Я вижу чудный мир в той чёрной бездне,
что скрыта за покровом жизни.[1]
Седьмой как-то сказал: когда ты увидишь в этом мире всё и поймёшь, что такой мир и гроша ломаного не стоит, ты наконец ощутишь вкус жизни, тогда ты сможешь пройти по жизни легко и свободно, от начала до конца и от конца — до начала.
Седьмой говорил, что жизнь словно листья на дереве: опадают, появляются вновь, и так без конца. Нежные почки распускаются весной лишь для того, чтобы стать листьями, которые осенью опадут на землю. Конец всегда один. Зачем переживать, потому ли ты ярко зеленеешь, что отнял у другого питательные соки?
Ещё Седьмой говорил, что те люди, которых называют справедливыми и честными, на самом деле живут лишь во имя собственной репутации, хоть не приносят вреда, но и пользы от них нет — ни обществу, ни человечеству. Зато возьми человека, разбогатевшего нечестным путём, объект всеобщего порицания — он ведь может потратить крупную сумму на постройку больницы или школы, отчего многим людям будет ощутимая польза. Вот и скажи, кто из этих двоих хуже, а кто лучше?
Каждый раз, когда Седьмой заходил домой, в него будто бы бес вселялся: постоянно орал, шумел, громко распоряжался, казалось, он жестоко мстил за то, что в детстве ему никогда не дозволялось говорить.
Отец с матерью не выдерживали такого Седьмого и с криками «Заткнись, слушать противно!» выбегали на улицу. Железная дорога Пекин-Гуанчжоу проходила почти что под козырьком нашего дома. Ровно через каждые семь минут по ней с грохотом и свистом проносился поезд, от шума можно было оглохнуть. Родители слушали, как каждый звук, который издавал Седьмой, измельчался в порошок под огромными колёсами.
Был бы отец такой, как прежде, Седьмой не успел бы рта открыть, тот схватил бы нож и отрезал ему язык. Теперь же он не смел ничего сделать. Теперь Седьмой Брат был большой шишкой. Отцу ничего не оставалось, как смирить своё огромное самолюбие и подстраиваться под желания шишки.
Седьмой стал высоким и толстым парнем с румяным лицом, которое частенько лоснилось. Живот немного выпирал и выглядел солидно. Трудно поверить, что все эти могучие телеса держались на его прежних косточках. Я подозревал, что тогда, в двадцать лет, ему не аппендицит вырезали, а вставили другие кости. Как иначе объяснить, что с тех пор он вдруг начал расти и толстеть? В европейском костюме, с галстуком, он стал выглядеть крайне представительно, вылитый гонконгский коммерсант. Потом ещё начал носить очки без оправы и вовсе стал похож на профессора или учёного. Когда Седьмой шёл по проспекту, девушки частенько провожали его восхищёнными взглядами. С посторонними он всегда вёл себя без всяких «бесов», культурно и интеллигентно делился своими умозаключениями, причём столь глубокими, отмечали собеседники, что так называемые философы и за несколько десятков лет до такого не додумались.
Одно время Седьмой жил в гостинице «Цинчуань» («Чистые воды»). Вначале отец в это не поверил. Каждый день, прогуливаясь вдоль реки, отец видел это огромное белое здание — он прожил в Ханькоу немало, но таких больших зданий не видел, поэтому был твёрдо уверен: в таком здании могут жить лишь первые лица страны — председатель Мао или премьер Чжоу Энлай. Мать возражала, что председатель Мао и премьер Чжоу уже на небесах и не успели пожить в «Цинчуань». Ну тогда председатель Ху Яобан или премьер-министр Чжао Цзыян, соглашался отец. На дворе был 1984 год.
Седьмой не мог объяснить толком, почему его там поселили, зато рассказывал, что на вывеске иероглиф «цин» написан так, что больше похоже на «ань», из «чистых» вод получились «тёмные»,[2] не верите — сходите и посмотрите.
Родители, само собой, и мечтать не смели, что им вправду удастся сходить туда посмотреть. Только потом, когда в газете напечатали про частника, который снял номер в «Цинчуань», Пятый и Шестой съездили туда с тысячью юаней на каждого. Вернувшись на следующий день, они сообщили отцу, что младший брат взаправду там жил, они видели вывеску, на ней «чистый» написан почти как «тёмный».
Седьмой рассказывал, что ездит в «Цинчуань» только на «таксомоторе», причём каждый раз швейцар в красной ливрее открывает дверь машины и, склонившись в поклоне, произносит: «Добро пожаловать!»
Пятый и Шестой ездили в гостиницу на автобусе, от остановки у большого моста ещё долго шли пешком, так что не могли подтвердить слова Седьмого. Но отцу и матери больше не требовалось доказательств, они окончательно поверили.
Теперь, когда отец, прогуливаясь вдоль реки, встречал кого-то из знакомых, то не мог удержаться и не сообщить: «Та гостиница, „Цинчуань“, вроде ничего, мой младшенький, Седьмой, там останавливался много раз».
— Да ладно? Твой Седьмой? Это который у вас под кроватью спал? — удивлённо спрашивали знакомые.
— Он самый, — отвечал отец. — Вот, спал под кроватью и вырос приличным человеком, — заявлял он, лучась гордостью и любовью к отпрыску.
Честно говоря, прежде отец всегда сомневался, что Седьмой его сын. Он узнал, что в семье грядёт прибавление, уже когда у матери обозначился живот. Сев на корточки у двери, он принялся считать дни. Считал-считал, вдруг как вскочит, схватил мать и отвесил ей пару затрещин. Он тогда плавал на грузовом судне в Аньцин! Старый друг был при смерти, нужно было увидеться в последний раз. Его не было пятнадцать дней, как раз тогда мать понесла Седьмого. Мать всю жизнь была вертихвостка, и отец это прекрасно знал. Если он уехал на полмесяца, разве она смогла бы удержаться? Вероятнее всего, это был сосед через стенку, Бай Лицюань, решил отец. Ну а что — он был худой и белокожий, глазёнки его всегда подозрительно бегали, тонкие губы ловко облекали мысли в слова, такой может завлечь любую бабёнку. Но самое главное — отец своими глазами видел, как тот подкатывал к матери. В общем, чем больше отец размышлял об этом, тем больше убеждался, что нашёл виновника. Поэтому за первый месяц, когда Седьмой родился, отец ни разу не взглянул на малыша, он как ни в чём не бывало целыми днями сидел у дверей, глушил водку и с треском щёлкал жареные соевые бобы.
Мать была ещё слаба после родов, и забота о ней целиком легла на плечи Старшего. Ему тогда уже исполнилось семнадцать. Он заботился и о Седьмом, этом крошечном червячке, причём со всей ответственностью. Спустя полгода отец впервые подошёл посмотреть на малыша. Сначала он внимательно разглядывал его, потом вдруг подхватил одной рукой и бросил на кровать, словно тючок. Младенец был худенький и тщедушный — совсем не скажешь, что плоть от плоти нашего могучего отца. Потом отец подошёл к матери, крепко схватил её за волосы и принялся допрашивать, кто заделал. Мать начала орать, что он тварь последняя, сучий потрох, ослеп, что ли? Сам-то попёрся в Аньцин на похороны не друга, а бывшей зазнобы! А теперь ещё скандалы устраивает, наглая рожа! У родителей глотки были что надо. Даже поезд, который проносился мимо каждые семь минут, не мог заглушить их ор. На представление начали собираться соседи, как раз было время ужинать, так что они толпились у нашей двери прямо с мисками. Жуя и посмеиваясь, они добродушно перемывали родителям косточки. В тот момент, когда мать в ярости плюнула в отца, кто-то из соседей отметил, что фигура её, конечно, уже не та. Отец в гневе начал бить тарелки, многие принялись говорить, мол, лучше бы графин грохнул, звук-то приятнее. Те соседи, кто был получше осведомлён, сразу пояснили, что у нас просто нет графинов, были бы — отец не стал бы швыряться тарелками. В конце концов все присутствующие могли подтвердить, что здесь, в Хэнаньских сараях,[3] наш отец считался настоящим мужиком.
