Лихорадочный рев двигателя доносился с темного, подернутого пеленой тумана неба. Эмили Клеменс стояла у кромки летного поля, держа под руку свою дочь Пегги и прислушиваясь к глухому, то убывающему, то нарастающему рокоту — словно далекие приливы и отливы; ночная мгла надвигалась со стороны по-зимнему холодного необозримого пространства Тихого океана. Время от времени двери диспетчерской терминала отворялись и из них выскальзывала в плотный туман фигура в слабом отражении неоновых огней — так выходит из операционной медсестра: тихая, беззвучная, печальная, абстрактная. Эмили, в свои семьдесят, уже чувствовала, как устала. В этом самолете из Нью-Йорка, что слепо кружит в таящем опасность, податливом, сером воздушном пространстве между грядой гор с одной стороны и морем — с другой, — летит ее дочь. Они не виделись целых одиннадцать лет.
Какой неудачный, отвратительный день! За завтраком Эмили отчаянно поругалась с Пегги в залитой солнцем столовой их дома с облупившейся штукатуркой, где они жили вот уже три года. Медленно потянулись часы тревожного ожидания — все это так действует ей на нервы, просто невыносимо! Двигатели самолета завывают, урчат, чихают в пропитанной влажностью сырой тьме. На коже у нее конденсируется туман, превращаясь в острые, жгучие капельки холодной воды. Присесть бы где-нибудь… но ведь как-то неловко сидеть в удобном, мягком кресле для пассажиров в такой напряженный момент, когда твоя дочь беспомощно кружит в самолете, так высоко над землей, и жизни ее угрожает вполне реальная опасность. Почему-то она чувствовала, что если будет мужественно стоять, преодолевая острую боль в ногах и головокружение, пронзающее затылок, дочь ее каким-то необъяснимым образом окажется в более безопасном и надежном положении.
Она бросила взгляд на Пегги: какое у той далекое, отстраненное, сосредоточенное лицо на фоне резко очерченного неонового края мерцающих огней… На шее повязан теплый шарф, руки засунуты глубоко в карманы широкого, как у школьницы, пальто, — ей никак не дашь ее пятидесяти, выглядит куда моложе.
— Как ты думаешь, — задала вопрос, колеблясь, Эмили, — с ними все будет в порядке?
— Откуда мне знать, мама. — Голос у Пегги спокойный, холодный, простуженный. — Ты же сама слышала, что говорил этот служащий: ожидается разрыв в пелене тумана в течение ближайшего получаса.
— Да, конечно! — спохватилась Эмили; тяжело вздохнула.
По крайней мере, и эта несносная Пегги все же волнуется. Неважно, что она думала по поводу своей сестры все эти долгие десять лет! Во время войны Пегги вела себя очень хорошо, просто образцово. Когда умер ее муж, Лоуренс, была так благоразумна, так холодно-рассудочна. Какое мужество, какую стойкость проявила, когда ей сообщили, что Бад погиб в Германии, а ведь Бад — единственный сын! Пегги так хорошо вела себя, что для Эмили стало настоящим шоком, когда выяснилось, как она озлобилась на Айрин. Кажется, ей абсолютно наплевать на сестру, все равно, жива она еще или умерла, прилетит наконец или погибнет в авиакатастрофе. Одно дело обычная семейная свара и совсем другое, когда ее доводят до таких просто неприличных пределов и не меняют неприязненного отношения к обидчику долгие годы. А сейчас такое время, вокруг столько смертей… Их осталось всего трое — три одинокие старые женщины — из всей их веселой, беззаботной, большой семьи. Теперь появился новый тип женщины, с отвращением раздумывала Эмили, — современная женщина, она давно покончила с множеством условностей и общепризнанным порядком вещей, утратила способность любить и прощать, как это делала когда-то моя мама.
Самолет, натужно кряхтя, пролетел где-то совсем рядом. Почти физически чувствуется — так ей кажется — дрожание двигателей; видны в кромешной тьме глаза пилота, напряженно вглядывающегося в пространство через покрытое крупными каплями дождя лобовое стекло кабины. А где-то в задних рядах салона сидит, привязавшись ремнями, на всякий пожарный случай, Айрин… Сколько прошло лет с их последней встречи!
Эмили, закрыв глаза, пыталась вспомнить своих дочек тогда, давно, в лучшие дни их жизни. Одна старше другой всего на год, и их повсюду принимали за близнецов: появлялись всегда вместе, играли рядом, одна носила одежду другой; воспитывали летом своих кукол в залитой солнечным светом глубине двора, — это еще до войны, когда все дружно жили в большом, просторном доме в Лос-Анджелесе, а мистер Клеменс был еще жив. Обе такие красивые: блондинки, стройные, с огромными, серьезными черными глазами. Сестры постоянно, внимательно изучали друг друга и заливались при этом по-детски звонким смехом — веселым, таинственным смехом их частного, такого дорогого для них мирка, куда заказан доступ взрослым.
