"Отдам в хорошие руки"
- Вы, как я слышал, некогда писали Мемеадузе д'Эсте? - бросил Карл промеж двух глотков, чтобы ободрить живописца.
Да, живописца, ибо Рогир ван дер Вейден был более живописец, чем сам король. Вчера он так картинно, так смело показался вдали на фоне расточительно-багряного светила, после, уже будучи в замке, трижды, будто бы случайно, как все должны были думать, совершенно невзначай, отирал чистейшие, выскобленные и выбеленные руки об опрятный передничек на гульфе - жест профессионала, решительно - а сегодня, избрав себе обрамлением арку с грифонами, ту, что предваряла раньше вход в левое крыло, стоял, оцепеневший, как ящерица, в проеме, и игра полутонов серого за его спиной была божественна. Так и простоял, чуть ли не полчаса. Растопыренные руки уперты в левый-правый брусья дверной рамы, голова - Астерий в прострации - набычена вперед, веки подрагивают. Он обшаривал глазами мир до тех пор, пока ему не надоело. После пошел завтракать, причем опоздал, а ведь за столом его ждали не только окорока, булки, спаржа, но и герцог.
- Да, Ваша честь, - ответил Рогир.
Наличные четыреста двадцать восемь персон, допущенных к столу - а им было скучно и они молчали, как прилежные студиозусы, из боязни пропустить что-нибудь клевое, - пустились в долгие переглядывания. "Ваша честь!" Ну и ну.
Но герцог не рассердился, и не расхохотался, герцог остался совершенно равнодушен к этому судейскому поименованию, а потому его сотрапезники почли за единственно возможное бесстрастно поглощать пищу. Ему виднее, герцогу.
- И, следовательно, бывали в Ферраре, то есть в Италии, а, будучи в Италии, Вы, бесспорно, погостили и во Флоренции.
Интонацию Карла все поспешили счесть энигматичной (проще: ранее за ним не замеченной).
- О да!
- Прошу Вас, не стесняйтесь, - дружески пригласил к простоте Карл-покровитель.
Подкрепляя сказанное, он потянулся как можно дальше в глубь стола, загреб раскоряченными пальцами три яблока, уронил на обратном пути одно из них в брюссельский салат и, спрыснув неловкость мелким смешком, удовлетворенный, возвернул ягодицы мякоти стула: фффух герцога, пфуй Изабеллы. На самом-то деле дивертисмент с яблоками означал "Вот кто здесь хозяин", а вовсе не "Поступай как я", но и герцог, и Рогир едва ли об этом догадывались.
- Расскажите о Флоренции, - хрустнул герцог.
- Фьоренция, - с правильным присвистом начал Рогир, - которую также называют Городом Лилий...
- Нет, прошу Вас, нет. Про её несметные каналы, Дворец Дожей, гондолы, республиканские вольности и патрицианские духи я уже имел скуку слыхать от господина Раввисанта. Вон он, видите, пожирает нас глазами, будто не наелся. Расскажите мне, что Вам привиделось сразу же, как только Вы воскликнули "о да!" Вы ведь не чахоточник, чтобы вспоминать о базиликах и целебных воздухах.
Карл говорил, наверное, не вполне так. Более отрывисто, более сумбурно - он всё-таки был рыцарем, а не цезарем. Но мог бы быть и цезарем, почему нет? Столь владетельно и безапелляционно сплавить воедино Флоренцию и Венецию по силам лишь воле демиурга, царя беспредельного пространства.
Рогир поддержал своё реноме фламандца, нашел слова, увязал их гирляндой, как чеснок или лук, преподал и подсолил. Светская история, которую он поведал, была воистину нидерландским натюрмортом - вряд ли в самом деле прихоти рыбацкой жены создадут на столе такую гекатомбу сельди, раков, зелени, охомутают пространство гирляндами чеснока и лука, приоткроют дверь кухни, чтобы сети, развешанные над дюнами, свидетельствовали об утоплом Шарле: добрый был человек, ловил рыбу, не крал, - и всё же с удовольствием внемлешь краскам, потому что стоять перед натюрмортом и не получать удовольствия глупо - иди отсюда! Так и Карл: сам напросившись, изволил всё-таки слушать, слушать заинтересованно и улыбаться.
"Среди веселых, впрочем, быть может не столь уж веселых, но, по крайней мере, всечасно склабящихся итальянцев, чувствуешь себя мрачной северной вороной, особенно во время праздников. А праздники, вкупе со смутами и мятежами, во Флоренции случаются куда чаще буден.
Разумеется, я попал в город как раз в один из таких дней - на улицах было полно народу, громкий говор и бубны заглушали стоны раненых, редкий кавалерист или некто, разряженный кавалеристом, появлялся на краю площади и, крикнув "Э-ге-гей!", хохоча, исчезал в роеньи искр. У всех были факела, некоторые, словно огонь - пропитание, пускали пороховые ракеты и фейерверки. Тут и там на длинных древках проплывали цеховые знамена - дратва, калач, испанский сапог, воинская амуниция, тигль - в восемь лет я нарисовал бы лучше.
Молодая женщина из окна второго этажа предлагала толпе свою любовь, на что указывали её слова, само звучание которых казалось куда непристойнее их смысла, каким бы он ни был. Люди в цветных колпаках, а таких было большинство, одобрительно ревели.
