Укокошенный киш

Вне культуры

1

Проснувшись однажды утром в 12 часов дня, он умылся, вытерся начинающим грязнеть белым вафельным полотенцем, походил, походил да и завалился, трясясь с похмелья, обратно на постель.

Лежит, лежит и смотрит вверх, в беленый потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.

Лежит, лежит и, представьте себе, какую-то думу думает. А что тут, спрашивается, думать, когда и так все ясно.

Что ясно? Да ничего не ясно.

Ясно только, что лежит себе, существуя, смотрит в потолок.

Думу думая? Хе-хе. Дума эта — какие-то обрывки, рваные веревочки: несущественно, позабыто, запутано. Да еще вдобавок, как на качелях — вверх-вниз, вниз-вверх, вверх-вниз, — похмелье вдобавок. Попил он, умывшись, воды, а ведь всякому известно, что похмелье простой водой не изгонишь.

Бедный человек — он точно погиб бы в это дневное утро от похмелья, от дум без мысли, от серости — в комнате и за окном, от того, что в доме водятся клопы и тараканы, — он бы умер, и никто бы ничего бы никогда бы и не вспомнил бы про него, он бы умер, но тут из рваных веревочек связалось нечто — эдакая мозговая петля.

Некая мысль вошла в его бедную голову.

— А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас какие-нибудь такие стихи?

2

Между прочим, и не удивительно вовсе, что мыслью о таком действии закончились его мозговые страдания. Скорее странно, что он раньше не вспомнил, забыл, как любит иной раз черкануть перышком по бумажке.

Тем более что за день до этого, в пятницу, он ехал в троллейбусе на работу, ехал и прочитал случайно у случайного соседа в газете через плечо, что сейчас все поэты овладели стихотворной формой, но им в их стихах не хватает смысла и содержания.

Какая это была газета, он не знал, кто такую статью сочинил, он не знал, а может быть, и вообще что-нибудь напутал в утренней троллейбусной сутолоке, может быть, и не было никогда и вообще такой статьи, но всплыли в похмельном мозгу читанные или воображаемо-читанные слова, и он сказал вдруг: «А не написать ли мне сейчас стихи?» Точнее, он сказал: «А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас, какие-нибудь такие стихи?»

И он тут вдруг решительно встал, походил и решил, что прямо сейчас вот он сядет за стол и напишет какие-нибудь такие не очень плохие стихи со смыслом, содержанием и формой.

3

Сначала он все еще колебался немного. Думает:

«Ну куда это я лезу опять, свинья я нечищеная?»

Думает:

«Может, лучше пойти посуду в ларек сдать да похмелиться?»

Сомневался, как видите, но страсть к сочинительству и голос литературной крови взяли верх — он сел за стол.

И за столом уже сидя, кстати вспомнил, что по воскресеньям ларек «Прием — посуда» как раз приема-то и не производит по вине проклятой конторы «Горгастроном», установившей такие неправильные правила, чтобы по воскресеньям и субботам не сдавать пустой посуды, хотя если по воскресеньям и субботам не сдавать, то когда же, спрашивается, ее сдавать, коли весь день проводишь на работе?

— Что это? Глупость или осознанное вредительство? — спросил он самого себя — и не знал.

Посидел. Встал. Пошел. Воды попил из-под крана. Вернулся. Сдвинув немытые обсохшие тарелки, сел, а твердые остатки вчерашней пищи вообще просто-напросто сбросил на пол.

Посидел немного, подумал. Никакая идея о стихах его головушку не осеняет, никакой образ в его головушку бедную нейдет. Бедный! Какой уж там смысл, какое уж там содержание, форма, когда в головушке будто волны морские, когда в головушке и в ушах прибой, и создает невидимый ультразвон, отчего — ни смысла, ни формы, ни содержания — ничего нет.

Понял:

— Так дело не пойдет. Надобно бы мне чего-нибудь откушать.

И сварил он себе на электроплитке рассыпчатой картошечки сорта берлихенген, и полил он картошечку рафинированным подсолнечным маслицем, и, выйдя в сенцы холодные, подрубил себе капустки собственной закваски из бочки топором, и покрошил он в капустку сладкого белого лучку, и полил он капусту, лучок все тем же высокосортным маслицем.

Покушал, закурил — и опять к столу.

Тут литературное дело пошло не в пример лучше, но еще не совсем. Написал следующее:

Глаза мои себе не верят…

А дальше что писать — не знает, что писать. Не верят — ну и хрен с ними, коли не верят. Зачеркнул, обидевшись.

4

Опять встал. Размял отекшие члены, походил, послонялся, радио включил.

А там какие-то, по-видимому, неописуемой красоты девушки поют песню под зазывный звон электроинструментов:

— Тю-тю-тю, дю-дю, рю-ю-ю.

И так замечательно пели, наверное, неописуемой красоты девушки, так старались, что он с удовольствием выслушал их пение до конца и полный радости, полный оптимизма, полный новых сил, полученных от слушания замечательной мелодии, хотел даже захлопать в ладоши, но вовремя опомнился и вернулся-таки к столу продолжать начатое. Вовремя опомнился — и слава богу, потому что как-то нехорошо бы вышло, если бы он еще и в ладоши стал хлопать при создавшейся ситуации.

Но, полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо там было написано следующее:

И даже честные матроны Давно не носят уж капроны…

«И так ведь можно черт знает до чего дойти», — думает.

Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.

Тут-то и слышит, что кто-то в дверь стучится — тук-тук-тук.

Озлобился.

— Нипочем, — решил, — не открою. Не открою! Хоть бы пропади вы все пропадом к чертовой бабушке. Кому я нужен, и кто стучит? Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней убогих! — Убирайтесь к черту, — показывал он двери шиш, — я хочу написать стихи, а то мне завтра на работу. И ежели из ЖЭКа кто — убирайся, и ангел — убирайся, и черт — убирайся! Все вон!

Так, представьте себе, и не открыл.

5

Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения-призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как-то почти ушло, оставив после себя нечто — сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.

— Ой, ой, — думает, а сам пишет такое следующее:

Сидит купец у телефона, а далеко витает крик — то его отец, тоже купец, старик поднимает крик, почему его сынок-купец уж не такой, как он сам раньше, молодец и живет, не придерживаясь, старого закона про отцов и детей, и про козы и овцы, и проказы лютей у молодого гостинодворца по сравнению с отцом старым, который торговал исключительно войлочным и кожевенным товаром.

Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.

Да и то верно. Ну что это он — чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.

Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь-то, здесь-то хоть не блеснуть, почему не написать бы что-нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что-нибудь, а то ведь он, ей-богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.

И тут опять стук в дверь — тук-тук-тук.

«То не судьба ли стучится, — думает, — или если жена, и ЖЭК, и черт, и ангел — нипочем не открою, — убирайтесь все вон».

Так, представьте себе, и не открыл опять.

6

Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.

— Кто он, кто он?

Кто он — странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его — кто он?

— Он — Гоголь. — Крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:

Однажды один гражданин вышел на улицу один, на одну улицу, и видит: идет кто-то, идет сутулится, не то пьяный, не то больной, в крылатке — а улица была Арбат, где хитрые и наглые бабы — сладки и падки на всякие новшества и деньги, они сначала думали, что это тень Гюи де Мопассана, но, подойдя к прохожему, лишили его этого сана, лишь увидев, что вид его нищ, волос — сед, одет довольно плохо, в крылатке, а так, как они были падки только на новшества, на деньги, и на тень Гюи, то они и исчезли, отвалили, чтобы вести шухер-махер со смоленской фарцой, а вышедший однажды на улицу гражданин сказал: — Вы, приятель, постойте-ка, только не подумайте, что я нахал, но хоть и вид Ваш простой, и сами Вы — голь, не есть ли Вы Николай Васильевич Гоголь? Тут какой-то посторонний негодяй как захохочет, — Ха-ха-ха. Хи-хи-хи. Голь. И еще — Ха-ха-ха. Гоголь, пьешь ли ты свой моголь. Гоголь тихо так просто и грустно говорит: — Да, это действительно я. Я подвергался там оскорблениям. Вот почему мое сердце горит, и я не мог примириться со своим общественным положением. Я ушел из памятников и стал обычный гражданин, как Вы, вышел и вот сейчас себе найду подругу жизни. Да я хочу жить так, потому что книжки свои я все уже написал, и они все в золотом фонде мировой литературы. Я же устал. Я устал. Я же хочу жить вне культуры.

7

Счастливый и озаренный, автор вышеприведенных гениальных строк, несомненно, сотворил еще бы что-нибудь гениальное, он даже собирался это немедленно сделать, но тут, к сожалению, на специально приготовленный для этой цели новый и тоже белый лист бумаги упала чья-то серая черная тень.

— Ах же ты гад, ах ты змей, ах ты барбос ты противный, подколодная гадюка, сволочь и сукин же ты рассын! — кричала женщина, которую ему и узнавать не надо было, потому что женщина являлась его законной супругой и явилась с побывки у мамы.

Жену он любил беззаветно и безумно, но с удовольствием отравил бы ее монохлорамином, если б ему когда-нибудь совесть позволила совершить убийство.

— Долго ли сие будет продолжаться! — вопила женщина. — Это стоит мне поехать на два дня к маме, так здесь с ходу пьянка и бумажки. Отвечай, ты один спал?

— С ходу только прыгают в воду, — дерзко отвечал он с кровати, потому что опять уже находился на кровати и смотрел в потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.

— Я, я, я знаю, — на прежней ноте реактивно вела жена, разрывая в клочья, на мелкие клочья и Гоголя, и купца, и зачеркнутое нехорошее, и разрывала, и рвала, и прибирала, и пела, и убирала, и пол мыла, и суп варила, и в тарелки наливала, и мужа за стол сажала, и про житие и здравие мамы рассказала, и его опять ругала:

— Ты почему долго не открывал, негодяй?

— Ну извини, — сказал он.

— А я к маме уеду, — пообещала она.

— Да? Ну и хрен с тобой. Уезжай к свиньям.

— Вот я уеду к маме, ты дождешься, — заныла жена. А мама у ней, надо сказать, замечательная старушка. Имеет свой дом, садик, козу. Пьет козье молоко и кушает ватрушки. Очень вкусные ватрушки, и очень хорошая женщина, и, кстати, его, зятя своего, очень почему-то любит, несмотря на то, что он весьма часто хочет быть поэтом.

А спрашивается — почему бы ей его не любить? Что он, хуже других, что ли, — высокий, кудрявый, синеглазый.

* …монохлорамин… — белый или желтоватый кристаллический порошок для дезинфекции со слабым запахом хлора.

— С ходу только прыгают в воду… — Любимая фраза моего отца.

И, стоя в очереди

И, стоя в очереди, какой-то человек злобно рассказывал, как всего раз за всю жизнь он купил в магазине хорошее сливочное масло.

— А было это в городе Красноярске в одна тысяча шестьдесят четвертом году, когда сняли волонтариста Никиту Хруща, когда стоило оно уже три пийсят за кило, — злобясь еще больше, почти сатанея, высказался он, — и было оно белое-белое, как сало.

— Вот то-то и оно, — косясь на белый глаз злобного, опасливо вступил некий старичок, — масло которое хорошее, так до того оно капризное, до того как стэрвочка заводская, хе-хе, что положишь его в помещение на бумажку — глянь, а оно уже и растаяло до состояния густых слез.

— А вот еще, — явно волнуясь, начала немолодая и много повидавшая женщина. И волновалась она не зря — история эта была центральной в ее жизни, и рассказывала женщина эту историю каждый день, включая и тот день, когда эта история приключилась, каждый день, потому что каждый день хоть немного да стояла в очереди, а если очереди не было, так она сама очередь находила. И рассказывала она всегда хорошо — ясно, взволнованно. Да и чем же она, к примеру, отличалась от артистки, к примеру, республики, которая лет двадцать подряд каждый день грустит со сцены о золотых временах и утраченных идеалах? А? Чем? Силой таланта и актерской откровенностью? Ну, нет. Получку только ей, милочке квартирно-магазинной, платить некому — вот что, за такие представления, и все.

Она бы и сегодня рассказала все как есть про себя, все так, что все и приободрились бы и человеками себя почувствовали, но, видимо, не суждено ни им, ни вам узнать, что же было «вот еще», потому что после слов «А вот еще…» в магазине-гастрономе № 22 «Диетпитание» начисто потух свет.

И стало тихо.

Стало тихо, как становится тихо везде на земле, где внезапно потухнет свет.

И все старались не шуршать, чтоб на них что-нибудь не подумали, но не думали они, кто на них будет думать, кто? Ведь ни думающих, ни тех, о ком они думали, нету. Не видно их во тьме гастронома № 22 «Диетпитание», скрыла их тьма диетическая совсем.

Продавец бы свечурку пошел зажег принес, а ему тоже стало страшно — ай кто длинной лапой да как накроет бутылку «Московской», а на закуску не кусочек, а копилочку с надписью «Доплачивать до 5 коп.»…

Ну, тишина прямо стала как в кладбищенском склепе. И длится эта тишина и две минуты, и три, и пять, и темнота не рассеивается, потому что, видно, некому ее рассеять.

А за окном темь с фонарями.

А под окном шастают, шаркают прохожие, но никто в магазин не заходит — там в окнах топь теми — там темно, там, может, вовсе и не торгуют сегодня, там с утра был учет, в обед — переучет, в полдник — ревизия, а сейчас их всех уже в тюрьму увезли, там, может, деньги растратили и пьянствовали в ресторане «Парус» с командированными.

И вдруг резкий неприличный звук, исторгнутый из чьего-то ослабленного темнотой, тишиной и оцепенением тела, будто бы решил все. Внезапно зажегся свет. Вдруг все оказались в странном новом мире гастронома № 22 «Диетпитание», где:

…кассирша защищала аппарат «Националь» от темного хищения, как Ниловна Пашку, когда он собрался в кабак, обняв его так, что выступающие детали аппарата глубоко вошли в ее большую и наверняка белую грудь, обтянутую слегка серым японским свитером за 42 рубля.

Продавщица — «Душой исполненный полет». Она одной рукой слабо цеплялась за консервы «Окунь-терпуг в томатном соусе», расположенные на дальнем прилавке, другой — тормозила стопку лотерейных билетов на ближней витрине. Пузом, начинающим полнеть, она вминала в стенку внутреннего прилавка куб масла, а расшиперенные ноги ее касались проволочных ящиков. Левая — ящика с ряженкой, правая — с варенцом.

И все, еще стараясь не шуршать, еще держались — кто за открытый карман, кто за сумку: кто за что — вот как, например, крайняя, почтенного вида женщина неописуемой красоты, которая расстегнула на груди зеленую дорогую свою кофту и погрузила пальцы правой руки в межгрудевую теснину, где кошелек прыгал от сердца, как камень под гору, и сетка-авоська съехала через запястье через предплечье и локтевой сустав до плеча и там только остановилась, покачиваясь.

И все уже были красны, все-все, и хотя обязательно должен был оказаться человек красный более остальных, его не оказалось. Совершенно очевидно, что на него подействовала мысль о том, что в темноте распространяются только звуковые колебания, но отнюдь не световые.

Я молча оглядел очередь, всех по очереди, включая продавца и кассира, и молча направился к выходу, сопровождаемый плохими взглядами всей очереди, включая продавца и кассира.

И тут продавец и покупатель, маслá, кассир, банки, бутылки, полубутылки, полуулыбки, тюбики, кульки, бочечки и бочонки, лотерейные билеты, гражданочка, петушок на палочке, касса «Националь», плавленый сыр «Дружба», коньяк «Виньяк», вымпелы, грамоты, таблички, оконное безшторие, поленница колбасы и швабра, приткнувшаяся в углу, — всё, ну всё, ну всё-всё-всё, вы слышите? — всё стало друг другу взаимно вежливо и друг и товарищ и брат, и никто не заметил, что я, помня, что последнее время по состоянию здоровья нуждаюсь в кефире, воротился со крыльца и тихо стал опять в самый конец очереди.

* …резкий неприличный звук… — производил на советских издателей моих текстов такое же шоковое впечатление, как в свое время на западных издателей — последняя глава «Улисса», где Молли Блюм произносит свой внутренний монолог на фоне начавшегося у нее «обычного женского». Создается впечатление, что ханжи всех стран, времен и народов «родились запечатанными» (Петроний).

Ниловна, Пашка — персонажи революционно-христианского сочинения М.Горького «Мать», экспрессивно, на грани китча экранизированного Всеволодом Пудовкиным. Мне этот немой фильм до сих пор нравится. Там, на фоне жуткой драки, появляется хладнокровный титр, символизирующий, пожалуй, всю нашу новейшую историю — «В трактире становилось все веселее».

…поленница колбасы и швабра… — Из этого рассказа также можно узнать, что тогда продавали в советских провинциальных продовольственных магазинах. Увы, колбаса вскоре оттуда исчезла.

Славненький мирок

Я давно бы уже рассказал вам историю о том, как у меня с головы слетела шапка, когда я переезжал в новую квартиру на пятом этаже.

Кабы не боялся, что все примут меня за сумасшедшего и будут надо мной смеяться.

Потому что в последнее время некоторые чрезвычайно приучились смеяться над некоторыми рассказываемыми историями, считая, что они суть плод ума умалишенных.

Ну, а уж над сумасшедшими смеялись всегда — раньше, теперь и будут. Это, так сказать, вековая традиция, освещенная веками.

А с другой стороны, если скрыть рассказываемую уже мной историю, то я, получается, думаю, что меня посчитают за психа, то есть сам есть уже автоматический двойной псих.

Ничего не понимаю! Но из двух зол выбираю, ясно, меньшее, поэтому и слушайте, в чем суть дела.

А суть дела в том, что, получив новую квартиру на самом пятом этаже, я решил не-е-медленно же переезжать, чтоб ее не заняли ночью, к моему огорчению, чужие люди.

— Да-да. Немедленно, и как можно скорее, — говорил я сам себе, стоя посередине новой квартиры на пятом этаже нового дома.

И ведь действительно хотел немедленно, и поехал бы, и переехал бы, но тут мне на голову упал мокрый кусок сухой штукатурки.

Я поднял голову и покачнулся, но не оттого, что был ударен штукатуркой, а оттого, что мокрый потолок новой квартиры на пятом этаже не пускал меня переезжать в новую квартиру.

— Эй, — слабо крикнул я.

— Чего-с изволите, — гаркнул мне прямо в ухо молодецкий голос.

Я обернулся и увидел тощего и небритого грязненького молодого человека с полным набором слесарного инструмента в руках, в карманах, под мышками, в сумке и в зубах.

— Чего не хватает? — переспросил молодой рабочий. — Цепочка? Унитаз? Пробка? Ванна? Кран течет?

— Потолок течет, — как и в первый раз, так же слабо крикнул я опять.

— О! Это у усих тэче, тэче и тэче, — перешел вдруг рабочий-слесарь на украинский язык. — У усих…

— А долго ли будет течь этот самый потолок?

