Морис Ренар Пещера чудовищ

Рисунки худ. В. Силкина

Приступая к своему повествованию, я прежде всего заявляю, что не намерен писать научного исследования. Я не ученый, а простой служащий торгового дома Браун и K°, торгующего швейными машинами на Севастопольском бульваре. Заявляю это во избежание недоразумений. Я не хочу, чтобы ученые увидели в моих скромных заметках неуместные претензии, а люди рядовые приняли бы их за научный труд, недоступный их пониманию. Я случайно сделался свидетелем изложенных здесь событий и рассказываю их, как умею.

I. Неожиданное приглашение

25 марта 19.. года утром, одеваясь в своей холостой квартире, помещавшейся над магазином, я думал о том, как мне сообщить неожиданную новость моему хозяину, Брауну, помещавшемуся рядом со мной, в соседней комнате.

— М-сье Браун, — сказал я, входя в его комнату, — я приглашен одним из моих друзей провести у него летние каникулы. — С этими словами я протянул ему полученное утром письмо, в котором стояло:

«Дорогой друг!

Отвечая на мое декабрьское письмо, вы признались мне в своем пристрастии к сельской жизни. Почему бы вам не приехать ко мне в «Вязы»? Рассчитываю на вас и не приму отказа. Разумеется, я жду вас на весь сезон, если можете. Погода будет прекрасная. Приезжайте теперь же. Я вас жду. До скорого свидания.

Ваш Р. Гамбертен».

Прочитав письмо, Браун с усмешкой посмотрел на меня.

— Кто этот Гамбертен? — спросил он.

— Друг детства. Мы потеряли друг друга из вида по выходе из колледжа. Он был богат и много путешествовал, а теперь разорился и живет в своем имении. Что он там делает, я не знаю. По всей вероятности, ничего. Он приглашает меня, конечно, для того, чтобы не быть одиноким.

— Идите укладываться, Дюпон. Я счастлив, что могу доставить вам удовольствие. Вы, конечно, имеете право на шесть месяцев отпуска, — за вами двадцать лет службы. Поезжайте сегодня же.

Я пытался отказаться, но Браун не захотел меня слушать. Дело в том, что мне вовсе уж не так хотелось ехать. Внезапная свобода заставила меня почувствовать какую-то пустоту. На пороге своего полугодового отпуска я чувствовал себя, как у порога пустыни. Но Браун решительно выпроводил меня за дверь, не слушая моих доводов.

Войдя к себе в комнату, я принялся шагать без смысла и цели по всем направлениям, пока ко мне не вошла мадам Гренье, присматривавшая за нашим хозяйством.

Ее появление заставило меня взять себя в руки.

— Мадам Гренье, — сказал я, — я уезжаю. Это вышло совершенно неожиданно. Завтра я сделаю кое-какие покупки, а во вторник — в дорогу. Если бы вы были настолько добры, что от времени до времени заглядывали бы в мою комнату…

— Хорошо, мосье. А куры?

Куры! Что мне делать с моими курами? У меня их было двадцать пять штук различных редких пород, — развлечение моей холостой жизни. И тем не менее я оставил их, как будто какой-то сильный магнит тянул меня в Вязы.

Во вторник я уже сидел в вагоне поезда, который вез меня к цели моего путешествия. Я чувствовал себя ошеломленным этим крушением своих долголетних привычек, как головастик, ставший вдруг лягушкой.

Чтобы скоротать время, я принялся читать номер журнала «Куроводство», где нашел интересные сведения о новом инкубаторе9 так называемой египетской системы. Другого чтения у меня не было, — я забыл купить газеты, — и я не торопился и читал со вниманием. Я дочитал последнюю страницу журнала как раз, когда поезд остановился на станции, где мне нужно было пересесть в другой.

Вечером я достиг цели своего путешествия. Поезд остановился на совершенно пустынной станции. Старик-крестьянин, говоривший на местном наречии, подхватил мой чемодан и усадил меня в расшатанную, запыленную бричку — настоящую музейную редкость. Старая лошадь дремала в оглоблях.

— Но, Шоран! — крикнул на нее старик.

Мы тронулись. Погруженная в сумерки земля не встретила меня с тем весенним ликованием, которого я ожидал. Было тепло, были цветы, но унылая цепь серых гор, видневшаяся на горизонте, омрачала пейзаж.

— Но, Шоран!

«Странное имя, — подумал я, — вероятно, это местная кличка».

Между тем, после двадцати лет безвыездного пребывания в Париже и десяти часов вагонной тряски, окружающая тишина сильно действовала на меня, охватывая душу блаженным ощущением покоя.

— Но, но, Шоран!

— Что значит это имя? — спросил я старика.

— Что значит «Шоран»? Неужели вы этого не знаете у себя в Париже?

И он весело рассмеялся.

Прислушиваясь к ею произношению, я пришел, наконец, к выводу, что слово это нужно было произносить «Сорьен», т. е. «Ящерица».

Я не мог долго говорить с моим возницей. Его ужасное наречие утомило меня. Я узнал, что он служил в Вязах садовником и кучером и что его звали Фомой Дидим.

Было уже темно, когда мы, выехав из леса, внезапно очутились перед белым фасадом большого дома.

Мы с Гамбертеном пристально смотрели друг на друга.

Этот сухопарый пятидесятилетний человек, лысый и желтый, — неужели это Гамбертен?

Гамбертен, со своей стороны, делал, по-видимому, подобные же наблюдения. Но это длилось всего секунду. Когда мы пожали друг другу руки, то стали прежними друзьями.

После обеда Гамбертен повел меня в библиотеку, наполненную редкостями, вывезенными им из разных стран. Там он в беглых чертах рассказал о своей богатой приключениями жизни.

— Да, вот скоро шесть лет, как я вернулся, — говорил он. — Я нашел свой старый дом сильно одряхлевшим, но теперь мне уже не на что исправлять его. Земля тоже была запущена. Арендатор умер. Теперь я сдал землю крестьянам.

— Мне кажется, — перебил я его, — что вам доставило бы огромное удовольствие самому обрабатывать ее. Это было бы хорошим развлечением для вас в этом одиночестве…

— О, у меня нет недостатка в занятиях, — сказал Гамбертен с жаром. — У меня их больше, чем нужно, до конца моей жизни… Если бы я мог предвидеть… — Он не договорил и принялся нервно шагать по комнате.

Я бросил взгляд на книжный шкап, где вместе со старыми книгами стояли целые ряды новых. На стенах висели географические карты.

— Вы увлеклись наукой?

— Да. Удивительная наука… Захватывающая… Я знаю, вы сейчас думаете о том, что в детстве я не отличался любознательностью. Так знайте, что я теперь стал любознателен. Проскитаться столько лет, не зная отдыха, вопрошать все места планеты, чтобы найти, наконец, цель жизни у себя дома и найти ее в момент ухода из жизни, став стариком и разорившись совершенно!.. И подумать только, что целые поколения Гамбертенов прошли, насвистывая, с арбалетом10 или ружьем на плече, мимо этих сокровищ. Дорогой мой, я копаю, копаю лихорадочно…

И, вдруг остановившись, он торжественно произнес:

— Я занимаюсь палеонтологией.

