"Этот юноша, его, кажется, зовут Доминик, приятный, а?"
"Он фехтует как пасечник, отбивающийся от сердитых пчел. Вы сказали, он чемпион Шарлотты? Да Шарлотта забудет эти подвиги завтра, а синяков дурашке не свести за месяц. Провинциал. Кстати, откуда он?"
"Всё равно, как-то, знаете, слишком щедрый и расхристанный у него замах и вообще он не в моём вкусе. Бедняга Жильбер - ему ужо досталось. Вот посмотрите, посмотрите, я же говорю Вам, он дерется не красиво".
"У него необычный плащ. Говорят, все льежские модники сейчас в красном. Память по Красному Вепрю, Вы понимаете, смех один."
Длинноносая женщина рассмеялась изо всех сил.
"А он красивый, красивый? Ты видела его лицо, он какой? Бритый или с усами? А он останется при дворе?"
Смех смехом, а Жильбер, которого Доминик, Рыцарь-в-Алом, только что распластал на присыпанном снегом поле, Жильбер де Шабанн был не худшим рубакой при дворе Людовика XI, хоть и не самым молодым. Его специализацией являлись турниры, а на войну он смотрел, как на викторину "Алло, мы ищем таланты", и потому, презирая аматорство, обычно праздновал труса в Париже.
- Всё-таки победил, - ухнув, подытожила женская партия на турнире, единогласно проголосовавшая за Доминика, когда обслуга сбежалась удостовериться, что Жильбер де Шабанн жив и ничто, кроме тяжелых и холодных доспехов, ему более не угрожает. "Весь взмок, не простудился бы", - хлопотали над павшим рыцарем челядинцы. Оруженосец прямо там стащил с Жильбера шлем и принялся отстегивать нагрудник. Жильбер не противился, но и не помогал - он был без сознания.
В то же время, в том же месте, на двадцать шагов севернее, прижимая к груди красноперый армэ, Доминик отвешивал поклоны туда и сюда, тем и этим, одинаково незнакомым, и в первую очередь скупо убранному привядшими цветочными гирляндами королевскому углу, где теперь лакомилась цукатами одна Шарлотта, а Людовик, а Людовик... жаль, вероятно куда-то отлучился.
Доминик, вкушавший первый в своей жизни триумф, медленно и хромоного двигался вдоль поля, оставляя за собой свои следы, свою тень и пикантный алый пунктир, без которого рыцарь не рыцарь и снег не снег - так красное умножает красное. Крепдешиновый плащ, который он выменял на поножи прежде чем блеснуть на турнире, опять же умножал красное, которое впору было объявить цветом дня. Причем умножал не только своим окрасом, но и тем, что благодаря его приобретению теперь из рассеченной голени Доминика хлестала кровь - де Шабанн достал его как раз в то место, которое должны бы защищать поножи. Правда, не окончив удачный вначале маневр столь же удачным отходом, растяпа Жильбер неосмотрительно раскрылся и, будучи настигнут супротивным мечом, который спикировал коршуном из ближнего поднебесья, благополучно рухнул на снег с разрубленным у самой шеи панцирем.
Звуки слагались в слова, слова слагались во фразы, фразы слагались в говор, говор в шум, который был половодьем, ветром, ливнем и трепещущим студнем. Не забывая кланяться, Доминик, сам того не желая, то и дело выхватывал из голосистого шелеста колы-колышащегося человеческого холодца нечто, относящееся к нему, на что иной раз и не знал как ответить. Выбрит или нет? - потрогав подбородок, он с облегчением удостоверился, что борода ещё не отросла.
- Скажите честно, что Вы бургундский шпион либо попросту перебежчик, и я немедленно поверю Вам на слово, - Людовик самодовольно прохаживался вправо-влево, реализуя привилегию монарха на непринужденность.
- Нет, Ваше Величество, это не так, - отвечал паинька Доминик, не имевший монарших прав и посему вынужденный стоять, преклонив ноющее колено, а что поделаешь.
- Итак, Вас зовут Доминик, - переваривал Людовик.
Траектория допроса напоминала энергичный противозенитный маневр.
- Да, Ваше Величество. Меня зовут Доминик. Родом я из деревни Домреми, - Людовик со значением кашлянул и Доминик было осекся, но, заметив, что знак был сделан не ему, продолжил:
- На восточной границе Франции, и это так же верно, как и то, что родился я осьмнадцать лет назад и был крещён в церкви Пресвятой Девы Марии, которую почитаю как святую покровительницу.
Филипп де Коммин, которому было адресовано покашливание Людовика, записал "Доминик, Домреми" и подумал: "Дореми, доремифасоляси, похоже на правду. Выговор у него прирейнский, онемеченный."
- И, стало быть, родились Вы в этом самом Домреми, возмужали с деревянным мечом в руках, а фехтовать Вас учила матушка во время кормления, - вздохнул Людовик.
- Именно так, Ваше Величество, - покорно ответствовал Доминик. - Но и не вполне так, вместе с тем. Воспитывался я в оной деревне, но фехтовать меня учила не матушка, да призреет Господь на её душу, ибо где как, а в наших краях искусство это по женской линии не передается. Посему учился я у дядюшки моего Лукаса, что в фехтовании весьма искушен.
- А матушку-то как звали? - Людовик постепенно входил в раж, в то время как стенографирующий Коммин никак не мог допереть, в чём, собственно, среди этого цацканья с юным дарованием, проявляется пресловутый парижский прагматизм.
Вопрос о прагматизме был для Коммина довольно принципиальным. Ибо если забыть о нем, то чем тогда будет Париж отличаться от Дижона и как он будет отличаться, кроме как в худшую сторону? В отличие от Коммина, Людовик был хорошим политиком именно потому, что обогатил прагматизм гуманистическим измерением карнегианского толка.
- Анна-Мария, Ваше Величество, - Доминик прекрасен.
- Ну и что же заставило Вас, юноша, покинуть родное гнездо, матушку с дядюшкой и прибыть сюда испытывать счастье в турнирах?
- В канун Троицына Дня зашел к нам в церковь кривой аптекарь, по всему видно не из наших краев. Отбыл он, значит, службу и, поставив свечу у чудотворной иконы Божьей Матери, - Доминик каллиграфически перекрестился, - удалился, в то время как я продолжал молиться, глядя на эту икону, и свечка едва затеняла мне лицо младенца. Помыслы мои в тот миг были чисты, но вдруг я заметил, что воск со свечи того прихожанина не стекает вниз, как обычно, но летит, словно бы влекомый ветром, прямо на икону, и попадает в аккурат туда, где находится личико младенца, понимаете?