Сомневаться не приходилось — наш отец был самым настоящим мужиком. Вся семья преклонялась перед ним, и мать, естественно, больше всех. Единственное, чем мать могла гордиться в своей жизни, — то, что нашла такого мужика, как отец. Несмотря на то что за сорок лет брака он колотил её раз, наверное, миллион, она была очень довольна жизнью. Судя по всему, побои являлись важной частью совместной жизни родителей. После рукоприкладства отец становился тише воды ниже травы, прямо шёлковый. Поэтому, если отец долго не поднимал на мать руку, она нарочно устраивала скандал на пустом месте, доводя его до исступления. Мать была женщиной красивой и, само собой, ужасной кокеткой. Но я знаю точно, что она никогда не изменяла отцу. Да, она любила поддразнить окружающих мужчин, позаигрывать, такова уж была её природа, — но не более. Во всём мире вряд ли найдётся мужчина лучше, чем ваш отец, частенько говорила она. Другого такого просто быть не может, увижу — глазам не поверю. Ещё она говорила, что никогда не окажется в объятиях другого мужчины, только если отец умрёт раньше её. Тогда ей было только двадцать пять, теперь уже шестьдесят, а отец по-прежнему жив-здоров. Мать держала своё слово и никогда не сомневалась в своём муже. Так что подозрения отца, что Седьмой зачат от соседа Бай Лицюаня, были явно несправедливы. Бай был младше матери на восемнадцать лет, пару раз, конечно, она не смогла удержаться, кокетничала с ним, изредка ластилась, но Седьмой положительно и несомненно был сыном нашего отца. Потому что лишь у такого человека, как наш отец, мог родиться такой сын. Правда, отец осознал эту истину только спустя двадцать пять лет, когда Седьмой неожиданно сообщил, что его переводят в провинциальный комитет нашей комсомольской организации на какую-то официальную должность. Тут отец сразу вспомнил, как Седьмой вещал нам всем, мол, из комитета комсомола один шаг до парткома, а если повезёт — то и в ряды ЦК можно попасть. Отец еле смог смириться со свершившимся фактом. Он за всю свою жизнь даже уездных чиновников не встречал. Самое высокое должностное лицо, с которым он был знаком, — начальник транспортной станции, и то парой фраз перекинулись. Даже не фраз — у начальника зазвонил телефон, и он прервал отца на полуслове. А теперь его младшенький, выходит, даже выше будет, а ему всего двадцать с небольшим! Поэтому, когда Седьмой, приезжая домой, начинал, как всегда, выкобениваться, пускать пыль в глаза, отец, вопреки обыкновению, был очень снисходителен — хотя тот, лишь зайдя в дом, напускал на себя ужасно самодовольный вид, ни дать ни взять петух, гордо распустивший хвост.
Отец, его жена и дети — семь сыновей и две дочери — жили в Хэнаньских сараях, в хибарке площадью тринадцать квадратных метров, стенами которой служили деревянные перегородки. Родители переехали сюда сразу после свадьбы. Здесь они прожили семнадцать лет, народив девять детей. Восьмой сыночек умер, когда ему было меньше месяца. Для отца скоропостижная смерть сына стала большим ударом. Ему было как раз сорок восемь, сыночек родился, как и он сам, в год тигра, более того — ровно в тот же месяц, день и час, что и отец. Пятнадцать дней отец был на седьмом небе от счастья и буквально не спускал малыша с рук. К другим детям он в жизни не проявлял такой сильной родительской любви. На шестнадцатый день у ребёнка внезапно начались судороги, и к вечеру он умер. Лицо отца выражало такое горе, что мать от ужаса лишилась чувств. Он сходил купил доски, сколотил крошечный гробик и похоронил сына под окном. Этот сын — я. Я невероятно благодарен отцу за то, что он дал мне кусочек плоти, и ещё — что позволил навсегда остаться рядом с семьёй. Я тихо и спокойно наблюдал за тем, как мои братья и сёстры живут, взрослеют, борются с трудностями, дерутся друг с дружкой. Я слышал, как каждый из них говорил, глядя на мой кусочек земли под окном: «Хорошо Восьмому, легче, спокойнее». Меня это ужасно тревожило: выходит, мне выпало больше спокойствия и счастья, чем каждому из них. Но я же не виноват, что судьба меня оделила, а их обделила. Когда я пристально наблюдал за домочадцами, меня частенько мучили угрызения совести. Когда им бывало особенно тяжело, мне хотелось встать из своей могилки, оставить это счастье и спокойствие, чтобы разделить с ними их горе. Но мне ни разу не хватило смелости. Я трепетал перед миром, в котором они жили. Я слабый человек и часто про себя прошу у них всех прощения: за свою слабость, за то, что в одиночестве наслаждаюсь спокойствием и уютом, которые должны были достаться и кому-то из них, за то, что так отрешённо, без единой слезинки смотрю на то, как они выбиваются из сил, как страдают, как скорбят.
На дворе был 1961 год. Оголодавшие дети сидели, вытянув тощие шейки, и молча глядели на родителей. И тогда родители приняли волевое решение — остановиться, оставить идею о десятерых детях, которую лелеяли с юности.
В нашей хибарке стояли большая кровать и один низенький столик, за которым все ели. По углам громоздились деревянные ящики и картонные коробки с одеждой. Ещё отец соорудил крошечный чердачок — для дочек. Вечером на пол клали подстилку, и семеро сыновей спали на ней рядком. Ежедневно перед сном отец пересчитывал свой выводок: все живы — уже хорошо. После он ложился на кровать, клал голову на мамину руку, мгновенно засыпал и начинал громко храпеть.
Отец рассказывал, что это место назвали Хэнаньские сараи потому, что наши предки — беженцы из Хэнани — обрели здесь кров и пристанище. Сейчас Хэнаньские сараи находятся практически в самом центре города. Отсюда на юг ведёт Чэчжань Лу, Вокзальная улица, пересекающая дорогу Пекин-Гуанчжоу. В конце Вокзальной меланхолично высится вокзал Ханькоу, напоминающий христианский собор. Если повернуть направо, окажешься на проспекте Сунь Ятсена. В этой части проспекта сплошь рестораны и магазины. Тут и фотоателье «Железная птица», и ресторан «Старый Тунчэн», и лучшие магазины готового платья: «Янцзыцзе», «Цзянханьлу», «Людуцяо» — в общем, тут собрано всё роскошное, что есть в Ханькоу. Отец каждый день ходил через проспект Сунь Ятсена в парк Биньцзян заниматься гимнастикой тайцзи. Товарищам, с которыми он занимался, он всегда говорил с гордостью, что он — старожил Хэнаньских сараев. Но, по правде говоря, коренные жители Ханькоу обязательно произносили «Хэнаньские сараи» с ноткой презрения, а не то уронили бы своё достоинство.
Отец рассказывал, что его дед был из города Чжоукоу в Хэнани. На двенадцатом году правления императора Гуансюя он сбежал в Ханькоу, где стал работать в порту, на пристани. Так что наш Четвёртый — портовый рабочий уже в третьем поколении. Третий любил порассуждать, что было бы, если бы дед пошёл не в порт, а в солдаты, тогда он мог бы принять участие в Синьхайской революции — кто знает, стал бы одним из лидеров движения и наша семья жила бы куда богаче. Может, мы стали бы кадровыми сынками и жили бы в Пекине. Услышав такое, отец всегда разражался бранью. «Дед жил достойно! — орал он. — Жить по-другому вообще не имеет смысла!»
Наш дед был настоящий богатырь — с огромными ручищами, сильный как бык и вдобавок всегда готовый всем помочь. Он почти сразу вступил в банду Хунбан. В то время работать в порту считалось весьма достойным делом, а у деда работа спорилась. Так что все главари банды деда очень уважали. Его не волновало, кто там прав, кто виноват, но за своих он всегда вступался, так что, когда главарь отправлял на дело, дед всегда был в первых рядах. Отец рассказывал, что он с четырнадцати лет работал с дедом на пристани и своими глазами видел, каким тот был смелым и свирепым. Как-то деда тяжело ранили в одной жестокой драке: рёбра переломали, всё тело — в крови, казалось, он окутан каким-то кумачово-красным коконом. Когда его принесли домой, он уже еле дышал. Но, несмотря на все страдания, дед по-прежнему улыбался. Отец рассказывал, что местный авторитет Инь Цичжоу даже специально послал человека за «юньнаньскими порошками», чтобы спасти деда. Инь Цичжоу в то время был самым большим «портовым царьком» в Ханькоу. Даже сейчас, спустя столько лет, отца бросало в дрожь при одном упоминании этого имени. Но и «юньнаньские порошки» не смогли спасти деда. В последние минуты он протянул руку, похлопал отца по плечу и испустил дух. Отец, горько рыдая, стоял на коленях у кровати. Он увидел, что голова деда резко свесилась набок, и с диким криком повалился на него. Все вокруг сразу поняли, что дед скончался. Всё вокруг огласилось плачем и громкими стенаниями, казалось, деда оплакивал весь мир. Отец до сих пор до конца не понял, почему все так убивались. Наверное, дед и вправду был отличным портовым рабочим. В тот год отцу исполнилось двадцать, он был вылитый дед, разве что немного поуже в плечах. На третий день после похорон тот самый «портовый царёк» велел ему идти на пристань работать. Когда отец — огромный детина с повадками хищника — появился в порту, все просто остолбенели. Потом кто-то из толпы дрожащим голосом спросил: «Эй, так ты живой или всё-таки мёртвый?»
