«C тех пор как благо и силу общества стали усматривать в богатстве, неизбежно должны были прийти к отказу в политических правах всем тем, кто своим имуществом не гарантирует преданности такому порядку, признаваемому наилучшим.
Во всякой социальной системе подобного рода значительное большинство граждан, обречённое на постоянный тяжёлый труд, на деле осуждено томиться в нищете, невежестве и порабощении.
Именно нужда и невежество порождают среди нас порабощение, которое существует всюду, где люди не могут или не способны проявить волю».
Лоран перечитал написанные слова.
Вот, пожалуй, неплохое начало для биографии Гракха Бабёфа.
Он родился в «грязи»: в нищете, невежестве и порабощении.
Нищета привела к ранней смерти большинство его братьев и сестёр.
Нищета толкнула отца отдать его на строительство Пикардийского канала.
Но, обладая волей, будучи незаурядным, одарённым природой человеком, юный Бабёф решил во что бы то ни стало выбиться из нищеты и невежества, стряхнуть с себя ненавистное порабощение.
Прошло всего пять лет, и случилось чудо, поразившее всех, кто знал прежде семью Бабёфов Франсуа Ноэль, этот жалкий оборвыш, несчастный чернорабочий с Пикардийского канала, превратился в деловитого, преуспевающего молодого человека. У него появилась своя контора со штатом служащих, он снимал уютный домик в городе Руа, имел любящую жену и обладал достаточными средствами, чтобы материально поддерживать младших сестёр, брата и мать (старый Клод к этому времени уже умер). Знатные клиенты писали Бабёфу восторженные письма, в которых превозносили его честность, эрудированность, предприимчивость и пророчили ему блестящее будущее.
Чудес, как известно, не бывает, и Лоран знал это не хуже других. Просто талантливый и упорный юноша делал обществу первую заявку о себе: используя свой почерк и свои недюжинные способности, он ставил ближайшей целью найти для себя лучшее место под солнцем.
Франсуа Ноэль избирает карьеру февдиста.
Слово «февдист» происходит от слова «феод». Go времени средних веков занятия землемера-февдиста были и выгодными и почётными — это было лучшее, на что мог рассчитывать сын бедных родителей из низов третьего сословия.
Обязанности февдиста были связаны непосредственно с феодальной собственностью, установлением её размеров, границ и точным выявлением повинностей, которыми держатели земли были обязаны феодальному сеньору.
В средние века некоторые февдисты заслужили славу реформаторов; другие, напротив, обнаруживали сильнейший консерватизм.
Разумеется, по мере упадка феодализма, на закате средневековья, дело февдиста стало терять былое значение.
Однако во второй половине XVIII века положение изменилось. Земледелие вновь начало становиться модным. Сельский быт восхвалялся в салонах, а Мария-Антуанетта, увлеченная пасторалями, даже возвела образцовую ферму в Трианоне.
В основе моды лежали реальные условия — необыкновенно быстрый рост цен на землю и её плоды. К восьмидесятым годам стоимость земли почти утроилась, мясо вздорожало в два раза, средняя цена хлеба возросла на одну треть.
Аристократы, до этого всецело поглощённые придворными интригами и предпочитавшие жить в Версале, вновь кинулись к своим феодам. Отныне установление точных границ земельных владений и следующих с них повинностей стало насущной заботой каждого помещика; естественно, возросла роль и тех, кто помогал им в разрешении этой задачи.
Профессия февдиста получила второе рождение.
В этот поток и попал смышлёный Франсуа Ноэль.
Началось всё с малого: решив использовать свои каллиграфические способности, он устроился переписчиком к нотариусу-февдисту, жившему близ Абвиля.
Господин Юлен поначалу не положил ему жалованья, предоставив лишь стол и жильё. Франсуа сильно страдал от безденежья; платье его износилось, нового купить было не на что, и, посещая вместе с Юленом близлежащие феодальные замки, он стыдливо прятал потёртые на локтях рукава своего старенького камзола. Однако Бабёф не отчаивался. Стремясь как можно лучше освоить профессию февдиста, он с головой погрузился в новую работу, тратя немногочисленные досуги на углубление своихповерхностных знаний.
Господин Юлен был очень доволен новым помощником. Юноша просто вгрызался в работу! Он делал много больше, чем ему поручалось, работал с душой и всегда стремился проникнуть в самую суть запутанных земельных проблем. Прошёл всего год, и Юлен, без всякой просьбы со стороны своего усердного служащего, предложил ему сверх питания и квартиры ещё и жалованье — три ливра в месяц. Это было немного, но Франсуа Ноэль почувствовал себя счастливым: наконец-то он не будет нуждаться в копейке, да и сможет кое-что отправить родным. Приятно было и то, что патрон заказал ему новый костюм — теперь не надо было прятать продранных локтей и закрывать руками лоснившиеся колени.
Хозяин был готов к дальнейшему увеличению своей щедрости, но ещё год спустя, несмотря на все его уговоры и обещания, Франсуа Ноэль потребовал расчёт: к этому времени он настолько овладел профессией, что мог вести дела самостоятельно — а ведь такова и была его заветная цель на ближайшее время.
И вот он полноправный февдист. Он снова разъезжает по замкам феодальных сеньоров, изучает местоположение феодов, уточняет их размеры, приводит всё в соответствие со старинными описями, выявляет феодальные повинности, законность их взимания — одним словом, проверяет и оформляет всё, что связано с феодальными отношениями в разных районах Пикардии. Сеньоры, нуждающиеся его помощи, охотно заключают с ним долгосрочные договоры. Поскольку дел становится всё больше, Франсуа вызывает к себе младшего брата, Жана Батиста, обучает его искусству землемера и делает своим постоянным помощником.
В середине 1781 года он начинает обмерочные работы в замке Дамери, принадлежащем сеньорам де Бракемон. Здесь Франсуа Ноэль и находит свою будущую спутницу жизни.
«…свою будущую спутницу жизни…»
Лоран отложил перо и задумался.
Его всегда занимала история женитьбы покойного друга, хотя была эта история проста и незамысловата.
К этому времени положение Франсуа Ноэля упрочилось. Упрочилось настолько, что он приобрел близких знакомых среди весьма уважаемых и преуспевающих чиновников и дельцов. Те из них, кто был постарше, не скупились на «добрые советы».
«Не будьте слишком чувствительны к удовольствиям, присущим вашему возрасту, — писал один из них. — Любовь заставляет дорого платить, и часто момент, когда склоняют колени перед алтарем, решает судьбу всей жизни…»
— Уж если жениться, — говорили родовитые доброжелатели, — то нужно искать девушку из зажиточной, почтенной семьи, невесту с хорошим приданым, которая обеспечила бы будущему супругу богатство и карьеру; в противном случае следует ждать!..
Эти советы пропали даром.
Выбор Бабёфа с практической точки зрения мог показаться нелепостью.
Его избранница не отличалась красотой и была старше его на четыре года; происходившая из бедной семьи, она не принесла ни су приданого; не получившая образования, она осталась малограмотной. Эта женитьба казалась не только бесполезной для карьеры молодого февдиста, но могла повредить этой карьере.
Робер Эмиль утверждал, будто его мать до замужества была компаньонкой некой знатной дамы, которая ради этого взяла её из монастыря.
Но Робер Эмиль, по обыкновению, лгал.
Как выяснил Лоран, мать Эмиля была дочерью ремесленника и служила простой горничной у госпожи де Бракемон, хозяйки Дамери.
Что заставило сделать Франсуа Ноэля столь «необдуманный» шаг?
Ответ мог быть только один: любовь.
Виктории Лангле, когда с нею встретился двадцатидвухлетний Бабёф, уже исполнилось двадцать шесть.
На первых порах девушка ничем не привлекла внимания молодого землемера; скромная, незаметная, в ней не было пикантности и кокетливости, свойственных ветреным субреткам из аристократических домов.
Но, быть может, именно отсутствие этих качеств в конце концов и остановило на ней взгляд Бабёфа.
Чем ближе узнавал он Викторию, тем больше начинал ценить её подлинные душевные свойства: приветливость, незлобивость, искренность, доброжелательность. А вскоре он понял и другое. Несмотря на кажущуюся робость, Виктория отличалась необыкновенно твёрдым характером, она была человеком, на которого можно положиться. И ещё он увидел, что девушка не избегает его общества и верит ему.
Он предложил ей руку и сердце, зная, что не получит отказа,
В ответ на недоумение своих именитых друзей он только посмеивался и напоминал: Тереза Левассёр, подруга Жан Жака, была неимущей, так и не научилась читать и писать — и тем не менее Руссо счастливо прожил с нею всю свою многотрудную жизнь!
Так или иначе, но 13 ноября 1781 года в замке Дамери произошёл обряд бракосочетания Франсуа Ноэля Бабёфа, февдиста, сына отставного солдата, и Мари Анны Виктории Лангле, служанки, дочери амьенского ремесленника.
Будущее показало, что Франсуа Ноэль не ошибся в своем выборе.
Нет, не ошибся, уж это Лоран знал точно. Ибо он видел их отношения во все времена подготовки «Заговора Равных» — от Плесси до Вандома, а о том, чего не видел сам, знал из рассказов Гракха, из рассказов Виктории, из рассказов общих друзей.
— Добродетельная республиканка, простая, как сама природа, хорошая мать, прекрасная жена, — так говорил о ней Бабёф.
За годы революции он шестикратно сидел в тюрьме, и каждый раз Виктория умудрялась быть и его посыльным, и ходатаем по его делу, и кормилицей их детей.
И главное — всегда умела поддержать его веру, бодрость.
«Всё, что мы имеем, — писала она в тюремную камеру, — мы всегда будем делить с тобой. Будь спокоен, мой друг, я никогда тебя не покину…»
И он был спокоен. Он знал, что Виктория останется ему верным другом и помощником до последнего вздоха.
— Что делал бы я без неё? Горемычная, она всегда принимала на себя удары моих врагов, врагов революции. С какой убеждённостью, неутомимая в своих хлопотах, разделяла она мою нищету, опасности, преследования…
Сильные мира, уничтожив её мужа, мстили и ей. И при Директории, и при Наполеоне её арестовывали, высылали, в ее квартире устраивали обыски…
…Сейчас она жила в Париже, и Лоран поддерживал с нею тесную связь. Она многое рассказала ему о Бабёфе, а главное, предоставила в его распоряжение обширный архив трибуна, в том числе и самое дорогое, что оставалось у неё как память о муже, — его письма…
Вскоре после женитьбы молодая чета поселилась в городке Руа.
Репутация Бабёфа всё более укреплялась.
Заманчивые предложения сыпались на него как из рога изобилия, прославленные февдисты Пикардии и соседних областей пытались привлечь его к себе на службу или по крайней мере завязать с ним доверительные отношения — все они начинали побаиваться своего энергичного, талантливого и не по летам опытного коллегу. Бабёф, как правило, отвечал на подобные авансы вежливым, но твёрдым отказом — он чувствовал себя достаточно прочно, чтобы не бояться конкуренции.
И правда, за эти годы он далеко ушёл вперёд не только как землемер-исполнитель, но и как февдист-теоретик: не было ни одного стоящего сочинения из интересующей его области, которого бы он не проштудировал и не освоил, не было сколько-нибудь видного случая в февдистской практике, которого бы он не знал и всесторонне не обдумал.
С 1785 года он стал выступать в печати с обличениями проделок своих конкурентов и начал готовить к публикации большой обобщающий труд.
Его материальное благосостояние укрепилось, он смог арендовать у богатого торговца на одной из центральных улиц Руа просторный комфортабельный дом за сто двадцать ливров в год; дом был необходим — к этому времени у счастливых супругов уже оказалось двое детей, горячо любимые дочь и сын.
Да, всё удавалось Франсуа Ноэлю, всё шло у него гладко, ладно, успешно. Казалось, этому преуспеянию не будет конца.
Но так могло показаться только стороннему наблюдателю.
Тот же, кто смог бы заглянуть в душу Бабёфа, прочесть его мысли и сомнения, узнать его планы на будущее, — тот вряд ли отважился бы на столь прямолинейные выводы…
…Вчитываясь в скупые строки писем и более поздних набросков Бабёфа, вспоминая беседы с ним и зная, что произойдёт дальше, Лоран уже сейчас остро чувствовал назревание кризиса.
Кризис…
Его началом, видимо, стал 1787 год, во многом роковой для преуспевающего февдиста.
Но пролог или завязку следовало искать значительно раньше.
Лоран видел два источника духовного кризиса Бабёфа.
Одним была литература.
Другим — сама жизнь.
«Руссо провозгласил неотъемлемость природных прав человека; он ратовал за всех людей без различия; благоденствие общества он усматривал в счастье каждого его члена, его силу — во всеобщей преданности законам. Богатство общества, по его мнению, заключается в труде и в умеренности граждан, а свобода — в могуществе суверена, каковым является весь народ; при этом каждая из составных частей общества, вследствие беспристрастного распределения жизненных благ и просвещения, сохраняет влияние, необходимое для существования социального организма».
Эти слова Лоран списал с листка, хранимого среди других бумаг Бабёфа со времен тюрьмы Плесси.
Их необходимо вставить в книгу о Бабёфе: запись была сделана непосредственно после долгой беседы, когда Лоран понял, что его новый соратник не так прост, как может показаться на первый взгляд, что он очень начитан, прекрасно разбирается в теории и что Руссо — один из главных его кумиров.
Еще работая у Юлена, Франсуа Ноэль жадно читал, используя для этого каждую свободную минуту.
И конечно же читал он не только литературу по феодальному праву.
Прежде всего он углублялся в книги по истории и философии, которые могли помочь ему постичь особенности современного ему общества.
Здесь-то на помощь молодому Бабёфу и пришел Руссо.
Жан Жак объяснил Франсуа Ноэлю, что человечество далеко не всегда было таким, как в его время.
Когда-то, очень давно, среди людей царило естественное равенство, когда, по словам Руссо, земля не принадлежала никому, а плоды её — всем. Но постепенно положение изменилось. Жадные и жестокие стали захватывать лучшие участки и огораживать их частоколами… Постепенно прежнее совершенное равенство сменилось нынешним неравенством. Чтобы закрепить и увековечить новый порядок вещей, захватчики установили государство, призванное защищать и охранять их интересы от всех страждущих и обездоленных…
Читая произведения Руссо и Мабли, Бабёф лучше представил себе сущность и структуру современного общества и государства.
Франция того времени была неограниченной, абсолютной монархией.
Монархия была сословной.
Она выполняла волю двух привилегированных сословий — духовенства и дворянства.
Духовенство и дворянство составляли ничтожную часть населения страны; более девяноста его процентов называлось третьим податным сословием.
Аббат Сиейс, этот политический перевёртыш, с которым Лоран постоянно встречался в Брюсселе, накануне революции написал и издал брошюру, принесшую ему неувядаемую славу.
«Что такое третье сословие?» — спрашивал Сиейс. И сам же отвечал: «Всё». «Чем оно было до сих пор в политическом отношении?» — задавал он второй вопрос и тут же давал ответ: «Ничем».
Сказано было точно, чётко и лаконично.
Но Бабёф знал всё это достаточно хорошо и без Сиейса.
Третье сословие недаром называлось податным: оно оплачивало все государственные расходы, вносило все подати и налоги, на которых покоилось внешнее великолепие монархии и привилегированных. При этом люди третьего сословия оставались политически ущемлёнными, лишёнными всяких прав. Государство, церковь и «благородные» дворяне были полными хозяевами страны; как и во времена средневековья, феодал-помещик считался верховным собственником земли, а крестьянин лишь её пользователем, «держателем». На крестьянах, составлявших большинство людей третьего сословия, лежали многочисленные феодальные повинности, всевозможные барщины и оброки, разорявшие землепашцев и зачастую превращавшие их в безземельных, нищих, бродяг.
Именно из них, обездоленных, — теперь Бабёф прекрасно понимал это — рекрутировались армии рабочих, готовых, как на строительстве Пикардийского канала, продавать свой труд за кусок хлеба…
…Да, всё вычитанное у Руссо и других просветителей было для Франсуа Ноэля отнюдь не голой теорией. Оно отражало и объясняло повседневную практику жизни.
За годы своей февдистской деятельности он обследовал родную Пикардию вдоль и поперёк.
Он исходил её и изъездил по широким шоссе, просёлочным дорогам и лесным тропкам, его встречали в дилижансах, в экипажах с гербами, на телегах и двуколках; «господина комиссара по описям» знали крестьяне десятков деревень, владельцы придорожных трактиров и постоялых дворов, муниципальные чиновники мелких городишек, замковая челядь. В Домфроне и Эпелее, в Лефитуа и Мондидье, в Тьекуре, Созуа, Нойоне, Одерши, Kenya, Арманкуре и множестве других населённых пунктов и округов он был, что называется, своим человеком.
Постепенно пытливому взору Бабёфа открывались картины, не только подтверждавшие Руссо и Мабли, не только объяснявшие некогда прочувствованное на канале, но и способные дать огромный запас фактов, который всё теснее и глубже заполнял отдельные ячейки сложившейся схемы — примерной схемы современного ему человеческого общества.
Он понял, что Пикардию беспрерывно раздирают глубокие внутренние противоречия, что противоречия эти не случайны и не мимолётны, что они характерны для всей Франции и всего «старого порядка», столетиями удерживавшегося в феодально-абсолютистской Европе.
Пикардия, одна из процветающих областей страны, каждый год плодила новые тысячи нищих. И, по-видимому, в данных условиях, это был необратимый процесс: растущая крупная феодальная собственность с роковой неизбежностью поглощала мелкую, крестьянскую.
В одном неотправленном письме этой поры Бабёф разъяснял:
«…В качестве комиссара-февдиста я не могу не знать, как образовалась большая часть наших крупных поместий и каким образом они перешли в руки тех, кто владеет ими сейчас. Почти все самые древние титулы являются только освящением огромной несправедливости и чудовищного ограбления. Это закон, навязанный мечом и огнём людям труда, крестьянам, которые для спасения своей жизни предоставляли тем, кто их грабил, не только распаханную своим трудом землю, но и самых себя…»
Есть ли выход из создавшегося положения?
Можно ли изменить к пользе большинства эту вековую несправедливость?
«Уже слишком поздно или ещё слишком рано затрагивать эту тему», — лаконично замечает Бабёф.
Слишком поздно? Так утверждал великий Руссо, считавший, что современное общество не может вернуться к состоянию «естественного равенства».
Слишком рано? Так думает сам Бабёф.
«…Поверьте мне, всё придётся разрушать, всё придется переделывать, пока не будет срыта до основания постройка, непригодная для благополучия всех людей, и пока её вновь не примутся воздвигать с самого фундамента, по абсолютно новому плану, в полном соответствии с требованиями свободного и совершенного развития».
Неудивительно, что письмо не было отправлено: разве это не предвидение социальной революции? И не призыв к ней?…
Поймал!..
Лоран испытывал ощущение птицелова, вдруг затянувшего силок. Или антиквара, после долгих поисков вдруг нашедшего заветную вещь.
Вот оно наконец самое главное.
Начало, исток, приведший к Равным.
Здесь, впервые в своей жизни, Франсуа Ноэль Бабёф высказался вполне откровенно, чётко выразил на бумаге то, что созревало в нём годами.