Доминик перевел взгляд на Людовика, Людовик на Коммина, Коммин что-то записал и Людовик вновь вернул взгляд Доминику:
- Понимаем, - заверил Людовик.
- И в этот миг, Ваше Величество, мною овладел испуг. Я подставил руку между свечой и иконой, чтобы воск капал мне на руку, но то ли я был слегка неловок, то ли в том была воля Провидения, но свеча погасла и я вынул её, ибо она могла причинить вред иконе, а через неё Заступнице нашей, - Доминик снова перекрестился и продолжил. - Тогда я вернулся к себе и лег спать, пребывая в великом смятении. Посреди ночи я проснулся оттого, что меня словно бы кто-то легонько будил, напевая песню. Когда же я открыл глаза, то узрел Деву, и на душе у меня стало невыразимо легко. "Что я должен делать?", - спросил я. Она ответствовала: "Иди и спаси его". Я оделся, выбежал во двор и увидел человека, тонущего в реке, что была неподалеку. Когда я наконец вытащил его на берег, то обнаружилось, что это тот самый кривой аптекарь, свечу которого я затушил. Пребывая в великом сомнении и в страхе быть искушенным, я всё же разрешил ему войти в дом, обсушиться и переночевать.
По лицу Людовика бродила неопределенная гримаса. Пора было объявлять перекур.
- Продолжайте, юноша, продолжайте, - пропел Людовик.
- Да, Ваше Величество, - смиренно сказал Доминик. - Тогда наутро я первым делом бросился в церковь. На чудотворной иконе по-прежнему была отчетливо видна капля воска и, поставивши свечу, я осторожно, чтобы никто не видел, хотел было отколупнуть порчу ногтем, но в этот миг я вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Я обернулся и увидел у алтаря сияющий силуэт Приснодевы нашей. "Что я должен делать?" - снова вопрошал я, опускаясь на колени, готовый воспринять кару, равно и благодать. Она ответствовала голосом, прекрасным, как голос самой милой Франции: "Иди и служи величайшему государю мира". Тогда я пошел в Париж.
Доминик, склонив голову, смолк. "Льстец", - только и успел подумать Коммин, а Людовик уже припечатал:
- Ну что ж, Доминик. Иди и служи!
Ревнивое негодование Коммина, взволнованный жест Людовика в сторону Доминика. Король растроган! Кто-то нетерпеливо скрипнул половицами в соседней комнате, ждет своей очереди быть законспектированным Коммином.
Привставая, Доминик замечает на ковре красную кляксу - и её двойника - украшающего свежую повязку на голени. Людовик и Коммин замечают её тоже, но, что твои чеховские клинобородые интеллигенты, делают вид, что не заметили. Все три фигуры с неслышным скрипом разгибаются, словно ревматики после полуторачасового педсовета. Зачастивший метроном всемирной истории подгоняет время, остановившееся было послушать рассказчика.
Людовик так и не спросил про герб, и Доминик был этому обстоятельству невыразимо рад, потому что в области геральдики блеснуть ему было нечем. Пока нечем. Для того, чтобы заделаться рыцарем, требуются не только средства, но и досуг, который следует потратить на доказательную, с золотым шитьем, сторону рыцарского благородства. Нужны помощники - портные, оружейники, живописцы. Последних при дворе Людовика было в избытке, но Доминик твердо решил не утруждать себя выбором.
Он пойдет к Рогиру ван дер Вейден - со всей однозначностью постановил Доминик в тот самый день, когда Шарлотта шепнула ему на ушко страшную тайну, с которой словоохотливая государыня в следующие за признанием полчаса беспардонно ободрала одну за одной все семь печатей.
Тайна была такой. Оказывается, жена Рогира, некто Эмилия, уединенно обитавшая где-то на окраине Парижа, была женщиной, которой посчастливилось побывать, во-первых, любовницей молодого Людовика, во-вторых, женой молодого Карла, и, в в-третьих, бежать с Рогиром из Дижона в Париж, наставив герцогу рогов, причем, по неподтвержденным данным, не единожды. Рогир называл её своей женой и это в самом деле было так - их обвенчали, но обвенчали как Эмилию и Рогира, а не как Изабеллу и Рогира. Если бы не Карл, убедивший всех и вся в том, что его жена умерла, это было бы невозможно. "До в даш ужасдый век возмождо всё", - прогугнила Шарлотта.
Далее Доминик выяснил, что вдовствующий Карл женился на английской девице Маргарите, а Эмилия, она же Изабелла, поселилась в Париже, отживать в обществе второго мужа, уверенная, что Людовик такими мелочами, как бывшие, вдобавок сорокалетние, любовницы не интересуется и заниматься её персоной никто не станет. В противном случае ей хватило бы благоразумия не подходить к Парижу и на тысячу лье. Но она, конечно, недооценила Людовика.
Карл, как она и думала, содержал в сугубой тайне все обстоятельства её бегства с Рогиром, но может быть именно поэтому Людовик, а вместе с ним и ещё два десятка его правых и левых щупалец, узнали свежую новость всего-то неделю спустя. Поэтому, когда Рогир и Эмилия появились в Париже, их там если и не ждали, то не были удивлены. Правда, виду никто, в том числе и Людовик, не подавал. Изабелла-Эмилия, бывшая герцогиня, а ныне жена живописца, его муза, тень и подруга, жила-поживала - наивная, словно карапуз, стащивший пряник из буфета в полной уверенности, что совершил идеальное преступление и останется не уличен вовеки.
Шарлотта, любительница психологических шарад, придворных кроссвордов и всяческих лубков, призналась, что некогда ломала голову, почему Людовик не отравил Изабеллу, хотя для этого было достаточно оснований.
Например, чего стоил обидный факт, что он, король Франции, знаком через одно влагалище с каким-то низкородным маляром, пусть небесталанным, но что ему до чужих талантов. Голову Шарлотта не сломала, но и объяснений не нашла. Впрочем, ей растолковали доверенные лица. Людовик пощадил Изабеллу потому, что если бы он травил всех, на кого имел зуб, пришлось бы уморить пол-ойкумены. Потому, что боялся запятнать в собственных глазах образ себя как монарха, который вполне по-христиански прощает всем перебежчикам все-превсе грехи хотя бы уж потому, что они перебежчики. И ещё потому, что отравить Изабеллу значило бы привлечь к ней внимание, а значит выманить из архивов историю с замком Шиболет, где он, гроза половины Европы, так показательно сел в лужу под злорадостное улюлюканье половины Европы. И, наконец, потому, что не хотел, чтобы все обнаружили, как она немолода, эта Изабелла-Эмилия, и вспомнили, как же немолод он сам, трухлявый пень, выдохшийся коньяк, расстроенная скрипка.