На этом моменте отец всегда разражался хохотом. Отсмеявшись, он делал большой глоток водки, бросал в рот целую пригоршню жареных бобов и с хрустом принимался их грызть.
Стоило отцу приложиться к бутылке, как он заводил бесконечную историю о своих подвигах. Всем сыновьям полагалось сидеть и внимательно слушать, он называл это «традиционным образованием». Как-то раз Второй собрался пойти к другу готовиться к экзаменам в среднюю школу номер один, но как только он подошёл к двери, как в него полетела тарелка с жареными бобами. Девчонки — старшая Дасян и младшая Сяосян — громко завизжали. Бобы рассыпались по полу, а осколок тарелки рассёк Второму лоб, потекла кровь. «Ну-ка, сел! Послушай, как жил твой отец». После того случая, когда отец рассказывал, все сидели не шелохнувшись. Пару раз Седьмой не выдержал и при всех описался, намочив штаны.
Единственным человеком, который любил слушать отцовские рассказы о прошлом, была мать. Её память была куда лучше, чем у отца. Когда отец забывал даты, имена и названия мест, мать всегда ему подсказывала; если даже она забывала, то отец начинал мучительно вспоминать. Если ему не удавалось точно воспроизвести какую-то деталь, то отец не мог рассказывать дальше. В столь редком случае объявлялась амнистия, и ребят отпускали на свободу. Как-то раз отец целую неделю пытался сообразить, в какой именно день произошёл бой на пристани Сюйцзяпэн, о котором тогда гудела вся Ухань, — помнил только, что это был тридцать шестой год с основания Республики.[4] Когда даже спустя неделю ему не удалось вспомнить этот проклятый день, он успокоился на том, что сообщил, в каком сезоне это случилось, и вновь собрал своих слушателей, чтобы продолжить рассказ. Итак, была зима тридцать шестого года с основания Республики. Япошки только-только сбежали, железную дорогу Гуанчжоу-Ханькоу открыли снова, работы на пристани Сюйцзяпэн стало гораздо больше, так что можно было заработать кучу денег. Портовые царьки, почуяв наживу, стали зариться на соседние территории, начались подначки, дрались пару раз, но это ни к чему до поры до времени не приводило. Главарь банды Хунбан послал человека договориться с отцом. У отца давно уже кулаки чесались, и он не колеблясь согласился. Надо было проучить парней на пристани Сюйцзяпэн. Вставать пришлось аж в три часа ночи; когда отец плыл через реку, было ещё темным-темно, дул пронзительный ветер, а лицо занемело от холода. В чёрной куртке, лихо подпоясавшись, отец выглядел очень грозно. Перед тем, как сесть на паром, он выпил по меньшей мере восемь лянов водки, алкоголь разгонял кровь, тело словно горело, так что он был даже рад ветру, пронизывавшему до костей. Он смотрел на бескрайние воды Янцзы без тени страха, словно Наполеон перед сражением. В руке у него была тёмно-коричневая палка-коромысло, отполированная до блеска, — его любимое оружие для таких случаев. Он орудовал ею очень ловко, ничуть не хуже, считал он, чем великий Гуань-гун знаменитой алебардой «Синий Дракон».[5] Напарник отца, Сюн Цзиньгоу, сидел в каюте и дрожал как осиновый лист. Глядя на то, как трясутся от страха его ляжки, отец от хохота сам затрясся. «Эх ты, а ещё Медведь![6] Прям руки чешутся столкнуть тебя в реку, хоть бы рыбам на корм сгодился!». Паром рассекал грязнющие волны, река мелодично бурлила и булькала, в предрассветном сумраке всё это представлялось очень даже поэтичным. Сюн продолжал трястись. Как ни бранил, как ни стыдил его отец, тот никак не прекращал. Глядя на него, мужики рядом тоже хором принялись дрожать. У Сюна была старая слепая мать и три дочки, тоненькие и хрупкие, как тростиночки, жена скоро должна была родить четвёртую. Когда отец с товарищами пристали к другому берегу, ещё не рассвело. Они ловко спрыгнули с парома и быстро, почти без сопротивления заняли верхний, средний и нижний причалы Сюйцзяпэнской пристани. Парни они были крепкие, отчаянные, так что у противника сразу затряслись поджилки. А когда те увидели ещё и молодчиков из банды Немого с улицы Хуацинцзе, то чуть не обделались и бросились наутёк, проклиная на ходу батюшку с матушкой, что дали им всего две ноги.
Хозяином банды Немого с улицы Хуацинцзе был Лу Десятый. В те времена при одном упоминании Лу Десятого, «Тигра с улицы Хуацинцзе», всех в дрожь бросало. Его парни были жестоки и свирепы, к тому же не задавали лишних вопросов, в ход сразу шли кулаки. «Зачем» и «почему» их не интересовало. Отец никогда не пересекался с Лу Десятым, но кое-кто из парней Немого знавали деда и относились к нему с большим уважением. Само собой, отец и громилы Немого одержали победу. Когда рассвело, они собрали трупы поверженных врагов, привязали к каждому по камню и сбросили в реку. Отцу выпало привязывать камень на шею парню по фамилии Чжан. Он его знал, одно время они вместе работали на причале. Однажды, рассказывал отец, он шёл с тяжёлой ношей и оступился, а этот самый Чжан подхватил его и помог не упасть. Отец знал, что Чжан — хороший, честный парень, и не понимал, почему в неразберихе драки смерть настигла именно его. Тщательно поразмыслив, отец заключил, что, видать, судьба. В той схватке отца ударили по ноге железным прутом так сильно, что вырвали кусок мяса, кровь так и хлестала. Отец уже давно привык к ранам и крови, поэтому просто взял горсть земли, потёр рану и на следующий день как ни в чём не бывало пошёл на пристань работать. Этот шрам грязного цвета и по сей день виден на его ноге. После каждой победы «портовые царьки» шумно праздновали успех в квартале увеселений, тогда как отец и его товарищи в хибарах с соломенной крышей промывали раны, искали врача для сильно пострадавших и лили слёзы по погибшим. Сюн Цзиньгоу, который так трясся перед дракой, вышел из переделки без единой царапины. Он дотащил отца до дома, а потом, радостный и довольный, отправился по своим делам. Отец потом говаривал, что до сих пор сожалеет, что не успел в тот раз пришлёпнуть труса; спустя пару недель снова понадобилось преподать кому-то урок, и главный велел заодно прикончить Сюна. Чтобы ни на кого не повесили убийство, пара молодчиков выждали момент и подкрались к бедняге в самой гуще схватки. Отец собственными глазами видел железный прут, занесённый для удара. Он крикнул, чтобы предупредить, но Сюн обернулся слишком поздно, и удар прута пришёлся точно на темечко. Сюн рухнул на землю, не успев даже вскрикнуть, кровь залила его лицо, так что оно стало похоже на какой-то новый сорт арбуза.
В тот вечер отец напился вдрызг. Он немного поколотил мать, а потом начал клясться, что никогда больше не пойдёт работать на пристань. Но, конечно, потом пришлось взять свои слова обратно. Он пристрастился к подобным стычкам, словно к опиуму, и не мог вот так взять и бросить.
В теле отца бурлило чересчур много энергии. Если бы он её не выплёскивал и она бы так и копилась, он, верно, умер бы от мучений.
Все эти героические и печальные истории из прошлого невероятно воодушевляли моего отца. После рассказа он обычно делал большой глоток водки и громко вопрошал: «Эх, парни, когда же вы хоть в какую-нибудь переделку попадёте, как папка?»
Теперь отцу жилось скучно, он страдал. Таких людей, как отец, нелегко заставить страдать из-за чего-либо, но в этот раз он однозначно страдал, сомнений быть не могло. Он всё так и жил в нашем старом доме, а дети по очереди покидали гнездо. Храп и возня на полу, так раздражавшие его прежде, постоянное хихиканье на чердачке — всё сменилось тишиной. Комнатушка вдруг стала казаться пустой. На Новый год дети скинулись по десять юаней и купили отцу диван. Диван поставили у стены, но отец никогда на него не садился. Заднице больно, жаловался он. В погожие дни отца чаще всего можно было увидеть на тротуаре за игрой в мацзян, в непогоду он сидел дома на кровати и печально вздыхал. Как-то раз он сказал: «Один лишь Восьмой, малыш мой, остался со мной». От этих слов я был счастлив дни напролёт. А потом он посадил немного красного шалфея под окном, где я лежал. «Будут у Восьмого волосики», — объяснил он матери.