— Нет. Он будет течь лишь до тех пор, пока не высохнет, — признался слесарь и, строго глядя мне глаза в глаза, стал зачем-то опять нахально кричать: — Цепочки! Унитаз! Пробки! Ванна! Кран течет? Батарея течет?

Слесарь оказался сантехником, и слесарь-сантехник оказался прав. Лишь только высохли в квартире потолки, то сразу же в квартире перестало с потолков течь.

Я, например, вот приходил в новую квартиру, свободно гулял по ней, и меня никогда больше не било штукатуркой по голове.

Я, например, вот высовывался в окно, смотрел с пятого этажа на панораму окружающего меня города, и мне очень хотелось в этой квартире жить.

А для этого нужно было в квартиру переехать.

Н у, вот я и поехал…

Ехал я в грузовике, ехали там же все мои друзья, брат, мама, девочка, кошка.

Подъехали.

А ехали — блестя стеклом. По весенней улочке, с полным кузовом принадлежащего нам дрянного добра — сундук, зеркало, шкаф, комод, венские стулья и т. д. подобное.

Попадавшиеся нам на пути пешеходы хотели любить нас, но не могли, потому что мы ехали на новую квартиру, а они — нет.

Попадавшиеся нам на пути прохожие махали нам, мне рукой, и мы в ответ тоже махали рукой, своей, тоже.

Ну вот — приехали — с орехами, с вещами.

Вещи. Открывающийся кузов.

А я тем временем взлетаю наверх в новую квартиру на пятом этаже нового дома, распахиваю окно, отсырелые рамы и смотрю вниз.

Что же вижу я внизу?

Это — город. Домики-гномики. Рукав реки. Голубой. Люди. Ножками топ-топ-топ. Среди домиков-гномиков.

Пыли на улице нет, потому что весна.

Грязи на улице нет, потому что весна только началась. Только.

Нет. Того, видите ли, нет, этого, видите ли, нет. А что есть на улице?

Грузовик, являющийся при взгляде сверху игрушкой. Игрушечкой.

И там — суетящиеся. Открывающие борта.

Закрывающие и открывающие рты.

Собирающиеся подниматься.

Тащить. Ставить. Работать. Петь. Плясать. Пить. Падать.

И тут я сорвал в восторге с головы свою черную шапку и кинул вниз, чтобы накрыть, как в сказке, его, мой, этот веселый красивый славненький мирок.

А дальше все вышло и получилось уже довольно нехорошо, так как шапка полетела не как надо, то есть прямо, чтобы закрывать собою мне на утеху мой славненький мирок, а, описав дугу, влетела в раскрытую, вследствие тепла, форточку второго этажа.

Немало озадаченный, смущенный, огорченный, я пошел на второй этаж и стал проситься, чтобы отдали шапку.

Скажу сразу. Шапку не отдали. Не отдали до сих пор. Не отдадут никогда.

Потому что в ответ на просьбу голос из-за двери сказал:

— Ты, подлец, сшиб у меня аквариум с тремя гуппиями и мечехвостом-самцом, и ты еще просишься, негодяй! Ты что, судиться со мной хочешь, рептилия?

Тихий, задумчивый, не возбужденный, спустился я окончательно вниз, но уже без шапки.

И никто, кстати, не заметил ничего. Какая там летящая шапка, какая там панорама, рукав реки, какие там домики-гномики, когда разговор в связи с разгрузкой вещей из грузовика шел такой:

— Давай! Давай! Заноси левее! Кантуй на себя! Да не так! Вы чередуйтесь, что ли! Ой, упарился! Тихо-тихо-тихо! Стекло расшибем!..

Славненький мирок.

* …кинул вниз, чтобы накрыть, как в сказке, его, мой, этот веселый красивый славненький мирок… — Хотите верьте, хотите нет, но я в те времена был обвинен начитанной редакторшей одного из издательств, окончившей вечерний университет марксизма-ленинизма, в «бергсонианстве». БЕРГСОН (Bergson) Анри (1859–1941), франц. философ, представитель интуитивизма и философии жизни. Подлинная и первонач. реальность по Б. — жизнь как метафизически-космич. процесс, «жизненный порыв», творч. эволюция; структура ее — длительность, постигаемая только посредством интуиции, противоположной интеллекту. (БЭС. М., 1998).

А может, редакторша была права, может, ее правильно в этом университете научили? Ведь, как я слышал, с лауреатом Нобелевской премии Бергсоном полемизировал сам наш великий лысый Ленин. Впрочем, «сами мы не местные, университетов не кончали». Особенно которые «марксизма-ленинизма».

Звуки музыки

Один уверенный завхоз, забыв, что он живет не в те времена, стал красть все на свете, за что и был разоблачен органами следствия, а вскоре уже и предстал перед судом Центрального района города К.

Слушание дела шло полным ходом. Постепенно раскрывалась ошеломляющая картина злоупотреблений и безобразий. Было произнесено много правильных речей прокурором, свидетелями и частично адвокатом. Уж и завхоз Герасимчук дважды плакал как дитя, порываясь встать на колени, но удерживаемый от этого ничего не решающего поступка охраной. И уж было присутствующим совершенно ясно, что получит он, как выражаются в определенных кругах нашего общества, «на полную катушку». Уж катилось все к своему печальному и справедливому финалу, когда вдруг в маленьком зале с зелеными портьерами неожиданно раздались тихие звуки скрипки. И вышел из-за портьеры седоватый человек с орлиным носом и в очках. Бережно прижимал он к носу драгоценный инструмент. И инструмент, как бы в знак благодарности за подобное обращение, пел счастливым голосом под его быстрым смычком.

Все оцепенели. Судья, который грозно привстал, чтобы прекратить небывалое. Дежурный старшина — он кинулся было, к нарушителю, но внезапно остановился, вытянув руки по швам и улыбаясь юношеской улыбкой. Конвой открыл рот. Такова была волшебная сила музыки!

Музыкант исполнил полностью «Концерт для скрипки с оркестром» Мендельсона и поставил инструмент около судейского столика «на попа». И лишь оторвал он скрипку от лица, как все сразу узнали в нем всемирно известного исполнителя (назовем его X.).

X. тихо откашлялся и сказал так:

— Простите, что моя музыка ворвалась к вам на судебное заседание, но она тоже является свидетелем, и мы все обязаны заслушать ее показания.

— Выражайтесь, пожалуйста, яснее, гражданин, — сухо заметил судья, к которому вернулся обычный румянец. И старшина все-таки сделал шаг, и конвой напружинился, а Герасимчук непонятно для чего заплакал в третий раз.

— Хорошо, — согласился X. и рассказал следующее:

— Жил на тихой улице бывшего сибирского города З., который нынче весь ушел в воду, смытый строящимся водохранилищем ГЭС, тихий честный человек. Однажды вечером он вышел на улицу немного поиграть в домино и, не застав на месте своих партнеров, решил прогуляться до пруда, затянутого зеленой ряской. Он шел, погруженный в нелегкие думы о своем складском хозяйстве, и вдруг резко остановился, как бы схваченный за ногу невидимыми пальцами. Из открытого окна доносились звуки музыки.

Человек слушал их как зачарованный, приближаясь к открытому окну, за которым стоял близорукий юноша в старенькой ковбойке.

— Биц! Биц! Браво, маэстро! — захлопал в ладоши человек, но юноша печально улыбнулся, опустил инструмент и сказал:

— Нет, я еще далеко не маэстро. Я только учусь.

— А трудно, однако, тебе учиться, парень? — сочувственно спросил человек.

— Да уж, — сказал юноша. — И я особенно мечтаю о хорошей скрипке, в которой мой талант зазвучал бы в полную силу.

Человек тогда ему ничего не ответил и к затянутому зеленой ряской пруду не пошел. А он направился в свой склад, и на следующий день, воскресным утром, его уже видели торгующим на барахолке новенькими кирзовыми сапогами.

Музыкант вытер вспотевший лоб. В зале стояла мертвая тишина.

— И с тех пор кто-то стал сильно помогать студенту. То подкинет на подоконник большой кусок вареной говядины, а то и деньгами — рубль, два… А однажды студент пришел домой и увидел… вот эту скрипку!

Легкий шум прошел по залу.

— …Прекрасную скрипку, неземной звук которой вы только что слышали. Но мне пора закругляться, товарищи!

Буду краток. Через лавину лет я узнал, кто был этот человек. Он был и есть сидящий перед вами завхоз Герасимчук! И определенное количество процентов моего гения принадлежит ему! А гений и злодейство — две вещи несовместные! Я прошу освободить Герасимчука из-под стражи!

Легкий шум усиливался. Судья вскочил. Герасимчук ничего не видел. Слезы текли по его лицу, как дождь.

— Звонко сказано, — криво усмехнулся судья. — А известно ли вам, гражданин X., что за вашим «благодетелем» числится разбазаренного не рубль-два, кирзовые сапоги и кусок говядины, а 9584 рубля 14 копеек?

— А я получил недавно на международном конкурсе в Лодзи 10 тысяч, — возразил музыкант. — Вот они.

И он разложил перед судом тугие пачки красных купюр.

Зал шумел. Люди шевелились, вытягивали шеи. Судья тогда позвонил в колокольчик и сильно нахмурился:

— Деньги немедленно заберите. Они ваши. И я вынужден вас огорчить — ваши показания лишь немного смягчат участь подсудимого, который все-таки обязан отвечать за свои преступления по всей строгости наших законов. А вас я попрошу немедленно покинуть зал суда.

Музыкант опустил голову и сказал:

— Деньги я все равно прошу забрать в погашение. А меня я тогда тоже умоляю взять под стражу, ибо я развратил этого человека, сам не ведая того.

И он стал проходить за деревянную решеточку на деревянную же известную скамеечку.

Однако тут и сам Герасимчук вскочил и с высохшими слезами заявил твердо:

— Я эта… конечно, кругом виноватый подлец, граждане. Тянул со складу, как козел со стога. А вас я не допущу страдать безвинно, любимый вы мой гражданин музыкант. И червонцы вы свои спрячьте. Лучше воспитайте на них целую плеяду юных скрипачей. А мне лишь посылайте иногда маленько папиросок да сальца копченого. Тем и сочтемся.

А также прошу вас, если это возможно, исполнить мне на прощание что-нибудь такое эдакое.

Музыкант заглянул в его одухотворенное лицо и обратился к составу суда:

— Можно?

— Вообще-то нельзя, конечно, но уж ладно, — махнул рукой судья.

Музыкант снова взялся за смычок, снова заиграл, и опять все оцепенели.

Звуки музыки заполняли маленький зал с зелеными портьерами, выплескивались на улицу, текли, вздымались, бурлили.

Правда ведь хорошо, что существует на свете музыка?

* Один уверенный завхоз, забыв, что он живет не в те времена… — Думаю, что если такой интеллектуальный вор дотянул бы до «перестройки», то дальше-то уж точно бы не пропал, и нынешние времена были бы ему «в кайф».

По общественной надобности

Ах, была зима, ах — дул ветер со снегом, и ах, ах — как-то раз поздно вечером, а именно — часов в одиннадцать, Г.И.Ревебцев занимался литературным творчеством. Он писал статью о вреде пьянства.

— Ибо — зло. Зло, — бормотал Герберт Иванович, маясь над чистым листком бумаги.

Из чего явствует, что дело у него не шло. Вернее, шло не ахти как. Не клеилось.

Но — упаси бог! Упаси бог, граждане! Пожалуйста, не подумайте только, что Герберт Иванович стал профессиональным литератором. Упаси бог! Он писал свою статью вовсе не за деньги, а лишь в силу того, что на отчетно-перевыборном профсоюзном собрании был внезапно выдвинут в редакторы стенной газеты «За кадры».

Как известно, у нас в стране очень много тысяч, а может быть, даже и миллион, различных учреждений. И в каждом из них есть стенная газета, которая, по-моему, называется «За кадры». И у каждой «За кадры» есть свой редактор. Так что стоит ли удивляться, что и наш Герберт Иванович был внезапно выдвинут на отчетно-выборном собрании и стал одним из скромно-причастных тружеников громадной армии стенного пера.

— Пьянство, — сказал Герберт Иванович и задумался.

Воображение рисовало ему ужасные картины. Зеленые ряды бутылок, заплетающиеся языки. Обезображенные алкоголем лица. На улицах, в местах общественного пребывания, на частных квартирах. Толпы заикающихся детишек, пропускающих занятия и путешествующих без билета в общих вагонах поездов по городам и весям России. Ах, ах.

И Герберт Иванович решил обо всем этом написать.

Он взял авторучку, поднял ее высоко над головой, встряхнул и вывел такую фразу:

ВСЕМ ИЗВЕСТНО, КАКОЙ МОРАЛЬНЫЙ И МАТЕРИАЛЬНЫЙ УЩЕРБ ПРИЧИНЯЕТ ПЬЯНСТВО НАШЕМУ ОБЩЕСТВУ.

И тут же вспомнил своего бывшего сослуживца Федюгина, который гнал по ночам самогонку с лавровым листом, а утром как ни в чем не бывало щелках на счетах. И добавлял в нее растворимый кофе. И объяснял всем, что это его личный коньяк, который обходится ему в сорок пять копеек бутылка. Гнал. В процессе участвовали также стиральная машина и холодильник «Бирюса». Гнал по ночам и поил знакомых. И Герберта Ивановича однажды поил. Гнал. А потом у него все взорвалось, и он получил обожжение лица, развороченную квартиру и триста рублей штрафу. Ах, ах.

— Вот-вот, — подбодрил себя Герберт Иванович.

ЕЩЕ ВЕЛИКИЙ УЧЕНЫЙ МЕДИК ПАВЛОВ ГОВОРИЛ: ТОТ, КТО ПЬЕТ АЛКОГОЛЬ, ОТНИМАЕТ У СЕБЯ ЛУЧШИЕ ГОДЫ СВОЕЙ ЖИЗНИ.

— А разрушенные тысячи семей, — воодушевился Герберт Иванович.

И окончательно преисполнившись гнева, настроившись и вознесясь на волне, он уже хотел было застрочить свои гневно-справедливые слова, когда вдруг раздался звонок.

Тут, видите ли, раздался звонок в дверь, и посмотрите, пожалуйста, что из этого вышло.

Распаленный публицист открыл на звонок и увидел там, за дверью, небритенького и гаденького мужичка, который стоял на лестничной площадке и колебался.

То есть немножечко качался влево, немножечко качался вправо, немножечко вверх и немножечко вниз.

— Что? Что вам угодно? — спросил Герберт Иванович, отступая.

Но колеблющийся сразу ничего отвечать не захотел. Он раскрыл щербатый рот и огласил межквартирное пространство хриплым пением следующего содержания:

Огромное небо, агрр-ромное нибо, ахрр-амное нюбо адно на двоих.

И покрутил пальцем над головой, показывая огромное небо. А потом уставил палец на Герберта Ивановича.

— Что? Что все это значит?! — воскликнул Герберт Иванович, испытывая противоречивые чувства.

Но певец молчал.

— Что? Что? — требовал Герберт Иванович.

Молчал обладатель пальца.

— Да скажете ли вы или нет что-либо в конце концов! — вышел из себя Герберт Иванович, который почему-то не закрывал дверь.

И посетитель тогда сказал:

— Мужик! Мужик! — сказал посетитель. — Мужик! Дай мне стакан, — сказал певец песни «Огромное небо», он же обладатель пальца.

Тут настало время помолчать Герберту Ивановичу.

— И дай мне хлеба, а также дай колбасы. Я сейчас буду говорить, — распорядился гаденький.

Тут-то Герберт Иванович и выдал ему.

— Как вам не стыдно! Посмотрите на себя со стороны! Опустившись! Ходите! Побираетесь! — гремел и бушевал его голос, развивая мысли, должные быть изложенными в статье. Голос гремел, и голос отражался от стен. Голос был страшен. — Как вам не стыдно!

— Да уж, да. Правы. Стыдно. Согласен. Но что же — всякое в жизни бывает, — философски заметил мужик.

И от философии, наверное, а также от горечи и скепсиса, по-видимому собираясь уже уходить, он внезапно окончательно потерял ориентировку. И, желая остаться на земле в вертикальном положении, он был вынужден ухватиться за Герберта Ивановича. А именно — взять его за то самое место, которое носит грубое название «грудки́».

— А ты кто такой? — задушевно спросил он Герберта Ивановича, схватив его за грудки́.

Отчего Герберт Иванович ослабел. Ему мигом представился он сам, Герберт Иванович Ревебцев. Служащий тридцати шести лет. Редактор газеты «За кадры». Представился лежащим. Представился избитым. Представился он, Герберт Иванович, удушенным, убитым и ограбленным.

— Кто я?! Да я — никто. Не бейте меня! — закричал он, рванувшись.

Отчего мужик упал и с полу начал утешать Герберта Ивановича.

— Да ты не волнуйся. Ну, никто, так никто. Чё ты. Мне-то какое дело. Мне ведь все равно. Ты, само главное, не бойся. Чё ты все боишься. Все будет хорошо. Это, может быть, сейчас плоховато, а все скоро будет вокруг очень хорошо. Вот смотри, как это все будет хорошо. Скоро всё вокруг будет очень прекрасная жизнь. Пьянство? Нет. Нет и нет! Пьянство — это временно. Пьянство — это временное явление, не имеющее под собой корней. Все будет. Вот слушай, как это все будет, — сказал мужик, становясь на четвереньки.

И забормотал:

— Вот здесь я вижу, что вода течет горячего значенья. Вот здесь нам выдают дрова, а здесь нам выдают печенье.

Но Герберт Иванович никак не мог слышать этих прогнозов, поскольку, топоча, почти кубарем, летел Герберт Иванович со своего пятого этажа вниз по лестнице.

— И-эх, — огорчился мужик, увидев вместо слушателя пустоту.

А Герберт Иванович как был в пижаме и шлепанцах на босу ногу, так уж и кричал в трубку телефона-автомата.

— Алё-алё! Милиция? Хулиганы! Хулиганы! Здесь бродит пьяный. Он может кого-нибудь убить, ударить или оскорбить. Ой! Скорее!

— Не паникуйте, гражданин, — остановил его строгий и вместе с тем спокойный голос, в котором звучали нотки железа. — Если все так, как вы говорите, то виновный будет задержан и несомненно понесет наказание. Мы выезжаем.

— А я вас жду, — сказал Герберт Иванович и стал ждать прямо там же, в стеклянной будочке.

Ах, ах. Но ведь была зима, и, конечно, дул ветер со снегом, но что еще оставалось делать Герберту Ивановичу? Не возвращаться же в дом, по лестницам которого бродит некто? Вот он и ждал в будочке, Герберт Иванович, кстати, на следующий день заболел воспалением легких, которое при более тщательном рассмотрении в рентгеновских лучах оказалось плевритом. Он болел полтора месяца. Похудел, побледнел. Получал деньги по бюллетеню. Лежал. Читал книжки. Статью так и не написал. И вообще у Герберта Ивановича все переменилось. Он, например, решил жениться. Он стал…

— Послушайте. Это все хорошо, — могут перебить меня. — Это хорошо, что вы рассказываете про плеврит Герберта Ивановича и собираетесь излагать дальнейшие факты его биографии. Но ведь вы вроде бы начинали про другое? Так уж закончите сначала ту историю. а потом видно будет, слушать вас дальше или нет.

