«…С этого времени всё было потеряно. Чтобы оправдать своё преступление, лица, содействовавшие контрреволюции 9 термидора, были вынуждены представить в искажённом виде принципы, поведение и добродетели своих жертв. Корыстолюбивые проповедники демократии и старые приверженцы аристократии пришли к соглашению. Отдельные голоса, напоминавшие о доктринах и институтах равенства, стали рассматриваться как непристойные вопли анархии, разбоя и терроризма…
Лишь только Революционное правительство перешло в руки приверженцев эгоизма, оно стало настоящим бичом общества. Его поспешная и ужасная деятельность, которую могла бы сделать законной только добродетель его руководителей и демократический дух их намерений, отныне становится не чем иным, как страшной тиранией и по цели и по форме. Она всё деморализовала; она вернула вновь роскошь, изнеженность нравов, хищничество; она растратила общественное достояние, извратила принципы революции, а всех, кто искренно и бескорыстно защищал её, отдала на растерзание её врагам… Отняв у народа надежду на справедливое законодательство, ввергнув его в неуверенность и упадок духа, люди, пришедшие к власти, замыслили вырвать у него последние остатки его суверенитета».
Нельзя не заметить: в оценке переворота 9 термидора и его последствий историограф Бабёфа был много ближе к истине, чем сам Бабёф. Правда, приведенные строки были написаны через тридцать лет после самих событий. Но, в отличие от своего героя, Лоран и раньше не осуждал якобинской диктатуры, всегда считая её высшей точкой Великой революции.
Много времени спустя другой историк[13] охарактеризует эпоху термидорианской реакции такими словами:
«…С этих пор закончился великий период Республики. Личное соперничество берёт верх над идеями. Общественное спасение исчезает, стушёвывается перед частными интересами или перед чувствами озлобления и пристрастия. Вместо политических деятелей на сцену выступают политиканы. Все государственные умы погибли. Их преемники, с жадностью оспаривающие власть друг у друга, так ничтожны, что не способны организовать вокруг себя прочное большинство. Их минутные успехи не имеют будущего. Они расталкивают друг друга, самым удивительным образом конкурируют один с другим, неожиданно меняют свои убеждения и мнения, лишь бы иметь успех в своих мелких делишках; и очень часто всё это делается в ущерб стране. Теперь внезапно прорвалось всё, что есть нечистого, разлагающегося и порочного в парламентарных режимах, когда их не оживляет и не сдерживает моральная дисциплина достойных управления руководителей или бдительность чуткого и организованного общественного мнения».
Но вся парадоксальность термидорианской контрреволюции состояла в том, что режиссеры и устроители её пропагандировали свое детище как новую революцию.
— Революция продолжается! — вопили они. — Изменник Робеспьер пытался остановить её победную поступь ради собственной диктатуры; он подрезал крылья свободе и топил республику в море крови; ревнивый к славе и власти, он немедленно устранял всякого, кто говорил ему правду или был талантливее его; он завидовал даже мёртвым — именно вследствие его злобной зависти прах Марата до сих пор не перенесён в Пантеон! Теперь со всем этим будет покончено. Справедливость восторжествует, диктатура уступит место демократии, люди получат свободу и безопасность — о чём же ещё остаётся мечтать?…
Подобные взгляды нельзя свести к одной демагогии, хотя для большинства термидорианцев — хищнической буржуазии дантоновского склада, покончившей с робеспьеристами ради экономического и политического господства, — то была демагогия чистейшей воды; но обманутое ими меньшинство — бывшие левые якобинцы, близкие к эбертистам члены двух главных комитетов Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Вадье и другие, иначе говоря, ревностные приверженцы Революционного правительства, искренно верили, что с падением Робеспьера революция может быть продолжена и углублена.
Так или иначе, но на первых порах эта грубая пропаганда имела несомненный успех. Она позволила ведущим термидорианцам укрепиться у власти, облегчила расправу с инакомыслящими, привлекла или, по крайней мере, нейтрализовала многих честных республиканцев, вселив в них какие-то надежды.
Нечуждым подобных надежд оказался вначале и Гракх Бабёф.
Лоран быстро пробежал только что написанные и исчерканные страницы.
Нет, он недаром потратил месяц, в течение которого не притрагивался к своей рукописи. Уяснение политической обстановки тех дней даёт ему возможность добавить кое-какие штрихи к пониманию тогдашнего настроя нового Гракха. Сегодня он представляет себе всё, как если бы шёл тогда бок о бок с Бабёфом. Да, сегодня он ясно видит, как следует начать новую часть…
…В один из жарких дней конца термидора II года Республики по улицам Парижа медленно брёл человек, который, вероятно, производил на встречных довольно странное впечатление. Потрёпанная одежда и манера держаться выдавали в нем провинциала-санкюлота. Длинные, плохо причёсанные волосы прикрывала старая широкополая шляпа. Лицо его, ещё молодое, но отмеченное следами тяжёлых забот, выражало одновременно и сосредоточенность и рассеянность. Он, казалось, внимательно присматривался к тому, что происходило вокруг, но был словно отрешён от увиденного, погрузившись в мир своих раздумий.
Провинциал выделялся в толпе нарядных и самодовольных обитателей фешенебельных кварталов.
Никогда ещё многоликая столица Франции не меняла своего облика так быстро и бурно, как в эти дни. Всего месяц назад жившая трудовыми буднями и революционными порывами, озабоченная борьбой с голодом и внутренним врагом, уважавшая бедность патриотов и презиравшая роскошь «подозрительных», вынужденных, скрывая свои богатства, рядиться в лохмотья, сегодня она из весталки вдруг превратилась в вакханку, сбросила скромные одежды добродетели, чтобы засверкать извлечёнными из тайных сундуков драгоценными камнями и давно забытыми шелками.
Провинциал, хотя не раз бывал и подолгу жил в революционном Париже, чувствовал себя как человек, попавший в чужую страну или в далёкое прошлое. Он не видел ныне ни так хорошо знакомых красных колпаков, ни народных патрулей, ни оживления у афиш и газетных киосков, ни братских трапез; вместо привычно звучавшего «ты» и такого близкого слова «гражданин» слух резали обращения дореволюционной поры — «месье» и «мадам». Вновь появились давно исчезнувшие блестящие кареты с лакеями на запятках, театры, забыв о спартанском целомудрии якобинской эпохи, анонсировали фривольные пьесы, ювелиры и дамские портные зазывали своими витринами богатых клиентов, а маленькие ресторанчики и кафе, вдруг открывшиеся повсюду, кишели прожигателями жизни и их разряженными подругами.
Всё это поражало человека в потёртом костюме, в нос бил аромат буржуазного благополучия и разгула. Но он старался не видеть видимого, уходя в собственные мысли, и стремился поверить тому, что сам внушал себе в течение нескольких последних недель.
Итак, эра Робеспьера окончилась. Это не так уж плохо. Напротив, если вдуматься и всё тщательно взвесить, приходишь к выводу, что переворот был неизбежен и благ. И конечно, те картины, которые приходится созерцать сегодня, — лишь кратковременное, незначительное явление. Важнее другое: эра ужаса позади, террор ушёл в безвозвратное прошлое, и путь в царство свободы открыт. А через свободу люди придут и к Равенству. Придут обязательно. Он приведёт их. Наступает его черёд — он чувствует это и знает, что не сойдёт с уготованного пути, не отступит, пока не добьётся победы или не падёт в неравной борьбе.
Так или примерно так думал человек в потрёпанном платье, шедший по улицам Парижа в месяце термидоре. Его только что освободили из заключения. Ему было тридцать четыре года, и звали его Франсуа Ноэль Бабёф, хотя сам он величал себя гордым именем Кая Гракха. И это второе имя давало ключ к его замыслам, которые могли бы кое-кому показаться слишком самонадеянными и тщеславными. Но нет, здесь не было тщеславия. Во всяком случае, тот, кто знал прошлое и предвидел будущее Гракха Бабёфа, никогда бы этого не сказал…
По приезде в Париж он получил место всё в той же продовольственной администрации, снял небольшую квартиру в секции Музея и перевёз туда жену и детей. Наконец-то после бесконечных мытарств и долгой разобщённости семья могла собраться в полном составе и зажить в относительном благополучии.
Но материальное благополучие никогда не было целью жизни Бабёфа. Вот и сейчас он ищет и быстро находит ту область общественной деятельности, где наиболее полно может выразить себя. Недели через две после обоснования в столице он бросает службу и всецело отдаётся заманчивой, но непрочной профессии журналиста.
Своя газета была золотой мечтой Бабёфа. Уже два раза пытался он её издавать, но оба опыта оказались кратковременными — не было твёрдой материальной основы. После недолгих поисков он находит издателя, соглашающегося с ним сотрудничать. Имя издателя — Арман Гюффруа, он член Конвента и редактор собственной газеты.
Гюффруа… Если бы Бабёф внимательнее присмотрелся к этому любезному и доброжелательному человеку и припомнил, с чем связано его имя, он, прежде чем заключить договор, должен был бы очень и очень призадуматься. Арман Гюффруа, до революции аррасский адвокат, лично знакомый с Робеспьером, в ходе революции несколько раз, причём весьма беспринципно, менял политическую ориентацию и не пользовался доверием патриотов. Но в эти дни Бабёф не слишком присматривался к своим союзникам. Для него было достаточно, что издатель поносил казнённого «диктатора» и ходил в друзьях у главы термидорианцев Фрерона; Фрерон же олицетворял в глазах Бабёфа свободу вообще и свободу печати в особенности.
Так или иначе, соглашение состоялось. Гюффруа субсидировал будущего трибуна, вступил с ним в пай и предоставил ему свою типографию.
Бабёф принялся за дело с величайшей рьяностью и поклялся не расставаться с ним, несмотря ни на какие препятствия: он чувствовал в себе призвание журналиста.
Своим энтузиазмом он заразил и близких.
Впоследствии он не раз говорил Лорану:
— Тогда я испытывал подлинный священный восторг и забывал обо всём на свете, включая питьё и пищу. Я сумел увлечь и жену, и девятилетнего сына, которые вместе со мной проводили в типографии дни и ночи. Мой дом был заброшен, никакого хозяйства не велось, питались мы хлебом, виноградом и орехами… Два других наших ребенка, одному из которых исполнилось всего три года, оставались дома одни, под замком, но, — здесь Бабёф обычно хитро улыбался, — они никогда не жаловались, словно, как и мы, были проникнуты любовью к родине и согласны на жертвы во имя её…
Первый номер вышел 17 фрюктидора (3 сентября 1794 года).
Бабёф назвал свой листок «Газетой свободы печати». В эти дни он упивался свободой, которой был лишён в течение многих месяцев. И все его мысли были о свободе: ведь без неё не может быть ни равенства, ни братства! Но свобода печати — явление совершенно особого свойства. Это основная предпосылка для верного хода революции. Это необходимое условие любой политической в социальной борьбы. Это наилучшая форма обмена планами и идеями с единомышленниками, да и вернейший способ вербовки единомышленников!
В период господства якобинцев устное и письменное слово было зажато до предела. Сколько журналистов за неосторожные высказывания было брошено в тюрьму, сколько лишилось жизни! Теперь другое дело. Благодетельная революция 9 термидора открыла путь к полной свободе мыслей и высказываний, теперь можно говорить и спорить обо всём, что наболело, писать и публиковать всё, что думаешь!
Недаром в одной из своих конвентских речей Фрерон громогласно утверждал, что свобода печати не существует, если она не будет неограниченной.
Слова Фрерона Бабёф взял эпиграфом к первому номеру своей газеты.
Правда, кое-кто в Конвенте, последние защитники Революционного правительства,[14] утверждают, будто неограниченная свобода печати даст возможность контрреволюционерам вести пропаганду и подрывать основы Республики. Но Бабёф не согласен с этим — так могут говорить только те, кто боится разоблачений! И на страницах своей газеты он даёт резкую отповедь подобным выпадам, а его новые друзья Фрерон и Тальен аплодируют ему… Лоран грустно усмехается: Бабёф тогда словно забыл, что ещё так недавно причислял к «своим друзьям» и Максимильена Робеспьера, близостью с которым так гордился. Теперь он готов «дружить» с главными организаторами свержения Неподкупного, с политическими оборотнями Фрероном и Тальеном, вчерашними «ультралевыми» террористами, нынешними вожаками «правых термидорианцев», покровителями хищных дельцов и богачей, самыми бесстыдными из демагогов…
С обычными доверчивостью и энтузиазмом Гракх Бабёф обольщается в людях. Пройдет время, он разберётся в сущности тальенов и фреронов и будет к ним беспощаден — он ведь не знает компромиссов. Но для этого нужно, чтобы прошло время и тайное стало явным. А сегодня, вдохновлённый мечтой о свободе, он разоблачает и клеймит «козни якобинцев» и усердно поливает грязью «Максимильена жестокого», «Робеспьера-императора», пускавшего «широкими потоками» кровь и «упразднившего начисто свободу мысли и слова».
И всё же, внимательно читая и пересматривая номера газеты, Лоран не мог не заметить: обличения Бабёфа значительно отличались от того, что дружно твердил хор термидорианских борзописцев о повергнутом вожде якобинцев.
Уже в первом номере «Газеты свободы печати» журналист различает «двух Робеспьеров»: «Робеспьера — апостола свободы и Робеспьера — подлейшего из тиранов». До установления якобинской диктатуры, уверяет Бабёф, Робеспьер был настоящим патриотом и подлинным другом принципов. Не он ли создал прекрасную Декларацию прав, не он ли был одним из авторов демократической конституции 1793 года?…
Публицист приводит длинную цитату из статьи Робеспьера.
Подобный приём, сохраняющийся и в дальнейших номерах газеты, разумеется, не мог обрадовать вождей антиробеспьеровского переворота: «диктатор» трактовался ими вполне однозначно, и они не собирались популяризировать его сочинений или речей в какой бы то ни было форме. Не мог не повергнуть их в смущение и риторический вопрос, заданный публицистом: а где же были они когда Робеспьер чинил свои «беззакония»? Разве депутаты Конвента, ныне восхваляющие друг друга за «низвержение тирана», не восхваляли точно так же самого «тирана»? И разве не принимали они участия во всех его «беззакониях», не голосовали за все его «человекоубийственные акты»?…
Наконец, — и это должно было вызвать особенную тревогу правых термидорианцев — очень скоро Бабёф заговорил в полный голос об узурпированных ими правах народа, о том, что при всей своей «благодетельности» день 9 термидора нуждается в серьёзном «дополнении»: народу должны вернуть его утраченный суверенитет, и прежде всего право самому избирать своих должностных лиц.
