Однорукий

— Мне хотелось бы завершить донесение об этой троице. — Капитан Михайлов через стол протянул клочок бумажки Гарбрехту.

Тот взглянул на имена.

— Переводчики в отделе по гражданским делам в американском штабе. У американцев очаровательная привычка — нанимать на такую работу исключительно бывших нацистов. Как нам кажется, неплохо бы заглянуть в прошлое этих джентльменов. — И Михайлов улыбнулся.

Улыбка этого коренастого, невысокого человека, с круглым, замкнутым лицом и белесыми, неулыбчивыми глазами, напоминала цветок, выбитый неуверенной рукой ваятеля на камне.

Гарбрехт знал двоих из них: Михайлов прав, они бывшие нацисты. Однако придется основательно подумать, рассказать ли о них Михайлову, а если рассказать, то как много и что именно. Пока что он внимательно наблюдал, как Михайлов, отперев ящик своего стола, вытащил оттуда пачку американских оккупационных марок и методично, своими прямыми, ловко, как рычаги работающими руками, отсчитывает купюры; закрыл ящик на ключ, пододвинул деньги Гарбрехту.

— Этого вполне достаточно, чтобы вы протянули до следующей недели. Потом увидимся.

— Слушаюсь, капитан! — Гарбрехт накрыл ладонью деньги, подтащил поближе к себе, к самому краю стола. Вынул бумажник и стал медленно, одну за другой, аккуратно вкладывать туда купюры. Действовал он неловко и неуклюже, ибо пока не научился шустро работать левой рукой; его правая была зарыта во дворе полевого госпиталя, расположенного на пивзаводе, за тысячу четыреста миль отсюда.

Михайлов равнодушно взирал на его суетливые движения, но помощь не предлагал. Спрятав бумажник, Гарбрехт встал, взял пальто, наброшенное на спинку стула, с трудом натянул на плечи.

— Итак, до следующей недели.

— До следующей, — отозвался Михайлов.

Гарбрехт не отдал ему честь; открыл двери и вышел. Спускаясь по грязным ступеням и проходя мимо двух субъектов в штатском, маячивших в темном холле, он думал с каким-то нервным ощущением триумфа: «По крайней мере, я не отдал честь этому подонку. И не делаю этого уже третью неделю подряд».

Субъекты в штатском уставились на него невидящим, но угрожающим взглядом. Теперь он их слишком хорошо знал и больше не боялся. Они так смотрели на все, что их окружало. Если перед ними стояла лошадь, крутился ребенок или лежал букет цветов — они на все это смотрели с угрозой в глазах. Просто такой была удобная для них, отработанная ими притирка к этому миру, — в точности как улыбка у Михайлова. «Эти русские, — размышлял Гарбрехт, шагая вниз по улице, — такие мерзкие люди — и вдруг в Берлине!»

Гарбрехт шел не глядя по сторонам. Облик немецких городов стал монотонно одинаковым: груды камней, булыжники, разбитые статуи, аккуратно подметенные дорожки между кучами битого кирпича, маячащие поодиночке мрачные стены, каркасы зданий, полуразрушенные дома, где каким-то образом ухитрялись жить десятки семей. Шагал быстро, энергично, как и все другие, размахивая несколько неуклюже единственной рукой, чтобы не утратить равновесия, но из того, что он видел, очень немногое производило на него впечатление. Когда ему отрезали руку, им целиком овладело немеющее оцепенение. Словно тебе ввели какое-то анестезирующее средство в позвоночный столб. Ты пребываешь в полном сознании, все видишь, все слышишь, можешь говорить, понимаешь, что с тобой делают, но при этом — абсолютно никаких ощущений. В конце концов, это Гарбрехт знал, анестезия рассосется, но сейчас она ему очень, очень нужна, ибо стала для него самой ценной и надежной защитой.

— Лейтенант! — раздался у него за спиной женский голос.

Гарбрехт не оглянулся.

— Ах, лейтенант Гарбрехт!

Он остановился, не спеша повернулся: вот уже больше года никто его так не называл. Какая-то блондинка небольшого роста, в сером пальто спешила к нему. Он глядел на нее, озадаченный: никогда прежде ее не видел, и начал уже сомневаться, она ли выкрикнула его фамилию?

— Это вы мне кричали? — спросил он, когда она остановилась перед ним.

— Да, я, — подтвердила она.

Худенькое, бледное, но довольно красивое лицо; она даже не улыбнулась.

— Я шла за вами от офиса Михайлова.

— Уверен, что вы обознались! — Гарбрехт решительно повернулся и зашагал прочь. Блондинка не отставала, все время, как и он, убыстряя шаг.

— Прошу вас, — проговорила она, — не делайте из себя идиота!

Затем своим ровным, нетребовательным голосом напомнила ему кое-что такое о нем, чего, он был в этом уверен, ни одна живая душа на свете не знала, и, чтобы окончательно добить его, она назвала его истинным именем. Наконец он понял, что так просто ему от нее не отделаться, выхода нет. Остановился посередине разбитой улицы, вздохнул и после продолжительной паузы молвил:

— Очень хорошо. Я иду с вами.

В комнате пахло приготовляемой едой, вкусной едой, — вероятно, ростбифом и супом на густом бульоне. Тот самый незабываемый запах, что исчез в Германии около 1942 года, и Гарбрехт, хотя с тех пор многое испытал, все равно невольно почувствовал, как накапливается, мучая его, вязкая слюна из набухающих под языком желез. Комната, довольно просторная, с высоким потолком, по-видимому, когда-то отличалась особой элегантностью. Выложенный камнем камин, большое зеркало над ним — разбитое. В силу какого-то оптического обмана в каждой из его разбитых частей отражались разные образы, из чего Гарбрехт сделал вывод, что там спрятано что-то необычное, ярко сияющее.

Девушка ввела его в комнату бесцеремонно, без всяких формальностей, попросила сесть и тут же исчезла. Гарбрехт чувствовал, что от этой обстановки мышцы у него начинают затвердевать. Сидел прямо, напрягшись всем телом, на сломанном деревянном стуле, обводя холодным взглядом разбитый письменный стол, удивительный, большой кожаный стул за ним, это странное зеркало и большой, высотой футов десять, портрет Ленина — единственное украшение на стене. Ленин смотрел на него со стены через года, с этой небрежно выполненной героической литографии, бросая ему издалека вызов черными, дикими глазами.

Дверь, через которую он вошел сюда, отворилась, и на пороге появился какой-то мужчина. Громко хлопнув дверью, быстро, через всю комнату подошел к письменному столу. Потом, резко повернувшись на каблуках, в упор посмотрел на Гарбрехта.

— Так, так, — он улыбался, голос звучал радушно, даже приветливо, — вот и вы. Простите, что заставил себя ждать. Ужасно, ужасно сожалею.

Он просто весь сиял, и от того места, где он стоял перед столом, до Гарбрехта, казалось, почти физически доносилась теплота излучаемого им гостеприимства. Коренастый, небольшого роста, с розоватым, правда, немного бледным лицом, шелковистыми длинными волосами, — видимо, отрастил их, пытаясь скрыть все более заметную тенденцию к облысению. Похож на миловидного помощника мясника, несколько перезревшего для такой работы, или на силача в акробатическом номере в маленьком, захудалом цирке — того, который стоит внизу, а остальные взгромождаются на его крепкую спину. Гарбрехт встал и, сощурив глаза, пытался его получше разглядеть, вспомнить — видел ли когда-нибудь прежде этого человека.