Вдруг - возможно, за её спиной сыскался глупый шутник, но, скорее, шутку сыграла сама судьба - женщина вывалилась из окна и упала в исполинский чан с водой, откуда смуглый человек, одетый турком, раздавал собравшимся рыб-краснобородок. Расточительность, мне непонятная.
Хаос, и без того превосходивший, по моему суждению, вавилонский, обратился кошмаром. Как неумелый пловец, накрытый волной вблизи берега, в вынужденном сальто сразу же забывает верх и низ, дно и солнце, я окончательно утратил нить происходящего среди брызг, огня, тел и бьющихся рыб.
Я был пленен и околдован, мой рассудок был обезоружен сотней сцен и картин, вмиг складывающихся из ничего лишь с тем, чтобы вернуться в ничто, будоражащих, ужасающих. Сравнение с пловцом, к которому я вынужден прибегнуть повторно, ибо не знаю лучшего, заставляет говорить о царстве нереид и тритонов, морских змеев и гидр, среди которых я был, увы, не Гераклом. Власть над моим телом принадлежала отнюдь не мне, бегство или сопротивление были невозможны, и я почти мгновенно обнаружил себя рядом с турком, рядом с женщиной, в чану.
Как во сне - стоит лишь протянуть руку, чтобы извлечь из воздуха рецепт амброзии, или сорвать репу с подвернувшейся яблоневой ветви - под чаном нагромоздились вязанки хвороста и крепкие поленья. Яро и алчно вознеслось пламя. Быстро, в спешке, зачитали обвинение, исподволь переходящее в приговор. Публичное блудодейство, оскорбление святынь, нарушение общественного спокойствия.
Во Флоренции не строят тюрем, смерть - единое наказание для всех преступников. Спасения не было и я обратил свой взор к женщине, которую нашел прекрасной, как заря. Уверен, любой из присутствующих здесь, окажись он, не приведи Господь, в моём тогдашнем положении, нашел бы прекрасной и песнь упрямого осла, и кротовину - таково свойство рассудка."
От возражений Карл воздержался - из опасения повредить апофеозу Рогира, ибо дамы, к зависти своих спутников, едва только не причащались Рогиром, ведь уже втайне молились ему, его благосклонности, его кисти. Изабелла не составляла исключения. Карл только молчал и поигрывал яблоком, будто фальконетным ядром.
"Взывать к правосудию было абсурдным - мне оставалась одна покорность. Впрочем, по сути дела уже мертвый, я стоял не только вне, но и над законом. Что же? Вода была ещё едва теплой, дым ел глаза, но не естество.
Я смело привлек к себе женщину - единственную из нас, кто, по моему мнению, заслуживал если не столь чудовищного наказания, то, возможно, оглашенного обвинения.
Она сразу распознала мои намерения и не думала противиться, но турок, прежде безучастный, словно канонир или облако, грубо отпихнул меня, напрочь позабывшего о его присутствии.
Быстрой рыбой среди рыб вялых и округловатых блеснула дага.
Запомнилась цепочка пузырьков, скорее осознание, нежели чувство боли, собственный негромкий вскрик - первое, что разомкнуло мои уста в стенах Флоренции, проклятого города карнавалов и преступлений.
Начинался дождь, но человек, который мокр с ног до головы, осужден на смерть, снедаем любовным желанием и вовлечен в сомнительный турнир, не сразу отдает себе отчет в прихотях какого-то господина.
Я выхватил тесак, инкрустировать рукоять которого мне заказывал один флорентийский вельможа, и отсек бы турку голову, но женщина, опередив меня, вогнала ему в глаз длинную шпильку, какие у вас называют "каро".
Под дождем, в пунцовой воде, рядом с мертвым и полагая себя без одной молитвы мертвыми, мы предались не влекущему деторождения.
Сгущались сумерки, когда мы, вернувшись с небес, выпустили друг друга из объятий. Проливной дождь разогнал людей по домам (немногих; полагаю, большинство отправилось по ночлежкам, в руины часовен, под мосты). Дрова под чаном блестели как навощенные волосы, в свежих лужах превоплощались тени вечерних божеств. Мои путевые бумаги обратились в ничто, меня колотила лихорадка, единственным прибежищем стал дом моей соучастницы.
Каково же было мое удивление, когда на пороге нас встретил давешний турок, убитый моей новообрященной подругой при посредстве длинной шпильки "каро".
Он сдержанно поклонился мне, назвался Гвискаром и, обменявшись с моей спутницей несколькими фразами на испанском языке, исчез среди плотных штор, которые были всюду, всюду, превращая пространство одной большой комнаты в подлинно поэтическую фигуру бытия: одинокая свеча, защищенная от ветра ладонью, невнятный шепоток, глохнущие шаги, неотступный запах мокрых фресок.
Я и моя новая подруга заняли импровизированное ложе из четырех медвежьих шкур, брошенных прямо на пол в одном из углов комнаты.
"Я хочу знать твоё имя", - прошептал я ей в нежное, холодное ухо. Прошептал трижды, на трех языках, но она только хрипло рассмеялась, не стесняясь незримого присутствия того человека, который представлялся мне вначале турком, после - покойником, а в конце концов оказался каким-то Гвискаром.
"Скажи мне своё имя или я уйду", - потребовал я настойчиво, я был уверен, что она понимает меня.