В последнем вопросе журналист был полностью согласен с программой ненавистного термидорианцам Электорального клуба, собрания которого он в это время исправно посещал.
Электоральный клуб, заседавший в бывшем здании епископства, в зале выборщиков,[15] имел давние и славные традиции: когда-то, накануне антижирондистского восстания 31 мая — 2 июня 1793 года, здесь собирались агитаторы и вожди санкюлотов, прозванные жирондистами «бешеными». Новый клуб создали парижские демократы вскоре после 9 термидора. Его программой было восстановление прав секций и Коммуны, выборность должностей, свобода печати и введение конституции 1793 года. Всё это было близко Бабёфу, и на страницах своей газеты он постоянно оставлял место для клубных дел, благожелательно комментируя их.
Правда, в одном вопросе он расходился с лидерами клуба.
Электоральцы были сторонниками свободы торговли, наивно веря, что все продовольственные трудности были связаны с экономическими ограничениями Революционного правительства. Бабёф же, напротив, даже в период наиболее резкого расхождения с якобинцами воздавал должное их экономической политике и был приверженцем максимума. Это разногласие, однако, не мешало прочному союзу между электоральцами и публицистом.
Особенно он был близок с председателем клуба Легре, жившим, как и он, на территории секции Музея, и с одним из активистов клуба — Бодсоном.
Именно незаконный арест Бодсона и послужил сигналом к началу кампании, которую повёл Бабёф в защиту электоральцев, а заодно и в защиту своих собственных принципов.
20 фрюктидора (6 сентября) делегация Электорального клуба выступила в Конвенте с петицией, составленной в духе своей программы. Петиция была принята плохо: выкриками с мест депутаты заклеймили электоральцев как заговорщиков, а текст документа отправили в Комитет общей безопасности.
Через четыре дня было проведено постановление об аресте оратора делегации, бывшего «бешеного» Варле, и автора петиции Бодсона. Последний, в нарушение общепринятых норм, был схвачен, хотя исполнял должность судьи.
Подобного Бабёф стерпеть не может. В своей газете он не только берёт под защиту пострадавших, но и обрушивается на «вероломных депутатов». «Где же, наконец, Конвент? — гневно спрашивает он. — Что делает вся эта масса сенаторов?… Чего она ждёт, чтобы ответить?…» Увы, правосудие отсутствует; тиран пал, но тирания осталась; свобода прессы декларирована, но где же она, эта свобода, если бросают в тюрьмы людей только за высказанные ими взгляды?…
Желая доказать, что в петиции нет ничего криминального, Бабёф публикует её. Полностью приводит он и текст нового адреса, с которым электоральцы обращаются в Конвент.
Всё это, конечно, не может понравиться «отцам-сенаторам». Однако журналиста пока не трогают. Зато электоральцам приходится худо: под предлогом ремонта помещения членам клуба предписывают немедленно его покинуть.
— Новые борцы за свободу найдут и новый зал для игры в мяч![16] — восклицает Бабёф.
Он знает, что говорит. Не без его помощи и к великой ярости термидорианцев, члены клуба находят пристанище на территории секции Музея. Что же касается самого Бабёфа, то пелена начинает спадать с его глаз: он не верит в «благие намерения» тальенов и фреронов.
Теперь он не говорит больше о «благодетельной революции» 9 термидора. Для него это уже только «так называемая революция», ибо, не дав ничего народу, она отобрала у него свободу выборов, а нынешнее правительство попросту «насилует его права».
Действительно, басня о «новой революции» и «восстановленной свободе», пущенная в ход убийцами Робеспьера, не выдержав даже короткого испытания временем, начала распадаться в прах. То «равновесие», которое как будто сложилось в Конвенте после переворота, оказалось видимостью, оно всё более нарушалось в пользу правых.
Действуя точно рассчитанными приёмами, правые термидорианцы наносили удар за ударом по институтам Революционного правительства и по секционной демократии. «Очищенный» Комитет общественного спасения, утратив прежнюю роль, занял рядовое место среди многочисленных комиссий Конвента; было значительно сокращено число революционных комитетов и урезаны их права; Парижская коммуна, уничтоженная термидорианцами за её верность Робеспьеру, так и не была восстановлена; секционные же собрания превратились в фикцию.
Левые пытались противиться; но сопротивление их было вялым, недружным: Барер юлил, делая обтекаемые доклады, грозный Бийо-Варенн, чьи выступления когда-то приводили в трепет «подозрительных», как правило, отмалчивался, а горячий Вадье, который бросился было на ораторскую трибуну, потрясая пистолетом, потом оказался вынужденным публично извиняться.
Один лишь Карье, страшный проконсул Вандеи, некогда отозванный Робеспьером за превышение власти, рискнул повысить голос: по его требованию 17 фрюктидора Тальен и Фрерон были изгнаны из Якобинского клуба. Этого правые ему не простили. Два месяца спустя против него был организован судебный процесс, и Карье поплатился головой за свой шаг.
Все злоключения, испытанные левыми термидорианцами в Конвенте, конечно же не могли огорчать Бабёфа, пока ещё полностью сохранявшего свой антиякобинский настрой. Но его волнует всё, что касается ущемления народных прав; и особенно беспокоит его, что витийствования правых о «свободе печати» оказались блефом: в действительности эта восхваляемая Фрероном «свобода» служит им лишь для того, чтобы сокрушать своих врагов и затыкать рты подлинным демократам, в том числе электоральцам и их защитникам; причем, не ограничиваясь этим, фальшивые поборники «свободы печати» преследуют ни в чём не повинных людей, бросая их в тюрьмы только за то, что несчастные отважились высказать свое революционное кредо!..
Новые взгляды Бабёфа сразу же отразились в заглавии его газеты. 10 вандемьера III года (1 октября 1794 года) выходит последний, 22-й номер «Газеты свободы печати». Следующий, 23-й номер уже называется иначе: «Трибун народа».
«Трибун народа»… Невольно вспоминается очень похожее название, так хорошо знакомое читателям-санкюлотам: «Друг народа»…
Бабёф и не подумал скрывать тесной связи своей газеты с традициями Марата, напротив, он гордился этим. Бесстрашного Друга народа, вождя революции, отдавшего жизнь борьбе, он глубоко уважал и ценил, считая его одним из светочей свободы. И то, что Марат ввёл в название газеты слово «народ», он считал закономерным. «Любое заглавие газеты, — писал он, — должно содержать в себе имя народа, ибо всякий публицист должен творить только ради народа». Не желая заимствовать у Марата название полностью, Бабёф полагал, что слово «трибун» лучше всего соответствует понятию друга или защитника народных прав.
Одновременно он объяснил и другое обстоятельство.
Редактором газеты отныне будет Гракх Бабёф.
Правда, имя «Гракх» не было вполне ново для читателей: так иногда подписывал свои письма и обращения Бабёф начиная с мая 1793 года. Но до сего дня с этим именем успешно чередовалось другое, также взятое из римской истории, — Камилл. Теперь Камилл исчезает, окончательно уступив место Гракху, подобно тому как в начале революции исчез Франсуа Ноэль, уступив место Камиллу. Ныне его демократизм стал более последовательным — так он сам объясняет новую замену, — и поэтому имя трибуна Кая Гракха, подлинного защитника парода, стремившегося к всеобщему счастью и погибшего во имя своего идеала, лучше всего подходит ему, Бабёфу, призванному историей создать «партию прав человека» и обрушить на головы врагов этой партии всю тяжесть своих разоблачений.
И правда, с первых же выпусков «Трибун народа» приобретает несколько иную окрашенность, нежели прежняя «Газета свободы печати». В 26-м номере, развивая мысль о «партии прав человека», журналист впервые отваживается пустить стрелу в своего недавнего «друга и единомышленника» Станислава Фрерона. Фрерон, оправдывая диктатуру термидорианцев, утверждал, что Конвент — это «суверен в миниатюре». Бабёф замечает, что рассуждать таким образом — значит подменять суверенитет народа самовластием его уполномоченных. Не отсюда ли идёт вся непоследовательность, несогласованность слов и действий нынешнего правительства? И не отсюда ли согласие Фрерона на чистку народных обществ, этот косвенный удар по Электоральному клубу? Впрочем, журналист пообещал в следующем номере более подробно разобрать все прегрешения бывшего «апостола свободы печати».
Несмотря на очевидную умеренность, этот выпад насторожил правых. Они решили не допустить выхода следующего номера. Это дело взял на себя Гюффруа, издатель газеты Бабёфа, друг и соратник Фрерона. Конфисковав часть тиража только что вышедшего 26-го номера, Гюффруа отказался от дальнейшего сотрудничества с Бабёфом. Разрыв он сопроводил декларацией, в которой посоветовал публицисту «соизмерять силу лекарства с нуждами больного» и не подавать «яд народных волнений в священном кубке прав человека».
И вот Кай Гракх снова на мели.
Он лишился издателя, типографии, сильных покровителей, средств к существованию — и всё это сразу, в один миг.
— Этот негодяй, — рассказывал он позднее Лорану, — в одном поступке совместил несколько преступлений. Он ответил предательством на моё братское доверие, он безнаказанно обокрал меня, присвоив весь доход от подписки и розничной продажи газеты, и главное — он дерзко обокрал элиту патриотов, нанёс убийственный удар родине, погасив факел, излучавший свет самой неопровержимой правды!..
Как обычно, в этих словах, несколько торжественных и напыщенных, было некоторое преувеличение, но суть дела говорила за себя: Гюффруа не только порвал со своим недавним сотрудником, но и подал соответствующий донос в Комитет общей безопасности, стремясь побыстрее упрятать публициста за решётку.
Но подобная коллизия, как и в дни былых неудач, ни в коей мере не обескураживает Бабёфа. Он чувствует свою правоту, и этого достаточно, чтобы не утерять боевой задор. Семья перетерпит — она терпела и не такое. А что касается издателя и средств, то он найдёт их: ведь у него остался Электоральный клуб, которому он недавно так помог. Что ж, теперь пусть клуб поможет ему. Правда, положение клуба осложняется. В довершение прежних бед термидорианцы арестовывают его председателя, честного патриота Легре, по нелепому обвинению, будто бы тот собирался «уничтожить Конвент». Тем более обязан он, Бабёф, выпустить свой очередной номер, в котором даст отповедь врагам сразу за все их подлости. А уж на то, чтобы издать этот номер, средства должны разыскать члены клуба.
И средства нашлись. 27-й номер «Трибуна народа», хотя и с некоторым опозданием, увидел свет,
Теперь Гракх Бабёф усиливает атаку.
Он выполняет свое обещание насчет Фрерона.
Встретившись с сестрой Марата, он даёт от её имени публикацию с целью пристыдить того, кто некогда называл себя «ближайшим учеником Друга народа». Нет, не так бы должен себя вести подлинный ученик Марата. Ибо сам Друг народа никогда не молчал в тяжёлое для патриотов время. Он выявлял и крушил врагов свободы, не беспокоясь о последствиях для своего благополучия, не заботясь о преследованиях, которые могут обрушиться на него. Фрерон — мнимый наследник великого трибуна. Фрерон, как и его соратник Тальен, когда-то кричавшие о справедливости и свободе, не проронят и слова в защиту Легре и электоральцев, оба они в равной мере ответственны за братоубийственную войну Конвента против народа. «Я ещё не обвиняю Фрерона, — многозначительно подытоживает публицист, — но я подозреваю его, вплоть до того, что даже склонен считать его главной опорой узурпаторов народного суверенитета».
Трудно выразиться яснее.
Отныне Бабёфу нечего ждать пощады от его бывших «друзей».
Номер был помечен 22 вандемьера (13 октября). В действительности он вышел несколькими днями позже. А за эти дни произошли весьма знаменательные события.
Как раз 22 вандемьера Комитет общей безопасности издал приказ об аресте Бабёфа. Правда, пока это был предупредительный залп холостыми: никто и не подумал арестовывать журналиста, ему просто советовали образумиться, приказ же вскоре был отменён.
После выхода 27-го номера, в котором Бабёф, не вняв предупреждению, объявлял войну всему Конвенту, положение изменилось. Тем более что одновременно он произнёс «подстрекательную» речь в Электоральном клубе.
Комитет общей безопасности принял новое постановление об аресте «ужасного человека», и Конвент одобрил эту меру.
Однако арестовать журналиста не удалось: он исчез.
Подобно тому как поступал Марат в подобных случаях, Гракх Бабёф ушёл в подполье.
Почти на два месяца задержался выход очередного номера его газеты. Но газета готовилась даже в те дни и часы, когда редактор её, меняя очередное убежище, чудом ускользал от очередного полицейского налёта.
Бабёф давно предвидел, что его ожидает. Ещё в сентябре, в № 4 «Газеты свободы печати», когда всё лично для него выглядело вполне благополучным, он писал:
«Если даже мне суждено будет, подобно Марату, долго не выходить из подвала, который я уже подготовил и в котором собрано всё моё оборудование — моя старая лампа, мой столик, мой стул и моя шкатулка…» и т. д.
Если даже…
Он знал, что это будет.
И всё же действительность оказалась много более суровой, чем он предполагал: заранее подготовленное убежище пропало втуне, ибо журналисту пришлось постоянно менять жильё, зачастую обходиться не только без стола и стула, но даже без матраца, и большей частью днём он ещё точно не знал, где преклонит голову нынешней ночью.
Да, тогда, в конце термидора, появившись в столице сразу после переворота, он многое увидел, но не всё разглядел. Теперь, часами бродя по Парижу в поисках пристанища, он всматривался и поражался.
Поздняя осень и зима III года Республики (1794–1795) были временем тяжёлых испытаний для обывателей и бедняков Парижа.
В первые дни фримера повалил густой снег. Резко похолодало. Замёрзли фонтаны, и Сена покрылась льдом. Старики утверждали, что не помнят столь суровой зимы. Говорили даже, будто она была самой суровой за всё столетие. Птицы замерзали на лету. Каждое утро полиция подбирала окоченевшие трупы нищих.
Холод сопутствовал голоду.
— Вы голодаете потому, — твердили беднякам, — что нарушена свобода обращения продуктов. Ликвидация максимума — принудительной таксы, быть может, и приведёт к кратковременному повышению цен, но зато потом…
Этого «потом» долго ждать не пришлось.