С наступлением зимних холодов отец целыми днями сидел в четырёх стенах и молча глушил водку. Под порывами северного ветра дверной косяк и оконные ставни тревожно поскрипывали. Периодически мимо проносился поезд, и весь дом шатало, словно пьяницу, который того и гляди упадёт. Мать не сводила с отца старчески слезящихся глаз. После выхода на пенсию отец перестал поколачивать её, и она как-то враз постарела. Родителям уже не было о чём говорить. Они просто молча жили бок о бок. Слова стали излишни.
Чаще всех навещал родителей Седьмой. Он ещё в холостяках ходил. Он всегда приезжал по субботам. Иногда в тот же день приезжали другие дети со своими пострелятами. Прекрасная картина, в которой почтенный глава семьи окружён детьми и многочисленными внуками, никак не трогала отца. Если сопляков продолжать воспитывать в том же духе, в один прекрасный день вырастут свиньями, частенько говорил он. Неудивительно, что все невестки его люто ненавидели. Но отцу не было до них дела, что они вообще понимают? «Посмотрите хоть на моего Седьмого! Моя школа! Хочешь, чтобы ребёнок выбился в люди, держи его в чёрном теле!»
Седьмому это было как ножом по сердцу. Но он не хотел спорить с отцом. Он считал, что относится к нему, как подобает младшему относиться к старшему. Всё-таки отец дал ему жизнь, а жизнь поважнее других вещей. Седьмой всегда уезжал на следующий день спозаранку, оставаться было невыносимо. Он не хотел смотреть на то, как отец глушит водку, бранится, а в конце концов падает посреди комнаты и блюёт какой-то тёмно-зелёной дрянью. Ему невыносимо было видеть, как мать, высохшая словно щепка, завидев мужика, начинает корчить из себя молодую красотку, как, не стыдясь, перемывает кости всем соседям: у кого свёкор лапает невестку, а у кого тёща заигрывает с зятем. В доме вечно пахло сыростью, от одного этого запаха Седьмого прошибал холодный пот.
Итак, Седьмой покидал отчий кров с утра в воскресенье, чаще всего с удочкой на плече. Иногда ему встречался кто-нибудь из знакомых, причём каждый говорил одно и то же: «На речку? Я смотрю, ты живёшь в своё удовольствие!» — на что Седьмой только улыбался. Шагая по улочкам и переулкам родного квартала, Седьмой напускал на себя элегантно-добродушный вид, показывая, что он, конечно, не местный. Вообще, он невероятно изменился, никто не мог предположить, глядя на него, что каких-то десять с лишним лет назад этот мальчишка целыми днями собирал здесь объедки и всякое старьё.
Седьмой всегда держался спокойно. Плотно сжатые губы придавали лицу невозмутимый вид. Но в его глазах горела ненависть. Если посмотреть на него пристальней, минуты три, то можно было разглядеть чёрные зрачки — две бомбы, готовые взорваться в любой момент. И понять, что вся его жизнь подчинена этому моменту оглушительного взрыва.
Седьмой с пяти лет стал собирать рухлядь на улице. Близнецы Пятый и Шестой, поев гнилых яблок с фруктового лотка, оказались в больнице с острой дизентерией, и Седьмой вызвался немного помочь семье. Отец бушевал. На оплату больницы ушла вся его зарплата за три месяца, да ещё и не хватило. Сидя на корточках у двери, Седьмой смотрел на то, как отец в ярости бранится и брызжет слюной. Вдруг в горле запершило, и Седьмой тихонько прокашлялся. Услышав звук, отец подлетел к нему и пнул так, что мальчик вылетел за порог.
— Ещё раз кашлянешь, я тебя прибью! — крикнул он.
— Да я просто хотел спросить, может, я пойду на улицу пособираю мусор, может, и еды найду?
— Давно пора! — рявкнул отец. — Я пять лет тебя кормлю, а проку с тебя как с шелудивого пса!
Впоследствии Седьмой никак не мог взять в толк, как у него, пятилетнего мальчишки, тогда хватало смелости бегать по переулкам Хэнаньских сараев в поисках ненужной рухляди и объедков. Сын старшей сестры в пять лет всё ещё требовал мамину титьку, а сынок Сяосян в пять лет не мог разучиться ходить под себя. Седьмой точно помнил свою первую находку — носовой платок с оторванным уголком. На платке было что-то склизкое и липкое. Он попробовал лизнуть, оно оказалось сладким, он принялся лизать дальше, пока весь платок не промок от слюней. Седьмой точно знал, что запомнит это на всю жизнь — как он сидел тогда у какой-то стены и сосредоточенно вылизывал платок. Седьмой говорил мало, и если на улице кто-то из взрослых показывал на его корзиночку и что-то произносил, он просто не обращал внимания. Он выходил на улицу каждый день и собирал мусор до тех пор, пока корзиночка не становилась практически неподъёмной. Найденную рухлядь он сваливал дома под окном, где как раз был небольшой пустой участок — там лежал братик. Седьмой помнил братика, помнил, как отец целовал его крошечное личико. В задумчивости Седьмой потрогал своё лицо: он не помнил, чтобы отец когда-то целовал его. Братик теперь спокойно лежал в земле, навечно, и Седьмой ужасно ему завидовал. Он помнил, как отец положил братика в деревянную коробочку, а потом закопал её в земле. Ему так хотелось, чтобы отец сделал ему такую же, чтобы спать в ней тихо и недвижно, — но боялся попросить.
Седьмой частенько бывал очень голоден: если рядом кто-то ел, его рот сам собой наполнялся слюной, которая текла прямо по подбородку. Со временем на подбородке появились две белые бороздки. В тот день Седьмой по надземному мосту дошёл до вокзала. Пройдя ещё немного вперёд, он очутился в детском магазине. Там было много нарядных малышей, как с картинки. Кому-то покупали новый костюмчик, кому-то платьице или ботинки. Всё это Седьмого совершенно не интересовало, но потом он заметил девочку в розовом платьице, которая ела печенье. Как же аппетитно она им хрустела! Седьмой подошёл поближе, так, что даже почувствовал запах печенья, живот сразу заурчал, а кишки будто свернулись в узел. Он протянул руку и схватил лакомство. Девочка завизжала: «Мама!», но печенье выпустила, и оно оказалось в руке у Седьмого. Мать удивлённо посмотрела на него, потом взяла дочь за руку и со словами «Мальчик, наверное, голодный» увела её. Седьмой не мог поверить своему счастью — неужели печенька теперь его? Вся? Он с опаской откусил крошечный кусочек — ничего не произошло, значит, и вправду его! Тут он, позабыв обо всём, как можно быстрее запихнул печенье в рот. Никогда ещё Седьмой не был так счастлив! Он был вне себя от радости, ему хотелось побежать домой и рассказать об этом всем домашним. Потом Седьмой нередко заходил в этот детский магазин. Если ему удавалось вырвать из рук какого-нибудь ребёнка лакомство, то оно доставалось ему. Так он попробовал множество вещей, названий которых даже не знал. Эти посещения детского магазина стали самыми прекрасными моментами детства моего брата.
Когда Седьмому исполнилось семь, он пошёл в школу. Отец был очень против. Он сам всю жизнь был неграмотным, ну и что, зато сам себе хозяин и всем доволен. Миру нужны неграмотные, частенько говорил отец. А то кто же вместо носильщиков, «кули», будет делать тяжёлую работу? Отец нарочно говорил всё это при Втором. А то он, окончив среднюю школу, непременно хотел поступать в старшую, вместо того чтобы в порту помогать отцу таскать тележку с грузами. Второй брат заявлял, что отправлять человека, окончившего среднюю школу, работать носильщиком — впустую тратить ценные кадры. Они с отцом скандалили три дня напролёт, наконец, когда Третий вступился за Второго, отец неохотно согласился. Такое с отцом случалось крайне редко.
— Куда смотрит наше правительство? — спрашивал отец. — Всем разрешили учиться, а на пристани кто будет работать, спрашивается?
Положа руку на сердце, стоит признать, что в его рассуждениях был резон. Чтобы порт мог работать, должны быть портовые рабочие, которые будут носить грузы. А люди с образованием отказывались работать в порту, разве не логично оставить кого-то без образования, пусть идут работать на пристань. Что когда-нибудь наука дойдёт до того, что из металла станут делать роботов, отец даже не предполагал.