Я не ошибся. "Скажи, тебе понравился наш праздник?" - неожиданно спросила она на очень чистом французском.
"Нет, - раздраженно ответил я. - Мне не понравился ваш праздник и мне не понравился твой Гвискар. Мне нравишься только ты. И поэтому я хочу знать твоё имя."
"Мое имя? - грустно переспросила она. - Если я действительно нравлюсь тебе, если ты успеешь полюбить меня в эту ночь не как продажную женщину, но как полюбил бы мать своих детей, ты назовешь его до полудня. А если нет - к чему тебе имя? Чтобы выколоть его на своём..."
Рогир церемонно замолчал, выразительно глядя на присутствующих дам, которые, отдавая дань собственническим инстинктам кавалеров, все как одна целомудренно покраснели, пряча взгляды под скатерть. Только Изабелла посмотрела Рогиру прямо в глаза и ледяным тоном сказала:
- Члене.
Рогир смешался, Карл одобрительно ухмыльнулся и прокомментировал:
- Вы должны знать, монсеньор Рогир, что нравы при бургундском дворе весьма свободные. Вульгарным считается лишь умолчание. Вообще же будьте добры продолжить, ибо все мы сгораем от нетерпения дослушать Вашу историю до конца.
"После этих слов я почувствовал необоримое желание и овладел её сквернословящими устами. Я называл одно имя за другим. Я перебрал имена простые и благородные, немецкие, испанские и французские, вспомнил Мессалину, Олимпиаду и Пасифаю. Всё было тщетно. Она только смеялась или плакала, кусалась или молилась, но я так и не услышал от неё "Да, таково мое имя". Как я заснул - не помню.
Проснулся я с ощущением того, что случилось непоправимое. Ширм больше не было. Не было Гвискара, не было женщины. Косые солнечные лучи пересекали комнату беспрепятственно, освещая голые стены с темными пыльными прямоугольниками, оставшимися от гобеленов, и облупившиеся фрески на потолке. Единственное, что сохранилось при мне - инкрустированный тесак.
Я выскочил на улицу. Ничего не напоминало о вчерашнем шабаше. День как день, на углу слышна пронзительная ругань торговок, из соседней подворотни четверо эфиопов в красных шароварах выносят черный паланкин с вензелем "BC" в окружении четырех стрижей. Вензель показался мне знакомым. Секунду спустя я осознал, что "BC" - это "Бартоломео Каза", имя флорентийского вельможи, по заказу которого я инкрустировал тесак. Были в этой инкрустации и стрижи.
Опрометью бросился я к паланкину, потрясая тесаком и восклицая, словно буйнопомешанный, "Синьор! Синьор!" Ближайший ко мне эфиоп предостерегающе выставил узкий меч. Шторка на оконце паланкина отодвинулась в сторону и к своей огромной радости я увидел синьора Бартоломео Каза собственной персоной. И, главное, он узнал меня. Я был спасен.
Он похвалил мою работу и расплатился сразу же. Потом, посмеиваясь, осведомился, отчего у меня такой "измочаленный" вид. Я честно признался, что всему виной вчерашний карнавал и загадочные местные обычаи, которые сперва подвели меня к смертной черте, а потом швырнули в объятия к прекраснейшей из женщин.
- А-а, синьора Гибор! - сально причмокнул Каза. - Она и её друг любили радовать наш город самыми необычайными зрелищами. Вчера было прощание. Они уезжают.
"О, Гибор! Гибор! Как я мог забыть об этом имени, овеянном нормандской древностью!" - мысленно застонал я, а уста мои уже вопрошали:
- Куда, ради всего святого, куда они уехали?
- Они не афишировали свои замыслы, но, судя по постоянным расспросам Гибор о бургундском фаблио, они направились в Дижон.
- Стало быть, они покинули город через западные ворота? - спросил я, уже готовый сорваться на бег.
- Да, видимо да, - пожал плечами Бартоломео Каза. Чувствовалось, что он составил обо мне представление как о человеке взбалмошном и легкомысленном.
Через два квартала я купил поганенькую лошадь и погнал её вскачь к западным воротам. Выехав из города и взобравшись на ближайший горб, я обнаружил вдалеке двух всадников, в одном из которых гибкий стан и гордая осанка выдавали Гибор.
Спустя час я нагнал их.
- Гибор! Твоё имя Гибор! - завопил я так, что сам едва не оглох.
- Слишком поздно, болван, - зло сказал Гвискар. - Мы провели во Флоренции семь сотен и семьдесят семь ночей, и сегодня с первым из лучей солнца истекла последняя. Никто не познал имя Гибор через плоть её. И ты тоже из них - из хладных сердцем и душой развратников, которые не различают между Еленой Прекрасной и падчерицей свинопаса.
И вот, милые дамы и благородные господа, с тех пор прошло пятнадцать лет, а слова Гвискара всё ещё жгут мое сердце."
- И всё? - разочарованно спросила Изабелла.
- Всё, - честно признался Рогир.
- А тебе мало? - спросил Карл у Изабеллы так, что будь даже три раза достаточно, она всё равно бы решила: "мало".
От ужина Рогир, разумеется, отвертелся. Двести четырнадцать пар разноокрашенных глаз были оставлены скучать и сплетничать. Рогир тешился книжицей в своём покое, тогда как другие были в трапезной, тогда как Карл мерял жевательными движениями нерастраченные пустым днем силы. Каждый ход герцогской челюсти был как запятая в перечислении.