Максимум был отменён декретом от 4 нивоза (24 декабря).
Отмена максимума тотчас привела к резкому падению курса ассигнатов.
На рынках, правда, появились продукты, но купить их простой парижанин не мог: цены выросли в пять-десять раз.
Простой парижанин по-прежнему сидел на пайке.
Однако карточные нормы стали быстро уменьшаться, пайковый хлеб превратился в замазку, да и такого-то далеко не всегда хватало. Пришлось сократить потребление воды, за дровами ездить в Булонский или Верьерский леса либо платить по четыреста ливров за сажень.
Сражённые холодом и голодом, предместья словно вымерли. Лишь у булочных да бакалейных лавок в часы торговли теснились бледные и худые женщины; все остальные улицы и площади, где некогда плясали пёстрые толпы под звуки «Са ира» и «Карманьолы», ныне затихли и опустели.
А правительство?
Правительство не жалело средств на «компенсации» бывшим эмигрантам и «ссуды» богатым хищникам-предпринимателям, возлагая вину за голод и нужду на низвергнутый режим Робеспьера. Этим ограничивались заботы правительства о населении. У правительства были свои заботы.
Борьба внутри Конвента шла к явной кульминации. Остаток партии Горы (так называемая «Вершина») тщетно старался сохранить хоть частицу былого влияния. Разоружая и увольняя прежнюю якобинскую администрацию, правые организовывали банды «золотой молодёжи», получившие прозвища «молодцы Фрерона» или «мюскадены» — по названию употреблявшихся ими модных духов. Именно эти банды разгромили 22 брюмера Якобинский клуб. Вскоре после этого прекратило существование в столь близкое Бабёфу общество электоральцев. Наконец, 18 фримера (8 декабря) в Конвент были возвращены жирондисты. Это послужило сигналом к усилению травли «террористов» и «приспешников тирании», как теперь называли бывших якобинцев.
В подполье Бабёф умудрился написать и издать несколько брошюр. И брошюры эти на первых порах произвели на Лорана столь странное и смутное впечатление, что у него буквально опустились руки.
Ещё бы! Именно в момент, казалось бы, полного прозрения, когда он настолько хорошо понял своих недавних «друзей», Фрерона и Тальена, что выступил их обличителем, он же, Бабёф, вдруг до крайности усилил нападки на якобинцев-робеспьеристов, своих естественных соратников, страдавших от произвола реакции не меньше, чем он сам! Он приветствовал закрытие Якобинского клуба и издевался над его изгнанными членами; он настаивал, чтобы были обрублены все «щупальца» этого общества — уничтожены все его провинциальные филиалы; он с возмущением требовал ускорения процесса Карье и смертного приговора «злодею».
Но как раз объемистый памфлет о Карье и привёл Лорана к разгадке всей ситуации.
То был как бы последний, крик ярости перед успокоением, девятый вал перед концом шторма, вершина кризиса болезни перед началом выздоровления больного.
Действительно, памфлет «Жизнь и преступление Карье» словно написан двумя разными авторами: в начальной части его на якобинцев обрушиваются громы и молнии, в заключении же читателю сообщается, что сами по себе «террористы» вовсе не стремились к террору, что только ярость врагов и желание спасти Республику заставили их выйти на путь жестоких ответных репрессий. И даже самому Карье Бабёф теперь готов отпустить многие из грехов и увенчать его лаврами за то, что «он раздавил в Нанте торгашество, громил меркантильный аристократический и федералистский дух…».
Лоран констатировал: да, именно тогда произошёл основной сдвиг во взглядах Бабёфа на якобинскую диктатуру.
Бабёф начинает переосмысливать свое недавнее отношение к якобинцам и их вождю Максимильену Робеспьеру.
Конечно, террор последней фазы Революционного правительства трудно одобрить. Но, во всяком случае, то был террор во имя спасения революции. А что же спасают хулители Робеспьера сегодня? Своё всевластие и свою мошну: народ для них всего лишь разменная монета в грязной игре честолюбий и алчности. Они вопили о свободе, но эта свобода обернулась худшей из тираний — царством золотого тельца. Они восхваляли «благодетельную революцию» 9 термидора, но эта «революция» обернулась злейшей контрреволюцией, погубившей не только права народа, но и отнявшей у него возможность существовать…
К таким мыслям приходит Гракх Бабёф за месяцы своего подполья. Он не торопится чётко сформулировать и сразу же высказать эти мысли; он их накапливает и бережёт для будущих номеров «Трибуна народа», которые — он уверен — увидят свет.
Действительно, в конце фримера, к величайшему изумлению врагов, появляется № 28. Вслед за ним, в течение ближайших полутора месяцев, подписчики получают ещё три номера. В них трибун делает окончательные выводы о положении на сегодняшний день. И бросает призыв к народу в ожидании дня грядущего.
Каждый человек способен ошибаться; но важно вовремя признать и исправить ошибку, и честный политик не должен стыдиться этого — такова мысль, выдвигаемая ныне Бабёфом-публицистом.
Когда он одним из первых нападал на повергнутую систему Робеспьера, он верил, что действует в интересах свободы, во имя ликвидации угнетения и деспотизма. В то время он не предполагал, что свобода мнений и свобода печати — категории относительные, что они могут быть использованы негодяями ради разжигания мстительных страстей, подрывающих Республику.
Как бы ни относиться к Робеспьеру, нельзя не признать, что он был великим политиком. Он если и угнетал, то меньшинство и в интересах большинства. При нём труженики имели работу и хлеб — то, чего они лишены сегодня. Ибо новые политики — мелкие сошки, ничтожные умы, жалкие посредственности, не видя дальше собственного носа, не могут предвидеть и на день вперёд. Все эти фрероны, тальены, роверы, мерлены способны лишь разглагольствовать да уничтожать по частям здание, тщательно и искусно воздвигнутое их предшественниками. Они пытаются создать республику одного миллиона, который был, остался и останется врагом, господином, угнетателем и кровопийцей всех прочих двадцати четырёх миллионов граждан страны.
Трудно предсказать, на чём они остановятся. Возврат жирондистов на скамьи Конвента уже означает безоговорочное осуждение революционных дней 31 мая — 2 июня. Все великие акты — в первую очередь новая Декларация прав и конституция 1793 года — открыто отвергаются конвентским большинством, тем самым большинством, которое приветствует эмигрантов, восстанавливает в правах контрреволюционное духовенство, амнистирует мятежников Вандеи и закрывает глаза на избиение патриотов.
Народные клубы и общества громятся одно за другим. На секционных собраниях подлинные санкюлоты, люди, имеющие понятие о собственном достоинстве и народных правах, заменены «чистой публикой», лизоблюдами, изощряющимися в грубой лести правительству. Само рождённое революцией слово «санкюлот» стало неприемлемым, одиозным. Санкюлотам оставлено только одно право — право умирать с голоду.
Эта политическая и социальная реакция ярко проявляется в коренном изменении нравов. Та высокая добродетель, на основе которой некогда строилась республика, ныне высмеивается и оплёвывается. Вновь смело вылезли наружу все самые отвратительные пороки старого порядка: моральная нечистоплотность, лицемерие, коррупция, разврат. Новые функционеры открыто похваляются своими грязными связями, депутаты Конвента спешат породниться с финансовыми тузами и бывшими аристократами. Всё покупается и продаётся, начиная от любви и кончая выгодными местами в правительственных учреждениях.
Если свести всё это воедино, вывод обнаружится сам собой: существование республики под угрозой; её ожидает неминуемая гибель.
Можно ли спасти её, и если можно, то как?
Раньше Бабёф предполагал и предлагал различные законодательные и моральные средства. Теперь он не видит иной возможности сберечь завоевания революции, кроме народного восстания.
Об этом восстании, его характере, его неизбежности и благотворности, говорится вполне ясно и недвусмысленно в № 31 «Трибуна народа».
Прежде всего, восстание должно быть мирным, бескровным, наподобие антижирондистского выступления парижского народа в день 31 мая 1793 года. Оно должно быть весьма тщательно организовано и подготовлено. Восставшие санкюлоты обяжут Конвент принять их Манифест с изложением насущных нужд и требований народа, а в случае, если Конвент окажет сопротивление, повстанцы не мешкая заменят его новым, истинно демократическим представительством…
Таков результат поисков и раздумий, к которым Бабёф приходит к концу зимы 1794/95 года. Это окончательный и бесповоротный приговор всему термидорианскому режиму.
Но это и приговор самому Бабёфу в глазах термидорианцев, приговор столь же окончательный и бесповоротный, ради исполнения которого они не пожалеют усилий своего административного и полицейского аппарата.
Уже 28-й номер «Трибуна народа» вызвал к жизни новое (третье) постановление об аресте Бабёфа. Схватили его жену. Но длительный допрос Виктории ничего не дал: она твёрдо заявила, что не знает, где скрывается муж.
Бабёф словно издевался над полицейскими ищейками.
«На газету, — сообщал он в № 30, — можно подписаться в бюро, которое патриоты легко разыщут; аристократам же его обнаружить всё равно не удастся».
10 плювиоза (29 января), сразу после выхода № 31, термидорианцы буквально взревели. Тальен горько недоумевал: неужели всё правительство и вся полиция страны не могут заткнуть рот одному смутьяну?…
В тот же день сыщики стали выслеживать распространителей и покупателей газеты; им удалось задержать разносчицу, некую Анну Фремон, допрос которой снабдил их только подробным описанием внешности публициста, известной им и без того.
17 плювиоза (5 февраля), вскоре после выхода 32-го номера, Комитет общей безопасности в четвёртый раз строжайше предписал арестовать «злодея, призывающего к восстанию, убийству и роспуску национального представительства».
Старания полиции наконец увенчались успехом: через два дня журналист был разыскан и задержан.
— Арестован некий Бабёф, известный нарушитель законов и изготовитель фальшивых документов, — с гордостью сообщил Конвенту Матье, член Комитета общей безопасности. — Сейчас он бессилен призывать граждан к восстанию, что не переставал делать весь последний месяц… Говоря о «фальшивых документах», Матье нарочно исказил сущность «дела о подлоге», дабы представить «нарушителя законов» в особенно неприглядном виде. С этой же целью он пошёл на прямую ложь, приписав Бабёфу попытку подкупить арестовавшего его жандарма суммой в тридцать тысяч ливров. Это обвинение арестованный легко опроверг, доказав, что в момент ареста он располагал всего шестью франками…
Прочно упрятав за решетку ненавистного газетчика, торжествующие враги поспешили расправиться и с его газетой: 21 плювиоза «молодцы Фрерона» под аплодисменты «чистой публики» устроили «всенародное сожжение» номеров «Трибуна народа».
Однако торжество их было преждевременным. В те дни они и не подозревали, какие мысли зрели в голове их «жертвы» и какие сюрпризы готовил им всем и их режиму этот закованный в кандалы и полностью «обезвреженный» человек.
Последние несколько дней Лоран трудился как каторжный, но теперь был доволен.
Ведь он восстановил и представил в общих чертах ход мыслей и убеждения Бабёфа в первые шесть месяцев термидорианской реакции.
Пожалуй, для него это была самая тяжёлая часть предполагаемой биографии; эти полгода жизни Гракха Бабёфа дались ему труднее, чем всё пятилетие революции. И не только потому, что, за исключением комплекта газеты Бабёфа (да и то неполного), у него отсутствовали прямые источники; и даже не только потому, что в течение этого полугодия взгляды его друга так расходились с его собственными мыслями и оценками. Помимо всего прочего, Лорана очень беспокоило, что он не видел того, о чём писал: он ведь в то время сначала был вне Франции, а потом, с конца вантоза, находился в парижской тюрьме Плесси. Но если он мало видел, то не так уж мало слышал от свидетелей и участников, и в тюрьме, и потом, на воле. К воспоминаниям очевидцев, которые он заботливо собирал, добавлялись сведения из обширной парижской публицистики тех месяцев; всё это помогало представить внешнюю сторону жизни термидорианской столицы в её самых характерных проявлениях; и не только внешнюю.
Он расправил одну из пожелтевших газетных вырезок, То была статья из «Парижской газеты» от 23 мессидора III года. Статья называлась «О новой болезни молодёжи…». Лоран прочитал:
«…Эта болезнь выражается в полном ослаблении зрительного нерва, что заставляет больного постоянно пользоваться очками, в охлаждении температуры тела, которое трудно победить иначе, чем надевая тесное платье, застёгнутое на множество пуговиц, и галстук, сложенный вшестеро, в котором прячется не только подбородок, но и нос. Однако самым характерным признаком болезни является начинающийся паралич органов речи. Несчастные молодые люди, поражённые этой болезнью, вынуждены избегать сильных звуков и доведены до необходимости едва шевелить языком. Губы у них также почти не двигаются, и от слабого трения одной об другую происходит лёгкое жужжание, напоминающее звук «пс» или «пз», которым обычно подзывают маленькую дамскую собачку. Нет ничего затруднительнее, чем слушать разговор этих больных: они говорят тихо и невнятно, проглатывая согласные; вместо «пароль д'онер»[17] у них получается «паоль д'онё», вместо «инкруаябль»[18] выходит «инкоябль», и нормальный человек не разберёт ничего в их речи».
Позднее Лоран имел счастье лично созерцать подобных молодых людей.
Клетчатый фрак, огромный зелёный галстук, лимонно-жёлтый жилет с восемнадцатью перламутровыми пуговицами, длинные напудренные волосы («собачьи уши»), короткие штаны, туфли с невероятно длинными и острыми носами, а в руках — основной атрибут: толстая сучковатая дубина, внутри залитая свинцом, которую они величали своим «мировым судьёй» или своей «исполнительной властью».
Так выглядели они, знаменитые «инкруаябли» иди «мюскадены», иначе говоря, «молодцы Фрерона».
Это было бы смешно, если бы не было так страшно,
«Они нападали на патриотов, когда их было шестеро против одного», — вспоминал современник.
Ареной своей «деятельности» они сделали улицу, кафе, театры. Во время спектакля они не раз заставляли актёров-патриотов становиться на колени, каяться и исполнять контрреволюционный гимн «Пробуждение народа»:
Пролитой крови поток
Скоро зальёт их следы.
Они мстили не только живым, но и мёртвым,
История посмертных мытарств Марата особенно потрясала Лорана.