— Я намерен терпеливо ждать, — говорил им мистер Клеменс, восседая на верхней ступеньке высокого крыльца их дома душной, ясной калифорнийской ночью, глядя сверху вниз на играющих у его ног двух маленьких девочек. — Ждать и беречь себя, покуда вы наконец не достигнете зрелого возраста.
Тогда обе вы выйдете замуж за миллионеров с Восточного побережья, у которых полно акций железнодорожных компаний, потому что станете такими красавицами, что ни один мужчина не сумеет преодолеть соблазна и не обратить на вас своего повышенного внимания.
А я брошу работу в нефтяной компании и поселюсь на своем приусадебном участке с жирным черноземом. Шесть месяцев в году буду гостить у Айрин и ее мужа, кататься на их яхте неподалеку от летней колонии в Ньюпорте или Род-Айленде, пожирать омаров и черпать густую похлебку — рыба, моллюски и свинина — из серебряных звонких мисок. Потом поеду в гости к Пегги и ее мужу: будем с ним вместе охотиться на охотничьих угодьях в штате Джорджия, весь день гоняться за лисами и фазанами, а вечерами допоздна пить крепкое, бьющее в голову вино.
Так она и стояла с закрытыми глазами, прислушиваясь к надрывному вою двигателей в непроглядной из-за тумана дали, и ей казалось, что она отчетливо слышит низкий, глухой голос мужа в их уютном, таком домашнем садике, много-много лет назад, резкий, по-детски высокий, пронзительный смех дочурок, мелодично напевающих:
— Па-апочка, па-апочка, какой ты глу-упый!
Там, где когда-то цвел их садик, стоит теперь пятиэтажное здание фабрики. Мистер Клеменс умер в 1914 году, и его пророчества в отношении браков дочерей не сбылись. Конечно, они в самом деле стали красивыми девушками и никак не могли пожаловаться на отсутствие кавалеров, постоянно крутившихся возле них, — самых разнообразных, на любой вкус, — пригожих, талантливых, состоятельных: все перебывали в их квартире в Нью-Йорке, куда Эмили с девочками переехала после смерти Клеменса.
Пегги и Айрин обращались с молодыми ухажерами с очаровательной беспощадностью, — передавали их друг другу и только беспрестанно хихикали, лежа в своей спальне, обсуждая жалкие, неловко выраженные претензии одного или другого. Неизменно появлялись на людях только вместе, вдвоем, и строго настаивали, чтобы влюбленные в ту или другую сестру кандидаты в женихи ухаживали за ними обеими в равной мере, с одинаковой пылкостью, — Эмили казалось тогда, что собственную компанию они предпочитают любой компании молодых людей, которым оказывали лишь мимолетные знаки внимания.
Холодно, с хорошо рассчитанной на эффект точностью они создавали из себя контрастные, однако дополняющие одна другую личности. Пусть какому-то незадачливому юноше все же удавалось миновать сети, расставленные одной из сестер, — он непременно попадал в капкан другой; стоило ему уберечься от пламени — и он падал жертвой ледяной стужи. Айрин, более высокого роста, более красивая из них, постоянно играла роль независимой, безрассудной интеллектуальной молодой женщины с сардонической улыбкой на лице. Пегги, ниже ее ростом, пухленькая, полненькая, постоянно раздаривала мимолетные улыбки и бросала на окружающих косые, быстрые взгляды, и Эмили часто слышала, как они гогочут в своей тихой спальне над проведенными «операциями», словно пираты, которые делят добычу удачливого сезона и вспоминают при этом свои самые отважные вылазки.
Эмили, сама она была всегда девушкой простой, без ухищрений, — только с самым серьезным видом покачивала головой и полушутя-полусерьезно говорила им за завтраком, когда они шуршали утренними газетами и атласными платьями с кружевами, хрустели тостами и, звучно булькая, проглатывали горячий, обжигающий кофе:
— Возмездие грядет, мои разлюбезные, возмездие не за горами! Каждую из вас уже ждет молодой человек, и он-то уж заставит вас дорого заплатить, в двойном, даже в тройном размере, за все ваши хитроумные плутни.
Каждую из них ждал мужчина — в этом Эмили была права, конечно, но одного не сумела предусмотреть: что он окажется одним для обеих ее дочерей…
О Боже, где это она, как здесь оказалась, что делает в этом холодном, непроницаемом тумане — ведь время уже к полуночи; почему у нее над головой раздается этот раздражающий гул самолета? Вспомнила все же, но не сразу, пришлось приложить кое-какие усилия. Ничего не поделаешь, старость не радость.
Теперь все в памяти ее сместилось. Образы и воспоминания нагромождались одно на другое, словно на кинопленке с двойной экспозицией, и то, что произошло лет тридцать назад, вдруг возникало в голове куда ярче, интенсивнее, чем вчерашнее, а мертвецы разговаривали куда оживленнее, чем живущие вокруг, а дочь казалась ей куда более реальной, куда более знакомой, когда ей было двадцать семь, чем вот эта безразличная пожилая женщина с холодным, равнодушным лицом, которая стоит сейчас рядом с ней и держит ее под руку.