Ту историю? Извольте, граждане. Итак, значит, Герберт Иванович стоял в будочке и трясся от холода. Стоял он, трясся. И тут подъехала милиция, которая оказалась розовощекой девушкой в форменном и молодым человеком в шинели цвета маренго.

— Где? — кратко поинтересовались эти представители власти.

— Там. Там, — Герберт Иванович вел их вверх, указывая и повторяя: — Там, там. Сюда, сюда.

Ну и конечно. Конечно же, там никого не оказалось. Ясно, что смылся. Смылся пьяный обладатель пальца, он же певец, он же поэт, он же прорицатель будущего. Он смылся. Да и то верно, что же он, дурак, по-вашему, чтобы дожидаться, когда его заметут?

— Эх вы, а еще мужчина, — презрительно заметила девушка.

— Нужно было следить, чтобы он не ушел от погони. А вдруг он сейчас где-нибудь наделает еще каких-либо бед. Или замерзнет на морозе, — наставлял молодой человек.

— Виноват. Только я ведь — так. Ведь я же по общественной надобности, — оправдывался Герберт Иванович.

— Одно вам только и есть это оправдание, что не за себя хлопотали, а то так вас тоже можно было бы наказать, например даже и оштрафовать, — сказала милиция, шутливо замахнувшись на моего персонажа резиновой дубинкой.

И ушла. А Герберт Иванович вернулся домой. Слег в постель и задумался.

— Действительно, не замерз бы, — подумал он. — Так-таки зима ведь. Ветер со снегом. Милиция права.

Что ж, тогда и я скажу, автор этого нелепого сочинения, которое я тоже пишу по общественной надобности.

— Совершенно верно, — скажу я. — Совершенно верно, власть всегда права, потому что у нее всегда дубинка.

И добавлю:

— Ах, ах и ах! Ах, была зима, и дул ветер со снегом. Дул ветер со снегом и ныл, и пел, и выл за окном. И ныл, и пел, и большие стенные часы — гордость Герберта Ивановича — пробили полночь. А может быть, и час. Я точно не знаю. Знаю, что дело было как-то раз очень поздно вечером. Ах, ах.

— А что это вы все ахаете? — могут перебить меня.

— Да так как-то, — отвечу я, для разнообразия вздохнув.

* Публикуется впервые

…писал статью о вреде пьянства… — Сколько большевики с пьянством ни боролись, оно всегда их побеждало. А как водка и пиво появились в каждом занюханном ларьке, так и пить стали поменьше.

Холодильник «Бирюса» — эти холодильники делали для отвода шпионских глаз на одном из секретных заводов города К.

Огромное небо/ Одно на двоих — официальный эстрадный шлягер в исполнении популярнейшей тогда Эдиты Пьехи. Посвящен подвигу двух советских летчиков эпохи застоя, которые спасли мирный город от того, чтобы на него упал их военный самолет.

— Вот здесь я вижу, что вода… — Эти стихи я сам сочинил. Правда, хорошие?

…остановил его строгий и вместе с тем спокойный голос, в котором звучали нотки железа… — Дмитрию Александровичу Пригову, что ли, посвятить этот рассказ? Ведь здесь примерно лет за десять до нашего знакомства вдруг заговорил его фирменный персонаж МилицАнер. Посвящаю…

Алгебра монолог бывалого человека

Вот тут на улице лежал в грязи пьяный Иван, а Никита трезвый подходит и видит, что Иван пьяный лежит. Он тогда пошел с ходу за Николаем, а тот уже немножко выпивши. Они бутылку взяли, скушали над Иваном и упали. А Володя Боер с Витей Немковым из бани идут, смекнули, что к чему, хотят помочь, но пиво с водкой зря мешали. Тоже лежат. Велосипед! Велосипед Салимон шел покупать, но понял — люди в беде. Хотел нашатырем, да по ошибке вермуту сунули. Готов. Дедушка, который на базаре корешками торгует, только стал перешагивать, а поскольку пьяный, то и туда же. Двое командированных говорят: «Какое бескультурие в этих провинциальных городах»; а вышли из ресторана — и ноженьки подкосились.

Рыбак, моряк, вор чемоданов, пространщик с бани, гитарист рок-группы, член Союза журналистов РСФСР, шофер автохозяйства № 1264, свободный художник Семенов, геолог Егорчиков, норильчанин, акробат, болгарский поэт Георгий Борисов, диссидент Езопов, цыган и тот Шварцман, который зубы золотые вставляет, да и сам автор этих строк — всего нас набралось до сотни, и милиция десять раз туда-назад ездила.

Или одиннадцать. Я точно не помню, но вытрезвитель утром оказался полный, как лукошко. Каждый отдал по пятнадцати рублей. Итого — тыща пятьсот. Кроме того, по получении на производстве квитков о безобразных поступках все, кроме цыгана, были лишены квартальной премии и тринадцатой зарплаты по итогам работы предприятия за год.

И что же это у нас тогда получается, товарищи? Да ведь это же полная получается алгебра, товарищи! Тут ведь тыщами экономии дело пахнет! Коли даже, к примеру, брать в среднем по 15 рублей, то ведь и все равно — тыщами пахнет! Считайте, суммируйте, множьте! Я-то сам примерно прибросил, но может, я где-то как-то по-большому ошибаюсь? Может, это в другую сторону алгебра? А? Ответьте, други, развейте сомнения!

Бред, вы говорите? Який, хр-р, какой там еще может быть вранье, когда бред и когда и вреда-то всего, что пьяные на улице валялись в грязи на глазах у всего чистого, белого и аккуратного света! Иван! Никита! Коля! Ау!

* Публикуется впервые

Иван, Никита, Николай — анонимные персонажи из народа, который гораздо ближе к почве, чем так называемая интеллигенция.

Володя Боер с Витей Немковым… — Прототипы: известные театральные художники Владимир Александрович Боер и Виктор Анатольевич Немков.

Салимон… — Прототип: поэт Владимир Иванович Салимон.

Дедушка, который на базаре корешками торгует — умер, не дождавшись новых счастливых времен. Он и тогда уже пожилой был.

Двое командированных — посидели в тюрьме, зато теперь мелкие олигархи, живущие рядом с Рублевкой.

Рыбак, моряк, вор чемоданов, пространщик с бани, гитарист рок-группы, член Союза журналистов РСФСР, шофер автохозяйства № 1264… норильчанин, акробат… цыган — все нашли свое место в жизни, потому что государству каждый его подданный люб, даже если он умер. Пространщик — по специальности номерки в бане выдавал и глядел, чтоб чего не украли. Теперь такой профессии нет.

Болгарский поэт Георгий Борисов. — Прототип: болгарский поэт Георгий Борисов, главный редактор журнала «Факел».

…свободный художник Семенов, геолог Егорчиков. — Прототипы: свободный художник Сергей Иванович Семенов, пенсионер-антикоммунист Борис Михайлович Егорчиков.

…диссидент Езопов — ныне член Общественной палаты Российской Федерации. Фамилию прототипа не назову, а то посадят.

…тот Шварцман, который зубы золотые вставляет — а вовсе не тот, который сейчас живет в США, штат Коннектикут.

…и сам автор этих строк. — Прототип: скромный труженик компьютера, писатель Евгений Анатольевич Попов. Человек много пострадавший в жизни, но сохранивший веру во все хорошее и даже лучшее.

За все в ответе

Стою я раз в Москве на площади около ЦУМа и лезу в боковой карман брюк, чтобы денежки проверить. А для маскировки вынул гребешочек и усиленно расчесываю свои лысые волосы.

Свежо! Свежо в Москве! Как-то по-летнему радостно! Дождик прошел. Последние капли падают, вот я и вынул гребешочек, чтобы расчесать усиленно свои лысые волосы.

А в это время у меня — хоп! — и украли 35 рублей из брюк кармана заднего. Случилось это так: я сунулся в задний карман, а 35 рублей у меня уже украли.

Естественно, что и сама по себе покража 35 рублей у живого человека — удар ниже пояса. Ведь на 35 рублей каждый может немного быть счастлив. Может и вещей купить, и покушать может, может, на худой конец, приобрести 70 билетов художественной лотереи и выиграть за 35 рублей гипсовую статую. А так — дым. Дымовой удар ниже пояса.

И главное — деньги-то эти вовсе и не мне принадлежали. Свои-то я в боковом храню. Они принадлежали одной моей землячке. Она мне их, дура, дала, чтоб я купил ей зонт-цилиндр. Странно! Как будто нельзя ходить по нашему городу с обычным зонтом. Да и не так уж у нас часты дожди. Климат у нас резко континентальный, а лето — наоборот, засушливое. Чистое это так называемое эстетство — заставлять живого человека покупать зонты-цилиндры, когда он едет по своим делам в Москву.

А московские воры тоже отвратительно со мной поступили, не ожидал я от вас, ребята, подобных скорых действий. Отвратительно это и мерзко!

Загоревал я, пригорюнился, но решил подойти к печальному вопросу философски. Я решил разобрать структуру упомянутых 35 рублей.

Ей, стало быть, их дал супруг — заведующий мелкооптовой базой стройматериалов Макар Сироныч, старше супруги на 21 год.

— Бери, дескать, лада моя! Чтоб мы с тобой под зонтом обои сияли среди города!

А сам старше на 21 год. (Я ничего дурного этим не хочу сказать. Я просто сказал, что заведующий старше своей супруги на 21 год.)

Дал денег. А где он их, спрашивается, взял? А я откуда знаю? Я ничего не знаю, ничего не ведаю. Я у Лизы интересовался:

— Где твой козел столько денег берет?

А она хохочет:

— Берет, — говорит. — Дают, так и берет. А ты бы разве не взял?

Хе! Взял! А кто мне их, простите, даст? Ведь не я заведую базой стройматериалов, а Макар Сироныч.

К Макар Сиронычу приходят и просят отпустить за наличный расчет ДВП — древесно-волокнистую плиту, чтобы на пол класть.

— Ты же знаешь, Макар Сироныч, — говорят, — как у нас хреново дома строят? Дом сдадут, понимаешь, а по полу щели в палец, и штукатурка сыпется…

— Нельзя, — отвечает Макар Сироныч. — У меня база мелкооптовая. Отпуск для личных нужд не производится.

— И такие дома принимают, — сокрушается проситель. — Как совести у них хватает! А сами все солидные, понимаешь, с портфелями. Приедут на черных «Волгах» и принимают хреновый дом. Правильно на них «Литературка» выступает…

— Да ты и сам вроде не пешком пришел? — смеется Макар Сироныч.

— Ну, нас что сравнивать? Беднота! «ГАЗ-69». Ты продай, Макар. А если что надо будет — звякнешь Кошкарову, и Кошкаров всегда к твоим услугам.

Вот так. А я потом стою на площади около ЦУМа, и денежки-то у меня — тю-тю!

А ведь мне их отдавать придется! Да, придется, а вы как думали? Если я, допустим, хорошо, а если выразиться точнее — близко, знаю жену этого сукинова Макара Сироныча. Если я иногда у них столуюсь, попивая рислинг и интеллигентно беседуя с самим про Америку, так мне и деньги отдавать не надо? Нет! Увы! Любовь есть любовь, а наличные есть наличные.

И очень обидно получается в результате. В результате получается, что за все украденное буду отвечать я — мягкий, тихий, добрый живой человек с небольшим заработком. Буду за все отвечать. Я это чувствую, и это меня не удивляет.

Это меня не удивляет, потому что я всегда за все в ответе. Вот, например, написал я с горя этот рассказ. Вы его прочитаете, поморщитесь и скажете: «Какая небрежная глупость, близкая к пошлости!»

А отвечать придется мне. Вот я и говорю, что натурально я получаюсь за все ответчик.

Стою я раз в Москве на площади около ЦУМа и думаю:

— Ах, как вот выйду я сейчас, сирота, к фонтану! Да как крикну: «Воры! Проклятые! Не видать вам моих сиротских денег!»

И сразу сам себе возражаю:

— Да, крикнешь, как же! Тут же с ходу и отвечать придется — посадят на пятнадцать суток за хулиганство — там покричишь!

Люблю я сам с собой беседовать. Это у меня такая маленькая, я надеюсь — вполне извинительная, странность.

* Публикуется впервые

«Литературка» — «Литературная газета». Была создана для выпускания пара, чтобы не взорвался коммунистический котел. Была дико популярна, выходила астрономическими тиражами.

Несчастный исцелитель

Еще и в наши дни мы имеем примеры внезапного оживления покойников и больных без помощи медицины и другой науки.

Я утверждаю это потому, что одна очень интеллигентная женщина, можно сказать кандидат технических наук, взяла как-то у меня, молодого тогда специалиста, — в долг конечно — пять рублей.

Эдак лет десять тому назад.

А она была очень рассеянная и добрая женщина. Она была не замужем и никогда замужем не была. Она была кандидат технических наук, и ей вечно не хватало денег. То то купит, то — другое. Выписывала журналы: «Новый мир», «Звезда», «Октябрь», «Нева», «Знамя», «Вокруг света», «Огонек», «Ровесник», «Молодая гвардия», «Урода», «Шпильки», «Работница», «Крестьянка». А также специальные, перечень которых долог и скушен. Газеты: «Комсомольская правда», «Правда», «Известия», «Литературная газета» и все местные. Иногда выписывала «Америку» или «Англию», иногда «Польшу» или «Чехословакию». Нерегулярно.

Читала на всех языках просвещенных народов мира и была должна мне пять рублей.

Видите, какая была умная женщина! И лихая, так как имела еще первый разряд по гребле на байдарках. Но это уже к делу не относится.

Она, видите ли, была очень рассеянная. Она никогда не помнила, кто и кому. Кто ей должен, кому — она. Она ничего не помнила.

Бывало, влетит кандидат технических наук к нам в кабинет и кричит:

— Продаются югославские туфли с ремешком и пряжкой! Кто мне выделит до получки?!

Вот я ей и выделил как-то…

Понимаете, я дал ей пятерку. А она мне говорит:

— Вы мне, Утробин, дайте еще десятку, и за мной будет ровно пятнадцать.

Днем позже говорит:

— Вот вам, Утробин, ваша десятка, а пятерку я потом отдам.

Ну и с приветом!

Видимо, в ее мозгу все отложилось совершенно не так, как было в действительности: что я ей дал пятерку, а она мне дала десятку. То есть я-то, по ее мнению, и оказывался ей должен пятерку.

Только ее мозга я тогда еще не знал.

И вот подходит светлый день получки, и получает она, как кандидат, целую кучу денег и кричит:

— Кому я должна, кто мне должен — налетай!

Нет, видите, какая лихая была женщина! Что-то мне сейчас даже кажется, что не первый разряд она имела, а была самым настоящим мастером. Мастером спорта по гребле на байдарках.

Ну, на нее, конечно, налетела толпа. Червонцы сверкают и передаются из рук в руки. Я же, как гордый молодой специалист, туда не полез, ожидая, что она сама ко мне подойдет. Сядет, поговорит со мной о чем-либо хорошем. Как, например, получить кандидатскую степень. Да заодно и деньги отдаст.

И действительно — подошла, села.

— Как, — говорит, — так получается, что вечно недостает мне этих проклятых денег.

— Да, — отвечаю я. — Это очень и очень грустно.

А сам думаю, что раз уж так оборачивается дело, то так и быть. Потерплю я до авансу. Я молод и привык, а она обременена годами. Может, ей и нужнее.

Только повторилась вся эта сцена и «при авансу». Повздыхали мы снова и снова ни с чем оба разошлись. А все от взаимной деликатности.

Вот ведь проклятая деликатность!

Если бы просто, то как бы было хорошо. Одним махом и напором. Выяснили отношения. Может, немного и поругались даже. Может, и взвизгнул бы кто-нибудь из нас или покрылся красными пятнами. Все может быть. Ведь люди же. Ну а потом: вы — мне, я — вам. И все. И не висела бы между нами синяя пятерка.

А так — нет. Я знаю — она. Она думает — я. Долг! И тянулось это почти десять лет.

Я за это время немного постарел. Служил в различных должностях, женился и развелся, дважды кончал жизнь самоубийством — и оба раза благополучно. В первый раз сам разбил флакончик с ядом, а во второй — оборвалась веревка.

А Софья Игнатьевна (так звали кандидата технических наук) все что-то болела, бюллетенила, чахла на глазах. И к концу прошедшего десятилетия стала находиться при смерти.

Десятки докторов лечили ее больное тело. Сотни медсестер делали ей уколы и вливания. Тысячи людей заботились о ней.

Но все было напрасно. Несчастная таяла на глазах. Все знакомые были в ужасе и ожидали печального конца. Казалось, что она уже была потеряна для жизни и для общества.

И тогда за дело взялся я.

Я пришел к Софье Игнатьевне и, присев на краешек стула для посетителей, вежливо осведомился о ее здоровье.

Софья Игнатьевна разохалась, но сказала, что держится молодцом и скоро поправится.

Я же сказал тогда так:

— Нет, Софья Игнатьевна. Видно, все ближние вас крепко ненавидят и обманывают, если вы надеетесь поправиться. Как честный человек, я не в силах скрывать правды и должен сказать со всей определенностью, что вас вскорости ждет летальный исход. Вы умрете, и это несомненно.

Лицо Софьи Игнатьевны покрылось мертвенной бледностью.

— Поэтому я и хочу произвести с вами небольшой расчетик. А именно: где-то около десяти лет назад вы взяли у меня в долг пять рублей и до сих пор не вернули. Так вот — и не возвращайте. Ввиду вашего тяжелого телесного положения я прощаю вам их, эти деньги, и прошу считать их своими. Прощаю, несмотря на то, что сам нахожусь в довольно затруднительном материальном положении.

Наступила тишина, нарушаемая лишь попискиванием в горле Софьи Игнатьевны. А затем — взрыв.

— То есть как это — я вам должна! — вскричала забывшая про болезни Софья Игнатьевна. — Не кажется ли вам, бессовестный молодой человек, что это вы в незапамятные времена одолжились у меня деньгами и сейчас плетете какую-то чушь, вместо того чтобы честно вернуть взятое. Вы думаете, что если я получаю за свою болезнь сто процентов зарплаты по бюллетеню, то я должна поощрять всяких лысеющих проходимцев?

— Да нет. Уверяю вас, ангел мой, что вы ошибаетесь. Наоборот. Это вы заняли, а я вам дал.

— Я действительно часто ошибаюсь. Это верно. Но этот ваш случай я помню преотлично. Вы мне дали пять рублей, а я потом вернула вам десять.

И так далее и тому подобное до нескончания.

