Отношения Петра со своим сыном Алексеем — едва ли не самый драматический момент в личной жизни царя. Эта длительная коллизия в своей заключительной части была насыщена драматической напряженностью, стремительным развитием действия, в котором кульминационным актом явилась гибель царевича.
Царевич Алексей родился 18 февраля 1690 года. Из скудных сведений, сохранившихся о детских годах царевича, можно сделать вывод, что отец не слишком обременял себя заботами о воспитании сына. Отчасти это объяснялось тем, что царь находился в непрерывных разъездах, весь поглощенный борьбой сначала с южным, а затем с северным соседом. Имело значение и то, что сына родила нелюбимая жена.
Первые годы жизни царевич проводил на половине матери, находясь под полным духовным влиянием этой ограниченной женщины и ее окружения, состоявшего из монахов, попов, карлиц и карликов, кликуш. Двор царицы жил иными интересами, в ином ритме, он довольствовался слухами, уязвлявшими самолюбие супруги. Осуждали там и поступки Петра, не укладывавшиеся в рамки традиционных представлений о царском поведении во дворце и за его пределами.
Шести лет царевича начали обучать грамоте. Учителем к нему был определен Никифор Вяземский — человек слабовольный, лишенный знаний и педагогических способностей. Он не мог привить в ребенке ни уважения к себе как воспитателю, ни любви к труду. Источники сохранили свидетельства об отношениях, установившихся между воспитателем и его подопечным. Они, правда, относятся к тому времени, когда воспитанник стал уже молодым человеком, но можно предположить, что основы этих отношений были заложены значительно раньше. Воспитанник часто бивал своего наставника палкой, драл за волосы и, чтобы избавиться от него, давал поручения, выполнение которых было связано с выездами за пределы Москвы.
В соответствии с традициями того времени Вяземский начал обучение Алексея с чтения часослова. После заточения Евдокии в монастырь десятилетнего Алексея Петр намеревался отправить для продолжения образования в Дрезден. Но этому неслыханному для того времени плану суждено было осуществиться лишь много лет спустя. Карл XII, нанеся поражение Дании и одержав победу под Нарвой, двинул свои войска в Польшу и мог в любой момент овладеть столицей Саксонии. Царевич остался в России, но главным наставником в нарушение обычаев к нему был приставлен иностранец. Барон Генрих Гюйссен, или, как его называли по-русски, Гизен, перед приездом в Россию успел побывать на службе у французского и датского королей, а также курфюрста саксонского. Этот наемник с университетским дипломом прибыл в Россию в 1702 году, а в следующем царь предложил ему должность главного воспитателя. Гюйссен, однако, отказался от этой чести, согласившись на роль помощника воспитателя при князе Меншикове. Последний жил в только что основанном Петербурге, в то время как царевич находился в Москве, и, разумеется, мог выполнять свои обязанности лишь номинально.
Наказ, составленный Гюйссеном и утвержденный Петром, предусматривал обширную программу воспитания и обучения. Однако эта программа не была осуществлена. Уже с 1705 года Гюйссен выполнял дипломатические поручения, связанные с продолжительными выездами за границу. Эти месяцы и даже годы царевич проводил в Преображенском в совершенном безделье.
Знания царевича были весьма скромными. Он довольно свободно владел немецким, отчасти французским. Что касается успехов в прочих науках, то он одолевал четыре действия арифметики лишь в 18-летнем возрасте, а еще позже начал знакомиться с основами фортификации.
Способностей царевича вполне доставало, чтобы усвоить премудрости изучаемых наук. Сам он говорил о себе: «природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу». Отец его в одном из писем тоже писал: «бог разума тебя не лишил». Но разум Алексея был на редкость пассивным и ленивым. «Со младенчества моего несколько лет жил с мамою и с девками, где ничему иному не обучился, кроме избных забав». Обучение, писал царевич, «мне было зело противно и чинил то с великою леностию, только б, чтобы время в том проходило, а охоты к тому не имел».
Когда в 1712 году царевич возвратился из-за границы, где провел около трех лет, отец спросил его, не забыл ли он то, чему учился, и тут же велел принести чертежи. Алексей, опасаясь, что отец заставит сделать чертеж в своем присутствии, решил уклониться от экзамена самым трусливым образом. Он «умыслил испортить себе правую руку» выстрелом в ладонь. Решимости всерьез выполнить намерение у него не хватило, и дело ограничилось ожогом руки. Симуляция все же избавила царевича от экзамена.
Окружение царевича сложилось из лиц, причастных к его воспитанию. Подражая отцу, царевич тоже называл круг своих приближенных «компанией». На первых порах в ее состав входило четверо Нарышкиных, а также родственники царевича по матери, получившие доступ ко двору благодаря ее протекции. Один из Нарышкиных, Андрей, имел прозвище Сатаны, другого, Василия, между собой называли Благодетелем, Ивана — Молохом, а Андрея — Засыпкой. Видное место в «компании» занимал муж кормилицы царевича Василий Колычев с выразительным прозвищем Ад, подьячий Федор Еварлаков, имевший кличку Жибонда, учитель Никифор Вяземский и ряд духовных лиц: духовник царевича Яков Игнатьевич, благовещенский ключарь Иван Афанасьевич, протопоп Алексей и др.
Наибольшим доверием царевича пользовался Яков Игнатьевич, фактический глава «компании», человек весьма властный и хорошо понимавший душевный склад своего подопечного. Ему царевич дал клятву во всем «слушать и покорятися». О том, что духовник пользовался у царевича огромным авторитетом и знал его самые сокровенные тайны, свидетельствует переписка между ними. Царевич неоднократно изливал ему нежные чувства: «В сем житии иного такого друга не имею, подобно вашей святыни, в чем свидетель бог». В другом письме, отправленном духовнику из Варшавы, царевич сообщал, что в случае, если он, духовник, умрет, «то уж мне весьма в Российское государство не желательно возвращение». Духовник, следовательно, являлся единственным лицом, связывавшим наследника престола со страной, которой он намеревался править. Это письмо интересно и тем, что в нем еще в 1711 году, то есть задолго до бегства, изложена мысль о возможности невозвращения в Россию.
«Компания» сына существенно отличалась от «компании» отца. И дело здесь не только в одаренности лиц, входивших в ту и другую «компании», в их кругозоре, в степени причастности к современным событиям, а в принципиально ином отношении к этим событиям. Члены «компании» Петра являлись активными участниками происходившего, каждый из них в меру сил и способностей вносил свою лепту в дело, требовавшее от них полной отдачи. Члены «компании» Алексея были всего-навсего созерцателями происходившего, причем созерцателями не только пассивными, но и враждебными.
Достаточно беглого знакомства хотя бы с одним из 11 томов опубликованных писем и бумаг Петра I, чтобы в полной мере ощутить ритм напряженной жизни страны. Содержание писем-распоряжений Петра к своим друзьям, занимавшим определенные посты в армии и административном аппарате, как и донесения об исполнении этих распоряжений, отражали все значительные события времени преобразований. Но столь же достаточно беглого взгляда на переписку членов «компании» царевича и на письма самого Алексея своему духовнику, чтобы создалось впечатление, будто эти письма написаны не современниками тех бурных событий, а людьми совершенно иной эпохи. Тщетно в письмах царевича к духовнику искать сообщений о каком-либо деле, а трудностях, которые приходилось преодолевать при исполнении поручений отца, об удовлетворении, испытываемом по случаю успешно выполненного задания. Описывать события в плане благожелательного к ним отношения не поднималась рука, а откликаться на них в тоне тех разговоров, которые велись во время бесконечных пирушек с друзьями, считалось небезопасно. Впрочем, иногда царевич проявлял любопытство, но лишь к тому, что могло изменить его положение и что, как ему казалось, могло приблизить время вступления на престол.