Но после того как это произошло, после того как он признался — пусть только себе — совершенно искренно, без околичностей, в своих самых сокровенных мыслях и надеждах, мог ли он продолжать работу февдиста, продолжать идти путём преуспеяния и личного благополучия, увековечивая феодальные границы и институты? Разве не было бы это прямым предательством тех тружеников, из среды которых вышел он сам и которым уже твёрдо решил посвятить всю свою жизнь?
Подобные вопросы наверняка должны были волновать Бабёфа. Конечно, он мог бы ответить, что всегда вёл дела честно и справедливо, никогда не ущемлял интересов крестьян и что именно безупречная честность создала ему столь достойную репутацию в Пикардии. Но теперь он не мог не понимать, что в подобном ответе есть ущербность: ведь при всей своей безупречности он всё же служил феодалам, тем самым феодалам, против которых дал себе зарок биться без страха и упрека!..
Создавалось разительное противоречие, мысль о котором он поначалу гнал от себя. Но противоречие это должно было, уничтожив все его иллюзии, отомстить за себя и привести к разрушению видимое благополучие, достигнутое им с таким трудом…
…Восстанавливая ход мыслей Франсуа Ноэля в середине восьмидесятых годов, Лоран ни на момент не сомневался в своей правоте.
Последующие годы Бабёфа математически точно подтверждали безукоризненность логических выкладок его биографа.
Неотправленное письмо Бабёфа относилось к 1786 году и предназначалось для Дюбуа де Фоссе, постоянного секретаря Аррасской академии, с которым Франсуа Ноэль вёл оживлённую переписку. Этот год, как и предыдущие, был еще годом успехов и упований; завязывались новые деловые связи, готовились к печати труды — словно бы ничего не изменилось.
Но уже следующий, 1787 год стал для Бабёфа роковым.
Началось с домашних несчастий.
Франсуа Ноэль горячо любил свою четырехлетнюю дочь Софи. Она казалась ему чудом совершенства, и он мечтал воспитать её согласно рецептам женевского философа. Летом 1787 года с маленькой Софи произошёл несчастный случай: она обварила ноги кипятком. Но оказалось, что это ещё не горе; горе было впереди. В ноябре того же года Софи внезапно заболела. У неё начался сильный жар. Врачебная помощь не принесла облегчения, и девочка умерла.
Что тут произошло с Бабёфом! Лютое, беспросветное отчаяние охватило его, небо померкло перед глазами. На какое-то время он словно потерял рассудок; во всяком случае, его письма этой поры не выглядят письмами нормального человека…
Легко понять, что подобное состояние не содействовало успешному ведению дел.
Но и в самой февдистской практике Бабёфа уже наступал очевидный перелом, последствия которого начали сказываться довольно быстро.
Именно в это время он вступил в смертельную схватку с кланом Билькоков, рассчитывать на победу над которыми не имел ни малейших оснований.
Род Билькоков пользовался огромным влиянием в Руа.
На протяжении веков в руках представителей этого рода сосредоточивались высшие административные, судебные и церковные должности в городе и округе. Из их числа выходили нотариусы, адвокаты парламента, королевские прокуроры, городские советники и мэры. С фамилией Билькоков были тесно связаны как родственными узами, так и общностью имущественных интересов две другие семьи, подвизавшиеся на том же поприще, — Токены и Лонгеканы. Все вместе они составляли замкнутую касту, ревниво следившую за тем, чтобы никто не посягал на их привилегии и доходы. Легко понять, как отнеслись они к водворению в Руа Бабёфа, этого чужака и по крови и по взглядам.
Вследствие весьма запутанных отношений, сложившихся между сеньором, его вассалами и крестьянами, точное установление повинностей, их взимание, выяснение земельных границ — всё это открывало широчайшее возможности для хитрых махинаций, сделок, судебных процессов, на которых непрерывно грели руки господа Билькоки, Токены и Лонгеканы. Но как раз комиссар Бабёф зарекомендовал себя как непримиримый враг подобных методов ведения дел. Он стремился разрешать их чётко, быстро и окончательно, соблюдая интересы сторон, не давая в обиду тружеников и не оставляя времени и места для судебного крючкотворства.
Это вызывало ярость клана.
Сначала, довольно долгое время, Билькоки присматривались и принюхивались, отыскивая место, по которому можно было бы нанести особенно болезненный удар противнику.
Теперь такое место было найдено.
Сваливая с больной головы на здоровую, сначала шёпотом, затем громко и во всеуслышание, Бабёфа начали обвинять в пристрастности, в пренебрежении к интересам своих высокородных клиентов; упрекали его также в излишних симпатиях к крестьянам и в прямом «поджигательстве»!
Франсуа Ноэль не унижался до оправданий.
Слишком гордый, чтобы расшаркиваться перед Билькоками, и слишком преданный интересам трудового люда, чтобы отказаться от защиты этих интересов, он продолжал идти раз избранным путём.
Но произошла осечка, затем другая, и наконец всё покатилось под откос, или, говоря точнее, стало на свои места.
С графом Кастежа Бабёф начал переговоры ещё весной 1787 года: граф предложил ему составить новую опись своих владений.
Вначале Кастежа произвёл на Франсуа Ноэля довольно благоприятное впечатление. Образованный и любезный, нечуждый идей просветительской философии, он выглядел человеком широких взглядов, способным оценить справедливый образ действий Бабёфа.
Но первое впечатление оказалось обманчивым. Вскоре граф показал свою подлинную сущность — жадного и чванливого аристократа, презиравшего людей «низшей касты» и горевшего лишь одним желанием: выжать из своих крестьян всё возможное — только с этой целью и затевалась новая опись.
По-видимому, клан Билькоков быстро «разъяснил» Кастежа, что представляет собой его новый землемер. И вот, ещё недавно столь внимательный и любезный, граф сбросил маску и окатил Франсуа Ноэля ушатом ледяной воды: в крайне сухом и надменном письме он обвинил февдиста в «безумной спеси», «приступе сумасшествия» и поставил ему такие условия, что начавшее было оформляться соглашение так и не состоялось.
Дальше пошло ещё хуже.
Самый страшный удар по февдистской карьере Бабёфа нанесло следующее дело, начавшееся в том же 1787 году.
Фамилия Сокуров принадлежала к числу знатнейших и наиболее богатых землевладельцев Пикардии. Их владения были разбросаны в двенадцати различных приходах, окружавших Руа, причём и сам город входил в сферу их влияния.
Опись сеньории Сокуров с центром в Тиллолуа была самой большой из всех, которые когда-либо пришлось составлять Бабёфу. Работа представлялась настолько внушительной и серьёзной, что для проведения её Франсуа Ноэль выписал своего младшего брата, к этому времени по его протекции работавшего у другого февдиста, а также пригласил в помощь известного землемера и геометра Одифре. Описью Тиллолуа, рассчитанной на несколько лет, Бабёф думал поправить свои материальные дела, пошатнувшиеся за последнее время. Однако буквально с первых шагов начались неприятности.
Едва он приступил к сбору сведений о различных владениях Сокура, как ему начал ставить палки в колеса судебный исполнитель Дантъе, верный агент Билькоков. Сразу поняв, что от операций Бабёфа лично ему прибыли не будет, господин Дантье стал бурно возмущаться «нарушителем суверенных прав», кричать о «нечестности» Бабёфа и всячески мешать его работе, причем хор служащих маркиза на разные лады повторял пущенную в ход клевету.
Франсуа Ноэль попытался воззвать к самому маркизу, но ответа на своё письмо не получил. Решив пренебречь этим, он продолжал начатое, но вскоре стало ясно, что довести до конца дело ему не дадут.
Составление описи потребовало от февдиста больших предварительных расходов. Уже в течение первых пятнадцати месяцев Бабеф истратил на содержание служащих и проведение землемерных работ около восьми тысяч франков, составлявших все его сбережения. Он рассчитывал, что постепенно его счета будут оплачиваться. Однако бальи[7] маркиза Сокура, нотариус Токен, отказался визировать акты землемера, обвиняя его в «некомпетентности». Тщетно Бабёф обращался к маркизу с новым письмом, тщетно апеллировал к юристам, знавшим и одобрявшим его метод работы. В ответ на все аргументы Токен заявил:
— Если бы даже мнение всего мира было на вашей стороне, это бы вам не помогло. Я сказал, что всё сделанное вами сделано плохо, и я намерен повторять это обо всём, что вы сделаете в будущем!
Когда же февдист попытался доказать абсурдность подобного подхода, Токен пресек его красноречие одной фразой:
— Ступайте вон и оставьте меня в покое!..
Видя, что всё рушится, Франсуа Ноэль срочно поехал в Париж, где в роскошном дворце Фекьер проживал господин маркиз. Бабеф полагал, что в личной беседе с Сокуром сумеет убедительнее доказать свою правоту. Напрасная надежда! Маркиз даже не пожелал его принять, и бедному комиссару пришлось возвращаться несолоно хлебавши.
Поняв, что маркиз порывает с ним все отношения и отказывается от его дальнейших услуг, Бабёф просил, чтобы ему по крайней мере оплатили расходы. По его расчетам, выходило, что за всю сделанную работу ему следовало, как минимум, двенадцать тысяч ливров. Но эксперт из клана Билькоков, назначенный маркизом, рассудил иначе. Из числа всех предъявленных документов он признал возможным утвердить счета лишь на 2370 ливров. А поскольку на первых порах Бабеф успел получить 1416 ливров, ему было предложено довольствоваться суммой в 954 ливра и дать расписку в том, что никаких претензий к маркизу он больше не имеет. Это была жалкая подачка.
Это был конец.
Конец его материального благополучия, конец всех надежд на профессию февдиста.
Всё возвращалось на круги своя.
По истечении семи лет успеха, быстрого подъёма по социальной лестнице, обеспеченной жизни Франсуа Ноэль Бабёф вернулся к исходному положению: он был так же нищ, как в дни рабства на Пикардийском канале.
Комфортабельный дом, который он не успел как следует обжить, пришлось покинуть. Расторгнув договор с его владельцем, господином Сере, семья переселилась в жалкую хибару в предместье Сен-Жиль — самом грязном плебейском квартале Руа. Но даже за это убогое жилище надо платить, а где взять денег? Где взять денег, чтобы прокормить семью?…
Катастрофа болезненно отразилась на репутации Бабёфа. Заключать новых договоров с ним никто не желал. Его недавние друзья отворачивались при встрече, издатель растерянно разводил руками, собратья по профессии повторяли клевету Билькоков; вчера столь обширная деловая переписка Бабёфа сегодня почти прекратилась.
Один лишь брат Франсуа Ноэля, который чудом удержался на обломках кораблекрушения, оказывал теперь ему посильную помощь, снабжая то двумя-тремя ливрами, то несколькими су.
Но будущий Гракх не отчаивался. Надо было жить и продолжать заветное дело. Бумеранг возвратился и нанёс ему страшный удар — что ж, быть может, это и к лучшему! Рано или поздно он и сам распрощался бы с ремеслом февдиста, и если обстоятельства ускорили неизбежное, надо только радоваться.
Тем более что впереди была революция — теперь он не сомневался в этом.
Ложились спать рано — экономили свечи. И всё же иной раз Бабёф не мог отказать себе в удовольствии: при тусклом глазке тщательно сберегаемого огарка он читал вслух кое-что из своей коллекции. Он просвещал Викторию.
А коллекция и впрямь была интересной — Лоран и сегодня с удовольствием разглядывал то, что так волновало его друга в предреволюционные годы.
С весны 1787 года страну начала наводнять политическая литература, и нелегальная, и полулегальная. Повсюду появлялись брошюры, памфлеты, сатирические стихи, неизвестно кем написанные, неизвестно где отпечатанные, неизвестно каким путем доходившие до читателя.
Но доходили. Доходили и до пикардийского городка Руа.
Бабёф заботливо собирал их. Не из праздного любопытства, конечно. И не только их: не меньшее внимание уделял он столичной прессе. Ежедневно прочитывая огромное количество газет и брошюр, жадно проглатывая все новости, идущие из Версаля и Парижа, он всё более убеждался в том, что ещё год назад правильно разглядел главное: «старый порядок» трещал по всем швам.
Когда в 1774 году молодой Людовик XVI сменил на престоле своего развратного деда, кое-кто полагал, что начинается новая эра.
Действительно, новый король был лишён ряда пороков Людовика XV, доведшего Францию до состояния полного банкротства.
И все же «новой эры» не получилось.
Сам находившийся под сильным влиянием жены, легкомысленной и расточительной Марии-Антуанетты, Людовик XVI быстро распростился с наиболее благоразумными из своих советников и министров, отверг принятую было бережливость и экономию, и непомерные траты двора вновь поставили правительство перед бездонной пропастью дефицита.
В королевском дворце в Версале, как и прежде, царил нескончаемый праздник: охота и карточная игра сменялись пышными театральными представлениями и балами, придворные танцевали и веселились, прожигая жизнь на щедрые королевские подачки, забиравшие до пятой части всех доходов страны, а денег в казне не было. Государственный долг вырос до непомерных размеров, все налоги были собраны за несколько лет вперёд, но и это не спасало положения.
И тогда, в 1787 году, по настоянию министра Калонна правительство решило созвать нотаблей. Избранные представители дворянства и духовенства должны были найти способы покрыть хронический дефицит государственного бюджета монархии.
Бабёф не надеялся на эффективность частичных мер. Но он не мог не откликнуться на события дня. Он завершил подготовку теоретического труда, подводившего итог всей его февдистской практике и прямо отвечавшего на вопрос, поставленный министром финансов.
В основе этого труда лежала мысль о необходимости облегчения бремени, падавшего на простой народ.
Почему духовенство и дворянство совершенно избавлены от государственных налогов, которые всей тяжестью падают на трудящийся люд — крестьян, ремесленников, рабочих?
Почему подавляющая часть французов должна терпеть постоянное разорение не только от прямых, но и от бесконечных косвенных налогов, прежде всего от ненавистной «габели» — принудительной покупки дорогой соли?
Если французская монархия, созданная и существующая во имя интересов «благородных», нуждается в средствах, не «благородные» ли в первую очередь должны ей помочь?…
Бабёф резонно предлагает ликвидировать все прежние обложения и поборы и заменить их единым налогом, платить который должны будут крупные собственники-аристократы, церковь и богатые предприниматели.
Свою книгу он назвал «Постоянный кадастр».[8]
Ему удалось заинтересовать рукописью геометра Одифре, с которым он познакомился в связи с проектом описи владений маркиза де Сокура. Одифре только что изобрел тригонометрический угломер, который хотел широко использовать, а новые планы Бабёфа, предусматривавшие генеральное межевание по всей стране, давали для этого благодатную почву.
Все хлопоты Одифре, равно как и самого Бабёфа, специально с этой целью съездившего даже в Париж, не принесли результатов: опубликовать «Постоянный кадастр» пока не удалось.
Однако хотело того правительство или нет, оно в какой-то мере оказалось вынужденным пойти именно по тому пути, который Франсуа Ноэль предлагал в своей книге.
Созвав нотаблей, Калонн осторожно поставил перед ними проект изменения налоговой системы: привилегированным сословиям предложили уплатить часть государственных налогов.
Такое предложение глубоко возмутило нотаблей.
Принцы, герцоги, епископы и аббаты, привыкшие обирать казну, не пожелали ради неё выворачивать собственные карманы. Нет, они не могут поступиться своей важнейшей привилегией, они не станут платить, ибо уплата налогов — дело податного, третьего сословия!
Оскорблённые в кровных интересах, они не пожелали понять своего короля, и последнему не оставалось ничего другого, как распустить их.
Калонн получил отставку.
Но теперь даже двор понял, что без налогового обложения дворянства и духовенства не обойтись. Однако все усилия правительства не могли сломить сопротивления привилегированных. Парижский парламент объявил, что право утверждать новые налоги принадлежит исключительно Генеральным штатам.
Генеральные штаты! Старинное, архаическое учреждение, не созывавшееся почти двести лет!.. Теперь, вспомнив о былом, привилегированные просто пытались выиграть время и уклониться от немедленной уплаты налогов. Но получилось иное. Стремясь сохранить свои права, два высших сословия наносили страшный удар своей опоре — абсолютной монархии.
Действительно, требование созыва Генеральных штатов вскоре сделалось стремлением всей нации. И вот под дамокловым мечом банкротства, слыша грозный ропот народа, готового начать всеобщее восстание, монархия решила пойти на эту крайнюю меру.
Королевский указ объявил созыв Генеральных штатов сначала на 27 апреля, затем на 5 мая 1789 года.
Весть о предстоящей сессии Генеральных штатов всколыхнула всю страну. Не представлял исключения и городок Руа: летом 1788 года он был охвачен волной подлинного энтузиазма.
Ещё бы! Как и всем гражданам Франции, жителям Руа предстояло составить наказ, с которым они отправят своих избранников в Версаль, где должны заседать Генеральные штаты!
Разумеется, Франсуа Ноэль не уклонился от участия в редактировании наказа и на собрании избирателей предложил несколько статей в духе своего «Кадастра», а также статью о всеобщем государственном образовании.
Возразить против проекта Бабёфа было трудно. Но на собрании председательствовал один из Билькоков, постаравшийся не допустить торжества соперника. В результате ни одно из предложений Бабёфа даже те было обсуждено.
Несколько месяцев спустя он снова столкнулся с ожесточённым сопротивлением клана.
Депутаты третьего сословия Генеральных штатов, провозгласившие себя Национальным собранием Франции,[9] упорно боролись с двором за свои права. 20 июня 1789 года, когда монархия попыталась одернуть слишком осмелевших плебеев и не допустила их в зал заседаний, депутаты, собравшиеся в зале для игры в мяч, дали свою знаменитую клятву солидарности, клятву-присягу не расходиться, пока не издадут законов, ограничивающих произвол абсолютизма.
Франсуа Ноэль, перечитывая подробности в газетах, восторгался стойкостью своих собратьев по сословию. Но вскоре радость его сильно поубавилась. В печати указывалось, что под текстом клятвы-присяги подписались все присутствовавшие, за исключением одного, и что же? Оказалось, что этот «один», имени которого газета не называла, но Бабёф дознался, был представитель третьего сословия города Руа по имени Прево!
Господин Прево… О, Франсуа Ноэль хорошо знал его. Это был двоюродный брат одного из Билькоков, королевский адвокат… С начала заседаний Генеральных штатов он оказался в числе самых правых депутатов. И вот теперь это предательство…
Негодование Бабёфа было беспредельно. Впрочем, не он один — все демократически настроенные граждане города возмущались поведением Прево. На общем собрании Бабёф выступил с пламенной речью, требуя отзыва опозорившегося депутата.
— Отречёмся от него, — призывал Бабёф, — покажем, что мы ошиблись в выборе, отзовём предателя и заменим его достойным защищать общественные интересы; оставить гадюку, отравляющую всё своим зловонным дыханием, не есть ли это преступление против нации?
Оратору аплодировали. Он тут же составил проект петиции к Собранию, но…
Но подписей под этой петицией было маловато…
Билькоки были настороже. Они использовали весь свой престиж, чтобы убить движение в зародыше. Одних предостерегая, других запугивая, третьих подкупая, они свели на нет действия защитника свободы и демократии.