21 сентября 1794 года прах Друга народа с большой торжественностью был перенесен в Пантеон. Термидорианцы преподносили этот акт как исправление «исторической несправедливости», вызванной «низкой завистью тирана Робеспьера», в своё время якобы помешавшего возданию должного памяти великого революционера.
Что это была прямая ложь и демагогия — показали события ближайшего будущего.
Прошло всего несколько месяцев, и память Марата стала подвергаться оскорблениям. «Мюскадены» оскверняли и разбивали бюсты Марата на улицах. Тщетно полиция вновь устанавливала низвергнутые памятники, тщетно санкюлоты предместий вступали врукопашную с «золотой молодёжью» и организовывали шествия. Даже речь Фрерона, пытавшегося одёрнуть своих молодчиков, не привела ни к чему. Комитет общей безопасности поспешил дать полное удовлетворение бандитам: он приказал «во избежание эксцессов» убрать бюсты Марата из театров Фейдо, Республики и Монтасье.
А 20 плювиоза (8 февраля 1795 года), на следующий день после ареста Бабёфа, Конвент по докладу Дюмона издал декрет, согласно которому почести Пантеона отныне должны были воздаваться лишь через 10 лет после смерти.
Хотя, как известно, законы обратной силы не имеют, в данном случае с этим не посчитались: останки Марата и Мишеля Лепелетье были вынесены из Пантеона, картины Давида, посвящённые смерти обоих, убрали из зала заседаний Конвента, памятник Марату на Карусельной площади снесли, а секция его имени вновь стала называться секцией Французского театра.
Прошло ещё несколько дней, и на улицах в открытую начали продавать памфлет «Преступления Жана Поля Марата»,
Судьба Марата оказалась поучительной.
Она как бы символизировала крушение дела его жизни, ярко обозначив тот, уже необратимый крен, который всё отчетливее обозначался в деятельности термидорианского Конвента.
Вскоре после казни Карье началось преследование его союзников, а затем был издан декрет об аресте Бийо-Варенна, Колло д'Эрбуа, Барера и Вадье. Одним из инициаторов этого акта оказался вновь вынырнувший Сиейс, ещё недавно в союзе с той же четвёркой готовивший антиробеспьеровский переворот.
«С этого дня, — пишет историк, — Конвент стал пленником в руках банд «золотой молодёжи»…»
Соперницами «инкруаяблей» были «прелестницы».
У Лорана накопилось много материалов об этих гуриях нового рая.
Всего через полтора месяца после падения Робеспьера Колло д' Эрбуа говорил в Конвенте:
— Против нас злоумышляют в самых презренных местах, в грязных будуарах куртизанок, у вдов казнённых эмигрантов и среди самых отвратительных оргий обсуждают великие судьбы Республики…
Это был вопль души.
«Прелестницы» одолевали недалёких термидорианских политиков. Даже в зале заседаний Конвента они завели манеру усаживаться прямо на депутатские скамьи, и, чтобы бороться с этим, пришлось издавать специальный декрет.
«Прелестницами» или «мервейёзками»[19] стали называть парижанок термидорианской эпохи; разумеется, не всех парижанок, а лишь тех, которые держали светские салоны либо открыто торговали собой — между одними и другими большой разницы не было.
«Прелестницы» одевались на античный манер в лёгкие туники из прозрачных тканей, едва прикрывающие наготу. На головах у них красовались белокурые парики (последний крик моды), на ногах — греческие сандалии, высшим шиком считалось ходить босиком. Чрезмерная лёгкость одежды, учитывая суровость зимы III года, подчас вела к роковым последствиям, но это конечно же не могло остановить «мервейёзок» в их погоне за сверхмодным.
В эпоху термидорианского разгула женщина света стала предельно циничной: она, как никогда, стремилась r наслаждениям, к роскоши, к богатству и вовсе не старалась скрывать этого.
Афишируя свои желания, она стремилась как можно выгоднее себя продать, за деньги, за положение в обществе, за место в новой элите.
Многие члены Конвента, финансовые тузы, видные генералы и адмиралы, будучи не в силах противостоять приёмам «прелестниц», заводили новые семьи.
Бабёф писал в 29-м номере своей газеты:
«Французы! Вы опять под властью шлюх: всякие Помпадур, Дюбарри, Антуанетты возродились, и они правят вами, и им главным образом вы обязаны всеми обрушившимися на вас бедствиями и тем прискорбным движением вспять, которое убивает вашу революцию… Зачем продолжать умалчивать о том, что Тальен, Фрерон и Бентабол принимают решения о судьбах людей, безвольно возлежа на пуховиках и розах рядом с принцессами?…»
Сказано было зло и метко.
Удивительно метко.
Видный термидорианец Бентабол женился на бывшей принцессе Роган-Шабо; личный враг Робеспьера Ровер, оставив прежнюю семью, соединил свою судьбу с прекрасной маркизой Агу; Лагарп прочно попал в сеть вдовы графа Клермон-Тоннера; Мерлен из Тионвилля удовольствовался мадам Сольва из Оперы, а друг Дантона Лежандр утешился ласками мадам Конта из Французского театра.
Но особенно выразительной была история женитьбы Тальена.
В том же номере Бабёф писал:
«Не будет ли полезно, чтобы весь народ узнал, что законная супруга Друга граждан[20] есть дочь испанского Неккера, миллионера Кабаррюса, директора знаменитого банка Сен-Шарль?…»
Это была правда.
Тереза Кабаррюс в неполные шестнадцать лет вышла замуж за богача Фонтене, купившего себе титул маркиза. Через пять лет она развелась с первым мужем и после ряда бурных романов в 1793 году познакомилась с Тальеном, народным представителем в Бордо. Тальен, без памяти влюбившийся в красавицу Терезу, укрыл её от террора; но в Париже ей угрожала гильотина. Злые языки утверждали, что Тальен именно потому стал главным «режиссёром» термидорианского переворота, что не видел иного способа спасти свою милую.
Её недаром называли «божьей матерью термидора».
Выйдя из тюрьмы после падения Робеспьера, Тереза не сразу склонилась к мольбам любовника: замужество с ним было бы для нее мезальянсом, поскольку Тальен был сыном лакея. Только в нивозе III года она согласилась на гражданский брак.
Вскоре салон мадам Тальен затмил все другие парижские салоны.
Она жила в Ла Шомьер, где имела роскошный особняк, который скромно называла «своей хижиной». В «хижине» собирался цвет термидорианского общества. Именно здесь Бонапарт впервые встретил вдову аристократа-генерала, казнённого по приговору революции, Жозефину Богарне, которой суждено было стать императрицей французов…
Тальен был в восторге и от своей красавицы жены и от её «хижины»…
…Лоран не мог не улыбнуться, вспоминая о дальнейшей судьбе Тальена: бездарный комедиант быстро утратил политическое влияние, и тогда Тереза пинком ноги вышвырнула его из роскошных апартаментов, имея в виду новое замужество.
Он окончил свои дни нищим.
Больной, впавший в полную безвестность, он торговал старыми газетами и этим добывал гроши на хлеб…
Но это будет потом.
А пока, на III году Республики, Тальен был одним из самых видных деятелей Конвента, а его супруга держала скипетр первой законодательницы мод и самый блестящий из всех салонов Парижа,
Историк заметил по этому поводу! «…предоставленные самим себе, тальены, фрероны, бентаболы, баррасы, роверы, мерлены удовлетворялись бы тем, что составили бы себе состояние. Они не стали бы с ожесточением разрушать революционные учреждения, в которых они работали и которые они даже основывали. Они, может быть, не разнуздали бы индивидуальную месть. Но их толкали их жены, законные или незаконные…»[21]
Иначе говоря, ищи женщину.
Что касается Лорана, то он не мог полностью согласиться с подобным взглядом. У него были иные соображения относительно пружин, толкавших тальенов, фреронов и роверов. Но он и так слишком долго задержался на «инкруаяблях» и «прелестницах» — вряд ли они заслуживали этого в повести о Бабёфе. А может быть, впрочем, и заслуживали: недаром же трибун Гракх уделял им такое место на страницах своей газеты! Ибо этот удивительный человек быстро разглядел и понял всё, творившееся вокруг него; и поняв, пришел к мысли о неизбежности восстания.
И даже находясь в тюрьме, проводил эту мысль в жизнь.
Да, так оно и было.
Человек сидел за решёткой, в оковах и под замком, а мысль его на воле, в другом городе, руководила борцами, вела на бой.
Невероятно, но так было.
Это признавали участники событий.
Но самым бесспорным свидетельством этого явились сами события: в жерминале и прериале III года Республики (апрель-май 1795 года) прошли одна за другой две фазы именно того «мирного восстания», необходимость и неизбежность которого теоретически обосновал и к которому накануне своего ареста настоятельно призывал Гракх Бабёф.
Две основные идеи направляли парижских санкюлотов: протест против голода, душившего их при полном попустительстве термидорианских властей, и требование подлинного народного суверенитета, участия в управлении государством, что внушал им «Трибун народа» вот уже несколько месяцев кряду.
Именно поэтому на полотнищах, под которыми они шли к Конвенту 12 жерминаля (1 апреля), было написано: «Хлеба и конституции 1793 года!» Это означало: «Депутаты, уходите, уходите в компании со всеми угнетателями, что вы посадили вместо избранных нами должностных лиц!»
Эти лозунги были повторены и во время прериальского восстания.
Конечно, жерминаль и прериаль были вызваны не Бабёфом.
Их подготовили и стимулировали обстоятельства внутренней жизни страны.
Но Бабёф разглядел и осмыслил эти обстоятельства раньше и глубже, чем кто-либо другой; а разглядев и осмыслив — предсказал и в чём-то определил события.
К середине зимы III года полицейские чиновники в своих сводках стали отмечать новое явление: участившиеся случаи самоубийств.
В то время как во дворцах Барраса и Терезы Тальен пышные приёмы сменялись балами и оргиями, предместья Парижа, сжираемые голодом и холодом, всё глубже погружались в отчаяние; не видя выхода, бедняки убивали своих детей, а затем и сами кончали счёты с жизнью.
С этой проклятой жизнью…
Разрушая по частям здание Революционного правительства, термидорианцы уничтожали один за другим институты, созданные некогда якобинцами в их борьбе с голодом.
Всего через две недели после отмены максимума была реорганизована Центральная продовольственная комиссия, в которой некогда успешно трудился Бабёф. Заменившая её Комиссия по снабжению была построена на иных началах и преследовала иные цели: обеспечивая заказы крупным поставщикам, она всецело служила интересам новой хищнической буржуазии. Это достаточно ясно показал председатель Комиссии Буасси д'Англа в своей «тронной» речи, не пожалевший сарказмов в адрес якобинской экономической политики.
— Из Франции, — сказал он, — хотели сделать нечто вроде корпорации монахов. Государство одно должно было всё определять, всем руководить; оно должно было стать единственным торговцем, единственным земледельцем, единственным фабрикантом. Так, сосредоточив в своих руках все богатства, руководя всеми работами, оно становилось источником неслыханной тирании. Этот план предусматривал упразднение всех состояний посредством убийства богатых людей; разрушение всех торговых домов, контор, мастерских и полное разорение промышленности…
В ответ на сомнения и запросы Буасси д'Англа уверенно заявил, что снабжение Парижа не вызывает никакого беспокойства: состояние общественных складов превосходно, ежедневный подвоз хлеба полностью покрывает спрос потребителей.
Это было в нивозе.
В плювиозе, однако, казённый оптимизм господина д'Англа оказался несколько поколебленным: хлебные ресурсы Комиссии быстро иссякали. Поставщики, мечтавшие о больших прибылях, отказывались сдавать зерно по государственным ценам; принудить же силой их никто не мог. Остался один выход: сокращать паёк, отпускаемый по карточкам. На этот путь и стали администраторы, это означало голод.
Первые волнения из-за продовольственных трудностей начались в середине плювиоза.
В вантозе они усилились, причем зачастую к ним начали примешиваться чисто политические требования.
В Конвент полетели петиции.
5 жерминаля (25 марта) Буасси д'Англа в отчаянии докладывал Конвенту:
— Уже два дня, как мы снижаем паёк, установленный законом; в полдень мы не знаем, что будем есть вечером…
Правительство шло на паллиативы.
Комитет общественного спасения рекомендовал увеличить количество хлеба за счёт прекращения просеивания муки; 7 жерминаля он предписал раздать вместо полуфунта хлеба по 3 унции риса; но это был не выход — рис нельзя было сварить из-за отсутствия топлива!..
Термидорианский Конвент ждал неприятностей, но не предвидел их масштабов.
Всё же кое-какие предупредительные меры были приняты.
Ещё 1 жерминаля (21 марта) по инициативе Сиейса был проведён декрет о защите национального представительства, согласно которому «скопления» вокруг Конвента должны были разгоняться силой, а «мятежные выкрики» и «оскорбления депутатов» рассматривались как уголовные преступления, караемые смертью.
Позаботились и о «вооружённых силах».
«Золотая молодёжь» Фрерона была поставлена под ружьё; раздали оружие и наиболее «надёжным» представителям секций, иначе говоря собственникам.
И всё же вряд ли это помогло бы тальенам и фреронам, если бы повстанцы были организованы и имели опытных вождей. Но вожди томились в тюрьмах или коротали дни в изгнании; отсутствие же руководства не могло не сказаться на общей организации парижских борцов за права и за улучшение жизни народа.
Уже до прихода решающего дня его можно было предсказать.
Столица бурлила.
Секции резко разделились на два лагеря: рабочие, возглавляемые Сент-Антуанским предместьем, готовили грозную петицию, буржуазные же районы сразу и недвусмысленно заявили о своей солидарности с Конвентом. Кое-где заранее побывали монтаньяры, призвавшие секционеров оказать поддержку делу свободы.
С раннего утра 12 жерминаля санкюлотские секции и предместья были на ногах. Толпы рабочих и ремесленников, мужчин и женщин окружили Конвент и потребовали, чтобы их пропустили в зал собраний.
Термидорианцы растерялись, несмотря на то что они загодя готовились к встрече с петиционерами.
После короткой заминки, не отваживаясь противиться манифестантам, они выполнили их требование. Робость Конвента особенно увеличилась потому, что его верные стражи, «молодцы Фрерона», вчера ещё очень храбрые и решительные, сегодня вдруг куда-то исчезли.
Но манифестанты не собирались использовать замешательство своих врагов.
Это было самое «мирное восстание», какое можно себе представить.