В 1711 году рязанский митрополит Стефан Яворский произнес в Москве проповедь, вызвавшую гнев Петра. В ней митрополит осуждал введение фискалов и уповал на наследника, с воцарением которого, как полагал проповедник, наступит возврат к старине. До царевича, находившегося в Дрездене, слухи об этой проповеди донеслись несколько месяцев спустя, и в его голове возникли надежды на бунт духовенства. Очень осторожный, умевший глубоко упрятать свои подлинные чувства, царевич все же не удержался от рискованного намерения запросить духовника письмом — и оставить таким образом улику против себя — о содержании проповеди. «Прошу, изволь то казанье (буде напечатано), что Рязанской в новый год сказывал, прислать с Даудовым». В другом письме он просил сообщить о дальнейшей судьбе митрополита. В том же 1711 году в Дрездене пронесся слух, оказавшийся, впрочем, ложным, о смерти Меншикова. Это известие тоже вызвало у царевича чувство радости: одним противником, готовым создать в случае смерти отца непреодолимые препятствия на пути к престолу, стало меньше. Алексей проверяет достоверность слуха специальным письмом, причем просит прислать зашифрованный ответ с самым надежным курьером: «Есть ведомости здесь, что князь Меншиков погиб, только мы не имеем подлинной ведомости. О сем, буде у вас есть, отпиши, а напишите сею азбукою» (то есть шифром).
Переписываясь с духовником, царевич прибегал либо к шифру, либо к условному языку, понятному лишь его корреспонденту, поскольку письма являлись как бы продолжением конфиденциальных бесед. В одном из имеем духовнику царевич просит его и всех членов «компании» не отвечать ему, «для того, что сам изволишь ведать, помолись, чтоб скорее совершилось, а чаю, что не умедлится». В другой раз царевич писал, что он и его друзья, находясь в Смоленске, молят бога, «дабы нам скоровременно вся желаемая благая чрез свое заступление даровали». Ясно, что царевич ожидал каких-то значительных перемен, но неизвестно, с чем эти перемены были связаны, за что надлежало молиться, что подразумевалось под «вся благая»: то ли он уповал на ухудшение здоровья отца, то ли ждал его гибели от шальной пули на театре военных действий, то ли, наконец, благом для себя считал освобождение от поручений отца и возвращение в Москву, в лоно своей «компании».
Смысл некоторых писем Алексея не удается уяснить и сейчас. Однако встречающиеся в них приписки «чтоб сие было тайно» или «как мочно тайно делать» свидетельствуют о стремлении скрыть от посторонних глаз и прежде всего от отца как собственные поступки, так и действия своей «компании». Особенно плотным покровом тайны он окутывал свои связи с матерью и ее родственниками.
Чем дальше, тем отчужденность росла больше. Поручения отца царевич считал тяжелой обузой — выполняя их, надлежало работать, а к работе он относился с нескрываемым отвращением. Когда наследник стал взрослым, то заменил комнатные игры с девками хмельным застольем. Царевич настолько пристрастился к вину, что стал пить много и систематически. Напившись, он приходил в возбуждение, становился болтливым и утрачивал контроль над собой.
Однажды царевич, будучи у кого-то в гостях, приехал домой совершенно пьяным. Нетвердой походкой он отправился в покои супруги, но та его выпроводила. Алексей вошел в свою спальню и стал изливать недовольство единственному собеседнику — камердинеру Ивану Афанасьеву. Сначала он поносил супругу, а распалившись, гневно кричал, что отрубит головы всем, кто причастен к заключению брачного союза, поднимет бунт против отца.
Проспавшись, царевич попытался восстановить в памяти содержание своего ночного монолога. Промелькнула тревожная мысль: Иван Афанасьев верный человек, а вдруг донесет? Вызвал камердинера.
— Не досадил ли я вчерась кому? — спросил царевич.
— Нет, — ответил камердинер.
— Ин не говорил ли я пьяный чего?
Выслушав рассказ камердинера, царевич сказал:
— Кто пьян не живет? У пьяного всегда много лишних слов. Я сожалею, что пьяным много сердитую и напрасных слов много говорю.
На всякий случай пригрозил:
— Никому не сказывай. А буде ты скажешь, видь тебе не поверят: я запруся, а тебя станут пытать.
Собеседник успокоил, что услышанное останется при нем.
Собутыльники Алексея поносили царя, шептали осуждающие слова по поводу преобразований, приносили в покои нелепые слухи, распространяемые поборниками старины. Позже царевич признавался, что друзья все «больше отводили меня от отца моего и утешали вышеупомянутыми забавами и мало-помалу не только дела воинские и прочие от отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела, и для того всегда желал быть в отлучении». Но свидания изредка все же происходили, сыну доводилось выслушивать упреки отца, иногда терпеть побои, но стоило Петру переступить порог, как сын вновь оказывался в объятиях своих друзей.
У Петра было немало оснований для недовольства поведением царевича. Горечь вызывало не только тяготение Алексея к монахам и кликушам, но главным образом безразличие к тому, чем жила страна.
Первое приобщение царевича к делу состоялось в 1704 году, когда он находился в составе русских войск, осаждавших Нарву, а затем участвовал в торжествах, устроенных в Москве по случаю овладения этой крепостью.
Через три года 17-летний царевич был послан в Смоленск для заготовки провианта и фуража. Осенью того же 1707 года круг обязанностей наследника расширился. Сначала ему было поручено укрепить Москву на случай подхода к столице войск Карла XII: отремонтировать брустверы, насыпать валы, укомплектовать артиллерийский парк, пополнить московский гарнизон личным составом. После того как угроза похода шведских войск на Москву исчезла, царевич по поручению отца занимался укомплектованием пяти новых полков, экипировкой и обучением рекрутов, а также участвовал в организации подавления Булавинского восстания.
Между отцом и сыном могла установиться атмосфера взаимного уважения и солидарности на почве участия обоих в общем деле: одного в роли главного действующего лица, другого в роли его активного помощника. Могла установиться, но не установилась, причем не по вине Петра.
В письмах 1708 года уже сквозило недовольство нерасторопными действиями сына, приходилось напоминать ему о срочности выполнения поручений. Но вскоре представился случай убедиться в том, что сын проявлял к поручению полное равнодушие и был озабочен не столько его выполнением, сколько пьянством в кругу друзей. Он прислал в Преображенский полк, командиром которого являлся Петр, малопригодных рекрутов, чем вызвал гнев царя. Петр проявлял снисхождение к ошибкам, но никогда не прощал малодушия и промахов, порожденных отсутствием прилежания. «Я зело недоволен, — прочел сын в письме отца, — присылкою в наш полк рекрутов, которые и в другие полки не все годятся, из чего вижу, что ты ныне больше за бездельем ходишь, нежели дела по сей так нужный час смотришь».
Упрек отца был совершенно справедливым. Сам царевич об этом времени позже вспоминал так: «А когда уже было мне приказано в Москве государственное правление в отсутствие отца моего, тогда я, получа свою волю (хотя я и знал, что мне отец мой то правление вручил, приводя меня по себе к наследству), и в большие забавы с попами и чернцами и с другими людьми впал».