— Нет, нет, зря стараетесь! — Силач размахивал пухлыми руками. — Нет, мы никогда прежде не встречались, не стоит понапрасну напрягать мозги. Садитесь, садитесь, прошу вас! Прежде всего удобства, все остальное — потом. — Легкими, воздушными прыжками проскакал через всю комнату и почти силой усадил Гарбрехта на стул.

— Этот урок мы усвоили от наших друзей американцев. Как и работать спустя рукава. Вы только посмотрите, чего они только не добились просто сидя бульшую часть времени на своем копчике на стуле. — И громко захохотал, словно давая понять, что такую ужасно смешную шутку нельзя не оценить по достоинству.

Совершил несколько легких, воздушных прыжков в обратном направлении, демонстрируя изящную походку, вспорхнул и сел на большой кожаный стул, стоявший за письменным столом. При этом он все время сиял, глядя на Гарбрехта.

— Позвольте мне сказать, — начал Гарбрехт, — что я не имею ни малейшего представления, по какой причине меня попросили прийти сюда. Я пришел, — продолжал он, осторожно подбирая слова, — только потому, что эта молодая дамочка меня сильно заинтересовала, к тому же у меня выдался свободный часик, в любом случае вот…

— Довольно, довольно. — Незнакомец с солидным видом раскачивался взад и вперед на своем скрипучем кожаном стуле. — Вы ведь пришли — ну и ладно. Я счастлив. Очень, очень рад. Весьма доволен. Сигаретку? — И сделав резкое движение, протянул ему бронзовую коробку с сигаретами, лежавшую на столе.

— Нет, не сейчас, спасибо, — отказался Гарбрехт, хотя ему ужасно хотелось закурить, аж в горле свербило.

— Ах так! — Толстячок широко улыбнулся. — Какая редкость! Единственный немец, отказавшийся от сигаретки после капитуляции. Надо же! Ну да ладно… — взял из коробки сигарету, ловко зажег. — Прежде представимся друг другу, лейтенант. Меня зовут Антон Сидорф. По званию — капитан, дивизия Германа Геринга. Я сохраняю такой титул. — И снова, еще шире, улыбнулся. — Человек сохраняет от войны все, что может.

— Насколько я понимаю, — сказал Гарбрехт, — вам известно мое имя.

— Да, конечно. — Казалось, Сидорф внутри просто весь бурлил от рвущегося наружу юмора. — Да, конечно, знаю. Да, да, знаю. Я столько слышал о вас! Просто рвался на встречу с вами. Ну а рука… — вдруг со смешливого он перешел на торжественно-серьезный тон. — Где же это случилось?

— В Сталинграде.

— Ах, в Сталинграде! — повторил Сидорф с таким чувством, словно говорил о зимнем курорте, где ему довелось провести чудесный отпуск. — Много хороших душ загублено там, много невинных душ. Просчет. Один из многих. Тщеславие. Самая ужасная вещь в мире — тщеславие победоносной армии. Какая потрясающе интересная тема для историков — роль человеческого тщеславия в военных катастрофах. Вы со мной согласны? — Он жадно пожирал глазами Гарбрехта.

— Капитан, — холодно отвечал Гарбрехт, — я не намерен сидеть здесь весь день.

— Само собой! — с готовностью отозвался Сидорф. — Естественно. Вам, конечно, любопытно узнать, для чего я вас сюда пригласил? Понимаю. — Он попыхивал все быстрее своей сигаретой, и над его головой, над бледным лицом плавали перед разбитым зеркалом кольца дыма. Вдруг он вскочил и сел на край стола, устремив по-мальчишески озорной взгляд на Гарбрехта. — Ну, — он не утрачивал пока своего радушия, — какой смысл сейчас что-то скрывать? Дело прошлое. Я вас знаю. Знаю, какой отличной репутацией пользовались вы в нашей партии…

Гарбрехт почувствовал, как холодный комок подкатывает к горлу.

По-видимому, все значительно хуже, чем он ожидал.

— …Какая многообещающая карьера до этого заслуживающего сожаления несчастного случая в Сталинграде, — плавно продолжал Сидорф, — преданный, оправдывающий доверие офицер и так далее. По-моему, нет смысла входить в детали по этому поводу, как вы думаете?

— Нет, — согласился Гарбрехт, — не стоит. — Он встал. — Если вам все равно, то мне хотелось бы, чтобы вы больше об этом не упоминали. Все это в прошлом, и, как я надеюсь, обо всем этом вскоре будет забыто.

Сидорф захихикал.

— Что вы, что вы! — легко упрекнул он его. — Ни к чему быть таким осторожным в общении со мной! Для таких людей, как вы и как я, — и сделал широкий, великодушный жест, — ничто никогда не забывается. Человек, который говорил то, что говорили мы, делал то, что делали мы; на протяжении стольких лет хорошо оплачиваемый партийный чиновник, отличный солдат, настоящий немец…

— Меня больше не интересует то, — объявил громко, чувствуя, что это все равно не поможет, Гарбрехт, — что входит в ваши понятия о настоящем немце.

— Дело не в том, что вас интересует или не интересует, лейтенант, — Сидорф все еще широко улыбался, гася свою сигарету. — Прошу меня простить. Дело в том, что должно быть сделано. Ведь просто, не так ли?

— Я не намерен ничего делать! — упрямо стоял на своем Гарбрехт.

— Прошу меня великодушно простить еще раз. — Сидорф со счастливым видом беззаботно раскачивался взад и вперед, сидя на краю стола. — Есть кое-какие пустяковые задания, которые нужно выполнить, и вы для этого можете оказаться человеком весьма полезным. Прошу прощения, но вы их выполните. Вы работаете на русских, собираете для них информацию в Американской зоне оккупации. Полезный паренек, ничего не скажешь. Но вы еще работаете и на американцев, собираете для них информацию в Русской зоне. — Сидорф все еще глядел на собеседника, излучая счастье. — Как вам повезло!

Гарбрехт принялся горячо отрицать это, но, поняв, что все его усилия бессмысленны, только недоуменно пожал плечами. Выход, конечно, найти можно, но отрицания бесполезны.

— Мы тоже, по крайней мере несколько человек из нас, могли бы с большой пользой для себя использовать подобную информацию. — Теперь голос Сидорфа становился все тверже, все жестче, в нем звучало только слабое эхо первоначальной веселой расположенности — так стихает взрыв смеха в дальнем конце аллеи в холодную, непроглядную ночь. — В данный момент у нас, конечно, не такая большая организация, как у русских; пока мы не столь хорошо экипированы, как американцы… но мы куда больше… куда больше, — он фыркнул, подыскивая нужное слово, — любопытны и куда более тщеславны.

В комнате воцарилась напряженная тишина. Гарбрехт уставился на заплывшую жиром лысоватую голову с бледным лицом на фоне разбитого зеркала, с множеством действующих на нервы, странных отражений. Будь он здесь один, наверняка, уронив голову на грудь, заплакал бы, как случалось с ним довольно часто последнее время, причем без всякой видимой причины.

— Почему бы вам не остановиться, не образумиться? — выдавил он через силу. — Какой в этом смысл? Сколько раз вы уже биты?

Сидорф ухмыльнулся.