Великое множество людей, неся плакаты и транспаранты, торжественно продефилировало через зал собраний. Оратор повстанцев, спустившись к решётке Конвента, прочитал текст петиции. Но оратора никто не слушал. В зале стоял невообразимый шум. Несколько депутатов, покинув свои места, присоединились к народу и стали с ним брататься. Другие тут и там уговаривали петиционеров, давали им обещания и умоляли, чтобы те, во избежание излишней сутолоки и чрезмерного скопления людей, не задерживались в зале.
Уговоры были излишни: считая, что задачу свою они выполнили и цели достигли, санкюлоты начали разбредаться.
Этим дело и обошлось; на следующий день лишь кое-где в предместьях можно было увидеть небольшие толпы людей. Генерал Пишегрю, которому Конвентом было поручено «навести порядок», навёл его без большого труда. Только после этого струхнувшие было «мюскадены» повыползали из своих убежищ.
Нечего и говорить, что требований рабочих никто выполнять не собирался.
Однако, если термидорианцы полагали, что на этом всё кончилось, они глубоко заблуждались. 12 жерминаля произошла лишь своего рода генеральная репетиция «мирного восстания». Само же восстание началось полтора месяца спустя. И здесь хозяевам Конвента не удалось так быстро и безболезненно «навести порядок». Какое-то время казалось, что и само их существование висело на волоске.
За эти полтора месяца кризис расширился и углубился. Падение курса ассигнатов превращало деньги в простые бумажки. Цены на все продукты поднимались с невероятной быстротой. Все, кто располагал деньгами, вдруг стали купцами; торговлей пробавлялись везде, даже в роскошных салонах. Но те, кому торговать было нечем, нищенствовали.
Беспомощные попытки Конвента лишь обостряли кризис. То выдвигался проект полной ликвидации ассигнатов; то вносилось предложение взыскивать государственный долг натурой; то устраивались лотереи, выигрыши в которых погашались за счет имущества эмигрантов. Снова открыли биржу, но это облегчило грязные махинации скупщикам и спекулянтам.
Богатые фермеры, всё более наживаясь на росте цен, не желали везти зерно и муку в голодающий Париж. Конвент создал специальную комиссию во главе с Баррасом, которая должна была обеспечить подвоз хлеба в столицу. Но комиссия ничего не добилась — ходили слухи, что её члены столковались со спекулянтами — и хлебный паёк быстро уменьшился до двух унций, да и те выдавались нерегулярно. Зато именно под предлогом подвоза продовольствия, требующего серьёзной охраны, Париж окружался войсками. Не надеясь больше на «молодцов Фрерона» и чувствуя приближение нового взрыва, Конвент провёл чистку генерального штаба и принял декрет о сформировании конной гвардии в 2400 сабель.
Было ли новое восстание подготовлено, или же оно оказалось стихийным? Впоследствии, поскольку правительству так и не удалось разыскать «коноводов», пропагандировалось второе мнение. Оно стало традиционным.
Но Лоран-то хорошо знал, что всё обстояло иначе. У повстанцев был, правда немногочисленный и не очень согласовывавший свои действия, комитет на улице Монтаргей. Затем он перенёс заседания в ратушу. Лорану было точно известно, что в состав комитета входил Клод Фике, будущий участник «Заговора Равных».
Именно этот комитет назначил день и час восстания. Он же накануне составил и опубликовал манифест, озаглавленный: «Восстание народа в целях получения хлеба и завоевания своих прав».
И этот же комитет широко распространял среди населения последний номер газеты Бабёфа, материал которого должен был сыграть роль искры, брошенной в пороховой погреб…
Восстание началось 1 прериаля (20 мая) в 5 часов утра. Ударил первый набатный колокол. Ему сразу же начали отвечать в разных районах Парижа — народ заранее овладел колокольнями главных церквей.
Около девяти утра санкюлоты предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо, распределив припрятанное оружие, двинулись к центру города. Их примеру последовали другие районы. Повстанцы занимали административные здания и кордегардии. На стенах домов расклеивали вчерашний манифест и 31-й номер «Трибуна народа». Затем повстанческая армия в сопровождении пушек устремилась к Конвенту…
Бросалось в глаза: с самого начала, в отличие от жерминальского, это восстание носило несравненно менее «мирный» характер…
Конвент был осаждён.
Кто-то из депутатов, став в театральную позу, воскликнул:
— Умрём на своем посту!
Но умирать никто не желал.
Чтобы устрашить повстанцев, поспешили издать декрет, возлагавший на парижан ответственность за дальнейшие события. «Предводители сборищ» — под ними подразумевались первые двадцать человек, идущие впереди колонны, — объявлялись вне закона: «добрым гражданам» предписывалось их задерживать, а в случае сопротивления — убивать на месте.
Но было поздно.
Женщины, успевшие овладеть трибунами для публики, встретили декрет смехом и улюлюканьем, в то время как инсургенты занимали подступы к залу заседаний и готовились вторгнуться в «святая святых» Конвента.
Депутаты попытались забаррикадироваться, но тщетно: повстанцы разбили дверь скамейками и захватили зал заседаний.
Дальше картины стали сменяться быстро, словно в калейдоскопе.
Сначала жандармы и национальные гвардейцы, вошедшие через противоположную дверь, потеснили народ; затем новые толпы инсургентов, ворвавшиеся следом за жандармами, вступили с ними в драку; «блюстители порядка» оказались между двух огней, раздались выстрелы: одна из пуль попала в депутата Феро, когда тот поднимался на председательскую трибуну; разъярённая толпа овладела телом депутата и насадила его голову на пику. Чем была вызвана эта акция? Спутали ли Феро с ненавистным Фрероном, как утверждали впоследствии? Впрочем, у голодающих парижан имелись счеты и с Феро: член комиссии Барраса, он был широко известен пренебрежительным отношением к «черни» и её нуждам.
Наступил критический момент в развитии восстания.
Став хозяином поля боя, народ, казалось, мог продиктовать свою волю Конвенту, заставить депутатов принять свою программу и завершить день полной победой.
Но этого не произошло.
В течение нескольких часов повстанцы даром теряли время, выкрикивая свои лозунги и пререкаясь с Буасси д'Англа, председателем Собрания; руководители «Вершины», которые могли бы возглавить движение и ввести его в нужное русло, проявили полную растерянность и пошли на поводу у термидорианцев. Последние, почувствовав смертельную опасность, поскольку уже раздавались крики «Долой изменников!», «Составим свой Конвент!», лицемерно, чтобы выиграть время, предложили обсудить положение. И вот в то время, когда было очень легко овладеть правительственными комитетами, оставшимися без охраны, инсургенты и примкнувшие к ним монтаньяры упражнялись в пустых словопрениях, выступая с противоречивыми предложениями и призывами.
Бесплодно проходили часы. Наступил вечер. Используя предоставленную им передышку, Комитеты сумели стянуть войска. Около двенадцати часов ночи инсургенты схлынули и очистили Конвент под натиском национальных гвардейцев из буржуазных кварталов. Почувствовав себя в безопасности, термидорианцы тут же декретировали арест лидеров «Вершины» — Ромма, Гужона, Бурботта, Дюкенуа и других…
Лорану было ясно: повстанческий комитет не продумал всего до конца. И главное — не выработал единства действий с депутатами «Вершины»; теперь за это приходилось расплачиваться…
Всё было кончено.
Впрочем, для повстанцев это не представлялось очевидным.
Борьба возобновилась на следующий день. И были мгновения, когда казалось, что всё ещё может быть переиграно.
На короткое время в руки санкюлотов попала ратуша, а затем, тесня «мюскаденов» и национальных гвардейцев, они вновь окружили Конвент.
Но термидорианцы уже держали ключевые позиции в своих руках. Их войска перекрывали силы повстанцев. А санкюлотским пушкам, направленным на Тюильрийский дворец, они противопоставили обычную ложь и демагогию: они поспешили успокоить доверчивых бедняков, надавали им множество несбыточных обещаний, а председатель Конвента даже заключил делегатов секций в свои «братские объятия»…
Простояв несколько часов на Карусельной площади, инсургенты разошлись по домам, считая битву выигранной, в то время как битва была безнадёжно проиграна.
Оставался разгром, который и занял двое ближайших суток.
В это время Гракха Бабёфа в Париже не было. Ещё 25 вантоза (15 марта) его перевели из парижской тюрьмы Форс в аррасскую тюрьму Боде. Как обычно, с первых же дней заключения он принялся писать декларации, афиши и письма к властям и частным лицам.
Хотя режим в Боде был строгий, Бабёф быстро сумел сговориться с тюремными надзирателями и за мелкую мзду получил вполне реальную возможность связи. «Почтовыми голубями» стали дети тюремного персонала, что же касается адресатов, то недостатка в них не было. Бабёф завязал оживлённую переписку с другими политическими заключёнными в той же тюрьме и в других тюрьмах Арраса; он обменивался посланиями с энергичной вдовой прокурора Коммуны Шометта, с членом Конвента Фуше, которого считал своим соратником, и с другими лицами, на понимание и содействие которых рассчитывал. И если Фуше, как показало будущее, вёл двойную игру, то большинство корреспондентов Бабёфа оказались настоящими патриотами и чуткими товарищами; они оказывали посильную материальную помощь трибуну и его семье, организовывали публикацию его воззваний. И главное — благодаря им он был постоянно в курсе событий, происходивших в стране и в столице.
Узнав о движении 12 жерминаля, Бабёф пришёл в восторг. «Что я слышу! — писал он, — Какие успокоительные звуки проникают в каземат, в котором я заключён!.. Бессмертный Париж! Ты снова взял себя в руки, снова проявил утраченную было энергию!.. О, моя темница! Как ты прекрасна, когда через мрачное слуховое окно в тебя проникают светлые лучи снова засверкавшей общественной свободы!..»
Бабёф полон энтузиазма. Даже неудачный исход дня 12 жерминаля не может ослабить его упований. Он пишет воззвание к Сент-Антуанскому предместью, он обращается с пламенными призывами к оставшимся в Париже единомышленникам: «Следует ли нам впадать в уныние? Нет! Именно перед лицом великих опасностей раскрываются гений и мужество…»
Финал прериальского восстания подействовал на Бабёфа иначе. Трибун не мог не понять, что это было уже нечто большее, чем простая неудача; то был крах надежд и чаяний, вызревавших в течение многих дней и недель…
Да, это был разгром. Разгром полный и безусловный. Уже после жерминаля правые термидорианцы поспешили свести счеты с главными из своих соперников; многие демократы-якобинцы были арестованы, а четверо ведущих деятелей времен якобинской диктатуры — Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Барер и Вадье[22] — обречены без суда на «сухую гильотину», на бессрочную ссылку в Гвиану.
Поражение рабочих в прериале имело гораздо большие последствия.
Ещё до завершения своей победы термидорианцы поспешили арестовать тринадцать виднейших депутатов-якобинцев, лидеров «Вершины», большая часть которых не принимала ни малейшего участия в восстании.
4 прериаля (23 мая) армия генерала Мену окружила Сент-Антуанское предместье. Рабочие были разоружены.
В тот же день Конвент создал военную комиссию, чтобы ускоренно завершить беспощадную месть осмелившимся его устрашить.
Среди множества смертных приговоров выделялось осуждение шести депутатов — шести «последних монтаньяров»: Ромма, Дюкенуа, Дюруа, Бурботта, Субрани и Гужона; эти шестеро в момент произнесения приговора закололи себя кинжалом, который передавали друг другу…
Всего было привлечено к суду до десяти тысяч человек. Демократическая партия в Конвенте оказалась раздавленной. Рабочие Парижа, обессилевшие в неравной борьбе, были надолго загнаны в свои предместья.
Гракх Бабёф не мог не почувствовать всей силы поражения.
Это был не только физический разгром, но и тяжелейший идейный удар: теория «мирного восстания» себя не оправдала.
Отныне нужно было менять стратегию и тактику борьбы.
Тем более что после прериаля, при явном попустительстве термидорианских властей, страну охватил новый, ещё небывалый по силе, спазм белого террора.
Белый террор как течение оформился после падения монархии и казни короля; название он получил от белого знамени роялистов, приверженцев Бурбонов.
Но понятие «белый террор» вскоре стало гораздо шире своего первоначального смысла. После начала федералистских мятежей жирондистов, когда, сомкнувшись с роялистами, они наряду с прямыми военными действиями стали прибегать и к уничтожению якобинских вождей (Марата, Шалье), имя белого террора было распространено на всю антиреспубликанскую и антиправительственною деятельность, как тайную, так и явную, осуществляемую вражескими армиями, большими группами мятежников и отдельными лицами.
Именно тогда — к осени 1793 года — по требованию санкюлотов правительство Республики ответило на белый террор революционным красным террором.
Красный террор якобинцев, наряду с их экономическими и социальными мерами, спас завоевания революции и уберёг Республику от расчленения и распада осенью 1793 — весной 1794 годов. Но он вызвал ненависть и страх у крупной спекулятивной буржуазии, ставшей отчасти объектом этого террора.
Контрреволюционный переворот 9 термидора среди прочих задач, поставленных собственниками новой формации, имел целью покончить с красным террором.
Он и покончил с ним.
Но одновременно, следуя логике обстоятельств, переворот приоткрыл дверь и для подавленного ранее белого террора.
Сначала это была лишь щель.
Потом она стала быстро увеличиваться.
И наконец дверь распахнулась во всю ширь.
Всё началось с небольшого: якобинцев кое-где принялись увольнять с должностей.
Потом увольнения проникли во все звенья правительственного и административного аппарата.
Чтобы не остаться без средств, уволенный спешил переехать в другую область страны, где он был неизвестен, и там чем-то заняться.
Это вскоре учли и предусмотрели: особым декретом всем уволенным предписывалось оставаться на старом месте жительства под присмотром администрации.
Отсюда был лишь шаг до ареста.
Этот шаг сделали в начале зимы III года: бывших якобинцев стали массами арестовывать и бросать в тюрьмы.
Теперь, когда тюрьмы оказались заполнены «террористами», можно было пойти дальше и приняться за их планомерное истребление.
Этим и занялись разного рода «мстители» — вернувшиеся из-за рубежа эмигранты, а также всевозможные «мюскадены» и «инкруаябли»; зимой и весной того же III года они перешли от единичных убийств и разрозненных нападений на якобинцев к массовым, хорошо продуманным и организованным актам террора.