Но выражение моего лица не отразило при этих словах того восторга, на который он рассчитывал, и он внезапно умолк. Забытое мудреное слово почти ничего не сказало моему уму, и я только из вежливости ответил:

— А, черт возьми!

— Вот как это вышло, — начал он опять. — Я вам расскажу все, если это вас интересует. Однажды я шел и споткнулся о какой-то камень. Так, по крайней мере, я предполагал тогда. Я остановился и стал вырывать его из земли. Это оказалась кость, друг мой, череп животного, допотопного животного… Этих окаменелых костей там оказался целый слой. Вырыть их, вычистить, изучить — отныне это моя задача.

Скажу откровенно, восторг Гамбертена не заразил меня. Я всегда считал чудачеством страсть раскапывать всякую падаль среди благоуханного великолепия матери-природы. К тому же я устал после долгого путешествия, и сон одолевал меня.

Видя все это, Гамбертен провел меня в приготовленную для меня комнату во втором этаже.

— Я люблю жить повыше, — сказал он. — Тут лучше дышится и шире вид. Моя комната недалеко. Я не поместил вас рядом, чтобы не мешать вам спать. Я встаю очень рано.

II. Я становлюсь палеонтологом

Солнечный луч, проникший через окно, не прикрытое ставнем, разбудил меня. Я бросился к свету и широко раскрыл свое окно навстречу заре.

Дом был окружен лесом из платанов и вязов и находился в четырехстах метрах от опушки. Прямо перед ним вырубленные деревья открывали широкую покатую просеку, которая, постепенно расширяясь, переходила в луга. Налево, под косогором, виднелись красные крыши бедной деревушки, а дальше, насколько хватал глаз, расстилалась нежно-зеленая равнина. Вдали горы поднимали свои обнаженные склоны.

Гамбертен уже вышел. Дверь его комнаты стояла полуоткрытая.

Дом казался необитаемым. Я встретил только старую ворчливую служанку, мадам Дидим, и узнал от нее, что «мосье работает». Я отправился гулять.

Здание было похоже на полуразвалившиеся казармы. В трещинах камней росла трава. Позади строений я увидел остатки аллей, и по изяществу рисунка дорожек и группам деревьев я мог представить себе былое великолепие парка.

По бокам дома, фасадом к лесу, стояли два длинных здания, по-видимому, амбары. Одно из них было до половины надстроено, наверху были окна, а прежние окна нижнего этажа заложены камнями. Другое здание примыкало к постройкам разоренной фермы. Стены всех этих зданий плотно обросли лишайником. Посреди двора находился бассейн с зеленой стоячей водой.

Кругом царила невозмутимая тишина. Только в конюшне, построенной на тридцать лошадей, гулко отдавались шаги одинокого Сорьена, ходившего дозором, точно призрак былого.

Я прошелся по лесу, который оказался не так густ, как я думал, глядя на него издали. Там и сям виднелись остатки разрушенной ограды. Чем-то печальным веяло от этих остатков прежнего великолепия. Я вышел в поле.

Там все было полно жизни, везде кипела работа. Вместе со свежим ветерком до моего слуха доносился стук наковальни, пение крестьян, мычание коров. Луга кишели маленькими светлыми пятнышками, — это бродили стада прожорливых свиней.

Я гулял, пока не услышал рычания Фомы, приглашавшего меня вернуться.

Мы направились вместе к запущенной постройке, над главным входом в которую, среди полустертых украшений, можно было разобрать слово: «Оранжерея».

Оранжерея оказалась музеем. Здание освещалось через крышу. Вся левая сторона его, с одного конца до другого и от пола до стропил, была занята гигантским скелетом невероятного вида. Вдоль другой стены тянулся ряд других костяков, четвероногих и двуногих, не таких огромных, но таких же нелепых. В стены были вмазаны обломки камней неправильной формы с отпечатками каких-то странных растений. Всюду валялись выбеленные и занумерованные кости.

Гамбертен в рабочей блузе стоял, прислонившись спиной к станку, как мне показалось, слесарному. Я смотрел на него с любопытством.

— Объясните-ка мне все это, — сказал я, наконец. — Вот этот, например… Его позвоночник мог бы служить шпицем для собора. Что это такое?

— Это, — с торжеством ответил Гамбертен, — это атлантозавр.

— Но сколько же в нем длины?

— Тридцать метров двадцать два сантиметра. Мои предки хорошо сделали, построив эту длинную оранжерею, а еще лучше сделали фермеры, надстроив ее для сеновала..

— А это что, вот этот, с маленькой головкой?

— Бронтозавр. А рядом — гипсилофодон.

Я был подавлен. Названия внушали мне почтение.

— Вот два аллозавра, вот мегалозавр, но сборка его еще не закончена. Нет передних лап.

— А это тоже мегалозавр? — спросил я, не подумав.

— Да нет же, это игуанодон. Если бы черепа не были так высоко, вы увидели бы, какая громадная между ними разница.

— Неужели вы сами восстанавливаете этих животных? — удивился я.

— Да, мы с садовником. Если у вас сердце лежит к этому занятию…

— Ну, конечно, — воскликнул я в восторге. — Я непременно буду помогать вам. Это очень интересно.

— Не правда ли! Я так и думал, что вы этим кончите. И вы увидите, мы с вами переживем множество интересных моментов, воссоздавая жизнь первых веков мироздания. Но сегодня вы пришли слишком поздно. Мы идем завтракать.

С этой минуты я отдал себя во власть приподнятого возбуждения, которое продолжалось до самого моего отъезда. Я заболел лихорадкой исследования.

После завтрака мы с Гамбертеном отправились гулять. Широким жестом указав на равнину, он сказал:

— Было время, когда вся эта страна была дном первобытного океана. Тогда Центральное плоскогорье поднималось из недр его в виде острова. Постепенно вода ушла, и остались болота. С тех пор равнина существенно не изменялась. На ней лишь медленно скапливались отложения органической жизни. Оглянитесь. Берег океана, тогда еще почти всемирного, проходил вдоль этих лесов, но не со стороны Вязов, а у подножья горы.

— Она имеет печальный вид и похожа на лунную гору, — заметил я.

— Она была лучезарна и выбрасывала огонь, — это потухший вулкан. Он возник в ту эпоху, когда равнина была болотом. Он возник среди древних сланцевых пород; его возвышенное положение предохранило его от действия вод, пришедших после тех, которые его образовали.

Извержение увеличило его высоту, выбросив на поверхность массу лавы, которая покрыла часть сланцевых пород.

Эти сероватые вершины покрыты лавой. Они всюду окружены сланцевой породой, и не соприкасаются с дном исчезнувшего моря; только здесь, на узкой полоске, обе породы встречаются; это очень редкое сближение вулканических пород с юрскими пластами. Это произошло благодаря обвалу остывших глыб после извержения. У меня есть веские основания утверждать это: эти кратеры, такие близкие с виду, на самом деле слишком удалены, чтобы добросить свою лаву до края болота, и вы увидите, что та порода, о которой мы говорим, очутилась здесь в форме обломков скал, а не в виде расплавленной массы.