Живописцы, менестрели, шпильманы, жонглеры, гадатели, вообще стихопевцы и вообще музыканты, - думалось ему, - нравятся, имеют власть помыкать, соблазнять, водить за нос, пренебрегать и делать немало подобных вещей, совершать такие поступки, на которые достает полномочий только особенным красавцам и принцам крови. Любопытно, что сами они могут быть обладателями сколь угодно любой внешности и пресмыкаться у самого подножия пирамиды иерархий, где-то подле вилланов и тех, кто выделывает кожи.
Вот, предположим, чья-то жена ожидает незнакомца, отрекомендованного мужем как "неплохой музыкант". Гость ещё прыгает через лужи в деревянных башмаках и спрашивает дорогу к дому таких-то, а она уже готова самоотверженно привечать уродство, эту "творческую натуру", а после десерта бескорыстно отдать себя немытой обезьяне, которая, по слухам, знает ноты. Всё равно, как он выглядит и как воняет, главное, чтобы не был рыцарем, клириком или клерком. Притом эта воображаемая "она" согласна не только на урода, но и на любую серую серость - на бесцветные свинячьи глазки, на никакие жесты, на тусклые, бородатые анекдоты. Можно предположить, что если "музыкант" будет хорош собой, то это обрадует даму. Но нет. В этом случае он не получит преимуществ, ему не будет оказано больше почестей, он не будет знать больших привилегий, чем урод. Иными словами, каков он, этот музыкант или художник - женщине безразлично, и если уж она предпочтет одного из них другому такому же - бессмысленны объяснения. Случайность.
Не только Карл, но и добрая половина присутствующих за ужином в этот момент думала о Рогире. Прочие же не делали этого единственно оттого, что повествующие о нем мысли разложились на водород и кислород мгновением раньше, а свежие ещё не успели возникнуть.
- Как его зовут, этого рисовальщика? - Изабелла старательно корпела над курсовой работой по инженерии человеческих душ. Это должно значить, что она как бы не помнит.
- Рогир. Его так зовут.
- Поня-атно.
Но и самим художникам, - возвратился к своим баранам Карл, - и им подобным музыкантам по душе не вполне пригодные для соблазнения дамы. Разве они требовательны к внешности - чтоб не слишком толстая, не слишком носатая? Их излюбленный тип - ветреница, мнимая простушка, неряха. Барышень на выданьи, незамужних девиц c затушеванной пубертатной сыпью на челе, равно как и площадных шлюх они чураются. Желателен в придачу мужчина - хуже, если любовник, идеален муж. Вот с ним-то они на самом деле и водят шуры-муры, когда притворяются, что состоят в связи с их супругой. Приятная перспектива, надо полагать, - Карл взглянул на дверь, из которой вполне мог появиться Рогир, с которым он вполне мог спустя непродолжительное время водить шуры-муры. Следует помнить, когда заказываешь портрет, танцы, гороскоп, микстуру, - Изабелла тоже посмотрела на дверь. Её, понятно, тоже интересует Рогир.
Подобрав юбки, Изабелла выбралась из-за стола, раскрасневшаяся, сытая.
- Знаешь, я к себе. Устала, - сообщила она Карлу.
- Нездоровится?
Изабелла отвергла большинство логичных продолжений ("ах да!", "голова такая тяжелая", "глаза сами закрываются"). Это было бы чересчур враньем. Ложь, как и правда, должна отличаться разнообразием, чтобы не приедаться. Это тоже часть курсовой работы.
- Нет. Пойду полежу.
Карл кивнул. Со стороны, с несведущей галерки, могло показаться, что герцог отряжает жену с поручением.
Когда портьера за ушедшей сомкнулась и волнение тканей вполне улеглось, неловкий локоть Карла свалил кубок. Двести четырнадцать пар глаз вперились в одну точку на столе и всем им, как ни странно, хватило и места, и угощения. Просто так глазеть на герцога весь ужин неприлично, но вот ведь - представился повод. Лужа на скатерти, блюдо, распоротое трещиной надвое. Раковые шейки в козьем сыру, те, что на распоротом блюде, волей-неволей разделились на две партии. Те, что спрыснуты старой горечью фалерна, и те, что нет.
Пора! Рогир и Изабелла (отныне Карл будет называть их "они"), наверное, уже начали. Начали что-нибудь. Рогир начал рассказывать (и показывать) Изабелле подробности пребывания во Флоренции, упущенные вчера. Кстати, какое чудное совпадение с именами: Гвискар и Гибор. Хотя понятно, что имена вымышленные. Враньё, как и вся эта история.
Карл встал.
Он тоже с удовольствием дослушает про Флоренцию. Всем всего доброго.
Куда? Разумеется, к Рогиру. Вместе полистаем книгу. Вот, кажется здесь.
У дверей Рогира герцог застыл, более всего стараясь не походить на борзую, которая делает стойку на зайца. Со стороны это выглядит нелепо. Интересно, Изабелла уже там?
Под каблуком хрустнуло. На камзоле, на рейтузах, на сапоге восковые капли. Ниже. Карл поглядел под ноги. "Ич! - не удержался Карл, - сколько всего нанесли!" И в самом деле, немало доверенной женской прислуги отметилось в тот день под живописной дверью. По эту, внешнюю сторону порога, изысканным курганом высились подношения. Дары. Перчатки. Сверточки. Медальоны, конверты, раздавленное что-то. Рогир не торопился отпирать, в то время как подносили, подносили, подносили.