Это признание царевич сделал десять лет спустя, а в тот день, когда прочитал гневные слова Петра, он вел себя по-иному. Его поступками руководили страх быть наказанным и стремление оправдаться любыми средствами. Он изворачивается, ищет заступников. «А что ты, государь, изволишь писать, что присланные 300 рекрутов не все годятся и что я не с прилежанием врученные мне дела делаю, и о сем некто тебе, государю, на меня солгал, в чем я имею великую печаль». Далее следуют слова, рассчитанные на то, чтобы разжалобить отца: «И истинно, государь, сколько силы моей есть и ума, врученные мои дела с прилежанием делаю. А рекрут в то время лутче не мог вскоре найтить; а ты изволил, чтоб прислать их вскоре».
Царевич сделал для себя вывод, что следует проявлять большую осторожность, но ни он, ни его друзья-собутыльники не могли установить, кого надо остерегаться, кто информирует царя о его поведении. Попробовал обратиться за помощью к кабинет-секретарю Макарову: «Александр Васильевич! Пожалуй, отпиши ко мне, доведався, какой и за что на меня есть государя-батюшки гнев, что изволит писать, что будто я, оставя дела, хожу за бездельем, отчего ныне я в великой печали».
Ответа не последовало, и тогда Алексей обращается к мачехе. Екатерине удалось уладить конфликт. 19 декабря 1708 года Петр отправил ответ на письмо сына, написанное в конце ноября: «Так же пишешь, что рекрутов в то число добрых не было и для того таких послал; и когда б о том ты так отписал тогда, то б я сердит на тебя не был». Одно из обращений Петра к сыну звучит как мольба: «Чини по данному тебе письму не с печалью, но с радостию, ибо все тебе ж пригодитца, и у меня будешь в ласке».
В 1710 году царевич находился в Дрездене, а в следующем году был занят устройством своих брачных дел. Алексею отец прочил в супруги вольфеибительскую принцессу Шарлотту, сестра которой была замужем за австрийским императором. Свадьба состоялась 14 октября 1711 года в Торгау в присутствии Петра. Туда, между прочим, приезжал немецкий философ и математик Лейбниц. «Я ездил в Торгау, — писал Лейбниц, — не столько для того, чтобы посмотреть на свадебное торжество, сколько для того, чтобы видеть замечательного русского царя. Замечательны дарования этого великого государя».
Брак не внес изменений в жизнь царевича. Высокая и худая, с лицом, изуродованным оспой, Шарлотта не пользовалась любовью Алексея. «Жену мне на шею чертовку навязали: как к ней ни приду, все сердитует и не хочет со мною говорить».
Супруга имела основания «сердитовать». Царевич по-прежнему пил, чем еще в большей степени подрывал свое слабое здоровье. Кроме того, он завел любовницу. У его учителя Никифора Вяземского была крепостная Евфросинья Федорова. Она приглянулась царевичу, и привязанность к ней, как увидим дальше, он сохранил до конца дней своих.
После женитьбы царевич с конца 1711 года выполнял в Польше поручение царя по заготовке продовольствия для армии, находившейся за границей. Судя по письмам Алексея, его усилия остались бесплодными: провианта он не заготовил, но предусмотрительно, чтобы не быть обвиненным в упущениях, снабжал почти каждое свое письмо либо копиями своих распоряжений, либо копиями донесений, полученных от лиц, ему подчиненных и причастных к выполнению задания. Практическая школа обучения наследника управления государством, таким образом, не удалась, как не удалось и обучение его наукам.
С 1713 года Алексей жил в Петербурге. Отец лишь изредка обременял сына поручениями, тем более что последний уклонялся от них, притворяясь больным. Об этом умении симулировать болезнь писал сам царевич во время следствия: «Притворяя себе болезнь, лекарство нарочно, чтоб не быть в походах, принимал, и в том виноват».
В новой столице царевич жил в окружении старой «компании»: Никифора Вяземского, Ивана Афанасьева и др. Из нее выбыл только духовник, с которым у царевича произошла какая-то размолвка. Место Якова Игнатьевича в качестве главного советника занял Александр Васильевич Кикин — бывший денщик Петра, благодаря своей расторопности и исполнительности получивший должность руководителя интендантской службы в Адмиралтействе. В свое время Кикин пользовался расположением царя, между ними существовали дружеские отношения, Петр называл своего денщика «дедушкой». Кикин принадлежал к числу тех немногих корреспондентов Петра, которых царь считал своим долгом лично информировать о важнейших событиях на театре военных действий.
В 1714 году Кикин проворовался и в связи с этим был привлечен к следствию. «Он так испугался, что с ним случился апоплексический удар», — записал современник. Петр к казнокрадам был беспощадным. Тем не менее благодаря хлопотам Екатерины Кикин избежал сурового наказания. «Она просила, чтобы в случае, если он не может быть выпущен на свободу, ему, как паралитику, почти лишенному языка, ввиду вероятности близкой его кончины дозволено было, по крайней мере, умереть спокойно». Ходатайство имело успех: царь сохранил Кикину жизнь, но отстранил от должности, лишил наград, так что, оправившись от удара, он, «как изгнанник, отпустил бороду». В следующем году Петр предоставил Кикину право жить в Петербурге, но о восстановлении между ними прежних отношений не могло быть речи. Затаив злобу на царя, Кикин рассчитывал поправить свою оборвавшуюся карьеру, но ставку сделал не на настоящее, а на будущее, когда трон займет наследник Алексей. С этой целью он сблизился с царевичем, стал его приятелем. Впрочем, дружеские связи и расположение царевича он не рекламировал, предпочитал всегда находиться в тени и, соблюдая предосторожности, навещал Алексея сравнительно редко, хотя всякий раз появлялся в те нужные минуты, когда тот остро нуждался в совете.
Безмятежная жизнь царевича оборвалась совершенно неожиданно для него в один из осенних дней 1715 года — 27 октября хоронили супругу Алексея, скончавшуюся после того, как она родила сына. В этот же день ему вручили послание отца, подписанное 11 октября 1715 года.
Царь напоминал о времени, когда «наш народ утеснен был от шведов, которые не только ограбили толь нужными отеческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули завес и со всем светом коммуникацию пресекли», писал о первых неудачах в начавшейся войне, о том, как «горестию и терпением сию школу прошли» и «неприятель, от которого трепетали, едва не вящшее от нас ныне трепещет».
Но автора письма, когда он размышлял о наследнике, снедала «горесть», ибо видел «тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял; ибо хотя не весьма крепкой природы, обаче и не весьма слабой); паче же всего б воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона».
Царя далее огорчало не столько отсутствие личного вклада наследника в победы над неприятелем, сколько отсутствие у него интереса к делу. Послание заканчивалось угрозой лишить его престола, если он не одумается и не изменит поведения, «ибо, — писал царь, — за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть. Лучше будь чужой добрый, неже своей непотребный».
Прочитав послание отца, Алексей обратился за советом к Кикину. Последний рекомендовал отречься от престола, ссылаясь на слабое здоровье.
Царевич ответил в соответствии с полученными советами. Не вдаваясь в подробности, он писал, что желание отца полностью совпадает с его собственным желанием: «Вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я». Поэтому царевич заявил, что отказывается от престола.