В конце концов Седьмой всё-таки пошёл в школу — ничего не поделаешь, требование правительства. Школа Седьмого не интересовала. В самый первый день, когда он зашёл в класс, одетый, как всегда, в какие-то обноски, то услышал: «Что забыл здесь грязный щенок?» С тех пор все в классе только так его и называли — «грязный щенок». А Седьмой с самого первого дня возненавидел школу и одноклассников.
Седьмой больше не ходил собирать мусор, мать сказала, что выручки с этого ноль, лучше ходить в район Хэйниху,[7] Грязевого озера, там точно будет что-то съестное. Ну Седьмой и стал ходить на озеро. Каждый день днём, около двенадцати, он пораньше сбегал из школы.
Пообедав, брал корзинку и отправлялся в путь. Надо было перейти дорогу, потом из района Хуанцзядунь дойти до района Люцзямяо, пройти его, и там дальше начинался Хэйниху. Тут было много места, но мало жителей, поэтому каждый разбивал ещё и огород. Иногда уже в Люцзямяо можно было набрать вполне сносных овощей. Летом Седьмому ещё давали с собой вилку. Отец велел каждый день приносить ему по лягушке — на закуску к водке. Седьмому нравилось это занятие — ловить лягушек вилкой. Его частенько можно было увидеть возле какой-нибудь канавы, где он весело скакал за лягушками, а когда удавалось быстро и ловко пригвоздить одну к земле, ему хотелось смеяться от радости — но он не смеялся. А дома Седьмой никогда даже не улыбался, все, кто его знал, говорили, что ребёнок, видать, родился таким угрюмым.
В тот день Седьмой снова пошёл в Хэйниху. Добравшись до Люцзямяо, он увидел, как группка крестьян работает в огороде, прореживает пекинскую капусту. Седьмой тихонько подошёл и уселся на корточки за спиной у какой-то тётки. Она выдёргивала молодые кочаны и кидала в корзину. Что-то, само собой, падало мимо — и доставалось Седьмому. Он успел набрать уже полкорзины, как подошла какая-то девчонка и тоже пристроилась у тётки за спиной. Седьмой раздражённо зыркнул на неё. Девчонка оказалась ловчее, всегда первая подбирала упавшее и сразу клала в свою корзиночку. Седьмой с радостью поотрубал бы ей руки! Тут вдруг тётка обернулась.
— Чего вам тут надо? — спросила она. — Это же всего лишь капуста, и кочаны совсем маленькие!
— Не принесу хоть овощей — дома есть будет нечего, — ответила девчонка.
— Мне тоже, — добавил Седьмой.
— Да разве ж вы не устаёте целыми днями по огородам бегать?
— Устать — это ничего, лучше побоев, гораздо лучше! — сказала девчушка.
— Угу, — согласился Седьмой.
Тётка тяжело вздохнула, выбрала у себя в корзине несколько крупных кочанов и дала им обоим, теперь их корзиночки были полны доверху. Девчушка была так счастлива, что без конца смеялась. Седьмой не смеялся, но в душе ликовал.
Потом они познакомились. Девчонку звали Гоугоу. Она жила у моста Саньяньцяо. В семье она была Пятой. Когда она родилась, отец, увидев, что опять девчонка, заорал на мать:
— Может, довольно уже девчонок?
— Довольно, довольно! — поспешно ответила мать.
Они повздорили, а потом решили так и назвать малышку — Гоугоу.[8] И хотя оба сошлись на том, что детей им «достаточно», отец не разрешил матери перестать рожать. Так у Гоугоу появились ещё две сестрички.
— Мама опять беременна, — поделилась Гоугоу. — Все говорят, будет мальчик. А то у нас в семье уже «Семь небесных фей».[9] А чтобы получилось «Восемь бессмертных пересекают море», кто-то обязательно должен быть другого пола!.[10]
Седьмой то и дело сталкивался с Гоугоу, потом они договорились ходить собирать овощи вместе и с тех пор каждый день встречались у железной дороги. Гоугоу всегда щебетала без умолку, Седьмой уже стал подозревать, что она птичка-оборотень. Стоило Гоугоу увидеть Седьмого, как она начинала радостно трещать обо всём подряд, а Седьмой спокойно и умиротворённо слушал; ну, поначалу не так уж умиротворённо, потом привык, а потом ему даже стало нравиться. Вот если бы сестра Сяосян была такой же, как Гоугоу! Гоугоу была ровесницей Сяосян, на два года старше Седьмого. Только Сяосян даже внимания на Седьмого не обращала, точнее, иногда обращала — и тогда Седьмого наверняка ждали неприятности. Как-то вечером, когда отец уже изрядно нализался, Сяосян тут как тут, давай рассказывать, мол, Седьмой сегодня бегал к соседу, Бай Лицюаню, плакал-рыдал и звал его «Папа!», а тот дал ему конфетку! Отец взбесился: стукнув рюмкой по столу, он заорал:
— Седьмой! Ну-ка, вылезай!
От страха у Седьмого подкосились ноги, и он на карачках, словно собачонка, подполз к отцу. Отец ботинком приподнял его подбородок:
— Ты, маленький ублюдок! — и пнул его так, что мальчик просто отлетел.
— Подними его, — сказал отец Пятому. — И пусть встанет лицом к стене!
Потом скомандовал близнецам спустить с брата штаны и отхлестать по заднице длинной бамбуковой щепкой раз пятьдесят. Пятый и Шестой с удовольствием взялись за дело. Отец явно их выделяет, раз именно им поручил задание. Сяосян присела на кровать рядом с сестрой Дасян, та стала красить ей ногти меркурохромом.[11] Обе звонко хохотали. Седьмой, изо всех сил стараясь молча терпеть боль, прислушивался к их смеху — как же мелодично они смеялись! Отец вернулся к рюмке, водка громко булькала у него в глотке. Мать же всё это время, опустив голову, подстригала ногти на ногах и срезала со ступни кусочки загрубелой кожи. Вообще, она любила смотреть, как кто-то воспитывает, к примеру, собаку, если та провинилась. Но Седьмой не был собакой, поэтому матери было совсем неинтересно, даже головы не подняла. Время от времени, оглушительно грохоча, мимо проезжал поезд. Белоснежный свет его огней ненадолго освещал комнату. Ещё слышались звуки ударов и свист бамбуковой щепки в воздухе. Всё это навсегда врезалось Седьмому в память.
Рельсы уходили вдаль, кто знает, откуда они бегут и куда? Где сейчас Гоугоу? Может, её душа до сих пор витает возле железной дороги, а иначе почему Седьмого всё время тянуло туда?
Это были самые прекрасные, самые счастливые дни в жизни Седьмого. Они, словно яркие звёздочки, своим слабым светом озаряли кромешную, чернильно-чёрную темноту его существования.
Когда Старший бывал дома, Седьмой, как дурак, постоянно на него пялился. А всё потому, что тот не обращал на Седьмого никакого внимания: не сочинял небылиц, за которые отец мог избить Седьмого до полусмерти, не высмеивал его беспощадно, не относился к нему ни как к глупой игрушке, ни как к паршивой собачонке, которая никак не сдохнет. Когда Седьмой был маленьким, он принимал Старшего за своего папу. Потом он разобрался что к чему и понял, что старший брат и отец — «две большие разницы».
Старшего бесило, каким Седьмой стал важным. Время прямо как фокусник в цирке: когда-то спал под кроватью отца, а теперь где тот жалкий вид — сидит посреди комнаты и распоряжается, корчит из себя бог весть что! Стоило Седьмому начать вещать с важным видом при Старшем, тот сразу как рыкнёт:
— Ну-ка цыц, мелочь! Ещё рот откроешь — язык вырву!
Жаль, что Старший бывал редко, совсем редко. Сколько Седьмой себя помнил, Старший никогда не ночевал дома. Ну а что было делать? Братья растут не по дням, а по часам, в один прекрасный день семеро парней перестали помещаться на полу. Тогда отец пнул Седьмого, полезай, мол, под кровать, с того дня Старший всегда стал брать ночную смену.
И так каждый вечер: когда в небе начинали сверкать звёзды, Старший уходил, взяв с собой судок с едой — полцзиня риса и блюдечко с овощами в сое. Наутро он возвращался, когда отец с матерью уже были на работе. Он падал на кровать и почти мгновенно принимался храпеть до самого захода солнца, только тогда он вставал и садился ужинать вместе со всеми. Потом на небе вновь проступали звёзды, яркие-яркие, отец начинал протяжно зевать, и Старший вновь уходил с судком. Изо дня в день, из года в год.