— Ну, еще разок, во всяком случае, не помешает. Как вы оцениваете мой ответ — находчивый?

— Я на это не пойду! — твердо произнес Гарбрехт. — Я со всем покончу! Не желаю больше принимать в этом участия.

— Прошу прощения, — веселость вновь вернулась к Сидорфу, — однако должен заметить, что вы ни с чем никогда не покончите. Какой все же ужас — разговаривать в таком тоне с человеком, который отдал свою руку за любимый фатерлянд! — В его тоне чувствовалась притворная жалость. — Боюсь, однако, что русским станет известно ваше подлинное имя, то положение, которое вы занимали в партии начиная с тридцать четвертого года; им станет известно о ваших заигрываниях с американцами, и они, по-видимому, с большим удовлетворением узнают, что вы были адъютантом начальника концентрационного лагеря в Майданеке зимой сорок четвертого, когда несколько тысяч людей уничтожено по приказу, на котором стояло ваше имя.

Сидорф весело, негромко постукивал каблуками ботинок о ножку стола.

— Тем более что они только что приступили к проведению трибуналов над военными преступниками… и эти, новые, продлятся уже не десять месяцев, смею вас заверить, лейтенант. Прошу меня простить за такую манеру разговора с вами, но даю вам твердое обещание больше не говорить о таких вещах.

Соскочив с края стола, он прошелся по диагонали комнаты своей быстрой походкой.

— Разделяю ваши чувства, — тихо признался он. — Часто меня одолевают точно такие: все, кончено, раз и навсегда! Но покончить со всем не так просто, даже невозможно. Вы сами в этом очень скоро убедитесь и будете за это нам очень и очень благодарны.

— Что вы хотите от меня? — нервно задал вопрос Гарбрехт. — Что я должен сделать?

— Так, пустяки. По сути дела, ничего. Просто каждую неделю являться сюда ко мне и сообщать обо всем, что вы донесли русским и американцам. Ну, само собой разумеется, и о том, что они будут вам говорить. Вся работа займет не больше пятнадцати минут. Не так уж много. Вот и все. Больше ничего.

— Пятнадцать минут в неделю! — рассмеялся Гарбрехт, сам того не ожидая. — Больше ничего!

— Совершенно верно. — Сидорф тоже засмеялся. — Это не так плохо, уверяю вас. Вы сможете здесь пообедать, сигареты всегда в вашем распоряжении. Можете считать, что для вас вернулись прежние, счастливые времена. По рукам! — Он отступил от него на несколько шагов, улыбка так и не исчезла с его бледного лица. — Как я рад, что все устроилось! — Взяв руку Гарбрехта, он сердечно потряс ее обеими своими. — Ну, до следующей недели!

Гарбрехт бросил на него злой, мрачный взгляд, тяжело вздохнул.

— До следующей недели, — повторил он.

Сидорф любезно открыл перед ним дверь, и он вышел. В коридоре никого, нет охранников и у двери. Гарбрехт шел медленно, пол холла поскрипывал под ногами… все здесь, кажется, пропиталось аппетитными запахами… На улице он сразу окунулся в сумеречный холодный вечерний воздух. Двигался наугад среди больших куч разбитого кирпича, держа направление к американскому контрольному пункту и глядя прямо перед собой. «До следующей недели»… Нужно обязательно спросить его, зачем у него на стене висит портрет Ленина.

Кабинет капитана Петерсона сильно отличался от мрачной, обшарпанной комнаты, где, сидя за столом, занимался своими делами капитан Михайлов. В углу — клерк, на стене — развернутый американский флаг, из комнаты рядом доносится веселый перестук пишущих машинок. Холодильник, под окнами — теплые батареи, а на столе Петерсона — фотография в рамочке: красивая девушка с маленьким белокурым ребенком.

Сняв пальто, Гарбрехт устроился на удобном, с плюшевым сиденьем трофейном стуле — ждать прихода Петерсона. Беседы с Петерсоном всегда стоили ему гораздо меньшего нервного напряжения, чем разговоры с Михайловым. Петерсон, молодой человек крупного телосложения, говорил на хорошем немецком языке и, как ни странно, на вполне приличном русском. Человек он доброжелательный, наивный, и, Гарбрехт не сомневался, на сто процентов верит его превосходно подделанным документам и с не меньшим искусством подделанному личному делу и принимает всерьез, без особого нажима, постоянные упоминания о том, что он, Гарбрехт, ярый антинацист с самого начала. Петерсон — неисправимый энтузиаст. С пиететом1 относится к войне, на которой у него немало заслуг, делающих ему честь; с восторгом — к Германии: ее природному ландшафту, ее искусству, к ее народу, первой, по его мнению, жертве Гитлера, и свято верит в светлое будущее. Михайлов — совсем другой человек. Сохраняя мрачный вид, никогда не комментирует официальные, довольно мягкие заявления Москвы по поводу немецкого народа; но, Гарбрехт знал, считает немцев не первыми безвинными жертвами Гитлера, а первыми соучастниками во всех его позорных делах.

В последнее время, вынужден признать Гарбрехт, у Петерсона его бескрайнего энтузиазма явно поубавилось. Теперь он, похоже, сбит с толку, иногда им овладевает злость и усталость. В начале его наивность доходила до того, что он и русских представлял в розовом свете. Поручал Гарбрехту такие рутинные, такие относительно безобидные задания в Русской зоне, что тот, будь у него что-то вроде совести, наверняка хорошо подумал бы, брать ему деньги за свои услуги или отказаться от оплаты.

Петерсон, когда вошел в кабинет, весь расплылся в широкой улыбке и в этот момент напоминал счастливого школьника, которого только что перевели в основной состав футбольной команды. Этот высокий, грузный молодой человек обладал особой манерой говорить — быстро, скоропалительно, возбужденно.

— Рад видеть вас, Гарбрехт! — любезно встретил он его. — Боялся, что не застану вас. Весь субботний вечер у меня хлопот полон рот — сам разносил написанные мной приказы по всему учреждению, упаковывал вещи, прощался…

— Прощались? — недоуменно переспросил Гарбрехт, чувствуя, как его пробивает мелкая дрожь страха. — Куда же вы едете?

— Домой! — Петерсон, выдвинув из стола три ящика, стал быстро их опорожнять; вскоре на столе перед ним образовалась внушительная куча документов. — Домой, в Соединенные Штаты Америки!

— Но мне казалось, что вы решили остаться. Вы говорили, что приезжает жена и…

— Знаю, знаю… — Петерсон не задумываясь выбросил в мусорную корзину целую пачку отпечатанных на мимеографе1 бумаг. — Я передумал. — На секунду оторвавшись от ящиков, он спокойно посмотрел на Гарбрехта. — Они не приедут. Не хочу, чтобы мой ребенок рос и воспитывался в Европе. Так я решил.

Он тяжело опустился на стул, глядя поверх головы на лепные украшения на потолке.

— Честно говоря, надоело ошиваться по Европам. Вначале думал, что здесь я могу сделать много полезного. Ну а теперь… — он пожал плечами, — нужно заняться чем-то другим. Лучше уехать в Америку и там как следует разобраться во всем, прочистить себе мозги. На войне — куда проще. Там ты знаешь, что перед тобой противник, и тебе известно, где именно он в данную минуту находится. А теперь…

Петерсон снова пожал плечами, помолчал.