Через месяц после получения письма царь заболел. Болезнь была столь опасной, что сенаторы в ожидании трагического конца круглосуточно находились в царских покоях. Кризис миновал, и царь, оправившись, пишет еще одно послание сыну.
Зная характер Алексея, Петр усомнился в искренности клятвы об отречении от престола: «тому верить невозможно». Остался отец неудовлетворенным и тем, что сын в своем ответе коснулся лишь «слабости телесной», в то время как в первом послании речь шла о «неохоте к делу». Отец вновь задавал сыну суровые вопросы, не удостоившиеся ответа: «Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста?» За царевича ответил сам Петр: «Ей, николи, что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и конечно по мне разорителем оных будешь». Царь потребовал от царевича недвусмысленного ответа: «так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно, но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монахом, ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал».
Из двух вариантов, предложенных царевичу относительно его будущего, он избрал второй. Не без совета того же Кикина, сказавшего, что «клобук не гвоздем к голове прибит», Алексей дал согласие на пострижение.
Через несколько дней, накануне отъезда за границу, Петр имел разговор с притворно заболевшим Алексеем. Царь предложил еще раз обдумать свое решение и окончательный ответ прислать в Копенгаген через шесть месяцев.
Внешняя покорность сына и его готовность отречься от престола или постричься в монахи являлись чистейшим обманом. Пребывание в монастыре, на которое так охотно соглашался царевич, могло устроить лишь человека, решившего полностью отказаться от мирской суеты и мирских забот. Подобных намерений у него не было и в помине. Поэтому келья, где можно было отсидеться в ожидании смерти отца, считалась не лучшим местом жительства, ибо хотя клобук и не был прибит к голове гвоздем, но, как остроумно заметил В. О. Ключевский, сменить этот головной убор на корону представлялось затруднительным. Пребывание в монастыре, кроме того, должно было сопровождаться отказом от мирских удовольствий, в том числе потерей Евфросиньи, занимавшей все больше места в его сердце.
Именно поэтому Алексей решил бежать за границу. Кикин, отправляясь в Карлсбад, обещал ему: «Я тебе место какое-нибудь сыщу».
Но как выбраться за границу?
Осуществлению замысла помог сам Петр. Находясь в Копенгагене, он предпринял последнюю попытку приблизить к себе сына и отправил ему послание с предложением либо приехать в Копенгаген, для участия в военно-морских операциях против шведов, либо определить время пострижения и назвать монастырь, в котором намеревался жить. «И буде первое возьмешь, — писал царь, — то более недели, не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действиям поспеть». Алексей тут же выразил желание ехать в Копенгаген.
Сборы были недолгими. Попрощавшись с сенаторами, Алексей 26 сентября 1716 года в сопровождении Евфросиньи, ее брата Ивана и трех служителей отправился в путь.
«Не скажешь ли кому, что я буду говорить?» — разоткровенничался как-то царевич со своим камердинером Иваном Афанасьевым. Тот обещал сохранить разговор в тайне.
«Я не к батюшке поеду; поеду к цесарю или в Рим. Только у меня про это ты знаешь да Кикин, и для меня он в Вену проведывать поехал, где мне лучше быть. Жаль мне, что с ним не увижусь: авось на дороге».
Встреча царевича с Кикиным все же состоялась. Между ними в Митаве произошел разговор.
— Нашел ли место, где я могу укрыться? — спросил царевич.
— Нашел, — отвечал Кикин. — Поезжай в Вену к цесарю, там не выдадут.
Эта встреча развеяла все сомнения относительно того, куда бежать: в Вену или Рим. Конечно же, надлежало держать путь в Вену, где можно было рассчитывать на покровительство своего шурина.
Кикин вооружил царевича советами: «Ежели будет по тебя кто прислан от отца в дорогу, чтоб от присланных уйтить тайно ночью одному». Чтобы замести вледы и скрыть подлинный маршрут и как можно дольше держать отца в неведении относительно подлинных намерений, Кикин рекомендовал ему отправить отцу письмо из Королевца, стоявшего на пути продвижения к Копенгагену. Напоследок Кикин сказал: «Если по тебя отец пришлет, отнюдь не езди».
Далее события развивались по законам детективного жанра, где героями сюжета являются преступник-беглец и его преследователи. Беглец предпринял ряд предосторожностей. В почтовой карете, выехавшей из Митавы, сидел не наследник русского престола, а московский подполковник Коханский с супругой и поручиком. В другой телеге разместились его служители.
В пути произошло еще несколько метаморфоз. Подполковник Коханский стал регистрироваться на почтовых станциях польским кавалером Кременецким, он отпустил усы, а его супруга, обрядившись в мужской костюм, сопровождала его в роли пажа.
Поздно вечером 10 ноября 1716 года, когда вице-канцлер венского двора Шенборн готовился ко сну, в дом вошел неизвестный человек и на ломаном немецко-французском языке доложил графу, что русский царевич стоит у подъезда и просит немедленной аудиенции. Войдя в покои, царевич Алексей, находясь в сильном возбуждении, постоянно озираясь по сторонам, бессвязно изложил жалобы на отца, стремившегося лишить его престола, на Меншикова, окружившего его дураками и пьяницами, на ненасытно честолюбивую мачеху Екатерину. «Мой отец говорит, что я не гожусь ни для войны, ни для правления; у меня однакож довольно ума, чтоб царствовать. Бог дает царства и назначает наследников престола, но меня хотят постричь и заключить в монастырь, чтобы лишить прав и жизни. Я не хочу в монастырь. Император должен спасти меня».
Прибытие царевича в Вену поставило австрийское правительство в весьма затруднительное положение: открытое предоставление убежища царевичу означало вызов Петру, который, как полагали, возможно, не остановится перед вооруженным конфликтом. Такое развитие событий не устраивало венский двор. С другой стороны, в Вене не сочли целесообразным немедленно выдать царевича, ибо рассчитывали превратить его в разменную монету в политической игре. Поэтому австрийский двор решил приютить царевича тайно и отправил его вместе со спутниками в горную крепость в Тироле — Эренберг, где он жил в строжайшей изоляции.
В те дни, когда царевич представлялся Шенборну и венские министры занимались решением щекотливого вопроса, Петр, в течение двух месяцев тщетно ожидавший приезда сына в Копенгаген, стал проявлять беспокойство, что означало его продолжительное отсутствие.
На вопрос можно было дать два предположительных ответа: либо сын стал жертвой дорожного происшествия, либо он скрылся. Хотя Петр и считал более вероятной вторую версию, он все же 9 декабря послал предписание генералу Вейде, находившемуся во главе русского корпуса в Мекленбурге, организовать поиски сына силами подчиненных ему офицеров. Одновременно он вызвал в Амстердам находившегося в Вене Авраама Веселовского и дал ему следующее распоряжение: «где он проведает сына нашего пребывание, то, разведав… ехать ему и последовать за ним во все места, и тотчас, чрез нарочные эстафеты и курьеров, писать к нам. А себя содержать весьма тайно, чтоб он про него не проведал». Веселовскому, кроме того, было поручено передать послание Карлу VI. Петр хотя и писал цесарю, что его сын «незнаемо куды скрылся», но, как явствует из последующего текста, он не сомневался, что беглец находится на территории, подвластной цесарю.