Лоран, специально интересовавшийся белым террором послетермидорианского периода, собрал целую папку леденящих душу материалов — подлинный обвинительный акт «поборникам свободы», шедшим за Фрероном и Тальеном.
Он хотел чётко поставить и разрешить основной, принципиальный вопрос.
О революционном терроре была создана целая литература. В огромном количестве сочинений, подписанных и анонимных, якобинцев и санкюлотов предавали анафеме за «бессмысленные жестокости», «варварские убийства», «массовые истребления» и т. п. О белом же терроре предпочитали умалчивать; в лучшем случае говорили о «справедливом возмездии».
Красный террор возник во имя спасения родины и был оружием патриотов, готовых бестрепетно отдать за республику собственную кровь и жизнь; белый террор был направлен против родины, ставил целью уничтожить республику и выполнялся людьми, не знающими, что такое патриотизм, с помощью иностранного золота и иностранного оружия.
Красный террор всегда осуществлялся явно, с соблюдением законных форм. Приговоры выносились только по суду; суд не боялся общественного мнения, а выражал его, действовал при свете дня, при полной публичности и был равным для всех. Белый террор не знал, что такое суд. Он осуществлялся не по законному приговору, а по решению кучки заговорщиков, с помощью удавки и кинжала, причём жертвы его, в особенности если в прошлом они были значительными деятелями, подвергались перед смертью изощрённым мучениям.
Красный террор был делом рук простых людей, санкюлотов, которые всегда судили по совести и, вынося оправдательные приговоры, искренно радовались за оправданных, сумевших очиститься от обвинения. Ничего подобного при белом терроре не наблюдалось. Его вдохновители и исполнители, люди «из общества», убивали в белых перчатках, без конца распространялись о справедливости и морали, а сами резали безоружных, взывали к снисхождению, но не знали его ни к детям, ни к старикам; при этом они имели обыкновение еще и похваляться своими «подвигами», вызывая в салонах «прелестниц» восторг и удостаиваясь соответствующей награды.
Исходя из этих основных различий, Лоран был уверен: история оправдает революционный террор и заклеймит террор «мюскаденов»; его же, Лорана, задача состояла в том, чтобы дать правдивые сведения для будущих историков, которые захотят исследовать время Гракха Бабёфа и обстановку, в которой он действовал.
Еще в то время, когда начались первые аресты политических деятелей и администраторов II года Республики, пользуясь послаблениями термидорианцев, во Францию стали проникать орды эмигрантов-роялистов и контрреволюционных священников. Вместе с «молодцами Фрерона» они заполнили города Южной и Западной Франции, бывшие в 1793 году центрами федералистских мятежей. «Золотая молодёжь» быстро организовала здесь банды, назвавшие себя «братьями общества Иисуса» или «рыцарями Солнца».
В начале флореаля (апрель — май 1795 года) в Лионе, главном очаге жирондистско-роялистского мятежа, сформировалось «общество Иисуса», члены которого распознавали друг друга по белым кокардам на шляпах.
Уже 13 флореаля в лионской прессе мимоходом было отмечено: «Теперь каждый республиканец считается террористом и его жизнь в опасности. Были случаи убийства республиканцев. Эмигранты толпами проникают в город».
Были «случаи» убийства республиканцев…
В действительности «братья Иисуса» расправлялись с республиканцами ежедневно.
«Мюскадены» извлекали свои жертвы прямо из их жилищ, якобы для доставки в ратушу, и по дороге убивали выстрелом в спину. На улицах средь бела дня гремели пистолетные выстрелы, и люди падали, не вызывая видимых признаков удивления прохожих.
Официальная охрана не спасала обречённых.
Патриот Ферне был убит членами «общества Иисуса», когда его вели под конвоем в тюрьму, а конвой состоял из восьми жандармов, двадцати гусаров и двадцати пехотинцев.
Убивали не только «террористов», но и членов их семей.
Не застав дома продавца картин Ришо, убийцы расправились с его семнадцатилетней дочерью; за неосторожные слова они убили гражданку Ру возле её лавки и забили до смерти женщин Таво, Жув и Жакоб, жён арестованных «террористов».
В некоторых лионских тюрьмах заключённые договорились с тюремным начальством: на ночь их отпускали, и они скрывались в лесах, а утром снова занимали свои камеры — так они думали «перехитрить» своих ночных убийц.
Но подобные меры предосторожности не спасали.
16 флореаля (5 мая) «братья Иисуса», разделившись на три отряда, направились к трём главным тюрьмам Лиона.
Начальники тюрем, не имея на то инструкции, отказались их впустить.
Тогда доблестные «рыцари» взломали двери и умертвили почти сто человек; так как жертвы оказали сопротивление, тюрьмы были подожжены.
Этим «героическим актом» началось избиение в тюрьмах по всей стране.
Правительственный комиссар Буассе, прибывший на место, когда дело было уже сделано, писал Конвенту; «Если вы не примете общих мер для наказания угнетателей, если вы не займётесь судьбами тех, кто терпел притеснения, возникнут неисчислимые бедствия».
Такова была позиция официальной власти: жертвы именовались «угнетателями», убийцы — «терпевшими притеснения», а правительство призывалось к принятию «общих мер», иначе говоря, к поголовному истреблению арестованных «террористов».
Убийцы 16 флореаля для формы были привлечены к суду; но суд их, естественно, оправдал, а «прелестницы» осыпали букетами цветов.
При известии о прериальском восстании в Париже Буассе выписал тысячу ружей из Сент-Этьена и роздал их национальным гвардейцам Лиона, сплошь входившим в «общество Иисуса»… С этого момента Лион стал главным штабом эмигрантов и «мюскаденов»; из него распространялись призывы и инструкции в соседние области и города; из него же направлялись банды убийц в Эн, в Юру, на Луару.
Излюбленный метод бандитов состоял в перехвате обозов с арестованными «террористами». Обычно эмиссары Конвента переправляли партии таких арестантов в соседние города для суда и содержания в местных тюрьмах. «Рыцари Солнца», узнав заранее о пути следования обоза, внезапно нападали на него. Конвой бездействовал. Арестанты, прикованные цепями к телегам, не могли сопротивляться, и их уничтожали одного за другим. Подобные «перехваты» имели место в Лон-де-Сонье, близ Бура и в других районах; официальных «охранителей порядка» это не трогало.
Из Лиона деятельность «братьев Иисуса» быстро перебросилась в Лангедок и Прованс. И здесь также уполномоченные Конвента, вместо того чтобы прекратить избиения, всячески потворствовали им.
Узнав, что в Эксе должно состояться судебное разбирательство дел многих якобинцев, находившихся в местной тюрьме, «мстители» решили предупредить официальное правосудие. Из Марселя в Экс направился большой отряд убийц. Когда они прибыли, муниципалитет Экса созвал экстренное совещание, раздумывая, как обеспечить безопасность заключенных. Тщетные потуги! Днем 22 флореаля убийцы, овладев городскими пушками, вышибли двери тюрьмы, в два приёма уничтожили сорок четыре арестованных и закончили всё грандиозным пожаром.
Один из убиваемых, прежде чем был нанесён роковой удар, догадался крикнуть: «Я не якобинец, я простой фальшивомонетчик!» Его оставили в покое: ведь это был всего лишь уголовный преступник…
Побоище в Эксе стало прелюдией к зверствам в самом Марселе. Однако им предшествовали тулонские события.
Поскольку убийцы не скрывали своих планов, а, напротив, громко похвалялись ими, слухи быстро дошли до Тулона. Возмущённые рабочие города решили помешать изуверам. 1 прериаля, в тот день, когда в Париже началось восстание санкюлотов, пролетарии Тулона под лозунгом, который несли их столичные братья, — «Хлеба и конституции 1793 года!» овладели арсеналом и двинулись на выручку марсельских патриотов.
Комиссары Кадруа, Шамбон и Инар стянули войска. Быстро составив два батальона в 2200 штыков, комиссары, снабдив солдат артиллерией, бросили их навстречу толпе кое-как вооружённых тулонских рабочих…
…Бойня, которая произошла 11 прериаля (30 мая), в официальном докладе Конвенту описывалась как «выигранное сражение». Те из рабочих, которые не были добиты на месте, позднее подверглись казни по приговору военного суда. Но еще до этого произошли массовые избиения в Тарасконе и в форте Сен-Жан.
Трагедия Тараскона случилась 6 прериаля (25 мая). Она была обставлена как подлинное театральное представление.
На шоссе между Тарасконом и Бокером заранее расставили кресла и скамейки, на которых расположились эмигранты, восстановленное в правах духовенство, «прелестницы» и «мюскадены». К этому времени две сотни замаскированных убийц уже овладели тюремным замком. Вместо того чтобы задушить или зарезать обречённых, хитроумные «мстители», разнообразя развлечение, на этот раз поступили по-новому. Выводя заключённых одного за другим на площадку высокой башни, они привешивали им на шею дощечку, на которой значился запрет под страхом смерти хоронить убитого, а затем под бурные аплодисменты собравшейся публики сбрасывали несчастных на острые скалы, служившие подножием замка.
Обыватели соседних селений боялись нарушить запрет; в течение нескольких ближайших дней голодные волки и хищные птицы могли до отвала насытиться человеческим мясом…
Местные власти, оправдывая «мстителей», заметили, что «прискорбное» событие явилось результатом «негодования добрых граждан при вести о тулонском мятеже».
Вслед за тем 17 прериаля (5 июня) пролилась кровь и в самом Марселе, в форте Сен-Жан.
Это была наиболее массовая из акций термидорианского террора; она тщательно готовилась и проводилась с ведома комиссаров Конвента.
Уже с 1 прериаля заключенным почти перестали выдавать пищу. У них отобрали складные кровати, ремни от матрацев, ложки и вилки — одним словом, все предметы, которые, как было сказано в инструкции, «можно использовать ради лишения себя жизни в приступе отчаяния, вызванного какими-либо внешними обстоятельствами».
Власти хорошо позаботились, чтобы убийцы не остались без своей кровавой забавы.
Сигнал был дан в пять часов пополудни.
Щеголеватые молодые люди, вооружённые саблями, кинжалами и пистолетами, проникли в форт. Подвергнув для формы аресту помощника коменданта крепости, они начали без излишней спешки обходить камеры…
У камер под номерами 1 и 9 их ожидал неприятный сюрприз: арестованные столь тщательно забаррикадировались, что выбить двери никак не удавалось. Тогда «рыцари Солнца» начали стрелять сквозь дверные решётки и подбрасывать внутрь горящую серу, чтобы вызвать удушье непокорных. Во всех остальных камерах они справились довольно успешно, так что к половине девятого, когда наконец появились уполномоченные Конвента, окружённые стражей, свыше сотни изуродованных трупов уже валялось в коридорах и на дворе форта.
Однако кровавая «работа» ещё далеко не закончилась.
Комиссар Кадруа выразил недовольство:
— Идиоты! Разве у вас не было времени? Что вы так долго копаетесь?
«Молодцы» с окровавленными руками просили?
— Ещё час — и всё будет кончено!
Кадруа, пожав плечами, обернулся к свите:
— Ну что с ними поделаешь?
Затем буркнул:
— Ладно, я ухожу. Кончайте же быстрее…
…К ночи всего было истреблено около двухсот человек — весь наличный состав «террористов», содержавшихся в форте Сен-Жан…
…Лоран захлопнул папку, дальше читать не хотелось. Он думал: слава богу, что Бабёф сидел в то время в аррасской тюрьме — на северо-востоке страны белый терpop прошёл много слабее и не вызвал таких опустошений, как на юге.
Находясь в тюрьме Боде, Бабёф, разумеется, не мог знать всех подробностей белого террора, свирепствовавшего в Лионнэ, Провансе и Лангедоке, но слухи о зверствах «рыцарей Солнца» и «братьев Иисуса» доходила сюда постоянно.
Свою камеру Бабёф делил с журналистом-издателем Лебуа, как и он, доставленным из Парижа. В этой же и соседних тюрьмах находились многие демократы из разных департаментов. Иным из них даже не было предъявлено сколько-нибудь весомого обвинения. Так, молодой гусарский офицер Жермен, с которым Бабёф вскоре особенно сблизился, был задержан лишь за то, что активно посещал заседания народных обществ, а в приказе Комитета общей безопасности просто значилось: «…оставить под арестом для порядка». И вот «для порядка» он томился в одной из аррасских тюрем с середины декабря 1794 года…
Бабёф произвел огромное впечатление на Жермена, решительного и пылкого патриота. Молодой офицер вскоре провозгласил себя учеником трибуна Гракха, заявил о безоговорочной готовности следовать всем его предначертаниям и занялся активной вербовкой «рыцарей ордена Равенства». Почувствовав искренность и энтузиазм Жермена, Бабёф в свою очередь проникся к нему доверием и не скрыл от него своих мыслей.
Жермен был первый, с кем он поделился своим великим планом.
Конечно же план родился не вдруг.
Его идейные истоки — теперь Лоран понимал это прекрасно — уходили ещё в предреволюционную пору, в годы ранней юности Бабёфа.
Лоран часто вспоминал слова друга из неотправленного письма 1786 года:
«Поверьте мне, всё придется разрушать, всё придется переделывать, пока не будет срыта до основания постройка, непригодная для благополучия всех людей, и пока её вновь не примутся воздвигать с самого фундамента, по абсолютно новому плану, в полном соответствии с требованиями свободного и совершенного развития».
Вот когда он впервые заговорил о новом плане!
Конечно, в то время это было лишь озарение, предчувствие будущего. Только теперь план начал оформляться в своих главных чертах; именно здесь, в тюрьме Боде, когда за плечами был уже опыт разных этапов революции и когда сам автор плана получил наконец достаточный досуг для осмысления этого опыта.
Прошедшая революция выполнила первую часть задачи, хотя выполнила и её не до конца; но осталась полностью вторая, главная, созидательная часть — над нею много думал Бабёф и в прошлые годы, над нею особенно много думал он сейчас.
Он всегда был сторонником совершенного равенства. Не в пример руссоистам-якобинцам, мыслившим политическое равенство панацеей от всех зол, он полагал, что только равенство социальное даст возможность человеку труда вздохнуть свободно. Но это социальное равенство он представлял себе не как уравнительство, не как результат «чёрного передела» — наделения всех и каждого равным клочком земли. В отличие от большинства самых смелых мыслителей предреволюционной эпохи и времени революции, он утверждал, что в основе подлинного, совершенного равенства должно лежать не разделение собственности, а объединение, обобществление её.