— Может, я слишком глуп для такой работы. Или слишком многого от нее ожидаю. Здесь я уже год, а все вокруг, мне кажется, становится хуже. Будто скользишь вниз по ледяной горке. Скользишь медленно, порой даже незаметно для самого себя… но все время вниз. Может быть, Германия всегда производила такое впечатление. Может, именно поэтому здесь так много самоубийств. Я хочу уехать отсюда, чтобы, не дай Бог, не проснуться однажды утром и не сказать себе: «Но ведь у них верная идея!»

Вдруг он встал, его тяжелые армейские ботинки громко, по-командирски стукнулись о пол.

— Пойдемте! Хочу представить вас майору Добелмейеру. Он меня здесь заменит.

Петерсон открыл перед Гарбрехтом дверь кабинета, и они вошли в приемную, где четыре девушки в военной форме стучали за столами на пишущих машинках. Петерсон шел впереди.

— Кажется, армия Соединенных Штатов намерена отныне получать от вас, Гарбрехт, отдачу, равную затрачиваемому на вас денежному содержанию, — говорил Петерсон на ходу, не поворачиваясь к собеседнику. — Добелмейер — это вам другого поля ягода, он совсем не похож на мягкого, простого в общении молодого капитана Петерсона.

Гарбрехт смотрел Петерсону прямо в затылок. «Выходит, — хладнокровно думал он, — ему не удалось до конца его одурачить. Может, и хорошо, что он уезжает».

Но стоило Петерсону открыть двери одного из кабинетов в холле и войти туда — одного взгляда на фигуру майора, на его тяжелое, мрачное, подозрительное лицо Гарбрехту оказалось достаточно, чтобы сразу признать: он не прав — уж лучше пусть остается Петерсон!

Петерсон его представил.

— Садитесь, — пригласил майор басом на довольно гладком немецком.

Петерсон, сказав на прощание: «Ну, желаю удачи, мне пора идти», вышел.

Майор долго, внимательно читал разложенные перед ним на столе бумаги. «По-моему, слишком долго!» — решил Гарбрехт. Вновь ощутил, как нарастает напряженность во всех мышцах, как там, в комнате Сидорфа. Да, дела идут все хуже, положение его все сильнее запутывается.

— Гарбрехт, — наконец произнес майор не поднимая головы, — я читал ваши донесения.

Больше он ничего не сказал, снова углубившись в медленное, тщательное изучение бумаг; прикрыл глаза руками, еще ниже склонил голову, и под подбородком у него образовалась большая жирная складка.

— Так что? — Гарбрехт взял на себя инициативу, так как был уже не в силах выносить этого томительного подозрительного молчания.

Добелмейер еще немного помолчал; наконец заговорил снова:

— За все любой даст вам не больше десяти марок. Думаю, правительству Соединенных Штатов следует привлечь вас к суду за получение денег обманным путем.

— Мне очень жаль, — засуетился Гарбрехт, — но мне казалось, это как раз то, что вам нужно, и я…

— Не нужно мне лгать! — оборвал майор и, подняв все же голову, своими рыбьими глазами уставился на него.

— Дорогой майор… — начал было Гарбрехт.

— Замолчите, — спокойно приказал майор. — Мы здесь сейчас заняты созданием нового режима. Для этого вы должны давать нам нужные сведения. Тогда все будет в порядке. Если вы сделать этого не в состоянии, ищите себе другую работу. Надеюсь, теперь вам ясна позиция нас обоих?

— Да, сэр, — торопливо откликнулся Гарбрехт.

— Не мне учить вас вашему бизнесу сейчас — уже поздно. Существует только один способ, когда проведенная операция окупает себя; есть только одно правило, которому нужно всегда строго следовать. Все наши тайные агенты должны действовать так, как будто народ, за которым они шпионят, является активно действующим врагом Соединенных Штатов, как будто между нами началась война. В противном случае собираемая вами информация не имеет никакого смысла и осязаемой ценности, она бесцельна. Когда вы приносите мне информацию, это должна быть достоверная информация о врагах, которые ищут в нашей обороне слабые места, создают различные склады вооружения, сосредоточивают свои войска, вооруженные силы в специальных отведенных для этой цели местах, повсюду ищут удобные поля, где прогремят решающие сражения. Меня не интересуют собранные на скорую руку сплетни. Мне необходимы сведения о диспозиции вражеских сил и четкие указания на агрессивные намерения в отношении нас, американцев. Ясно?

— Да, сэр.

Майор поднял со стола три защепленных скрепкой листа.

— Вот ваше последнее донесение. — С этими словами он спокойно, методично вначале разорвал его пополам, потом две половинки еще пополам и презрительно бросил клочки на пол. — Вот что я о нем думаю.

— Понятно, сэр.

Гарбрехт чувствовал, как ручейки пота затекают под воротник, и понимал, что для майора его состояние не осталось незамеченным, — по-видимому, оно его забавляло. Но что он мог сделать, чтобы скрыть это?

— Наша контора отослала последний доклад, построенный на кухонных сплетнях, — сурово продолжал майор. — С этого дня мы будем посылать только полезную информацию военного характера или вообще ничего! Я не намерен платить вам за проделанную за последние две недели работу. Вы не заработали этих денег. Убирайтесь отсюда! И не возвращайтесь, покуда у вас не будет на самом деле что-то важное, чтобы сообщить мне. — И снова склонился над бумагами на столе.

Гарбрехт тихо встал и вышел, сознавая, что майор так и не поднял головы, когда он закрывал за собой дверь.

Греты дома не было, и ему пришлось простоять на улице возле двери весь вечер на холодном ветру, так как эта стерва привратница отказывалась признавать его и открывать ему дверь. Грета вернулась только за полночь — ее в закрытом автомобиле привез какой-то американский офицер. Он долго, неловко целовал ее на прощание, и Гарбрехту пришлось наблюдать за этой любвеобильной сценой с другой стороны улицы, где он укрылся в густой тени. Машина уехала, и Гарбрехт торопливо перешел через разбитую улицу, чтобы опередить Грету, встретить ее до того, как она проскользнет в дом.

Грета говорила по-английски и служила американцам в качестве машинистки и клерка, подшивающего документы в досье, ну а по вечерам, по-видимому, выполняла неофициальную, внештатную работу. Гарбрехту не хотелось слишком глубоко под нее копать. Грета очень мила, она разрешала ему пользоваться своей комнатой, когда он находился в Американской зоне, к тому же у нее в шкафу всегда приличный запас консервных банок, которые постоянно дарили ей ее сотрудники; она женщина щедрая, добросердечная и вполне довольна их отношениями.

До поражения Германии в войне Грета была завзятой патриоткой: Гарбрехт познакомился с ней, когда она навещала раненых в госпитале, а он лежал там с только что ампутированной рукой, после печального для него возвращения из России. Гарбрехт не мог точно сказать, что руководило ею в ее чувствах к нему — патриотизм, жалость или извращенность, — да он и не старался глубоко вникать в ее мотивы. В любом случае Грета оставалась уютным пристанищем, где можно бросить надежный якорь, все эти дикие прошедшие годы, и он любил ее.

— Привет! — Неслышно подкрался он к ней сзади.

Она возилась с замком и резко обернулась, словно он ее сильно напугал.

— Ах! — вырвалось у нее. — Я не знала, что ты сегодня придешь…

— Извини, я никак не мог связаться с тобой.