Поиски, организованные генералом Вейде, закончились безрезультатно. Зато Веселовскому удалось напасть на след. В начале января 1717 года он установил, что 29 октября прошедшего года царевич находился во Франкфурте-на-Одере и оттуда поехал по направлению к Бреславлю. От станции к станции Веселовский следовал по маршруту царевича и прибыл в Вену. Здесь нить оборвалась. В течение двух месяцев Веселовский бесплодно разыскивал царевича в Вене и ее окрестностях. Лишь во второй половине марта ему удалось установить, что Алексей находится в крепости Эренберг. Теперь Веселовский действовал уже не один — в помощь прибыл гвардейский капитан Александр Румянцев.
Располагая точными сведениями о месте нахождения беглого царевича, Веселовский добился аудиенции у австрийского императора, которому передал послание Петра. Карл VI, однако, сделал вид, что ему о пребывании царевича в его владениях ничего не известно.
Австрийский двор занял выжидательную позицию.
Лишь спустя месяц, когда отрицать жизнь царевича в австрийских владениях стало невозможно, Карл VI отправил ответ царю, в котором косвенно признавал, что Алексей обрел приют у него. Цесарь заверял цара, что он будет заботиться «со всяким попечением», чтобы Алексей «не впал в неприятельские руки». Уклончивое письмо цесаря не давало ответа на главный вопрос царя о готовности венского двора выдать царевича.
Венский двор туманным ответом пытался выиграть время до прояснения обстановки. Важно было выяснить, применит ли царь силу для возвращения сына, как отнесутся к этому делу европейские государства. Пока же в Вене решили перевести царевича в Неаполь, поскольку его пребывание в Эренберге перестало быть тайной. Однако и переезд в Неаполь не остался незамеченным — за царевичем неотступно следовал Румянцев.
Уклончивая позиция Карла VI вынудила Петра послать в Вену опытного дипломата Петра Толстого с новым посланием, в котором царь недвусмысленно заявил, что ему хорошо известно, что сын «по приезде своем в Вену, по указу вашего величества, принят и отослан в Тирольский замок Эренберг, и оттуда по нескольком времени отвезен за крепким караулом, в Неаполь и тамо содержится в замке за крепким же караулом».
Венскому правительству отпираться от неопровержимых фактов, стало невозможно, тем более что оно опасалось вторжения русских войск. Решено было допустить Толстого к Алексею для переговоров относительно возвращения последнего в Россию.
26 сентября 1717 года состоялось первое свидание Толстого с Алексеем. Толстой вручил царевичу послание отца: «Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему; но наконец обольсти и заклинаясь богом при прощании со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию, что не слыхано не точию междо наших детей, но ниже междо нарочитых подданных, чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил.
Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от бога властию, проклинаю тебя вечно, а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцов, учинить, в чем бог мне поможет в моей истине».
Прочитав письмо и выслушав уговоры Толстого, царевич сказал: «Сего часу не могу ничего сказать, понеше надобно мыслить о том гораздо». Через два дня Толстой услышал категорический отказ Алексея повиноваться воле отца: «Возвратиться к отцу опасно и пред разгневанное лицо явиться не бесстрашно; а почему не смею возвратиться о том письменно донесу протектору моему, его цесарскому величеству».
Упорство царевича основывалось на его твердой убежденности в том, что австрийский двор не откажется от покровительства, даже если царь предпримет военные действия. Задача Толстого состояла в том, чтобы развеять заблуждения Алексея на этот счет. Большого труда это не составляло, ибо Толстому доподлинно было известно, что в Вене не намеревались пойти так далеко, чтобы из-за царевича вступить в вооруженный конфликт с Россией.
Опытный дипломат действовал достаточно напористо. Ему удалось сломить сопротивление безвольного царевича.
— Я не уеду отсюда до тех пор, — заявил Толстой царевичу, — пока не доставлю тебя отцу живым или мертвым. Я буду следовать за тобой повсюду, куда бы ты ни пытался скрыться. Если ты останешься, то отец будет считать тебя изменником.
Чтобы угроза подействовала в угодном ему направлении, Толстой придумал версию, что он будто бы получил собственноручное письмо царя с извещением о сосредоточении русских войск в Польше, готовых вторгнуться в австрийские владения, чтобы вынудить австрийский двор выдать царевича.
Угроза подействовала, но Алексей все еще продолжал колебаться до тех пор, пока подкупленные Толстым австрийские должностные лица в Неаполе не предприняли попытки отнять у царевича его «девку», как называли Евфросинью официальные австрийские документы. Этой угрозой Алексею дали понять, что австрийский двор намерен действовать против его воли, фактически отрекся от него и в дальнейшем не склонен осложнять отношений с русским царем.
Царевич было собрался уехать в Рим к папе, но от этого шага его удержала Евфросинья, советы которой он неукоснительно выполнял. Оставался единственный выход — возвращение в Россию. Пригласив к себе Толстого, Алексей заявил ему:
— Я поеду к отцу с условием, чтобы назначено было мне жить в деревне и чтобы Евфросиньи у меня не отнимать. Приезжай завтра с Румянцевым, и я скажу вам свой ответ.
На следующий день, 4 октября 1717 года, царевич неровным от волнения почерком написал письмо отцу, в котором «всенижайший и непотребный раб и недостойный называться сыном Алексей» извещал о своем намерении вернуться в Россию и еще раз просил прощения. Готовясь к отъезду, царевич предусмотрительно сжег все бумаги и черновики писем.
14 октября царевич Алексей в сопровождении Толстого и Румянцева выехал из Неаполя. В пути он получил письмо отца, находившегося уже в Петербурге: «Мой сын. Письмо твое, в четвертый день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую: что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстого и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые також здесь вам позволятся, о чем он вам объявит».
Одновременно Петр отправил письмо и Толстому: «Между другими доношениями писал ты, что сын мой желает жениться на той девке, которая у него, также, чтоб ему жить в своих деревнях — и то, когда сюда прибудет позволено ему будет. А буде же тогда здесь не похочет, то мочно где и в деревне учинить, по прибытии сюды».
Алексей находился в бегах около полутора лет. Месяцы добровольного заточения, на которое обрек себя царевич, прошли в болезненных мечтаниях о троне. Живя в полной изоляции, он получал от австрийских властей только те сведения, которые, как казалось венскому двору, могли подогревать честолюбивые мечты царевича.
Равным образом и оставшиеся в России его сообщники не были осведомлены о том, где и как пристроился беглец.
Снедаемый любопытством Авраам Лопухин, которого царевич не посвятил в тайны своего плана бегства, приехал однажды к австрийскому резиденту в Петербурге и затеял с ним рискованный разговор:
— Где обретается ныне царевич и есть ли о нем ведомость?
Получив уклончивый ответ, Лопухин спросил в упор:
— У вас ли ныне царевич обретается?
Лопухину очень хотелось, чтобы у австрийского резидента и его правительства сложилось впечатление, что царевич не одинок, что в России у него масса влиятельных сторонников, что они уже начали энергично действовать. Сочиненная версия — в этом Лопухин тоже был убежден — станет достоянием не только венского двора, но и Алексея, моральный дух которого надлежало постоянно взбадривать приятными небылицами.
Расчет оказался верным: австрийский резидент поспешил донести о беседе с Лопухиным вице-канцлеру Шенборну, а последний копию донесения переправил царевичу. Читал ее царевич с нескрываемым удовольствием. Еще бы, в донесении сообщалось о бунте, поднятом заговорщиками в пользу царевича: «здесь стоят и заворашиваются уже кругом Москвы». Заговорщики якобы готовили убийство царя.