Вот Эмили сидит в гостиной в своей квартире в Нью-Йорке (когда же это было — в 1915 или 1916 году?), шьет блузку для Айрин. Ночь выдалась сырая, тяжелые капли дождя барабанили по стеклам окон, шторы чуть колыхались. Посмотрев на них, она сказала:
— Нужно постирать на этой неделе.
Айрин промолчала; лежала, вытянувшись во весь рост, на кушетке, уставившись в потолок. Отворилась дверь, и в гостиную вошла Пегги — не одна, с незнакомым мужчиной; оба поблескивали от дождевых капель, а Пегги весело смеялась, стряхивая с волос брызги.
— Мама, — сказала она, — это Рейнольд Вейген, он немец. По профессии журналист и очень любит оперу. Если только ты потеряешь бдительность, он споет тебе Вагнера. Рейнольд, позволь представить тебе мою сестру Айрин.
Очень вежливый молодой человек, невысокого роста, полноватый, круглолицый. Совсем не похож на мрачного предтечу беды. Наклонившись, поцеловал руку Эмили, потом Айрин — та уже сидела на кушетке, с любопытством разглядывая гостя.
— Ах, — воскликнул немец, — какая же приятная у вас семья!
Далеко не модный костюм, и в манере разговаривать проскальзывало что-то старомодное. Хотя акцента практически не было.
— Боже мой, скорее чаю! — заторопилась Пегги. — Мы просто умираем без чашки горячего чая! Садись, Рейнольд, и постарайся очаровать мою матушку и сестрицу, а я быстренько сбегаю на кухню и принесу побольше чаю — целое ведро.
Пегги пошла на кухню, а Айрин встала с кушетки и устроилась на стуле с парчовой обивкой, под большой лампой. Под ярким светом юбка ее переливалась.
— Мне кажется, — заговорила она низким, ставшим вдруг мелодичным голосом, — что наша опера звучит для вас несколько странно — в ушах таких людей, как вы, мистер Вейген, кто часто слушал оперу в Европе.
— Ах, что вы! — возразил с присущей ему галантностью Рейнольд. — Как раз наоборот. По-моему, она просто превосходна! Вы часто ходите в оперный театр?
— Так, время от времени, — улыбнулась она. — Американцам трудно заставить себя сводить девушку на оперу.
— Вам нравится опера?
— Просто обожаю! — уверенно заявила Айрин.
Эмили сильно удивилась: дочь ее после их переезда в Нью-Йорк была в оперном театре раза два или три.
— Наслушаться не могу! — призналась девушка.
— Ах, вот оно что! — Рейнольд весь просветлел от удовольствия. — Может, вы как-нибудь окажете мне честь и пойдете в оперу вместе со мной?
— Буду счастлива, — согласилась Айрин.
Вейген сделал глубокий вдох.
— Сейчас они по пятницам вечером дают «Зигфрида»1. Вас устраивает?
— Просто чудесно! Не знаю, право, как дождаться пятницы.
Молодые люди внимательно смотрели друг на друга, а Эмили, сидя на стуле у окна, занималась шитьем. «Бедняжка Пегги, — думала она, — и зачем ей понадобился этот чай? Ничего хорошего от такого приглашения ждать не приходится, могу поспорить с кем угодно!»
Да, давно это было… Вот она со своими девочками в их спальне, с атласной пунцовой скатеркой на ночном столике. Пегги, с побледневшими, безжизненными губами, сидит на кровати, а Айрин говорит — громко, хрипло, с вызовом:
— Я собираюсь выйти за него замуж. Если только получу у них разрешение. Сама поеду в Джорджию и заключу с ним брак прямо в тюрьме, в его камере. Мне наплевать, что будут говорить по этому поводу люди вокруг! Мне глубоко наплевать, чей он тайный агент, — немецкий, египетский или чей-то еще! Какое они имеют право бросать человека в тюрьму?! Война не война — черт знает что такое! Мне наплевать на эту войну! Хорошо бы ее проиграть! Мы ведь дикие, варвары, не умеем обращаться с цивилизованными людьми, и посему мы только выиграем, если эту войну проиграем!
Двери диспетчерской снова отворились, вышел мужчина без головного убора. Постоял, печально вглядываясь в темное небо с несущимися низкими свинцовыми облаками, откуда доносился натужный гул самолетных двигателей. Безрадостно покачал головой, вернулся в помещение; двери за ним захлопнулись, гулко и печально, в этой туманной пелене.
«Ну а взять эти бракосочетания, — думала Эмили. — Сколько же я, старая женщина, повидала их на своем веку! Сколько счастливых невест, сколько ярких цветов, сколько радушных гостей!..»
Айрин, в белом атласном платье, в церкви на Двадцать четвертой улице — ее потом снесли. Какой триумф, какой вызов постоянно мелькали в ее глазах, с какой гордостью она разглядывала приглашенных — совсем не так, как полагается вежливой, радующейся такому событию невесте. Пегги, в красивой желтой тюлевой накидке, как ближайшая подруга невесты; у нее темные круги под глазами, как будто она не спала несколько ночей подряд.