Наконец ей удалось открыть входную дверь, и они вошли вместе. Грета отперла дверь своей комнаты на первом этаже и с раздражением, изо всех сил захлопнула ее за собой. «Так, понятно, — без особой радости подумал он, — мне сегодня здесь ничего не улыбается». Вздохнул, спросил:

— Что случилось?

— Ничего, — ответила она; медленно, методично стала раздеваться, позабыв о своей обычной грациозной стыдливости, не покидавшей ее даже в этой маленькой, грязноватой, обшарпанной комнатке.

— Тебе помочь? — вежливо осведомился Гарбрехт.

Грета, перестав стаскивать чулки, задумчиво смотрела на него. Качнув головой, резко стащила за пятку чулок с правой ноги.

— Ты бы, конечно, мог, — она презрительно сощурила глаза, — но ты этого не сделаешь.

Гарбрехт бросил на нее косой взгляд.

— Почем ты знаешь?

— Потому что ты каким был, таким и остался, — холодно пояснила она. — Слабаком, тихоней. В общем, отвратительным.

— В чем дело? Что я должен сделать для тебя?

Ему, конечно, было бы легче, откажись она говорить, но ведь спросить-то все равно нужно.

Грета методически стаскивала чулок с левой ноги.

— Возьми с собой четверых-пятерых друзей — бывших героев немецкой армии, — заговорила она все с тем же пренебрежением, — и отправляйтесь к дому Фреды Рауш. Сорвите с нее одежду, побрейте наголо голову и в таком виде проведите ее по улице.

— Что-что? — Гарбрехт не верил собственным ушам. — Ты думаешь, что говоришь?

— Ты всегда вопил о чести, — громко произнесла Грета. — Твоя честь, честь армии, честь Германии!

— Да, но при чем здесь Фреда Рауш?

— Честь — это для немцев только тогда, когда они побеждают, да? — Грета злым жестом стащила платье через голову. — Просто отвратительно!

Гарбрехт покачал головой.

— Не знаю, о чем ты говоришь. Мне казалось, что Фреда — твоя хорошая подруга.

— Даже французы были куда храбрее вас! — Грета не обращала никакого внимания на его слова. — Ловили своих женщин, бесцеремонно брили им головы…

— Ну, хорошо, — устало пробормотал Гарбрехт. — Но что натворила твоя Фреда?

Грета бросила на него свирепый взгляд. Волосы ее перепутались и беспорядочно падали на плечи, крупное, довольно полное тело в тонкой комбинации все тряслось от холода и охватившего ее приступа гнева.

— Сегодня вечером она пригласила меня с моим лейтенантом к себе в гости…

— Ну и что? — Гарбрехт пытался сконцентрировать внимание на ее рассказе.

— Она живет с американским капитаном.

— Ну и что? — с сомнением в голосе спросил он.

Половина подруг Греты спит с американскими капитанами, а второй этого очень хочется. Неужели такой пустяк довел Грету до такого ужасного расстройства, чтобы даже потребовать мести?

— Ты знаешь, какая у нее фамилия? — задала риторический вопрос Грета. — Розенталь! Она же еврейка!

Гарбрехт вздохнул; его дыхание порождало какие-то пустые, печальные звуки в этой холодной полуночной комнате. Посмотрел на Грету, стоявшую перед ним: все лицо ее вдруг сморщилось, на нем пролегли дрожащие складки. Всегда спокойная, мирная, добродушно-веселая, может, слегка глуповатая девушка — и вдруг такой сюрприз. Он был в шоке.

— Если тебе вдруг приспичило побрить голову Фреде, — заговорил Гарбрехт все тем же усталым, тягучим тоном, — то поищи кого-нибудь другого. Я тебе не мальчик на побегушках!

— Конечно, я знала, что на тебя рассчитывать нечего. — Теперь от ее слов веяло ледяным холодом.

— Говоря откровенно, — Гарбрехт пытался ее урезонить, — я уже порядком устал от этого еврейского вопроса. По-моему, пора забыть о нем раз и навсегда. Может, на какое-то время он и годился, но теперь, похоже, мы его использовали до конца.

— Ах вон оно что! Успокойся! Что я, дура, могла ожидать от калеки?

Оба замолчали. Грета продолжала раздеваться — с презрением и подчеркнутой асексуальной фамильярностью. Гарбрехт тоже не спеша разделся и лег. Грета, в черной ночной рубашке из искусственного шелка (подарок щедрого американского лейтенанта), сидя перед маленьким, шатким зеркалом, накручивала волосы на бигуди. Глядя на ее отражение, Гарбрехт вспомнил вдруг то множество зыбких отражений в разбитом зеркале в офисе Сидорфа…

Закрыл глаза, которые словно жгло пчелиное жало, чувствуя, как дрожат веки; пощупал складку саднящего шва на правом плече. До конца своей жизни, вероятно, так и не сможет преодолеть чувства шока при виде этого странного рваного шва на своем теле. Никогда ему не избавиться от шока, если кто-то из окружающих называет его калекой. Нужно установить с Гретой более дипломатические отношения. Единственная его знакомая девушка, и время от времени в ее постели он испытывает истинную человеческую теплоту и несколько часов блаженного забытья. Смешно терять ее из-за какой-то глупой политической дискуссии, которая ему абсолютно неинтересна. Сейчас не так просто найти для себя девушку. Во время войны все куда проще: можно иметь кучу девушек, просто проявляя к ним обычную человеческую жалость. Но эта жалость пропала там, в Реймсе. Любому немцу, крепкому, абсолютно здоровому, все труднее конкурировать с престижем победителей, их пахучими сигаретами и шоколадом. А что уж там говорить об одноруком… Каким ужасным обернулся весь день — и вот вам, такая же ужасная концовка.

Выключив свет, Грета по-хозяйски влезла в постель, даже не прикоснувшись к нему. На всякий случай он протянул к ней руку. Она не шелохнулась.

— Отстань, я устала! У меня был трудный, долгий день. Спокойной ночи!

Гарбрехт долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к легкому храпу Греты. От маленького зеркала на той стороне комнаты отражался дрожащий, тревожный свет уличного фонаря, и блики играли у него на закрытых веках…

Приближаясь к дому, где находился штаб Сидорфа, Гарбрехт почувствовал, что невольно ускоряет шаг, — это могло объясняться только тем, что он желает этой встречи. Уже четвертую неделю доставлял он свои донесения этому толстяку — бывшему капитану и усмехается про себя, вспоминая, какой любовью вдруг проникся к Сидорфу. Тот оказался совсем нетребовательным. С интересом выслушивал сообщения Гарбрехта о встречах с Михайловым и Добелмейером, то и дело довольно пофыркивая; хлопал себя по ляжке, когда ему что-то особенно нравилось, а сам с присущей ему хитростью и чувством юмора изобретал всевозможные вполне достоверные небольшие истории, маленькие юморески, которые должен передавать вначале русским, а потом американцам.

Сидорф никогда не встречался ни с теми, ни с другими, но казалось, понимал и тех и других гораздо лучше Гарбрехта, и, нужно сказать, авторитет Гарбрехта как в глазах капитана Михайлова, так и майора Добелмейера постоянно рос после того, как им занялся Сидорф, наставляя на путь истинный.