— А животные? — спросил я.

— Подождите. Мы дойдем и до них. Вы, наверное, знаете, что земная кора состоит из девятнадцати слоев, не считая подразделений.

Вы видели на примере сланцев, что поднятие почвенных пород каждой эпохи оставляет иногда часть современной почвы на возвышенных местах, которые спасают ее от уничтожения. Иногда, наоборот, наводнения щадят ту или иную область. Весь юго-запад Франции был когда-то под водою, за исключением пространства, занятого Вязами. Но вам легче будет уяснить это себе по моим геологическим картам. Итак, земная кора состоит из девятнадцати слоев, из которых каждый представляет эру.

Но не все эти слои содержат ископаемые; те из них, которые не знали жизни, не могли и сохранить ее в своих недрах. Жизнь появляется лишь в четвертом слое от центрального огня, т. е. во втором слое водного происхождения. Два первых слоя, — сыны не воды, а огня, состоявшие из лавы и гранита, — и третий, отложенный кипевшей водой, не соответствовали требованиям жизни. И вы не нашли бы никаких следов так называемых допотопных животных ни в этих горах лавы, ни в их непосредственной близости. Но здесь, — и Гамбертен топнул ногой по земле, — какая фауна и какая флора!

— И все ваши ископаемые принадлежат к одной и той же эпохе?

— Да, они жили во вторичную эпоху; земные слои, располагаясь по три, разделяются на биологические эпохи: первобытную, первичную, вторичную и т. д.

Он рассказал мне историю земли, сначала туманности, оторвавшейся от солнца, затем раскаленного ядра, которое стало постепенно отвердевать. Ядро окружено парами, которые падают в виде дождя, чтобы вновь подняться вверх, в виде пара. Ядро остывает, покрывается водой; возникают континенты с страшной болотистой поверхностью; земля содрогается; наконец, в недрах теплых морей зарождается жизнь.

Жизнь развивается, начинаясь ничтожным бесформенным, студенистым веществом; она завершается человеком, пройдя через водоросли, растения, моллюсков, рыб, пресмыкающихся, млекопитающих…

— А где же находится место ваших раскопок? — спросил я Гамбертена.

— Довольно далеко отсюда, по ту сторону леса, на берегу древнего моря, в месте соединения лавы и юрских формаций. Там я споткнулся о кость, которая мне все открыла. Можно было бы начать раскопки и в других местах и, может быть, удалось бы найти гигантских пресмыкающихся. Но я ищу, главным образом, динозавров, вы потом поймете, почему. Эти животные, название которых означает «страшные» или «ужасные» ящерицы, лишь наполовину приспособлены были к плаванию. Они водились почти исключительно на берегах вод и у болот, где они рылись в грязи в поисках морских трав и рыб. Вода в то время оставалась элементом, дающим и поддерживающим жизнь, но уже появлялись существа, которые не постоянно плавали в ней, а ступали ногами, лишенными перепонок, по твердой земле.

Мы в это время дошли до оранжереи, и Гамбертен распахнул ее дверь.

Я рассматривал чудовищ с видом знающего человека, но моя гордость мгновенно растаяла от восклицания Гамбертена.

— Но сколько еще неизвестного во всем этом! Известны только кости. А какое тело было у них, какие мускулы, какие внутренние органы? Все это мы можем только предполагать.

III. В пещере чудовищ

В начале второй недели моего пребывания в Вязах наш маленький караван, состоявший, кроме нас с Гамбертеном, из Фомы и четырех дюжих парней да Сорьена, тащившего телегу, с зарей тронулся в путь, через лес, по направлению к месту раскопок.

Мы двигались не спеша. Был еще только апрель, а жара стояла тропическая.

Я приближался к унылой горе не без страха. Мне казалось даже, что и в лесу, несмотря на его весенний наряд, было что-то зловещее. Чего-то не хватало, присущего весенней картине, но чего — я не мог определить.

Наконец, я понял. В лесу не слышно было щебетанья птиц. Я сообщил о своем наблюдении Гамбертену.

— Так всегда бывает в вулканических областях, — ответил он мне. — Животные боятся сейсмических волнений и угадывают места, где они возможны.

Дорога шла в гору и вскоре вывела нас на лужайку, которая впереди была ограничена отвесными скалами, помешавшими дальнейшему наступлению леса. В скале зияла пещера, как ужасная разинутая пасть. Огромные глыбы, несшиеся когда-то страшной лавиной, опередив другие, усеивали теперь лужайку.

Мы вошли в пещеру с зажженными факелами, все, не исключая и Сорьена с телегой.

— Обратите внимание, — сказал мне Гамбертен, — что наклон почвы все время продолжается. Мы все еще идем по дну древнего моря, очень слабо повышающегося к берегу.

Скалы, нагромождаясь друг на друга, оставляли между собой случайные пустоты, — мы сейчас двигаемся по одной из них.

Наконец, мы достигли громадной круглой залы, дно которой было все изрыто; черневшие по бокам отверстия свидетельствовали о наличии дальнейших разветвлений пещеры.

— Однако, ваш грот не отличается прохладой, — сказал я, вытирая пот со лба.

— Еще бы. Ведь мы двигаемся по направлению к ходу закрытого кратера. Прохлады здесь не может быть…

— Гамбертен! Неужели вы говорите правду?

— Разумеется. Но бояться вам нечего. До кратера целых пятнадцать километров.

Гамбертен принялся было за свои объяснения, но я перебил его.

— Тише. Я слышу журчание ручья…

— Ну, так что же. Я знаю. А откуда же, по вашему, текут ручьи? Ну, полно вам дурачиться. Пора за работу.

Я с радостью схватился за кирку и принялся действовать ею, как умел, чтобы заглушить тревожное чувство, не покидавшее меня с тех пор, как мы очутились в молчаливом лесу, и усиливавшееся от сознания, что я не сумел бы найти выход из этой мрачной пещеры чудовищ.

— Смотрите сюда, — сказал мне Гамбертен. — Вот эта кость, часть которой еще погружена в землю, служит признаком присутствия большого скелета. Я уже вижу целое ребро. Мы определим пространство, которое он занимает, а затем разделим всю глыбу на части, занумеруем их и будем переносить на телегу. А дома я буду восстанавливать из этих частей целое. После этого нам останется только соскоблить покров и обнажить хрупкий костяк. Чтобы кости не рассыпались в прах, мы покроем их спермацетом.

Не прерывая лекции, Гамбертен копал с усердием крота. При свете факелов его силуэт напоминал гнома. И вдруг он радостно воскликнул.

— Что такое? — спросил я.

— Это, вероятно, вы принесли мне счастье. Перед нами птеродактиль порядочных размеров. А я так боялся, что это опять игуанодон. Их тут целое стадо. Они, вероятно, спасались от наводнения и увязли в болоте.

— Хорошо, — согласился я, — пусть это будет птеродактиль, — но скажите, что это за скотина?

— Я вижу по вашему тону, что вы уже успокоились. Это очень хорошо. Не стыдитесь. Я тоже прошел через это. А что касается птеродактиля, так это первое летающее существо, воздушная ящерица, конец игуанодона и начало летучей мыши.