Доминик был уже взрослым мальчиком. Вот почему перспектива жить отныне и присно под чужим именем его совершенно не угнетала. Напротив, интриговала и звала. Был в этой деноминации также обнадёживающий элемент подражательства. Когда родители хлещут рождественскую бражку, ликующие не для виду дети пьют квас и притворяются забуревшими. Был в этой смене вывесок и заманчивый символизм "И-Цзин". Всё меняется, и имена меняются вместе с этим "всем". Когда Доминик знал Карла, тот звался графом Шароле, а теперь - всем стоять, Его Светлость герцог Карл Бургундский. Когда-то Изабелла называлась женой графа Шароле, Солью, а потом, когда муж до неузнаваемости изменился лицом и фигурой и стал Рогиром, она тоже стала Эмилией. Зачем таскать за собой рудименты - хвост, метрику, имя? Или взять Гвискара и Гибор. Всю жизнь кем хотели, теми и назывались.
- Я слыхал, Ваш супруг писал портрет герцога Бургундского?
Изабелла - заспанная, немолодая, но, кажется, счастливая. Она привыкла к долгим, сонным дням и знает, на что их употребляют. Слуг она не держит, сама колет дрова, сама метет, сама готовит. Сейчас ей в самый раз пяльцы да вязку мулине.
- Писал. А что, Вы имели счастье знать Карла? Или Вас интересует живопись?
- И то, и другое.
Улыбка Доминика - воспитанная пауза, дающая собеседнику возможность вставить своё "ну-да-ну-да".
- Увы, я не имел счастья быть знакомым герцога, однако, когда я ещё лежал в колыбели, граф Шароле был проездом в нашей деревне. У нас большой дом, и граф изволил квартироваться там два дня. Матушка до сих пор забыть не может и всякий раз удивляется, почему я не помню, как обаятелен и прост со всеми был граф Шароле. А мне тогда и года не было.
По-доброму снисходительная улыбка Изабеллы. И года не было, всё понятно.
- Я понимаю, это нелепо, но то, что раньше не имело для меня никакого значения, неожиданно приобрело его теперь.
- Вот как?
В это трудно поверить, но Изабелле было интересно.
Она получала удовольствие от узора, сплетающегося в пространстве гостиной из того, что они оба знали раньше, с тем, что им удалось насучить теперь. Удовольствие от снежинки, которая мгновение раньше была твоим дыханием. Ей было легко и весело, и не только потому, что, как она считала, этот тонкогубый и вежливый блондин не мог узнать в ней, высохшей и постаревшей, самонадеянную герцогиню Изабеллу, не мог знать про Шиболет и Людовика и про Рогира тоже. Стало быть, вспоминая о Карле вместе с ним, не нужно, нечестно, незачем было мысленно злословить и утешаться в том духе, что рано или поздно Карл допрыгается и Людовик вломит ему по первое число. И что хорошо то, что в этот момент я буду на стороне сильнейшего, и хорошо то, что мне не придется умереть герцогиней несуществующего герцогства. Когда её собеседник вспомнил о злосчастном портрете Карла, Изабелла обнаружила, что впервые за последние минимум десять лет поражение Карла совсем не обрадует её, а его смерть, пожалуй, расстроит. Роскошь, которую в Дижоне она себе редко позволяла.
- Наверное, следует пояснить о чём я. Дижон и живопись - вот две вещи, которые мне никогда не давались, но всегда вызывали чересчур живой интерес. Поэтому то, что писал монсеньор Рогир...
Но Доминик не увяз в непролазных дебрях светской схоластики, как можно было бы опасаться, а Изабелла не замкнулась в своём инкогнито, как можно было ожидать, но ограничилась нормальной женской скрытностью. Герои интересных историй были сплошь "некто", "один господин" и "миловидная барышня", а всё замечательное происходило "неважно в каком году", "при царе Горохе" и "когда Карл ещё не был герцогом". Доминик слушал в четыре уха и едва удержался от тяжеловесного восклицания в духе Расина, когда притихшая Изабелла повествовала о том, как "однажды в мае" рубили голову "одному славному малому". К чести Доминика, от резолюции вроде того, что распоясавшийся Карл мостит столбовую дорогу к мировому господству головами соратников или что Дижон, по бесовскому устроению, пожирает своих детей, он воздержался.
- Мой портрет вышел ничем не хуже, чем портрет герцога Карла, хотя совсем ничего мне не стоил. Правда, я позировала и это сожрало порядком времени, - с девическим задором постановила Изабелла. Всё это время Доминик, оказывается, сидел спиной к шедевру фламандской кисти и нисколько об этом не подозревал.
Он обернулся, но совсем не потому, что иначе было бы хамством, а он был бы сопляком и невеждой, гостем, которого следует гнать взашей, а не привечать бургундскими сюжетами.
Там, на стене, Изабелла была моложе, чем сейчас, смуглее и, как ни странно, куда несчастнее. Простое платье с вырезом каре, из него - белая рубаха. Одна рука держит гребень, другая - зеркало; волосы, похоже, мокрые. После бани? Вся одежда тоже (это Доминик, довольно-таки ненаблюдательный по большинству поводов, обнаружил не сразу) была влажной и мятой и в каких-то соринках-соломинках. Сзади, за правым плечом, маячил - интересное дело, он узнал его - собор Нотр-Дам де Дижон.
- Да ладно там, просто я и больше ничего, - запротестовала Изабелла, смущенная таким пристальным вниманием к какой-то всё равно мазне.
Ноги Изабеллы босы, туфли валяются рядом. Кстати, он знает этот вид. Блин, да это чердак северного крыла, там придурки Эннекены устраивали закрытые заседания своего тайного ордена идиотов. Правильно? Доминик закрыл глаза, чтобы свериться с внутренней картой, чьи края обуглились, подробности выцвели, но в целом всё по-прежнему оставалось топологически правильным. Север - на севере, небеса - вверху. Она сидит на чердаке, собор рисуется среди тяжелых дождевых облаков, она, наверное, бегала по крыше и попала под дождь. В углу подписано "жене". Или "жена". На таком расстоянии не до падежей. Кстати, чудовищно затекла шея.
- А это один господин с супругой. Почему-то он ещё не забрал работу и я им тут пока любуюсь, - без иронии отозвалась Изабелла и сдернула драпировку с чего-то прямоугольного, меблировавшего угол. - Даже не знаю, куда он подевался. Аванс отдал - работу не забрал.
- Этот господин ранен, - плутоватый Доминик улыбнулся, узнавши Жильбера де Шабанн.