Открывая дверь в штаб-квартиру Сидорфа, он с грустной улыбкой вспоминал, с каким гнетом страха, тревожных предчувствий впервые вошел сюда. Ждать ему пришлось совсем недолго: мисс Реннер, та блондиночка, которая впервые заговорила с ним на улице, тут же открыла ему дверь в комнату экс-капитана.

Сидорф явно был в хорошем расположении духа: весь сияя, ходил взад и вперед перед своим столом маленькими, даже крошечными шажками, очень похожими на танцевальные па…

— Привет, привет! — радушно молвил он, когда Гарбрехт появился. — Как хорошо, что вы пришли!

Гарбрехту никогда не удавалось различить: притворные утверждения, что руки у него, Гарбрехта, не связаны и он имеет свободу выбора, — это проникнутое юмором хитроумие или доведенные до автоматизма приятные манеры.

— Какой чудесный день! — верещал Сидорф. — Просто великолепный! Вы слышали новость?

— Какую? — осведомился довольно осторожно Гарбрехт.

— Как «какую»! Первая бомба! — Сидорф радостно захлопал в ладоши. — Сегодня днем, в два тридцать, взорвана первая бомба в Германии. В Штутгарте! Какой поистине торжественный день! Незабываемый день! После восемнадцатого года понадобилось целых двенадцать лет, чтобы немцы наконец приступили к реальной оппозиции союзникам. И вот теперь, менее чем за год после капитуляции, — первая бомба! Какое счастье! — Он сиял, весело глядя на Гарбрехта. — Ну, вы довольны?

— Очень, — дипломатично ответил Гарбрехт. Бомбы — это не для него. Может, для человека с двумя руками это развлечение, но не для него…

— Теперь мы приступаем к настоящей работе. — Сидорфу с большим трудом удалось загнать себя снова на кожаный стул за столом, и теперь он бросал с него пронзительные взгляды на Гарбрехта. — До сих пор ничего значительного. По сути дела, лишь создание организации. Испытание ее отдельных составных частей. Чтобы убедиться, кто может работать, а кто — нет в режиме жесткой дисциплины. Практика превыше всего. Теперь всяким маневрам конец! Мы приступаем к боевым действиям на поле боя!

«Эти солдаты, профессионалы, — горько размышлял Гарбрехт, чувствуя, как взломано его вновь обретенное умиротворение, — видно, так никогда и не смогут выбросить привычный жаргон из своего мышления. „Маневры“, „поле боя“… Судя по всему, они считают своим достижением лишь то, что непременно связано со взрывами, а единственное воспринимаемое ими политическое средство, доставляющее им удовольствие, — это смерть».

— Лейтенант, — обратился к нему Сидорф, — мы и вас проверяли. И я рад сообщить вам… — он сбивался на риторику, — мы решили, что вы человек достойный нашего уважения и полного доверия. Теперь начинается ваша настоящая миссия. В следующий вторник вы встречаетесь с мисс Реннер. Она поведет вас в дом одного нашего друга. Он передаст вам пакет. Вы отнесете его по адресу, данному вам мисс Реннер. Не скрою, что это дело связано с определенной опасностью для вас. В пакете будет завернут часовой механизм, который взорвет первую бомбу в новой нашей войне против союзников здесь, в Берлине…

Гарбрехту в эту минуту показалось, что Сидорф находится где-то далеко-далеко от него, и его искаженный голос пробивается к нему через громадное расстояние. «Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой, — размышлял он, словно в тумане, — эта легкая, приятная, безопасная жизнь мальчика, доставлявшего донесения, — жизнь, которую он вел до этого времени. Оказывается, все это хитроумная, коварная игра, ее придумал этот Сидорф, подвергая его испытанию».

— Капитан… — прошептал он. — Капитан… но я не могу… не могу…

— Это только начало, — продолжал, словно в трансе, Сидорф, словно вовсе и не слыхал слов, перебивших его продолжительное выступление. — В конечном итоге взрывы станут раздаваться постоянно, и днем и ночью, по всей стране. Американцы во всем будут обвинять русских, а русские — американцев; все будут испытывать все больший страх и все сильнее не доверять друг другу. Тогда они тайно установят с нами связь, явятся к нам, начнут торговаться с нами, делая все более крупные ставки — кто кого перещеголяет!

«Этого никогда не будет! — все еще пребывая в густом тумане, твердил про себя Гарбрехт. — Никогда! Это все старые песни… И во время войны нам об этом говорили. Американцы поссорятся с англичанами, англичане порвут с русскими… И вот с чем они теперь остались в своем Берлине: англичане, разговаривающие на кокни, этой тарабарщине; татары, пригнанные из Сибири; негры, доставленные с берегов Миссисипи… Такие люди, как Сидорф, стали жертвами собственной пропаганды, — в конечном итоге уповали только на собственные надежды, прислушивались только к собственной лжи.

И он, Гарбрехт, на следующей неделе должен прогуливаться среди праздношатающихся американских военных полицейских с этим сложным, тикающим часовым механизмом под мышкой только ради больных галлюцинаций Сидорфа. Можно убедить любую другую нацию — достаточно людям посмотреть на жалкие руины, оставшиеся от некогда красивых городов, на бесконечно тянущиеся к горизонту кладбища с крестами, на марширующие в сердце столицы вражеские войска, и они скажут: „Нет, все это ничего не дало“. Но только не немцы. Геринг только что умер в Нюрнбергской тюрьме, а вот перед ним другой толстяк убийца, с такой же слащавой улыбкой, как у Геринга, потирая от удовольствия руки, кричит — этот день никогда не забудут, потому что взорвана первая бомба!»

Гарбрехт, сидя на жестком деревянном стуле, чувствовал себя таким потерянным, таким безнадежным; наблюдал, как этот толстяк нервно, радостно дергается за своим стулом, слышал его грубоватый, добродушный голос:

— В последний раз для этого нам понадобилось целых четырнадцать лет! Гарбрехт, поверьте мне, на сей раз мы затратим на все не более четырех! К пятидесятому году вы получите звание полковника, и неважно, сколько у вас рук, одна или две, и все такое прочее…

Гарбрехт хотел протестовать, сказать что-то убедительное — такие слова, которые остановят этого кривляющегося, веселого, кровожадного, обманутого сумасшедшего, — но из его сомкнутых губ не вырвалось ни единого звука. Возможно, позже, когда он останется один, он сможет что-то придумать, чтобы выбраться из этого готового вот-вот захлопнуться, вызывающего головокружение капкана. Но только не здесь, не в этой темной, с высоким потолком комнате, где беснуется жирный капитан, с разбитым зеркалом, с мрачным, неуместным здесь портретом мыслителя Ленина, висящим на треснувшей стене, — жуткая, издевательская шутка Сидорфа.

— Но вместе с этим, — увлеченно продолжал Сидорф, — вы продолжите свою обычную, постоянную работу. Господи помилуй! — засмеялся он. — Да вы станете самым богатым человеком в Берлине после того, как и те и другие выплатят вам все, что полагается! — Голос у него вдруг изменился — стал низким, заговорщическим. — Вы знаете таких людей — фамилии Клейбер и Макевски, работают в конторе Михайлова? — Он сверлил его своими хитрыми глазами.

— Мне кажется, нет, — подумав несколько секунд, ответил Гарбрехт.

Конечно, он их знает. Оба значатся в платежной ведомости Михайлова и работают в Американской зоне, но какой смысл говорить об этом Сидорфу?