И тогда, расположив цепочкой факты и проанализировав их все, он пришёл к новым выводам, по-иному представив себе казавшееся давно понятым и вполне ясным.
Третье сословие… Когда-то думалось, что оно едино, что оно целиком противостоит абсолютной монархии и привилегированным.
Но это глубокое заблуждение.
Едва народное движение стало угрожать богатым, как третье сословие показало свою непрочность, многослойность. Богатые буржуа, ещё вчера кричавшие о «свободе» и «равенстве», сегодня примкнули к ненавистной знати и вместе с ней противостоят народу.
Сейчас они удовлетворены. Они считают, что революция близка к завершению. Но так ли это? А может быть, до завершения ещё очень далеко? Может быть, революция ещё и не начиналась? Может, всё происшедшее лишь прелюдия к ней, всего лишь её канун?…
Так или иначе, но Бабёф осознал главное: ведь основная, подавляющая часть третьего сословия, иначе говоря весь французский народ-страстотерпец, ещё не проявила себя как должно, ещё не сказала своего решающего слова!..
Народ сказал свое слово 14 июля 1789 года, ответив на провокационную игру двора и козни старых и новых господ взятием Бастилии.
И хотя ни Лоран, ни его герой во взятии Бастилии не участвовали и даже не были в то время в Париже, на них обоих событие это произвело одинаковое впечатление: и тот и другой поняли — революция началась, и на этот раз — началась всерьёз…
…Лоран невольно погрузился в воспоминания о далёком и всегда близком, жившем постоянно, пока был жив он.
Он вспоминал о том, где был сам, что делал, о чём думал в годы, месяцы и дни — вплоть до 14 июля, — когда Бабёф, отказавшись от своих февдистских иллюзий, быстрым шагом шёл к революции.
Он, Лоран, двигался в том же направлении, но как различались исходные точки их пути, да и сам путь!
Потомок знатного рода, изнеженный юный щёголь с блестящими перспективами, как отличался он от бедняка, плебея, «рождённого в грязи», своими руками добывавшего себе хлеб насущный!..
К тому времени, когда Франсуа Ноэль с небольшим саквояжем разъезжал по Пикардии, стремясь получить очередной заказ, он, Лоран, мог упиваться жизнью.
Позади был дом — роскошный дворец, в котором прошло его детство, в неге и в холе, среди материнских забот и отцовских упований, под присмотром целого сонма гувернеров, гувернанток и вышколенных лакеев — ведь он был старшим из сыновей и должен был унаследовать титул и земли отца!
Позади был университет, любимые профессора, познакомившие его с Локком и Кондильяком. Были сочинения Гельвеция, Юма, Мабли и Руссо, с которыми он знакомился самостоятельно и которые впервые пробудили его душу и ум.
Позади была придворная должность, орден Святого Этьена, женитьба на знатной и богатой наследнице, прелюдия блестящей великосветской карьеры…
Как это всё было не похоже на детство и юность тяжко и упорно «выбивавшегося в люди» чернорабочего с Пикардийского канала!
Но имелось и нечто сближавшее обоих сверстников: оба мечтали о лучшем будущем, и конечно же не для себя, а для всех, для всего человечества в целом.
Именно поэтому богом и одного и другого стал Руссо.
Именно поэтому у молодого Лорана возникли свои счёты с другим богом, богом официальным. И вскоре все надежды отца, блестящая карьера и обеспеченная жизнь оказались мифом.
Он давно уже увлекался нелегальной литературой. Он получал и заботливо хранил запрещённые книги, издаваемые в Париже. На него донесли. В 1786 году у него был сделан обыск и конфисковано несколько антирелигиозных произведений, в том числе «Система природы» Гольбаха.
На первый раз отцу удалось замять неприятное дело.
Но юный вольнодумец не унялся. Он начал сочинять «подрывные» произведения и тайно распространять их, а в 1789 году, узнав о взятии Бастилии, умудрился опубликовать «Элогу[10] революции»…
Подобного абсолютистский режим его родины простить не мог, и новые хлопоты отца оказались бесполезными; юный «смутьян» был обречён на изгнание.
Именно тогда он и уехал на Корсику.
Что же касается Франсуа Ноэля Бабёфа, то при вести о взятии Бастилии он немедленно помчался в Париж.
Лоран сделал новую остановку не только потому, что вдруг погрузился в личные воспоминания.
Было здесь и другое.
От времени первого года революции дошло лишь несколько писем Бабёфа и кое-какие его литературные наброски.
Всего этого было слишком мало, чтобы составить ясное представление о делах и мыслях будущего трибуна вэтот необыкновенно важный период времени.
Но потом, вспомнив свои прежние сомнения, Лоран взял себя в руки. Оставлять начатое нельзя. Он не простил бы себе подобного. Тем более он знал, что по более поздним и самым ярким годам жизни Бабёфа материалов окажется столько, что придётся делать даже весьма тщательный отбор!
И Лоран снова обмакнул перо в чернила…
…Строго говоря, Франсуа Ноэль собирался в столицу по своим частным делам.
Но событие 14 июля, бесспорно, ускорило его приезд.
И вот он снова в Париже. Он носится по знакомым улицам и словно бы не узнаёт их. Везде огромные толпы людей. Создаётся впечатление, будто все они, эти ещё вчера угнетённые бедняки, стали подлинными хозяевами столицы. Они вершат грозный суд над своими недавними властителями, они диктуют свою волю ратуше, и даже Учредительное собрание вынуждено с ними считаться. Парк Пале-Рояль, многочисленные харчевни и кафе превратились в политические клубы. Гвардейцы братаются с народом. Новые ораторы и вожди — Марат, Дантон, Демулен, — разъясняя смысл происходящего, призывают к бдительности.
Вот и началось.
Вот она, долгожданная революция.
Словно поток, сорвавшийся с кручи, народное восстание сметает весь старый порядок с его установившимися понятиями, привилегиями, жандармерией и тюрьмами…
Бабёф настолько потрясён всем увиденным, что в письме к жене не может говорить о своем деле — а ведь бедная Виктория, оставшаяся с детьми без гроша, ждёт в первую очередь сообщения о деле…
«Не знаю, с чего начать это письмо, бедная моя жёнушка. Невозможно, находясь здесь, иметь о чём-либо ясное представление, до такой степени душа взволнована. Всё вокруг идёт вверх дном, всё в таком брожении, что, даже будучи свидетелем происходящего, не веришь глазам своим».
Он рассказывает о ярости народа, о разрушении Бастилии, о смерти её коменданта Делоне, о расправе с другими приспешниками старого порядка — с купеческим старшиной Флесселем, с интендантами Фулоном и Бертье де Совиньи…
Бабёфа печалит самосуд, ему больно видеть жестокую радость народа, но он не порицает парижан:
«Я понимаю, что народ мстит за себя, я оправдываю это народное правосудие, когда оно находит удовлетворение в уничтожении преступников, но может ли оно теперь не быть жестоким? Всякого рода казни, четвертование, пытки, колесование, костры, кнут, виселицы, палачи, которых развелось повсюду так много, — всё это развратило наши нравы! Наши правители, вместо того чтобы цивилизовать нас, превратили нас в варваров, потому что сами они таковы. Они пожинают и будут ещё пожинать то, что посеяли, ибо всё это, бедная моя жёнушка, будет иметь, по-видимому, страшное продолжение: мы ещё только в начале».
Франсуа Ноэль не собирается скрывать своих мыслей; напротив, он хочет, чтобы их узнали его земляки, жители Руа:
«Ты можешь дать это читать другим. Теперь нация свободна, и каждый пишет, что хочет».
Только после этого, высказав главное, он переходит к своим личным делам. Здесь он ничем не может утешить Викторию — денег у него нет и, что самое печальное, вероятно, не будет.
Бабёф выехал в Париж с крайне ограниченными средствами, имея определённую цель: скорейшее издание «Постоянного кадастра».
Время, казалось, благоприятствовало его замыслам.
Учредительное собрание явно шло к отмене привилегий знати, и вопрос об установлении единых форм обложения налогами всех граждан становился весьма своевременным.
Однако и сейчас опубликовать слишком смелую книгу оказалось непросто. Бабёф и его компаньон Одифре снова столкнулись с тысячью препятствий. Печатание книги откладывалось со дня на день, с месяца на месяц. Окончился июль, прошёл август, проходил и сентябрь, а дело почти не сдвинулось с мёртвой точки.
Положение бывшего февдиста становилось отчаянным: жизнь в столице была дорогой, а жалкие гроши, которыми он располагал, исчезали один за другим. Правда, в Париже проживали кое-кто из должников Бабёфа, которым он некогда составлял земельные описи, однако все попытки вырвать у них что-нибудь оказались безрезультатными — господа жаловались на тяжёлые времена и не желали раскошеливаться. Бабёф, кое-как существовавший при поддержке Одифре, всё свободное время отдавал шлифовке рукописи.
Впрочем, беспрестанно трудясь над улучшением своей работы, он внимательно следил за написанным другими, прежде всего за столичной прессой.
Пресса была рождена революцией.
В те дни появилось огромное число газет и листков, выходивших ежедневно, еженедельно и ежемесячно. Эти издания продавались и высылались по подписке, раздавались бесплатно и расклеивались на стенах домов.
Разной была их судьба.
Иные, выйдя раз или два, затем прекращали существование; но были газеты, популярность которых возрастала изо дня в день.
К таким газетам принадлежала и «Ами дю пёпль»[11] Марата. Правда, ещё больший её успех был в грядущем, а к началу октября 1789 года вышло всего лишь двадцать с лишним номеров этой газеты; и Бабёф, всё взвешивавший, читая очередные отповеди Марата, каждый раз задумывался над глубинной причиной резких слов журналиста; но так или иначе, он, со свойственной ему проницательностью, именно Марата выделил среди множества начинающих парижских публицистов.
Это было естественно. Талантливый врач и физик, во имя революции отказавшийся от научной карьеры и обеспеченной жизни, Марат раньше других сумел заглянуть в будущее и сквозь мишуру громких фраз буржуазных лидеров Учредительного собрания, как и Бабёф, разглядел их подлинную сущность. Бичуя политику министра финансов Неккера и лицемерие парижского муниципалитета, он был одним из тех, кто вызвал к жизни события начала октября — события, невольным свидетелем которых оказался и Франсуа Ноэль, всё ещё пребывавший в столице.
Строго говоря, — и Бабёф прекрасно понимал это — события вызвал не Марат. Марат лишь помогал народу разбираться в происходящем.
События вызвал голод.
Голод? О каком голоде, казалось бы, можно было говорить в Париже осенью 1789 года? Ведь урожай выглядел вовсе не плохим, зерна в амбарах было достаточно и перебоев в продаже хлеба не ожидалось.
Тем не менее уже в сентябре в столице появились очереди у булочных; бедняк, простоявший с ночи у дверей лавки, часто не мог получить даже половины каравая, плохо выпеченного из негодной муки.
Попытки муниципалитета успокоить народ не приводили ни к чему: во всех своих бедах люди винили версальский двор, прежде всего короля и королеву.
— Булочника и булочницу в Париж! — кричали па улицах.
— Булочника и булочницу в Париж! — вторили на заседаниях дистриктов.[12]
Попытка зажать столицу в тисках голода — это понимали все — была лишь частью нового контрреволюционного плана, задуманного двором.
Постепенно оправляясь от шока, полученного в день взятия Бастилии, защитники «старого порядка» начали готовиться к реваншу.
14 сентября король, не доверявший версальским воинским частям, вызвал Фландрский полк, стоявший в Дуэ. 1 октября в Оперном зале дворца был дан торжественный банкет в честь офицеров полка. В разгар торжества появился Людовик XVI, держа на руках маленького наследника престола. В порыве верноподданнических чувств пьяные офицеры топтали революционные кокарды и давали страшные клятвы…
Обо всём этом, разумеется, вскоре стало известно в столице. Обеспокоенный судьбой революции, голодный и возмущённый народ слишком хорошо помнил июльские дни. Теперь победители Бастилии вновь должны были взять дело в свои руки. «Ами дю пёпль» Марата призвал народ к вооруженному походу, чтобы сорвать контрреволюционные приготовления двора. Впереди округов столицы стал дистрикт Кордельеров, возглавляемый адвокатом Дантоном.
5 октября несметные толпы парижан — среди них свыше шести тысяч женщин — двинулись в грандиозный поход на резиденцию короля.
На следующее утро произошло столкновение с королевской стражей; народ ворвался во дворец. Перепуганный Людовик, сопровождаемый Лафайетом, начальником национальной гвардии Парижа, вышел на балкон дворца, чтобы показаться своим «добрым подданным», В тот вечер король, окружённый многотысячной толпой, переехал в столицу.
«Теперь всего будет вволю; мы вернули булочника и булочницу в Париж…»
Этой репликой участников похода на Версаль и закончил Бабёф свою реляцию о событиях 5–6 октября, отправленную им некоему издателю в Лондон. Этой корреспонденцией он думал (и снова тщетно) хоть что-то заработать.
Не принёс ему денег и наконец опубликованный «Постоянный кадастр»: расходы на печатание перекрыли доходы от продажи книги. Тем не менее он покидал Париж 17 октября в состоянии душевного подъёма. Он верил: великий перелом начался.
Три месяца, проведённые в столице, оставили неизгладимый след в сознании Бабёфа. И потом, в Руа, он продолжал внимательно приглядываться ко всему происходившему на главной арене — в Париже, в Учредительном собрании.
Его поражала крайняя противоречивость декретов законодателей, призванных революцией дать новые порядки стране. Эта противоречивость настолько била в глаза, что казалось, будто два разных Собрания издавали две противоположные серии законов, согласовать и примирить которые было невозможно.
В соответствии с августовской Декларацией нрав, провозгласившей равенство всех граждан перед законом, Учредительное собрание упразднило прежние сословия, ликвидировало институт наследственного дворянства и объявило всех французов абсолютно равноправными. Но «равноправие» это тут же уничтожалось: все неимущие и малоимущие лишались избирательных прав, произвольно зачисляясь в категорию «пассивных граждан». «Активными гражданами» была признана лишь верхушка налогоплательщиков, составлявшая около шестой части населения страны.
Декретировав уничтожение феодального строя, конфисковав и превратив в «национальные имущества» бывшие владения церкви, Собрание, однако, предписало крестьянам впредь до выкупа неукоснительно выполнять повинности за землю, остававшуюся собственностью бывших феодалов.
Проведя административную реформу и отменив как будто все архаические учреждения и порядки, лидеры буржуазии сохранили при этом все прежние прямые и косвенные налоги, в том числе и ненавистную «габель» — соляной налог.
Торжественно провозгласив свободу слова, печати, собраний, законодатели вместе с тем поспешили начать репрессии против вольнолюбивых журналистов, запретили профессиональные союзы и стачки и ввели «военный закон», разрешавший муниципальным властям открывать огонь по «незаконным сборищам».
Впрочем, чему было здесь особенно удивляться?
Всё это лишь подтверждало мысль Бабёфа о противоречивости интересов бывшего третьего сословия, о его неоднородности, о быстрой перемене позиций богатых либералов.
Взять, к примеру, Александра Ламета, одного из главных лидеров левой группировки Собрания; с какой ловкостью он щеголяет своими «великодушными чувствами», как мастерски умеет облечь в возвышенную форму тривиальную для всех богачей мысль о нерушимости частной собственности! Просматривая текст одной из его речей, Бабёф записал для себя: «Он хочет представиться овечкой для того, чтобы пристать к стаду, но мы очень ошиблись бы, не признав в нем хищного волка, который станет впоследствии свирепствовать в поисках жертвы для своих клыков…»
Всего лишь несколько депутатов Собрания отваживалось, выступая против большинства, бороться с антинародными законопроектами. Самым принципиальным и твёрдым из числа этих смельчаков, по наблюдениям Бабёфа, был Максимильен Робеспьер, депутат от провинция Артуа, соседней с Пикардией. Имя Робеспьера, как человека редкой справедливости и бескорыстия, было знакомо Франсуа Ноэлю ещё со времён его февдистской деятельности, с 1786 года. Теперь он с интересом переписывал большие отрывки из речей смелого депутата. Робеспьер, которого народ заслуженно окрестил Неподкупным, требовал, чтобы законодатели честно следовали принципам Декларации прав, а не противоречили им на каждом шагу; чтобы новые законы не угнетали свободы и не нарушали равенства во благо горстки богачей и в ущерб основной массы тружеников; чтобы политические права не связывали с имущественным положением граждан.
Если в Ассамблее самым последовательным демократом был Робеспьер, то вне её стен Бабёф особенно выделял Жоржа Дантона, вожака Кордельеров, одного из вдохновителей октябрьского похода на Версаль. Когда позднее начались преследования Марата, дистрикт Кордельеров взял журналиста под свою охрану, а Дантон помог ему спастись от ярости начальника национальной гвардии. Восхищаясь Дантоном, Франсуа Ноэль в своих письмах к нему величал председателя Кордельеров «ревностным защитником свободы».
Дела и люди столицы и большого Собрания занимали Франсуа Ноэля постоянно; впрочем, это вовсе не значило, что он оставлял в пренебрежении интересы своих пикардийских земляков.
В провинции, в Пикардии, в маленьком городке Руа, точно в капле воды отражались все противоречия, волновавшие Париж.
Как и в Учредительном собрании, здесь бывшее третье сословие раскололось на две части. Как и в столице, собственники, прикрываясь словами «свобода» и «равенство», стремились использовать первые завоевания народной революции всецело в своих интересах. Как и в центральной администрации, главные посты здесь оказались заняты вовсе не теми, кто боролся за демократические реформы, а теми, кто противостоял им.
Хотя в соответствии с административной реформой 1790 года в Руа, как и в других местах, «отцы города» провели официальные перевыборы и сформировали новый муниципалитет, новой в нём оказалась лишь вывеска: Билькок-старший сделался мэром, а Билькок-младший его заместителем. Окружив себя преданными сторонниками и верными исполнителями своей воли, Билькоки игнорировали закон о создании местной народной милиции и отказывались проводить общие собрания граждан города.
Франсуа Ноэль сразу же стал во главе недовольных.
Сначала, доказывая, что по новым правилам близкие родственники не имели права занимать смежных постов, он попытался апеллировать к закону. Разумеется, из этого ничего не вышло — Билькоки сами олицетворяли «закон».
Тогда, отыскивая ахиллесову пяту, Бабёф нащупал проблему, в равной степени болезненную и для клана Билькоков, и для Пикардии, и для всей Франции собственников.
Это была проблема косвенных налогов.
Лоран еще раз пересмотрел разложенные в хронологическом порядке бумаги.
Он был доволен.
В отличие от первого года революции второй, 1790 год оставил много следов деятельности Бабёфа.
Здесь были петиции, обращения, речи, написанные его рукой, многочисленные письма и уникальные экземпляры двух его газет; всего набиралось более пятидесяти документов — ярких, характерных, бесценных для биографа и историка.
При самом поверхностном взгляде бросались в глаза два обстоятельства.
Во-первых, будущий трибун резко расширял арену своей деятельности. Если до 1790 года его имя было известно лишь в пределах Пикардии, то теперь о ней начали говорить в Париже, в Учредительном собрании, во всей Франции.