Австрийское правительство не скупилось на такого рода сведения. На радостях царевич потирал руки, когда до него донеслась ложная весть о восстании против Петра, якобы вспыхнувшем в войсках, находившихся за границей.
До него донесли молву о победе, будто бы одержанной шведами над русскими войсками, — это тоже вызвало неподдельный восторг. Прослышав о болезни своего сводного двухлетнего брата, которого Петр прочил в наследники, царевич усмотрел и в этом промысел божий: «Батюшка делает свое, а бог свое».
В затуманенной винными парами голове царевича рождались планы один фантастичнее другого. Позже он признается, что его сокровенной мечтой была смерть отца. Тогда он, царевич, по зову вельмож вернется в Россию.
Серьезные надежды царевич возлагал на сенаторов и министров. Лица, своей карьерой целиком обязанные отцу, сразу же переметнутся на его, Алексея, сторону, как только он появится в России.
Лесть, расточаемая на всякий случай в адрес наследника, светские улыбки, мимолетно оброненные фразы, знаки внимания — все запечатлевалось в мозгу царевича, и из воспоминаний об этих встречах и разговорах он строил эфемерные планы. Почему канцлер Головкин, вице-канцлер Шафиров, адмирал Апраксин, сенатор Стрешнев и другие вельможи должны были встать под его, царевича, знамена? Потому что всем им надоел Меншиков, и они «желали быть лучше подо мною, нежели под своим равным». В ряды своих сторонников он зачислил старого фельдмаршала Б. П. Шереметева на том основании, что «Борис Петрович и многие из офицеров мне друзья же». Командир корпуса генерал Боур в представлении царевича тоже был его закадычным другом, и если бы он, Боур, из Польши, где стоял корпус, двинулся на Украину, то встретил бы поддержку со стороны киевского губернатора князя Д. М. Голицына и киево-печерского архимандрита: «А на князя Дмитрия Михайловича имел надежду, что он мне был друг верный и говаривал, что я тебе всегда верный слуга».
Царевич не довольствовался обсуждением со своей возлюбленной слухов, рассказом сновидений, которые, по его мнению, пророчили ему безмятежное будущее. Временами он проявлял активность. Вел переговоры о предоставлении военной помощи австрийским императором и, кажется, не прочь был переметнуться под покровительство шведского короля и с его помощью добиваться трона.
В часы, когда на смену тревожному состоянию приходило успокоение, он садился за стол и медленно, взвешивая каждое слово, писал письма Карлу VI, русским сенаторам и архиереям. Одно из таких фарисейских писем, адресованных сенаторам, Алексей передал 8 мая 1717 года австрийскому чиновнику, с тем чтобы последний переправил его в Россию. Письмо это сенаторы так и не получили, австрийский двор не рискнул переслать его по назначению, оно лежало без движения в Венском архиве 130 лет, пока его не обнаружил историк.
Корреспондентов царевич извещал, что «ныне обретаюся благополучно и здорово под хранением некоторые высокие особы до времени, когда сохранимый меня господь повелит возвратитися в отечество паки, при котором случае прошу не оставить меня забвенна; а я всегда есмь доброжелательный вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего». Далее Алексей просил не верить слухам, если таковые распространяются, о своей смерти.
А что будет потом, когда наконец долгожданная власть окажется в нетвердых руках наследника?
На этот вопрос Алексей не мог дать развернутого и конструктивного ответа ни себе, ни своим друзьям, ни своим недругам, записывавшим пыточные речи, когда каждое слово признания вытягивалось ударами кнута. Лишь одна черта программы царевича, если так можно назвать его бессвязную болтовню, которую доводилось слушать Евфросинье, вырисовывалась достаточно определенно — возврат к старому, полный отказ от преобразований в области культуры, быта, административного устройства. Он намеревался предать забвению флот, оставить Петербург, «жить зиму в Москве, а лето в Ярославле». Крутой поворот во внутренней и внешней политике царевич предполагал осуществить людьми, придерживавшимися старомосковских обычаев: «Я старых всех переведу, а изберу себе новых по своей воле». Под «старыми» он подразумевал ближайших сподвижников Петра, людей, пользовавшихся доверием царя. Планы царевича, таким образом, зачеркивали усилия страны и огромные жертвы народа, в итоге которых Россия вышла к берегам Балтики.
Путь от Неаполя до Москвы царевич преодолевал в течение трех с половиной месяцев. В то время как карета с беглецом катилась по размытым осенней непогодой дорогам, беременная Евфросинья в сопровождении брата и Ивана Афанасьева, чтобы не потревожить себя на ухабах, ехала не спеша, а затем по настоянию царевича до наступления родов остановилась в Берлине.
Сохранилась переписка между Евфросиньей и царевичем, любопытная прежде всего для характеристики их взаимоотношений. В них трогательная забота о женщине, которая готовилась стать матерью его ребенка, слепая вера в привязанность к нему. «Не печалься, друг мой, для бога», — пишет Алексей из Болоньи. «Маменька, друг мой! По рецепту доктурову вели лекарство сделать в Венеции, а рецепт возьми к себе опять. А буде в Венеции не умеют, так же как и в Болоний, то в немецкой земле в каком-нибудь большом городе вели оное лекарство сделать, чтобы тебе в дороге без лекарства не быть».
«Матушка моя, друг мой сердешный, Афросиньюшка, здравствуй! — пишет царевич из Инсбрука. — И ты, друг мой, не печалься, поезжай с богом, а дорогою себя береги… А где захочешь отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твое здоровье лучше всего».
Последнее письмо Евфросинье Алексей направил из Твери. Царевич выражал надежду, что «меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет». Царевич полагал, что его давнишнее намерение жениться было близко к осуществлению. Мысль об этом он как-то высказал Ивану Афанасьеву задолго до бегства: «Ведайте себе, что на ней женюсь. Ведь и батюшка таковым же учинил», то есть вступил в брак с безвестной пленницей.
31 января 1718 года царевич был доставлен в пригород Москвы, а 3 февраля состоялся его въезд в старую столицу, где находился двор и куда вызвали сенаторов, высшее духовенство и генералитет. Сцена встречи царевича с отцом описана современником-иностранцем.
«Войдя в большую залу дворца, где находился царь, окруженный всеми своими сановниками, царевич вручил ему бумагу и пал на колени перед ним. Царь передал эту бумагу вице-канцлеру барону Шафирову и, подняв несчастного сына своего, распростертого у его ног, спросил, что имеет он сказать. Царевич отвечал, что он умоляет о прощении и о даровании ему жизни.
На это царь возразил ему: я тебе дарую то, о чем ты просишь, но ты потерял всякую надежду наследовать престолом нашим и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью.
Царевич изъявил свое согласие. После того царь сказал: «Зачем не внял ты моим предостережениям, и кто мог советовать тебе бежать?» При этом вопросе царевич приблизился к царю и говорил ему что-то на ухо. Тогда они оба удалились в смежную залу, и полагают, что там царевич назвал своих сообщников».
После уединенного разговора собеседники возвратились в зал, где царевич подписал заготовленное отречение от престола: он обещал «наследства никогда ни в какое время не искать и не желать и не принимать eго ни под каким предлогом». Тут же был обнародован манифест о лишении Алексея права наследовать престол.