Мы ходили в пещеру чудовищ каждый день в течение целого месяца, приблизительно до двенадцатого мая. После этого нам пришлось прекратить работу из-за палящей жары, когда воздух был горяч даже ночью. Ежедневные путешествия в пещеру становились слишком утомительными. Температура в пещере тоже поднималась изо дня в день, а сырость все увеличивалась. Гамбертен объяснял это вспышкой гнева старого вулкана.

В один из последних дней работы я отправился с факелом из круглой залы в одно из черневших в ее стене отверстий. И вдруг удар грома заставил меня вернуться. Я даже обрадовался этому предлогу, потому что, не скрою, в узком коридоре мне было жутко.

— Слышали вы грозу? — спросил я.

Послышался новый продолжительный раскат, заставивший крестьян радостно засмеяться в надежде, что пришел конец разорявшей их засухе.

Мы побросали работу и выбежали освежиться на дождь. Но никакого дождя не было, и на голубом небе не видно было ни одного облачка.

Новый, едва слышный раскат грома послышался из отверстия пещеры, и мне вдруг показалось, что у меня под ногами точно прошла волна. Я даже покачнулся. Остальные, как по команде, произвели такое же нелепое телодвижение. Гамбертен остался спокоен.

— Землетрясение, — возвестил он.

Все четверо крестьян обратились в бегство.

Но сотрясение больше не повторялось.

Проработав еще неделю без наших четырех помощников, мы тоже покинули пещеру и принялись за сборку в оранжерее одного из чудовищ.

IV. Таинственный ночной посетитель

Прошел целый месяц без каких-либо выдающихся событий. Жара все усиливалась и превратилась в настоящее бедствие. Все задыхалось. В полях, пыльных и растрескавшихся, прекратились работы, слишком изнурительные, да и бесполезные. Кто упорствовал, падал от солнечного удара. Были случаи безумия. Все искало тени. Стада свиней бежали в леса и рылись во мху.

Чудовище, скелет которого мы собирали, постепенно принимало свою форму. Но оранжерея, расположенная на солнце, так накалялась, что мы вскоре должны были прекратить свои занятия.

Мы читали с Гамбертеном статьи по палеонтологии, закрыв в библиотеке окна и опустив шторы. В самый разгар жары мы уходили на погреб и читали там при свете фонаря.

В сумерки наступала относительная прохлада, и мы спешили насладиться ею, так как после этого краткого перерыва жара опять свирепствовала всю ночь. Этим временем пользовались и животные. Во время небольших прогулок, которые мы совершали, мы встречали даже змей, выползавших, забыв всякую осторожность, на дорогу, в поисках воды.

Но это было еще не все. Поднялся знойный, все опустошавший сирокко. Крестьяне молились, ожидая конца мира. Фома продолжал поливать остатки парка. Несмотря на палящий зной, он ходил со своими лейками к крану, устроенному в оранжерее, и наполнял их все более скудно бежавшей водой.

Однажды утром Фома явился к Гамбертену и в отчаянии заявил, что появилась саранча и съела листву на некоторых деревьях. Горожанина всегда интересуют события сельской жизни. Я отправился взглянуть на беду, а Гамбертен предпочел остаться в холодке.

На попорченных деревьях от всей богатой листвы остались лишь небольшие пучки на самой верхушке. Оголенные ветви напоминали рыбьи кости.

— Почему они не сожрали все, собаки, дьяволы, — бранился Фома.

Я вернулся к Гамбертену.

— Ну, что же? — спросил он.

— Что? Парк похож на сушильную печь…

— Да. Климат, которым мы сейчас наслаждаемся, принадлежит жаркому поясу, как во вторичной эпохе. Термометр показывает 50°. В ту эпоху нынешняя температура экватора распространялась по всей поверхности земного шара без смены времени года…

Он увлекся. Я с величайшим наслаждением слушал его, и мы забыли о саранче.

А насекомые эти продолжали свое разрушительное дело, с безнадежной правильностью следуя какому-то странному методу.

В десять ночей десять платанов были лишены своих нижних листьев, но с каждым разом разрушение поднималось все выше, и одиннадцатое дерево, наконец, было съедено все.

Заинтересованный этим явлением, Гамбертен решился, наконец, перейти лужайку и осмотреть место действия.

Оказалось, что саранча, прилетевшая из Африки вместе с сирокко, сначала оставляла у листьев жилки, висевшие в виде пучков, а потом стала объедать и их. Это заинтересовало Гамбертена, и он решил исследовать явление ближайшей ночью.

Когда он предложил мне сесть с ним ночью в засаду, признаюсь, я этому не очень обрадовался. Вязы казались мне беспокойным местом, где дела не шли нормальным порядком, и я начал подумывать о возвращении в Париж. Я согласился только из вежливости.

— Бедные листочки, — сказал Гамбертен, — бедные листочки, которые не умеют защищаться.

В это время к нам подошел встревоженный Фома.

— Мосье. Цистерна на дворе пуста. Я хотел почерпнуть там воды, потому что в кране ее тоже нет. Но цистерна пуста, в ней нет ни капли воды. Ума не приложу, с чего бы это?

— От жары.

— Но на прошлой неделе она была полна до краев. Нет такого солнца, чтобы в одну неделю вычерпать до дна такую кадку. К тому же, она с полудня в тени.

— Может быть, это саранча, — попробовал я пошутить. Гамбертен пожал плечами.

— Я же вам говорю, что это от жары. — И он ушел домой.

Я пошел за ним, но ржание Сорьена привлекло меня к конюшне.

Я зашел туда, чтобы приласкать старую лошадь, и с удивлением увидел, что она вся в поту. Я высказал Фоме свои сомнения в том, что лошадь была чищена, но он с таинственным видом сообщил мне о том, что вот уже с неделю, как он застает лошадь по утрам в таком виде.

— С неделю! — воскликнул я. — Опять с неделю. Да что же здесь происходит, наконец, в эту злополучную неделю?

Суеверный страх наполнял мою душу. За это время в Вязах произошло несколько событий, не имевших, по-видимому, между собой никакой связи. Общего у них было только то, что все они были необъяснимы. Я вспомнил о саранче и решил непременно принять участие в ночной страже.

Обед прошел в молчании. Гамбертену так и не удалось вывести меня из моей озабоченности. Я ждал ночи, надеясь, что она принесет с собой разрешение загадки.

Когда мы кончали свой обед, отдаленный шум заставил меня напрячь слух. Гамбертен взглянул на меня.

Шум возобновился. Это был пронзительный скрип колес вагона, заторможенного на рельсах.

— Что это за шум? Откуда он? Разве сюда доносится шум поезда?

— Успокойтесь, милый мой. Может быть, действительно, ветер дует со станции… Свисток…

— Нет. Это не свисток.

— Ну, еще что-нибудь. Равнина полна звуков.

— Нет. Этот звук доносился со стороны гор. Я бы допустил, что это эхо поезда, но…

— Но — вы трус. Выпейте вина и помолчите. Я так и сделал.