Второе, что не могло не остановить внимания Лорана, заключалось в парадоксальности ситуации.
Бывший февдист, тот самый «комиссар по описям», который столь тщательно и скрупулёзно прослеживал и выискивал различные феодальные налоги, сын верного стража и охранителя интересов генеральных откупщиков, ныне выступал как застрельщик в борьбе против косвенных налогов!
Впрочем, и Лоран прекрасно понимал это, парадоксальность была лишь кажущейся.
Именно потому, что он тщательно изучил и выявил существо всех обложений и повинностей в феодально-абсолютистской Франции, именно потому, что их несправедливость и разорительность для народа раскрылась ему вполне, Бабёф смог в ходе революции заявить во весь голос о сделанном открытии. Да и не только заявить. «Постоянный кадастр» был попыткой найти и подсказать законодателям мирный способ решения проблемы. Но Учредительное собрание не вняло призыву. Значит, оставалось бороться.
Сдавних пор косвенные налоги, в первую очередь «габель», затем пошлины на табак, напитки, крахмал, кожи и многое другое, составляли весьма солидную часть доходов французской монархии. Они были особенно тяжелы для народа, поскольку правительство, постоянно нуждавшееся в деньгах, сдавало их на откуп; откупщики же буквально душили крестьян, ремесленников и рабочих, выколачивая из них с помощью жандармов и солдат максимальную прибыль.
В июльские дни 1789 года парижане первым делом разрушили ненавистные заставы, окружавшие столицу, и явочным порядком, как и жители других городов и областей, отказались от уплаты косвенных налогов. Однако это не входило в планы крупных собственников — новый бюджет, составленный министром финансов, покоился на сохранении в силе всех старых платежей, что, между прочим, привело к быстрому падению популярности некогда боготворимого третьим сословием Неккера.
28 января 1790 года Учредительное собрание приняло декрет, предписывающий восстановить заставы и сохранить все косвенные налоги. Вслед за тем было решено начать преследование лиц, виновных в уничтожении застав.
Законодатели сами подавали сигнал к началу военных действий.
Бабёф тут же подхватил брошенную перчатку.
Не прошло и месяца, как в Собрание пришла петиция, составленная им от лица граждан Руа.
Указав, что январский декрет о налогах находится в явном противоречии с Декларацией прав, Франсуа Ноэль объяснял это происками аристократической партии в Собрании. Но народ не станет подчиняться дурным законам. Если те, кому доверена власть, используют её в целях предательства, народ будет бороться с ними, и не ради каких-либо частичных уступок, а чтобы провести общий закон против косвенных налогов в пределах всей Франции.
Петиция Бабёфа не была единичной. По всей стране поднималась волна возмущений против разорительной «габели» и январского декрета Собрания. Но прежде чем законодатели что-то предприняли, муниципалитет Руа поспешил дать свой ответ «смутьяну».
Господа Билькоки, Токены и Лонгеканы понимали: действовать нужно решительно и быстро. Они недооценили этого бешеного. Им казалось, что достаточно оборвать его карьеру, поставить в тяжёлые материальные условия, и он сникнет, оставит их в покое и покинет Руа. Но нет, не тут-то было! Выбитый из привычной колеи, придавленный нуждой, лишённый надежд на возможность вырваться из грязного предместья Сен-Жиль, куда они его швырнули, он и не подумал стушеваться. Напротив, он всюду разбрасывает свои зажигательные призывы, будоражит людей окраин, становится их очевидным вожаком! Он требует созыва регулярных собраний граждан, их вооружения за общественный счёт, он подкапывается под муниципалитет и шельмует самых почтенных людей в городе! По его подсказке бедняки перестали платить налоги, всюду появляются контрабандные соль и табак, а чиновники откупного ведомства оказываются бессильными что-либо предпринять! При этом он не ограничивается агитацией среди голытьбы; он сумел организовать кабатчиков, хозяев постоялых дворов и питейных заведений, внушив им, что в целях их личной выгоды они больше, чем кто другой, заинтересованы в отмене косвенных налогов!..
…Господин Билькок-старший прищурясь посмотрел на господина Билькока-младшего.
Ба!.. Вот отсюда-то и следует начинать!.. Нужно показать всем этим трактирщикам и лимонадчикам, что их одурачивают, что идти рука об руку с патрициатом города им куда выгоднее, чем слушать побасёнки этого неукротимого и заигрывать с чернью…
28 февраля Билькок-старший созвал общее собрание граждан Руа. Правда, это было не то собрание, за которое ратовал Бабёф: на него пригласили только «активных» граждан, в первую очередь лиц, связанных с продажей напитков.
Господин мэр произнёс большую речь.
Пустив в ход всё своё ораторское искусство, то льстя, то угрожая, он постарался внушить собравшимся, что, уклоняясь от уплаты налогов и бойкотируя чиновников генерального откупа, они сами роют себе могилу. Идя на поводу у разных отщепенцев, врагов собственности и порядка, они волей-неволей содействуют бунту, ниспровержению основ общества, торжеству анархии. Но что же будет, если анархия восторжествует? Не они ли первые поплатятся своими богатствами, а то и жизнями? Нет, уж лучше пожертвовать частью, нежели лишиться всего…
Речь произвела ожидаемый эффект. Трактирщики согласились не только на восстановление застав и уплату налогов, но даже на погашение задолженности за прошлое.
Клан Билькоков торжествовал.
Откупное ведомство Руа возобновило свою деятельность.
На следующий день, согласно распоряжению муниципалитета, глашатай, следуя за барабанщиком, обходил улицы города, доводя до всеобщего сведения новый указ.
Однако у предместья Сен-Жиль глашатай остановился: дальше ходу не было.
Предместье кипело с утра.
Простые люди, бедняки, нищие обитатели лачуг не собирались подчиняться решению вождей патрициата. У них был свой вождь, который — они знали это — не подведёт и не продаст. Франсуа Ноэль хорошо разъяснил им суть происшедшего.
Господа, возглавляющие муниципалитет, изъявляют якобы волю народа. Но разве продавцы вина представляют народ? Разве хозяева трактиров выражают державную волю народа? Разве народ уполномочивал их выносить его именем какие-то решения? Ведь и ребёнку ясно, что эти дельцы, уплатив государственную пошлину, затем с лихвой возместят её, обирая тех же бедняков, от имени которых сегодня соглашаются на уплату! Нет, подлинный народ никогда не подчинится подобным решениям, ни здесь, в Пикардии, ни в целой Франции. А пока необходимо принять контрмеры. Он, Бабёф, сегодня же напишет новую петицию в Собрание, ещё раз предостережёт законодателей, ещё раз покажет им опасность и бессмысленность пренебрежения к требованиям и нуждам народа, а они, его сограждане, должны объединиться и устроить достойную встречу клевретам откупщиков.
И встреча была устроена.
Когда вслед за глашатаем появились жандармы, в них полетели комья грязи. Жандармы взяли ружья на изготовку, но из толпы раздались крики, что на первый же их выстрел последует ответный; действительно, можно было заметить, что многие граждане вооружены.
Учитывая свою малочисленность, жандармы не пошли на риск действовать силой.
Чиновники откупного ведомства, осаждённые толпой в кафе «Белая лошадь», вынуждены были отказаться от своих претензий и извиниться перед народом — только после этого им дали возможность вернуться в свои бюро.
Предместье Сен-Жиль одержало победу над муниципалитетом.
Тогда, понимая, чьих рук это дело, мэр вызвал Бабёфа в ратушу.
«Смутьян» и не подумал уклониться от приглашения, ему было что сказать господам Билькокам и Лонгеканам.
И вот он перед ними.
Без тени смущения выкладывает он горькие истины, которые коробят этих господ и вызывают их глухую ярость; с каким бы удовольствием — Бабеф чувствует это — они приказали бы схватить его и немедленно бросить в тюрьму. Но нет, почтеннейшие, не выйдет: я пришёл к вам с надёжным эскортом, за мною стоят предместья, вы знаете это и боитесь, боитесь настолько явно, что даже не рискуете прервать меня и одёрнуть!..
Он говорит с воодушевлением. Да, он обвинял депутатов, предавших интересы народа, да, он выступал и будет выступать против косвенных налогов, находящихся в вопиющем противоречии с Декларацией прав человека и гражданина, ибо разве Декларация не гарантирует каждому свободу высказывать свое мнение?…
— Вы нападаете на меня за мои слова, я же разоблачу ваши дела, — пригрозил он советникам и мэру и тут же добавил: — Но имейте в виду, если явятся солдаты, я окажусь во главе тех, кто будет противиться им. Если вы не выполняете ваш долг защитников народа, я сделаю это вместо вас!..
Бесстрашно бросив вызов врагам, Бабёф покинул трибуну. Его проводили гробовым молчанием. Однако он знал: они не рискнули ответить ему, но тут же пошлют донос в Париж и потребуют применения сил.
Он не ошибся.
Донос последовал молниеносно, и уже через несколько дней доблестные гвардейцы Лафайета были на марше.
Они шли по направлению к Руа и Перонну.
Вскоре поступили известия об их первых «подвигах»: солдаты бесчинствовали, повсюду разыскивая контрабандные товары и участников «мятежа».
Паника объяла южную Пикардию. Толпы крестьян из окрестных деревень, взбудораженные слухами, стекались в Руа.
Бабёф сразу понял, как использовать ситуацию.
Крестьянам он посоветовал возвращаться к себе в деревни. Если опасность станет реальной, нужно будет подумать о самозащите, пока же следует сохранять спокойствие и революционную бдительность. К тому же призвал он и граждан Руа в афишах, которые утром 14 марта появились на стенах многих домов города.
Одновременно Бабеф обратился в муниципалитет с недвусмысленным требованием. Заявив, что из Парижа движутся банды разбойников, переодетых в форму национальных гвардейцев, он требовал, чтобы ратуша немедленно выдала гражданам оружие для охраны общественного спокойствия. Ведь Руа, не имеющий своей национальной гвардии, давно уже стал притчей во языцех среди других городов, а сейчас возникла угроза, размеры которой трудно предвидеть.
Так новоявленный вождь предместий делал необыкновенно ловкий тактический ход. Превратив парижских карателей в «переодетых разбойников» и противопоставляя панике стремление к революционному порядку, он, не нарушая легальности, давал понять местным властям и большому Собранию: истинные друзья свободы не отступят перед провокациями и добьются своего.
И они добились своего.
«Отцы города» дрогнули и согласились выдать оружие, вследствие чего Франсуа Ноэль в дальнейшем смог подписывать свои петиции и призывы как «солдат-гражданин».
Национальные же гвардейцы Парижа прервали свою экспедицию и, не доходя до Руа, повернули обратно.
И самое главное: Учредительное собрание сочло разумным уступить, приняв декрет о ликвидации с 1 апреля 1790 года ненавистного соляного налога.
Это была большая победа.
Победа Бабёфа, победа Пикардии, победа всей демократической Франции.
Впрочем, сам Бабёф был далёк от упоения успехом. Он считал, что это лишь начало.
Хотя «габель» и была упразднена, но ведь другие косвенные налоги сохранялись — а их осталась тьма! Как обычно, действуя согласно своему золотому правилу, крупные собственники жертвовали частью, чтобы удержать целое!
Ну нет, допустить подобного было нельзя.
И Бабёф с удвоенной энергией продолжает борьбу.
Он пишет в Собрание депутатам, на поддержку которых надеется, он рассылает свои послания по всем близлежащим городам. Он говорит о многом; его занимают и борьба дистриктов с ратушей в Париже, и право наследования, и реформа судопроизводства, и новый устав национальной гвардии. И всё же он ни на момент не забывает о том, что по-прежнему волнует провинцию и страну, — о налогах.
Теперь Франсуа Ноэль в своей деятельности не ограничивается пределами Руа. Став подлинным вождём всех готовых сражаться до полной победы, он сносится с демократией соседних деревень и городов. В первых числах апреля он посещает Сен-Кантен, Перонн и Нойон, где печатаются его петиции, он составляет новое послание против откупщиков, этой «египетской саранчи», призывая законодателей «отрубить головы ненасытной гидре». Стараниями неутомимого Бабёфа Пикардия становится подлинным авангардом борьбы; она обменивается посланцами с соседними областями, и вот уже весь северо-восток Франции дружно отказывается платить, уведомляя об этом в потоке адресов Учредительное собрание.
Правительство крупных собственников встревожено. Однако, боясь слишком сильно раздувать пожар и надеясь, что главный «смутьян» одумается и подчинится, буржуазные лидеры Собрания попытались его «вразумить»: муниципалитету порекомендовали на первый раз ограничиться простым предупреждением.
Но Билькоков это никак не устраивало. Они вовсе не желали «вразумлять» своего главного врага — они хотели его уничтожить. Исполнителем их воли стал господин Прево, тот самый опозорившийся депутат Генеральных штатов, отзыва которого когда-то требовал Бабёф и который не забыл и не простил ему этого. Прево, снабженный необходимыми материалами, возбудил судебное дело. Прокурор, используя обвинение Билькоков, что Бабёф «пытался обратить оружие своих сограждан против парижской гвардии», добился приказа о взятии «мятежника» под стражу.
Вечером 19 мая, как обычно, легли спать рано. Франсуа Ноэль долго не мог уснуть: какие-то неясные предчувствия не давали ему покоя.
…Его разбудил сильный стук; казалось, приклады жандармов вот-вот выломают дверь.
— Вставай! Пойдёшь с нами!..
«Словно воры, — подумал Бабёф, одеваясь. — Днём, когда народ на ногах, они не отважились…»
На следующий день он был отправлен в парижскую тюрьму Консьержери.
Итак, тюрьма.
Тюрьма со всеми обычными её атрибутами: тесной камерой, короткими прогулками и длинными допросами. Он слышал обо всём этом и, зная, что борец за свободу обречён рано или поздно встретиться с тюрьмой, безбоязненно ждал этой встречи. Вопреки надеждам гонителей, он и не подумал отчаиваться, напротив, казался полным энергии и боевого задора. Он был уверен, что долго здесь не просидит: недаром, борясь против налогов, он старался не выходить за рамки легальных действий; и хотя он знал, что в своих доносах враги попытались оболгать и извратить его слова и поступки, именно это и представлялось ему особенно благоприятным и даже спасительным — ложь было легко разоблачить и на лжецов нетрудно указать.
Он сразу же и указал на них.
Уже во время первых допросов, заявив о противозаконности ареста, Бабёф обличил обоих Билькоков, обманщиков и клеветников, занимавшихся интригами при старом режиме и не менее успешно морочивших новые власти. Чтобы продемонстрировать истину, он сумел с помощью жены собрать отзывы о своей деятельности в Руа и соседних городах. Он обратился за поддержкой к столичной прессе; мало того, он умудрился, несмотря на тюремный режим, выпустить свою газету, на страницах которой, не ограничиваясь собственным оправданием, брал под защиту других узников, арестованных за разрушение застав в июльские дни 1789 года.
Особенно действенную помощь Бабёфу оказал Марат.
Марат, информированный обо всём происшедшем, выпустил специальный номер «Ами дю пёпль», почти весь посвящённый делу Бабёфа.
Номер вышел 4 июля.
«Я разоблачаю сегодня, — писал Марат, — преступление, в сто раз большее, чем то, которое было совершено против мнимых поджигателей застав, и вызывающее в сто раз большую тревогу у всех честных граждан, потому что предметом его явился человек, имеющий заслуги перед обществом, потому что дело его должно заинтересовать всю нацию. Этот заслуживающий уважения человек — Бабёф, гражданин Руа».
Друг народа обращался к видным парижским революционерам и демократам с просьбой оказать всемерную поддержку невинно пострадавшему.
К этому же вопросу он вернулся вторично день спустя.
А на следующий день после этого, 7 июля, просидев в тюрьме полтора месяца, Франсуа Ноэль получил свободу.
Он неоднократно подчёркивал роль, которую в его освобождении сыграл знаменитый парижский публицист.
— Марат, да, Друг народа Марат был моим защитником, — говорил он позднее Лорану. — Его пламенное перо дало мне возможность выйти из этого первого испытания незапятнанным…
Впрочем, с «незапятнанностью» всё обстояло сложнее, чем того хотелось Бабёфу. Выпуская на волю «мятежника» с явным зубовным скрежетом, судебные власти постарались закрыть ему путь к дальнейшим публичным выступлениям. С этой целью, освобождая подсудимого, они не отменяли приказа об аресте; иначе говоря, Бабеф не был реабилитирован и в любой момент мог оказаться подвергнутым новому аресту.
Об этом ему не раз придётся вспомнить в дальнейшем; но так или иначе, сейчас он был свободен, а свобода не могла не радовать — она давала возможность продолжать борьбу.
Пробыв короткое время в столице, он возвратился в Руа. На пути, в городах и деревнях, его повсюду встречали как близкого друга. Простые люди стремились пожать ему руку, выразить свое сочувствие и полную поддержку. Его упрекали, что, арестованный, по дороге в Париж, он не крикнул: «Ко мне, французы!» — и тогда бы его мигом освободили!.. Объятия, приветствия, поздравления — всё это нарастало по мере приближения к Руа.
В Руа он вступил как триумфатор. У ворот города ожидала патриотическая депутация, под крики «Да здравствует народ!» проводившая его до самого дома, где уже был сервирован стол, о чём заранее позаботились чуткие земляки; последнее было весьма кстати, ибо Франсуа Ноэль не имел и гроша в кармане.
Столь же тепло принимали его и в следующие дни. «Я не мог реализовать и половины приглашений на обеды и ужины, — писал он жене, задержавшейся в столице, — и до сих пор мне ещё ни разу не пришлось зайти в булочную». Все клялись Бабёфу в своей преданности и солидарности, уверяя, что, если бы не этот предательский арест, его наверняка избрали бы мэром.
…Наверняка избрали бы мэром…
Франсуа Ноэль спешит оглядеться и видит кое-какие перемены. Проиграв кампанию в Руа, господа Билькоки не пали духом, напротив, сумели «пойти на повышение». Воспользовавшись перевыборами, господин Билъкок-старший успешно баллотировался в городе Мондидье, потянув за собой и Билькока-младшего. Но кто же избран на его место в Руа? Увы! Мэром избран господин Лонгекан, второе «я» обоих Билькоков, один из главных предводителей всё той же судейской касты…
Нет, перемены только кажущиеся. Новый мэр, как и прежний, не созывает общих собраний граждан и требует неукоснительной уплаты налогов — крупные собственники и не думают сдавать позиций. А наивные бедняки предместий лишь тешат себя мыслью, будто могут избрать, кого пожелают. Нет, они ничего не в состоянии сделать, пока патрициат стоит во главе города и во главе страны.
События ближайшего будущего полностью подтвердили верность наблюдений Бабёфа: путь к официальным должностям для защитника интересов народа по-прежнему был закрыт.
Благодарные граждане избрали его в Генеральный совет коммуны Руа. Но едва он приступил к исполнению обязанностей, Лонгеканы и компания добились признания выборов недействительными, поскольку избранный… находился под следствием! Тщетно Бабёф оспаривал это решение, тщетно предъявлял справку, что обвинявший его суд упразднён, а дело сдано в архив; высшие инстанции утвердили вердикт «отцов города» — и он был лишён должности.