И кончилось все это тем, что она, раскрасневшись, встала во весь рост в своей больничной рубашке в своей постели и швырнула мне в рожу злополучную пятерку, подобрав которую я быстро смылся.

И с тех пор пошла на убыль болезнь Софьи Игнатьевны. Она стала лучше и больше кушать, шутить и рассказывать анекдоты. А также ругать меня! Добрая женщина! Ужасно теперь меня ненавидит! Но — здорова, здорова! Пишет докторскую. Скоро защитится и будет доктор технических наук. Что ж, как говорится — большому кораблю большое плавание.

И уж, конечно, не вспомнит о своем несчастном исцелителе, который вернул ее к жизни от гроба с помощью обыкновенной пятирублевой бумажки. Да еще взятой в долг десять лет тому назад.

Не вспомнит. Увы! А если и вспомнит, то будет ругаться. И что это так мне не везет? И что за несчастный я исцелитель? И кто в этом виноват, в конце концов, или что? Наверное, деньги.

Вы знаете, я когда-нибудь заберусь на высокую скалу и вскричу, обращаясь к кому-нибудь:

— Проклятье! Деньги разрушают нам жизнь и препятствуют правильным взаимоотношениям между людьми. Поэтому их все нужно отменить да поскорее!

Только чтобы возле этой самой скалы было поменьше народу, а то ведь хохотать будут ужасно.

* Нерегулярно. — Потому что подписаться на зарубежные дефицитные издания можно было тогда лишь «по блату». Блат — полезные знакомства, имеющие целью приобретения дефицитных товаров. Ведет свое происхождение вовсе не от блатных, а от немецкого слова Blatt — лист, документ, по которому иностранцам, от души приехавшим в СССР строить социализм, выдавали хорошие товары в спецмагазинах, хотя потом многих genosse отправили в лагеря за шпионаж и вредительство.

Деньги разрушают нам жизнь и препятствуют правильным взаимоотношениям между людьми — ну уж прямо! Разве зря в песне поется: «А без денег жизнь плохая, не годится никуда». Правильно кто-то умный сказал: «Денег не нужно много, их нужно достаточно».

Медаль Берии

Молодой писатель — это тот, кого не печатают.

Л.Петрушевская в разговоре. Семидесятые

…СЕМИДЕСЯТЫЕ: совершенно разгоряченный спорами о социалистическом реализме, молодой писатель Евг. Подпов шел по столичной улице им. 1905 года к своему приятелю, молодому писателю Вик. Корифееву, который жил близ Ваганьковского кладбища, где, как известно, похоронены — с одной стороны С.Есенин, поэт, с другой, что менее известно, — А.Платонов, писатель… на Армянском кладбище, полном покойных армян. Шел из пивной «Яма», где закусывал портвейн селедкой с луком. К своему приятелю, который снимал квартиру у богатого шофера, уехавшего в Вену… но не предавать родину на пути в Израиль, а честно ей служить, возя ее слуг, работающих в посольстве.

Была почти полночь. На лицах отдельных прохожих был написан ужас, но остальные выглядели бойко, бодро и весело. Некоторые отдельные даже хохотали, как будто вовсе не им вставать завтра ранним утром, шагая крепким уверенным шагом на любимую работу, гори она ясным огнем… не им утирать трудовой пот, стучать карандашом по графину, проводя важное производственное совещание. Даже почему-то было мало пьяных.

Добравшись до квартиры приятеля и тщетно назвонившись в отвратительный квакающий звонок, Подпов спустился в лифте на холодный осенний асфальт, сел на уличную скамейку и задумался.

Он думал, что вот — интересно: унижается он, дожидаясь приятеля, или проявляет тем самым широту и подлинную народность русской бесшабашной натуры.

Приятеля все не было. Стрелки часов давно уже перевалили через зенит и желали сойтись на цифре 1, а приятеля все не было. Приятель Корифеев, как потом выяснилось, именно в этот момент только начинал свой знаменитый половой акт с уличной цыганкой, предварительно отмыв ее в чужой ванне стиральным порошком «Лотос».

Подпов привалился к скамейке и решил есть бутерброд, потому что не было приятеля, не было обусловленного по телефону вина, не было никого и ничего, холод лез под пальто и заставлял называть его (холод) «сучарой».

Отшуршав бумагой, Подпов съел вкусный бутерброд и задремал.

Внезапно послышались тихие нарастающие голоса:

— Мы откроем тебе глаза. Твой приятель — сукин сын. Мы тебе откроем на него глаза.

Из-за высокого кладбищенского забора густой толпой вышли мертвые и дружески направились к Евг. Подпову.

— Вот это — я. Он обосрал меня. Я ел много черной икры и был им за это обосран, — грубо заговорил какой-то бывший толстяк с комсомольским значком.

— А вот и мы. Мы ехали в поезде и ничего не делали. А он оклеветал нас, — все повторяла и повторяла обособленная группа населения, состоящая из старушки в белых носочках, тихонькой девушки и крепкого молодца, похожего на бетонную скульптуру.

— Лобок мне велел побрить! — тоскливо выкрикнула некая крикливая, красоты неописуемой.

— Эх, не успел я прижизненно прибрать его, падлу, куда следует, пожизненно, — мрачно отозвался пожилой вальяжный джентльмен с некогда зоркими глазами, держащий под мышкой дерматиновую папку с надписью «Хранить вечно».

— Это вы кто же такие будете? — несколько оробел Подпов.

— А это мы, как в новогодней газете под рубрикой «Что кому снится», это мы… есть гнусно оболганный советский народ, «герой» «произведений» вашего дружка, такого же подонка, как и вы сами, — объясняли мертвяки, наступая.

— А ну — кыш отсюдова! — не растерялся Евг. Подпов. Он встал, осенил их православным крестом, и нечисть мгновенно беззвучно исчезла, будто ее и вовсе не было.

В это время Евг. Подпова уже крепко держали под локоть.

— Не холодно? — дружески спросил его милиционер, пожилой, весь отдавший себя Партии и уже упомянутому Народу старшина, от которого, как это ни странно, почти ничем не пахло в этот поздний час.

— Маленько холодно, — признался Евг. Подпов.

— А документы есть? — Старшина ласково заглянул в его закрытые глаза.

— Есть, — сказал Подпов.

— Ну, тогда я пошел. А тебе я верю, парень, и думаю, что ты оправдаешь наше доверие, — вытянулся перед ним старшина. — Да здравствует социалистический реализм!

Отдал честь, щелкнул каблуками да и был таков.

А Подпов тогда занялся делом. Сначала он хотел поджечь Корифееву дверь или прислать ему «черную метку». Но постепенно ему стало ясно, что дверь без бензина поджечь очень трудно, а «черную метку» бесшабашный гуляка просто-напросто не заметит.

Тогда Евг. Подпов решил наградить товарища медалью. Название медали — «МЕДАЛЬ БЕРИИ». Вот описание этой медали.

На золотом фоне кругляшкá, вырезанного перочинным ножом из валявшейся под скамейкой жестянки, по центру располагается традиционное русское слово, состоящее всего лишь из трех букв. А внизу изящным шрифтом «рондо» вычеканено: «МЕДАЛЬ БЕРИИ».

К награде прилагается удостоверение, скрепленное печатью. Текст удостоверения гласит:

ЗА БЕСПРИМЕРНОЕ ПАСКУДСТВО,

ЗА ОСТАВЛЕНИЕ ТОВАРИЩА В ЭТОЙ ЧУЖДОЙ

АТМОСФЕРЕ,

ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ, БЕЗ КАПЛИ СПИРТНОГО

НАГРАЖДАЕТСЯ

«МЕДАЛЬЮ БЕРИИ» № 1

Корифеев Вик. (вписано от руки).

Точка — стоп.

Подпись — Подп.

Весьма довольный выполненной «задумкой», Евг. Подпов поглядел на выпучившуюся луну и захохотал, как идиот, подтверждая тем самым свою репутацию идиота. И вторило ему эхо объединенного кладбища, где лежат друг против друга окончательно отмучившиеся Есенин Сергей и Андрей Платонов.

И хотел, в знак уважения, раздеться догола и сплясать около дорогих могил, чтобы окончательно наступил социалистический реализм, но еще холоднее стало на улице… пропел петух… подул ранний утренний ветер, и крупные снежинки стали таять, падая на Подпова. Подпов ругнулся, поймал такси и, жалея денег, велел его везти куда-то: СЕМИДЕСЯТЫЕ…

* Решительно не понимаю, зачем этот рассказ отобрали у меня в 1980 году ребята с Лубянки и не вернули мне его никогда, подав бумагу, где было написано, что этот рассказ, равно как и несколько других моих сочинений, подлежит уничтожению как «идейно-ущербный, близкий (!) к клеветническому, с элементами цинизма и порнографии». Решительно не понимаю… За своего Берию, что ли, обиделись? Рассказ как рассказ… Не хуже и не лучше. Какой чепухой занимались взрослые коммунистические люди! Неудивительно, что весь их коммунизм лопнул, как надутый презерватив.

Евг. Подпов, Вик. Корифеев. — Всякое сходство этих персонажей с реально существующими персонами запрещается.

Евг. Подпов поглядел на выпучившуюся луну и захохотал, как идиот, подтверждая тем самым свою репутацию идиота. — Еще раз напоминаю, что литература и жизнь существуют в разных пространственно-временных измерениях. Упомянутые ребята с Лубянки этого тогда, очевидно, еще не знали, отчего им и спихнули с их площади их Дзержинского.

Укокошенный киш

Что за замечательные часы подарил мне к моему двадцатитрехлетию мой друг Ромаша. Они настолько замечательные часы, что я их смело вставляю в этот рассказ.

Вот они. Позолоченные и походят на золотые, они показывают день, час, минуту и секунду. Они называются «Восход», а на тыльной стороне имеют гравировку. И знаете, что там выгравировано? Не знаете и не узнаете никогда, потому что я этого никогда не расскажу, а также потому, что эти часы с меня недавно сняли.

И вот надо же — такие замечательные часы с меня недавно сняли. Сняли начисто, а сейчас еще хотят с работы, что ли, увольнять. Не знаю. А впрочем, не буду забегать вперед, читайте сами, как было дело.

По служебным надобностям я, пока еще совсем почти еще молодой специалист, закончивший Московский геолого-разведочный институт им. С. Орджоникидзе, попал путешествовать в промышленные города и поселки заполярной тундры и лесотундры Кольского полуострова со своим начальником.

И попал я в город, который назову условной буквой X, чтобы его никто не узнал.

Прекрасен город X!

Он славен своими никелевыми рудниками! До сих пор вспоминаю его с большим удовольствием! Что за дивный город вырос в заполярной тундре Кольского полуострова! Его надо было бы тоже назвать Дивногорском, как тот город на сибирской реке Е., где Партия и Правительство построили для народа рукотворную ГЭС, перегородив для этого реку Е. Пускай было бы в Советском Союзе два Дивногорска! Разве это плохо?

Дома с башенками, дома строгих и нестрогих линий, с выдумкой, изюминкой и прочим всем. Архитектурно-стилевое единство города проявляется в каждом его доме, улице и кирпиче. Фонтаны есть. Статуя неизвестного оленя. Вот какой город, город X!

Впрочем, нам с начальником довольно некогда было любоваться архитектурно-мемориальными красотами заполярного красавца. Мы приехали по важнейшей служебной надобности и весь день просиживали в приемных различных начальников, а также были на заседании, где рассматривали какие-то чертежи, развешенные на стене.

После окончания дня мы отправлялись прямо в двухместный номер гостиницы горкоммунхоза и там от усталости буквально падали с начальником с ног в свои деревянные кровати и засыпали там до утра сном много и хорошо поработавших мужчин.

Лишь изредка у меня, как у более молодого товарища, доставало сил выйти из гостиницы и посетить кино, кафе, ресторан «Белые ночи» или клуб.

— Ага. Вот оно в чем. Здесь начинается, — мог бы смекнуть более сведущий в житейских делах человек, чем вы, читатель. И он бы оказался совершенно прав.

Дело в том, что действительно, вот и в тот печальный моей жизни день, когда с меня сняли часы, я решил было пойти посмотреть в клубе «Дом металлурга» новый югославский фильм, как позднее выяснилось — детектив под названием «Главная улика».

Звал я с собой, конечно, с уважением и начальника. А он взял да и отказался.

— Ты иди, — говорит, — ты — молодой. Посмотришь.

А я вижу, что он уже сейчас заснет, и говорю:

— Ну, я пошел.

Он же глаз раскрыл и мне очень ласково:

— Иди, иди. Ты — молодой, а я это кино уже видел. Там одна баба вроде бы кого-то убила, а может быть, и нет. В общем — придешь, расскажешь.

И точно — баба. Актерка.

Убила, падла, молодого прекрасного замечательного певца популярных песен, который, несмотря на молодость, весь погряз в разврате и картежной игре, а также пожертвовал СЕМЬ миллионов ихних югославских денег на землетрясение и его жертв. Сам был из бедной семьи.

У него девки по квартире голые ходили, он машину спортивный «фиат» в карты проиграл, дочку швейцара довел до аборта, у друга украл и пел шлягер-песню, которую тот в свою очередь, переделал с Грига «Песня Сольвейг».

Ну это я опять, как везде говорится, забежал вперед. Что это меня все вперед тянет, когда нужно все по порядку.

Вот. Пришел я в кино в клуб «Дом металлурга», где я никого не знаю. Встал в фойе тихонько к стеночке и наблюдаю, как гуляют по залу парочками взволнованные девушки, чинные, медвежьего облика горняки со своими расфуфыренными супружницами и шныряет по фойе шпана в расклешенных брюках, шпана, поглядывающая (отметьте себе это) на мои позолоченные часы, сверкающие в полутьме фойе, как мое сердце, любящее Ромашу, мне эти часы подарившего.

Тут меня кто-то по плечу — хлоп. Улыбается. Смотрю — да это мой друг Валера, буровик, у которого я в Москве в общежитии полгода на полу без прописки «графом» жил. Давно мы с ним не виделись. Обнялись, расцеловались.

— Давай выпьем за встречу, — говорит Валерка.

— Давай, — говорю я, — то есть нет, — говорю я, — я, Валера, в отличие от прежних времен, сейчас почти не пью — разве что по праздникам или вот, как сейчас, за встречу.

И действительно, я там, на Кольском полуострове, совсем ничего спиртного не употреблял да и сейчас не пью, и вообще я сразу же после института гусарить бросил. Я так понимаю, что студенты всю жизнь пьют от бедности и от неправильного… э-э-э… образа жизни, что ли.

Не пил, в общем. Тем более что там, на Кольском. Там водка «Московская» — на самом деле петрозаводская и делается, по-моему, черт знает из чего. Фу, бр-р-р, бл-ю, ух, — как вспомню вкус ее, запах и оттенок.

Как вспомню, что вынул через секунду после нашей встречи мой друг Валера-буровик, работающий в заполярном городе X на руднике мастером буровзрывных работ из внутреннего кармана своего прекрасно сшитого палевого добротного демисезонного пальто зеленую бутылку с надписью «Московская» и с клеймом «Петрозаводск», так у меня сразу захватывает дух и мне хочется замены всех спиртных напитков на земле какой-либо благородной химией. Или хочется предупредить неопытных: «Граждане! Будьте благоразумны! Не пейте петрозаводскую водку!», или сказать: «Петрозаводские! Будьте тоже людьми! Делайте водку, как ее делали всегда порядочные люди!»

Да! Видите, какие я тогда испытал ощущения, если даже сейчас так разволновался.

А в общем-то все было просто. До начала сеанса оставалось двадцать минут. После слов Валеры «Давай выпьем за встречу» мы пошли в буфет, где тихо выпили за встречу пол-литра водки и шесть бутылок пива, тихо разговаривая о жизни: Валера сказал, что он получает двести пятьдесят шесть рублей, считая и десять процентов полярных надбавок, которые он заслужил себе за полгода. Я же сказал, что получаю сто тридцать рублей и ничего не боюсь, чему доказательством мои часы. От часов Валера пришел в восторг (отметьте себе это) и, захлопав в ладоши, сказал, что с аванса купит себе такие же, если будут к тому времени в магазине.

Потом мы плавно перешли в кинозал, и вот мы сидим уже в кинозале клуба «Дом металлурга» и смотрим кино, взявшись за руки крест-накрест.

— Убит певец Алекс Киш! — говорят с экрана.

— Киш — сын Солнца, — говорю я.

— Киш? Это ты врешь. Киш — это коэффициент использования шпура, — говорит Валера. — Киш — это просто. Буришь шпур. В шпур — динамит. Поджигаешь шнур. Пш-бум-бам. Хорé. Собирай руду, плавь с нее металл.

— Киш — сын Киша. Киш — Кыш.

Вот ведь пропадла! Неужели же она его убьет?

— Я в БВС работаю. Буровзрывная служба. Нам как спецодежду лайковые перчатки дают, шпуры заряжать.

А на экране все идет своим чередом. Ищут два следователя, один в клетчатой кепке, кто Киша-певца укокошил.

Думали сначала, что адвокат. Тот вроде все кругом на личной машине крутился, а потом думали на того дурака, что «Сольвейг» переделал, а Киш украл, а потом запутались — смотрят, что-то не то. Ничего им не понятно, а понятно, что тот, кто Киша укокошил, болел малярией. Ищут, значит, кто болеет малярией, а кто, спрашивается, может сейчас болеть малярией, когда она как болезнь почти канула в прошлое?

— А где ваши ребята, — спрашивает Валера, — где Мороз, где Длинный?

— Боб с Морозом в Красноярск распределились. Чуть коньки не отбросили. Там зима знаешь какая была — тридцать, сорок, пятьдесят. В пальтишках лазили на работу. Мороз плеврит схлопотал.

— А сейчас где, слиняли, что ли?

— Оба слиняли, Мороз в Москву, Длинный в Баку.

— А Якут что, где?

— Где Якут. Известное дело, где Якут, в Якутии. Письмо получил. Он — начальник партии. Он пока не надерется, с него толк есть.

— А Тришка?

— В ящике.

— В Казахстане ящик?

— А фиг его знает где.

— А этот, рыжий?

— Какой рыжий?

— Ну тот, что носки сушил.

— А, тот, тот — старший научный сотрудник.

А тут-то и оказалось, что следователь заметил у одной актерки какую-то баночку на старинном рояле. А другой следователь не заметил. Тогда они пришли к ней в квартиру, когда ее душил муж-адвокат, которого раньше подозревали в убийстве. В баночке оказалось лекарство от малярии. Актерка сидела почти совсем голая. Они ее и повязали. Малярией болела актерка, и на руке ее был свеж еще порез от ножа, которым она укокошила Киша. Актерка — его бывшая, старше его на восемь лет любовница — пришибла пацана из ревности к его другим любовницам и что денег у ней мало. Поймали ее, а тут и другие тоже плачут там. Кто голые, кто полуголые — певицы, модельерши — всех хватает.

И в зале еще не зажгли свет, но зрители уже стояли, стоя приветствуя замечательную игру актеров, имена которых замелькали на экране.