Старший брат ушёл из школы в четвёртом классе и пошёл на завод. Его дважды оставляли на второй год, поэтому он год проучился вместе со Вторым, а потом ещё год с Третьим. Притом что он был старше Третьего на четыре года и выше на целую голову. В общем, приходилось сидеть в одном классе совсем с мелюзгой. Одноклассники его дразнили «Старикан Лю». Первое время он с удовольствием откликался на кличку, пока Третий не объяснил, что она обидная, вроде что он второгодник, и теперь каждый раз при слове «старикан» его лицо свирепело. Старший всегда смело лез в драку, раздавал всем, дубасил что есть мочи, мог и ножик вытащить в пылу сражения. Это в Старшем нравилось отцу больше всего. Одноклассники боялись Старшего как огня. Но, по правде говоря, Старший редко бил мальчишек из класса. Слишком хлипкие, «тощие редьки», говорил он и считал ниже своего достоинства марать о них руки.
— Я ни за что не буду как отец, — говорил Старший, — нельзя бить тех, кто слабее.
Отец-то лупил мать и детей так же часто, как прикладывался к бутылке, — и с тем же удовольствием.
Из школы Старшего отчислили из-за урока физкультуры. Учитель, такой белолицый хмырёк, послал Старшего вынести гимнастический ящик, а потом ещё и говорит:
— Вытащи заодно и маты, девочкам кувырки отрабатывать.
— Не пойду! — сказал Старший.
— Ничего себе! — говорит физрук. — Кто же тогда вытащит, если даже Старикан Лю не может?
Тут Старший заехал учителю по морде, да так, что из беленького, будто бы напудренного носика потекли два красных ручейка. Все в ужасе замерли, девчонки начали визжать, кто-то даже заревел. Старший молча окинул всех взглядом и гордо ушёл. Сначала отчислять не хотели, потому что все ребята единогласно подтвердили, что учитель первый обругал Старшего. В тот вечер хмурый физрук лично явился в Хэнаньский сарай, правда, прячась за спину завуча. Отец встретил их в дверях. Завуч начала объяснять: они пришли извиниться перед Старшим, и пусть он тоже попросит прощения. Услышав это, отец аж глаза выпучил и принялся ругать пришедших по матери.
— Тебе повезло, что на сынка нарвался, он у меня мозгляк, не то что папка в его возрасте. Я бы тебе не только нос разбил, ты бы ещё зубы по полу собирал! — заявил он физруку и начал хохотать гулко, словно колокол.
Завуч и физрук дружно затряслись от страха. Потом осторожно сделали пару шагов назад и, пятясь, ушли, не сводя испуганных глаз с фигуры отца.
С тех пор Старший перестал ходить в школу. Он долго мечтал об этом моменте, с того самого дня, когда впервые надел ранец. Ему как раз исполнилось пятнадцать, и отец отдал его на металлургический завод в ученики. Старший пошёл в молотобойцы, по словам отца, те много получают, да и тело покрепче станет. И точно, вскоре руки у Старшего стали грубее и крепче, а кожа потемнела до черноты. В двадцать лет Старший был такого же могучего сложения, как отец. У него даже выросла какая-то мохнатая поросль на подбородке. Время от времени он нарочно пытался уколоть Седьмого этим жалким подобием бороды. «Когда же борода Старшего отрастёт?» — частенько думал Седьмой. Ему хотелось, чтобы борода стала длинная-длинная и можно было заплетать косички, как у старшей сестрички Сяосян.
После двадцати характер у Старшего очень переменился. За ужином он начал огрызаться на всех. Дверь всегда открывал с пинка. Даже с родителями стал скандалить, причём орал так, что хоть из дома беги. В такие минуты Седьмой прятался под кровать и старался не шевелиться, он не мог понять, что произошло со Старшим. В один прекрасный день Старший с отцом разругались окончательно, и в доме стало гораздо спокойнее.
В той страшной ссоре был целиком виноват сосед, Бай Лицюань. Старший днём спал дома. Обед ему готовила мать, которая прибегала в перерыве с работы в упаковочном кооперативе. Пятый и Шестой только-только пошли в школу, а Седьмой по-прежнему собирал по улицам мусор.
Упаковывать у матери получалось ловко и быстро, да и язык у неё был хорошо подвешен. Так что ей легко удалось уболтать начальника кооператива и договориться, что она будет уходить на перерыв на полчаса раньше, в виде исключения, чтобы успеть сбегать домой и приготовить обед. Перед готовкой мать ходила мыть овощи к общественной колонке. И вот там она регулярно встречала Бай Лицюаня. Бай Лицюань работал на Уханьском металлургическом комбинате. Он выходил в третью смену, вечером, так что у других создавалось впечатление, что он целыми днями прохлаждается дома. Мать с мужчинами всегда была кокетлива. Наклоняясь к крану, она непременно оттопыривала зад, будто курица, которая усаживается снести яйцо. Да и взгляд у матери был особенный. Её глаза излучали такой свет, что все мужики земного шара тут же млели. Вот и при встрече с Бай Лицюанем мать вела себя как всегда, без тени смущения. Надо сказать, что у Бай Лицюаня была жена, стройная красотка, драгоценная жемчужинка, в которой он души не чаял. Только вот жемчужинка не могла родить ребёнка, а наша мать родила аж девятерых! Поэтому при встрече мать неизменно подшучивала над Бай Лицюанем, да так едко, что тот уже не знал, куда деваться от смущения. И видимо, от смущения он и начал заигрывать с матерью. В тот день мать, помыв овощи, пошла домой вместе с Бай Лицюанем, причём оба хохотали не переставая. Дойдя до дома, Бай Лицюань, не прекращая отпускать шуточки, вошёл вслед за матерью. Пальцы у него были длинные и тонкие, не то что короткие и заскорузлые пальцы отца, их прикосновения были совсем другими. Мать наклонилась, чтобы порезать овощи, и её груди соблазнительно повисли, словно два холщовых мешка. Бай Лицюань подошёл к матери сзади, обнял и начал своими тонкими пальцами мять её грудь. Мать нисколько не противилась, только шутливо ругала его матом. Ну а Бай Лицюаню как с гуся вода, его пальцы ловко и умело продолжали своё дело. Движения становились всё более смелыми и бесцеремонными, мать не могла сдержать возбуждения и громко захохотала. И вот тут-то проснулся Старший, мирно спавший тут же, на кровати. Увидев, что происходит, он ничего не сказал, только протяжно зевнул.
Мать начала орать:
— Сучонок! Давно уже день на дворе, а ты всё дрыхнешь!
— Сучонок? А ты тогда сука последняя! Что, другие дети у тебя получше уродились?
— А что это твой Старший дрыхнет средь бела дня? А когда мелкие приходят — ну Пятый, Шестой, Седьмой, — шумят небось, ему ничего? — удивился Бай Лицюань.
— А что мне остаётся? «Повезло» с родителями, нет у них другого места!
Бай Лицюань быстренько предложил:
— Если не брезгуешь, можно днём у меня поспать. Мы оба на работе, ты выспишься, считай, за домом присмотришь. У меня там приёмник пятиламповый, страшно оставлять.
— А что, хорошая идея! — согласился Старший.
— Вот спасибо вам, дядюшка Бай, — обрадовалась мать.
Сказано — сделано. Теперь Старший отсыпался днём у соседа.
Первое время всё было спокойно. А потом случилось Восьмое марта, Международный женский день, полдня выходной — так что жена Бай Лицюаня, Сестрица Чжи, внезапно оказалась днём дома. Пользуясь случаем, Сестрица Чжи решила сделать небольшую перестановку, ну а Старший вызвался помочь. Работа кипела, со Старшего градом лился пот, ну, он, недолго думая, скинул куртку. Обнажились смуглые плечи, мускулы перекатывались под загорелой кожей. Солнечные лучи, проникавшие сквозь окно, золотили блестящие от пота плечи. Пару раз он случайно задел Сестрицу Чжи, от чего её сердечко начало биться чаще. Когда они перестилали кровать, Сестрица Чжи прищемила палец доской, да так сильно, что аж вскрикнула, а из глаз хлынули слёзы. Старший тут же подлетел, схватил её палец и засунул себе в рот. Его толстый и мягкий язык облизывал пальчик.
— Это традиционный способ остановить боль, секрет предков, — пояснил он.
Сестрица Чжи безоговорочно поверила. Потом она ещё несколько раз умудрялась прищемить палец, чтобы Старший вновь и вновь прибегал к традиционному способу, секрету предков.
Сестрица Чжи была взрослее старшего на девять лет, ей уже перевалило за тридцать. Но так как она никогда не рожала, по-прежнему выглядела юной и свежей барышней. Глаза сверкали, словно чёрные жемчужины, брови изгибались полумесяцем, искоса брошенные взгляды, стыдливый румянец. Старший был молод и горяч, и его тянуло к ней как магнитом.