- Так Вы его знали?
- Я его ранил, - стыдливо хохотнул Доминик, а Изабелла просто-таки расхохоталась, так неожиданно это прозвучало.
- Ну тогда хоть взгляните, каким здоровяком монсеньор Жильбер де Шабанн был полгода назад, - подначивала Изабелла.
Но не успел Доминик оторвать зад от стула, а лишь предпринял первое микродвижение, из десятка которых складывается обыкновенное "встать", как дверь отворилась, в комнату ввалился Рогир ван дер Вейден, и Доминик, автоматически продлевая рывок, встал и поклонился.
Появление Рогира - как внедрение новой, напористой музыкальной темы на втором симфоническом часу. Дерзко, тревожно, интригует. Он вносит свежий запах помойки, то бишь улицы, походя поправляет занавеси на окне, ставит на приземистый столик клетку с кенарем (экстравагантная идея - заводить птичку зимой), целует Изабеллу, сдержано кланяется молодому гостю и, усевшись на дебелый, клепаный стул, воцаряется среди всех. Теперь уже не различишь, кто проторчал здесь битый час, а кто только что появился.
- Как обстоят дела? - обращается он к Изабелле.
Та шепчет ему, потом звонко целует в ухо и, подмигнув Доминику, "своему молодому другу", уходит. Вот её фигура мелькает в дверном проеме, готовая растаять в сумерках без свеч, но, задержавшись, она делает Рогиру ручкой, чтоб он не чувствовал себя обойденным, и исчезает лишь после этого. Интересно, что она шепнула ему? "Наклевывается хороший заказ", "Юноша интересуется Карлом", "Я жду тебя сегодня вечером", "У меня болит зубик" или же просто "фыр-фыр-фыр" - повод для поцелуя?
- Как я понял, молодой человек, Вы хотите, чтобы я оформил Ваш герб.
- Именно так, монсеньор Рогир. Герб, который Вы изобразите на моём щите.
Рогир бросил взгляд в угол, где покоился принесенный Домиником щит.
- А что на нем было раньше, смею полюбопытствовать?
- Кажется, крылья Икара, или что-то вроде того, но мне они пришлись не по душе, да и вообще это не мой герб, - отвечал Доминик. - Я ободрал его.
- И каков же теперь Ваш герб?
- На моём гербе должен быть изображен козел, стоящий на задних ногах. Козел, изготовившийся к сражению. Вот такой, - и Доминик вскочил, изогнул шею и, приподнявшись на носках, изобразил то, что, по его мнению, должно было создать общее представление о том, какого именно козла он хочет видеть на своём гербе.
- Значит, козел, - Рогир шкодно улыбнулся. - Давайте именовать его впредь "козленок".
Он тоже встал, тоже вытянулся, но иначе, по-богомольи переломил руки в локтях и кистях, и сделал пару ладных па по комнате.
- Браво, - Доминику действительно понравилось.
- Мне по сердцу Ваш выбор, юноша. Козленок - это правильно. Я Вам его нарисую.
Кенарь, очухавшийся и обогревшийся, неожиданно засвистел.
- Я слыхал, Вы писали портрет герцога Карла, - невпопад спросил Доминик.
- Откуда слухи? Вы были в Дижоне? Что там?
- При дворе всякое можно слышать. В Дижоне я не был.
- Много потеряли... Да, я писал Карла. Правда, давненько, - добавил Рогир. - Тогда мы уезжали из Дижона, скажем прямо, второпях, поэтому я ничего не захватил, даже эскизов. Но я помню его прекрасно. Хотите, могу сделать так, что Ваш козленок будет похож на него, как на родного отца? - Рогир ухмыльнулся, но, бросив взгляд на щит Доминика, тут же остыл и изрек тоном, не терпящим возражений и не требующим согласия:
- Зайдите послезавтра с деньгами и получите Вашего козленка.
Послезавтра Доминик вынес из дома Рогира свой щит, украшенный роскошным козлом, стоящим на задних ногах. Козел был снежно-белым с посеребренными рогами и копытами, с игривыми нежно-серыми завитками шерсти на спине и на ушах. Поле щита было ярко-алым. Отличный герб - жалко будет поцарапать.
НОВЫЙ ФАРМАКОН, гл.7(Граф Жан-Себастьян де Сен-Поль)
Рогир ван дер Вейден, разумеется, не более чем искусный подражатель, ибо писать портрет Карла значит переписывать, копировать уже готовое. Вопрос техники, не зрения. Герцог всегда видел за Вас, потому что Вы, глядя на герцога, могли рассчитывать лишь на то, что ему хотелось бы увидеть, будь он на Вашем месте. Восторг, зависть, неприязнь, желание зрителя принадлежали Карлу более, чем зрителю принадлежали собственные брови. Это ещё не власть, но, согласитесь, уже память.
Сен-Полю плохо жилось в Париже. Не то чтобы бедно, тускло или беспокойно. Но - тоскливо. Он постарел и даже небрежная элегантность в духе Брэммеля, которая по привычке утешала его некоторое время, была уже не в радость. Быть павлином в курятнике неинтересно. Точнее, неинтересно быть им так долго.
Он не скучал по Карлу, нет. За чем там было скучать, в самом деле, когда граф Шароле его никогда особенно не жаловал, не любил, не замечал. Он скучал не за Карлом, а за его присутствием. За животворными флюидами распиздяйства, которые расточала бургундская столица - их не добыть в Париже, их не провезешь контрабандой. За новостями, которые только в бездельной Бургундии, которая после смерти Филиппа плевать хотела на всякое житейское попечение, были новостями, а не "информацией". За женщинами, которые в Дижоне отдавались если не по любви, так от некоего душевного предлежания, а не потому что при дворе женщинам куртуазно рекомендовано отдаваться мужчинам.
В Париже, как выяснилось, недоставало множества измерений духовного пространства, необходимых Сен-Полю, чтобы естественно перемещаться в физическом времени. Не было вкуса, не было понятий о нем. Вот почему о вкусе дебатировали в Париже так часто. Не было неправильных, свальных праздников, где так уютно чувствовать себя гармоничным полуправедником, которому чуждо мотовство и всякие перегибы, и вместе с тем быть надо всем этим мишурным содомом распорядителем. И своевольных батальных авантюр, которыми все, в том числе и Карл, жили и горели от силы неделю. Но ведь неделя - это не так уж мало для чего-то вдохновенного. Их тоже не было.