Бракосочетание Пегги полгода спустя. Ее жених — Лоуренс, очень красивый, высокий, с продолговато-угловатым, честным, добродушным лицом. Айрин на свадьбе не было, она уже уехала в Германию, но прислала по случаю бракосочетания сестры длинную поздравительную телеграмму. Пегги ее вскрыла сразу же, первой из всех дружеских посланий, потому что знала, от кого она, и, прочитав, передала Лоуренсу.
— Это от моей сестры, — объяснила она. — Шлет нам свои поздравления и благословляет нас с тобой. У них скоро будет ребенок, советует нам последовать их примеру. Она также просит прислать ей твою фотографию.
Лоуренс, широко улыбнувшись, засунул телеграмму в карман. Долго она пролежала у них в доме в одной из картонных коробок, где целые годы хранились все телеграммы и письма, покуда в доме не объявилась новая горничная и не выбросила прочь весь этот хлам.
Самолет теперь медленно кружил над головой, совершая вслепую облеты над аэродромом; тяжело вздыхая, Эмили прислушивалась к его гулу, — эти звуки наводят ее на мысли о злом фатуме. Если бы Пегги получше узнала этого немца, проявила свою сообразительность; если бы Айрин не была такой самоуверенной, такой проницательной и хитроумной… Тогда, быть может, сегодня Пегги сидела бы в этом несчастном самолете, в этой болтанке в ночной, непроглядной, туманной мгле, а Айрин стояла бы рядом с ней, вся замерзшая, с плотно сжатыми губами… Ах, если бы Пегги не привела тогда в их дом этого человека! Или Айрин не было бы в тот вечер дома… Как же она старалась всегда проявлять разумную заботу о своих девочках; как оберегала, направляла их, руководила ими; как пыталась изменить, вылепить по-новому глину текущих событий!
И вот теперь, в семьдесят лет, ей приходится стоять на этом аэродроме, без сил, опасаясь грозной случайности, — так обанкротившийся азартный игрок подвигает последнюю свою жалкую фишку к безжалостной лопатке крупье, живо ерзающей взад и вперед по расчерченной на квадраты крышке стола.
Сколько лиц она помнит; сколько уютных комнат, в которых была когда-то счастлива; сколько всего ужасного, что приключилось с ней! Среди неясных, лишенных резких очертаний образов, которые постоянно всплывали у нее перед глазами, больше всего досаждали ей письма. Отлично помнит, как они все выглядели: иностранные марки, беглый почерк Айрин, с крупными, размашистыми буквами; большие, плотные серые конверты, иногда даже запах ее духов — каким-то образом сумел сохраниться в продолжительном путешествии по воздуху через океан.
«А это — наш Ганс». (Как странно звучит имя ее внука — Ганс, ведь в их семье всех мужчин обычно называли Джоном, Питером, Люком или Томасом.) «Он немного похож на Бисмарка, но мы искренне надеемся, что, когда ему исполнится три годика, это сходство пройдет». Или: «Дела у Рейнольда идут не слишком успешно, но кто может похвастаться лучшей участью в этой бедной стране? В общем, мы стараемся не жаловаться. У Ганса прорезались семь зубиков; мы перестанем, наверно, их считать, когда ему стукнет десять». Или: «Дитрих весил целых десять фунтов, когда появился на свет, и его рождение было связано с небольшим скандалом в этой голодной стране, словно мы воровали еду или брали взятки. Я настояла, чтобы его назвали Дитрих Джонатан, в честь нашего папочки, а все его родственники, типичные пруссаки, возмущенно поднимали на меня брови, но я им так и не уступила, ни на йоту. Думаю, когда возвращались домой, бурчали: „А чего еще можно ожидать, если в жены берут американку?“» Или: «Прошу вас, пришлите мне, пожалуйста, фотокарточку Бада, — он теперь, уже, вероятно, не умещается на своем коврике из медвежьего меха? Если вы не пришлете нам несколько его снимков, то немецкие тетки страшно удивятся, когда наконец его увидят и убедятся в том, что он уже не лежит голенький на своем животике».
Но тетки с племянником так никогда и не встретились.
Когда в 1936 году Айрин написала, что Рейнольд приезжает на три месяца в Америку, в престижную командировку от газеты (добавив, что он не сможет взять с собой мальчиков — пусть спокойно продолжают учебу), Пегги сменила интерьер в комнате для гостей в своем доме — наклеила новые обои, с крупными, в полном цвету, розами, и постелила новый ковер, с голубым ворсом. Научила Бада говорить по-немецки: «Доброе утро, тетя Айрин и дядя Рейнольд», и еще одну фразу: «Как поживают там мои тетушки? Надеюсь, что хорошо». Баду уже исполнилось двенадцать, и он страшно гордился своими лингвистическими успехами и даже самостоятельно научился произносить по-немецки «до свиданья» и «моему папе очень нравится мюнхенское пиво».
