распорядок дня был весьма насыщенным.
И только ночью, когда я просыпался просматривать забытые ленты и комната светлела, а сестры еще не приходили, я продолжал вести невысказанный разговор с сыном.
Феликс вырос в семье, где мать и отец все дни пропадали на работе. Его никогда не баловали. Отнюдь. Средства у нас всегда были ограничены. Свою сознательную жизнь Феликс в основном провел в школе и в пионерских лагерях. Дома он мыл посуду и полы, выносил ведра, и вся тяжелая работа была на нем.
Правда, когда он стал студентом, мать старалась освободить его от всего.
Правда, уже на третьем курсе института он добился выставки своих работ, которая прогремела на всю Москву.
О нем появилось несколько статей. В одних его хвалили, в других ругали, но все равно отмечали, что он очень способный, талантливый художник.
Он рано стал ездить в командировки от журналов.
Один маститый журналист, который был вместе с Феликсом на строительстве Волжской гидростанции, рассказывал, как он работал.
Мороз, сильный ветер. Феликс часами сидит где-нибудь на краю котлована и рисует. Острые палочки он макает в пузырек с черной тушью. Руки мерзнут, а в перчатках нельзя работать. Застывает тушь. Когда он приносит рисунки в гостиницу — тушь оттаивает, расползается. Рисунок приходится переделывать. Наутро он снова с блокнотом бродит по котловану, а вечером — подчищает и переделывает. И так каждый день.
Он кончил институт. Его все больше ругали, но продолжали говорить, что он самый молодой и самый талантливый.
Менялся и сам Феликс.
Я стал от него все чаще слышать, что наша живопись никуда не годится. Восемнадцатый век. Его работы становились все непонятнее.
Критика заговорила о других, молодых, сильных художниках, которые устраивали свои выставки, которых выставляли, а Феликса уже не вспоминали, и Феликса уже не выставляли.
Но это его не настораживало. Он все больше убеждал себя, что только он и группа непризнанных, близких ему по духу художников делают настоящее дело, а все остальное халтура.
Я заметил, что он становится нелюбопытен, почти перестал ездить по стране, замкнулся в узком кругу своих товарищей.
Серьезных разговоров со мной он старался избегать. Наша молодежь… Среди нее есть такие, которым я все больше и больше удивляюсь. Возможно, потому, что для меня была школой гражданская война, а для них — пятьдесят шестой год. Время романтики и время анализа.
Мы жили и работали в таких кошмарных условиях, которые им и не снились. Мы построили огромное государство. Построили ценой огромных жертв. Но мы радовались успехам нашей страны. Ведь не случайно из года в год в наших газетах ежедневно публиковались цифры выполнения плана по добыче угля, по выплавке стали.
В этом была наша жизнь, наша работа. Мы были счастливы, когда, наконец, кончились пробки и аварии на транспорте, когда начал действовать Магнитогорский комбинат, Днепрогэс.
Но находятся юнцы, которые этого не понимают. «Знаем, мол, эти проценты. В зубах навязли!» Неужели и мой Феликс такой?
Увлечение квакающей, психопатической музыкой, сумасшедшей живописью, западными фильмами, книгами, модами охватило часть нашей молодежи. Не замечать эту болезнь, относиться к ней пренебрежительно, отрицать ее существование — преступление.
Значит, надо найти ее причины.
В конце концов, дело не в музыке и в одежде. Ну, черт с ними, пускай ходят в чем хотят!
Самое странное — это уход от общественной жизни в свой личный, мелкий мирок.
Но ведь мы же для вас терпели лишения, ведь мы же для вас строили!
Ведь ради вас отдали жизнь миллионы ваших товарищей, лучшие наши товарищи!
Но Феликс мой не такой.