Вскоре после этого кандидатуру Франсуа Ноэля попытались выдвинуть в мировые судьи. Но у входа в помещение, где происходили выборы, по приказу муниципалитета были расставлены жандармские посты, которые не пропустили Бабёфа. Его избрали заочно председателем собрания выборщиков, но муниципалитет аннулировал решение граждан, а на пост мирового судьи был избран тот же Лонгекан, уже бывший мэром, хотя закон и запрещал совмещение должностей.
Но враги напрасно радовались — заставить отступить бесстрашного борца оказалось не так-то просто. Отринутый от официальных должностей, он не стал слабее. Напротив, голос его приобрёл ещё большую уверенность и силу.
Осенью 1790 года неутомимый вожак предместий возобновляет временно прерванное сражение.
Он издаёт свою газету — «Пикардийский корреспондент», её читают и обсуждают не только в Руа, но в Лане, Амьене и Компьене, в Сен-Кантене, Перонне, Мондидье и Бове.
Кое-кто даже величает Бабёфа «Маратом Пикардии».
И правда, подобно Марату, он организует свое бюро, куда может обратиться всякий страждущий и обездоленный со своей жалобой, просьбой, получить справку, консультацию, поддержку. Добровольные корреспонденты газеты помогают редактору откликаться на все события, волнующие тружеников края. При этом, однако, Бабёф вовсе не ограничивается местными интересами, он резко критикует антинародную политику Учредительного собрания, его цензовую избирательную систему, его аграрную политику, его аристократическую конституцию, столь не соответствующую высоким принципам Декларации прав человека и гражданина.
Именно по этой причине он и присоединяет к своему двойному имени «Франсуа Ноэль» третье — «Камилл». Камиллом он величает себя в честь полулегендарного римского политического деятеля, «второго основателя Рима», изгнанного сенатом за симпатии к плебеям. Подобно Камиллу, он не отступит перед новым «сенатом» во имя свободы, братства и процветания своих сограждан, простых людей.
И ни на миг не упустит из виду того, что поглощает его вот уже скоро год, ради чего он претерпел жестокие гонения и тюрьму: проблему косвенных налогов.
Новый мэр Лонгекан, идя по стопам своего предшественника, делал всё, чтобы подыграть откупщикам. Он созывал трактирщиков и торговцев, привлекал на свою сторону колеблющихся и делал внушения несговорчивым. Он бомбардировал высокое Собрание доносами и просьбами о присылке войск.
И не раз уже казалось, будто он добился своего.
Трактирщики и торговцы соглашались с его доводами, колеблющиеся признавали его правоту, несговорчивые становились послушными, а Собрание присылало войска.
Но достаточно было появиться человеку, не занимающему никакой официальной должности, появиться и сказать своё слово, чтобы все эти успехи рассыпались словно карточный домик: за полчаса рассеивались в прах старания недель и месяцев. И правда, ныне Бабёфа встречали бурей аплодисментов, его рекомендации превращались в неписаные законы, он один становился выразителем общей воли.
Нет, мы не станем платить.
Мы не пойдем ни на какие компромиссы.
Мы будем сражаться, покуда не выиграем битву,
И Собрание не выдерживает натиска: оно пасует.
Конечно, не только стойкость Бабёфа и упорство возглавляемых им пикардийцев приводят к подобным результатам. Против непопулярных налогов борется вся Франция. Мало-помалу законодатели постигают нехитрую истину: лучше пойти на уступки, нежели рисковать собственными головами.
Оскандалившийся Неккер уходит в отставку.
2 марта 1791 года Учредительное собрание издаёт декрет об отмене наиболее обременительных косвенных налогов. Бабёф торжествует.
— Руа дал всей стране урок справедливости, — не без гордости замечает он.
Впрочем, ему ясно, что на этом его борьба с Билькоками и Лонгеканами отнюдь не закончилась.
Ещё до мартовского декрета Собрания борьба приобрела новый аспект, не менее жестокий и чреватый для бесстрашного защитника плебеев новыми угрозами и опасностями.
Просматривая документы 1790–1792 годов, Лоран невольно подумал, что в деятельности Бабёфа этой поры есть много общего с финальной борьбой великого Вольтера.
Как и фернейский патриарх, Франсуа Ноэль Камилл вдруг занялся судебной практикой, выяснением подоплеки ряда нашумевших процессов с целью изменения несправедливого приговора.
Разумеется, масштабность была разной. Если Вольтер делами Каласа, Сирвена и Лабарра обессмертил себя, то слава тяжб коммун Гурне, Давенкура и Бюлля, проведённых Бабёфом, не пошла дальше ближайших мест и не пережила своего времени.
И всё же: Вольтера называли «адвокатом справедливости», а Бабёфа — «адвокатом угнетённых».
Однако богача Вольтера мало интересовала социальная основа разбираемых им дел. Всё свое внимание он сосредоточивал на борьбе с «гадиной» — католической церковью.
А будущий трибун Гракх был равнодушен к религиозным проблемам. Весь жар своей души он отдал борьбе с социальной несправедливостью.
При всей важности вопроса о косвенных налогах, он никогда не был для Бабёфа самоцелью.
Главной общей проблемой, которая занимала его и в предреволюционную пору, и сейчас, и в дальнейшем, была земельная, аграрная проблема.
Это была основная проблема революции.
Это была сама жизнь — ведь крестьянин, простой землепашец, оставался главным производителем Франции, дававшим хлеб всей стране.
Но приступить к серьёзному решению аграрной проблемы без полной ликвидации феодализма было невозможно. Это понимали и буржуазные законодатели. Вот почему — и это когда-то радовало Бабёфа — и в Генеральных штатах, и в Учредительном собрании на первых порах так много говорили о земле, об отмене привилегий помещиков, об уничтожении феодальных повинностей.
Однако гора родила мышь.
Идя навстречу требованиям миллионов людей, Учредительное собрание формально перечеркнуло феодализм.
Только формально.
Ибо, хотя дворянство как сословие было упразднено, бывшие дворяне сохранили свои поместья.
Ибо, хотя крестьянство было признано свободным, оно осталось без земли и продолжало выполнять многие прежние повинности в пользу помещиков.
Именно это противоречие — самое разительное из противоречий первого этапа революции — особенно возмущало Бабёфа. Именно оно вызывало главный огонь его критики. Именно одна из попыток разрешить это противоречие снова привела бывшего февдиста в тюрьму.
Обширная пустошь Бракемон близ Руа до революции принадлежала местной монастырской общине, которая сдавала ее в аренду некой госпоже Розе. В начале революции, когда церковные владения стали собственностью нации, граждане Руа законно потребовали, чтобы пустошь с посаженными на ней деревьями была возвращена городской коммуне. Арендаторша выразила протест, утверждая, будто спорная земля давно стала её частной собственностью.
Господин Лонгекан и советники ратуши были смущены. Назревавший конфликт не сулил им ничего хорошего, тем более что многие из них сами грели руки на земельных операциях госпожи Розе. Чтобы выиграть время, муниципалитет решил провести арбитраж и согласился на создание специальной комиссии для изучения дела по существу. Вскоре, однако, «отцам города» пришлось пожалеть о своем необдуманном решении: одним из комиссаров, избранных гражданами, оказался Бабёф. Сразу же взяв инициативу в свои руки, он пришел к выводу, что не только спорная пустошь, но и многие другие земли в пригородах были незаконно захвачены частными лицами и узурпировались муниципалитетом в ущерб горожанам. Решив навести здесь полный порядок, комиссар начал с того, что разрешил нескольким беднякам срубить на Бракемонской пустоши часть деревьев.
Господин Лонгекан тотчас наложил запрет на это решение.
Тогда, защищая свои права и своего комиссара, дружно поднялись простые люди города и окрестностей.
4 апреля 1791 года в Руа произошло подлинное восстание.
…Люди собрались на главной площади города. Здание ратуши окружила толпа, многие проникли в зад заседаний, где пытались укрыться трепещущие от страха члены муниципалитета. Мэр отсутствовал, но группа граждан, ворвавшись в его дом, силой заставила Лонгекана прибыть на место и объявить о созыве общего собрания. Мэр попробовал было успокоить народ, но в ответ раздались грозные крики: «На фонарь!» — и зазвучал набатный колокол.
Тут появился Бабёф, и мигом всё стихло.
Комиссар разъяснил собравшимся суть дела. Да, всё это принадлежит им, рабочим, ремесленникам, крестьянам пригородов, людям труда. Все эти луга и сады, поля и пустоши, с посаженными на них деревьями и возведёнными постройками. В течение многих десятилетий помещики и интенданты незаконно расхищали народное добро, теперь с этим будет покончено. Но силой действовать нельзя: кто станет действовать силой, будет объявлен бунтовщиком. Нужно поступить иначе. Он, Бабёф, составил петицию, обращённую к высокому Собранию; её остаётся подписать.
Петиция быстро покрылась подписями. Народ успокоился и разошёлся.
Как и прежде, на этот раз, не желая давать повода для репрессий, Бабёф постарался не сойти с почвы легальности.
Как и прежде, это его не спасло.
Члены муниципалитета и не подумали примириться с «насилием».
Уже на следующий день они обратились с доносом в высшую инстанцию — в дистрикт Мондидье.
А в Мондадъе высшие административно-судебные посты занимали оба Билькока.
Настаивая на том, что «указанный Бабёф вне всякого сомнения был мятежником и нарушителем общественного спокойствия», а также «главным виновником незаконных сборищ», господин Билькок-старший отдал приказ о возбуждении против него судебного дела и немедленном аресте.
6 апреля Бабёф был арестован и затем препровожден в тюрьму Мондидье.
Снова тюрьма. Но на этот раз в ней нет даже того относительного «комфорта», которым он располагал в Консьержери. Его бросают в мрачное подземелье, живо воскрешающее картины средневековья: кругом серый камень, вместо дверей — люк, вместо окон — щели. Вонь и духота сопутствуют леденящей сырости, а вокруг бродят призраки в лохмотьях, с оковами на руках и ногах…
Но и сейчас Бабёф не поддается унынию — в ещё большей степени, чем в прошлый раз, он уверен: долго здесь его не продержат. Едва ознакомившись с материалами обвинения, он требует вызова свидетелей.
Ну что ж, к этому господа Билькоки и Лонгеканы готовы — они предоставят ему первосортных «свидетелей»!
Однако именно тут их ожидает полная неудача.
Муниципалитет Руа тщательно подбирает людей. Это — надёжные псы, которые не подведут мэра и городских старшин и точно выполнят то, что им предписано. Но едва отобранная четвёрка прибывает в Мондидье, все четверо оказываются слепыми и глухими: они ничего не видели и не слышали в день «мятежа» 4 апреля, нет, они отказываются свидетельствовать против Бабёфа!..
Лонгекан встревожен. Он дезавуирует неверную четвёрку, он просит дистрикт подождать и присылает ещё двенадцать человек — в этих-то господа советники уверены как в самих себе!
Но — странное, непостижимое дело! И эти двенадцать, призванные к присяге, не желают свидетельствовать против «мятежника» — ничего плохого о нём сказать они не могут, они вовсе не уверены в том, что он мятежник!..
Бабёф хохочет. То-то, господа! Ваши клевреты трусят — тем лучше. Но закон есть закон!..
Он требует своего немедленного освобождения.
Господин Билькок-старший, мэр Мондидье, тяжко вздыхает и смотрит на Билькока-младшего.
Господин Билькок-младший, прокурор, только разводит руками: к сожалению, он ничего не может поделать — по закону за неимением улик он обязан освободить подследственного…
Вечером 12 апреля Бабёф был освобожден, пробыв на этот раз под арестом всего шесть суток.
Но за эти шесть суток он узнал очень много.
Разговорившись с соседями по каземату, он познакомился с давенкурским делом. Дело это глубоко потрясло его, и, едва выйдя на волю, он отдался ему целиком.
Прежде всего, чтобы представить себе полную картину, он навёл тщательные справки и выяснил подробности.
Графы де Ламиры, как и хорошо знакомые Бабёфу маркизы де Сокуры, принадлежали к числу самых знатных аристократических родов Пикардии. Их замок Давенкур наводил ужас на окрестности: в округе не было других господ, которые так жестоко выдирали бы из крестьян все барщины и оброки, мучили их бесконечными судебными процессами, доводили до сумы выколачиванием недоимок. Революция здесь мало что изменила. Глава фамилии, старая графиня Ламир, столь же неукоснительно требовала выполнения крестьянами феодальных повинностей, а её вооруженные слуги так же бдительно следили за этим. Мало того. Почтенная дама, движимая алчностью, используя закон о национализации церковных владений, прикупала новые земли и засыпала Учредительное собрание бесконечными жалобами на нерадивость крестьян и нерасторопность муниципалитета Давенкура.
Муниципалитет коммуны Давенкура и правда, как большинство буржуазных административных органов, отличался нерешительностью. Он юлил между графиней и крестьянами, пока события февраля 1791 года не заставили его проявить некоторую твёрдость.
А произошло вот что.
Крестьяне, которым надоели притеснения господ, потребовали, чтобы администрация Давенкура передала их ультиматум графине. Они не желали больше терпеть уже упраздненные повсюду повинности, добивались, чтобы им разрешили пользоваться деревьями, посаженными вдоль дорог, и главное — чтобы им были возвращены незаконно захваченные общинные земли. Муниципалитет, по возможности смягчив тон крестьянских требований, составил петицию и объявил, что 25 февраля его уполномоченные во главе с мэром прибудут в замок, чтобы передать петицию графине.
В замке как следует подготовились к встрече. Едва мэр и советники вошли, вооруженные слуги Ламиров тотчас закрыли ворота, а в Мондидье был отправлен конный гонец за солдатами. Среди крестьян, собравшихся у ворот, распространился слух, будто уполномоченных заманили в ловушку. Ударил набатный колокол, и вся деревня двинулась к замку. Ворота пришлось открыть. Толпа заполнила двор, её вожаки, не доверяя администраторам, бросились в апартаменты графини. Устрашённые подобным натиском, графиня Ламир и её сын согласились на всё: они приняли петицию, обещали пойти на уступки и выдали соответствующую расписку.
Однако во время этих переговоров на дворе замка произошел трагический инцидент. Крестьяне требовали разоружения графских слуг. Один из них, по имени Демонсо, а ответ на это прицелился в стоящего рядом петиционера. Тот отвёл дуло ружья; приклад ударился о землю, и раздался выстрел. Демонсо оказался раненным в плечо. Сама по себе рана не была опасной, но, поскольку ружьё было заряжено ржавыми шляпками от гвоздей, началось заражение крови, и несчастный Демонсо умер. Смерть его произошла тринадцать дней спустя. Но уже на следующий день после происшествия графиня обратилась с пространной жалобой к министру юстиции. Непомерно раздув случившееся и превратив его в попытку убить лично её, графиня требовала «обуздания мятежа» и «незамедлительного наказания виновных».
Делу была дана широкая огласка. Фальшивая версия графини появилась в прессе, а прокурор Мондидье возбудил судебное преследование против пятнадцати крестьян. Они были арестованы и брошены в тот же каземат, в котором несколько дней пробыл Бабёф. От этих бедняг, один из которых был участником взятия Бастилии, он и узнал всю их горестную историю, они-то и уговорили его заняться ею.
Впрочем, особенно уговаривать не пришлось. В давенкурской трагедии он сразу увидел нечто большее, чем просто случай.
По обыкновению, Бабёф не стал медлить.
Уже 7 июня он обратился в трибунал Мондидье с требованием ускорить следствие и облегчить положение арестованных, по крайней мере, снять с них кандалы и перевести в лучшее помещение. Взяв на себя функции официального защитника, он присутствовал при снятии показаний со свидетелей, допросах и очных ставках, пока не составил исчерпывающего представления о деле.
После чего решил познакомить с ним широкую общественность.
Будь у Бабёфа газета, он сразу получил бы трибуну, с которой мог вещать на всю страну. К сожалению, «Пикардийский корреспондент» из-за отсутствия средств давно перестал выходить. Но к этому времени «адвокат угнетённых» получил новую трибуну, пусть не со столь обширными возможностями, но всё же дававшую удобный случай обменяться мнениями с единомышленниками: в мае этого года он стал членом нойонского «Общества друзей Родины» — одного из многочисленных провинциальных филиалов Якобинского клуба. Подготавливая речь для якобинцев Нойона, он одновременно составлял обширный мемуар — рекомендации для Учредительного собрания.
Он не успел ещё закончить ни одного, ни другого, как произошли события, на какое-то время отвлекшие его от давенкурского дела, как, впрочем, и от всех других дел.
21 июня 1791 года Париж был разбужен тремя пушечными выстрелами: жители столицы извещались, что Людовик XVI, перед которым столько месяцев безуспешно расшаркивалось Учредительное собрание, тайно бежал вместе с семьёй из Тюильрийского дворца, намереваясь покинуть Францию.
Королевская затея не удалась. В тот же день беглецы были задержаны неподалёку от границы.
Возникал законный вопрос: что делать дальше?
У народа Франции сомнений не было — изменника-короля следовало немедленно низложить и отдать под суд. Об этом прямо говорилось в петиции, составленной демократическими клубами Парижа.
Но правительство крупных собственников судило иначе.
Когда 17 июля на Марсовом поле собрались тысячи людей, чтобы подписать петицию, гвардейцы Лафайета но приказу мэра Парижа Байи расстреляли безоружную толпу.
Все эти события, быстро следовавшие одно за другим, глубоко потрясли Бабёфа. И однако он удивился им меньше, чем кто-либо: где-то в глубине души он не исключал возможности подобного, более того — он ждал нечто в этом роде. Ибо он давно не верил в короля, давно разочаровался в Учредительном собрании, давно понял: прежнее третье сословие окончательно распалось и одна его часть противостояла другой.
Теперь всё было доведено до логического конца: король изменил Собранию, Собрание оскандалилось в глазах целой Франции, и одна часть бывшего третьего сословия во имя предателя-короля пролила кровь другой.
С горечью видел Бабёф: перед лицом случившегося даже лучшие люди революции, даже наиболее ценимые им вожди обнаружили растерянность. Марат… Робеспьер… Дантон… Они понимали, что Собрание негодно и негоден монарх, но они всё ещё не могли дойти до мысли о негодности монархии…
Он смотрел глубже, чем они.
В эти дни он стал республиканцем.
Он понимал: замена короля ничего не решит. Нужно уничтожить королевскую власть. Нужно провозгласить республику. Нужно пересмотреть конституцию. Нужно расширить права народа. Нужно созвать новое Собрание. На новых принципах. Из новых людей. Ради новых законов.
И в основе всего этого — закон всех законов и вопрос всех вопросов — проблема собственности.
Истинная свобода может быть основана только на истинном равенстве.
Истинное равенство возможно лишь в том случае, если не будет богатых и бедных.
Но для этого прежде всего надо покончить с остатками феодализма — такова первостепенная общая задача. А общее складывается из частного.
Значит, он был прав, придавая такое значение давенкурской трагедии.
И, засучив рукава, бывший февдист продолжает начатую работу.
— В своем мемуаре, — говорит он с трибуны нойонского «Общества друзей Родины» в июле 1791 года, — я стремился показать злоупотребления и страшные бедствия, которые ещё принесёт чудовищный феодализм, если он сохранится даже в тех границах, что намечены Учредительным собранием. Я показал, что удары, нанесённые этой гидре, слишком слабы и что, если следующее Законодательное собрание не решится полностью её уничтожить, феодализм возродится из пепла…
В этих словах нет преувеличений.