Догадка иностранного дипломата о содержании уединенной беседы отца с сыном оказалась правильной: Алексей назвал главных сообщников. Петр, как и во время розыска над стрельцами в 1698 году, руководство следствием взял в свои руки. В тот же день он отправил двух курьеров в Петербург к Меншикову. «Майн фринт, — обращался царь к губернатору. — При приезде сын мой объявил, что ведали и советовали ему в том побеге Александр Кикин и человек его Иван Афанасьев, чего для возьми их тотчас за крепкий караул и вели оковать».
Несколько часов спустя царь, уточнив, что оба брата Афанасьевых назывались Иванами, отправил другого курьера с письмом, в котором разъяснил, что сковать надлежит старшего, «а не хуже, чтоб и всех людей подержать, хотя и не ковать».
6 февраля, еще не получив донесений от Меншикова о выполнении предшествующих повелений, царь направляет курьера с новым предписанием: Кикина и Афанасьева «разпроси в застенке, один раз пытай только вискою одною, а бить кнутом не вели, и ежели кто еще явитца, и тех так же». Царь велел немедленно прислать всех оговоренных в Преображенское и тут же пояснил, почему он запретил бить их кнутом: «чтоб дорогою не занемогли».
Круг причастных к делу лиц расширялся, и царь посылал к Меншикову еще много курьеров — с предписанием «взять за караул» князя генерала Долгорукова, Ивана Нарышкина, брата и сестру своей бывшей супруги — Авраама Лопухина и Варвару Головину — и многих других. Всех их надлежало прислать в Преображенское, ибо, писал Петр, «дело сие зело множитца».
4 февраля, то есть в тот день, когда курьеры мчались в новую столицу, чтобы доставить в застенки оговоренных Алексеем людей, Петр составил для царевича так называемые вопросные пункты. Царя интересовали сообщники царевича, люди, руководившие поступками безвольного сына, подсказавшие ему мысль об отречении от престола и посоветовавшие бежать за границу. Отец призывал сына к полной откровенности и чистосердечному рассказу обо всем: «все, что к сему делу касается, хотя чего здесь и не написано, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди. А ежели что укроешь, а потом явно будет, — на меня не пеняй, вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон».
О чудовищных планах, вынашиваемых царевичем, Петр тогда еще не знал и поэтому, проявив великодушие, решил строго наказать сообщников при условии, что сын не станет скрывать ни своих замыслов, ни своих действий.
18 марта двор отправился из Москвы в Петербург. Туда же были доставлены оставшиеся в живых сообщники царевича, подлежавшие дальнейшему розыску. В отдельной карете, без оков, ехал Алексей. Он все еще находился под впечатлением жестоких казней, совершенных в Москве накануне. Кикин, его советник и организатор побега, был подвергнут колесованию: чтобы продлить мучения, ему отрубали руки и ноги с большими промежутками во времени. Отрубленную голову палач воздел на кол. Вспоминал и о суровом предупреждении отца, высказанном полтора месяца назад в свой адрес: «А ежели что укроешь, а потом явно будет, — на меня не пеняй». Пытался размышлять о том, какие показания против него могут быть добыты следствием в Петербурге. Прикидывал, как вести себя в дальнейшем. Стоило, однако, возобновиться следствию, как все эти размышления были забыты.
Страх за свою жизнь совершенно затмил рассудок царевича, и он лгал, изворачивался, оговаривал других, пытаясь умалить свою вину. Признания Алексея следовали лишь после того, как неопровержимые улики и очные ставки делали бесполезным дальнейшее запирательство.
Решающую роль в разоблачении царевича сыграла его любовница Евфросинья, после разрешения от бремени доставленная в апреле 1718 года в Петербург.
Судьба Алексея, разумеется, находилась в руках Петра. Но царь не пожелал сам распоряжаться этой судьбой. Петр помнил о своем обещании простить сына и разрешить ему после возвращения в Россию жениться на Евфросинье. Но следствие обнаружило, что бегство царевича отнюдь не являлось безобидным поступком сына, покинувшего страну ради того, чтобы избавиться от монастырского заточения. Собственный сын оказался изменником.
Царь направил два одинаковых по содержанию послания: одно было адресовано духовным иерархам, другое — светским чинам. Обращаясь к тем и другим, Петр заявил, что он как отец и как государь мог бы сам вынести приговор. «Однако ж, — писал царь, — боюсь бога, дабы не погрешить, ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие в их. Також и врачи, хотя б и всех искуснее который был, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призывает других».
Свое послание царь заканчивает просьбой вершить суд нелицеприятный, в соответствии с виной осуждаемого, отрешаясь от того, «что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына».
Послания зачитывались на совместном собрании светских и духовных чинов. Современник оставил следующее его описание: «Когда все члены суда заняли свои места и все двери и окна залы были отворены, дабы все могли приблизиться, видеть и слышать, царевич Алексей был введен в сопровождении четырех унтер-офицеров и поставлен насупротив царя, который, несмотря на душевное волнение, резко упрекал его в преступных замыслах. Тогда царевич с твердостью, которой в нем никогда не предполагали, сознался, что не только он хотел возбудить восстание во всей России, но что если царь захотел бы уничтожить всех соучастников его, то ему пришлось бы истребить все население страны. Он объявил себя поборником старинных нравов и обычаев, так же как и русской веры, и этим самым привлек к себе сочувствие и любовь народа.
В эту минуту царь, обратись к духовенству, сказал: смотрите, как зачерствело это сердце, и обратите внимание на то, что он говорит. Соберитесь после моего ухода, вопросите свою совесть, право и справедливость и представьте мне письменно ваше мнение о наказании, которое он заслужил, замышляя против отца своего. Но мнение это не будет конечным судом; вам, судьям земным, поручено исполнять правосудие на земле. Во всяком случае, я прошу вас не обращать внимание ни на личность, ни на общественное положение виновного, но видеть в нем лишь частное лицо и произнести ваш приговор над ним по совести и законам. Но вместе с тем я прошу также, чтоб приговор ваш был умерен и милосерд, на сколько вы найдете возможным это сделать».
Царевич, остававшийся во все это время спокойным и являвший вид большой решимости, был после сего отвезен обратно в крепость. Помещение его состоит из маленькой комнаты возле места пытки. Но недолго продолжал он оказывать твердость, ибо вот уже несколько дней, как он кажется очень убитыми.
Смена настроений царевича, переход от подавленности к веселой беззаботности, а от нее либо к истерике, либо к тупому упрямству — характерная черта поведения Алексея. Отсюда и сцена публичной полемики, описанная выше голландским дипломатом, отражала вовсе не «твердость» Алексея, а вспышку озлобленности обреченного человека, наговорившего в исступлении немало нелепостей. Это тем более вероятно, что в столице носились упорные слухи о психическом расстройстве царевича в последние месяцы его жизни. В конце апреля 1718 года француз де Лави писал о царевиче: «Все его поступки показывают, что у него мозг не в порядке».
На следующий день после объявления о суде над царевичем, то есть 14 июня 1718 года, его взяли под стражу и заключили в Петропавловскую крепость. Отныне он был низведен до положения обычного колодника. Если в предшествующий период следствия в Москве и Петербурге Алексей жил на свободе и сам излагал ответы на поставленные вопросы, то теперь его стали подвергать пыткам.
Первый допрос с истязаниями был проведен 19 июня. Тогда царевич получил 25 ударов. В журнале Петербургской гарнизонной канцелярии читаем по этому поводу следующую лаконичную запись: «В 19 день его царское величество и прочие господа сенаторы и министры прибыли в гарнизон по полуночи в 12 часу, в начале, а именно: светлейший князь, адмирал, князь Яков Федорович, генерал Бутурлин, Толстой, Шафиров и прочие; и учинен был застенок; и того ж числа по полудни, к 1 часу разъехались».