Эмили даже сейчас, в этом промозглом тумане, улыбнулась, вспоминая смешного Бада, в потертом старом свитере и грубых, белых, длинных парусиновых брюках, — как он стоял, широко улыбаясь, посередине комнаты и медленно, отчетливо произносил по-немецки фразу о том, как его папе нравится мюнхенское пиво.
А вот тот день, когда они приехали, вспоминала с трудом. Тридцать шестой год давно миновал, и сколько с тех пор произошло разных событий! Очень красивый немецкий белый пароход, — кажется, он назывался «Европа», с высокой, парящей в воздухе палубой, нависавшей будто прямо над улицей, — остановился у пристани Нозерн-ривер. Играл оркестр, — интересно, что он играл тогда, в тридцать шестом? Какую-то немецкую песню, но она ее не запомнила, хотя потом ей не раз приходилось слышать бравурные немецкие песни в «Новостях дня», рассказывающих о шумных парадах германской армии. Порывы ледяного ветра доносились до них с забитой ледяными глыбами реки. Бад, в только что купленном для него новом голубом пальто, правда, уже коротком ему в рукавах, пораженный величавым пароходом, шаркал ногами по пристани. Лоуренс держал Пегги за руку, улыбался им в ответ, его бледность говорила о том, что у него пошаливает здоровье. Пегги, с серьезным лицом, с сияющими глазами, пристально вглядывалась в трап, пытаясь поскорее узнать сестру. Вот идет высокая, эффектная дама, в меховом манто, с ярким, красивым, знакомым лицом… Эмили тогда подумала: «Эта женщина, должно быть, очень богата…» Потом до нее вдруг дошло: «Да это же моя дочь, Айрин!» Но все еще не уверенная в своей правоте, машинально стала рыться в сумочке, отыскивая очки. Рядом с красавицей шел низенький, плотный, начинающий заметно толстеть мужчина; когда он снял свою шляпу, Эмили поняла — да ведь это Рейнольд, только уже сильно облысевший…
В памяти ее словно открылись шлюзы, хотя она уже достигла семидесятилетнего рубежа… При встрече, конечно, много суеты, волнений, все по очереди целовались, все говорили одновременно, перебивая друг друга, громко смеясь. Но подробности все же ускользали от нее: как все на самом деле происходило, что говорила Пегги Рейнольду и какой у нее при этом был вид, заметила ли она на ее лице в ту минуту признаки давно пережитой боли и сожаления, — нет, этого ей не вспомнить… Отчетливо сохранилась в памяти только вечеринка.
В сущности, это не вечеринка, а настоящий званый ужин, — по крайней мере, так задумали Пегги и Лоуренс. Проходил он в полуподвальной столовой их дома, окна выходили на небольшой садик. Эмили сказали, что Рейнольд в последнее время процветает в Германии, его там очень ценят и он даже переехал в Берлин; к тому же у них с Айрин есть еще просторный загородный дом, где сейчас живут их сыновья. И она, Эмили, так гордилась этим радушным лысым толстячком! За обеденным столом он весь сиял, как новый пятак, был приятен и любезен с гостями, к каждому проявлял подчеркнутое уважение. Костюм у него, как и прежде, был старомодным. Сидел он рядом с друзьями Пегги и Лоуренса.
Вдруг на фоне мерной, гудящей беседы раздался резкий возглас Айрин:
— Гитлер? Конечно, я ему верю!
В столовой сразу стало тихо, а мистер Розен, партнер Лоуренса, осторожно положил свою вилку на тарелку, как будто вилка стала для него неподъемной ношей, а тарелка — чем-то неимоверно хрупким. А Айрин продолжала:
— По-моему, мистер Рузвельт проявляет большую наглость, когда позволяет себе плохо говорить о Германии и громогласно оплакивать то, что там сейчас происходит. Как бы вы отреагировали, если бы Гитлер произносил речи, критикующие внутренние дела Америки?
— Дорогая, — одернул ее Рейнольд, — по-моему, не стоит говорить о политике за обедом — это плохо действует на пищеварение.
— Какая чепуха! — отмахнулась Айрин. — Вот этот джентльмен, сидящий по правую руку от меня, — она жестом указала на Генри Конноли, одного из старых приятелей Лоуренса, — распространялся о политике добрых полчаса. Мне думается, он не прав, и я позволю себе его поправить. Этот джентльмен утверждает, что нам в Германии нужна революция. Что если мы сами не прогоним из страны нацистов, весь мир нас уничтожит, потому что мы всего лишь дикари, — уничтожит всех до единого, со всеми потрохами. — Айрин с вызывающим видом обвела взглядом гостей.
Эмили с тревогой подумала: может, ее дочь слишком много выпила? Женщинам нельзя много пить, когда они в гостях.