Войны Людовика были Сен-Полю гадки. Они напоминали полостную операцию при большом стечении интернатуры - скальпель, спирт, огурец. Всё взвешено, всё стратегично и дипломатично, но полководцы тайком зевают в кулак, герольды отчаянно косят на ближайшую пограничную рощицу, где бы отлежаться во время "смертного боя", и даже самый мелкий вассал думает о том, как поскорее улизнуть с гонораром, дворянской грамотой, подтверждающей твой титулярный upgrade,[19] с отчекрыженным под шумок аппендицитом, набитым карбункулами.
"Это всё моё воображение. Там, в Дижоне, совсем не тот рай, что брезжит на расстоянии!" - успокаивал себя Сен-Поль по золотой формуле Людовика в первые месяцы и даже годы ностальгической хандры при новом хозяине. Тогда он подразумевал под этим "всего лишь воображение". А когда выяснилось, что воображение - не такая маленькая и незначительная штучка, а велико уже почти как сама душа, что это просто какой-то мировой слон, просто воздух, сон и день, в котором ты живешь, от этого не стало легче.
По мере того как из Дижона драпали Изабеллы, Рогиры, Коммины и кое-кто ещё, хандра усугублялась и к моменту появления Доминика Сен-Полю осталось только достойно пестовать своё мужество побежденного. Каждый новый человек, который делал то же, что делал когда-то он, то есть лобызал пыль под стопами Людовика, чтобы его пригрели, убеждал Сен-Поля в том, что тосковать определенно есть по чему. И Луи, который предпочел улыбочкам Людовика собственную казнь, тоже был вполне убедителен. Понятно же, что все, сменявшие Дижон на Париж, бежали не от скуки, но пресытившись тем, чего Сен-Полю так недоставало.
За всю зиму Сен-Поль так и не составил никакого мнения о Доминике, новообрященном придворном баловне королевы Шарлотты. Он привычно пропускал его имя мимо ушей - благо, сидя в своём поместье, где ты сам заказываешь разговоры, как в иных местах заказывают бифштекс или позапрошлогодний шлягер, это было легко. Ему, прямо скажем, было лень составлять это мнение. Во-первых, памятуя о возрасте Доминика, Сен-Поль полагал, что не мог знавать его раньше, а с некоторых пор прошлое стало интересовать его больше настоящего. Во-вторых, интерес Сен-Поля к мальчикам угас вместе с интересом к девочкам. А "в-третьих" было что твое раскладное портмоне, каждое отделение которого повествует на бургундские темы.
Заочно Сен-Поль относился к Доминику с симпатией. Ещё бы нет!
Пристрелянный глаз Сен-Поля сразу же распознал в Доминике бургундского перебежчика. Причем распознал даже из своего провинциального удаления, показав тем самым, что его зрение работает и в условиях нулевой видимости.
Далее. Каждый новый персонаж из бургундских палестин был для Сен-Поля очередным колючим тактом из плача по св.Себастьяну, в мучениях которого он узнавал свои, ведь о том мало кто помнит, но в частности Себастьяном, а именно Жаном-Себастьяном нарекли его при крещеньи.
Вести из Бургундии были болезненны, но Сен-Поль не был мазохистом. Каждый беглец был позорным голом в ворота, возле которых он, Сен-Поль - беспомощный вратарь. Сен-Поль был едва ли не единственным, кто не отнесся критически к побасенке о явлении Девы Марии, рассказанной Домиником, хотя и не обнажил своего особого доверия к этой истории, даже услышав её из светских уст в восьмой раз, неизменно сопровождаемую смешками, ул-лыбочками и кощунственными реминисценциями с Жанной.
"Особым" своё доверие Сен-Поль полагал потому, что уж он-то знал доподлинно, как непросто слагать расписные враки, прикрывающие невдалый жребий быть не с Карлом и не в Дижоне. И он знал, что реализовать подобное вранье невозможно без особого магнетического дара, которым сам он, увы, не обладал. Вместо него Сен-Поль располагал обширным наследством и был достаточно трезв для того, чтобы понимать: в своё время милая Франция в лице Людовика распахнула ему объятия только благодаря этому.
На вопрос, почему Сен-Поль был уверен в том, что модник и добровольный гладиатор Доминик так или иначе бургунд, есть тысяча правильных ответов. Да хоть потому, что во Франции не умеют ни одеваться, ни фехтовать, и Сен-Поль уже имел возможность в этом убедиться. Возможность длиной в двадцать лет.
Сен-Поль прибыл в Париж, как это обычно делал, по весне. По опыту он знал, что если не поручкается с монархией весной, когда налицо определенный подъём всего и во всём, то придется отложить визит до следующего марта, а это довольно невежливо.
Про Сен-Поля говорили, что он "отошел от дел", что он "на покое", как говорили бы о доне Карлеоне. Но это вовсе не значило, как в случае с отцами козы нашей ностры, что его разбил коварный политический паралич. Что мир насилия и интриг ему вдруг опротивел, а его вселенная под сурдинку сколлапсировала до рыбалок, садоводства и перелистывания прессы.
Нет, в политике Сен-Поль всё ещё многое мог. Другое дело, что не хотел. Как, собственно, и в любви. Примечательно, что любовь для него подразумевала политику и, ясное дело, наоборот. Они казались Сен-Полю равноважными и равновеликими партнерами диалектической кадрили. Одно не мыслилось без другого. Вот почему, обнаружив неспособность и нежелание наслаждаться чужой плотью или своим чувством с прежней мощью, Сен-Поль тут же свернул всякую деятельность при дворе задолго до политической импотенции. "Дипломатия - это поцелуи", - говаривал граф Сен-Поль, правда, не уточняя почему.
Не удивительно поэтому, что, отважившись обречь себя в текущем мае на неизбежное политиканство, Сен-Поль выписал из-под Нанта Сесиль, одну из своих прежних более-менее постоянных подруг. Она была необходима для равновесия, которое всё ещё виделось Сен-Полю этакими качелями, на одной сиже которых власть, а на другой - любовь (или полномочные представители того и другого).
Сесиль, хоть и была на тридцать пять лет младше графа, всё равно казалась какой-то больной и мятой. Впрочем, на её говорливости это никак не отражалось. "Зато", как любила начинать сама Сесиль, зато она прибыла ко двору на пять дней раньше Сен-Поля и уже была в курсе всех дел.
Сен-Поль, предоставив в распоряжение Сесиль своё правое ухо, вел её под руку, умело лавируя среди компаний и кружков, занятых беседой. Прямо под пятками, в туфлях, у него были кипарисовые стельки-обманки - они прибавляли росту, делали стройней и устраняли неприятный запах туфельного грибка.
- А вон тот стройный блондин - это и есть Доминик, Рыцарь-в-Алом. Тот, что наделал много шуму в январе, да и потом тоже гремел. Мой муж, уж до чего ревнив к чужой славе, и тот однажды в сердцах назвал его первым рубакой Парижа. Представляешь?