Стоя приветствовали, одновременно увлекаемые неведомой силой к выходу.

Так и уходили, влекомые, повернув голову к экрану, где мелькало на красно-зелено-голубом фоне «Жан, Джорди, Беата».

Причем табачный дым поднимался уже, как ни странно, к потолку и, как ни странно, виден был, несмотря на темноту.

Зажегся свет. Тут все себя стали вести по-разному, поскольку находились в различных состояниях.

Подростки, пробираясь бочком около стеночки, злобно распихивали зрителей, отправляясь и спеша неизвестно куда.

Девочки, парно взявшись паровозиком, трогали друг друга за грудь через подмышки.

Мужики смотрели друг на друга, связанные круговой порукой, одуревшие были их лица от голых и полуголых, а жены их беседовали исключительно друг с другом, но неизвестно о чем.

Старички и старушки шли, сохраняя умильное выражение лица и как бы окончательно утратив видимые глазу принадлежности своего пола.

Девушки не сопротивлялись больше жманью веселых кавалеров в хорошей одежде.

И какая-то женщина выбежала на середину, остановив поток, увлекаемый к двери неведомой силой, и крикнула, подняв правую руку, а обращаясь, по-видимому, к подругам:

— Представьте себе. Я не устаю видеть этот фильм. Я видела это несколько раз и не устаю видеть.

И еще какой-то сидел в ложе старого клуба, где кресла обтянуты старым подновленным синим бархатом, и строго смотрел в опустевший белый экран, какой-то с усиками и черными бакенбардами, в железнодорожной форменной фуражке — важный, величественный, неприступный.

А когда уже притушили свет, то оказалось, что всем в общем-то на это дело, на убитого Киша начихать. Все довольные и возбужденные стеклись к выходу, оставляя нас с Валерой одних, плачущих, сидящих.

Но не все же нам сидеть плакать.

— Давай выпьем еще, что ли, — говорит Валера, — за упокой души коэффициента использования шпура.

— Ты не понимаешь, старик, — заныл я, — ведь этот фильм — нечто большее, чем обычный банальный детектив. Он бичует возвеличивание идолов из молодежи. Он показывает, как слава приводит их к падению и печальному концу, бичует их распутный образ жизни.

— В «Белой ночи» и выпьем, — решает Валерка.

— А тебе в смену когда — завтра?

— Завтра. Шахта, — отвечает Валера. — В… в пять пятьдесят вечера, третья смена. Понял?

— Понял, — слезливо отвечаю я, — но не могу. Извини. Завтра утром — в рудоуправление. Я в НИИ. У нас это строго. Пить — ни-ни. НИИ.

Ну, а впрочем-то, конечно, в «Белую ночь» и еще куда-то, где коктейль через соломинку и прочие безобразия: помню только — полосатенькая такая юбка чья-то и негр браслетами тряс, ручными. Звали вроде бы Мгези, а может, и нет, а может, и не негр вовсе, и не юбка. А в общем-то — это все не так уж и важно, где, что и как. Я вот думаю, что, может быть, даже не играет роли и описание просмотренного мною фильма укокошенного про Киша.

Важно, что сняли тогда, в тот же день, с меня мои замечательные подаренные часы.

А так как рассказ этот не просто рассказ, а детективный, называется детективным, то вот и догадайтесь — кто? Кто снял мои часы с меня?

Помните, я велел вам отметить себе шпану в клешах?

Так вот, она — нет.

Она бы, может, и могла, но в Заполярье летом, как известно, летом ночью день. Всё светло. Мы шли из темного пустого кинозала клуба «Дом металлурга» в «Белую ночь» в 23 часа 30 минут местного времени, а на нас солнце с неба светило. Нет, снять часы шпане летом в Заполярье очень трудно.

Детектив есть детектив. В нем все может и должно быть. Уж не друг ли Валера, пригретый мной на груди, подло снял. Ведь он тоже отмечен (его глаза заблестели, увидев мои часы).

Да нет! Что вы! Как можно! Помилуйте! Валера? Снять?

Полгода жил я у него «графом» в общежитии, и мы ели картошку из одной алюминиевой сковородки двумя алюминиевыми вилками, украденными в столовой Дорогомиловского студгородка г. Москвы. Да к тому же он получает сто шестьдесят плюс районный коэффициент один и пять плюс десять процентов полярки. Какое уж там красть, снимать часы у друга!

Теперь все торжествуйте!

Остается самое нелогичное, как это может и должно быть в детективе, потому что в детективе может быть все.

Часы с меня снял мой начальник!!!

Торжествуйте, ибо в детективе может и должно быть все. Часы действительно снял с меня мой начальник Усатов Ю.М. Снял с меня Юрий Михайлович также плащ, пиджак, рубашку и ботинки. Носки и брюки оставил. В носках и брюках он положил меня спать на деревянную кровать, когда я белой заполярной кольской ночью ворвался к нам в номер гостиницы городского коммунального хозяйства и, хохоча и плача, рассказал ему про Киша, Валеру, Петрозаводск, негра Мгези, работу, шпуры, Московский геологоразведывательный институт, а также хотел мыться в ванне.

Вот. Снял с меня часы, а теперь говорит (сказал утром), что уважает меня как молодого специалиста и что, дескать, это — только на первый раз прощается, и всякое другое такое, что смотри-де я, что если так себя буду иногда вести, то как бы мне в один прекрасный день не распрощаться с нашим золотым замечательным НИИ, который послал меня в командировку на Кольский, платя командировочные, квартирные и сохраняя по месту работы заработную плату.

Вот так Киш. Вот так Валера. Спасибо! Удружили!

А я торжественно при всех заявляю, что больше так не буду.

* Ромаша — уже упоминавшийся здесь мой близкий друг Роман Солнцев. Он действительно подарил мне тогда очень красивые часы, которые я вскоре утратил по пьянке.

Статуя неизвестного оленя… — Юношеское зубоскальство по поводу навязываемых тогдашним официозом мифов о «неизвестном солдате».

«Киш — сын Солнца»… — Кажется, так называется один из рассказов Джека Лондона. Джек Лондон, может, и не ахти какой писатель да получше будет многих нынешних.

Коэффициент использования шпура — ШПУР, цилиндрическая полость диам. до 75 мм, дл. до 5 м, пробуренная в горн. породе для размещения заряда взрывчатого в-ва и др. целей. (БЭС. М.,1998).

…плеврит… — Эту болезнь схлопотал лично я во время холодной зимы 1968/69, после чего мне врачи запретили работать в тайге. Воспользовавшись этим печальным случаем, я тут же уволился из той геологосъемочной экспедиции, куда меня послали работать «по распределению» и где платили всего 120 руб. в месяц. Ведь это тоже миф, что советские геологи были богатые. Если ты 6 месяцев сидишь в тайге или тундре, получаешь ПОЛЕВЫЕ, твоя зарплата копится, и осенью ты имеешь шанс получить 120Ч6 = целых 720 руб. У геологов не денег было больше, чем у других ИТР, а свободы. Вскоре я поступил в ЦНИЭЛ МЦМ (см. комм. к рассказу «Лицо Льва») на должность «старшего научного сотрудника» с окладом 240 руб., где сидел в кабинете и, делая вид, что работаю, сочинял вот эти рассказы. Но потом и оттуда ушел. И уж больше никогда и нигде не работал, в том смысле, что никогда никуда не ходил на службу к указанному часу. Ходить на службу к указанному часу писателю нельзя ни при каких обстоятельствах. Как вору в законе.

…ящик… — Имеется в виду так называемый почтовый ящик, т. е. закрытое оборонное предприятие с повышенной секретностью и большой заработной платой, которая скрашивала служившим там инженерам все прелести добровольного пребывания за колючей проволокой. Как началась «перестройка», многие из этих предприятий «встали», и высокооплачиваемые «оборонщики» перестали получать зарплату вообще, отчего многие из них занялись бизнесом, иногда вполне успешным.

…начальник партии… — Был такой глупый анекдот: чукча встречает геолога и спрашивает: «Ты кто?» — «Начальник партии», — отвечает геолог. Чукча снимает с плеча карабин и убивает его, бормоча: «Чукча хитрый, чукчу не обманешь, чукча знает, что начальник партии наш дорогой Леонид Ильич Брежнев».

…носки сушил… — Вонючие носки на батарее отопления в общежитии на ул. Студенческой (Москва), д. 33/1. Душ у нас тогда был всего один на весь Студенческий городок, и там я однажды подхватил лобковых вшей.

Больше так не буду… — Я действительно много пил до 1983 года, но когда стал ездить на машине «Запорожец», то пить стал гораздо меньше. А потом и «перестройка» наступила. За ней — старость. Напьешься иной раз, конечно, не без этого. Вот недавно в Румынии на столе плясал вместе с поэтом Мирча Динеску. И это нехорошо, потому что вид пляшущего на столе старика производит отвратительное впечатление и является дурным примером для молодежи.

Страдания фотографа ýченого

Ученый Григорий Гаврилович с давних лет воевал в рядах бойцов идеологического фронта, а попросту говоря, работал фотокорреспондентом в нашей газете «К-ский комсомолец» и был в свое время очень даже известный человек не только в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, но и за пределами его окрестностей, так что все кругом, даже дети, звали его по имени-отчеству и лишь иногда, по делу, — товарищ Ученый.

А странная фамилия досталась Григорию Гавриловичу при дележе наследства старого мира.

Или, вернее, от дедушки по имени Иван, отчеству Иванович, а по фамилии Сученый, которую он получил от барина своего, средней руки господина, за то, что служил на псарне и сам непосредственно занимался вопросами случки сук, за которых непосредственно и отвечал. Барин же, когда холопу гадкую фамилию придумал, немного развеселился от грусти тогдашней жизни и вызвал Ивана Иваныча, Ивашку, в белокаменные палаты, чтобы новые биографические данные ему сообщить.

И даже хотел компенсировать моральный ущерб рублем на водку, но Иван Иваныч от суммы отказался, потому что его жег классовый гнев. Тогда барин послал слугу на конюшню, где стихийного борца крепко вспороли, после чего тот упился в трактире купца Мясоедова немедленно, но уже на свои трудовые деньги.

А чуть-чуть погодя, после того как царь Александр Второй, тот самый, что однажды продал американцам Аляску, якобы освободил в 1861 году крестьян, жизнь Ивана Ивановича стала немножко лучше, но фамилию ему менять все равно никто не стал, потому что не то это было время, чтоб менять фамилии всем простым людям.

И тогда родился у него сын по имени Гаврила. Родился он на не сжатой еще к тому времени полосе, в полуденный зной, во время горячей жатвы. Мать просто бросила серп и отошла на самое короткое время в сторонку, а вернулась уже не одна, а с ребенком, которого крестили потом в светленькой деревенской церкви (события-то все, надо сказать, сначала происходили на европейской части территории России, ибо переезд семьи Сученых в Сибирь произошел в незафиксированный момент одного из социальных катаклизмов, время от времени сотрясающих державу).

На крестины явился из любопытства даже барин, который к тому времени очень иссох и посинел от постоянной грусти и пьянства. Он опирался на клюшку, скалился и подарил новорожденному «на зубок» рубль, впоследствии оказавшийся фальшивым. Очевидно, и тот рубль, который ранее предлагал эксплуататор верному псарю, тоже был из неучтенного металла, так что Иван Иванычу нужно было очень радоваться по такому случаю, но он вскоре умер, заснув зимой не там, где надо.

А сынок его Гаврюша незаметно укрепился на земле и достиг такого благополучия, что даже ходил одно время в хороших смазных сапогах и «антиресном таком спинжачке», и картузик у него завелся, ясно, с лаковым козырьком и двумя черненькими пуговками. Говорили, что он обделывал одно время какие-то темные делишки, но не по своей вине, а по причине, что барин на крестинах сглазил. Но это факты непроверенные, и стала их уже проверять полиция, когда грянула империалистическая бойня 1914 года, отчего Гаврила Иваныч Сученый угодил в царские окопы, где и встретил Великую Октябрьскую социалистическую революцию 1917 года совсем немолодым человеком.

Из горнила революции он вышел заметно помолодевшим и без заглавной буквы «С». Просто — Ученый. И характер его занятий тоже немножко изменился.

«ТИР — УЧЕНЫЙ. 10 ЗАЛПОВ ПО ВРЕМЕННОМУ ПРАВИТЕЛЬСТВУ» — свидетельствовала зазывная надпись над дощатым заведением около городской бани, которое он открыл незамедлительно после объявления нашей партией курса новой экономической политики.

Один художник-реалист, а по тогдашним временам — безработный, красиво нарисовал Гавриле Ивановичу за небольшую мзду портреты девяти министров и еще зачем-то — царя Николая. Так что за мелкую копейку всяк мог в них стрельнуть, а также это развивало глаз. Художник любил нанимателя и часто приходил подновлять пробитые мелким свинцом полотна, пока его не взяли рисовать с натуры каких-то важных людей. Гаврила Иванович первое время функции реставратора исполнял сам, и вскоре физиономии угнетателей приобрели такие фантастические очертания, что поток любителей меткой стрельбы значительно схлынул. А беда, как известно, одна не приходит, подружку за собой ведет — вскоре Гавриле Ивановичу при случайном выстреле случайно поранили глазное яблоко, и он окривел. Одноглазым Гаврила Иванович существовать не захотел и вскоре умер, оставив после себя на земле сына Гришу, основного героя моего рассказа…

…который я пишу ночью на кухне, уложив жену и ребенка Альфреда спать, и собираюсь рассказать я эту историю обстоятельно и подробно, потому что она не только интересна, но и поучительна, как интересно и поучительно все то, что изменяет жизнь человека в лучшую или худшую сторону. Правда, сам я не профессиональный писатель в полном смысле этого слова, а молодой рабочий, но я довольно культурный, если не сказать больше, и историей страданий фотографа Ученого занимаюсь потому, что это мое «хобби», а сейчас у всех есть свое «хобби», что по-английски значит «вторая профессия» или «желание», и когда я полностью закончу описание страданий, то пошлю его в какой-нибудь толстый журнал и попрошу совета, как дальше жить, а когда мне редактор пришлет ответ в фирменном конверте, где будет отвергнута просьба о напечатании, то я эту часть своей переписки покажу знакомым только потому лишь, что отказ будет вежливый и они ничего не поймут, а меня зауважают и будут со мной по разным интересным вопросам советоваться, а я на основании этого, глядишь, еще один рассказик накатаю, и у меня будет уже два рассказика, и я пошлю их в другую редакцию, и опять получу красивый конверт, и у меня накопится много-много красивых конвертов, и это будет — коллекция, а следовательно, еще одно «хобби», а чем больше «хобби», тем богаче духовный мир человека. Но «тсс», — как читал я в книге, — «наш герой заждался нас…»

…так вот. Младший Ученый получился совсем не таким, как папаша, по нэпачеству не пошел и все заведение с портретами продал некоему столяру, у которого было три жены и ни одного ребенка. На вырученные деньги он приобрел на барахолке самую лучшую фотокамеру, а именно аппарат фирмы «Кодак», построенный в далеко зареволюционные годы. Именно благодаря этой камере, а также стараниям бывшего владельца фотоателье «ГРАФ РИПЕР-ПИПЕР» Замошкина Ученый превзошел науку фото, побегав годик в фотомальчиках.

Ну, а потом прошло много-много лет, и вот воля моя как рассказчика переносит цепь событий прямо в фотолабораторию «К-ского комсомольца», освещаемую изнутри красными фонарями. 1959 год. Первое апреля. Сидит на кожаном стуле Григорий Гаврилович Ученый и строго смотрит на приказ об увольнении по собственному желанию. И, конечно же, в жизнь бы не поверил Григорий Гаврилович в такой приказ, потому что он читал в книжке «Золотой теленок», что так шутят. Но, увы, это оказалось жестокой правдой. И уволили его не за пьянство какое-нибудь, и не за аморальное поведение, и не за прогулы даже, а по одной простой причине — больно паскудно стал Ученый за последнее время фотографии лепить, прямо безобразие: даже иногда глянцевать не заботился, ну как же так можно? И черт его знает, почему раньше это сходило, а теперь вдруг ни в какие ворота не полезло.

И не поверил Григорий Гаврилович в такой приказ, и пришел на следующий день в редакцию газеты «К-ский комсомолец», и там встретил молодого человека с голубым университетским ромбиком на лацкане пиджака и желтого цвета журналом «Юность» в руках. И сказал молодой человек такие слова:

— Поверьте, это мне так немного неприятно, что как-то так, быстро, не спросясь, не поняв, не подойдя. Видите…

И держал он себя очень стеснительно по причине двойственного своего положения.

— Нет-нет, не огорчайтесь, — задумчиво отвечал Ученый, — вы — молодежь, у вас в нашей стране впереди великая дорога, а мы, старики, должны помогать вам и выручать вас по мере сил и способностей.

— Не огорчайтесь, — еще говорил Ученый, — ибо древние писали, что неприятность — это скорлупа ореха, скрывающего неудовольствия. А впрочем, я за вас не боюсь и думаю, что вы с моим делом управитесь.

А ведь и верно. Что бы было молодому человеку с университетским значком и вправду не управиться с делом Григория Гавриловича, продукция которого, подобно говядине, разделанной в торговой сети, четко делилась на сорта и категории?

Был у него портрет, то есть лицо человека различной профессии. А также групповой портрет, где фотокор из хитрости в один ряд никого не ставил, создавая глубину изображения, чтобы не обозвали халтурщиком.

И еще этюды на четвертой полосе — «Славный денек» или «Объяснение» с подписями, содержавшими лирические многоточия. «В живописнейшем месте ельника под городом К., на берегу речки Игручая скоро расположатся светлые корпуса дома отдыха колхоза им. Шеманского. Если его построят, то здесь отдохнут и поправят здоровье сотни сельских тружеников и членов их семей. Ну, а пока лес отдан… лыжникам, рабочим городских предприятий, студентам, пенсионерам. Ведь сегодня… воскресенье!»

Итак, было уже второе апреля, и Григорий Гаврилович вышел на апрельский тротуар и задумался, а так как пиво у нас в городе К. очень трудно достать, почти невозможно, то изгнанник отправился на колхозный рынок, где человек неизвестной национальности по фамилии Иванов из среднеазиатского колхоза «Первый Май» успешно торговал в розлив сухим вином.

И вот там-то Ученый и встретил давнишнего друга, которого все звали Сын Доктора Володя, или Фазан. С ним они когда-то давно вместе изучали хитрое дело мастера Дагера.

Друзья обсуждали разные мелкие проблемы, например полное отсутствие всякого пива в городе К. Фазан сказал, что это все потому, что умер Карл Францевич, наступила преждевременная кончина Карла Францевича, старшего мастера пивзавода.

— Хороший человек был, царство ему…

— «Немпо» он был ведь, да? Немец Поволжья?