— С того самого момента, как я сюда приехала, — громко продолжала Айрин, чтобы все хорошо ее слышали, — я читаю все газеты, слушаю, что говорят, и должна признаться — меня просто тошнит от всего этого. Вы понятия не имеете, что у нас происходит. Бездумно глотаете коммунистическую пропаганду, даже не стараясь понять, где истина, а где ложь. Я ведь там живу, а вы — нет, и должна со всей ответственностью сказать вам: если бы к власти не пришел Гитлер…
— Дорогая, — пытался урезонить жену Рейнольд, — прошу тебя, выбери другую тему!
— И не подумаю! — огрызнулась Айрин. — Тебя послали сюда, чтобы ты лично убеждал американцев в их неправоте. Почему бы тебе не начать делать это прямо сейчас? — И снова обратилась к гостям: — Так вот, хочу вам сказать: если бы Гитлер не пришел к власти, то нас всех истребили бы евреи и коммунисты.
— Лоуренс, — произнес мистер Розен, тихо поднимаясь со своего места, — Кэрол, боюсь, нам пора.
Встала и Кэрол Розен, и Эмили помнит, какой смертельной бледностью покрылось ее лицо. Лоуренс, тяжело вздохнув, тоже вышел из-за стола, проводил чету Розен до двери в прихожую. Оттуда до стола доносились обрывки приглушенного разговора, но Эмили ничего не могла разобрать, так как Айрин все еще разглагольствовала, заглушая всех:
— Кажется, мистер Розен — еврей, и мне, конечно, жаль, если я оскорбила его в лучших чувствах. Но если он такой чувствительный, ему полезно пообщаться с людьми, которые ему сообщат кое-какие упрямые факты из повседневной жизни.
Лоуренс вернулся к столу и остановился за спинкой стула Айрин. Он казался таким утомленным, таким измочаленным; тихо-тихо заговорил:
— Думаю, нет смысла притворяться, что все у нас в порядке и наш ужин идет своим чередом. Смею предположить, что всем вам сейчас хочется уйти отсюда, и я вполне разделяю ваше желание. Пегги, дорогая, — обратился он к жене, — можно тебя на минутку?
— Конечно, почему нельзя? — откликнулась Пегги и вышла из столовой вместе с Лоуренсом.
— Айрин, — молвила опечаленная Эмили дочери, — ты могла бы и помолчать, не рассуждать о таких деликатных вещах. Женщинам вообще не подобает произносить пылкие речи — как бы там ни было.
— Ах, мама, — возразила Айрин, — зачем казаться глупее, чем на самом деле? Ступай и прочти сказочку на ночь своему внуку, а нас, взрослых, оставь в покое! — И вновь холодным взглядом оглядела всех гостей. — Я приношу вам свои извинения, если вы считаете, что я устроила отвратительную сцену, но ничего не могу с собой поделать. Я в Америке уже три дня, и эта страна вызывает у меня только тошноту. Остается только искренне надеяться, что я больше никогда ее не увижу!
Помолчала немного и продолжала:
— По-моему, все вы в той или иной мере разделяете чувства Лоуренса, своего друга. Зачем же удивляться, что европейцы потешаются над вами? У вас ничуть не больше представления о том, что на самом деле происходит в Германии, чем у индейца племени сиу, живущего среди прерий в штате Южная Дакота. Там, в Берлине, я в основном защищаю вас, заверяю своих друзей, что они неправы, что все здесь интеллигентные, прогрессивно мыслящие люди, просто тяжелые на подъем. Теперь, когда я вернусь в Берлин, попрошу их извинить меня, скажу, что сильно заблуждалась в отношении вас.
Остальные гости тоже встали и, вежливо пожелав Эмили спокойной ночи, покинули дом. Рейнольд тяжело, грузно опустился на стул, помешивая ложечкой пролитое на блюдце кофе.
Эмили, пораженная, впилась глазами в дочь. Трудно даже представить, что заставило ее проявить такую агрессивную невоздержанность. Сама Эмили не голосовала с 1924 года и твердо считала, что политика — это удел ирландцев. Пусть занимаются ею, если им охота.
— Вот уж рада, что мои сыновья не воспитываются в этой идиотской стране! — добавила Айрин.
Отворилась дверь, в столовую вошла Пегги — явно нервничала, но старалась держать себя в руках. «Ох, как плохо сейчас все обернется», — поняла Эмили.
— Айрин, — начала Пегги, — нам нужно поговорить.
— Послушайте, девочки, — вмешалась встревоженная Эмили, — не стоит говорить друг другу дерзости, о которых вы обе потом пожалеете.
— Заранее знаю, о чем пойдет речь! — возгласила Айрин. — Муж Пегги, этот защитник черномазых, только что отчитал ее, и теперь моя сестра намерена предложить нам покинуть ее дом.
— Совершенно верно! — подтвердила Пегги. — И желательно сегодня же.
— Пегги! — воскликнула Эмили. — Айрин!
— Я просто в восторге! — Айрин отодвинула свой стул. — Рейнольд!
Рейнольд последовал ее примеру, пытаясь втянуть свой толстый живот поглубже, чтобы не мешал.
— Цивилизованные люди, — ораторствовал он, — должны подходить к подобному вопросу безличностно, в абстрактных терминах. Если хотите знать, в исторической перспективе…
— Убирайтесь прочь, — ровным тоном велела Пегги.
