III


Рано утром Коробьин неожиданно открыл глаза, дико посмотрел на картонку с воротничками, на выставленный у кровати ряд туфель на высоких каблуках, потом распахнул окно. Душистая прохлада, тишина. Громадная желтая корова, раздумывая, куда бы ей лучше повернуть -- налево или направо, на всякий случай пощипывала посреди улицы траву. Коробьин, посмеиваясь себе в усы, надел свежую батистовую сорочку с мягким воротничком, повязал кое-как галстук, порылся в саквояже и обрадовался, что случайно захватил с собою, кроме жилетов, легонький спортсменский кушачок. Ну, что же, копаться больше нечего, вот разве только повыше подвернуть брюки. Наконец-то он приведет в исполнение давно задуманный план. Хозяева, очевидно, спят, -- не увидят и не услышат.

Он посмотрел еще раз на свои белые изнеженные босые ноги и пошел через столовую на террасу.

Птицы щебетали вовсю, но вместе с тем в воздухе стояла какая-то странная, совсем отдельная тишина, и ветки деревьев были неподвижны. Пахло почему-то одними березовыми листьями.

Пол на террасе холодный и немножко колючий от нанесенного песку. Поскрипывая ступеньками, Коробьин спустился в сад прямо на единственную освещенную солнцем дорожку. Вот оно долгожданное, ни разу за всю жизнь не испытанное блаженство! Ноги чуть-чуть тонули в легком, сыпучем, напоминающем тепловатую золу песке, и Коробьин отчетливо различал под ним более холодный и твердый грунт. Боже мой, это и есть земля, не отделенная от него ни шелковыми носками, ни толстыми подошвами американских штиблет! Да, это было простое, но необъяснимое и по-настоящему головокружительное наслаждение, и на секунду у Коробьина замерло сердце, и он почувствовал, что побледнел. Потом, растопыривая пальцы, вдавливая их в песок и для чего-то балансируя руками, он быстро пошел вперед.

Было немного стыдно даже перед самим собою, что все это проделывает он, Коробьин, коллежский асессор и камер-юнкер, внук известного полководца, и если бы кто-нибудь из петербургских приятелей увидал эти его восторженные прыжки, можно было бы совсем сгореть от стыда.

Коробьин подскочил, наткнувшись на острый камушек, и ступил одной ногой в холодную, мокрую траву. Его лицо невольно сморщилось в гримасу.

-- Ничего, ничего, это с непривычки, мой милый, -- раздался совсем рядом приветливый голос, -- побегайте, милый, побольше, это здорово, не стесняйтесь, мой милый. Потом я вас хорошим молочком угощу.

Он увидел голову Евлампии Петровны в белом платочке, выглянувшую из-за низенького смородинового куста. Добрые и серьезные глаза ее сдерживали улыбку, а рука продолжала срезывать большими ножницами сорную траву.

Евлампия Петровна была грамотна только наполовину, -- умела читать, но не писать. Вместе со всем Анютиным она называла траурный креп -- "длинным горем", груши -- "тонко-ветками", помидоры -- "баклажанами", лужицы -- "лужайками" ("покойный генерал, отец Федора Ивановича на войне от жажды целую лужайку выпил"), предков -- потомками ("потомки генерала были очень богаты"). Но помимо этих наивных и даже безграмотных провинциализмов, Евлампия Петровна была очень умна и от природы необычайно тактична. Она терпеть не могла сплетен, не злословила, не осуждала и со всеми была ровной. И то, что она, бывшая горничная генерала, вышла замуж за генеральского сына, весь город считал жертвой скорее с ее стороны: Федора Ивановича еще в детстве хватил паралич, и теперь, в свои 40 лет, он в сущности был большим недоразвившимся ребенком. Евлампия Петровна была ему и женой, и матерью, и нянькой, и он был привязан к ней страшно и из особой нежности называл ее не по имени, а просто: "моя".

-- Посмотрите на него, -- говорила хозяйка Коробьину, когда тот все еще босой сидел за кружкой молока на террасе, -- ну, разве это не ребенок, вся борода в крошках, панталоны опять дегтем замарал.

Федор Иванович, сидевший тут же за столом и уплетавший за обе щеки белый горячий хлеб, улыбался и говорил:

-- Моя меня все ругает, а я ее не боюсь. Она добрая.

-- Добрая, добрая, -- притворно ворчала Евлампия Петровна, -- с тобой бы не следовало быть доброй. Вчера целый день ставил свое любимое "Сердечко Нинон", а сегодня и пластинку и граммофон поломал.

-- Ах, "Сердечко Нинон", -- вспомнил Коробьин, -- я вчера слышал, когда спал.

-- Вот подожди, сейчас придет Сусанна Михайловна, я ей пожалуюсь, -- докончила хозяйка и снова спустилась в сад.

-- Красивая ваша Сусанна Михайловна, -- задумчиво произнес Коробьин.