С того дня Сестрица Чжи каждый день отпрашивалась на полдня, чтобы побыть дома. То сказывалась больной, то в счёт отпуска, по-всякому. Раньше всех заподозрила мать. Она, хоть была неграмотна, интуицией могла соперничать с самыми выдающимися женщинами нашей страны.
— Будь осторожнее с этой лисой. Она к тебе клеится! — без обиняков заявила она сыну.
— Может, это я к ней клеюсь? — ответил он.
— Ну ты и идиот, ничем не лучше отца!
— Зато все бабы прям как ты, я погляжу!
— Что значит «прям как я»?
— То и значит: стоит мужика увидеть — всё, поплыла, только бери!
— Ты всё-таки будь с ней осторожнее, у её мужа рука тяжёлая, даром что дрищ!
— Да что ты! Круче, чем папка?
— Ты тогда всё видел, да?
— Видел. Все вы, бабы, дешёвки.
Мать громко расхохоталась в ответ.
— Да уж, малыш, из тебя выйдет толк. Ты думаешь, какой-то Бай Лицюань может крутить твоей матерью? Ты-то хоть будь поумнее!
— Я-то умнее! Я уже наверняка её обрюхатил!
— Да ладно? — радостно переспросила мать.
О том, что Старший путается с женой Бай Лицюаня, вскоре прознали все соседи. Всем мать растрепала. Она хвасталась каждому встречному-поперечному, что эта фифа, жена Бай Лицюаня, строит из себя роковую женщину, а на груди у её старшенького мурлычет, как кошка. Отец узнал уже позже, когда до него наконец дошли слухи, он сказал только: «Не думал, что мой сын дожил до того возраста, чтобы приходилось таскать рыбку с чужого стола».
Бай Лицюань узнал самым последним. Скандалить при жене побоялся, поэтому подкараулил Старшего одного около дома и начал бранить на все лады. А тот в ответ:
— Ты ещё слово мне скажешь, я пожалуюсь малышке Чжи, и она с тобой разведётся. Теперь она во всём меня слушается!
— Да ладно! То есть, если я подам на развод, ты решишь быть с ней?
— Само собой! — ответил Старший.
— Ну и пожалуйста! Комната-то моя, так что останется мне. Давай женись и приводи её жить в свой свинарник. Пусть поживёт вместе с твоим папаней, а заодно и братьями. Рассмотрят её хорошенько во всех подробностях, да заодно и полюбуются, как вы по ночам милуетесь!
Слова Бай Лицюаня словно придавили Старшего огромным булыжником. Он стал белым как мел и, казалось, вот-вот разрыдается. И не только при Бай Лицюане, который прекрасно всё понял, но, как назло, отец пришёл домой с работы, да ещё на ругань сбежалась толпа зевак. Бай Лицюань, ехидно улыбнувшись, разразился новым потоком насмешек и грязных ругательств. Старший в ответ молчал. Отец подошёл и отвесил сыну звонкую оплеуху:
— Ты что, мямля? Ответить нечем? — Потом добавил: — Нашёл чему радоваться, жене этого дурака понравился. Да это то же самое, что уличной проститутке!
Тут Старший пришёл в ярость и кинулся на отца с кулаками. Между ударами Старший орал, что такого идиота, как отец, такой мрази ещё поискать! Всю жизнь занимался чёрт-те чем, родным детям жрать нечего, надеть нечего, теснятся, как свиньи, в обшарпанном сарае в тринадцать квадратов! Зато старый пердун живёт в своё удовольствие, и ему не стыдно!
В общем, поколотили они друг друга знатно, пыль столбом стояла, зрители боялись подойти разнять. Лицо отца распухло и превратилось в один сплошной синяк, зато у Старшего были выбиты передние зубы, да ещё отец со всей дури полоснул его по плечу ножом, пришлось наложить четырнадцать швов.
На следующий день Бай Лицюань не пошёл на работу, после обеда зашёл к Старшему и с порога радостно объявил, что они с Сестрицей Чжи сходили с утра в больницу и там — раз-раз — избавились от ребёнка.
— Хоть я и хочу ребёнка, — заявил Бай, — но чужого воспитывать не буду! Старший в гневе выпучил глаза и заорал:
— Да катись ты ко всем чертям!
С тех пор Старший перестал даже замечать Сестрицу Чжи; случайно столкнувшись с ней на улице, он, скрестив руки на груди, гордо шёл мимо, не оглядываясь, а она провожала его грустным взглядом.
Старший женился только через десять лет. До этого он ни на одну женщину даже не посмотрел, ну, кроме матери и сестёр. Мать как-то решила сосватать ему кого-нибудь, так он ответил:
— Приводи, переступит порог — я её убью!
За год до свадьбы брата Сестрице Чжи на работе переехал ногу грузовик, она скончалась на месте от потери крови. Свидетели происшествия рассказывали, что она в последние минуты кричала и звала «Дагэнь!» Они-то подумали, что это её муж. А на самом деле Дагэнь — так звали Старшего.
Седьмой люто ненавидел своих старших сестёр — Дасян и Сяосян. Сколько он себя помнил, никогда с ними не разговаривал. Ещё он помнил, что как-то раз, будучи совсем маленьким, он написал в штаны и сестра Дасян в наказание изо всех сил ущипнула его ногтями за попу. Причём Дасян в подражание девочкам из богатых семей отращивала ногти и подпиливала кончики, чтобы они были острыми-острыми. Ну а Сяосян была ещё противнее. Дома она нарочно не разрешала Седьмому вставать и ходить по комнате. Она говорила, что Седьмой — пёс, родившийся в теле человека, поэтому ему положено ползать на четвереньках. Седьмой всё это сносил молча, боялся дать отпор. А потом, за ужином, Сяосян жаловалась отцу, показывая не чернющие коленки Седьмого, — мол, тот отказывается ходить как человек и назло всем ползает по полу, как собачка. Сяосян выросла похожей и на отца, и на мать одновременно. Это была бойкая, смешливая, острая на язычок, злая и жестокая девочка, отец души в ней не чаял и каждый раз безжалостно наказывал Седьмого, чтобы только её порадовать. Сяосян была старше Седьмого на два года, она родилась после близнецов — Пятого и Шестого, и получалась в семейной иерархии младшенькой, а потому вечно капризничала и задирала нос. Отец избивал Седьмого так, что тот уже еле дышал, она же сидела и хихикала, прикрыв рот ладошкой, а иногда начинала кривляться перед старшей сестрой и передразнивать Седьмого, который изо всех сил старался терпеть боль молча. Сяосян проделывала это вплоть до того дня, когда его отправили в деревню на переобучение.[12]
После того как Старший вконец рассорился с отцом, остался лишь один член семьи, который относился к Седьмому хоть с какой-то теплотой, — Второй. Долгое время Седьмой вообще не знал, что за человек его Второй брат, потому что тот всюду ходил только вместе с Третьим. На Седьмого ему, казалось, было наплевать, что есть он, что нет. Они, наверное, даже и не разговаривали ни разу, вплоть до того случая.
Дело было летом. Получив от отца очередную взбучку, Седьмой заполз под кровать. Только здесь, в кромешной темноте и привычной сырости, он чувствовал себя хоть немного в безопасности. В тот день больно было так, будто всё тело горело огнём. Седьмой лежал неподвижно, стараясь не шевелиться. Было больно, жарко, душно, он ощущал уже приближение смерти. Так он пролежал весь день и всю ночь. Каждый раз, когда снаружи проезжал поезд, ему чудилось, что тяжёлый состав прокатывается прямо по нему. Оглушительный грохот колёс долбил в голову так, что она, казалось, вот-вот расколется, надо бы вылезти наружу, но стоило пошевелить ногой, как всё тело пронзала острая боль, будто ножом пырнули. «Когда я уже помру?!» — подумал Седьмой и тут вдруг вскрикнул — и умер.
Очнувшись, он почувствовал, что лежит у кого-то на руках. Ногу по-прежнему будто ножом резали. Седьмой открыл глаза и увидел перед собой незнакомое лицо, откуда-то смутно доносился звук капающей воды. Вода всё капала и капала, постепенно он начал осознавать, что незнакомое лицо принадлежит Второму. Второй вытирал его тело полотенцем. Седьмой послушно прильнул к груди брата и замер. Он впервые в жизни чувствовал себя в безопасности, впервые ощущал тепло человеческого тела. Весь день Второй бережно баюкал Седьмого, а вечером вернулся с работы отец.