Три часа спустя лунная ночь застала нас спрятавшимися за кустами, недалеко от платанов, еще не тронутых саранчой.

Было жарко, как в печке. Мы не сводили глаз с неба, чтобы заметить появление саранчи. Звезды сияли.

Мы разговаривали шепотом. Гамбертен рассказал мне о дальнейших разрушениях жары. Пропало несколько свиней. Грозил неурожай и голод.

Несмотря на эти невеселые темы, мы медленно поддавались очарованию ночи и звездного неба.

Вдруг треск в ветвях позади нас заставил нас вскочить на ноги, но наши ослепленные глаза, полные сияния звезд, не различали под деревьями ничего, кроме густой тьмы. Треск удалялся и, наконец, затих.

— Черт возьми, Дюпон. Ведите же себя прилично. Я слышу, как стучат ваши зубы. Виновник этого шума, вероятно, один из сбежавших поросят.

— Вы думаете?

— Ну, конечно. Кто же иначе это может быть?

— Да, к т о? Проклятый вопрос, который все время повторяется.

Мы замолчали и продолжали сторожить.

Я не мог оторвать глаз от звезд. Напряжение нервов доходило до галлюцинации. Я видел серебряную ночь, всю сиявшую черными точками. Когда рассвело, я был весь в поту, как… Сорьен.

Мы произвели исследование. Слегка помятые кусты не выдали нам своей тайны.

На следующую ночь мы поместились в коридоре у окна, через которое был виден сад. К несчастью, луна поднималась из-за леса как раз против нас и мешала нам видеть стволы платанов, которые казались нам черными силуэтами на фоне неба. Таинственное существо выбрало именно это время, чтобы явиться, но не обнаружить себя вполне. Сначала мы заметили, как закачалась верхушка одного из деревьев, и решили, что кто-то трясет его ствол. Мы убедились только в том, что платаны объедала не саранча.

Гамбертен размышлял, нахмурив лоб.

— А все-таки, — сказал я ему, — вчерашний шум поезда, помните?

— Ну, и что же?

— А что, если это был крик?

— Крик? Нет. Я слышал на своем веку много всяких криков. Однако, идемте спать. Я засыпаю на ногах.

Но Гамбертен не ложился. Я долго слышал его шаги, лежа и размышляя обо всем пережитом.

С рассветом я поспешил к платанам и тщательно их осмотрел.

Я нашел следующее:

Листва платана была объедена на этот раз начисто. Кора на стволах носила следы царапин на половине их высоты, на расстоянии выше метра от земли.

Какой вывод сделать из этого? Я уселся на опушке леса, под платаном, чтобы спокойно обсудить положение вещей. Один из нижних листьев платана привлек мое внимание, и я поспешно сорвал его. Он был липкий, смазанный чем-то вроде слюны, и носил на себе след чего-то, имевший вид римской пятерки с волнистыми линиями.

Этот отпечаток не был вполне незнаком мне. Но где я мог видеть его? Ага, помню. Гамбертен рисовал его на стене. Это был… Нет, невозможно.

Я отправился в оранжерею и сличил отпечаток с наброском Гамбертена. Сходство было полное. Несомненно, что кончик клюва, похожего на клюв игуанодона, держал этот лист в зубах.

Когда Гамбертен вошел в оранжерею, я, запинаясь, сообщил ему о своем открытии.

— Это безумие, — воскликнул он, — живой игуанодон. Но это недопустимо, — твердил Гамбертен.

Тем не менее по искрам, пробегавшим в его глазах, я видел, что этот маньяк пламенно желал того, что он отрицал.

— Но каким образом могло это животное дожить до наших дней?

Я молчал.

— И почему жилки листьев раньше не были съедены, а теперь съедены? — продолжал он. — И на коре видны следы когтей. И эта слюна — слюна жвачного. Дюпон, мне кажется, что у меня ум за разум зашел. С этим проклятым солнцем все возможно. Необходимо поговорить с разумным человеком, и спросить его, не сошли ли мы с ума!

V. Воскресшие чудовища11

«С разумным человеком», — сказал Гамбертен. Но на четыре мили кругом не было других разумных и образованных людей, кроме сельского учителя. К нему мы и решили отправиться. Он жил в соседней деревушке. Его звали мосье Ридель.

Однако, на другой день произошли совсем необычные события. Началось с того, что к вечеру пошел дождь, который прекратился только к утру. Оживилось все кругом: и природа, и звери, и люди. Но больше всех благословляли дождь мы с Гамбертеном, потому что он помог нам сделать важные открытия.

Стараясь не возбудить подозрений Фомы и его жены, мы с самым беспечным видом подошли к роще платанов. Наше внимание привлек один из платанов. Его ветви были лишены листьев до той же высоты от земли, а на коре ствола обозначались характерные царапины. Под деревом на сырой земле мы увидели отпечатки гигантских лап. Я с ужасом думал о грифе Синдбада-Мореплавателя12 и предложил проследить, куда шли следы дальше.

Местами след терялся, как будто после прохода животного кто-то протащил по земле тяжелый мешок.

— Не след ли это хвоста? — сказал Гамбертен. — Он не должен быть глубоким; игуанодоны не ходили, опираясь на хвост, как кенгуру. Что за головоломка?

Случай пришел на помощь.

Сваленный ветром тополь наклонился и уперся своей верхушкой в дуб, образовав род свода. Животное прошло под этим сводом; и там, среди других следов, виднелся дважды отпечатанный след плоской руки с большим пальцем, очень длинным и тонким. Принужденное наклониться, животное сделало два шага на четырех лапах.

Мы больше не сомневались. Ночным гостем был не кто иной, как игуанодон. Мы не произнесли ни слова, но уверенность, хотя и предвиденная, потрясла меня. Я сел от волнения прямо в грязь.

— Нельзя ли без этого, Дюпон, — сказал Гамбертен с досадой. — Мы теперь пойдем по следам чудовища до самой его берлоги.

Гнев вернул меня к сознанию.

— Что вы выдумываете! Вы хотите помериться силами с этим аллигатором, у которого по сабле на каждом большом пальце. И с какой целью? Ведь ясно, что эти следы направляются к горе и даже прямо к пещере чудовищ. Оно вышло из пещеры, ваше гнусное животное, оно вышло из вашей проклятой пещеры, слышите вы? А теперь вернемся домой — и живо. Я не желаю встречи.

Гамбертен, пораженный моим гневом, позволил увести себя без сопротивления.

Как ни ужасна была истина, я чувствовал себя более спокойным, когда тайна разъяснилась. Но что касается нетронутых макушек деревьев, признаюсь, я здесь ничего не понимал. Вдруг меня осенила мысль.

— Скажите, Гамбертен, это животное очень большое для своего вида?

— Нет. Судя по его следам, оно не больше скелета в оранжерее.

— Итак, — вывел я, — наш сосед… молод…

— Действительно… Черт возьми!

— Это объяснило бы оставленные лучки листьев на вершине деревьев. Оно было мало и не доставало до верху, а потом выросло.

— Это — решение, но оно противоречит гипотезе, которая возникла в моем уме.

— Какой? — спросил я.