На этом, и только на этом принципе предстоит строить будущее.
Человечество будущего не станет ломать голову над проблемой «моё» и «твоё»; у него появятся совсем иные проблемы. Земля будет общей, равно как общими же окажутся мастерские и фабрики. Каждый, трудясь, будет думать о других, а другие, соответственно, о каждом; владельцем всех средств производства явится не тот или иной богач, власть имущий, а общество в целом; оно же сможет разумно осуществлять руководство производством и потреблением, согласно принципам строжайшего равенства в затраченном труде и в распределении жизненных благ. Общество, в котором нет ни «верхов», ни «низов», ни «первых», ни «последних», ни богатеев, ни обездоленных, как раз и будет обществом совершенного равенства, или, что то же самое, обществом всеобщего счастья…
Спрашивается, хватит ли на всех того, что даст земля и человеческий труд? При ликвидации нынешнего неравенства и утилизации всех полученных излишков должно хватить, уверяет Бабёф. Конечно, это будет не роскошь старого порядка, не изысканность, в которой купаются нынешние аристократы денежного мешка; это будет скромное довольство, все получат самое необходимое, то, чего бедняки лишены сейчас и без чего жизнь не может называться жизнью; это не много, но и не мало. Впрочем, всё в руках человека: чем лучше он будет трудиться, тем больше материальных благ получит общество, а следовательно, и каждый отдельный его член; несомненно, со временем появятся и излишки, которыми жители разных стран смогут обмениваться в международных масштабах.
Но нечего загадывать о далёком будущем. Важно то, что уже в настоящем люди могут перейти в состояние равенства. К этому ведёт вся логика истории, весь ход событий прошедших лет.
Действительно, что представляет собой развитие французской революции до термидора, если не последовательное шествие по направлению к равенству? Сначала удар по абсолютной монархии и привилегиям знати; потом ликвидация феодализма; наконец, первые шаги к ограничению собственности как таковой, признание Робеспьером, что право собственности не должно наносить ущерба безопасности, свободе и существованию членов общества. Оставалось сделать ещё один шаг, и частная собственность была бы ликвидирована. Но Робеспьер этого шага не сделал — ему не дали. Ложные «друзья Равенства», бесстыдные демагоги, действующие под флагом защиты свободы, а в действительности трясущиеся над своими богатствами, приобретёнными под покровом революции, обманули народ и свергли Робеспьера. Шаг не был сделан, движение приостановилось.
Движение возобновил он, Гракх Бабёф.
В своем «Трибуне народа» он призвал народ к продолжению борьбы.
Он указал на «мирное восстание» как на единственный действенный способ ликвидации козней демагогов, ложных «друзей Равенства» и восстановления народного суверенитета, без которого переход к совершенному равенству невозможен.
Но он недооценил врага.
Он не учел того, что фрероны и тальены, вопя о «свободе» и «законности», втайне от всех сумели вооружить себя большими силами принуждения и подавления. Теперь «мирным восстанием», наподобие антижирондистского 31 мая, уже ничего сделать было нельзя.
Это показал жерминаль.
Но даже и не вполне «мирное» восстание, даже вооруженное выступление всего плебейства столицы или всех рабочих Тулона теперь уже было недостаточным, чтобы обеспечить победу силам демократии.
Это показал прериаль.
После прериаля, напуганное размахом народного движения, правительство резко подалось вправо и попало в объятия самой крайней реакции.
Разнузданный белый террор, при явной поддержка сверху, охватил всю страну.
Какие бы то ни было возможности для «мирных» или «полумирных» форм борьбы оказались полностью исчерпанными. Более того, санкюлотам грозило полное уничтожение.
«Мирные восстания» и стихийные народные выступления — всё это оказалось слишком слабым лекарством при слишком запущенной болезни.
Нужно было готовить всеобщий взрыв несокрушимой силы.
Готовить тщательно.
Этим должна была заниматься узкая группа лиц, беззаветно преданных делу равенства и способных подготовить массы как теоретически, так и практически.
Следовательно — тайный заговор.
Заговор во имя Равенства.
К такой мысли, увенчивающей его Великий план, Бабёф постепенно пришёл в аррасской тюрьме Боде. Дальнейшие манипуляции правительства ещё более укрепили его в этом решении.
Потворствуя изуверам и роялистам, термидорианцы стремились окончательно выбить почву из-под ног патриотов. Чтобы раз и навсегда покончить с надеждами на проведение в жизнь демократической конституции 1793 года, они приступили к созданию новой, своей конституции, которая обсуждалась в Конвенте с 5 мессидора по 5 фрюктидора (23 июня — 22 августа 1795 года) и в дальнейшем получила название «конституции III года Республики».
Новая конституция отвергала демократию и утверждала политическую власть за богатейшей буржуазией. Подобно конституции 1791 года, она восстанавливала высокий избирательный ценз и делила всех граждан Франции на «активных» и «пассивных», подразумевая под первыми только крупных собственников. Законодательная власть вручалась двум палатам: Совету пятисот, вырабатывающему законы, и Совету старейшин, утверждавшему их.
Исполнительная власть возлагалась на Директорию из пяти членов, избираемых Советом старейшин; она подлежала ежегодному обновлению на одну пятую своего состава. В ведении Директории находилась внутренняя и внешняя политика, а также все вооруженные силы республики; она назначала ответственных перед нею министров и высших правительственных комиссаров, контролировавших выборные судебные и административные власти; кроме того, согласно статье 145 конституции, Директория могла в случае обнаружения «заговора» арестовывать и допрашивать арестованных без вмешательства судебных органов.
Конституция III года не могла вызвать у Бабёфа и его соратников ничего, кроме глубокого возмущения. Журналист называл её «монументом тирании», дающим народу вместо одного пятерых королей, «под бесстыдно-лживым названием республиканской конституции».
И однако, принятие новой конституции сеяло известные иллюзии среди политических заключённых: кое-кто верил, будто следует ожидать амнистии и скорого освобождения. Даже сам трибун Гракх отдал известную дань этим надеждам; во всяком случае, он, возобновив переписку с Парижем, пошёл на то, чтобы обратиться к некоторым из своих могущественных врагов, в том числе к издателю Гюффруа, с просьбой о ходатайстве и поддержке: уж очень хотелось ему поскорее вырваться на свободу! Эту сомнительную тактику Бабёф называл «макиавеллизмом правого дела».
Жермен не одобрял подобных попыток своего духовного вождя: он считал их не очень принципиальными и, главное, совершенно бесполезными. И конечно же молодой гусар был абсолютно прав.
Нет, в это время солнце свободы ещё не желало светить Гракху Бабёфу.
Хотя некоторые изменения в его судьбе всё же произошли.
23 фрюктидора (9 сентября) он получил записку от Жермена: «Я собирался тебе писать, как обещал утром, но явился наш надзиратель и сообщил, что завтра мы едем в Париж и что ты тоже назначен в этап. Мы поговорим в пути».
Действительно, на следующий день многих политических заключённых, в том числе Бабёфа и Жермена, перевели в столичную тюрьму Плесси,
Здесь-то Лоран и познакомился впервые с трибуном Гракхом.
Здесь их и связали навечно те узы, разорвать которые не смогла даже сама всесильная смерть.
Лоран написал:
«Массовое тюремное заключение друзей свободы и их частые перемещения из одной тюрьмы в другую дали им возможность лучше узнать друг друга и теснее связаться между собой. Тюрьмы Парижа, и в частности тюрьмы Плесси и Четырёх наций, являлись тогда очагами большого революционного брожения.
Там встретились главные действующие лица заговора, события которого я намереваюсь описать. В флореале III года в тюрьме Плесси были заключены: Бедон, Ложан де Доримелъ, Бертран, бывший мэр Лиона, Фонтенель, Фион… Симон Дюпле, Сомбо, Клод Фике, Массар, Буэн, Моруа, Шентрар, Гларту, Ла Тильм… Бабёф [23], Жермен, Буонарроти, члены Народной комиссии в Оранже, члены революционных трибуналов Арраса, Камбре, Анжера, Ренна, Бреста, члены революционных комитетов Парижа, Нанта, Невера, Мулена и многие другие демократы из всех департаментов.
Из этих домов скорби взвились электрические искры, которые не раз заставляли бледнеть новую тиранию».
Именно так, думал Лоран, именно здесь, в этой обстановке и сложилось ядро будущего заговора, для которого трибун Гракх уже набросал эскиз программы.
Именно эти люди стали его первыми адептами и будущими организаторами. Но Лоран схитрил.
Поскольку только что написанные строки предназначались для печати, а он знал, что некоторые из перечисленных им лиц ещё живы, не желая им неприятностей, он заменил их подлинные имена анаграммами: под именем Бедона скрывался Дебон, под именем Сомбо — Бодсон, под именем Шентрара — Трешпар, под именем Гларту — Гулар. Исключения были сделаны только для лиц неподударных, вроде Симона Дюпле, и для слишком подударных, которых не могли бы спрятать никакие анаграммы, вроде Буонарроти.
Впрочем, Буонарроти — Лоран улыбнулся — случай совершенно особый, и о случае этом сейчас распространяться ни к чему…
Он снова улыбнулся, отложил перо и погрузился в воспоминания.
…Что это были за люди!
Очень разные — по интеллекту, по темпераменту, по характеру, — но все одинаково воодушевлённые идеями свободы и равенства, все одинаково готовые целиком отдать себя общему делу, бороться за него беззаветно и до конца.
Судьбы их сложатся тоже по-разному: одни будут расстреляны или обезглавлены по приговорам Директории, другие канут в Лету, третьи переродятся и отойдут от религии Равенства, и лишь совсем немногие останутся верны идеалам, провозглашённым в Плесси.
Но тогда, осенью III года, все они были едины.
И это единство, казалось, сулило полный успех всем их замыслам.
Пересматривая свои записи прежних лет, Лоран снова видел всех их вместе и каждого порознь, такими, как тогда, во время его длительной тюремной эпопеи III года Республики…
…Александр Дарте, юрист по образованию, участник взятия Бастилии, при якобинцах — общественный обвинитель в трибуналах Арраса и Камбре… Когда он встретился с Лораном, ему шёл всего лишь двадцать шестой год, но какое славное революционное прошлое, какой зрелый патриотический опыт были у него за плечами!..
Лоран перечитал свою запись:
«…Человек образованный, справедливый, отважный, постоянный, деятельный, непреклонный, способный умело разъяснять и страстно заинтересовать своими взглядами близких к нему людей… Высокую образованность и пламенную любовь к подлинной справедливости Дарте сочетал со строгим образом жизни и отзывчивым сердцем… Приговорённый к смерти, он и последний свой вздох посвятил отечеству…»
Или Антуан Бертран, бывший мэр Лиона, ещё один мученик во имя Равенства!:
«Он отдал в пользу революции большое состояние. Он был справедлив, честен, благороден, преисполнен мужества и приветливости в обращении. Образ жизни его был прост, и лицо его носило отпечаток душевной чистоты… Бертран, страстно любивший людей, своё отечество и свободу, строгий защитник Равенства, популярный и неподкупный на посту должностного лица, хороший сын, превосходный друг, был умерщвлён комиссией Тампля вслед за резней в Гренельском лагере; он спал, когда за ним пришли, чтобы отвести его на казнь…»
Таковы были они, подлинные народные герои, жертвы беспощадной тирании врагов Равенства.
А другие? Глубокомысленный Дебон, изъездивший Европу и Америку, автор блестящего труда против собственности; энергичный Моруа, лидер санкюлотского движения, секретарь секции Финнистер; Матюрен Буэн, участник антижирондистского восстания 31 мая — 2 июня, мировой судья секции Рынков; Треншар, присяжный Революционного трибунала, человек близкий Робеспьеру; Гулар, находившийся в тюрьме Боде вместе с Бабёфом, после освобождения — комиссар полиции секции Обсерватории, оказавший не одну услугу движению Равных; Фике, другой администратор полиции, один из организаторов прериальского восстания в Париже; Фион, бельгийский патриот, получивший чин революционного генерала… А сколько их было ещё…
Нет, Лорану не нужны были старые записи, чтобы сегодня перед его взором возникали его друзья, горячие, страстные, принципиальные, как тридцать лет назад, там, в Плесси…
Он видел, словно живого, всегда весёлого, несмотря на свое увечье, инвалида войны, племянника домохозяина Робеспьера Симона Дюпле, личного секретаря Неподкупного, способного и исполнительного патриота, редактора бабувистской газеты «Просветитель народа».
Видел он и Марка Антуана Жюльена, которого в своих записях скрывал под анаграммой «Ложан де Доримель», сына депутата Конвента Жюльена из Дромы, юного агента Робеспьера, выполнявшего ответственные поручения в Нанте и в Тулузе, арестованного сразу после 9 термидора и с тех пор мыкавшегося по тюрьмам. Да, потом Жюльен отойдёт от движения Равных. Но в Плесси он оставался одним из верных приверженцев Бабёфа, и именно его рукой был написан под диктовку трибуна знаменитый «Манифест плебеев», документ, порождённый Великим планом…
В период якобинского террора тюрьма Плесси считалась самой суровой из всех парижских тюрем; её называли «могилой». В Плесси помещали только серьёзных политических преступников, и потому она находилась в непосредственном ведении Революционного трибунала. При входе в тюрьму арестованный подвергался тщательному обыску; заключённым разрешалось иметь лишь деревянные тарелку и чашку — не только ножей, но даже ложек не полагалось; все сношения с внешним миром были строжайше запрещены, ни одна рукописная или печатная строка не могла проникнуть в тюремную камеру.
Однако постепенно все эти строгости стали нарушаться и ослабевать. Желая передать заключённому свежую газету, в неё заворачивали хлеб или яйца; письмо прятали в коробку со спаржей или заделывали в котлету; подкупность тюремщиков, ставшая безотказной после падения Революционного правительства II года, довершила остальное…
…Они собирались по вечерам в углу общей камеры, когда надзиратели, гремя ключами и делая вид, будто ничего не замечают, разбредались по своим каморкам. Требовалось лишь одно: не слишком шуметь. Впрочем, когда, устав от споров, арестанты затягивали свою любимую песню, это тоже весьма мало тревожило сонных «блюстителей порядка».