— Неважно, — засмеялся Сидорф после почти незаметной, слишком короткой паузы. — Вы передадите их имена и вот этот адрес американскому майору. — Вытащил клочок бумаги из кармана и положил его на стол перед ним. — Вы скажете майору, что они русские шпионы и их можно найти вот по этому адресу. — Он постучал пальцем по бумаге. — Это весьма ценный улов для майора, — с явной иронией пояснил Сидорф, — и он, конечно, щедро вознаградит вас за такую важную информацию. После этого у него непременно появится вполне объяснимое желание доверять вам более трудные задания.

— Слушаюсь, — отозвался Гарбрехт.

— Вы уверены, — Сидорф улыбался, продолжая сверлить его взглядом, — в самом деле уверены, что не знаете этих людей?

В это мгновение Гарбрехт понял: Сидорф знает, что он ему лжет; но теперь уже поздно что-то предпринимать.

— Нет, я их не знаю, — твердо повторил он.

— Могу поклясться… Ну да ладно, — пожал плечами Сидорф, — неважно. — Обогнул, с бумажкой в руке, стол, подошел к стулу, на котором сидел Гарбрехт. — Когда-нибудь, — он положил твердую руку ему на плечо, — вы поймете, что и мне можно в полной мере доверять. Так что это вопрос… — он засмеялся, — вопрос дисциплины. — И передал ему клочок бумаги с адресом.

Гарбрехт, отправив его в карман, встал со стула.

— Я доверяю вам, — покорно сказал он. — А как же иначе…

Сидорф громко расхохотался.

— Я люблю удачные ответы! — закричал он. — В самом деле люблю меткие ответы! — И по-братски обнял Гарбрехта за плечи. — Не забывайте, однако, — продолжал поучать он, — мой первый и единственный урок, его нужно обязательно усвоить: главный принцип для наемного информатора — говорить тому, кто ему платит, только то, что тому хочется слышать. Любая передаваемая информация должна точно согласовываться с давно им выработанными теориями. Тогда он оказывает вам доверие и считает вас все более ценным сотрудником. Однако, — он снова засмеялся, — не пытайтесь испробовать все это на мне. Я совершенно другой работодатель. Я вам не плачу… и поэтому рассчитываю, что вы всегда будете правдивы и откровенны со мной. Вы не забудете этих моих слов? — И, повернувшись к Гарбрехту, нагло, грубо уставился ему в глаза — он уже не улыбался.

— Да, герр, — ответил Гарбрехт, — я их никогда не забуду.

— Вот и отлично! — Сидорф подталкивал его к двери. — А теперь идите вниз, к мисс Реннер. Она сделает все, что нужно. — И мягко вытолкнул Гарбрехта за дверь, резко захлопнув ее за ним.

Гарбрехт постоял с минуту, глядя на дверь, потом медленно стал спускаться по лестнице вниз, к мисс Реннер.

Позже, по дороге к конторе Михайлова, он старался не думать о беседе, состоявшейся у него с Сидорфом, и об этом хитроумном смертоносном приспособлении, в данную минуту ожидающем его где-то на другом краю города.

Ему захотелось вдруг остановиться и, прислонив лоб к холодной, потрескавшейся каменной стене пустого, разграбленного дома, мимо которого он сейчас шел, заплакать — и плакать, плакать на этом завывающем, обжигающем холодном ветру… После всего пережитого, после стольких смертей, увиденных собственными глазами, после операционной в госпитале на пивзаводе в Сталинграде человек имеет право на что-то рассчитывать — на мир, покой, на безопасность. А вместо этого нб тебе — вновь наседает на тебя дилемма, этот никому не нужный флирт со смертью на следующей неделе. Его жизнь и без того натыкается на каждый острый выступ каждого прожитого последнее время года; ее безжалостно вышвыривает на берег любой девятый вал, прокатывающийся по всей Германии. Даже немеющее оцепенение уже не помогало.

Шаркал подошвами, как в тумане, не разбирая, куда идет. Споткнулся о булыжник, кем-то бездумно вытолкнутый из тротуара; резко выбросил вперед руку, чтобы не потерять равновесия, но поздно — со всего маху свалился в сточную канаву. Ударился головой о бетонную плиту, почувствовал на ладони теплую кровь, вытекающую из раны, нанесенной острым осколком разбитого камня.

С трудом сел, глядя на свою руку при тусклом свете. Кровь струилась из грязных, рваных ран, а в голове словно гремел набат… Так и сидел на тротуаре, опустив голову, ожидая, когда в ней снова все прояснится и он сможет встать на ноги.

«Нет, выхода нет, — думал он, превозмогая головную боль, — и никогда не будет. Глупо надеяться на это». Ему все же удалось медленно подняться, и он упрямо поплелся по намеченному маршруту — к офису Михайлова.

Михайлов низко согнулся над своим столом, и при свете одной-единственной лампочки походил на отвратительную зеленую лягушку. Он даже не взглянул на Гарбрехта. «Говорить тому, кто платит, только то, что тому хочется слышать…» Гарбрехт сейчас почти физически слышал насмешливый, дружеский голос Сидорфа. Может, этот Сидорф знал, что говорил? Русские в самом деле настолько глупы, американцы слишком подозрительны… Вдруг Гарбрехт сообразил, что скажет Михайлову.

— Ну? — наконец произнес Михайлов, все еще упершись взглядом в крышку стола. — Что-нибудь важное? Вам удалось разузнать что-нибудь об этом новом человеке, которого используют американцы?

На прошлой неделе Михайлов просил его разузнать все, что можно, о Добелмейере, но Гарбрехт решил про себя помалкивать о том, что ему известно об американце. Вымолвит хоть слово, хоть раз поскользнется, проговорится, — это вызовет серьезные подозрения у Михайлова, начнут допытываться, установят слежку… Заговорил громким, ровным голосом:

— Да. Он представитель второго немецко-американского поколения. На гражданке был адвокатом в штате Милуоки. В самом начале войны попал под следствие, ибо, как утверждают, в тридцать девятом и сороковом годах вносил свои средства в дело вооружения Германии.

Гарбрехт видел — Михайлов медленно поднимает голову, все внимательнее смотрит на него, глаза его загораются неподдельным интересом.

«Сработало! — подумал он. — И впрямь сработало».

— До настоящего разбирательства так и не дошло, — вдохновенно выкладывал он свою выдуманную историю, — в самом конце войны он сразу получил офицерское звание и был направлен в Германию по секретному приказу. Некоторые члены его семьи живы и в настоящее время проживают в Английской зоне, в Гамбурге. Его кузен был командиром подводной лодки в немецком флоте; лодка затонула в сорок третьем году в районе Азорских островов.

— Конечно, конечно! — сразу оживился Михайлов; голос его звучал торжественно — явно доволен такой информацией. — Очень типично… — Он не объяснил, что имеет в виду под этим словом, но глядел теперь на Гарбрехта с выражением безграничного обожания на лице.