— Я думал о жабах, которых, по рассказам, нашли полными жизни в середине булыжника. Ящерицы — братья бесхвостых гадов; эти пресмыкающиеся удивительно долговечны, и я заключил отсюда, что наш игуанодон находился запертым в скале, разбитой недавним землетрясением. Но он должен был выйти оттуда взрослым, значит громадным; разве только малые размеры его тюрьмы могли помешать его росту, или же недостаток пищи и слишком разреженный воздух остановили его совсем…

— Подождите минутку, — воскликнул я. — Мне кажется, что я нашел что-то.

И я вылетел из библиотеки, как ураган, а через минуту вернулся с номером «Куроводства» в руках.

— Прочтите, — сказал я, указывая на статью «Египетский инкубатор».

Гамбертен внимательно прочел ее.

— Э-э, — ответил он, дочитав до конца, — я, действительно, начинаю видеть свет. Давайте рассудим спокойно. Основываясь, с одной стороны, на истории египетских хлебных зерен, которые произросли, как говорит заметка в этом журнале, после долгого инертного состояния, с другой стороны, на отдаленном сходстве растительного зерна и животного яйца, какой-то гражданин изобрел аппарат, устроенный таким образом, что куриные яйца в нем могут сохраняться в течение трех месяцев, не подвергаясь никаким изменениям. Посмотрим, как. Хлебные зерна, найденные в пирамиде, лежали там четыре тысячи лет или около этого:

1) без света,

2) в постоянном контакте с большой массой воздуха,

3) при постоянной температуре, более низкой, чем наружная,

4) в сухом месте, предохраненном толстыми стенами от сырости, причиняемой разливами Нила.

Аппарат должен лишь следовать примеру пирамид.

И, действительно:

1) он почти абсолютно темен,

2) в нем можно освежать воздух (яйцо, которое не дышит в течение более пятнадцати часов, умирает),

3) он имеет грелки и термометры, и в нем всегда можно поддерживать температуру +30˚, т. е. ниже температуры, необходимой для высиживания; более низкая температура могла бы убить зародыш, более высокая могла бы заставить его развиваться,

4) он снабжен сосудами с едким кали, который поглощает сырость из атмосферы.

Итак, зерно в пирамиде и наше яйцо в аппарате в состоянии просуществовать некоторое время, не изменяясь, глухой, сонной жизнью, бездеятельной, но зато не требовательной. Что же нужно, чтобы обусловить пробуждение, дать толчок к настоящей жизни, к рождению? Свет? Он не обязателен. Наоборот, зерно в земле и яйцо под курицей в нем не нуждаются. Воздух? Не больше того, что они уже имеют. Надо побольше тепла, — яйцо требует даже своей определенной температуры. Что же касается влажности, то, бесполезная при нормальном высиживании яйца, она требуется в большом количестве в случае высиживания запоздавшего, так как тогда зародыш высушен. Зерно же при всяких условиях требует влаги для прорастания.

— Теперь нам остается, — заключил Гамбертен, — только применить к нашему случаю эту остроумную и, признаюсь, совсем новую для меня теорию. Допустим, что жизнь хлебного стебля, выросшего из зерна, длится около года и что нам удалось задержать эту жизнь на четыре тысячи лет — установленный возраст пирамиды, — мы, следовательно, задержали его существование на срок, в четыре тысячи раз превышающий его продолжительность. Для куриного яйца, по причине их несходства, цифры значительно падают, — на пять лет нормального существования три месяца задержки. Но в данном случае мы имеем игуанодона, т. е. яйцеродное животное, по организации своей еще в некотором роде близкое к растениям и существовавшее в равном по времени расстоянии и от нашей эпохи и от эпохи первобытной протоплазмы. Из этого следует, что он наполовину более близок к растениям, чем животные наших дней.

Итак, устанавливая это различие по степени удаленности от общего предка, мы допускаем, что яйцо игуанодона может проспать промежуток времени не в четыре тысячи раз, а лишь в две тысячи раз превышающий нормальное существование животного. Сколько же лет жили ящеры? Эти животные, втрое более крупные, нежели слон, вероятно, и жили втрое дольше. Есть толстокожие, век которых достигал двухсот лет. С другой стороны, ящеры принадлежат к классу пресмыкающихся, долговечность которых, как я вам говорил, парадоксальна. Я думаю, что не ошибусь, утверждая, что ящеры могли бы жить лет 500 — три века слонов, — но, будучи пресмыкающимися, они могли жить и дольше, скажем, 700 лет. Исходя из этого, мы можем задержать пробуждение к жизни их яйца на срок, в 2.000 раз превышающий их век, т. е. на 1. 400. 000 лет.

— Достаточно ли этого? — сказал я, пораженной цифрой.

— Это даже слишком. Вторичная эпоха отстоит от нашей всего лишь на 1. 360. 000 лет13. Яйцо нашего игуанодона попало в такие условия, что не погибло. Яйцо спаслось чудом, потому что оно ведь было без скорлупы. В глубине галерей, благодаря соседству потоков лавы, поддерживалась постоянная температура и сухость. Там было темно, воздух освежался, благодаря многочисленным проходам. Совершеннейший инкубатор.

— Ну, а как оно вылупилось?

— Очень просто. Расплавленная лава несколько недель тому назад произвела небольшое извержение. Вы помните, как тогда в пещере стало сыро и температура поднялась и стала более высокой, чем снаружи, а затем она осталась постоянной, около 50°. Яйцо сначала подверглось действию увеличившегося тепла, а затем эта постоянная температура с помощью испарений ручья пробудила к жизни это животное зерно или, если хотите, растительное яйцо.

Гамбертен продолжал свои рассуждения:

— Игуанодон проживет до первых холодов, лето вышло для него удачное, но он любит болота, засуха повредила бы ему, если бы затянулась. Ему нужно много воды, но он найдет ее в подземном ручье. Теперь я понимаю, куда девалась вода из нашей цистерны и почему Сорьен был каждое утро в поту, — он видел чудовище и боялся его. Оно показывается только по ночам, потому что глаза его не выносят яркого солнечного света.

— Но почему же игуанодон не остался вблизи пещеры?

— Он искал листьев понежнее для своего молодого клюва.

— Гамбертен, — сказал я нерешительно, — а что, если их несколько?

— Он один, — спокойно и уверенно произнес Гамбертен. — Слушайте внимательно. Если бы та же самая участь постигла не одно, а несколько яиц, то все игуанодоны, руководимые одинаковыми инстинктами, пришли бы сюда.

Я охотно поверил в доводы Гамбертена, — мне самому очень хотелось, наконец, успокоиться.

К тому же, неугомонный Гамбертен уже развивал дальнейшие планы действий. Надо было заманить игуанодона в пустую ригу и взять его живьем. Каждые десять минут он придумывал что-нибудь новое, чтобы затем сейчас же его отвергнуть.

20-го июля, около полуночи, стоя у окна, в коридоре второго этажа, мы увидали игуанодона. Животное переходило поляну, направляясь, вероятно, к цистерне.