Первым делом друзья доставали из карманов заботливо припрятанные огарки сальных свечей, полученные с воли; укрепив на столе такой огарок, можно было нечто прочитать и нечто написать; правда, для этого нужно было обладать превосходным зрением, но все они, люди молодые, не жаловались на глаза и не носили очков, наподобие «инкруаяблей».
Они читали последние новости, горячо обсуждали их, они писали свои декларации и требования к властям и призывы к народу.
И расходились только под утро, когда ноги, затекшие от долгого стояния, властно требовали покоя, глаза начинали слипаться, а речи, потеряв недавнюю запальчивость, звучали неубедительно и вяло.
О чем спорили в Плесси? Что было главным предметом дискуссий?
В первую очередь — новая конституция.
Спорили о частностях, но заключение было общим; всем представлялось ясным, что суть новой конституции резюмируется в словах: сохранение богатства и нищеты.
«Негодование, — писал Лоран, — но отнюдь не удивление вызвала дерзость, с которой тогдашние вожаки осмелились нарушить торжественно выраженную волю суверенного народа, как и их собственные недавние обещания. Конституция 1793 года была бесстыдно оклеветана, и доктрина равенства отдана на поругание при помощи самых ужасных софизмов теми самыми людьми, которые ещё недавно превозносили её справедливость. Заключённые республиканцы направили в первичные собрания многочисленные протесты против принятого Конвентом проекта, однако их пример не нашёл единодушного подражания у тех, кто в то время приписывал себе честь называться демократами».
Когда собирались в более узком кругу, естественно, речь заходила о материях более опасных и сокровенных: о грядущей борьбе и о Великом плане Бабёфа.
Трибун развивал свои замыслы, пояснял их, отвечал на вопросы, а молодой Жюльен делал необходимые записи.
Сколько здесь было переговорено! Если бы собрать всё воедино, вероятно, получился бы толстенный том. Конечно, много было и пустого, поверхностного, многое забылось, но кое-что прочно врезалось в память.
Как-то, уже под утро, когда они остались всего вчетвером или впятером, Лоран задал Бабёфу давно мучивший вопрос:
— Как ты думаешь, с чего начнется главное дело? Бабёф насторожился.
— Ты имеешь в виду восстание?
— Разумеется.
Он долго молчал,
— Видишь ли, — наконец медленно начал он, — мне кажется, об этом говорить рано. До этого ещё надо дожить. Но всё же могу поделиться своими соображениями… Ты никогда не задумывался о Вандее?
Лоран удивился.
— О Вандее? О роялистско-католическом мятеже? Но при чём здесь Вандея?
Бабёф улыбнулся.
— Не спеши. Контрреволюционный вандейский мятеж, эта постоянная заноза в теле Республики, многому учит. Обрати внимание: мятеж вспыхнул весной девяносто третьего года в небольшом, ограниченном районе, и, казалось, подавить его можно было за неделю-другую. Он не подавлен и по сей день. Мало того. Он постепенно охватил весь запад, и ныне наши славные правители, отчаявшись разбить мятежников, идут на переговоры с ними, как с равной державой!
— Ну и что же?
— Ты ещё не понял? Заметь: вандейский мятеж невероятно плохо организован; практически у него нет руководства — его вожаки постоянно ссорятся, едва не дерутся друг с другом, и каждый тянет в свою сторону. У него нет твёрдой почвы. И тем не менее… А представь себе, что мятежники были бы едины, сплочены, действовали по чёткому плану, с использованием всех внутренних ресурсов… Что было бы тогда?
Лоран пожал плечами.
— Тогда, — продолжал Бабёф, — если бы всё обстояло именно так, как я описал, вряд ли республика в каком бы то ни было виде существовала сегодня…
Лоран с нескрываемым удивлением смотрел на трибуна. Тот по-прежнему улыбался.
— Ты считаешь меня рехнувшимся? Думаешь, ночные бдения притупили мой разум? Ошибаешься, они обострили его. Почему бы нам, революционерам, не позаимствовать у врага то, что можно против него и направить? Почему бы нам не попытаться создать «плебейскую Вандею»?
— Плебейскую Вандею?
— Ну да, именно так. Понимаешь, поднять восстание в центре и выиграть битву сразу, с одного удара, — это необыкновенно привлекательно. Такой выигрыш незамедлительно сделал бы нас хозяевами положения во всей стране. Но этот путь таит немалые опасности: если потерпим поражение, оно окажется смертельным. Однако что мешает нам начать общее дело где-то в одном небольшом районе, где состояние умов наиболее благоприятствует нам? Укрепившись в этом районе, мы без большого труда сумели бы распространить своё влияние и шире; наши сторонники с энтузиазмом встретили бы введение новых институтов; население соседних территорий, увлечённое благами наших мер, не замедлило бы их поддержать и разнести молву о них дальше. Так постепенно наша «Вандея», расширяясь от селения к селению, от области к области, росла бы с той быстротой, которая необходима, чтобы не поставить под угрозу полноту и прочность успеха. Завоёвывая новые и новые территории, ставя на них временную администрацию и осуществляя главные принципы равенства, мы в конечном итоге приобщили бы к ним всю страну. Надеюсь, теперь ты понял, что такое «плебейская Вандея»?
Лоран молчал. Он был потрясён.
— Впрочем, — заключил Бабёф, — это всего лишь один из возможных вариантов. Повторяю, говорить об этом пока рано. Предстоит колоссальная предварительная работа…
…Именно в это утро Лоран понял, с каким необыкновенным человеком свела его судьба. А несколько дней спустя он ещё более убедился в этом; он увидел, как чутко воспринимает его новый друг малейшее изменение политической обстановки, как мастерски меняет он тактику борьбы в зависимости от хода событий.
Роялисты наглели. Повсюду открыто толковали о восстановлении монархии, о призвании во Францию Людовика XVIII, брата казнённого короля. «Кажется, Конвенту не осталось ничего другого, как провозгласить королевскую власть», — писала ещё в прериале правительственная газета «Монитёр».
Но термидорианская буржуазия не желала королевской власти. Новые собственники прекрасно понимали, что Людовик XVIII приведёт с собой толпы жадных аристократов-эмигрантов, которые потребуют возвращения своих конфискованных поместий; а поместья-то за годы революции перешли в другие руки, как раз в руки новой буржуазии, не имевшей ни малейшего желания их возвращать!
9 мессидора (27 июня) роялисты, субсидируемые английским правительством, попытались высадить десант в Бретани, на полуострове Киберон. Только своевременная контроперация, мастерски проведённая молодым республиканским генералом Гошем, сняла угрозу новой интервенции.
Киберон заставил термидорианцев насторожиться.
Конвент ввёл ряд мер против эмигрантов и контрреволюционного духовенства. Были приостановлены репрессии против якобинцев-демократов, их даже допустили к участию в выборах.
Но было поздно.
27 фрюктидора (17 сентября) вспыхнул роялистский мятеж в Дрё; 9 вандемьера IV года (1 октября) он перекинулся на Шатонеф; одна из столичных секций тотчас призвала сторонников монархии к оружию; 11 вандемьера (3 октября) её поддержали ещё шесть секций; на следующий день к мятежникам примкнули вооружённые силы столицы во главе с генералом Мену. Мятеж быстро охватил две трети Парижа.
День 12 вандемьера (4 октября) в тюрьме Плесси прошёл в большой тревоге. С раннего утра заключённые слышали звуки набата; по временам раздавался какой-то непонятный гул. Тюремные надзиратели, словно забыв о недавнем либерализме, превратились в цепных собак: никаких газет, никакой связи с волей, никаких сборищ!..
Что касается последнего запрета, то арестованные патриоты им пренебрегли; и правда, как можно было оставаться разобщёнными в столь угрожающей обстановке! Ходили слухи, что поднялись роялисты, что Конвент окружён, что вскоре начнется «очистка» тюрем…
К вечеру тревога усилилась. Набат продолжал гудеть. Мрачное отчаяние овладело кое-кем из заключённых. Ещё недавно шумные и голосистые, они вдруг смолкли и ушли в себя. Мрак и давящая тишина спустились на тюрьму Плесси.
И тогда заговорил Гракх Бабёф. Он начал тихо, спокойно, но затем повысил голос, в речи его появились повелительные нотки, и — поразительное дело! — по мере того как он говорил, все страхи окружающих словно бы стали испаряться, другим передалась его уверенность, они уповали на него и готовы были слушаться каждого его слова.
— Друзья! — говорил Бабёф. — Все мы вправе испытывать живейшую тревогу; хотя нам и неизвестны подробности, но ясно, что национальному представительству грозит опасность, что под угрозой дело революции и, бытьможет, часы республики сочтены. В эти часы мы не можем и не должны сидеть сложа руки. Мы обязаны внести свою лепту в дело спасения республики…
— Но как это сделать? — робко спросил кто-то.
— Очень просто. Если Конвенту грозит опасность — сплотимся вокруг него, соорудим защитный вал из своих тел, чтобы сражаться, умереть или победить рядом с народными представителями!
— Позволь, — воскликнул Жермен, — но ведь ещё позавчера мы обдумывали, как восстать против этих «народных представителей», против их тирании!
Бабёф нетерпеливо тряхнул головой.
— То было позавчера, а сегодня положение изменилось. Из двух зол выбирают меньшее. Если не сплотятся все силы республиканцев — хороших и плохих, — роялизм захлестнет нас, республика погибнет, и дело Равенства вернётся к исходной точке времён старого порядка. Этого допустить нельзя!
— Но как мы-то, беспомощные арестанты, можем не допустить этого? — спросил Бертран.
— Мы не так уж беспомощны, как ты думаешь. Следует немедленно послать делегацию к начальнику тюрьмы, внушить ему мысль о небывалой серьёзности положения. Пусть он отправит, скажем, троих из нас в сопровождении конвоя в правительственные комитеты, и мы сможем убедить их в нашей доброй воле помочь им в спасении республики.
— Наши правители не пойдут на это.
— Пойдут, ибо им некуда деваться, ибо они прекрасно понимают, что гибель республики станет и их гибелью. А мы дадим слово, что по выполнении своей миссии возвратимся обратно в тюрьму!
Кто-то иронически спросил:
— И действительно возвратимся?
— Там будет видно, — усмехнулся Бабёф. — А пока главное — используя ситуацию, добиться хотя бы временного освобождения, чтобы помочь революции.
Лоран схватил оратора за руку.
— Садись и всё, что ты только что изложил, предай бумаге: это и будет заявление начальнику тюрьмы. Затем выделим делегатов. Думаю, что дело это не совсем безнадёжно…
Днем 13 вандемьера делегация — Бабёф, Жюльен и Тюрро — в сопровождении надзирателей направилась в канцелярию.
Начальник тюрьмы Али и сам казался встревоженным. Он принял делегатов довольно милостиво, и, казалось, можно было ожидать, что ходатайство их не будет отвергнуто.
Они вернулись воодушевлённые. Общее настроение изменилось, и уже ни набат, ни звуки выстрелов не волновали, как накануне.
К вечеру вдруг всё смолкло.
Полная тишина, наступившая столь внезапно, испугала ещё сильнее, чем недавняя канонада. Опять все взоры обратились к Бабёфу. Среди ночи, не в силах дольше терпеть неизвестность, заключённые снова отправили троих уполномоченных к начальнику тюрьмы.
На этот раз гражданин Али принял их совершенно иначе. Недовольный, что его подняли с постели, он, сверх того, по-видимому, имел информацию, которая позволила ему не стесняться с «делегатами».
— Довольно! — крикнул он. — Не пытайтесь втянуть меня в ваш заговор. Вы явные бунтовщики, — добавил он, указывая на Бабёфа и Жюльена, — и клянусь, я доложу о вас властям…
Вернувшись в камеру, Бабёф составил новое заявление, на этот раз обращаясь непосредственно к «отцам-сенаторам».
Заявление было написано рано утром 14-го.
А днём стало ясно, что в нём нет больше надобности.
Бабёф знал, что делает, когда призывал к объединению всех республиканцев против опасности реставрации монархии. Об этом же под угрозой разрастающегося роялистского мятежа задумались и сами термидорианцы. Во всяком случае, уже 12 вандемьера они принялись вооружать тех, кого так недавно разоружали и преследовали, — бывших «террористов». Из демократов-якобинцев были сформированы три батальона «патриотов 1789 года». Быть может, если бы мятеж продолжал развиваться, они бы и пошли на предложение трибуна Гракха. Но как раз 13 вандемьера в ходе событий наметился перелом.
Ещё накануне Конвент создал комиссию по организации борьбы с мятежом, во главе которой был поставлен Баррас. На рассвете 13-го Баррас обратился за помощью к нескольким республиканским генералам, в том числе к Наполеону Бонапарту. Бонапарт был весьма опытен в применении артиллерии: это было его прямое ремесло. Несколько залпов картечи произвели смятение в рядах мятежников. И хотя их было не менее двадцати тысяч, в течение дня они оказались рассеянными и уничтоженными, а Бонапарт в честь своей победы получил прозвище «генерала 13-го вандемьера».
Опасность, от которой термидорианцы столь счастливо избавились, как бы оживила в членах Конвента республиканские чувства. Несколько правых депутатов было арестовано, а не кто иной, как сам Фрерон, отправился на юг для ликвидации белого террора.
«Инкруаябли» и «мюскадены» временно сошли со сцены.
Правда, выборы, начавшиеся 20 вандемьера (12 октября), принесли очевидную победу ультраправым группировкам, возглавляемым католиками и тайными роялистами; даже «герои термидора» Фрерон и Тальен (слишком «левые»!) потерпели поражение у избирательных урн.
И всё же, прежде чем разойтись под крики «Да здравствует Республика!», депутаты термидорианского Конвента в день своего самороспуска 4 брюмера IV года (26 октября 1795 года) успели издать декрет об амнистии, освободивший из парижских и иных тюрем всех единомышленников и союзников Бабёфа.
Сам трибун Гракх вышел из заключения ещё раньше: приказ о его освобождении был подписан 26 вандемьера (18 октября).
Итак, вот она наконец, желанная и долгожданная свобода. Теперь от раздумий и слов можно было переходить к делу: к выполнению его Великого плана.
Бабёф с наслаждением вздохнул; то был вздох облегчения и радости.
И его биограф через тридцать лет именно на этом месте своего писания испустил глубокий вздох облегчения: отныне всё самое трудное для него осталось позади. Отныне он мог с лёгким сердцем живописать как очевидец и участник, а это было и много проще, и значительно интереснее.