Мемуар проникнут страстной уверенностью в том, что революция до конца уничтожит феодализм и феодальную аристократию.
Уделом их станет проклятие и презрение…
Новый труд Бабёфа имел большой успех в Пикардии. Аристократия же встретила его лютой злобой.
Один из главных советников госпожи Ламир, некий аббат Турнье, которому особенно досталось от Бабёфа, издал против него анонимный пасквиль на шестидесяти семи страницах, где осыпал защитника давенкурских крестьян грубыми, лживыми измышлениями.
Бабёф ответил на этот выпад с большим достоинством. Во втором мемуаре по давенкурскому делу он тонко высмеял клевету Турнье и, показав полную несостоятельность всех доводов своего «обличителя», снова вернулся к главным проблемам. Будущее людей труда, крестьян и рабочих, уверял он, зависит от успешности их борьбы, уверенности в себе и стойкости в сопротивлении насильникам. «Вас призывают, — обращался он к давенкурским крестьянам, — обесчестить себя и отречься от участия в самом похвальном деле, в защите своих братьев, которых варвары хотели принести в жертву. Отрекитесь, покиньте их, признайте их виновными! Завтра же уделом их станет эшафот. Но когда победит феодальная орда, послезавтра она пошлёт на казнь и вас».
Судебные власти Мондидье всячески сопротивлялись натиску Бабёфа. Не чувствуя себя в силах осудить обвиняемых, но и не желая их оправдывать, они затягивали дело.
Но и затягивание обернулось против них. Осенью 1791 года возникли обстоятельства, которые невольно помогли Бабёфу и его подзащитным.
Этой осенью Учредительное собрание полностью закончило работу над конституцией — венцом своего более чем двухлетнего хитроумного творчества.
Конституция торжественно провозглашала принцип народного суверенитета, который тут же разбивала вдребезги. Высшая законодательная власть вручалась Законодательному собранию, избираемому сроком на два года по цензовой системе из числа «активных» граждан. Главой исполнительной власти объявлялся король, назначавший министров, высших военачальников и наделённый правом вето — правом надолго приостанавливать любой законопроект Собрания. Личность короля объявлялась неприкосновенной, ответственности подлежали агенты исполнительной власти. Конституция не разрешила аграрного вопроса и узаконила рабство в колониях.
13 сентября конституцию дали на подпись реабилитированному Людовику XVI.
А день спустя, 14 сентября, перед окончанием своих работ, Собрание приняло решение об амнистии по всем делам, связанным с «мятежами».
Под эту амнистию подпадали и давенкурские узники.
Заранее обо всем извещённый, Бабёф прибыл в Мондидье 15 октября утром.
Был субботний день. В город съехалось множество крестьян из соседних деревень. Все собрались на площади, ожидая, пока в трибунале будет прочитано письмо из Парижа об амнистии.
Но вот тюремные ворота раскрылись, и вышли освобождённые.
Раздались крики:
— Ура! Да здравствует свобода! Слава Бабёфу, защитнику угнетённых!
Его обнимали, целовали, просили остаться с ними, присутствовать на торжествах. Ну разве мог он отказать им в этом?… Растроганный, вместе со всеми, он отправился в Давенкур. На полпути их встретили жители деревни, сопровождаемые оркестром. Под звуки торжественной музыки вступили в Давенкур, где уже ожидали накрытые столы.
— Твоя победа, — говорили люди, обнимая Бабёфа, — это наша победа, общая победа над ненавистным феодализмом…
Во время трапезы снова и снова произносились здравицы в его честь. Потом — танцы, патриотические песни.
Праздник продолжался целое воскресенье и завершился фейерверком.
Так закончился этот процесс, который сам Бабёф считал своего рода «процессом века». В дальнейшем «адвокат угнетённых» ещё не раз будет выступать в защиту крестьян. Но давенкурский процесс он запомнит как свою первую победу над «ненавистным феодализмом».
Лоран задумался. Что двигало Гракхом Бабёфом? Что поощряло его находчивость, выдержку, упорство, превращая его подчас в подлинного фанатика, не щадящего себя ради цели, ему посторонней, касающейся других, чужих людей?
Было ли это необъятное честолюбие? Как-то в разговоре, полушутя-полусерьёзно, Бабёф сказал ему:
— Мне кажется, революция испортила меня: теперь я больше не могу заниматься никаким делом, ничем, кроме общественной деятельности…
Это была правда, Лоран хорошо знал это.
И именно поэтому цели, которые так настойчиво преследовал Бабёф, хотя они и касались «чужих людей», вовсе не были ему посторонними, да и люди не были чужими.
Честолюбие Бабёфа не имело ничего общего с честолюбием Бонапарта; в этом смысле он скорее походил на Руссо. Он сам заметил это:
— Я, как и Жан Жак, вследствие постоянного самоотречения совершенно не способен заботиться о своих личных интересах…
Если он стремился к большой деятельности, то ради других.
Вот и сейчас, в период давенкурского дела, не упуская из виду главных событий в стране, он мечтал быть избранным в Законодательное собрание и с прекрасной искренностью писал об этом в одном частном письме: «Если бы мои сограждане знали, сколько самоотверженности в этом желании, если бы они могли знать, с какими чистыми намерениями, с какой горячей преданностью я стал бы защитником общих прав и полной свободы, той единственной, что не является ложью! Если бы им дано было понять, на какие усилия я способен для того, чтобы моё рвение могло восполнить во мне таланты, если бы можно было сделать так, чтобы они прочитали в моей душе всё то, что я задумал бы для их счастья, о! тогда я обрёл бы их голоса…»
Однако он не строил себе иллюзий: «Но я не закрываю глаза на то, что многие люди, которых мои первые усилия возбудили против меня, легко заглушат голоса нескольких искренних и беспристрастных людей, оставшихся моими друзьями, и моя добрая воля останется бесплодной…»
Бабёф не ошибся: депутатом Законодательного собрания ему стать не довелось.
А вскоре он понял, что к этому не стоило и стремиться — новое Собрание всё равно не дало бы ему возможности исполнить свои замыслы и надежды,
Да, новое Законодательное собрание ни в чем не оправдало надежд Бабёфа.
Оно начало с того, что торжественно поклялось соблюдать цензовую конституцию 1791 года.
«Эта комедия означает, что свободу похоронили, — писал Марат в своём «Ами дю пёпль». — Цена вновь избранным законодателям совершенно такая же, как и прежним».
Под этим заявлением подписался бы и Бабёф.
20 апреля 1792 года Законодательное собрание объявило войну австрийскому императору.
Война была навязана Франции монархами реакционной Европы, боявшимися распространения «революционной заразы» и хотевшими помочь своему «коронованному собрату».
Но пропаганда войны встретила оживлённую поддержку и среди крупной французской буржуазии.
Депутаты богатой торгово-промышленной буржуазии запада и юга страны — жирондисты надеялись, что война даст им новые рынки сырья и сбыта и при этом будет короткой, лёгкой и победоносной прогулкой под звуки фанфар и барабанов.
Но всё обернулось по-иному.
Начавшись, война четверть столетия сотрясала Европу.
Робеспьер и Марат, боровшиеся против войны, оказалась правы: Франция не была к ней готова. Генералы во главе с Лафайетом творили измену. Кадровая армия оставалась в руках бывших дворян. Патриотически настроенные части добровольцев нарочно не обучались и не вводились в строй. После первых коротких успехов началось беспорядочное отступление по всей линии фронта.
Поражения воодушевили реакционные силы страны. Противоборство двора и народа усилилось. Эхо этого противоборства доносилось и до Руа.
Трудно в те дни приходилось Бабёфу. Занятый справедливой борьбой крестьян против помещиков, «адвокат угнетённых» продолжал отбиваться от наседавшего на него патрициата. В муниципалитете города произошли кое-какие перегруппировки, отнюдь не изменившие его состава: Лонгекан ушёл на должность мирового судьи, а мэром был избран Прево, смертельный враг Бабёфа, главный виновник его первого ареста. Господин Прево решил любыми средствами выжить Франсуа Ноэля, в особенности после того, как Бабёф составил адрес, бичевавший короля и двор за подыгрывание иноземным врагам.
Неизвестно, к чему привела бы ярость мэра и его соратников, если бы Бабёфа не выручили события 10 августа.
10 августа 1792 года начался новый этап революции. Санкюлоты столицы в союзе с патриотическими батальонами департаментов в ответ на контрреволюционные приготовления роялистов осадили и взяли штурмом Тюильрийский дворец.
Тысячелетняя французская монархия пала.
Вместе с ней была повергнута и антинародная конституция.
Законодательному собранию предстояло уступить место новому органу власти — Национальному Конвенту, выборы в который должны были проходить всенародно, без деления граждан на «активных» и «пассивных».
Лоран вспоминал: какое потрясающее впечатление произвели эти события на современников, в том числе даже на людей, живших вдали от Франции!..
Он, Лоран, тогда всё ещё находился на Корсике.
Его «Джиорнале патриотико» безжалостно бичевала неприсягнувших священников, аристократов и всех прочих врагов французской революции. И враги решили ему отомстить. 12 июня 1791 года реакционеры Бастии, собравшись в церкви Сен-Жан, сговорились проучить «нечестивца»…
Понимая, что его жизнь в опасности, Лоран попытался укрыться в цитадели города. Однако ночью его вытащили оттуда, избили и бросили на корабль, отправлявшийся в Ливорно — становище наиболее оголтелых мракобесов. Только вмешательство Национального собрания спасло Лорана от неминуемой гибели; впрочем, местные власти приказали арестовать его и выслать в Порто-Ферайо, на остров Эльбу.
Конечно же он бежал из-под ареста, пробрался в Геную, оттуда — через Тулон — вернулся на Корсику.
Вот тут-то и пришли известия из Франции, воодушевившие всех друзей свободы и заставившие смолкнуть её врагов.
Да, 10 августа 1792 года стало важным рубежом его жизни.
Родина осудила его на вечное изгнание.
Но он уже рвался на свою новую, будущую родину, гражданином которой должен был стать в ближайшее время.
Начиналась прекрасная пора его жизни…
Сегодня, как историограф Первого среди Равных, он очень хорошо понимал тогдашнее настроение своего друга.
И правда, известия из Парижа привели Бабёфа в восторг. Его предсказание сбывалось — Франция будет республикой.
Лафайет бежал, плутократы и их приспешники получили по заслугам.
Ближайшая задача ясна: он должен стать членом Конвента или, по крайней мере, одним из главных администраторов провинции, чтобы вместе с другими патриотами, подлинными слугами народа, принять участие в управлении кораблём революции. Тем более что теперь-то уж, конечно, билькоки и лонгеканы ему не помеха — республиканский ураган сметёт их, как и прочую нечисть!
Не тут-то было. Через самое непродолжительное время Бабёфу приходится убедиться, что его высокопоставленные враги сумели приспособиться и к новому порядку вещей.
Поразительное дело! Все эти последыши феодализма, выкормыши абсолютной монархии, заправилы презренной судейской касты, как они быстро меняют кожу, как ловко умеют принять защитную окраску при любых переменах! Сегодня все они уже завзятые республиканцы и демократы, мало того, они с успехом ставят палки в колеса подлинным республиканцам и демократам, защитникам прав народа!
Это казалось невероятным, но факты говорили за себя.
В августе-сентябре Бабёф включается в предвыборную борьбу.
После большой программной речи, произнесённой на общем собрании граждан Руа, его делегируют в город Абвиль, где должно состояться избрание депутатов в Конвент от департамента Соммы. И здесь он сразу же сталкивается с грубым сопротивлением шайки Лонгекана. Бывший мэр не дает ему говорить. Под поощрительные выкрики своих клевретов он обвиняет Бабёфа как «бунтаря», пытающегося насильно навязать избирателям свою антиобщественную программу, шельмует его как общеизвестного «врага законов» и «насадителя дурных принципов».
Кандидатура Бабёфа проваливается.
Только с помощью комиссаров из центра удаётся ему кое-как преодолеть обструкцию: его избирают в Генеральный совет департамента Соммы.
Казалось бы, пост достаточно высокий.
Но при распределении обязанностей для Бабёфа не находится иного места в Совете, чем должность… архивариуса! Это для него-то, пламенного борца, рвущегося к активной деятельности!..
Нет, бывший февдист не склонен больше корпеть в пыли архивов. И хотя должность даёт какое-то обеспечение семье, помогает вырваться из тисков нужды, Бабёф задерживается в ней недолго: во второй половине ноября он направляется в Мондидье, чтобы принять участие в избирательной кампании дистрикта.
Мондидье… Не там ли пытались сжить его со свету оба Билькока, не там ли, совсем недавно, он сидел в подземелье? Подобные воспоминания не останавливают того, кто ныне называет себя Камиллом, а вскоре назовёт Каем Гракхом. Бабеф с присущим ему пылом кидается в борьбу.
Его главным соперником выступает все тот же Лонгекан.
При голосовании на должность прокурора Лонгекан одерживает победу, но Бабёфа избирают, хотя и со скрипом, в состав высшего административного органа дистрикта — директории Мондидье. 19 ноября он утверждён и через неделю вступает в новую должность.
Пребывание в ней окажется, как и можно предположить, недолгим: всего два месяца и одиннадцать дней. Но за это короткое время он сумеет сделать немало. Во всяком случае, вполне достаточно для того, чтобы восстановить против себя всех умеренных коллег и превратить их в послушных подпевал Лонгекана.
В центре его деятельности — экономические и социальные проблемы: земля, хлеб, удовлетворение насущных нужд неимущих.
Он чутко прислушивается к голосам из деревень дистрикта и по мере сил оказывает поддержку труженикам и обездоленным. Возвращение крестьянам незаконно захваченных общинных земель, учёт зерна для определения экономических возможностей каждого района, организация общественных работ ради обеспечения нуждающихся в хлебе — этим он занят ежедневно.
Внимание Бабёфа сразу же привлекают земли эмигрантов.
Уже с начала революции дворяне-аристократы побежали из Франции. Победа 10 августа значительно увеличила этот поток. Беглецы оставляли замки и поместья, рассчитывая вернуться после победы интервентов и сил внутренней контрреволюции. Их владения составляли сотни тысяч гектаров. В одной Пикардии владения бывших герцогов Лианкуров, маркизов Сокуров и графов Ламиров охватывали земли, достаточные для обеспечения целой армии бедняков. Между тем местные власти, вопреки всем революционным переменам продолжавшие льнуть к бывшей аристократии, упорно старались оградить земли эмигрантов от каких бы то ни было посягательств. Стремясь поломать эту традицию, бывший февдист добивается конфискации многих поместий бежавших дворян, чем конечно же озлобляет против себя советников директории.
Он понимает: надо, и как можно скорее, демократизировать административный аппарат. Казалось бы, падение монархии должно было привести к подобной перестройке. Но местные билькоки и лонгеканы повсюду — в городах и деревнях — либо саботировали новые выборы, либо протаскивали своих кандидатов. Не имея возможности помешать им на уровне департамента или дистрикта, Бабёф всеми силами поддерживал демократизацию городских и сельских коммун, невзирая на недовольство и противодействие остальных администраторов.
Но особенно лютую их ненависть вызывала его борьба с пережитками и внешними атрибутами повергнутой монархии. Ещё в начале процесса бывшего короля Бабёф предложил устроить «гражданское аутодафе» всему, что напоминало о «временах рабства». А после 21 января 1793 года — дня казни Людовика XVI — он сам организовал на главной площади города публичное сожжение королевских портретов и ковров с геральдическими эмблемами Бурбонов, прежде украшавших ратушу Мондидье.
Пылая негодованием, но обречённые терпеть все эти «выходки презренного демагога», соратники Лонгекана судорожно искали какой-нибудь зацепки, малейшего повода к тому, чтобы его дискредитировать, не рискуя при этом собственной головой.
И вот наконец такой повод представился.
История «уголовного дела» Бабёфа всегда изумляла Лорана.
Он несколько раз слышал о ней в подробностях от самого трибуна Гракха, а теперь познакомился и с документами, и чем больше раздумывал над всем этим, тем большее возмущение охватывало его.
Поразительным был сам факт.
В то время, когда шла бешеная скупка земель, когда в месяцы и недели хищническим, воровским путем создавались состояния, когда разномастные аферисты и ажиотёры пролезали во все щели государственного аппарата и, спекулируя на голоде и нужде санкюлотов, безнаказанно рвали головокружительные куши, они же посмели обвинить в подкупе и мошенничестве человека чистой души, самого горячего и бескомпромиссного борца за справедливость, честнейшего рыцаря правды и бескорыстия.
Мало того. Состряпав грязное дело, раздув его до абсурда, они добились вынесения чудовищного приговора, они сумели внушить самому Революционному правительству, плотью от плоти которого был Бабёф, недоверие к нему, они гноили трибуна долгие месяцы в тюрьме, и если даже на этот раз не сумели его уничтожить, то всё же в чём-то добились своего: «уголовное дело» продолжало оставаться страшным жупелом, которым они грозили трибуну до самого конца. Приходили и уходили режимы и правительства, робеспьеристов сменили термидорианцы, термидорианцам наследовала Директория, а «дело о подлоге» продолжало крутиться по инстанциям; через полтора года кассационный трибунал передаст его в уголовный суд департамента Уазы и вновь предпишет лишить свободы Бабёфа… Сделать этого не удастся только по той причине, что трибун, и так арестованный в связи с «Заговором Равных», уже ждал своей участи в вандомской тюрьме…
Франсуа Ноэль Камилл, энтузиаст своих принципов, подчас увлекающийся и восторженный, был по-детски доверчив к тем, кто казался ему обиженным, нуждающимся в поддержке и защите.
На этом его достоинстве и сыграли враги.
Как-то в конце января к Бабёфу подошёл председатель дистрикта Девиллас. Он выглядел смущённым.
— Послушай, коллега, — сказал он запинаясь, — ты не хотел бы сделать благое дело и помочь доброму патриоту?
Бабёф ответил утвердительно.
Тогда Девиллас поведал ему следующую историю.
Месяц назад с торгов была продана ферма. Её приобрел богатый буржуа Левавассёр. Согласно словам Девилласа, этот богач, овладев купленной землёй, безжалостно согнал с неё арендатора, честного труженика Дебрена. Между тем Дебрен и сам в состоянии купить арендуемый участок. Подчеркивая, что сам он, председатель, лично не присутствовал на торгах, Девиллас просил Бабёфа восстановить попранную справедливость, вычеркнув в акте о продаже имя Левавассёра и заменив его именем Дебрена. Эта странная просьба была поддержана самим Дебреном и членом местного трибунала Леклерком.
Если бы Бабёф задумался и всё взвесил, он понял бы, что перед ним ловушка: зачеркивать имя в законно оформленном акте месячной давности и заменять его другим с юридической точки зрения было недопустимо. Кроме того, — это выяснилось позднее — уверяя, будто сделка совершилась помимо него, председатель лгал: в действительности именно он, Девиллас, руководил декабрьскими торгами.