Он шел медленно и тяжело, торжественной смешной поступью, волоча за собой хвост. Его ноги двигались совсем, как наши, и казались слишком короткими для такого огромного туловища, руки как-то глупо висели, точно у чучела. Он был огромный, глупый и смешной.

И вдруг Гамбертен ни с того, ни с сего начал дурачиться.

— Ксс, ксс, — позвал он, точно манил кошку.

Я зажал ему рот рукой. Чудовище остановилось, глядя на нас и выставив вперед свои длинные когти. Затем, круто повернувшись, оно убежало, переваливаясь с ноги на ногу, как пингвин, размахивая руками, как птица машет крыльями, если они даже обрублены.

— Смотрите, смотрите, — воскликнул Гамбертен. — Это желание лететь. Это желание вытянет его пальцы, а его сыновья будут парить.

— Гамбертен, зачем вы это сделали?

— Я хотел пошутить. Стоит ли бояться травоядного?

— А его когти?

— Он не достал бы до меня.

Послышался пронзительный крик, неслыханной силы и ярости. Это было то самое скрипение колес о рельсы, которое однажды так взволновало меня.

Мы ждали, что крик повторится, но все было тихо.

— Никак не ожидал, что горло игуанодона способно на такие фокусы, — сказал Гамбертен. — И ведь ясно было, что он гневается. Но я, право, хотел только пошутить. Надо быть осторожнее.

Наши нервы были так натянуты, что шум открывшейся двери заставил нас вздрогнуть. Фома и его жена вбежали в коридор в одних рубашках.

Я, как умел, успокоил их, убедив, что кричали сбежавшие свиньи и что не следует ходить в лес, так как они, вероятно, бешеные.

Фома и его жена ушли, наконец. Но с Гамбертеном происходило что-то неладное. Когда я пытался увести его спать, он вдруг ударил меня в ногу концом своего сапога и стал осыпать оскорблениями за то, что я не умел придумать ловушки для игуанодона.

Я успокаивал его, уверяя, что план ловушки у меня уже есть и что я завтра объясню ему все, лишь бы идти сейчас спать. Он, наконец, успокоился.

VI. Трагедия в Вязах

На другой день я не отходил от Гамбертена и старался удерживать его дома, опасаясь действия солнечных лучей. Мы все время говорили об игуанодоне, но спокойно, и я начал постепенно убеждаться, что вспышка безумия у моего друга была случайной и бесследно прошла.

Прошло несколько дней. Игуанодон не то исчез, не то умер. Мне было жаль, что мы не воспользовались случаем рассмотреть поближе это чудовище, и я предложил Гамбертену отправиться на разведки в окрестности пещеры чудовищ. Но Гамбертен отговорил меня, и это убедило меня еще больше в том, что он совсем здоров.

— Подождите до осени, — говорил он. — Как только настанут холода, игуанодон умрет, и мы с вами примемся за дело.

В конце августа, когда мы, успокоенные и отдохнувшие, были уже вполне уверены в смерти животного, Гамбертен надумал пригласить к обеду сельского учителя.

— Теперь уже, наверное, нет никакой опасности проходить мимо леса, — сказал он. — Пойдем и пригласим его к обеду.

Обед прошел весело и оживленно. В одиннадцать часов вечера, когда мы провожали своего гостя, я вдруг заметил, что Гамбертен сразу переменился в лице.

Он открыл гостю дверь, и я заметил, что ночь была совсем черная. Собиралась гроза. Гамбертен уговаривал Риделя остаться, но тот не соглашался. Тогда Гамбертен вдруг разгорячился.

— Вы не уйдете, — заявил он решительно. — Я вас не отпущу. Вы переночуете в комнате для гостей, а завтра утром вернетесь к себе.

Учитель больше не отказывался, так как дождь хлынул, как из ведра, в то время, когда мы стояли около двери.

Гроза разразилась с ужасной силой. Никто из нас не мог спать. Каждую минуту молния освещала небо, дождь бешено хлестал в стекла. Когда весь этот грозный шум, наконец, утих, я вдруг услышал в тишине звук, заставивший меня содрогнуться.

— Ксс… Ксс…

Звук шел с лужайки. Я бросился к окну. На дворе было еще совсем темно, но при свете отдаленной молнии я увидал на лужайке игуанодона, ставшего теперь ростом с наш дом и пристально смотревшего в нашу сторону.

— Ксс… ксс…

Я открыл свое окно, стараясь шуметь как можно меньше, и шепотом стал уговаривать Гамбертена бросить шутки. Он высовывался из окна внизу.

— Чего вы боитесь? — ответил он. — Ведь эта тварь вроде коровы, жвачное, травоядное. Я много их видел в джунглях. К тому же я не могу… Эй, ты! Ксс… ксс…

В ту же минуту продолжительная молния осветила гиганта, и то, что я увидел, заставило меня застыть от ужаса. Руки чудовища не были руками игуанодона, на них не было когтей-кинжалов. Целый вихрь ужасных мыслей завертелся у меня в голове… пропавшие свиньи, неубедительные доводы Гамбертена о том, что чудовище могло быть только одно, самое отсутствие игуанодона, этого Авеля, ставшего, вероятно, жертвой Каина — мегалозавра…

— Берегитесь, Гамбертен. Это мегалозавр!

Я оторвался от окна и бросился на помощь к своему другу. Когда я выбегал из комнаты, я услышал снаружи какой-то короткий шум, точно ставень ударился об стену.

— Гамбертен, Гамбертен! — звал я его, стоя на пороге комнаты.

Но Гамбертен по-прежнему свешивался из окна и не желал слушать ни моих приказаний, ни просьб. — Не наклоняйтесь так, Гамбертен, — умолял я. Но Гамбертен не двигался.

Вдруг я попятился от раскрытой двери к другой стене коридора. Гигантская голова мегалозавра ощупывала несчастного, а он продолжал лежать неподвижно. Ударом своей зеленоватой морды чудовище опрокинуло Гамбертена на пол. Тогда я понял значение сухого треска — чудовище обезглавило его.

Голова мегалозавра, тупая голова громадной черепахи, заполняла окно и вдруг просунулась в комнату вся целиком. Опрокидывая мебель, чудовище катало труп во все стороны, пока ему не удалось ухватить полу куртки. Его роговые, негибкие губы с трудом справлялись с своей задачей, но когда они захватили одежду, чудовище быстрым движением поглотило бедное тело моего друга. Раздался слабый, но ужасный хруст переламываемых костей, звук страшного глотания… и комок опустился в дряблый зоб чудовища.

Тогда оно заметило меня.

Я стоял, прикованный к месту любопытством и страхом. Но когда мегалозавр устремил на меня свои отвратительные фосфорические глаза, я не мог сдвинуться с места уже потому, что его взгляд пригвождал меня к месту, как змея привораживает птичку.

Голова приближалась… И вдруг дикая радость охватила все мое существо. Дверь оказалась мала. Животное пыталось просунуть голову боком, — напрасно. Но оно не оставляло своего намерения, и мы находились друг против друга: я, прижатый к стене, в полутора метрах от его пасти, упиравшейся справа и слева в наличник двери, и животное, старавшееся добраться до меня. Зверь начал пыхтеть, как будто задыхаясь от усилий, и дверь глухо затрещала… Я чувствовал, как вся кровь бросилась мне в голову.