- Представляю, милая. А как же!
Брезгливо проигнорировав невольно проклюнувшегося из несуществования мужа Сесиль, граф неспешно навел на резкость. Доминик. Как же не помнить! К концу февраля ему уже стало казаться, что все другие Доминики во Франции повыздыхали, зато о единственном уцелевшем Доминике все три сословия, наверное, для компенсации, говорят теперь даже в бреду - он для них герой, символ и майское дерево всякой светской круговерти. Стать знакомая. Знакомая манера стоять, завернув одну ногу за другую. Определенно, чей-то сын. Только чей?
- Ты меня ему представишь, хорошо?
Невольно Сен-Поль вогнал Сесиль с такое смущение, что она даже остановилась. Кстати, ещё одиннадцать лет назад граф утвердил гипотезу, согласно которой стоя смирно Сесиль гораздо легче краснеть, в качестве одного из неоспоримых физических законов, ведающих палитрой окружающего мира.
- Ты знаешь, я сама ему ещё не представлена, - виновато сверкнула глазами Сесиль, нежно-малиновая от ключиц до корней волос.
- Это не беда, как-нибудь образуется, - утешил её Сен-Поль, с горечью отмечая, что спокойная широта его взглядов, его рассеянная готовность смиряться и идти на попятную перед любым конфузом выдают его стариковство более, чем сутулая спина, дряблая кожа или шамканье над костлявой дичиной. "Бедняжка, наверное, успела в него по уши влюбиться", - походя пожалел он Сесиль, однако отвести взгляд от белокурого затылка Доминика так и не смог. Что-то в нем было френологически родное.
- Так кто, ты сказала, его батюшка? - продолжая изучать спину Рыцаря-в-Алом, поинтересовался Сен-Поль.
Чтобы сгладить статичность сцены разглядывания, в которой было что-то от посещения зверинца, граф приобнял Сесиль за талию. Все приличия были Сен-Полю до лампочки. Особенно когда дело касалось мужа Сесиль, которому никогда не писаться бы через "де", если бы не Сен-Поль, которому никогда не заграбастать такую сочную рыжеволосую молодуху в жены, если бы опять же не Сен-Поль. Сам граф давным-давно и очень дальновидно обезопасил себя от матримониальных соблазнов, торжественно поклявшись на пороге недоштукатуренного склепа жены, что останется вдовцом до скончания времен, под которым, в соответствии с расхожей эсхатологической натяжкой, разумелась всего лишь смерть.
- Не важно, не важно, кто его отец, - зашипела, задыхаясь и обмирая от счастья, Сесиль и, не найдя ничего уместнее, что было дури дернула графа за рукав. - Он идет к нам! И Его Величество тоже...
Людовик (жадно протягивая руки встречь Сен-Полю): Я вижу, вы знакомы с Домиником!
Сен-Поль: Премного наслышан, но, кажется, мы не представлены.
Доминик: Мы не представлены. А эта молодая особа, кто она?
Людовик: Это его любовница.
Сесиль (с реверансом): Сесиль де Монмари.
Людовик: Мне так недостает Ваших советов, граф! Молодость и храбрость Доминика, его клинок, они помогут нам разогнать бургундский вертеп и поставить Карла на место. Но булатную десницу Доминика следует направлять мудрым словом. Поэтому Вам, граф, в грядущей войне мною отводится почетная роль всё обмозговывать.
Сен-Поль: А что, грядёт война?
Людовик: Я в принципе.
Сен-Поль: Вы всечасно можете рассчитывать на меня, мой король. Рад знать, что у Вас на службе юноша, способный послать картель самому Карлу Бургундскому.
Доминик: Боюсь, Карл меня одолеет.
Людовик и Сен-Поль (вместе): Не скромничайте, Доминик.
Сесиль: Извините, государь, но, кажется, государыня Шарлотта делает Вам знаки во-он оттуда!
Минуту спустя музыканты на верхотуре, выглядывавшие новостей со своего балкона, обхвативши виолончели ляжками, организованно подняли смычки и дудки, и отсчитали раз-два-три. Они приняли жест Людовика, обращенный к Шарлотте, за сигнал начинать и, как это заведено у артиллеристов, вступили, не ведая страха, но ведая радость оживлять и наполнять собой пространство, а гости пустились в пляс. Доминик, не упустивший предлог слинять, пригласил Сесиль, а Сен-Поль, отходя к стене, похвалил себя за сдержанность. Интересное было бы кино, если б он взял и ненароком назвал Доминика Мартином.
Сен-Поль вернулся к себе раньше всяких приличий. Он сослался на хворь и улизнул, не предупредив Сесиль, не попрощавшись ни с королевской четой, занятой обсуждением чего-то военного, ни с Мартином.
Словно бы прозревая сквозь каннабисовый туман, он обвел взглядом зал, где потела уже четвертая по счету плясовая. Молодцеватый придворный люд задирал колени до пупа, то и дело все, по-бараньи нахмурившись, накренялись вперед и менялись флангами, руки танцующих сплетались в балюстрады, а иногда взмывали к потолку стройными колоннами - привет из Херсонеса. Иногда мужчины шли на полусогнутых, а женщины проплывали вокруг них лебедушками.
Это заповедное озеро он уже видел в сотне мест сотни раз - казалось, окажись он в Бразили, и там при дворе у бразильского конунга после сытного ужина с бразильскими пампушками заведут ту же волынку, которая в молодости кажется безоглядным непринужденным весельем, а в сорок - милой, но надоевшей игрой, в которую, вдобавок, умеют играть только двое-трое во всём зале, да и закадрить девушку можно гораздо надежней в другом месте. В шестьдесят пять всё это и вовсе сдается нудной-пренудной физкультминуткой длиной в час, позарез необходимой таким спортивным, как ты, кого так украшает чахоточный румянец. Сен-Полю было шестьдесят пять. Он, разумеется, ушел.
Раньше, до этого дня, Сен-Поль думал так: воспоминания, которых полным-полно скопилось в его опушенной серебром благородных седин голове, организованы там наподобие многоквартирного дома. В нем каждый отдельный эпизод занимает свою комнату со щеколдой или замком. Когда ты хочешь вспомнить то рождество, что искрилось снежком и головокружительной интригой за спиной у конкурента, рождество того года, что был двадцать лет назад, ты как бы отпираешь соответствующую комнату и входишь в её морозную утробу, а в ней уже дожидаются тебя нарядные елки, семейные обстоятельства и твоя, надо же! зависть и, оказывается! подлое желание во что бы то ни стало насрать имяреку на голову.