Однако скорый на решения и не имевший опыта администратора Бабёф, привлечённый возможностью «восстановить попранную справедливость» и поддержать «честного труженика» против «жадного богача», без долгих размышлений заменил в акте одно имя на другое и скрепил эту поправку своей подписью.
Через час исправленный акт попал в руки Лонгекана, и по его злобной радости, а также нескольким оброненным словам Бабёф сразу понял, какой промах только что совершил. Он тут же написал декларацию, в которой объяснил причину своего заблуждения и аннулировал сделанную правку.
Но было поздно.
Криминальный акт находился в руках врагов, и те немедля пустили его в ход.
После «расследования» происшедшего Генеральный совет директории дистрикта признал, что имел место «подлог, совершённый с корыстной целью». Вопреки очевидности, Бабёфа обвинили в том, что, будучи подкупленным, он пошёл на крупное должностное преступление.
6 февраля документ и решение Совета были направлены в департамент Соммы, который тотчас же возбудил судебное преследование против «бывшего администратора дистрикта Франсуа Ноэля Бабёфа».
Будучи уверенным, что департаментские власти, сплошь состоявшие из его врагов, не станут доискиваться истины, и прекрасно понимая, чем это ему угрожает, Бабёф бросил всё и помчался в Париж. Уже в столице, в начале апреля, он узнал, что обвинение против лиц, якобы его сообщников, снято. Это его успокоило. С наивностью невиновного он решил: раз оправданы те, кто считались его сообщниками, значит, прекращено дело и против него. И он перестал думать об этом, благо, хватало и других забот.
Если в период его административной деятельности нужда несколько отпустила Бабёфа, то теперь она обрушилась на его семью с ещё большей силой.
В Пикардии осталась Виктория, которой нечем было кормить детей. Сам Франсуа Ноэль, отправляясь в Париж, залез в долги и не знал, чем расплачиваться с кредиторами. Скитаясь по чердакам и подвалам города, он связывался со случайными людьми, для которых писал ходатайства. Но его клиенты оказывались проходимцами или же точно такими бедняками, как он сам, и при расчёте он получал гроши.
Не увенчалась успехом и его робкая попытка сотрудничать в парижской прессе.
И всё же попытка эта не пропала даром: благодаря ей Бабёф познакомился с человеком, которому впоследствии суждено было играть довольно важную роль в «Заговоре Равных».
Сильвен Марешаль вступил в революцию зрелым человеком — в 1789 году ему исполнилось тридцать девять лет.
Писатель, поэт, драматург, публицист, он ещё при старом порядке пострадал за свои атеистические стихи. Друг санкюлотов и сторонник «аграрного закона» — полного передела земли по принципу равенства, — Марешаль редактировал газету прогрессивного направления «Парижские революции».
Бабёф слышал много хорошего об этом журналисте, столь близком ему по социальным взглядам. Поэтому, лично не зная Марешаля, он отважился отправить ему письмо, которое начиналось словами: «К Вам обращается человек, философ, гражданин, изнывающий под бременем несчастья…» Познакомив публициста со своими бедами, Бабёф просил направить его в типографию для какой-либо работы, хотя бы в качестве наборщика.
Марешаль заинтересовался автором письма, согласился на встречу с Бабёфом и произвёл на будущего трибуна неизгладимое впечатление.
Правда, впечатление это сложилось не сразу. Маленький, робкий, с подвижным некрасивым лицом, заикающийся при быстрой речи, Марешаль поначалу показался Бабёфу каким-то беспомощным, незащищённым. Но это впечатление рассеялось, как только пошёл серьёзный разговор. Франсуа Ноэль оценил глубокий ум Марешаля, его недюжинные литературные дарования и, главное, почти полную тождественность его и своих убеждений. И хотя непосредственных практических результатов эта встреча не имела — в типографии «Парижских революций» не оказалось свободных мест, — Бабёф и Марешаль расстались почти друзьями. Возникшая между ними обоюдная симпатия сохранится и впредь, принеся в положенное время свои плоды.
В эти же дни могла произойти и другая встреча.
Бабёф и Лоран в одно и то же время ходили по одним и тем же улицам Парижа, воодушевлённые одними и теми же впечатлениями и надеждами и, может быть, не раз видели друг друга, не подозревая при этом, кто есть кто…
Бабёф прибыл в столицу в феврале 1793 года. Лоран — в конце марта, это было его первое посещение великого города. Поездке в Париж предшествовал ряд событий, прежде всего история с Паоли.
Когда-то знаменитый корсиканский патриот Паскаль Паоли был кумиром Лорана. Храбрый воин, талантливый администратор, реформатор и просветитель, казалось бы, сумел не только постоять за самобытность своего народа, но и упрочить его благополучие. Молодой публицист на страницах «Джиорнале патриотико» до небес превозносил славного борца, беззаветно отстаивавшего независимость острова сначала от генуэзцев, затем от французов. Восторгался Лоран и тем, как его герой принял французскую революцию. В 1790 году Паоли приехал в Париж, торжественно присягнул Учредительному собранию и под бурные аплодисменты произнёс прекрасную речь, в которой объявил, что сегодня, прославляя Францию, он ни в чём не изменил своим убеждениям — просто Франция стала иной…
Сказано было прекрасно — Собрание имело все основания назначить Паоли президентом Корсики,
К сожалению, то были лишь слова.
И понял это Лоран во время подготовки экспедиции на Сардинию. Понял, что экспедиция сорвалась из-за двусмысленного поведения Паоли, что Паоли стал на путь измены Франции.
Придя к подобной мысли, Лоран стал собирать доказательства. Ему удалось установить, что Паоли и генеральный прокурор Корсики Поццо ди Борго давно задумали свой план, решив «освободить» остров с помощью английского военного флота, что они имели прямые контакты с британским командованием и получали деньги от самого беспощадного из врагов Французской республики.
Медлить было нельзя.
Лоран оставил все свои дела и отправился во Францию.
В начале марта он высадился в Тулоне и связался с местными якобинцами. По его представлению Якобинский клуб Тулона вынес резолюцию, требующую ареста Паоли и Поццо ди Борго, как врагов французского народа. С этой резолюцией в кармане Лоран и прибыл в Париж.
Конвент выслушал посланца Корсики с глубоким вниманием и постановил вызвать обоих заподозренных для отчёта. Ещё больший эффект произвело ходатайство Лорана от имени жителей острова Сен-Пьер, просивших о присоединении к Франции.
Заслуги Лорана перед революцией были оценены по достоинству.
27 мая Конвент присвоил ему высокое звание французского гражданина.
Ещё раньше он был принят в центральный Якобинский клуб и лично познакомился с Робеспьером.
По-видимому, примерно в это же время с Робеспьером познакомился и Франсуа Ноэль Камилл Бабёф…
То, что происходило на улицах и площадях столицы этой весной, должно было живо напомнить парижанам весну 1789 года.
Как и тогда, повсюду собирались толпы мужчин и женщин.
Как и тогда, в парках и на бульварах, используя импровизированные трибуны, выступали народные ораторы.
Как и тогда, напряжённая борьба шла в степах Собрания.
Но партии, группировки и проблемы были иными, чем в начале революции.
В Конвенте сражались Жиронда и Гора.
Жирондисты, проигравшие процесс короля, оскандалившиеся после измены Дюмурье, потерявшие остатки своего престижа после начала вандейского мятежа, напрягали последние силы в борьбе с демократами-монтаньярами.
Но монтаньяры сами временами словно робели.
Слишком уж решителен был парижский народ!
Это он беспрестанно призывал законодателей к установлению «максимума» — к введению твёрдых цен на предметы первой необходимости. Это он ещё в феврале произвёл подлинный «штурм лавок», повергший в тревогу даже неустрашимого Марата.
Это он устами своих агитаторов, прозванных жирондистами «бешеными», разъяснял, что борьба против богачей, за хлеб, за единый налог, за «максимум» лишь разные части единого целого. А целое — благоденствие всех простых людей, санкюлотов. Но благоденствие не может быть достигнуто, покуда в стране хозяйничают жирондисты. Без их низвержения революция не может быть ни завершена, ни упрочена.
Санкюлоты день ото дня усиливали давление на муниципалитет.
По их почину 15 апреля тридцать пять секций Парижа, поддержанные Коммуной, подали в Конвент адрес с требованием изгнать жирондистов.
Это было началом конца Жиронды.
Бабёф быстро откликнулся на этот акт. 7 мая он отправил послание прокурору Коммуны Шометту, которого многие считали причастным к готовящемуся антижирондистскому восстанию. И это письмо он впервые подписал своим новым революционным именем: Гракх Бабёф.
«Какой момент наступил! От него зависят судьбы мира!..»
Такими словами начинает он письмо.
Обвиняя большинство депутатов Конвента в неспособности заботиться о нуждах народа, он выделяет одного лишь Робеспьера, как законодателя, который дал точное определение права собственности и указал пределы, которыми это право должно быть ограничено, чтобы не стать вредным для большинства общества.
«Ускорим шаг, — заключает Бабёф, — чтобы прийти к счастливому концу революций, когда наступят дни общего благоденствия, ещё неизвестного ни одной эпохе и ни одному народу».
Через несколько дней Гракх Бабёф встретился с Шометтом и получил постоянную работу, став штатным сотрудником парижской продовольственной администрации.
«Мои здешние друзья, — не без гордости пишет он жене на ведомственном бланке, — самые видные люди в Париже: Шометт — прокурор Коммуны: Паш — мэр; Гарен — член муниципалитета и продовольственный администратор; Робеспьер, Сильвен Марешаль, редактор «Парижских революций», и многие другие. Все эти люди оказывают мне самый ласковый приём, несмотря на мой жалкий наряд». И дальше он спешит успокоить Викторию — он уже больше не голодает: «Когда я у них бываю, меня всегда ждёт хороший обед, так что в остальные дни можно продержаться и на одном хлебе».
Интересное совпадение: это письмо датировано 27 мая, тем самым днем, когда Конвент пожаловал Лорана званием французского гражданина.
А ещё через несколько дней произошло наконец то, чего они оба дожидались с таким нетерпением: в результате народного восстания 31 мая — 2 июня жирондисты пали.
Монтаньяры, единомышленники Бабёфа и Лорана, оказались у власти.
Революция шла к своему апогею.
Итак, да здравствует якобинская республика! Отныне Гракх Бабёф связывает свою дальнейшую судьбу с демократами столицы. Он совершенно забывает о своих пикардийских гонителях — что ему какие-то билькоки и лонгеканы, если есть Робеспьер и Шометт!..
Летние дни 1793 года принесли не только победу партии Горы. Они привели революционную Францию к трудностям поистине небывалым.
Лидеры повергнутой Жиронды, бежав из-под нестрогого домашнего ареста в свои департаменты, подняли против якобинского Конвента всех недовольных. Юг и запад Франции запылали в огне контрреволюционных мятежей.
В Вандее и Лионе жирондисты сомкнулись с роялистами.
13 июля от ножа фанатички, подосланной из мятежного департамента Кальвадос, пал пламенный Друг народа — Жан Поль Марат.
Почти одновременно в мятежном Лионе сложил голову вождь якобинцев Жозеф Шалье.
Жиронда, покидая арену истории, вступила на путь разнузданного антиякобинского террора.
Лорану пришлось испытать его и на себе.
В конце лета Конвент отправил его на Корсику с важным правительственным заданием. Но добраться до острова посланцу Конвента не довелось. В Лионе он был задержан и подвергнут аресту. Только чудом вырвавшись из цепких рук жирондистов, он смог продолжать свой путь на юг, где оказал деятельную помощь комиссарам Конвента, занятым осадой Тулона.
Тулон же находился в руках англичан, которым его предали французские роялисты. Это было также одним из следствий жирондистского мятежа.
Лоран подумал и написал эпитафию:
«Злополучная Жиронда! Предмет игры собственного тщеславия, ты не сумела стать ни открыто роялистской, ни подлинно республиканской, ты причинила нам тем больше зла, что свои ошибки прикрывала видимостью патриотизма и умеренности и сделала настоятельно необходимой жестокость, которая на первых порах спасла республику, но потом доставила так много помощников тем, кто постепенно подрывал её основы и разрушал её».
«Злополучная Жиронда! Не без основания тебе приписывают намерение восстановить трон. Разве не было роялистов среди твоих сыновей, которые в Лионе сражались против республики под начальством королевского офицера и приняли в свои ряды эмигрантов, извлечённых или из тюрем, как и лиц, которые во множестве устремились в этот мятежный город? Разве не было роялистов и среди жирондистов, сдавших врагу Тулон и восстановивших в нём в тот же день королевскую власть?…»
Он знал всё это.
Он видел это собственными глазами.
Это происходило в дни, когда пять армий интервентов теснили войска Республики на всех фронтах, а в некоторых областях и городах, особенно в Париже, ощущался острый недостаток продовольствия.
Правда, трудности с хлебом в столице летом и осенью 1793 года зависели не только от войны и мятежей. Здесь были и другие, особые причины.
Едва очутившись у власти, демократы-якобинцы провели ряд важных мер в целях дальнейшего углубления революции.
Уже в первые шесть недель победители издали декреты, которые не могли не радовать Бабёфа. В начале июня было предписано разделить на мелкие участки и пустить в льготную распродажу поместья эмигрантов. Неделю спустя монтаньярский Конвент декретировал передачу общинных земель крестьянам. Наконец, в середине июля законодатели утвердили декрет о полной и безвозмездной отмене феодальных повинностей.
Но при всей своей важности — и Бабёф отлично понимал это — принятые декреты не решали аграрной проблемы. Поскольку земля продавалась, её смогли купить лишь зажиточные крестьяне, бедняки же, как и прежде, остались ни с чем. Мало того. Все эти новые покупатели национальных имуществ, стремясь восполнить затраты и получить барыши, не желали продавать зерно на обесцененные бумажные деньги по твёрдым ценам, предпочитая придерживать его «до лучших времён». Именно подобная преступная практика богатых фермеров и приводила к нехватке хлеба, несмотря на хороший урожай, к голоду, жертвой которого стал Париж.
Главный продовольственный администратор столицы Гарен сразу оценил патриотический пыл и талант нового сотрудника. Сделав Бабёфа секретарём, он доверил ему всю основную работу.
Новый Гракх взялся за неё с обычным рвением и упорством.
Видя, как вокруг Парижа стягивается кольцо экономической блокады, и хорошо зная, что такие провинции, как Пикардия, могли бы стать подлинными житницами столицы, если бы не саботаж местных властей и владельцев зерна, Бабёф только за первые два месяца своей деятельности направил до пятидесяти запросов к муниципалитетам департаментов и дистриктов с требованием соблюдать закон и не задерживать поставок хлеба.
Впрочем, он чувствовал, что письменные воззвания абсолютно недостаточны. Нужна твёрдая поддержка со стороны высших властей — Конвента, министерства внутренних дел, Парижской коммуны. Но Коммуна колебалась, министр Гара был типичным приспособленцем, а якобинский Конвент ещё не осознал всей глубины опасности. Гордые своей демократической конституцией, только что утверждённой народом, и не желавшие утерять влияния на собственников, монтаньяры боялись идти на ограничение частновладельческих прав и интересов.
Чтобы уничтожить эту боязнь, был нужен народный натиск. Бабёф оказался одним из тех, кто принял участие в его организации, В памфлете, который он опубликовал в эти дни, был брошен лозунг: — Народ, спасай себя сам!..
31 июля собрались представители многих секций Парижа. Они решили добиться у Конвента и Коммуны точных сведений о положении с хлебом и другими продуктами, чтобы выяснить, кто же является главным виновником голода, угрожающего столице.
С этой целью была избрана комиссия, которой от лица Гарена и всей продовольственной администрации Бабёф сделал обстоятельный доклад, потребовав принятия самых крайних мер. Члены комиссии посетили Генеральный совет Коммуны и Конвент. Парижские власти, ссылаясь на празднества, посвящённые принятию новой конституции, добились отсрочки ответа на ультиматум секций.
В конечном итоге дело ограничилось тем, что министр-соглашатель Гара был вынужден уйти в отставку. Правда, почти одновременно поплатился своим постом и Гарен. Но народное движение августа 1793 года не пропало даром: оно подготовило более решительный штурм правительственных твердынь в начале сентября.
4 сентября вспыхнуло волнение рабочих Сент-Антуанского предместья; вскоре оно охватило всю бедноту Парижа.
5 сентября в Конвент явились представители сорока восьми секций во главе с прокурором Коммуны. Шометт призвал законодателей к решительной борьбе с богачами, спекулирующими на нужде санкюлотов. Его поддержали другие ораторы. Прозвучало всеобщее требование:
— Поставьте террор в порядок дня.
И Конвент пошёл навстречу призыву масс.
Новая демократическая конституция была отложена до окончания войны. К зиме 1793/94 года сформировалось Революционное правительство, ставшее подлинной диктатурой демократов-якобинцев.
— Теория Революционного правительства, — говорил Робеспьер в Якобинском клубе, — так же нова, как и сама революция, которая её выдвинула. Было бы бесполезно искать её в трудах политических писателей, которые совсем не предвидели нашей революции, или в законах, с помощью которых управляют тираны. Задача конституционного правительства — охранять республику; задача правительства революционного — заложить её основы… Революция — это борьба за завоевание свободы, борьба против всех её врагов; конституция — мирный режим свободы, уже одержавшей победу. Революционное правительство должно проявлять чрезвычайную активность именно потому, что оно находится как бы на военном положении…
Революционное правительство обязано обеспечивать всем гражданам полную национальную охрану; врагов народа оно должно присуждать только к смерти…
Лоран, который некогда был столь тесно связан с Революционным правительством, прекрасно помнил его структуру.
Главными органами якобинской диктатуры, наряду с Конвентом, стали два правительственных комитета — Комитет общественного спасения и Комитет общей безопасности. Первый из них, возглавляемый Робеспьером, стал руководящим органом республики. Второй сосредоточил в себе карательные функции; в его ведении находилась полиция, жандармерия, наблюдательная агентура, а также Революционный трибунал, предназначенный для того, чтобы судить скупщиков, спекулянтов, шпионов и прочих врагов народа и государства.
При каждой секции утвердили революционные комитеты, которые должны были проводить распоряжения правительства и раскрывать локальные заговоры. Деятельность этих комитетов облегчалась «законом о подозрительных», согласно которому подлежали аресту лица, «своим поведением, речами или сочинениями проявившие себя как сторонники тирании». Была создана также особая революционная армия для борьбы с виновными в укрывательстве продуктов, в первую очередь хлеба.
29 сентября Конвент издал декрет о твёрдых ценах па главные предметы потребления в пределах всей страны. Администрация получила право реквизировать зерно и муку по установленным ценам. Так был введён всеобщий максимум.
В развитие нового закона приняли ряд экономических и организационных мер по борьбе с голодом. Ввели продовольственные карточки на хлеб, мясо, масло, мыло, овощи. Булочникам было предписано выпекать повсюду «одинаковый хлеб равенства». Для упорядочения снабжения по всей стране, а также для контроля за проведением всеобщего максимума была создана Центральная продовольственная комиссия, наделённая широкими полномочиями и опиравшаяся на революционную армию.
Так в условиях внешней и внутренней угрозы существованию республики правительство монтаньяров, подстёгнутое народом, сумело быстро и радикально перестроиться и перестроить жизнь, чтобы быть постоянно готовым к отпору врагам.