Духовная курия суда не дала определенного ответа. Вместо приговора она представила выписки из Священного писания. Смысл одних состоял в том, что сын, ослушавшийся отца, достоин казни, а из других выписок следовало, что Христос, руководствуясь «духом кротости», простил кающегося блудного сына и отпустил блудную жену, достойную смерти за прелюбодеяние. Царю, — заключали духовные чины, — надлежит самому решить, какими прецедентами он желает руководствоваться.
В приговоре светских чинов было сказано, что изменнические действия Алексея достойны самого сурового наказания — смертной казни. Приговор, объявленный царевичу 24 июня, не был приведен в исполнение. Через два дня он умер, видимо, вследствие пережитых нравственных и физических испытаний.
Одновременно с розыском по делу царевича Алексея производился так называемый Суздальский розыск. Если центральной фигурой первого процесса являлся царевич, то главным действующим лицом второго — его мать.
Ко времени, когда инокиня Елена, а в миру Евдокия Лопухина, была привлечена к следствию, она провела в стенах Суздальского монастыря 18 лет. Ей перевалило за 40, цветущие годы остались позади.
Избавившись от жены, Петр не проявлял к ней никакого интереса, и она получила возможность жить, как ей хотелось: вместо скудной монастырской пищи к ее столу подавались яства, доставляемые многочисленными родственниками и друзьями. Иноческой одеждой бывшая царица пользовалась только в течение первых месяцев пребывания в монастыре. Позже, лет через десять, примерно в 1709 году, Елена завела себе любовника. Им оказался богатый помещик капитан Степан Глебов, посланный в Суздаль для набора рекрутов. Все эти факты из жизни опальной царицы не стали бы достоянием истории, если бы не бегство Алексея.
Петр и раньше располагал сведениями о тайных связях сына с матерью, поэтому бегство царевича дало повод царю заподозрить в причастности к нему инокини Елены. 9 февраля 1718 года царь отправил собственноручно написанное распоряжение капитану-поручику Скорнякову-Писареву: «Ехать тебе в Суздаль и там в кельях жены моей и ее фаворитов осмотреть письма, и ежели найдутся подозрительные, по тем письмам, у кого их вынут, взять за арест и привесть с собою, купно с письмами, оставя караул у ворот».
Скорнякову-Писареву понадобилось всего три дня, чтобы прискакать в Суздаль, произвести обыск, изучить переписку, взять под стражу заподозренных лиц и доложить через курьера обо всем царю. 12 февраля Петр из Преображенского отправил следователю повое распоряжение: «бывшую жену и кто при ней, также и кто ее фавориты, и мать ее, привезти сюда, а перво розыщи, для чего она не пострижена, что тому причина, и какой был указ в монастырь о ней, как ее Семен Языков привез, и кто в то время был, и кто о сем ведает, всех забери и привези с собою».
Привлеченные к следствию лица, вхожие в келью Елены, показали, что она «многажды к себе пускала днем и по вечерам Степана Глебова». Не отпирался от этого и Глебов. Бывшей царице ничего не оставалось, как признать: «Я с ним блудно жила в то время, как он был у рекрутского набору; и в том я виновата».
Розыск был нацелен на то, чтобы добиться от Глебова признания, что он осуждал поведение царя, вторично женившегося при живой супруге, и пытался поднять бунт. Глебов, однако, перенес три жестокие пытки, каждый раз отрицал все обвинения, за исключением прелюбодеяния. Но и этого было достаточно, чтобы подвергнуть любовника мучительной казни — его посадили на кол. Следствие не установило причастности матери к бегству сына. Именно поэтому инокине Елене была сохранена жизнь — ее отправили в Ладожский монастырь, где она находилась под строгим надзором до 1728 года, когда из заточения ее освободил внук — Петр II.
В дни между 26 июня, когда умер царевич, и 30 июня, когда состоялись его похороны, уклад жизни двора в Петербурге нисколько не изменился. «Смерть эта, — читаем в донесении дипломата, — не помешала отпраздновать на следующий день (то есть 27 июня) с обычным торжеством годовщину Полтавской битвы, знаменитого поражения шведов, послужившего началом их упадка и величия царя; по этому случаю в почтовом доме был великолепный обед и бал». А вот протокольная запись, внесенная в гарнизонный журнал, регистрировавший важнейшие события в жизни столицы от 29 июня: «Пополудни в 7 часу спущен в Адмиралтействе новопостроенный корабль, именуемый „Лесной“, который построен его величества собственным тщанием, где изволил быть и его величество и прочие господа сенаторы и министры, и веселились довольно». На следующий день царь присутствовал на похоронах сына.
Через месяц после смерти царевича Петр, находясь в Ревеле, отправил Екатерине загадочное письмо, смысл которого трудно уяснить: «Что приказывала с Макаровым, что покойник нечто открыл (расскажу), когда бог изволит вас видеть; я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего, что явно явилось».
Что за «диковинку» довелось услышать царю в Ревеле? Не подразумевались ли под «диковинкой» полученные царем сведения о том, что Алексей предпринимал шаги к тому, чтобы из Неаполя бежать в Швецию и добывать престол при помощи войск Карла XII? Догадка на этот счет подтверждается донесением барона Герца, руководителя шведской делегации на Аландском конгрессе, в котором он сетовал на то, что с отдачей Алексея в руки Толстого и Румянцева упущена возможность получить выгодные условия мира.
Было бы ошибкой усматривать в отношениях между Петром и Алексеем только семейную трагедию, порожденную различными темпераментами, складом характеров, духовным обликом отца и сына. Суть непримиримых противоречий состояла и не в том, что Алексей, одолеваемый честолюбием, не брезговал самыми гнусными средствами, чтобы взойти на престол. Все это, разумеется, имело значение, создавало во взаимоотношениях накаленную атмосферу.
Но в данном случае друг другу противостояли не только отец и сын, а две концепции настоящего и будущего России: одну из них претворял в жизнь отец, другую, диаметрально противоположную, намеревался осуществлять сын, как только окажется у власти. Ставка была велика, а дороги расходились круто, определялась судьба страны на века. Как дальше пойдет Россия: по пути ли преобразований, которые выводили ее в число могущественных стран Европы и мира, или по пути все большего отставания.
Нетрудно, наконец, обнаружить в конфликте между отцом и сыном столкновение двух представлений о роли монарха в государстве. Отец считал себя слугой государства и в процессе службы, как он заявлял сам и как подтверждал эти заявления своими делами, «живота своего не жалел», в то время как сын готов был довольствоваться пассивной ролью «помазанника» бога, не обременяющего себя трудом, ратными подвигами, инициативой и участием в управлении государством.. Смерть Алексея не разрешила волновавшего царя вопроса о своем преемнике. Дело в том, что вслед за Алексеем в 1719 году умер и сын царя от брака с Екатериной — четырехлетний Петр, объявленный наследником. Утрата эта вывела из равновесия царя, ибо, как записал современник, «по мнению многих, царица вследствие полноты вряд ли в состоянии будет родить другого царевича». Глубокие переживания Петра сопровождались конвульсивными припадками, он заперся в кабинете и в течение трех дней никого не принимал, отказываясь от пищи.