Предметы под дверью расточали трагические вздохи, умоляли, жеманничали. "Как же так, Вы позабыли о своём обещании, прочитанном мною в Вашем взгляде!" - упрекала бонбоньерка. "О, я всего лишь хотела..." - робко начинал тюльпан, символ похоти и гордыни. "Горько, что мы разминулись там, во Флоренции", - сокрушался пояс с итальянской вышивкой.
Герцог поднял и тут же прикарманил несколько писем (все как одно "Монсеньору Рогиру") - на потом, на сладкое. Приложил ухо к двери. Говорят, если приставить к стене стеклянный сосуд с достаточно широким горлом, то услышишь о чём болтают даже по ту сторону крепостной стены. Нужно было с ужина прихватить кубок или лучше кувшин. Женский голос? Мужской? Не разобрать.
После очередного наплыва тишины Карл разуверился в удаче, хоть и продолжал слушать. Его вниманием вновь завладела волшебная горка, в руки сам напросился один из подарков. Сосновая ветвь, перевязанная лентой, надпись. Очень в духе Изабеллы. Её почерк? Нет? Нет. "И верю и не верю, монсеньор Роже..." - разобрал Карл. Ветвь была приближена к чуть подслеповатым (всё-таки уже тридцать шесть!) глазам и хвоя кольнула губы. Налетевший сквозняк похитил расписную ленту, свеча упала.
- Монсеньор Рогир, будьте любезны отпереть! - воззвал Карл, в меру деликатно выстукивая ритм полудохлого фламенко костяшками пальцев.
На удивление скоро ему отворил живописнейший Рогир со свечой. Герцог зажмурился.
- Извините за вторжение, - сказал Карл тоном, не подразумевающим неловкости. - Если не возражаете, давайте приступим к портрету непосредственно сейчас.
- Кто? Альфонс Даре? Всё, что он умеет - это размазывать краску по холсту так, чтобы комки получались не больше чечевичного зерна. Впрочем, не только это, я не завистник. Ещё он умеет подправлять лошадям зады, колоннам - кудри, пускать лишнее облачко над верхушками ливанских кедров и с поразительной проникновенностью изображать церковный реквизит - всякие там дароносицы. Остальное ему удается худо.
- Вот оно что! - Карл был искренне удивлен, ведь полагал количество хороших художников приблизительно равным их реальному числу, а насчет плохих не полагал ничего. Понятное дело, что после такой критической отповеди фраза "А ведь его сын, Марсель Даре, может, слышали и про него, давным-давно рисовал меня и, кажется, было неплохо" отсохла сама собой и отклика "Первый раз слышу, монсеньор, что у него есть сын" не удостоилась.
По опыту Карл знал, что обсуждать с девушкой её подругу всегда занимательно. То же самое, он помнил, и с цирюльниками. Теперь оказалось, что и с живописцами - снисходительная похвала, откровенная напраслина и едкие "кстати".
- А Жан? Жан Фуке? - вспомнил какой-то околоживописный звон Карл.
- Это Вы о том Жане, который успел намалевать весь Париж и даже Его Величество?
- Да, о нем. Каков он по-Вашему? Ему удалось?
- Что?
- Намалевать?
Рогир пустился в откровения, из которых следовало многое. Недалекий Жан слишком старается изображать людей похожими на них самих, а не на таких, какими их желают видеть окружающие, да и они сами. Это непорядочно. Самоуверенный Жан полагает, что его картины способны понравиться даже йеху, а потому старается в основном для них. Всякий знает, как им тяжело потрафить, но только Жан, ослепленный гордыней, не прекращает пытаться. Продажный Жан готов писать даже дырку от калача в интерьере, если только за это будет обещан солидный барыш. Он до смешного неразборчив с донаторами. Лихоимец Жан напишет хоть бы и султана Мегмета у небесного престола Мадонны с четками в руке, а это, мой герцог, скользкая дорожка, спросите хоть у доктора Фауста. Всё это из рук вон беспринципно, жалко, достойно осмеяния.
"И всё же, художник он не самый никудышный", - вдруг расчувствовался Рогир, походя врезав внутрь рассказа о Фуке паузу длиной в линию горизонта. Сказал так и подернул плечом, будто освобождаясь от тяжести бобровой шубы. "Говорят, скоро примется за Ромула и Рема по заказу венгерского короля", - добавил Рогир.
Про венгерского короля Карл не знал ничего и, наверное, сильно удивился бы, узнав, что речь идет о Джованни Вайводе. А про Ромула и Рема помнил только одно: в тот день, когда его наставник Деций заявил: "Теперь же изучим житие Ромула и Рема по изложению "Суды", к Децию заявилась юница из прислуги с якобы безотлагательным делом по извлечению зловредного клеща не то из подмышки, не то из-под мышки. Карл, к его фонтанирующей радости, был отослан побе-попры в спартанском духе, а Деций побеждал клеща более получаса, после чего ликующая юница, пахнув пряностью, проворковала: "Учитель Вас просят." Деций был рассеян. "О чем это мы там?" - спросил он, автоматически перебирая четки. "Басня о клеще и юнице", - ответствовал Карл.