Размышляя о пребывании своего друга в Париже летом и осенью 1793 года, Лоран невольно всё время отвлекался, предаваясь личным воспоминаниям.
Недаром эпоху Революционного правительства он всегда называл «счастливой порой своей жизни». Никогда в жизни он не был столь деятельным, и никогда его деятельность не была столь плодотворна.
Он не участвовал, правда, в освобождении Тулона. Тулон был освобождён в декабре, а за полтора месяца до этого комиссары Конвента отправили его с важным донесением в Париж. Но потом, начиная с января 1794 года, снова очутившись на юге, он выполнил одно за другим самые ответственные и трудные поручения Революционного правительства: ведал реквизициями, наблюдал за движением боевых судов, исполнял обязанности национального агента на Сардинии и в Онелье. И он видел, как изо дня в день, из месяца в месяц политика Революционного правительства одерживала новые победы и шла от успеха к успеху.
Второй раз приехав в Париж, он прожил там по совокупности около трёх месяцев.
И эти три месяца оставили самые яркие картины в его памяти.
Именно тогда он сблизился с Робеспьером, сблизился настолько, что стал завсегдатаем на улице Сент-Оноре.
Именно тогда, прогуливаясь по улицам столицы, он воочию убеждался в благотворных переменах, происшедших за время его отсутствия.
Он любил в свободное время побродить по Парижу.
И сердце его радовалось всему, что он видел.
Уже нечего было и думать, чтобы встретить в театре или на бульваре кого-то из «бывших»: кружева, пудреные парики, короткие шёлковые штаны-кюлоты — все они исчезли, как и их владельцы. Сейчас все были санкюлотами и носили длинные брюки, куртки и красные колпаки. Обращение на «вы» кануло в вечность вместе с реверансами и церемонными поклонами. Лакированные туфли с серебряными пряжками уступили место деревянным сабо. «Господина» сменил «гражданин», гражданскими стали праздники и обряды. Даже календарь стал гражданским и республиканским. Новое летосчисление велось от 22 сентября 1792 года — со времени провозглашения Республики, а названия месяцев отражали состояние природы: брюмер — месяц туманов, фример — месяц изморози, нивоз — месяц снега, жерминаль — месяц прорастания семян…
Жизнь была трудной. Несмотря на все старания продовольственной администрации, хлеба не хватало, у мясных лавок стояли очереди. Но это не влияло на настроение парижан. Санкюлоты принимали деятельное участие в работе секционных собраний, народных обществ и клубов, занимали галереи для публики в Конвенте, толпились в здании Революционного трибунала. На улицах, в кафе, в парках, в очередях у булочных — повсюду велись нескончаемые разговоры, обсуждались правительственные декреты, известия с фронтов, речь Робеспьера или Сен-Жюста, приговор новой группе заговорщиков. Газеты буквально вырывали из рук разносчиков. Толпились у афиш и объявлений, пестревших на стенах домов. Слушали добровольных ораторов, бурно выражая своё одобрение или порицание. Тут же можно было видеть столы, цепью расположенные вдоль тротуаров; за столами обедали или ужинали жители целой улицы. Это было новое явление — братская трапеза. Подобные трапезы собирала людей разного возраста и достатка, давая повод для более тесного общения — за едой продолжали оживлённые споры, пели патриотические песни, а дети декламировали стихи и читали наизусть параграфы и статьи из новой демократической конституции…
Да, всё изменилось. И не радовать это не могло.
…И не радовать это не могло.
Даже сейчас, тридцать лет спустя.
Лоран всегда считал Революционное правительство вершиной революции.
И сейчас, тридцать лет спустя, создавая биографию Гракха Бабёфа, он не мог не написать об этом:
«Все честные люди признают глубокую мудрость, с какой французская нация направлялась тогда к государственному устройству, при котором она существовала бы в условиях равенства и мирно пользовалась бы свободной конституцией. Выше всякой похвалы благоразумие, с каким знаменитые законодатели, искусно использовав поражения и победы, сумели внушить огромному большинству нации самую возвышенную самоотверженность, презрение к богатству, к удовольствиям и к смерти и побудить его провозгласить, что все люди имеют равные права на произведения земли и промышленности.
Кто может стереть со страниц истории удивительную метаморфозу, в силу которой так много людей, ещё недавно так падких на наслаждения, алчных, легкомысленных и надменных, добровольно отказались от множества дорогостоящих удовольствий, стали наперебой слагать свои излишки на алтарь отечества, массами обрушивались на армии тиранов и за всё это требовали лишь хлеба, оружия и равенства?
Эти факты, засвидетельствованные бесчисленными воззваниями, донесениями и декретами, публичными постановлениями, летописями Франции, ещё не угасшим ужасом аристократических классов и нашими собственными воспоминаниями, сами по себе служат ответом на ложь, клевету и софизмы, при помощи которых старались очернить этот блистательный отрезок французской истории…»
…Перечитывая эти слова, Лоран снова и снова думал: как же так, как же могло получиться, что именно в эту блистательную эпоху первый апостол Равенства пострадал, и от кого же? От тех самых революционных властей, именем которых он боролся с неравенством и несправедливостью!
Воистину, извивы человеческих судеб неисповедимы…
…Лоран покинул Париж в январе 1794 года; а беда с Гракхом Бабёфом приключилась в середине ноября 1793 года.
Бабёф продолжал бороться за хлеб. Его личный практический опыт — регулирование снабжения хлебом огромного города — позволял развивать и совершенствовать учение о равенстве, над которым он продолжал думать в самые тяжёлые периоды жизни. Однако отставка Гарена, поддерживавшего Бабёфа, не могла не сказаться на его положении среди коллег. Он перестал быть полномочным секретарём, и к концу осени его возможности для вмешательства в общественную жизнь столицы сильно уменьшились. В ноябре он подаёт заявление о переводе его в Центральную продовольственную комиссию. На новом месте он проработал всего неделю. 14 ноября — 24 брюмера по новому календарю — комиссия, «получив неблагоприятные сведения о названном Гракхе Бабёфе, постановила исключить его из числа служащих». В тот же день он был арестован и помещён в тюремную камеру при мэрии.
Что же произошло?
Только то, что и должно было произойти, следуя логике событий.
Слишком наивным со стороны нового Гракха было надеяться, что беспощадные враги, все эти лонгеканы, прево и билькоки, забудут о его существовании и простят ему свои былые обиды. Пресловутое «дело о подлоге» давало в их руки крупный козырь. И если они прекратили следствие против всех «сообщников» Бабёфа, из этого вовсе не следовало, будто дело и вообще закрыто. Напротив, именно теперь вся сила и ярость мести неправедных судей могли сосредоточиться на нём одном. Переехав в Париж, он на какое-то время исчез из их поля зрения. Но, будучи продовольственным администратором и непрерывно нажимая на нерадивые власти департаментов и дистриктов Пикардии, он обнаружил себя, да ещё и многократно усилил их злобу. И вот теперь эти господа решили полностью свести с ним счёты и уничтожить его навсегда.
Ещё в конце августа уголовный трибунал департамента Соммы вынес приговор: Бабёф заочно присуждался к двадцати годам каторжной тюрьмы с предварительным выставлением у позорного столба… Теперь этот чудовищный приговор был доведён до сведения парижских властей, и непримиримый борец за справедливость снова очутился в тюрьме.
Его гонители требовали большего: чтобы он был выдан по месту осуждения, иначе говоря, отправлен в Мондидье, где с ним могли бы расправиться подобно тому, как жирондистские власти Лиона расправились с Шалье.
Новый удар был для Бабёфа неожиданным. Но он ни минуты не верил, что честный и преданный республике патриот может незаслуженно пострадать при якобинском режиме. Нет, конечно, здесь какое-то недоразумение, правительственные комитеты узнают правду, и всё станет на свои места.
Однако действительность оказалась куда более суровой, чем думал Бабёф. И при якобинцах государственный аппарат сохранял многие черты, характерные для бюрократической машины старого порядка. Несмотря на то что у него нашлись надёжные поручители, в том числе Сильвен Марешаль, несмотря на то что к нему благоволили знавшие его по работе высшие чины парижской полиции, несмотря на то, наконец, что он быстро написал подробную объяснительную записку, никто из руководителей Революционного правительства и не подумал прийти к нему на помощь. Правда, его не отправили в Мондидье, а администраторы парижской полиции сочли возможным временно отпустить его на поруки. Но на свободе он не пробыл и месяца. Судебные власти департамента Соммы поспешили обжаловать эти действия, и по распоряжению министра юстиции 11 нивоза (31 декабря) Бабёф был вновь водворён в парижскую тюрьму Аббатства, на этот раз — без всякой надежды быстро выбраться оттуда.
Впрочем, надежды он не терял никогда.
Вот и сейчас он решает обратиться в высший орган революционного террора — в Комитет общей безопасности. Друзья на воле, лучше видящие, что происходит вокруг, удерживают его от этого шага, считая более разумным действовать по-прежнему через министерство юстиции. Только безумец мог решиться весной 1794 года апеллировать к Комитету общей безопасности.
К этому времени положение Революционного правительства сильно осложнилось.
Концентрация власти помогла молодой якобинской республике выйти из состояния внешнеполитического и внутреннего кризиса, в котором она находилась летом и осенью 1793 года. Кольцо вражеского окружения было прорвано, интервенты отброшены от границ, роялистско-жирондистские мятежи подавлены. С помощью максимума и других принудительных мер кое-как удалось справиться и с экономическими трудностями: проблема голода наконец была снята.
Однако по мере ликвидации всех этих опасностей и затруднений возникали новые, столь же острые, в результате чего к весне 1794 года правительство Робеспьера оказалось перед лицом ещё более тяжелого кризиса.
Внутри Конвента и правительственных учреждений постепенно сложились две группировки, две фракции, справа и слева от центральной группы, руководимой Робеспьером.
Правые, или дантонисты, объединяли новую спекулятивную буржуазию, возникшую за годы революции и считавшую своим вождем Жоржа Дантона. Эти слои тяготились максимумом и революционным террором. Они требовали прекращения репрессий и полной свободы торговли.
Левые, или эбертисты, шедшие за журналистом Эбером и прокурором Коммуны Шометтом, представляли интересы широких плебейских слоёв города и деревни. Эбертисты в интересах бедноты требовали углубления революции, более последовательного нажима на собственников и усиления революционного террора.
Робеспьер и его единомышленники, понимая, что революция ещё не закончена, не желали следовать путём Дантона. Вместе с тем, боясь «анархии» и «крайностей», они не могли принять и программу эбертистов, в которых видели прямых наследников «бешеных». Сначала Робеспьер попытался примирить фракции, а затем, поняв невозможность этого, нанёс быстрые удары и левым, и правым, В вантозе-жерминале (март-апрель 1794 года) обе фракции были разгромлены, а их вожди отправлены в Революционный трибунал и на гильотину.
Однако победа робеспьеристов оказалась пирровой победой: нанеся жестокий удар левым, они оттолкнули от себя широкие массы санкюлотов, которые до сих пор были основной опорой Революционного правительства. Потеряв эту опору, правительство обрекло себя на политическую изоляцию. Стремясь выйти из образовавшегося порочного круга, оно не нашло ничего лучшего, как усилить террор. Вследствие этого сам террор начал утрачивать свой первоначальный революционный характер, превращаясь для Робеспьера в средство самозащиты, самосохранения и в конечном итоге толкая его к неизбежной гибели.
Бабёф не участвовал в трагедии вантоза-жерминаля: всё это время он находился в тюрьме, ведя неустанную борьбу за своё освобождение. Но, разумеется, происходившее на воле не могло не сказаться самым тяжёлым образом и на его судьбе.
1 жерминаля (21 марта) Бабёф был переведён в тюрьму Сен-Пелажи. С обычным оптимизмом он принял это за добрый знак, решив, что его ходатайства начали действовать. На самом же деле перевод был вызван весьма прозаической причиной — парижские тюрьмы были переполнены.
Вскоре тёзке римского трибуна пришлось убедиться в своём заблуждении.
…В переполненной камере душно и сумрачно. Маленькие оконца у потолка почти не дают света. Из вёдер с нечистотами распространяется едкое зловоние. Многие узники больны, но их никто не лечит.
Болен и Гракх Бабёф. Жар одолевает его, голова в тумане, с великим трудом пишет он новые послания на волю, стараясь не показать жене своего состояния.
Бедная Виктория и так проявила чудеса преданности и выдержки. Сама больная, обременённая голодной ребятнёй, кое-как подкармливаемая сердобольными друзьями, она целые дни, стаптывая обувь до дыр, бродила по министерствам, комиссиям и комитетам, передавая заявления и ходатайства, часами ожидая в приёмных и снова возвращаясь к дверям тюрьмы, чтобы подбодрить мужа и вручить нищенское приношение.
Но физические страдания и беспокойство за семью не поглощают его целиком. Как всегда, он много больше, чем о себе, размышляет о стране, о революции, о свободе и равенстве. Именно в эти дни и месяцы, долгие до бесконечности, он переосмысливает свое отношение к якобинской диктатуре…
…Позднее, в Плесси, они не раз беседовали о последних месяцах Революционного правительства. И хотя Лоран не разделял предтермидорианских мыслей Бабёфа (впрочем, и сам Бабёф в Плесси уже мыслил иначе), он понимал их причину. Сегодня, пытаясь воссоздать их, он стремился не поддаваться собственным симпатиям и антипатиям и быть предельно точным…
Что же получалось? Властно идя вперёд, всё сметая на своём пути, революция этап за этапом подвигалась к зениту, к максимальному и всеобъемлющему развитию. Более радикальные слои сменяли умеренных. За либералами-монархистами пришли жирондисты, за жирондистами — демократы-якобинцы. Казалось, при якобинцах воплотились заветные мечты Бабёфа, старый призыв — «Свобода, Равенство, Братство» — впервые обрёл плоть и кровь. В проекте Декларации прав Робеспьер недвусмысленно высказался за ограничение собственности, новая демократическая конституция, словно вдохновлённая тенью Руссо, исходила из мысли о нерушимости народного суверенитета, провозглашала право на труд, на всеобщее равное образование, давала широкие свободы гражданам единой и неделимой республики. И вот результат: конституция отложена в сторону, режим демократии уступил место диктатуре, а право на труд обернулось правом на тюремный матрац. Нет, он понимает, в какое-то время и до каких-то пределов, в условиях угрозы независимости и целостности Республики, диктатура с её ограничениями и террором была необходима и неизбежна; но во что она выродилась? Теперь, твердят ему соседи по камере, не следует вылезать, пусть о тебе забудут, ибо, если Революционное правительство вспоминает о ком-либо, ничего хорошего это не приносит, как не принесло Дантону и Шометту. Он собирался передать своё дело в Комитет общей безопасности, но сейчас этот комитет называют «комитетом смерти»: кем заинтересуется он, тот немедленно следует на гильотину. Но почему же всё так получилось? Почему, вместо того чтобы сокрушать врагов Республики, диктатура обрушилась на её создателей и друзей? Почему большинство «врагов народа», которыми забиты тюрьмы, поставляющие ежедневную пищу гильотине, — простые люди, санкюлоты, такие же плебеи, преданные революции, как и он, Гракх Бабёф? А бывшие патриции и их прислужники, подлинные враги народа, все эти билькоки и лонгеканы, продолжают разгуливать на воле и творят своё чёрное дело?
Почему? Он долго и напряженно думал над этим вопросом и наконец нашёл на него ответ.
Да потому, исключительно потому, что якобинцы незаметно и постепенно уничтожили свободу, а там, где нет свободы, царствует беззаконие.
И если он, Гракх Бабёф, когда-либо выйдет отсюда, он отдаст свой талант и свое перо борьбе за свободу, без которой — теперь это очевидно — не может быть ни равенства, ни братства.
Вот только суждено ли ему выйти отсюда?…
Вопреки всему он всё-таки вышел на волю, хотя тюремная пытка и бюрократическая канитель тянулись ещё долго, и временами казалось, что вот-вот всё сорвётся.
После бесконечных проволочек Законодательный комитет Конвента направил дело в кассационный трибунал. Тот мог либо закрыть дело, либо возобновить следствие. На первое он не отважился. 21 прериаля (9 июня) он переслал дело в уголовный трибунал департамента Эны для доследования и повторного рассмотрения. Больного Бабёфа в оковах отправили в Лан, департаментский центр. Больше месяца тянулась новая процедура, пока наконец судьи Лана не пошли на компромисс: 30 мессидора (18 июля), признав, что «вопрос нуждается в длительном изучении», они согласились, чтобы Бабёф был «временно освобождён» под денежный залог на поруки двух лиц.
В тот же день он оказался на свободе.
Болезнь сына на некоторое время задержала его в Лане.
Когда он прибыл в Париж, агония Революционного правительства уже окончилась: 9 термидора (27 июля 1794 года) в результате совместных усилий наследников дантонистов и эбертистов произошёл государственный переворот — Робеспьер и его ближайшие соратники были свергнуты и на следующий день отправлены на гильотину.
«С этого времени всё было потеряно…»
Написав эти слова, Лоран отшвырнул перо.
До сих пор он почти не останавливался.
Теперь — он не сомневался в этом — перерыву предстояло быть длительным.
Да и как могло быть иначе, если столь многое нужно было продумать и понять?
Ведь если до термидора он и Бабёф были едины, их критерии и оценки были тождественны, то теперь это единство резко нарушалось.
И конечно же к тому были весьма веские причины.
Ведь, грубо говоря, термидор выпустил Бабёфа из тюрьмы и вверг в тюрьму Лорана!..
Правда, это слишком уж прямолинейно: в действительности Бабёф вышел из заключения ещё до переворота, а Лоран был арестован только семь с лишним месяцев спустя после захвата власти термидорианцами.
И тем не менее какое-то рациональное зерно в подобном рассуждении имелось. Несправедливый арест Бабёфа, долгое содержание в тюрьме, отказ Революционного правительства прийти к нему на помощь, толки и пересуды товарищей по заключению, действительные ошибки робеспьеровских властей — всё это должно было озлобить будущего трибуна, на какое-то время лишить его ясной исторической оценки. Он находился в длительном заключении, в тяжёлых условиях, стосковался по свободе, а демагоги-термидорианцы во весь голос кричали о своем свободолюбии и о «тиране» Робеспьере! Да ещё доверчивость Бабёфа ко всему, что казалось ему верным и справедливым, его способность на короткое время закрывать глаза и верить тому, чему верить хотелось. Правда, — и Лоран знал это — за подобным сном всегда следовало пробуждение, и пробуждение бывало ужасным для тех, кому доводилось обмануть трибуна. Но до этого ещё нужно было дожить, а пока…
Пока что Гракх Бабёф стал вдруг ярым врагом повергнутого правительства и его главы Максимильена Робеспьера.
Это нужно было понять, осмыслить и переварить.
Это требовало времени.
Теперь его много чаще, чем в предшествующие месяцы, видели в Королевском парке об руку с красивой дамой, теперь он снова коротал вечера в кафе «Тысяча колонн», прислушиваясь к спорам бельгийских демократов и иногда вставляя своё слово.
Он терпеливо ждал, пока мысль созреет и можно будет продолжать то, что считал главным делом оставшихся лет своей жизни.