У Федора Ивановича загорелись голубенькие глазки, он оживленно потряс своей висячей бородой и сказал:

-- Ужасно красивая. Я ее обожаю. Моя сердится, ревнует. Не дает мне денег, а я хочу подарочек сделать. Выпилил половину шкатулки из красного дерева, а на другую половину денег нет.

-- Возьмите у меня, -- предложил Коробьин.

-- Избави Бог. Она строгая, догадается, заругает. Я у вас другое хотел попросить.

-- Что?

-- Вчера я на столе понюхал духи -- ужасно хорошие. Позвольте мне сегодня надушиться.

-- Ах, Боже мой! -- засмеялся Коробьин, -- да я вам их хоть полпузырька отолью.

Пошли в комнату, где Коробьин кстати обулся в коричневые с полосочками носки, в желтые туфли и надел серенький люстриновый пиджачок. Мимо окон проплыл белый кружевной зонтик. Федор Иванович засуетился и стал прыскать духами свою коломянковую куртку.

-- Сусанночка идет, -- восторженным шепотом заявил он.

С самого начала Коробьину показалось странным, что, войдя на террасу и положив на стол сложенный зонтик и книгу, Сусанна Михайловна молча поздоровалась с ним и Федором Ивановичем, затем спустилась по ступенькам вниз и также молча прошла в глубину сада мимо сидящей с ножницами около клумбы Евлампии Петровны. Как будто она продолжала обдумывать какую-то начатую думу. Потом она вернулась с букетом душистого горошка в руках и остановилась пред террасой.

-- Сегодня ровно год, как застрелился Дориомедов, -- неожиданно сказала она, нюхая букетик и ни к кому не обращаясь, -- ну, надо в библиотеку идти.

-- Возьмите с собой Виктора Александровича, -- после некоторой паузы отозвалась Евлампия Петровна, -- ему надо посмотреть город. Да и познакомитесь поближе с ним.

-- Я с удовольствием, -- сказал Коробьин с террасы.

-- И я тоже с вами, -- торопливо крикнул Федор Иванович, схватывая свою дворянскую фуражку.

-- А ты и дома посидишь, нечего мешать молодым людям. Лучше граммофон почини. Идите, мои милые, с Богом.

Коробьин перегнулся с террасы и протянул Сусанне Михайловне книгу и зонтик. Пошли. Молодая девушка уже не казалась ему, как вчера, холодной и равнодушной. Ее нежное чуть-чуть смуглое лицо в сиреневой газовой косынке даже слегка улыбалось и застенчиво, немножко по провинциальному отворачивалось, когда он начинал пристально смотреть на нее. Глаза у нее были темно-серые с травянисто-зеленоватым оттенком. Некоторое время шли молча, и Коробьин, к удивлению своему, не знал, как завязать разговор. Но и это, как и все в Анютине, его забавляло, и он с юношеским задором пошвыривал тростью камушки и сбивал репейные головки.

-- Кто это застрелился год тому назад? -- наконец спросил он.

-- Так, один инженер, -- суховато ответила Сусанна Михайловна. -- Вы из Петербурга. Скажите, пожалуйста, на сколько рублей в месяц может прожить в Петербурге интеллигентная женщина?

-- Смотря по тому, как. Курсистки живут и на тридцать рублей. Я думаю, что надо minimum рублей сто.

-- Сто рублей, -- задумчиво повторила она, на минуту остановив на нем свои зеленовато-серые глаза, и опять умолкла, и он заметил у нее немножко смешную молчаливую манеру шевелить губами -- совсем, как монашенки шепчут молитву. Точно она хотела, но не решалась или просто ленилась задать какой-то вопрос. И во всей ее стройной фигуре, с высокой талией и узенькими покатыми плечами, таилось вопросительное выражение. "Зачем ты идешь за мной?" -- прежде всего говорило оно.

"Замкнутая натура, -- думал Коробьин, -- самая обыкновенная кисейная барышня, или недотрога". Но идти и молчать с нею было по-прежнему приятно. Совсем не похоже на Петербург, где Коробьину сразу становилось ясно, нравится ему женщина или нет, и чего от нее можно ждать. И самым привлекательным было то, что тут он еще ничего не понимал в своем отношении к ней, и даже раздевать ее мысленно, по старой петербургской привычке, как-то не решался.

Или, может быть, в Анютине был особый целомудренный воздух?

Прошли всю Златоустовскую улицу, на которой жил Коробьин, потом Дворянскую -- единственную во всем Анютине улицу с фонарями и с мостовой. Она считалась главной, и на глаза, кроме двухэтажных домов, стали попадаться вывески: "Земская управа", "Парикмахерская", "Аптекарский магазин", "Общественная библиотека".

-- Зайдемте сюда, -- сказала Сусанна Михайловна, складывая зонтик перед дверями библиотеки.


Загрузка...