— В течение нескольких следующих недель, — начал Михайлов, — вам придется поработать над двумя задачами. Мы попросили всех наших сотрудников оказать нам в этом посильное содействие. Мы уверены, что американцы морем доставили в Англию несколько атомных бомб. У нас есть основания предполагать, что они будут размещены на территории Шотландии, неподалеку от аэродрома в Престуике. Из Престуика сюда осуществляются ежедневные полеты, и экипажи, как говорят, не очень бдительны. Постарайтесь разузнать, не проводится ли там подготовка, пусть даже на первоначальном, подготовительном этапе, для базирования где-то в этом районе нескольких американских самолетов Б-29. Каркасы ремонтных мастерских, новые резервуары для хранения топлива, новые радарные станции предварительного освещения, ну и так далее. Постарайтесь что-нибудь разузнать. Сможете?

— Да, товарищ. — Гарбрехт заранее знал, что для Михайлова разузнает все на свете.

— Очень хорошо! — Михайлов отпер замочек в ящике стола, вытащил деньги. — Тут для вас премия, — объявил он с механической, безжизненной улыбкой.

— Благодарю вас, сэр. — Гарбрехт запихнул деньги в карман.

— Итак, до следующей недели.

— До следующей недели, — повторил Гарбрехт. На сей раз он отдал честь Михайлову.

Тот козырнул ему в ответ, и Гарбрехт направился к двери.

Хотя на улице темно и холодно, а в голове еще стоял звон от падения и удара, он шел легко, широко улыбаясь себе самому. Он шел в Американскую зону.

С Добелмейером он встретился на следующее утро.

— Вас наверняка могут заинтересовать вот эти люди. — И выложил на стол перед ним клочок бумажки с фамилиями тех людей, которых Сидорф поручил ему выдать. — Платные тайные агенты русских; ниже указан их адрес.

Добелмейер смотрел на имена, и его тяжелое, дородное лицо медленно расплывалось в широкой улыбке.

— Очень, очень интересно! Просто замечательно! — Большой рукой он аккуратно разглаживал скомканный клочок, словно равнодушно ласкал его. — Я получил несколько запросов на более полную информацию о профессоре, о котором я вас просил кое-что разузнать. Кажется, Киттлингер. Вам что-нибудь удалось раздобыть?

Гарбрехт разузнал, скорее по чистой случайности, совсем ненамеренно, что профессор, очень старый, никому не известный учитель физики в Берлинском медицинском училище, убит в концентрационном лагере в 1944 году; он был также уверен, что о смерти его не сохранилось никаких документов.

— Профессор Киттлингер, — бойко, вдохновенно начал врать Гарбрехт, — с 1934 года и до окончания войны работал над проблемой ядерного распада. Десять дней спустя после вступления русских в Берлин его арестовали и отправили в Москву. С тех пор о нем ничего не было слышно.

— Конечно, конечно, — ворковал Добелмейер.

«Этот атом, — думал с охватывающим его легким возбуждением Гарбрехт, — просто чудесная вещь: действует как волшебное заклинание, открывает все двери. Только упомяни об атоме — и они искренне начнут верить любой чепухе, которой вы станете их пичкать. Может, — он улыбнулся про себя, — я когда-нибудь и стану специалистом в этой области? Подумать только: „Гарбрехт, атомные секреты, лимитед“. Какое щедрое, простое для возделывания, сулящее богатый урожай поле!»

Добелмейер тем временем старательно записывал весьма сомнительную историю профессора Киттлингера, ядерщика-экспериментатора. Впервые за все время своей работы на американцев Гарбрехт вдруг осознал, что, по сути дела, ему это нравится.

— Вас также может заинтересовать, — продолжал он тихо, — то, о чем мне удалось узнать вчера вечером.

Добелмейер, выпрямившись за столом, весь превратился во внимание.

— Конечно, — ласково поощрил он.

— Возможно, по существу, эта информация сама по себе ничего не значит — так, пьяный, безответственный треп, не больше…

— Что же это? — Добелмейер подался вперед всем телом.

— Три дня назад генерал Брянский, ну, из русского Генерального штаба…

— Знаю, знаю! — нетерпеливо перебил Добелмейер. — Я знаю его. Он в Берлине уже неделю.

— Ну… — неторопливо произнес Гарбрехт, намеренно разжигая еще больше охватившее майора нетерпение. — Ну так вот. Он произнес речь перед небольшой группой офицеров в офицерском клубе, и потом, когда надрался, начали циркулировать некоторые слухи о том, чту он болтал в пьяном виде. Честно говоря, даже не знаю, стоит ли сообщать вам об этом… Все так эфемерно… расплывчато… В общем, как я уже сказал, слухи…

— Давайте, давайте! — глядя на него жадными глазами, подначивал Добелмейер. — Я хочу знать об этом!

— В общем, по слухам, он сказал, что через шестьдесят дней начнется война. Атомная бомба — вещь абсолютно ненужная и бессмысленная, сказал он. Красная армия пройдет быстрым маршем с берегов Эльбы до берега Английского канала за двадцать пять дней. Тогда пусть американцы бросают на них свою атомную бомбу. Они уже будут в Париже, в Брюсселе, в Амстердаме, и американцы даже не посмеют их тронуть… Само собой, я не могу поручиться за его слова, но…

— Конечно, он так сказал! — охотно подтвердил Добелмейер. — Но даже если не он, так другие. — И устало откинулся на спинку стула. — Я включу ваше сообщение в свой отчет. Может, хоть это пробудит кое-кого от спячки там, в Вашингтоне. Мне наплевать — слухи, не слухи… Я сообщаю обо всем, и точка. Подчас получаешь гораздо больше надежной информации от слухов, чем от самых тщательно документированных свидетельских показаний.

— Да, сэр, — Гарбрехт поддакнул.

— Не знаю, — продолжал майор, — слышали ли вы что-нибудь о бомбе, взорвавшейся в Штутгарте?

— Да, сэр, слышал.

— У меня своя теория на сей счет. Это не единственный случай. За этим взрывом последуют другие, помяните мое слово. Мне кажется, что если тщательнее во всем покопаться, дойти до самого, так сказать, дна, — там можно обнаружить наших дорогих друзей — русских. Я хочу, чтобы вы над этим как следует поработали. Посмотрим, что вам удастся разузнать… на этой неделе.

— Да, сэр.

«Какой все же замечательный человек этот Сидорф, — подумал он. — Как хитер, насколько верна его интуиция! Нет, он вполне достоин доверия». Гарбрехт встал.

— Это все, сэр?

— Все. — Добелмейер протянул ему конверт. — Вот ваши деньги. За эту неделю и за те две, когда я задержал вам выплату, приступив к исполнению своих служебных обязанностей.

— Большое спасибо, сэр.

— Нечего меня благодарить! — оборвал его майор. — Эти деньги вы заработали. Встретимся на следующей неделе.

— На следующей неделе, сэр. — Отдав честь, Гарбрехт вышел.

У подъезда на улице стояли двое военных полицейских со скучными лицами. Их каски, пояса, пряжки, нагрудные знаки поблескивали на зимнем солнце в безоблачном синем небе. Гарбрехт, улыбнувшись, дружески кивнул им. Его забавляла мысль (правда, пока преждевременно) о том, как он понесет при себе с самым надменным видом сложнейшие детали первой бомбы в Берлине мимо них, под самым их носом.

Скорым шагом Гарбрехт шел вниз по улице, стараясь дышать поглубже, постоянно нащупывая небольшой, выпирающий из-под пальто бугор — конверт с деньгами. Он чувствовал, что так долго сковывавшее его оцепенение пропадает, он освобождается от него и ему на смену не приходит никакой боли — вообще никакой боли.

Загрузка...