К счастью, животное скоро отказалось от своего намерения, считая, вероятно, стену слишком прочной. Ужасное положение. Самый пустяк, небольшой шаг в сторону спас бы меня, а я стоял, безвольный, холодный, неподвижный и не мог оторвать взгляда от глаз чудовища. Я чувствовал, что еще немного, и повелительный взгляд моего врага заставит меня самого пойти навстречу смерти.

Вдруг я почувствовал, что к моему телу прикоснулось что-то липкое и шероховатое, — мегалозавр пытался притянуть меня к себе языком. Добравшись до моей шеи, язык просунулся между нею и стеной и нагнул мою голову. Этого было достаточно, чтобы вывести меня из оцепенения. Я отскочил в сторону и забился в темный угол коридора, а обманутый в своих надеждах мегалозавр испустил резкий ужасный крик, от которого вдребезги разлетелись все стекла в доме.

Я не был в обмороке, но то чувство крайней усталости, которое охватило меня, было не многим лучше. Я чувствовал, как учитель отнес меня на постель, как в комнату вбежали совершенно ошеломленные Фома с женой.

— Он ушел? — спросил я.

— Кто?

— Me… животное?

— Да, да. Успокойтесь.

— Гамбертен тоже ушел, — сказал я.

И я разразился рыданиями, которые облегчили меня.

Мой мозг начал работать, и я спрашивал себя, каким образом мы с Гамбертеном могли так ошибиться. Почему мы, понимая, каким образом могло сохраниться одно яйцо, не допускали, что их могло сохраниться несколько. Для этого совсем не нужно было никакого чуда. Надо было только, чтобы в том месте, а, следовательно, и в тех же условиях, оказалось не одно яйцо, а несколько. Это было даже гораздо вероятнее. Затем, факт исчезновения свиней должен был навести нас на мысль о существовании хищника. Наконец, исчезновение самого игуанодона было третьим основанием.

Когда я совсем оправился, учитель заявил, что нам необходимо поговорить серьезно о деле. Я уверил его, что в состоянии рассуждать, как вполне разумный и здоровый человек.

— В таком случае, — сказал он, — знайте, что я считаю первым и главным нашим долгом уничтожение чудовищ.

— О, — воскликнул я, — игуанодона уже не существует. Чудовище одно.

— А это мы увидим, — ответил учитель. — Во всяком случае, мегалозавр знает теперь вкус человеческого мяса. Что, если он каждую ночь будет приходить, чтобы… Это не может быть терпимо, в особенности, в виду суеверия крестьян. Его надо уничтожить сегодня же. Но каким образом?

— Устроить облаву, — сказал я, — созвать народ….

— Ни в коем случае. Если народ узнает о том, что случилось, страна опустеет в один день.

И учитель взял с Фомы и его жены обещание пока молчать обо всем случившемся.

— Как же быть, — сказал Фома, бледнея, — нас только трое…

— Ну, хорошо, пусть будет только двое, ты не пойдешь с нами.

— Ридель, — сказал я, обращаясь к учителю, — мне кажется, что я придумал план, надежный и безопасный. Я полагаю, что чудовище с наступлением рассвета вернулось в свою пещеру. Нам надо подстеречь сегодня ночью, когда оно будет выходить оттуда. Мы поместимся с вами на утесе, над самым входом в пещеру… Фома, у мосье Гамбертена были ружья?

— Сколько угодно, — ответил Фома.

Мой план был одобрен и принят. Ружья из коллекции покойного Гамбертена были хороши: одно из них было американское, для охоты на крупных хищников, другое — винчестер.

Около половины шестого, сделав большой обход, необходимый, чтобы скрыть свое предприятие от глаз случайных наблюдателей, мы шли, вооруженные ружьями и ножами, по сухому склону горы, вдоль ее гребня, т. е. по краю пропасти.

Вскоре я узнал по неясному следу тропинки, что мы достигли высоты пещеры. Мегалозавр был тут, под нашими ногами. Свернув с тропинки, мы пошли к краю обрыва. Ридель лег на землю и пополз, я последовал за ним.

— Стой! — сказал я. — Вот он.

Наш враг — мегалозавр — лежал неподвижной горой на траве, у входа в пещеру.

— Он спит? — прошептал Ридель.

— Он издох, — сказал я, увидя, что его зеленоватый глаз был открыт. — Но все-таки выпустим в него по две пули, это будет безопаснее.

Раздались выстрелы, но исполинская дичь осталась неподвижной. Мегалозавр несомненно был мертв.

Возле его трупа, среди свиных костей, лежал обглоданный остов игуанодона.

Итак, опасности больше не было. Мы отползли от края, стали на ноги и медленно направились к лужайке.

— Я оказался прав, — сказал я, испытывая странную радость, — игуанодон был убит своим коллегой. Гневное рычание, которое я тогда слышал, означало их поединок.

Но почему околел мегалозавр?! — вот что занимало нас с Риделем.

Когда мы подошли к чудовищу, Ридель быстро принялся за дело. Он вынул свой охотничий нож и разрезал зоб мегалозавра.

— Это неподходящая гробница для ученого, — сказал он. — Помогите мне. Какие странные волокнистые ткани у этого животного.

Мы извлекли из внутренностей чудовища тело Гамбертена в изуродованном виде.

Покончив с этим, Ридель предался с восторгом научному исследованию трупа мегалозавра.

— Где же желудок? — удивлялся он. — Странно… Слизистая оболочка так мало эластична. Но где же все-таки желудок? Я нахожу только какой-то изъеденный комок выхода желудка в кишечнике.

— Гамбертен говорил мне, что им нужно много воды. Этому ее здесь не хватало, это несомненно. Он слишком вырос и не мог пролезать в боковые галереи к источникам.

— Это очень важно, — сказал Ридель, — но что они ели в свое время?

— Кажется, главным образом, рыбу.

— Отлично. Хрупкая полурастительная ткань, ослабленная неподходящей средой и неподходящим питанием… недостаток воды, сухость… отсутствие рыбы, недостаток фосфора. Пищеварительный аппарат пострадал более всего. Он не мог сразу приспособиться… Но почему этот разрушенный желудок и кишечник в язвах? Что он ел? Ага, свиней. Теперь я все понимаю.

— Что же именно?

— Вот что. Мегалозавр ел свиней, ел целиком, съедал и желудки. Вы знаете, надеюсь, что желудочный сок свиней особенно богат пепсином, принадлежащим, кроме того, к числу наиболее активных. Это сильно действующее вещество чрезмерно усилило вялый желудочный сок мегалозавра и придало ему такую интенсивность, что ткани, по природе непрочные и истощенные в силу ненормальных условий, не выдержали его химического воздействия. Животное погибло от небывалого случая расстройства пищеварения, оно само себя переварило


Два дня спустя мы проводили тело Гамбертена на кладбище.

Я взял очки Гамбертена себе на память. Стекла их стали тусклые, но я никому не рассказываю, что за кислота произвела на них это действие. Я боюсь, что мне не поверят.

Загрузка...