— Пегги! — повторила, правда уже чуть слышно, Эмили. — Айрин!
Айрин выбежала из комнаты, а Рейнольд остановился возле двери, картинно поклонился всем и торопливо двинулся за женой…
И вот теперь Пегги — какое у нее холодное и равнодушное лицо — стоит рядом с Эмили, а над их головами все еще надсадно гудят двигатели самолета, и от этих звуков закладывает уши. Как далеки они теперь от Нью-Йорка! Лоуренс лежит в могиле; нет в живых и Рейнольда — попал под бомбежку Восьмой армии ВВС США в Берлине, и его не удалось извлечь из-под руин. Неподалеку от того места, где он был погребен под грудой камней, лежал его племянник Бад — погиб при неудачной переправе через реку Саар; оба сына Айрин полегли в далекой России, и неизвестно, какие им там приходилось форсировать реки.
Теперь письма от Айрин такие печальные, по ним чувствуется, насколько она сейчас разбита, — вдова, оставшаяся без сыновей, горько оплакивающая свои потери в разрушенной стране.
«Я попрощалась с Рейнольдом в одиннадцать утра, и потом появились в небе бомбардировщики, и в час дня стали падать бомбы; больше я его не видела». Или: «Дитриху исполнилось всего семнадцать, когда забрали и его. Мне сказали, что его отправят в зенитную часть, но на самом деле отправили в пехоту; у него не было никакого шанса выжить в этой мясорубке. Его товарищи рассказали, что он храбро сражался до конца».
Или еще: «Конечно, нашего красивого дома в Берлине больше нет, но, к счастью, сохранилась дача. Мне повезло, что она оказалась в американской зоне. Не в силах передать тебе, что я испытывала, — слезы наворачивались на глаза, когда увидела благородные лица американских солдат, услыхала, как один обратился ко мне со словами: „Мэм, я родом из Милуоки, штат Висконсин“. Все они были так добры ко мне, даже выделили мне охрану из трех человек, когда узнали, что я американская гражданка. Такая охрана сейчас просто необходима: по стране бродят дикие банды освобожденных из тюрем преступников, грабят, убивают, и у них нисколько не больше жалости к людям, чем у беспощадного тигра.
Большая часть моих капиталов находится в русской зоне, и мне пришлось трижды приезжать в Берлин, чтобы попытаться вернуть хоть какую-то сумму, но банки все время хитрят и не желают идти мне навстречу. Тот почтовый перевод, что ты прислала с этим симпатичным лейтенантом Уилсоном (он был так добр ко мне), оказался очень кстати.
Ты и представить не можешь, с каким нетерпением я жду, когда снова увижу свою родину и вновь поселюсь вместе с тобой, как тогда, встарь; попробую забыть как какой-то кошмар все, что мне пришлось пережить».
Ссора с Пегги за обеденным столом перед поездкой на аэродром произошла вот как.
— Я не желаю жить в одном доме с этой женщиной! — упрямо повторяла Пегги, когда Эмили умоляла ее позволить Айрин приехать к ним.
— Что же ей делать? — вопрошала Эмили. — Не забывай — ей уже за пятьдесят. У нее больше нет родственников — ни одной души во всем мире, кроме нас с тобой, — и только к нам она может обратиться в случае беды.
Пегги неожиданно разрыдалась.
— Всякий раз, как смотрю на ее фотографии, — призналась она, — начинаю думать о Баде, о том, как он тонул в этой немецкой реке… Не понимаю, почему я должна со всем этим мириться?! Кровное родство, кровь и плоть… При чем здесь все это, скажи мне на милость?..
— Пегги, дорогая, она ведь изменилась, — говорю тебе. Это сразу видно по ее письмам. У нее все теперь в прошлом. Ты должна простить ее, должна!
Эмили тоже расплакалась, вспоминая все свои трагические заблуждения, не оставившие никакой светлой надежды события, тяжкое прошлое, скорбные могилы близких, царившую повсюду ненависть, разбитые вдребезги упования…
При виде материнских слез, этого сморщенного, старческого, изможденного лица со следами безутешного горя, Пегги неожиданно смягчилась, обняла мать, постаралась утешить.
— Ну, ладно, ладно, — приговаривала она, — успокойся, не надо плакать… Ладно, все хорошо… Пусть приезжает! Если она в самом деле изменилась — пусть приезжает.
После завтрака под предлогом, что ей нужно в город за покупками, Эмили поехала в церковь и там долго, словно оцепенев, сидела молча. Через разноцветную мозаику окон прямо на нее сочились мягкие, солнечные лучи, высвечивая ее глубокие религиозные чувства. Она с воодушевлением молила Бога, чтобы Айрин и правда изменилась.