Возня за дверью - что-то легкое падает, шелестит накрахмаленное сукно, что-то скрипит, замирает, вибрирует. Карл вовремя спохватывается и на полпути останавливает движение головы к источнику волнения, вместо этого смотрит на Рогира, но его визави игнорирует шум, кажется, что и не слышит его вовсе, хотя и разгуливает праздный туда-сюда вкруг раскорячившегося станка. Думает. Карл вполне мог бы повертеться или совершить крохотный променад. Но нет - он всё ещё находится под гипнотической властью слова "позировать" и неведомо зачем радеет о том, чтобы сберечь статику принятой позы. Лишь вполне законченный портрет сможет сделать это лучше него. Портрет освободит его от желания застыть. Хочется так думать, по крайней мере.
- Слушайте, Рогир, там за дверью кто-то есть, - не без ехидства констатировал неподвижный Карл голосом сфинкса, когда возня стала беспардонно человеческой.
- Да пустяки, это Бало, мой подмастерье, вечно наводит порядок, - успокоил Рогир. Окрас его голоса, всегда громокипящего, восторженного, был настолько обыденным, что невозможно было воздержаться от подозрения - там у дверей прямо сейчас вершится нечто необычное и, может, даже безнравственное, подлежащее сокрытию. Иначе с чего бы Рогиру источать такие преувеличенно пресные, противные его природе, жадной до пестрого, перченого и парадоксального, объяснения.
Под дверью, приложив ухо к пустому кувшину, приставленному к двери, ожидала новостей Изабелла. Значит, Карл у Рогира. Суженый-ряженый герцог пришел почесать рога о мольберт счастливого соперника.
Зависть и ненависть Изабеллы не знали себе лучшей мишени чем Карл. Причин для зависти было довольно и в тот же час их не было вовсе. Не было: Карл не обладал ничем таким, что могла бы она иметь, сложись обстоятельства иначе. Все качества, жесты и прелести Карла не могли бы принадлежать Изабелле, как не могли быть украдены. Они были неотчуждаемы от Карла, поскольку не были украшением, но были частями. Например, Карл был мужчиной и, вдобавок, герцогом. Ничего такого она не могла себе позволить. С появлением Рогира к этому прибавилось ещё одно: портрет. Фламандский любезник пишет Карла, совсем не её. Видит Бог, это несправедливо. С ненавистью было в сто раз вульгарней. Она просто никогда-никогда не врала себе, что любит этого мудака - ни в замке Шиболет, ни на казни Луи, ни сейчас, когда Рогир мечтательно закатывает глаза, обозревая Карла из своего укрепрайона, и шепчет себе под нос, целуя охапку связанных веником кистей: "О, святая Бригитта, я мечтал об этом дне!", разумея под этим день, когда он начнет портрет мужа своей любовницы.
Кстати, о своём портрете Изабелла взывала к Рогиру не раз и не два.
Впервые - в самом начале рогировских гастролей, когда он просительно и сильно стиснул её локоть в церковной толчее. "Обещайте портрет!" - хитрая Изабелла поставила условие и уделанный соблазнитель отступил. Правда, ненадолго.
Затем - на рассвете, когда рыготный винный дух, невыплаканные, густые как масло слезы, обоснованные страхи перед этой жизнью и, в особенности, перед тем, что будет потом, а также пульсирующие среди извилин, словно гнилушки на клумбах у куроногой избы, эфемериды прожекта "Счастье во втором браке" не давали сомкнуть глаз ни ей, ни ему. Снова был отказ.
И ещё раз после - Карл-охотник сопровождал господ-оленей, проще говоря отсутствовал до самого обеда, и у них была масса свободного времени на обсуждение таких вопросов. Тогда они пережидали дождь на чердаке северного крыла в обществе помойных очень мелких мошек и летучих мышей, обустроившихся под застрехой. Стихии не признавали преград, изменница-кровля отложилась первой, и на чердаке царила такая сырость, что Изабелле начинало казаться, будто её волосы стремительно плесневеют. Отовсюду капало. Отвалившийся на кучу сентиментального андерсеновского барахла, для кого-то просвечивающего, для кого-то, наверное, говорящего, Рогир, по привычке печальный после акта сладострастья, облизывался, словно только что проглотил пряное и жирное, импульсивно стряхивал с чуть дряблого брюха капли, как будто это были ядовитые гусеницы, а не всего-навсего вода, озябшая Изабелла дрожала и говорила, просила о своём портрете, наверное, чтобы согреться самой мыслью о нем. Это определенно невозможно, Карл всё поймет, он же не дурак, он сразу догадается, что у нас с тобой что-то было - Рогир заботливо устраивал свой осунувшийся нефритовый знаете ли жезл в рейтузах и одновременно возражал ей с той же серьезностью, с которой на самом первом обеде повествовал ей же ("Хоть я и рассказывал всем, но в самом деле это было для одной тебя, моя любовь") о злоключениях во Флоренции. "Карл и так уже всё понял именно потому, что не дурак", - огрызнулась тогда Изабелла, но Рогир подумал, что она так странно шутит, потому что обиделась. Она, конечно, не шутила.