А бывает иначе - ты хочешь войти и узнать, как это так нежданно приключилось тогда, что ты, сам того вроде не желая, так зарапортовался, что подписал письмо, где просишь её о встрече, столоначальницким "С наилучшими пожеланиями!" вместо того, чтобы написать "Скучаю", "Целую" или "Искренне твой Жан-Себастьян". Бывает, воспоминание не дается тебе, словно одичавшая горянка. Соответствующая комната наглухо заперта, или ты не знаешь точно где, в каком коридоре какого флигеля этого борхесовского вертепа её искать. Так забывают имена однокашников, триумфы врагов, лица проституток и детские сны.
Скрипя всеми суставами, Сен-Поль опустился в мягкую, угодливую дюну взбитой на совесть перины. Укрыл зябнущие - они даже в жару зябнут - ноги пледом и продолжил. Раньше писание мемуаров виделось ему чем-то сродни неутомительным прогулкам по такому мемориальному общежитию. Какие двери поддаются сразу - в те заглядываешь, какие нет - ну и пошли они к такой-то матери вместе со своими триумфами врагов и именами однокашников.
А теперь что-то было не так. Какая-то подозрительная легкость. Не то чтобы в этом Теночтитлане, который строился аж целых шестьдесят пять лет, рухнули или стали прозрачными все стены и двери или занемогли все замки. Нет, он чувствовал себя так, словно час назад получил от Мартина дар проходить сквозь стены и сокрушать замки. Право путешествовать - задаром, без таможенных досмотров и пошлин, без назойливых спутников и гостиничных кипятильников, без душераздирающего чувства включенности в горести очередного голодного края, что простирается под тобой, или, если он тебе наскучил, не простирается. Получил такой вот талант забираться повсюду с той легкостью, с которой просматривают альбом с видами или репродукциями.
Наутро объявилась Сесиль. По дороге она посеяла свой правый кисейный рукав, крепившийся к платью на серебряной с топазами сопле, которую подарил ей Сен-Поль на свадьбу. Кстати, сопля тоже пропала. Ещё до полуночи Сесиль стоптала парчовые туфли кукольного размера. Она дышала сладостью и паром, словно самовар, которому тоже чужды утраты в самом широком смысле.
- Он такой рассеянный! Оттоптал мне все ноги! - с порога возвестила Сесиль. Сен-Поль не спрашивал, кто. Он знал, кто там ещё был рассеянным кроме него. Сесиль зашвырнула туфли в угол - они сверкнули дырами и неслышно приземлились на столик для парфюмерии. Посадка, разумеется, была вынужденной.
- Ты думаешь, у нас с ним что-то было? - с надеждой, которая должна была по замыслу показаться Сен-Полю праведным возмущением недотроги, спросила Сесиль. Она хотела как-то расшевелить Сен-Поля хотя бы до состояния, эквивалентного своей полудреме. Цель была благой, а, значит, все средства годились. - Так думаешь или нет, скажи честно?
Сен-Поль отрицательно повел головой. С Мартином? У неё? Нет, он не думает, потому что он не маразматик такое думать, подозревать Мартина в такой нелепости. Карла можно сменять на его противоположность - на какую-нибудь отъявленно фальшивую и глупую бабу. Можно сменять на что-нибудь, никак с Карлом не соотносимое; таких женщин он мог перечесть на пальцах одной руки, но всё-таки они существовали. Но сменять Карла на что-то более или менее равнозначное - на красивую, не очень надоедливую молодую женщину, такую вот как Сесиль, на бесцветное женское благо - ну уж нет.
- Зато я с ним трижды была в паре! - Сесиль показала Сен-Полю язык и плюхнулась на перину в изножье графской кровати. Устала, рыбка.
- Дважды, - уточнил Сен-Поль. - Я видел.
- Я думала, ты ушел, - надулась Сесиль. - Ну да, дважды. Так ты и вправду ушел?
Сен-Поль кивнул. Затем помедлил немного и положил руку на плечо Сесиль - без подтекста, а просто ласково, чтоб не обижалась. Он подарит ей завтра... да что угодно, что она захочет. Новую серебряную соплю с розовым бриллиантом. Это вообще-то хорошо, что она пришла. Она такая теплая. Говорят, престарелого царя Соломона обкладывали молодыми девками, чтобы ему подольше жилось и не болелось. Когда Сесиль улежалась у него в ногах, Сен-Поль почувствовал себя чуть-чуть царем иудейским.
- Расскажи мне ещё о Доминике, - попросил Сен-Поль.
Сен-Поль знал, что упрашивать её не нужно. И впрямь - Сесиль обрадованно приподнялась на локте - не шутит? А когда выяснилось, что нет, она обняла его ноги.
- Значит так. У него амантная родинка на щеке. Он не очень мускулистый, но, кажется, сильный. И лицо такое печальное - он, наверное, много страдал из-за женщины. Он сказал, что родители его умерли. Вот ещё, кстати: он очень чистый.
- Как это - чистый?
- Ну чистый. У него ногти чистые, шея чистая, волосы очень чистые. И чуть-чуть пахнет духами. Сказал, что много путешествовал. Я так поняла, что бывал в разных городах. Но, наверное, врет - когда бы это он успел. Он ведь такой молодой!
Сен-Поль больше не перебивал. Не уточнял. Чего там уточнять - это Мартин, понятно и без такого проливного обилия доказательств. "Амантная родинка" на щеке - он помнит её. Соответствующая этой родинке комната в его голове никогда не запиралась, у него в неё вечный абонемент. Тогда, на фаблио, его губы единственный раз приблизились к бездыханному Мартину на расстояние поцелуя и сократили его - сократили до поцелуя.
"Забавно, - мысленно улыбнулся Сен-Поль, - что Сесиль никогда не целовала Доминика, а я, её плюшевый хахаль, вареный коник, её "добренький дедушка", как она меня величает за глаза, я-то как раз целовал. Хотя и полагал, по узости взглядов, что целовал мертвого. Вот так-то!"
Однако хорош страдалец с печальным лицом и чистыми ногтями! Где, в каком безвременье отсиживался он эти двадцать с гаком лет? Когда успел возмужать и почему ему сейчас восемнадцать, а не сорок, как должно бы? Почему предпочел двор Людовика двору Карла? Или опять расплевался со своим своенравным дижонским соколом? Где он, этот Мартин-Доминик, был, среди каких асфоделей играл на арфе, когда его дядюшку Дитриха дихотомировал вспыльчивый Карл? Какого ляда он не появлялся так долго и отчего явился сейчас, "изрядно попутешествовав"?