Эмили точно знала, была уверена, что долго не протянет, и желала прожить остаток жизни в уютной атмосфере незлобивости и любви, в одном доме со своими двумя пожилыми дочерьми, которые так хорошо начинали в жизни, питая большие надежды на блестящее будущее. Но, увы, все кончилось так неудачно: призрачные надежды рухнули, и теперь жизнь их стала совершенно иной. Пришлось им узнать, что такое одиночество, печаль, нищета, постоянно горько оплакивать свои утраты, страдать от мучительных воспоминаний о погибших.
Сигнальные огни на взлетно-посадочной полосе посылали вверх, в гущу тумана, слабые, словно разбавленные водой блики. Гул самолета становился все слышнее, и вот Эмили вдруг увидела — огни его неуверенно выскользнули из густой белесой темноты. Самолет занесло в сторону, он резко застопорил ход; двигатели нервно загудели, когда он наконец тяжело плюхнулся на полосу и заскользил по бетонке, касаясь ее краем крыла, потом снова подпрыгнул вверх, в воздух, и опять, еще более неуклюже приземлился на бетонку; выпрямился, выровнял крылья, совершил какой-то безумный полуоборот — и остановился, замер прямо перед ними…
Двигатели заглохли, винты крутились все медленнее, выбрасывая на кожухи бледные, разноцветные фонтанчики какой-то жидкости. Эмили глубоко, с облегчением вздохнула.
— Ну вот, все в порядке, мама, — сказала Пегги. — Они благополучно приземлились.
— Вот теперь мне бы поскорее присесть… — прошептала Эмили.
Пегги медленно повела ее вдоль ограждения к скамье у выхода — туда должны направиться пассажиры. Эмили тяжело опустилась на скамью, чувствуя, как дрожат колени под шерстяным плотным костюмом.
Служащие подогнали к самолету трап; широко отворилась дверца, и пассажиры стали выходить из салона.
— Какой позор! Какой кошмар! — возмущалась одна из пассажирок, спускаясь по трапу на землю. — Просто чудо, что мы не разбились!
Ручеек пассажиров, человек восемь — десять, медленно прокладывал себе путь к выходу. Три женщины, пятеро или шестеро мужчин… Эмили с тревогой изучала лица, пытаясь разглядеть, какое из них — лицо Айрин. Вот довольно молодая женщина с ребенком на руках… Нет, это явно не Айрин. Две другие куда старше ее; фигуры обеих точно такие, как у ее дочери… Вышли на полоску неонового света… Эмили нетерпеливо встала со скамьи и, вытянув шею, напряженно вглядывалась… Пегги не выпускала ее руки из своей. Нет, эти лица ей не знакомы! Эмили повернулась к Пегги, спросила:
— Ты ее видишь?
Пегги покачала головой. Одна из прибывших, прекрасно одетая, вышла вперед. Она улыбалась Эмили, и та улыбнулась в ответ. Боже, ведь это же Айрин, а она ее не узнает, — родная мать называется… Но пассажирка прошла мимо, и ее заключил в крепкие объятия крупный молодой человек, который стоял у них за спиной и только повторял:
— Боже мой, мамочка, не заставляй меня больше так волноваться!
Еще одна женщина только что спустилась с трапа самолета и стояла в ярком неоновом снопе света возле выхода: одета бедно, неряшливо — потрепанное пальто с потертым бобровым воротником; ей явно не меньше шестидесяти; лицо круглое, все в морщинах, хмурое, недовольное, раскрасневшееся от ледяной стужи.
— Пегги, — Эмили сильно нервничала, — может быть, обратиться к стюардессе…
— Минутку, — пробормотала Пегги, — по-моему, эта женщина…
— Просто отвратительно! — громко жаловалась неряшливо одетая женщина господину, стоявшему рядом с ней. — Какая тошнотворная волынка! Надо же, так рисковать жизнью! Ну и страна, доложу я вам! Могу заверить — такого никогда не произошло бы в Германии! Америка называется! У нас каждый аэродром еще в тридцать седьмом был оборудован установками для борьбы с туманами. Просто отвратительно!
Эмили почувствовала, как Пегги сдавила ей руку. Женщина в потрепанном пальто еще раз оглянулась по сторонам с презрительной миной, скользнула взором по лицу Пегги…
— Должно быть, меня вон там ждут, — сообщила она своему собеседнику и бодро зашагала к выходу; грузная фигура ее все больше растворялась в темноте.
— Пегги, окликни ее… — попросила Эмили, боясь потерять эту фигуру из вида. — Пегги… — Как трудно говорить, язык не повинуется, он неподвижен, застрял во рту. — Кажется, это твоя сестра Айрин…
— Да, вижу, — отозвалась Пегги. — Какие могут быть сомнения!
Только теперь до Эмили дошло, что дочь не позовет сестру — не позовет никогда…
— Айрин!.. — слабым голосом крикнула Эмили. Потом чуть громче: — Айрин! Мы здесь!..
Темная фигура выступила из плотной туманной мглы, повернулась и не спеша направилась к ним. С каждым шагом она становилась все более реальной Айрин, все больше похожей на нее…
— Сюда! К нам! — сквозь слезы кричала, как могла, Эмили. — Добро пожаловать домой!