Ещё один достойный упоминания приступ был предпринят, когда Рогир носился с эскизом, где губы Карла походили на крутобокую, в тягости, сливу, аккуратно надрезанную ножом. "Нет, я же тебе уже тысячу раз объяснял", - раздражался Рогир, нудный, словно все педагоги и бухгалтеры мира вместе взятые. Будь на то воля Карла, надеялась Изабелла, Рогир бы сразу согласился. Но пока не было ни воли, ни согласия, ей ничего не оставалось кроме как настойчиво навещать мастерскую (громко сказано!) под личиною благовидности и справляться о том о сем.
"Всё в полном порядке", - обычно отвечал Рогир, карикатурная официальность, шарахаясь внутрь комнаты и наращивая, наращивая расстояние между собой и герцогиней. А злорадный Карл, если бывал поблизости, умиленно измерял взглядом дистанцию в пол-лье, которая беспорочно разворачивалась между Рогиром и Изабеллой, когда они были более чем вдвоем, и он, ей-Богу, сочинял бы эпиграммы или куплеты об уловках неверных жен, если бы умел. Пол-лье греха, в котором Карл всегда имел дерзость не сомневаться. Пол-лье! Да он не держал такой дистанции, даже когда говорил в Остии с римским папой, не то что с замужними герцогинями.
- Это Бало, - отмахнулся Рогир. - Не будем тратить на него время.
За дверью, как обычно, тихо шлепали, возились и шуршали, словно в суконном ряду или на руинах, изнывающих полтергейстом.
- Ах вот оно что! - воспрял недотепа-Карл, вслушиваясь в прерывистое дыхание затаившейся жены. - А я думал, там какая-то женщина Вас дожидается.
Изабелла запаздывала.
Рогир уплетал куренка. Запустил руки до запястий в птичье брюхо и тщился выковырять указательным пальцем сердце, печень или что повезет. Как неживописно, неживописно блестит жирный подбородок. У бородачей такого не бывает. У бородачей блестит борода. Как у Альфонса Калабрийского.
- Послушайте, милейший, - начал коварный, хитрый Карл, себе на уме, - а что, Ваша супруга... она знает, сколь многие розы устилают Ваш путь своими срамными лепестками?
- Супруга? Честно говоря, у меня в обычае каждый раз обзаводиться новой супругой незамедлительно за прибытием в местность, где есть ратуша и не менее двухсот дворов. Кочевая привычка.
- А здесь?
- Хм-м, здесь ещё нет, не успел. - беспечно отфутболил Рогир, отирая замаслившиеся пальцы о передничек на гульфе.
Четвертая перемена блюд.
Камзол Рогира сидит на нем криво, он измят, нечищен, захватан и местами ещё не успел высохнуть. Его отсыревшие бока наушничают Карлу, а тот, как обычно презирая предателя, слушает донос, донос безгрешный, ибо костюмы лишены представлений о подлости. Вот что он узнает.
Капли пробираются сквозь прорехи в крыше и сочатся вниз. Двое тайком на чердаке. Он лениво, номадически ласкает её, пустив руку под платье, которое расстегнуто и стянуто на пояс. Не в пример ей, сам он всегда одет - когда спит, когда любит, когда жара. Он просто стягивает рейтузы на бедра, достает что надо и, знаете ли, продолжает, стоя на коленях. Ещё одна привычка кочевой жизни. Она озябла, она напряжена, ласки, кажется, её раздражают.
Крохотное оконце занавешено тучей. Влажно. Воздух напитан запахами мокрого хлама, старых вещей наподобие поломанных елочных крестовин, которые никому не пригодились в хозяйстве. Среди запахов опытный нюх различит кармин, охру, сурик, жженую умбру и каолин. Озабоченность в движениях губ, которым так идет беззаботность. Когда он отползает, довольный и печальный, словно сытый до треска в животе пес, которому дали третью за ужин мозговую косточку, она затравлено оборачивается к окну. Нет ли там кого, кто спустился с неба на дощатой сиже монтажника-высотника, чтобы следить за ними и докладывать Карлу. Вроде нет.
Она приглаживает платье ладонями, сложив каждую упрямым чугунным утюжком. Платье мокрое и мятое. Он всё-таки порядком её повалял. Карл, не дай Бог, заметит. "Какая ты, оказывается, чистюля", - шутит он и делает обреченные на комический эффект попытки воспрепятствовать ей. С крыши кап-капает.
Пятая и шестая купно с седьмой перемены блюд. Изабелла, верно, всё ещё переодевается в сухое и второпях прихорашивается, возложив мокрые волосы на клеть остывающей жаровни.
- А воротник-то у Вас мокрый, милейший Рогир! И плечи! - заботливо, с бархатной укоризной, словно няня или кормилица, отмечает Карл и, пока Рогир пережевывает своё оцепенение, украдкой снимает с его плеча волос своей жены.
Ко времени завершения портрета слава Рогира, а также и его влияние на умы достигли своего апогея. Слухи же о скором отбытии мастера, живописнейшего из любовников, страстотерпца и закадычного приятеля герцога, сеяли сумятицу и ставили с ног на голову пол-Дижона. Осенними мухами ползали по замку дамы, плавали оглушенными рыбами их мужья и воздыхатели. Всем своим видом они подбивали друг друга на безрассудства.
- Они как будто взбесились все! - для приличия негодовал Рогир.
Карл рассматривал покрытый красками холст, ещё не подсохший в должной мере для того, чтобы быть забранным рамой.