— Угу. В сорок первом к нам попал…

…И я на секунду прерываю свой рассказ, чтобы почтить Карла Францевича, кудесника К-ского, точно, хороший он был человек, хотя и утверждал непосредственно перед кончиной, что является побочным сыном Санценбахера, того самого, что еще в Одессе пиво варил, что чистой неправдой оказывалось, если рассудить.

А также поговорили они и о том, как меняются времена. Вот совсем недавно торговали в городе К. вином а-адни грузины, а теперь ведь и не найдешь их при спиртном — все ушли в строительные организации.

— Веление времени, — растрогались фотографы.

— А ведь меня, Сын Доктора, тоже «ушли», — честно сказал Ученый.

Фазан немедленно заказал еще вина.

— Не могу смотреть, как эти мальчишки… — невысказанная сердечная боль заставила старого бойца махнуть рукой.

— Может, Гриша, ты кого не того снял? — робко допытывался Сын.

— Да не в этом дело, — уже суетился Ученый.

…И действительно, дело было не в том, а в чем — я логического вывода сделать не могу, и в этом моя слабость, хотя в качестве оправдания я могу выдвинуть две причины: первую — что я мало читал классиков, а вторую — что мой сын Альфред неожиданно проснулся и хочет пи́сать. И обе эти причины можно ликвидировать только по истечении некоторого времени…

И грустные друзья долго еще беседовали в окружении винных бочек, пока не решили, что Ученому лучше всего остаться здесь же, на базаре, в фотографии, где суют голову в дыру и которой в последнее время заведовал драгоценный Фазан, он же Сын Доктора Володя, он же Гунька, он же Гурий Яковлевич Сыбин.

И хотя далека была эта работа от родной, газетной, — Ученый и здесь не огорчался и слегка даже нашел себя.

Потому что имелись в базарном фотоателье различные увлекательные композиции: дева у колодца, казак на коне, тройка, а также синее море, на берегу которого в беседочке миловалась пара, освещаемая зеленой луной, а вдаль тем временем уплывала неизвестная морская посудина по названию «Стелла». Все эти заманчивые пейзажи писались масляной краской на холсте, и посетителю нужно было только голову в дыру, специально для этого вырезанную, совать. А впрочем-то, зачем я вам подробно так объясняю устройство фотографии той? Ведь вы же бываете иной раз в наших маленьких городках, когда у вас нет срочных дел, и сами все прекрасно знаете и видели. И новое место работы моего героя вовсе вам не в диковинку, не правда ли?

Ну, поперву дело хорошо шло, а все потому, что Ученый, от природы выдумщик, изобрел две новые необычные композиции. Одна из них являла собой необъятные сельские просторы, засеянные не то соей, не то кукурузой на всю свою площадь. И на фоне этих растений существовал неизвестный человек в белом пыльнике и белом картузе, с портфелем под мышкой, в коричневых штиблетах. Кто он? Агроном ли? Председатель ли? Или просто русский администратор — не знал никто из людей, этим вопросом интересующихся.

Но очень эту композицию полюбили приезжие, не председатели, конечно, упаси бог, а рядовые колхозники, сбывающие излишки сельскохозяйственной продукции, колхозники, которых за такие операции в то время не очень-то жаловали, как это недавно выяснилось.

А вторая тоже хорошая композиция была, со знаменем. Собирались в одном месте представители трудящихся разных видов и национальностей: сталевар с клюкой, дед с пшеничными усами, много горняков, а также пионер с барабаном, делающий салют, — изобретено это все было для семейного фото.

И сама фотография под конец стала представлять в некотором роде идиллическое предприятие, олицетворяющее абстрактный гуманизм и связь прикладных изделий с народом.

Молчаливо уважали колхозники Григория Гавриловича, который, накрыв голову черной шалью и строго отставив зад, кричал про вылетающую птичку, выражали ему свое одобрение и торговки ливерными пирожками, расположившие свои сундуки по радиусам во все стороны от фотоателье и тем собравшие немало покупателей и бродячих псов, рассчитывавших на легкую поживу. И воробьи копошились там в прели, выклевывая овсяные зернышки из навоза. И даже некоторые наши поэты-романтики забегали, чтобы что-нибудь подсмотреть, а потом написать стихи о святой простоте и утраченных идеалах.

И так хорошо все шло, что в скором времени наверняка назначили бы Григория Гавриловича заведующим фотографией колхозного рынка.

Но нет ничего вечного на земле. Нету. Кончились однажды и счастливые деньки базарной фотографии.

А все из-за зловредного этого «К-ского комсомольца», который, таким образом, вторично обидел Григория Гавриловича. Напечатали они статью под названием «Суррогат искусства», где было говорено на фотографию много упречливых слов, после чего все композиции и их радетеля убрали из фотографии вон.

И опять отправился товарищ Ученый к человеку неизвестной национальности по фамилии Иванов, где и повстречался в новый трудный для него час с Сыном Доктора Володей, который к тому времени был переведен из фотографии на какую-то большую должность при кладбище от горкоммунхоза.

— Что, Гриша, годы идут, а нас все… — засмеялся Сын.

— К месту говоришь, хорошо, правильно, — одобрил Ученый.

— Пошарили или как?

— Точно. По статье.

— Газетной?

— Угу. И по собственному.

А Иванов крутил, крутил крантик винный, крутил, а потом больно осуждающе на друзей смотрел, потому что их деньги карманные уже все к нему перекочевали, а эти люди нехорошие знай стоят рассуждают, без совести, без стыда совсем, понимаешь, качаются, и милиционер на них смотрит, а это позорит, потому что и так начальство про ларек сомневается, и про Иванова сомневается, вот какие дела, уй, лучше б шли вы домой, люди, раз друг друга больше угощать не можете!

А Гунька, верный друг, уже предлагал Ученому занять скромную, но почетную должность фотографа по мертвецам.

И выкатилась слеза из правого глаза Григория Гавриловича, и обронил он только: «Эх, Фазан, многим я тебе обязан, старый ты дружище мой!»

Фазан тоже плакал, не стыдясь своих слез, но неискренне. «Эх-ма, жизнь — тьма, а держаться человека надо…»

И тогда отдали они неприступному посланцу солнечных стран ручные часы «Победа», принадлежавшие Ученому, и на них выпили столько вина, что началась первая весенняя гроза, и грохотал гром, и шумел воздух, а они шли по улице и пели, и ливень хлынул, и влюбленные уже прятались в телефонные будки, стеклянные телефонные будки, по которым вились водяные жгуты, а друзья шли простоволосые, шли и спрятались в подворотне, где и нашли меня. А так как давно не ценили меня за гордость и сочинительство, то после короткого разговора набили мне морду.

Уважая товарища Ученого как концентрат жизненных метаморфоз, я подал-таки на суд, чтоб им с товарищем дали по пятнадцать суток.

Но Григорию Гавриловичу выдали всего трое. Вот и хорошо сделали, потому что человек он уважаемый, а также — герой моего рассказа, и вмешиваться в его судьбу я не имею никакого права. Жаль только, что подлец Сыбин почему-то опять вышел сухим из воды, но, с другой стороны, — кто ж будет с мертвецами всякие административные действия проводить? Так вот посмотришь на божий свет и увидишь, что всякая тень имеет свои светлые крапинки.

Итак, вступил Ученый в свою новую должность, предпоследнюю. А должность эта заключалась в том, чтобы заснимать усопших прямо в гробах, придавая им с помощью фотографии вид торжественный и суровый, и чтоб скорбные родственники тоже горевали на снимке; на одном жена, на другом детишки, на третьем жена и детишки вместе. А если была у покойного мать жива, то Ученый и с ней делал снимок, но матерей обычно не было, потому что они умирают раньше тех, кого родили.

А отцы — и подавно.

Кстати, помог Ученый и мне в трудный для меня час — запечатлел папашу моего, когда тот распрощался со всеми земными делами. И я на фотографию эту не могу смотреть без рыдания.

— Эх, — думаю, — и пес же ты, Григорий Гаврилович, хорошо ты меня у отчего гроба изобразил — суровости и печали у меня во взоре много.

Да и от бати тебе тоже спасибо. Знал бы батя, что такой солидный внушительный МИНИСТР из него получится после смерти, так он, наверное бы, даже раньше умер.

Однако в моральном отношении здорово сдал Григорий Гаврилович, а все потому, что связался с лабухами, музыкантами, которые за гробом идут. Очень уж они через свою профессию стали большие циники и скептики. Именно от них шло множество слухов не только про покойников, но и про живых людей, а именно: что мертвецов часто потом в гробах находят живыми, дескать — рвались-рвались на свободу они, а потом только и померли. И я раз сам слышал, как некто Зуев оттуда же, с кладбища, объяснял в магазине объединившимся с ним «на троих» грузчикам из Росбакалеи:

— Точняк, я говорю, не свищу, ну — падла буду. Не верите вы, не верите, а вот на моих глазах было в сорок девятом году. Тащим мы жмурика по проспекту Сталина. Петя тогда у нас работал, которого машиной в високосный прошлый год задавило вместе с заведующим аптеками. На корнете играл Петя — светлой памяти был человек, поняли? Несем по городу, чин чинарем. Родственники плачем на тротуарах народ останавливают — все по порядку. И вдруг покойник встает и говорит: «Откуда?» И материт с гроба в гроба мать и мать, и дочку, и жену, и всю общественность. Ох уж и радости-то было! Позвали и нас, музыкальную команду, на поминки, на воскрешение, значит, и напоили допьяна, а уж и играли мы в тот день лучше оркестра кожзавода. Вот. Единственный раз мы людям радость доставили и сами развеселились до скончания веков.

И вот эти-то люди и повлияли на доселе безупречного Г.Г.Ученого, что и с ним всякие темные дела стали твориться. Одна история даже в газеты попала, хотя случай был так же прост, как и темен. Пришел Ученый на квартирку одну, в глухом флигельке, на хулиганской улице расположенную, и когда заснял старушку-пеструшку покойницу, то она восстала из гроба и говорит товаркам своим: «Ай ли увидим теперь, какая я в гробу скоро лежать буду в белых тапочках. Побачимо!» И товарки тоже выражают свою радость и одобрение этому факту, а Ученый смотрит в зеркало и видит, что волос его сед весь до корня, а ему кричит старушка, чтоб он с фотографиями не тянул.

С этого дня совсем на нет сошел товарищ Ученый, и уже стал он тоже называть покойников «жмурики», и уже грустно глядел на него из-за кладбищенской ограды Сын Доктора Володя, прикидывая — куда это катится человек, и стал уже люто ненавидеть Григорий Гаврилович халтурщика-фотолюбителя, обычно из студентов, который крался за похоронной процессией косогорами, возникал около заборов и трансформаторных будок и, щелкая ФЭДом, зарабатывал себе на брюки и кусок мяса с подливкой. Но и это еще не все: дошел герой повествования нашего до того, что как-то проехал на колбасе городского трамвая с барабанщиком Колей, которому было ровно шестьдесят два года, проехал, хотя это совсем уж ни в какие ворота не лезло, потому что Коля был бородатый и притачал к спине огромный свой инструмент. А Григорий Гаврилович увешен был камерами и блицами, а день был воскресный, хотя с утра дождливый, и народ стоял по тротуарам в столбняке, видя такую фантастику, в таком стоял столбняке, что трамвай, если бы захотел, мог забрызгать грязью самое лучшее в городе К. шевиотовое пальто.

И бог весть что бы еще приключилось с товарищем Ученым, если б не настал декабрь 1962 года и сам Н.С.Хрущев не зашел случайно в Московское отделение Союза художников и не увидел бы там всякие неправильные картины абстракционистов. А как услышал наш город его простые слова об идеологии и прочих писателях с художниками, тут-то и Григорий Гаврилович очнулся от своей плохой жизни и сказал сам себе: «Ученый, разве ты не слышишь, как задушевно и тревожно Никита Сергеевич говорит, ведь он вроде бы как под знамена собирает старых бойцов идеологического фронта — самого ответственного участка борьбы с империализмом. Так, что ли? В стороне? Не-е, шалишь, мы мирные люди, но наш бронепоезд…»

И, напевая про себя еще другую песню, ту самую, что пели у нас на городском смотре художественной самодеятельности:

Звериной лютой злобой Пылают к нам враги. Гляди, товарищ, в оба, Отчизну береги! —

направился в редакцию «К-ского комсомольца», где не был уже ровно сто лет.

И пришлось ему в редакции шапку снять по жуткому совпадению: восково-пихтовый запах окутал помещение, и на редакторском столе стоял гроб соснов, а в нем покоился тот, чьи черты еще недавно принадлежали молодому обладателю ромба, молодому читателю желтой «Юности», в общем, ой-е-ей — фотокор, фотокор газеты лежал безвременно почивший перед своим кладбищенским коллегой.

— Почему, почему, молодой ведь такой, — дрогнули уголки губ Ученого.

— Несчастный случай соколика нашего Женечку погубил, — объясняя, плакали уборщицы, — с парашютом, бедолага, неправильно прыгал.

А Ученому внезапно мерзко и страшно сделалось. Он покружил по комнате и понял, что дышать становится все труднее, что на дыхание теперь потребно больше воздуху, просто больше воздуху, и он подошел к окну, и распахнул его, и увидел громадный океан пустоты, да, пустота была кругом, и он не мог понять, существует ли город К., и существовала ли вообще когда его жизнь, фотографа Ученого.

Но себя немедленно превозмог и все-таки заснял товарища. И все немедленно поняли, что он опять будет работать в родной газете. Этому способствовали и другие факторы: например, что он здорово насобачился на мертвецах и от этого повысилась его фотографическая техника, а также, что он совершенно за последнее время изменил свой быт и ничего плохого от себя не допускал…

Вот и подходит конец сочинению моему, писанному фиолетовыми чернилами по белой бумаге. Дальше даже как-то скучно становится сочинять мне, коренному рабочему незначительного разряда и поэту в душе. Умер и Григорий Гаврилович в один прекрасный день, как умерли все люди, жившие до него, и как рано или поздно умрут все люди, живущие после него, в том числе и мы с вами, дорогой читатель. Хоронили Григория Гавриловича со знаменем. Я сначала хотел написать, что за гробом шли только общественность и Фазан, но потом вспомнил, что Гурий Сыбин умер как-то до этого. А-а, вспомнил я, что за гробом среди прочих шел сынок Григория Гавриловича, которому как раз исполнилось шестнадцать лет и который совершенно не знал, что из него в конце концов получится.

* Один художник-реалист, а по тогдашним временам — безработный… — Коммунистам после всех безумий революции почему-то сильно не нравились художники-формалисты. Фраза намекает на то, что власть разлюбила таких творцов уже к началу 30-х прошлого века. А до этого «формалисты» вроде Малевича, Кандинского, Шагала, Родченко и др. временно правили бал, создав то самое «революционное искусство», которое сейчас на всяких аукционах толкают за немыслимые деньги.

…желтого цвета журналом «Юность»… — В среде неизвестных молодых литераторов, тяготеющих к официозу и легальности, опубликоваться в журнале «Юность», выходившем огромным тиражом, было так же почетно, престижно и практически невозможно, как сейчас получить на халяву грант или какую-нибудь из бесчисленных теперешних богатых премий, которых, как известных пряников, на всех не хватает. Зато в «андерграунде», «второй культуре», уже тогда пренебрежительно говорили: «Ну, этот рассказик — говенненький, его и в “Юности” можно напечатать». Сейчас опять выкристаллизовывается потихоньку-понемногу новый «андерграунд», и это означает, что русская литература жива и помирать не собирается, в отличие от некоторых ее видных творцов, которых жалко до безумия.

…полное отсутствие всякого пива в городе К. — Нынешние и представить себе не могут такое, чтоб где-то не было пива, и вместо него на ларьке висела криво наклеенная бумажка с грязным текстом «Пива нет». Мерзкое пиво, которое варили в Советском Союзе от Москвы до самых до окраин, тоже было дефицитом. «Ссаки кобыльи, а не пиво», — как выразился при мне один из потребителей в пивнушке с неофициальным названием «Яма», что существовала тогда на Пушкинской, ныне Б.Дмитровка, улице, и попасть в эту пивнушку можно было, лишь отстояв утомительную очередь, где многие нехорошо, ернически отзывались о родной советской власти, которая дала им всё (почти).

…по фамилии Иванов из среднеазиатского колхоза «Первый Май» успешно торговал в розлив сухим вином. — Очевидно, здесь интуитивно и провидчески воспроизведен стихийный символ грядущего наступления мусульманства на иудео-христианскую цивилизацию, что стало актуальным лишь в конце прошлого века, а не в его середине.

…неизвестный человек в белом пыльнике и белом картузе, с портфелем под мышкой, в коричневых штиблетах. — Здесь явный намек на низвергнутого в 1964 г. Никиту Хрущева (1894–1971).

«Побачимо!» — Украинские слова были крепко вплетены в сибирскую речь, отчего есть надежда, что бывшие коммунисты, управляющие теперь Украиной и Россией, как-нибудь когда-нибудь где-нибудь все же договорятся о чем-нибудь.

«Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» — Продолжение: «стоит на запасном пути». Теперь эту советскую воинственную песню про Каховку и родную винтовку в бывшей стране СССР мало кто помнит, особенно те, кто разучился говорить по-русски.

…существует ли город К. — Разумеется, существует, слава Богу, и никуда не денется. Там уже сменились два губернатора и теперь правит третий. Хороший там народ живет. Я их люблю. Они — мои земляки.

Или — или… Обо мне, летающей тарелке и коммунизме

Мы сообщили твой приказ.

Они не стали слушать нас.

Мы не жалели просьб, угроз,

Но не был разрешен вопрос.

Йоган Вольфганг Гёте


Людей, замышляющих общественный переворот, следует разделять на таких, которые хотят достигнуть этим чего-либо для себя самих, и на таких, которые имеют при этом в виду своих детей и внуков. Последние опаснее всего: ибо им присуща вера и спокойная совесть бескорыстных людей…

Фридрих Ницше


Степень подчинения лица обществу должна соответствовать степени подчинения самого общества нравственному добру, без чего общественная среда никаких прав на единичного человека не имеет…

Владимир Соловьев


«Ничего доброго, ничего благородного, ничего достойного уважения или подражания не было в России. Везде и всегда были безграмотность, неправосудие, разбой, крамолы, личности (стар. — клевета), угнетение, бедность, неустройство, непросвещение и разврат. Взгляд не останавливается ни на одной светлой минуте в жизни народной, ни на одной эпохе утешительной…» — такими словами выразил суть западнического либерального и чрезвычайно близкого к нему революционного воззрения на историю России замечательный русский мыслитель Алексей Степанович Хомяков. Написано сие было в 1839 году, но с тех пор основные положения прогрессистского Агитпропа остались незыблемыми: нигилизм и национальный мазохизм, перерастающий в болезненную русофобию, являются почти непременными составляющими передовой общественной мысли и по сей день.

Аркадий Минаков


Двери счастья отворяются, к сожалению, не внутрь — тогда их можно было бы растворить бурным напором, — а изнутри, и поэтому ничего не поделаешь.

