Посадили их в последнюю мирную осень. На южный склон бугра за селом собрались все колхозники. Махонькие яблоньки рассаживали мужики, а бабы в сторонке притихшие стояли. И мы тут же сбились — как можно проглядеть сад…
Все мы следили, как мужики осторожно опускали корешки в ямки и влажной землей присыпали. Полевод дядя Сема перебегал туда-сюда, тряс овсяным чубом и радовался:
— А и уважим наших баб, уважим… И робятню тоже. Однако, — строго смотрел на нас, — глядите ужо, сподтишка ни яблока. Всем миром, честь по чести…
Весной мы все-таки лазили под прясло и в потемках ощупывали яблоньки — искали красные и «хрумкие» яблоки. Такие нам насулил дядя Сема. Вместо них натыкались на редкие листики. Ждали осени…
А летом заревели в домах матери и нам сказали — война началась…
Зимы стояли трескучие. И прясло мало-помалу растаскали ночами, истопили в железных печках. Зарос бугор полынью да крапивой, объели коровы да овечки тонкие яблони. И все забыли про сад.
А он выжил. Выросли яблони кустами и после войны зацвели однажды. Снежно-розовое облачко долго покачивалось по склону и — не уплывало. А мы опять ждали осень, ждали яблок.
Первым отведал фруктов и нарвал полные карманы рыжий Ванька — племянник полевода. Раздавал на уроке пунцовые яблочки с воробьиные яички, глядел на кислые рожи и прыскал. На перемене отбивался от нас и важно повторял:
— Оне же дички. Их прививать надо было. А теперь оне насовсем одичали.
…Через много лет приехал я в село поохотиться на зайцев. Столкнулся на улице с коренастым мужчиной. Он узнал меня. И тот самый рыжий Ванька попросил:
— Слышь, погоняй-ка ты косых в колхозном саду. Грызут, окаянные, яблони. Прямо спасу нет. Жрали бы дички, так нет, им подавай лучшие сорта. Уж ты уважь агронома по старой дружбе.
…Утром я заторопился на знакомый бугор. Чистым покоился по нему снег, и лишь светло-вишневые дички сиротливо кустились над склоном. Остановился на меже, где тридцать лет назад толпились бабы и ребятишки-первоклашки. Вспомнил…
Там дядя Сема бегал, тут молодые трактористы заветили яблоньки на своих матань. А Минька Федорин лукаво пропел:
Ты, матаня, лебедь бела,
Лебединка белая.
Ты со мной не рассчиталась —
За другим забегала.
— Эх-ма… Далеко лежат в сырой земле парни — навсегда моложе меня, и матань ихних — пойди, узнай… И яблони не яблони, а равно боярка… После войны хоть ребята заглядывали отведать кислятины, а теперь сюда кого заманишь? У реки вон сад какой — без книжки сорта не назовешь. Яблоки по всей зиме в сельмаге свежие. Ничего не стоит нынешнему парнишке швырнуть антоновкой в девчонку.
Не трогают дички зайцы… Знать, горечь какая-то особенная накопилась в них. И зима самая лютая нипочем. Мать сказывала: каждую весну раньше черемухи распускаются, подрожит на бугре облачко и выпадет седым дождем.
«Что же вы-то… В чем вы-то провинились перед нами»… Только прошептал я, как опустилась на дальнюю яблоньку стайка снегирей. Осыпали ее, и просияла-зарумянела она живыми крупными яблоками. Кажется, такие и снились нам после калабашек из кобыляка. Только вспомнить бы, как яблони дядя Сема называл?