- Что ж, вот он я, а вот он Вы, - заключил герцог после кратковременного ознакомления с иллюзорным собой и вензелем Рогира в районе своего запечатленного локтя.
- Спасибо за службу! - заключая Рогира в объятия, Карл пытался поставить точку в длинном повествовании о портрете.
Потом Карл положил перед Рогиром кошель с деньгами и пошел к выходу. Тронул дверь, но дверь не открылась. Не будучи заперта, она, казалось, была завалена чем-то множественным и аморфным с противоположной стороны. Замело. Зимнее утро после снежного бурана.
- Что там, Рогир?
- Не понимаю, мы же только что заходили, - недоумевал Рогир, налегая для пробы на дверь.
Почуяв слабину с той стороны, Рогир предложил герцогу удвоить усилия и попробовать ещё раз. Надо же, получилось - дверь позволила себе щель, а затем эта щель увеличилась настолько, что через неё можно было протиснуться наружу. Рогир вылез первым.
- Дижонские дуры самые расточительные дуры во Вселенной! - в сердцах воскликнул живописнейший из прелюбодеев, озирая непомерную кучу подношений, больших и малых, оставленных у дверей. За то немалое время, пока герцог взвешивал достоинства и недостатки портрета, а Рогир наслаждался умозрительной растратой гонорара, не менее чем сотня человек с дарами побывала у двери. Огромная куча (вдесятеро огромней той, что когда-то была явлена герцогу в пору его ночного визита) мешала двери открыться.
- Это, должно быть, очень лестно - быть средоточием вселенского хотения? - справился Карл, к счастью, не завистливый.
В тот раз подавали: шампиньоны, тушеные с вишнями, суп, куропатку с подливкой, печень налима в мятном листе, кроличьи ножки по-гаагски, филе морского змея с эстрагоном и розмарином. Карл кушал, остальные кушали, Рогир уехал.
- Гонец от сеньора Рогира. Сообщает, что мастер благополучно добрался до Семюра.
- Больше ничего не сообщает?
Карл передвинул свой прибор и пересел на пустующее место Изабеллы. "Если я правильно понял, - подумал Карл, - теперь оно будет пустовать до следующей женитьбы." Он поднял глаза на Коммина.
- Так я не понял, ещё что-нибудь сообщает или нет? - с нажимом переспросил он.
- Ещё... Госпожа Изабелла, монсеньор, изволили сбежать с господином Рогиром. Это не вполне достоверно, но из некоторых источников...
- Да нет, всё правильно, - одним махом подписался под услышанным Карл.
Не сумев определить, как следует вести себя далее (он по наивности полагал, что герцог будет ой как удивлен, ой как рассержен, ой как зол), Коммин помалкивал, ожидая, когда же герцог скажет что-нибудь пригодное к тому, чтобы стать камертоном, буссолью, ориентиром.
- Постой, дружок, с какой стороны от меня сейчас Семюр? Это к северу, что ли? - подозрительно приветливый Карл уставился в окно трапезной, будто рассчитывал увидеть далекую цель, не отрываясь от шампиньонов.
Не долго думая, Коммин указал в противоположном направлении. Он там бывал полгода назад. Может, судьба побывать ещё раз. Его мысли засуетились в предвкушении воображаемой погони, которую неровен час ему-то и будет поручено возглавить. Филипп де Коммин во главе погони! Тогда нужно будет растолкать всю опричнину, раздать полсотни, не меньше, указаний и не забыть у семюрских ворот как следует смазать чесноком пули наших "Томпсонов", малыш. Или герцог сам возьмется возглавить - тогда ему мое седло, в нем удобней. До Семюра сутки, потом сутки ещё, потом интересно что. Наверное, римский папа дает добро на развод, позор, таскать изменницу за волосы, обливать дегтем, этого взбалмошного фламандского маляра зарубить или кастрировать, важно чтобы на месте, а потом назад, ещё двое, нет, трое суток.
- Вон там, там, где висит щит Вашего батюшки, на стене, только дальше, в глубь, так сказать, в перспективу, там Семюр, - повторил Коммин, уточняя.
- Значит, там, - подытожил Карл. Он сгреб в охапку два, три яблока (Афродите, Гере, Артемиде) и запустил что было мочи в сторону Семюра.
Яблочная шрапнель ударила в стороны от батюшкиного щита. Один кусок скучающая в углу гончая сдуру поймала на лету. Клацнули челюсти. Выплюнуть кислятину в присутствии герцога гончая не решилась и обреченно опустилась на попу. Как воспитанная девочка.
Вот он выходит и стоит на балконе, где уместно появление Изабеллы, его жены. Балкон приличествует даме, кавалер не может подолгу красоваться здесь, его место внизу - петь, душить розу в объятиях замозоленной ладони, скрипеть снегом или камешками. Либо уж совсем иначе: где-то там, отираясь о бывалую простынь, вдувать в ухо своей королеве сеньяли, вспоминать песни царя иудейского - id est[1], писать любовь признанными петроглифами. Карл, однако, не здесь и не там. Не покурить он вышел. Утра нет - предутренняя мглистая невнятность, когда только запахи (сиренево-влажный против сухощаво-желтого) различают восход и послезакатные сумерки - мир субстанционирован мелкой взвесью, частички города парят в смеси с бесплотным туманом, псы и петухи растворены до времени тоже.
- Моя жена умерла, - говорит Карл, и это звучит естественно.