Серен Кьеркегор


23 февраля жители поселка Н.Мурманской области и военнослужащие ближайших застав стали на один час свидетелями феерического зрелища. В 19.10 от неопознанного объекта, неподвижно зависшего над землей, исходили два ярких параллельных луча света, направленных к земле. В 20.20 объект стал удаляться, пока не исчез из поля зрения и с приборов военных наблюдателей.

Из газет

1

У гранитного парапета стояла местная молодежь — сплошь вся в цветастых красно-черных и черно-белых свитерах по сорок четыре рубля за штуку. Я подошел к молодежи.

— Ребята! А какое сегодня кино?

— Да черт его знает. Или Бог, — сказали ребята.

— А во сколько? — допытывался я.

— Сеансы как обычно — пять, семь, девять, — ответил один из них и ударил в гитарные струны так, что полилось грустное пение:

Стук монотонных колес Будет нам петь до зари Песню утраченных грез, Песню надежд и любви.

С тем они и удалились. Вниз по улице Победы мимо ресторана «Полярная звезда», из окошек которого по временам доносятся томительные и прекрасные звуки аргентинского танго, взрываемого изнутри дробью барабанов.

Говорят и пишут, что местность эта принадлежала в разные времена и эпохи сначала русским, потом финнам, норвежцам, канадцам, немцам, и опять финнам, и опять норвежцам. Я очень начитанный. Я все это читал. Я прочитал много книг. Мои духовные друзья — Гете, Пастернак, Ницше, Соловьев, Хомяков, Минаков, Кьеркегор. Однако не хочу выглядеть бескрылым диссидентом, огульно глумясь над советской прессой. В ней, как ни странно, тоже есть очень много хорошего и правдивого. Убедительно пишут, например, про летающие мурманские тарелки с двумя яркими параллельными лучами света, направленными к земле. И вообще: кто не был, тот будет, кто был — тот не забудет.

Только потом, сразу после Второй мировой войны с фашистами, наши обнаружили вот именно здесь, на острове посреди озера, белую старую церковь святых, Бориса и Глеба. Церковь, относящуюся постройкой к далекому шестнадцатому веку.

И лишь тогда вопрос был окончательно разрешен. Наши доказали, и все окончательно поняли, что земля эта искони русская, принадлежит СССР.

А раз доказали и поняли, то перенесли полосатый пограничный столб за церковь, и там, через озеро, стала проходить граница, по ту сторону которой жили норвежские рыбаки, освобожденные нами от фашистов, а по сю — русские трудящиеся.

Их понаехало в эти края и так и по вербовке очень много. Сразу же после того, как эта земля оказалась все-таки русской.

А причина заключалась в том, что здесь имелись богатые медные рудники. Черпали из них и финны, и норвежцы, и немцы, и канадцы, а потом эта территория оказалась наша. Тут-то и принялись за работу русские трудящиеся.

И произошло это настолько давно, сразу же после Второй мировой войны с фашистами, что я сейчас об этом вспомнил лишь потому, что сам, своими глазами видел вдали за озером живых норвежцев. Они были далеко. Их было двое. Две точки. Они передвигались по берегу и зашли в дом. И потом оттуда долго не выходили. Свидетельствую: иностранцы тоже люди. Люди как люди, только маленькие.

Таким образом, жители поселка, включая молодежь, которую я опрашивал насчет кино, добывали из недр медную руду, обогащали ее на обогатительной фабрике и плавили металл на медеплавильном заводе.

Все это жители делают в рабочее время. В свободное время они кладут деньги на сберкнижку, ходят в клуб «Дом культуры металлурга», посещают кружок коллекционеров и другие кружки, катаются на лыжах и коньках, читают книги из библиотеки и журналы из ларька «Союзпечать», устраивают соревнования рыболовов-любителей, проводят выводку собак, празднуют праздники и вяжут из покупной шерсти свитера, варежки, шапки.

Неустойчивые, кроме того, пьют запоем, но они не характерны и быстро исчезают из поселка, так как Заполярье и пограничная зона не терпят тунеядцев, не терпят неработающих, не терпят неустойчивых.

ХАРАКТЕРНЫЕ, конечно, тоже уезжают, но не сразу.

Видите ли, здесь имеется неплохая возможность обогатиться с помощью честного труда. Довольно большая заработная плата, премии из фонда материального поощрения и плюс к тому каждые полгода надбавка к основной зарплате 10 %. Называется «полярка». Надбавка через каждые полгода идет до трех лет. То есть через три года человек получает на 60 % больше, чем он получал раньше. Неплохо, правда? А потом через каждый год надбавка по 10 %. И так до 80 %. Неплохо ведь, а?

Очень многие, выработав свои «полярки», уезжают «на материк»: на Украину или в среднюю полосу России, где покупают личные квартиры, личные машины и заканчивают личное воспитание своих повзрослевших деточек.

Что ж, это верный путь к счастью. Правильно поступают такие люди, и они будут жить хорошо. Если, разумеется, не помрут от инфаркта в первый же год акклиматизации на берегу Днепра, Оки или Волги с полумиллионом советских рублей в кармане.

Только скучно в поселке по вечерам и немного страшно, когда по единственной улице туда-сюда снуют трудящиеся. Вырабатывающие «полярку» и не знающие, чем им заниматься по вечерам ближайшие три года. Часты разводы. Я одного случайного знакомого спрашиваю:

— Ты женат?

— Да как тебе сказать, — отвечает.

— Вот так и скажи, — говорю, — женат или нет.

— Я подженился, — отвечает он. — Я сам из Питера, а тут подженился.

— Значит, если уезжать будешь, то не возьмешь ее с собой?

— Ни за что. Что ты!

— Как зовут-то хоть?

— Нэлка, — отвечает. — Нинель.

Вот такие дела. Или еще — от забойщиков жены по ночам бегали к крепильщику Ваньке. Потому что забойщики работали на вибробурах и ничего не могли. Жены бегали, а забойщики плакали. Некоторых вылечили, а крепильщик Ванька уволился и смылся.

Но ведь есть тут и другие люди. Они живут в поселке по десять, по пятнадцать лет. Они и больше живут. Это их дом, и уезжать из него они никуда не собираются. Эти — МАТЕРЫЕ. Они останутся здесь навсегда. Они подобны здешним скалам, образовавшимся во время последних магматических явлений миллионы лет назад; они как сопки, поросшие карликовой березкой и сосной, они как трехмесячный полярный день с конца апреля по июнь месяц и как трехмесячная полярная ночь с ноября по февраль.

Да. С ноября по февраль — ночь, с апреля по июль — день. В промежутках — вечная слякоть. Вечно сиреневый закат, вечно сиреневый восход. Утро, сумерки — не понять.

Но я не о них, матерых.

И не о тех, которые, быстро скопив денег, возвращаются неизвестно куда. Нет, не о них, хотя все люди достойны описания и изучения. Нет. Не о них. Не о них.

А речь здесь далее пойдет обо мне, летающей тарелке и коммунизме.

2

Некоторые упрекают, что я-де все время талдычу «я», «я» да «я». Может, это тоже правда, что более всего на свете меня занимает моя собственная персона?

Может, это действительно нехорошо?

Но с другой стороны — кто лучше меня знает меня? Поверьте, если бы каждый изучал себя и изучил, как я себя, то все люди всё знали бы о себе. И мир был бы хорош. Как был бы хорош мир, если каждый занимался бы самим собой, не совал бы, козлина, фофан обтруханный, свой нос в душу ближнего своего!

А так мир не очень хорош, ибо в результате поверхностного изучения отдельным индивидуумом чужих человеческих слабостей возникают сплетни и неврастения. А это очень нехорошо и тормозит общественный прогресс. Так что — извините меня, ежели что не так. Но поймите, что ведь и я хочу называться человеком. Поймите и не отказывайте мне в такой малости.

Я, видите ли, или очень люблю людей, или равнодушен к ним, как только могу. Или — или. В случае если я кого полюбил, неконтролируемо заискиваю перед человеком, всячески стараюсь снискать его расположение. А он, между прочим, часто не стоит того. Он часто ничтожен, как часто ничтожен бываю я, бываете вы. А я его все равно люблю, все равно стараюсь, даже если отчетливо понимаю: «Он, наверное, ничтожен». Очевидно, что он если и ничтожен, то лишь ОБЪЕКТИВНО, а для меня имеет какую-то ЛИЧНОСТНУЮ ценность.

Ну, а в случае моего равнодушия к определенному человеку — груб я сам, не знаю, почему и зачем. Груб я. Хам я, свинья, скотина, тварь. В случае равнодушия к человеку я не замечаю его и не включаю в свою жизнь. И совершенно это точно, и мной проверено, что зря я так поступаю, ведь именно от этого человека большей частью зависит моя жизнь и мое пропитание, тот, так сказать, кусок хлебца с маслицем, который я кушаю, или (точнее!) кушал.

С начальниками. Я часто ругаюсь с начальниками, если они не нравятся мне. А это — зря. Начальников не исправишь, меня — тоже. Начальники всех стран давным-давно объединились пудрить нам мозги. Так что — конфликты зря. А я уже поменял после института три, нет, четыре места работы. Но в дурдоме я никогда не сидел, это клевета. Я, конечно, подвирал, что без ума от советской власти, но что-то и в этом есть правдивое.

И я не склочник. Я ругаюсь только по поводу выполнения работ. Впрочем, я вас, кажется, чуть-чуть ложно информирую. Я сказал, что сменил три работы, и вы, наверное, подумали, что это произошло из-за начальников.

Нет. Не из-за начальников. Те меня все равно любят, потому что я тих, вежлив, компетентен, грублю и ругаюсь только иногда, крайне редко. Ругань эта все равно ничего не решает, я не замышляю свершить общественный переворот, потому что меня тогда посадят, как велел Ницше. А что касается работы, я ее менял просто так, по независящим ни от кого обстоятельствам.

Интересный, кстати, народ начальники. Ведь если он начальник, то он должен быть умней меня. Верно? А он иной раз дубина. А как же он тогда стал начальником? А стал. А почему? А не знаю. Впрочем, видимо, знаю, но не могу высказаться связно. И никто не может. Может, социолог? Но социолог выстроит гипотезу, во-первых, и частность, во-вторых. Социолог имеет теорию, и социолог будет не прав. А я если еще хоть чуток продолжу растекаться мыслию по древу, то окончательно стану не прав. И, кроме того, все окончательно запутаю.

Рассказ мой и без того крайне зануден, вял, не определен во времени и пространстве, поэтому говорю честно: все вышесказанное про меня почти не имеет отношения к нижесказанному обо мне, летающей тарелке и коммунизме. А может быть, и имеет. Черт его знает. Или Бог.

3

В воскресенье я гулял по поселку. Делать было нечего. Воскресенье. Я гулял.

Я приехал в поселок Н. Мурманской области по командировке из города К., стоящего на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, внедрять на руднике новые экспериментальные мероприятия по материальному стимулированию рабочих кадров Заполярья за выработку вырабатываемой ими продукции. Чтоб трудящиеся трудились еще лучше, чем могут.

Приехал я на сей раз не с начальником Усатовым Ю.М., а с начальницей Альбиной Мироновной. Думаю, после того, что со мной в конечном итоге случилось, ее сейчас уже допрашивают в милиции, а то и в КГБ. Начальница моя довольно мерзкая личность. Я к ней равнодушен. Мерзкая, сорока с лишним лет, хорошащаяся (тоже слово плохое, но верное), толстая, хватающая, рвущая, достающая, посылающая посылки, скупающая дефицитные промтовары, жрущая. «Щая» и «щая» без конца и без края, как весна у поэта Александра Блока. Противная, честное слово, совершенно не склонная к НРАВСТВЕННОМУ ДОБРУ. И, конечно же, это мое субъективное мнение, и, может, я не прав. Хотя и многие другие тоже характеризовали ее как личность невыносимую.

Внедрение новых экспериментальных мероприятий у нас шло хорошо. «У нас»!!! Баба, приехав, села мне с ходу на шею, поехала на мне к нашей общей цели — выполнению намеченных нашим НИИ идиотических работ по лучшему улучшению лучшего. Баба занялась выколачиванием из местного магазина рижского спального гарнитура, румынского столового сервиза, чешской люстры с хрустальными висюльками, получением контейнера для перевозки в город К., стоящий на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, всего того ДЕФИЦИТА, которым она сумеет здесь отовариться. «Снабжение здесь прекрасное, как при коммунизме», — радовалась эта мещанская гадина, которую никогда не возьмут в коммунизм.

У меня же посторонних занятий не имелось, забот, привязанностей — тоже, поэтому я весь отдался работе. О, стихия работы! Поневоле вспомнишь Ивана Денисовича из одноименной книги Солженицына, которого недавно запретили и выслали из СССР на самолете.

И работа шла бы хорошо, если бы она, сидя у меня на шее, не ерзала, а занималась только своим, «человеческим, слишком человеческим». Доставала бы себе свой дефицит. Так нет! В свободное от дефицита время она мешала мне, разрушая с трудом мною налаженное, к тому же требовала разъяснений по совершенно ясным производственным вопросам. Стерва! Как я изнывал в те минуты, когда она, закатив карие глазки и сделав тревожное лицо, говорила: «А теперь объясните мне, почему вы сделали так-то и так-то. Это — неверно. По-видимому, мы сделаем все по-другому», — говорила она. Но сделать ничего не могла, так как не умела. И она знала это, и знал это я. Ненавидел ли я ее? Нет, был равнодушен. Да, равнодушен. Я равнодушно ругался с ней по делу, равнодушно трясся от злобы, выслушивая ту чушь и дичь, которую она несла, равнодушно пил гэдээровские таблетки мепробамат, чтобы успокоиться, равнодушно беседовал с ней обо всем. В частности, даже и о рижской мебели с сервизами, когда она после стычки первая заговаривала со мной. Первая? Да, первая, потому что я был нужен ей, ибо кто бы тогда лудил всю эту туфту про «материальное стимулирование рабочих кадров»? Она, что ли? Нет. Она была занята, и я был ей несомненно нужен, и это ничуть не странно. Странно, когда это — странно.

Так вот. В воскресенье я гулял по поселку. В субботу мы с начальницей немного повздорили, но это, как и сама начальница, тоже почти не имеет никакого отношения к рассказываемому обо мне, летающей тарелке и коммунизме.

В воскресенье я гулял по поселку. У меня пооборвалось пальто, и я присматривался к прохожим. Я хотел увидеть какое-нибудь хорошее пальто и купить такое же, если оно, конечно, не очень дорогое.

Воскресенье. Апрель месяц. Светило во весь небосвод круглое заполярное светило, и по улице Победы сверху вниз текли весенние ручьи. Но — холодно. Было холодно так: течет ручей, и в нем мокнет подошва ботинка, а потом ступаешь на асфальт, и подошва примерзает к асфальту. Особенно в тени. Все-таки Заполярье, все-таки холод, все-таки не зря 10 % полярных надбавок через каждые полгода и отпуск длиною в два месяца. Холодно, а ты бери отпуск и езжай в Крым, ты в Одессу езжай, загорай, набирайся сил, трудящийся, для достижения новых трудовых успехов! — предлагает «рабочим кадрам» начальство. — Ура! Вперед! На вахту! — отвечают в ответ на эту заботу «рабочие кадры».

Воскресенье. Апрель. Утро. Я подошел к ребятам, игравшим на гитарах, и спросил, какое в клубе «Дом культуры металлурга» идет сегодня кино.

— Да хрен его знает, — сказали ребята.

— А сеанс во сколько? — допытывался я.

— В пять, семь и девять. А вообще-то есть еще и в час. Ты иди, мужик, иди, — объяснили они и зашагали вниз, напевая:

Поезд устал тебя ждать. Ты не пришла провожать. С детства знакомый перрон. Только тебя нет на нем.

И я пошел. Тоже вниз по улице Победы. Медленно ступая и по ручью, и по асфальту.

4

Светило светило. И стало тепло. И шли, туда и сюда шли отдыхающие трудящиеся. В одном доме из раскрытого окна вдруг грянуло «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Хорошая песня. Из этого же окна выглядывали какие-то лукавые девочки. Я был равнодушен, но остановился, очарованный песней, потому что она мне нравится. Девочки истолковали это, конечно же, по-своему. Они захихикали, делая мне непонятные знаки. Я, было, заколебался, но в окне появилась страшная зеленая физиономия инопланетянина в усах, смотревшая на меня тупо и туманно. И я тогда пошел дальше.

А тек ручей сверху вниз. Шли туда и сюда трудящиеся. На углу, около кафе «Северянка», продавали с лотка какие-то печеные вкусные вещи. Кто-то что-то говорил. Кто-то что-то отвечал. Все это смахивало на какое-то неорганизованное представление. Со своей музыкой, со своим ритмом, со своим световым и художественным оформлением.

Тут мне повстречалась начальница. Она шла навстречу и несла что-то из дефицита, завернутое в оберточную бумагу. Она не сказала, что это у нее завернуто в оберточную бумагу. Она сказала, что только что обедала в кафе «Северянка».

— Там так хорошо! На первое ДАЮТ бульон с курицей. Вы можете его поесть. Правда, там перчику многовато, — заметила начальница.

— Спасибо. Спасибо, — поблагодарил я её неизвестно за что.

И стал с некоторым удовольствием с ней говорить, потому что спешить я не спешил, а находиться на свежем солнечном воздухе приятно, даже если ты беседуешь с идиоткой.

Мы не виделись со вчерашнего дня. Она сказала, что вчера весь вечер работала. Что она делала — не сказала. И что завтра она будет звонить в город К. руководству. Скажет, что опытное внедрение мероприятий идет успешно, и МЫ С НЕЙ справляемся с объемом работ.

— Ведь верно? — Она заглядывала мне в глаза.

— Верно, — ответил я.

Начальница еще больше оживилась, и я услышал, как вчера она собиралась ложиться спать в первом часу ночи, но к ней в номер зашла особа, живущая напротив.

— Она попросила у меня что-нибудь почитать. Я ей дала. А она не уходит. Я предложила ей присесть. И она села. Она сидела у меня до двух часов. Жуткая особа. Она плела мне, плела. По-моему, она без определенных занятий и на букву «б».

Жуткая особа на букву «б» представилась ей как работающая по снабжению. Начальница поинтересовалась, что та может достать из дефицита. Та сказала, что ничего. И захохотала. Начальница удивилась, а жуткая особа стала жаловаться:

— У нас в снабжении! Я в бухгалтерии работаю. У нас в снабжении часто что-нибудь ДАЮТ. А нам, бухгалтерии, даже и не скажут. Бессовестные. Но вы не думайте, всё, что на мне, куплено НЕ В МАГАЗИНЕ, — объявила особа. И опять захохотала.

— И мне стало подозрительно, Утробин, — докладывала начальница. — Сидит, болтает, хохочет, а потом и говорит, что если у вас денег с собой много, то вы их берегите. Что-нибудь, дескать, все равно купите. Какое ей дело до моих денег?