- И ещё одно, забыла! - вскинулась Сесиль.
- Что, милочка? - очнулся от фантазийного оцепенения Сен-Поль.
- Он ещё сказал, что ему нравится имя Констанца. А по-моему оно какое-то дебильное!
Он упустил момент, когда болтушка Сесиль заснула, и застал её уже спящей. Во сне, словно затосковавший по тетеревам далматинец, она сучила передними лапами, часто-часто дышала и поскуливала. Сен-Поль укрыл теплый калачик пледом и тихо, на цыпочках вышел.
Снаружи был полдень, пахло жасмином. Сен-Поль расположился на веранде - лучшего времени для того, чтобы писать монарху, не придумаешь. Смелее и спокойнее, чем в полдень, ты уже не будешь до следующего полудня.
Он справился быстро. Извинился за то, что вчера слинял, не попрощавшись. Затем живописал приступ печеночной колики, который якобы его свалил. Затем поблагодарил за оказанное доверие. Отметил, что всегда рад "обмозговывать" то и это для своего государя, а после отметил, что в душе разделяет обуявший Людовика милитаристический настрой, но обмозговать анти-бургундскую кампанию он, увы, не сможет. Ему бы что-нибудь более умопостигаемое.
Далее следовало перечисление его недугов, в духе Салернского кодекса, за ним прозрачный и дидактичный, как иллюстрация популярного пособия "Секс в золотом возрасте", намек на то, что с Сесиль он уже четыре года имеет чисто платонические отношения (любопытно, что в последний раз он любил Сесиль вчера накануне бала). И что не ровен час Господь приберет его со дня на день. А если случится, что приберет, ему даже на том свете будет неловко за то, что своим английским отбытием он так подставил государя, который простодушно на него, графа Сен-Поля, рассчитывал.
Здесь Сен-Поль кривил душой. Конечно, он понимал, что вот уж где-где, а на том свете можно будет с легким сердцем забыть о таких любителях порассчитывать на тебя, как государи. Иначе это была бы не смерть, а отпуск, больше похожий на командировку, когда ты лежишь себе среди целебных грязей, жуешь бабл-гам, а в это время в кустах начинает призывно верещать мобильный. Или даже трагикомично - ты возносишься, князь воздуха чинит очередное мытарство, и вот ты в аду, с твоего сердца, словно с жирненькой pullard a la ficelle[20], стекают застарелые грехи, а за соседним закопченным котлом на фоне слабой безысходной зарницы мира-без-радостей заливается всё тот же телефон с надоевшим кредитором-Людовиком на проводе.
Но Сен-Поль кривил душой только в этом пункте. Мартин, воскресший в Париже, определенно предвещал скорое путешествие в иные пределы. Сен-Поль знал, что перед смертью во сне, бывает, являются умершие родственники и знакомые, которым предписано выполнять обязанности Вергилия в не смешной комедии Данта. Что уж говорить о таких давно умерших знакомых, которые являются тебе, уже не стесняясь ни распятий на стенах, ни образов, средь бела дня?
Сен-Поль запечатал письмо и, держа его в руках, долго глядел в запущенную сельву сада, пока не пришла, шаркая тапками без задников, Сесиль. А пришла она, когда солнце уже клонилось к закату.
Граф Сен-Поль скончался спустя шестнадцать дней, как раз на закате, откушав вина, в которое Оливье ле Дэном был подмешан ядреный мавританский яд "Хрусталь Пророка". При чем тут "хрусталь" непонятно, правильнее было бы "стекло" - от яда глаза Сен-Поля стали двумя стеклянными бусинами. И хотя граф по своему обыкновению опустил в вино рог единорога, чтобы обнаружить возможную отраву, тот и не думал кровоточить. Рог был фальшивым.
Сесиль убивалась неделю. Потом отписала дальним родственникам графа с неожиданной проникновенностью, а потом, состарившаяся за месяц на пяток лет, заказала роскошную заупокойную мессу и, наревевшись до истерической икоты, уехала в Монмари.
Когда траур окончился, оказалось, что завещание было составлено в пользу Людовика. Словно безродная сиротка, которую во что бы то ни стало решили осчастливить, король получал от завзятого роялиста Сен-Поля всё, чем старый дурак был богат - земли, замки и ренты. Всё, кроме личных вещей. И хотя Сесиль знала доподлинно, что, движимое подобным идиотизмом, у Сен-Поля никогда не заскрипело бы перо, но где найти тот третейский суд, где можно начать тяжбу с французским государем и качать права до самой победы? Когда из Парижа в Монмари нежданно-негаданно доставили два порядочных сундука личных вещей графа, а это произошло через год после похорон, Сесиль застыла каменной скифской бабой прямо у калитки. Один из посыльных гаркнул "Извольте, манатки вашего графа".
Зато - Сесиль любила слово "зато" - проблема неизбежного вечернего досуга отступила на целый месяц. Сесиль перебирала содержимое сундуков. Одних только драгоценностей - булавок и прочих ювелирных безделиц - там было на полтысячи флоринов. Было много дорогих тряпок - что перелицевать, что перешить. Были предметы загадочной ценности - серебряные скобы от чего-то, тесемки с кистями для чего-то, колпачки от какого-то чего-то, несколько книг на греческом. Сесиль не решилась что-нибудь из этого выкинуть. Даже ничем не примечательный, архаический, тупой писчий грифель, порядком заржавленный, и тот остался лежать в своём великолепном бархатном футляре на дне сундука подле залакированного куска коры.
НОВЫЙ ФАРМАКОН, гл.18(Граф Жан-Себастьян де Сен-Поль)
Мартин смог любить Карла и: не сделать ему ни одного предложения любить в ответ, не обольщаться мыслью, что тот его любит или полюбит, не домогаться ни души, ни тела. Мартин смог любить вне пола, поскольку в лице Карла он определенно не искал ни женщины, ни мужчины. И вне совести, ибо всё его поведение было бессовестным, включая самоубийство. И вне времени - он, кажется, догадался, что смерть не будет означать окончания "времени с Карлом", как и какой-нибудь второпях минет не будет означать начала "времени с Карлом". Таким образом, вопрос времени для него не стоял, был лишь вопрос о Карле. Мартин сумел любить, не запинаясь - он не постеснялся быть костью в горле, отклеивающимися усами, треснувшей чашкой, паршивой овцой тевтонского стада только для того, чтобы всё катилось, как оно катится. Нескладностью своих движений он искупал естественность своего "люблю". Он сумел любить Карла, не струсив остаться набожным, для чего, нельзя не согласиться, требуется большая отвага, и отвага вдвойне, если ты содомит и самоубийца.