— Странная дама, — поддерживал я разговор. — На вашем месте я бы обязательно навел справки, уважаемая Альбина Мироновна.

— А я навела, — обрадовалась начальница. — Она мне сказала, что приехала в командировку. На один день. А живет, между прочим, в гостинице уже четверо суток. А дежурной сказала, что хочет работать здесь юрисконсультом. Та ей: «Вы идите на рудник, вас там возьмут». А та ей: «Рудник стоит на горе, мне неохота в гору подыматься». Представляете? Только где же здесь еще работать интеллигентному человеку, если не на руднике, заводе или обогатительной фабрике?

Начальница стала мне надоедать. Ей сорок с лишним. Она белокура, расплылась, сюсюкает, подхалимничает, всякую чушь несет. Я к ней равнодушен. Впрочем, я, кажется, об этом уже говорил.

— И, что несомненно самое главное, — она приблизила ко мне возбужденное лицо, — эта женщина меня спрашивает: «А вы почему сейчас ЗДЕСЬ?» — «А где же мне быть в первом часу ночи?» — отвечаю. А она: «В поселке полным-полно денежных мужчин». И это мне. Ха-ха-ха. Предлагать такое МНЕ.

Начальница веселилась, как дитя, а я хотел уйти, подумав: «Кому же, как не тебе, падла». Но начальница продолжала:

— И та особа пояснила, что шла ночью. И ее остановил молодой человек. И он сказал, молодой человек: «Идемте ко мне на квартиру». И вынул бумажник, и показал гулящей сто рублей. А? Как вам это нравится?

— Да уж какая тут ночь. Одно названье — ночь. Заполярье. День — ночь. Ночь — день. Не разберешь, — невпопад заметил я.

— Все равно. А она, якобы, отказалась и вернулась в гостиницу. Так вот, Утробин, — начальница сделала паузу, — она НЕ ОТКАЗАЛАСЬ. Иначе откуда бы у нее взялись деньги, а ведь она живет сейчас одна в одноместном номере. Напротив моей комнаты одноместный номер. Я все проверила.

— Держитесь от нее подальше, — настаивал я. — Наведите, говорю, справки.

— Я навела. Как она от меня вышла, я пошла к дежурной и пересказала ей наш разговор. И дежурная велела, чтоб я эту особу, не слушала, потому что она, вдобавок, — пьяная. «У нас пограничная зона. У нас норвежцы бывают. Мы ее скоро выставим. Мы таких особ не держим», — пообещала дежурная. И я пошла назад к себе и заглянула к ней в замочную скважину. И у ней было темно. Она спала. Книга была не что иное, как ПРЕДЛОГ. Она СПАЛА. Но зачем же она ЗАХОДИЛА? — так закончила начальница свой рассказ, и я поскорей распрощался с ней, думая о том, как же человеку жить и выжить в нашем «прекрасном и яростном мире», если этот человек еще не сошел с ума окончательно.

5

Я дошел по улице Победы до клуба «Дом культуры металлургов». Купил билет за сорок копеек на фильм «Девушка без адреса». «Девушка без адреса» — это плохой, мещанский фильм. Но я против этого фильма ничего не имею, я, пожалуй, даже люблю его, потому что видел его 1000 раз и привык к нему, как привыкают к старым разношенным шлепанцам. «Девушку без адреса» любят крутить в маленьких северных поселках, где я часто бываю (бывал!) по роду своих занятий.

Но и эта самая «девушка», она ТОЖЕ не имеет отношения к моему рассказу. К моему рассказу имеют отношение только я, летающая тарелка и коммунизм, почему и рассказываю дальше.

На площади около ДК было шумно. Там имел место быть вывод собак.

— Ты видела, там вывод собак, — сказала одна девушка другой в очереди за билетами на фильм «Девушка без адреса».

— Дворняжек? — спросила другая девушка.

— Не дворняжек, а лаек, дура! Хотя — тоже мне лайки, говно, а не лайки, — сказала первая девушка, скривив рот.

— Сама ты дура, — обиделась другая девушка, вспыхнув, как ракета.

И я тогда не пошел близко смотреть выводку собак, тем более что я и так все хорошо видел, стоя на мраморном крыльце ДК, подпирая плечом колонну.

Лайки оказались действительно не лайки. Люди удивлялись им, что они подпрыгивают и грызутся. Там еще сидел какой-то человек, за вынесенным из ДК столом. Равнодушно сидел, что-то записывал на разлинованной бумаге.

— Рано утром встал я спозаранку, а на часах уж семь часов утра, — бормотал он.

А на широченных мраморных ступенях дети поселка играли «в классы». В поселке чрезвычайно много детей. Их воспитывают. Дети любят играть «в классы» на мраморных ступенях ДК!

Расчертили и играют. Мальчики и девочки.

Один мальчик смошенничал. У него камушек, который он пинал, попал через меловую черту в надпись «Огонь», а он камушек подвинул свободной ногой. Которые дети заметили, так те сразу закричали: «Огонь! Огонь! Сгорел! Сгорел!»

Мальчик важно отвечал.

— Нет, — отвечал мальчик. — Я не сгорел.

Тогда дети закричали:

— А, хлюздишь! Хлюздишь! Ты — хлюзда-мнузда!

«Хлюзда-мнузда» не вынес оскорбления и вышел из игры. Тут случилась какая-то неизвестная женщина. Она тревожно спросила этого ребенка, вышедшего из игры:

— Сережа, а где наша Лена?

— Сколько раз отвечать, что заходил Павел, и они уехали на мотоцикле! — заорал мальчик Сережа.

— Ага. Ну, играй, играй. Ох, беда, беда… Опять этот Павел…, — сказала неизвестная женщина и тихо ушла.

А Сережа был в резиновых сапожках, в свалявшемся шерстяном костюмчике и нейлоновой курточке. Вышедши из игры, он тотчас подозвал какую-то собаку из свободных и стал ее дразнить, пинать сапогом в морду. Собака зарычала и ухватила озорника за штаны. Но она любила его, и он ее тоже, и они упали на мраморные ступени и стали по ним кататься, создавая безобразие. Потом собака надоела мальчику, он крепко пнул ее напоследок и стал проситься обратно «в классы».

Старшие — «вывод собак». Младшие — «в классы». А что же делают самые маленькие?

А самые маленькие еще ничего не понимали ни в классах, ни в собаках, ни в фильме «Девушка без адреса». Они либо смирно лежали в колясках, либо нетвердо стояли на земле, поддерживаемые мамашами. И с вежливой улыбкой смотрели на чуждый для них социум.

Я вот тоже: смотрел, смотрел и, заскучав, очень ждал скорейшего начала киносеанса. Для развлечения я разглядывал у людей пальто, желая, если вы помните, купить себе подобное аналогичное, но за дешевую цену. Всякие я видел пальто, и некоторые мне даже настолько нравились, что я согласился бы купить их за указанную цену. Но не об этом я! Не об этом! Я не об этом, я о себе, летающей тарелке и коммунизме.

6

Потому что тут вдруг я увидел ИХ. И заныло, и я сразу полюбил ИХ горькой, но, конечно же, безответной любовью, хотя сразу догадался, что это АГЕНТЫ ВЛИЯНИЯ. Они выделялись. Он по виду — здоровенный мужик в кепке. Заполярный лось. Она — маленькая, в широких брюках по моде, в каком-то зеленом плащике таком.

Это я их выделил, а так они совершенно ничем не отличались от остальных. Я специально смотрел, не выделяет ли их еще кто-нибудь, кроме меня, но нет — все спокойно приняли их появление, их проход через собачников, через детей с играми, через меня. К кассам ДК.

Я поплелся за ними. Они были, якобы, тоже равнодушны. Они, якобы, не замечали меня. Они тихо переговаривались.

«Он как будто прикидывается, что из МАТЕРЫХ, что ли? — приглядывался я. — Здоровенный мужик. Заполярный лось. Или волк. А она — или дочь его, или юная жена. Прикидываются, что они и есть та самая наша СОЛЬ ЗЕМЛИ, о которой пишут в советских газетах? Та самая ПОЧВА, о которой говорил Хомяков».

Они подошли к кассам ДК. А я за ними. Куда я денусь? Я их полюбил. Я ловил каждое слово их нарочитого, направленного явно на меня разговора.

— Ты хочешь кино смотреть? — спросил он.

— Эту-то глупость, — сказала она.

— Может, посмотрим? — спросил он.

— Смотри, как хочешь, — ответила она.

— Мне тоже без разницы.

— Да? Хотя там, говорят, комический артист Эраст Гарин играет, ужасный, говорят, хохмач.

— Тогда давай я билеты на самое позднее возьму на всякий случай, — предложил он.

— Бери.

И он пошел, а она занялась своей сумочкой. Она, якобы, не смотрела по сторонам. Она, якобы, не замечала меня. Я подпирал колонну.

Возвратился «лось» он же «волк». Уже с билетами.

— Ну, пошли, — сказал он.

— Идем, — сказала она.

А я за ними. Осторожно, медленно. Я гуляю якобы.

— У, какие собачки! — сказала она.

— Собачки! — сказал он.

— Собачки, — сказала она. — Миленькие какие!

Двинулись. Я за ними. Повторяю, напоминаю: я не понимаю, почему. Почему, например, именно они стали объектами моей любви? Почему это выпало именно мне? Чем я заслужил такое их доверие? Еще раз терпеливо объясняю неверующим: в дурдоме я не сидел и сидеть не собираюсь.

Двинулись. Раскланивались со своими знакомыми. Останавливались поболтать. Речи их были по-прежнему пусты, бессодержательны, но как же я любил их обоих.

Встали около «Северянки». Он — «лось», «волк». Он, наверное, весь лысый под кепкой, а уж зубы-то точно металлические. Как у всех местных. У нее — волосы распущены до плеч. Как у всех местных.

— Пошли, что ли, к твоей Ольге зайдем, — сказал он.

— Ну, идем. Песенки новенькие послушаем, Высоцкого, — сказала она.

И они исчезли.

Они вошли в подъезд. В ту самую дверь, которая вела к той самой квартире, в которой находилось то самое окно, из которого доносились давеча звуки той самой песни «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз», окно, из которого высовывалась тогда та самая напугавшая меня зеленая физиономия инопланетянина в усах.

Исчезли. Их поглотила дверь. А я глянул на часы. Мать честная! Да я ведь в кино опоздал! Без киножурнала-то ладно. Без киножурнала я переживу, хотя и это неприятно. Я привык, я люблю советский киножурнал «Новости дня». Без киножурнала я переживу, но смотреть кино без начала всё равно, что смотреть его без конца. БЕЗ КОНЦА во всех смыслах этих двух моих ПОСЛЕДНИХ (тоже во всех смыслах) слов на Земле.

Да, последних. Ибо я вдруг отчетливо понял, что для меня они сейчас исчезнут навсегда, потому что коммунизм — это дело добровольное. Я — реалист. Я описываю только то, что вижу, чувствую. Я вдруг отчетливо понял, что могу стоять здесь, около подъезда, хоть всю жизнь, но эти существа никогда САМИ не возьмут меня с собой, потому что я никогда не смогу объяснить им, что люблю их, нуждаюсь в них. Или — или. Я никогда не смогу заговорить с ними, потому что мне с ними не о чем говорить. Мне скорей с начальницей и начальником есть больше о чем говорить, чем с ними. Они уходят в закрывающиеся двери, я люблю их, я нуждаюсь в них. Ибо ЗНАЮ, что именно они имеют судьбоносное отношение ко мне, летающей тарелке и коммунизму.

И я сделал свой выбор. Я толкнул двери счастья внутрь. Я шагнул внутрь темного подъезда.

7

К сожалению ли, к счастью, но на этом мой рассказ окончен.

И если я кого-то огорчил, а кто-то ждал от этого моего сочинения большего, прошу прощения. Извините меня, ежели что не так, извините за графоманщину, извините за кривой почерк, извините меня за всё.

Но я, нравится вам это или нет, рассказывал ВСЁ, КАК БЫЛО. Я рассказал ВСЮ ПРАВДУ. А правда не является частью еще какой-то правды. Молекула правды состоит из атомов правды. Не знаю, правда, есть ли молекулы, атомы, электроны и всё остальное, открытое земной наукой на сегодняшний день, но я рассказал всю правду, старался быть точным и честным, как в милиции.

Однако чувствую вообще-то, что даже сюда, в это мое исповедальное сочинение все же закралась какая-то ложь. Эдаким я себя изобразил каким-то не тем, чем являюсь на самом деле. Чего-то я все же не учел, и получилась в конечном итоге неправда.

Но ведь человеку всего учесть нельзя. Правда? И всегда будет некоторая фальшь, чтобы не сказать «неправда». Неправда будет всегда, ибо приходится жить, потому что жизнь продолжается. И мою начальницу мне все-таки немного жаль, и всех других моих персонажей, включая себя. Хотя лично я в жалости теперь больше не нуждаюсь. Лично мне повезло, и я теперь устроился навсегда.

Нужно ли объяснять вам, дорогие бывшие земляки, что все это я пишу на борту летающей мурманской тарелки, которая везет меня в коммунизм? Маленькие зеленые обитатели тарелки уверяют меня, что в коммунизме мне будет очень хорошо. Там много вкусненького, там большое пространство, немереное время для еще более углубленных размышлений обо всем на свете. Там мне купят пальто.

* Публикуется впервые

Я очень начитанный. Я все это читал. Я прочитал много книг. — Про таких, как персонаж этого рассказа, «образованщик» Утробин, простолюдины раньше говорили: «Зачитался». То есть слегка, а возможно, и сильно поехал на почве беспорядочного чтения недоступных его мозгу трудов и мучительных попыток понять, отчего же так дерьмово устроен мир. Ведь с такими основополагающими изысканиями не смогли справиться и более крепкие умы, чем утробинский.

Однако не хочу выглядеть бескрылым диссидентом, огульно глумясь над советской прессой. В ней, как ни странно, тоже есть очень много хорошего и правдивого. — Именно так считали многие граждане СССР. Свою эстафету они передали новому поколению лохов, полагающих, что вот-вот и все устроится. Или с помощью Гуманизма, Прав Человека, Духовности или, наоборот, по манию сильной руки и тени тов. Сталина. Дескать, не может же вечно длиться этот бардак? «Все будет, как будет, ведь как-нибудь да будет», — приговаривал один из героев гашековского «Швейка».

А речь здесь далее пойдет обо мне, летающей тарелке и коммунизме. — Личность тогда не значила ничего, рассуждения о летающих тарелках были философией для бедных, а от наглого вранья о том, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», впору было действительно рехнуться и залечь в дурдом с диагнозом «шизофрения» (от греческого «схизо», расщепляю). Характерен анекдот тех лет. Больной жалуется врачу: «Доктор, у меня что-то страшное — не то со зрением, не то со слухом. Я слышу по радио одно, а вижу совершенно другое». «Мы от советской власти не лечим», — отвечает умный доктор.

…козлина, фофан обтруханный… — Довольно характерные ругательства, которым интеллигент мог обучиться лишь в тюрьме, армии или сумасшедшем доме, от которого так открещивается персонаж Утробин.

Я, конечно, подвирал, что без ума от советской власти, но что-то и в этом есть правдивое… — Так от нее ведь граждане СССР действительно были «без ума», но только во всех без исключения смыслах этого словосочетания. Иначе такая власть не продержалась бы 74 года (1917–1991).

…я не замышляю свершить общественный переворот, потому что меня тогда посадят, как велел Ницше. — Вот-вот, дескать «свобода — это осознанная необходимость», если уж валить в воспаленный мозг всё до кучи.

Черт его знает. Или Бог — то есть наличие «высшего разума» персонаж все же признаёт.

…радовалась эта мещанская гадина, которую никогда не возьмут в коммунизм… — Отголоски пропагандистской борьбы с «мещанством» и «вещизмом», затеянной большевиками для отвода глаз от пустых полок магазинов.

…«человеческим, слишком человеческим»… — Картина в духе соцреализма: реакционный философ Ницше вовлекает советского инженера Утробина в бред.

Мепробамат — транквилизирующее средство, которое применяется в психоневрологии для лечения неврозов и неврозоподобных состояний, сопровождающихся тревогой, страхом, напряженностью, нарушениями сна.

…в окне появилась страшная зеленая физиономия инопланетянина в усах, смотревшая на меня тупо и туманно… — Что-то сомневаюсь я, что он в дурдоме не сидел. Хотя, может быть, парень Гоголя перечитал (в смысле опять же НАЧИТАЛСЯ).

На первое ДАЮТ бульон с курицей… — От одного этого глагола можно было завыть. В СССР ДАВАЛИ (за деньги, разумеется, и отстоявшему длинную очередь) все насущное: нормальную одежду, обувь, еду, питье, туалетную бумагу. А еще было слово ВЫБРОСИЛИ. «Итальянские туфли в ЦУМе выбросили!» — раздавался ликующий вопль обворованных государством «мещан».

«В прекрасном и яростном мире» — название одного из рассказов Андрея Платонова, который тоже, как и библиотекарь Н.Федоров, учитель К.Циолковский и персонаж Утробин, не был чужд космических идей.

«Девушка без адреса» — одна из первых комедий Эльдара Рязанова, которую тогда обвиняли в «безыдейности» и «мелкотемье». Сейчас ее иногда показывают по каналу «Домашний», и я с удовольствием смотрю эту непритязательную, мастерски сделанную советскую чушь.

Всякие я видел пальто, и некоторые мне даже настолько нравились, что я согласился бы купить их за указанную цену. — Опять Гоголь. На этот раз вспоминаешь историю бедного Акакия, у которого сперли новую шинель.

…хотя сразу догадался, что это АГЕНТЫ ВЛИЯНИЯ. — Ну, это понятно, что во всех наших бедах и радостях виноваты не я, мы, а исключительно ОНИ. Они нам Ленина в железном ящике привезли, Горбачева развратили, споили Ельцина, про явление народу Путина с Медведевым я вообще молчу.

Или волк — оборачивающийся в полнолуние СОЛЬЮ ЗЕМЛИ и славянофильской ПОЧВОЙ. Нет, точно на наших глазах спятил «образованщик»!

Еще раз терпеливо объясняю неверующим: в дурдоме я не сидел и сидеть не собираюсь. — Да верим мы, верим, товарищ! Только не надо волноваться …коммунизм — это дело добровольное… — Не хочешь — научим, не умеешь — заставим.

Извините меня, ежели что не так, извините за графоманщину, извините за кривой почерк, извините меня за всё. — Да ладно, чего не бывает между своими! И ты, товарищ Утробин, и вы, господа читатели, тоже меня, автора-дурака, извините.

Маленькие зеленые обитатели тарелки уверяют меня, что в коммунизме мне будет очень хорошо. — А только вдруг он ДЕЙСТВИТЕЛЬНО с ними улетел, а нас тут оставил мучиться — в родной, любимой, единственной, Богом нам данной стране? Неизвестно зачем и на сколько.

Загрузка...