— Что ты с ним нянчишься? — осведомился он.
Второй переложил Седьмого на кровать и приподнял тряпку на ноге. «Он всё-таки живой человек, нельзя так жестоко. Смотри, рана на ноге загноилась, видишь, личинки. Если ты хочешь, чтобы он остался жив, нельзя, чтобы он спал под кроватью. Там душно, влажно и полно насекомых». Отец скользнул взглядом по фигурке Седьмого и холодно ответил:
— Он мой сын, а не твой, не тебе меня учить!
— Именно, он твой сын и мой брат, поэтому я и прошу тебя заботиться о нём получше, — возразил Второй и тут же схлопотал оплеуху.
— Я смотрю, учёба впрок не пошла, отчитывать отца вздумал! Пошёл вон!
Второй, возмущённо зыркнув на отца, вскочил на ноги и вышел. Седьмой, ясное дело, забрался обратно под кровать. Он ворочался и ворочался, его подстилка сбилась в ком, и он прижался к этому комку, представляя, что это Второй его обнимает.
С тех пор Второй старался больше заботиться о Седьмом. За столом нарочно садился с ним рядом и то и дело подкладывал ему в тарелку овощей. До этого Седьмому приходилось довольствоваться исключительно рисом, несмотря на то что почти все овощи на столе появлялись там благодаря ему.
Однажды зимой — Седьмому тогда было около двенадцати — мать заявила, что близнецы в этом возрасте уже приносили домой клубни лотоса с пруда, а Седьмой по-прежнему притаскивает какие-то объедки и огрызки.
— Ну и что, — возразил Второй, — что нашёл, то и съедим.
Сяосян тут же капризно потребовала:
— Мама, а я хочу поесть корней лотоса!
— Завтра схожу! — тихонько сказал Седьмой.
Назавтра весь день дул ледяной ветер. Выйдя на улицу, Седьмой сразу продрог до костей. Склонившись под порывами ветра, он зашагал вперёд, в маленькой бамбуковой корзинке лежал холщовый мешок. По дороге он прикидывал, к какому пруду лучше пойти. Лицо покраснело от ветра, а левая щека распухла в том месте, которое он отморозил. Седьмой ни в коем случае не думал, что сегодня какой-то особенно тяжёлый день, он уже привык к такой жизни. Если бы вдруг, паче чаяния, выдался день, когда он мог бы спокойно отдохнуть, он бы, наверное, испугался, не случилось ли какой беды. У железной дороги он повстречал Гоугоу. Девочка шла прямо против ветра и громко пела. Слова той песни Седьмой запомнил на всю жизнь: «Прекрасней нет Гаваны, здесь я в родных стенах! В окне сияет солнце, а выйдешь — всё в цветах!».[13] Гоугоу всегда пела один куплет, и Седьмой вновь и вновь думал о том, как было бы хорошо уехать в Гавану, чтобы крыльцо твоего дома утопало в цветах… Оба ужасно завидовали жителям столь прекрасного города.
Пруд с лотосами уже осушили, и взрослые явно успели тщательно всё перекопать. Седьмой обошёл пруд кругом, разглядывая дно, а потом быстро скинул холщовую куртку и брюки и сиганул вниз, всё произошло так внезапно, что Гоугоу не смогла его удержать. Грязь на дне была Седьмому по грудь, всё-таки он был ещё совсем малец. Перепугавшись, он начал истошно кричать: «Помогите! Скорей, позови кого-нибудь!»
Слава богу, мимо как раз проходила группа школьников, вместе ребята вытащили его и отнесли в коровник неподалёку. В том коровнике жил одноглазый старик. Увидев Седьмого, он сразу налил ему кружку кипятка. Мальчик дрожал всем телом. Гоугоу строгим голосом, как взрослая, велела Седьмому снять всю испачканную одежду. Он снял, натянул на голое тело какую-то холщовую рубашку и штаны и зарылся в кучу сена в углу, поближе к одноглазому старику. Гоугоу взяла грязные вещи и пошла к реке. Она шла против ветра, вся скрючившись, как креветка, постепенно её фигурка становилась всё меньше и меньше. Постирав одежду, Гоугоу разложила её сушиться над жаровней в коровнике. Всполохи огня освещали её лицо красным, глаза сверкали, словно драгоценные камни в карминной оправе. Седьмой не мог отвести от неё глаз. На улице бушевал ветер, деревья скрипели и трещали, время от времени раздавался пронзительный свист. Вдруг Седьмой почувствовал, что его глаза намокли. Он был так счастлив, что хотелось плакать. Взгляд Гоугоу случайно скользнул по нему, и Седьмой поспешно придал лицу обычное выражение. Он никогда и никому не показывал, что у него на душе. Никто не должен был догадаться, о чём он думает.
Одежда высохла только затемно. Седьмой натянул её и пробормотал: «Как же хорошо… тепло».
В глубине души он понимал, что чудом избежал беды. Когда они уходили, одноглазый старик, вздохнув, достал откуда-то два корневища лотоса и дал каждому по штуке.
Обратно шли молча. Дойдя до развилки, где каждому в свою сторону, Гоугоу протянула свой лотос Седьмому:
— У нас дома не едят лотосы, — объяснила она. Седьмой молча взял лотос и бросил в мешок.
— У тебя всегда такой вид, будто что-то случилось, но мне ты ничего не рассказываешь! Почему? — спросила она.
Он долго мямлил что-то в ответ и наконец пообещал:
— Завтра расскажу, хорошо?
Стоило ему зайти в дом, Сяосян заверещала:
— Папа! Мама! Приёмыш пришёл!
Мать подлетела и больно схватила за ухо:
— Тебе ещё хватило совести вернуться? Тоже мне — хорош, болтался целый день невесть где, Второй посреди ночи пошёл на пруд тебя искать!
Не успев опомниться, Седьмой получил затрещину — уже от отца.
— Ты что, ещё не сдох? Чего домой явился? На железной дороге перил нет, пошёл бы лёг под поезд — всё лучше, чем вся семья будет ночь не спать из-за какого-то мелкого клопа! Ты что, думаешь, мы все тут прохлаждаемся, как ты?
Отец бранился и бранился, а когда надо было дух перевести, начинал бить. Седьмой молча терпел. Он привык молча терпеть побои. Обычно в это время он думал, кого изобьёт первым, когда вырастет: отца или мать? Но в этот раз он представлял красные всполохи пламени в коровнике, и среди них — лицо Гоугоу, её глаза. Его странное спокойствие ещё больше распаляло отца.
— Ты посмотри на него, папа, он ещё улыбается! — встряла Сяосян.
Тут отец со всей силы ударил Седьмого по ноге, и тот рухнул на землю как подкошенный. Красные всполохи перед глазами превратились в клубящееся красное облако, в котором рассеялось и растворилось всё: люди, предметы, звуки… Рот мальчика сам собой искривился в улыбке.
Нога покраснела и распухла так, что Седьмой не мог сделать ни шагу. Так что три дня он пролежал под кроватью не шевелясь. Перед глазами всё так же клубилось красное облако, на душе было очень спокойно. Пару раз Второй подходил к кровати и звал его, мол, пойдём в больницу, но Седьмой отвечал:
— Я отдыхаю.
На четвёртый день отец возмутился:
— Где это видано, чтобы кто-то из моих сыновей по нескольку дней лежал дома!
Мать наклонилась и крикнула под кровать:
— Смотрю, ты снова барчуком себя возомнил! Не пойдёшь сегодня собирать мусор — не получишь ни крошки!
Когда родители ушли на работу, Седьмой вылез из-под кровати и поковылял на улицу. Долго ли, коротко ли, дошёл он до железной дороги, где в прошлый раз повстречал Гоугоу. Сел на рельсы и стал ждать, размышляя, что сказать Гоугоу. Ждал он долго, но она так и не появилась, пришлось идти собирать объедки по переулкам.
Обратно он шёл мимо коровника. Ему захотелось снова повидать одноглазого старика, снова зарыться в кучу сена и смотреть, как танцуют красные всполохи. Увидев Седьмого, старик явно удивился.
— А где девочка, которая была с тобой? — спросил он.
— Она не пришла. Я её ждал-ждал… — ответил Седьмой.
— Скажи, за последние два дня ты её видел?
— Я болел, не выходил на улицу.
— Позавчера днём одну девочку переехал поезд, уж не знаю, она ли это.
Седьмой помертвел. Да пусть все девочки на всём белом свете умрут, Гоугоу не может умереть! Он помчался к железной дороге так быстро, как только мог. На бегу он завывал: «Гоугоу, Гоугоу!» — протяжно и отчаянно, словно голодный волк.
Там уже не было следов крови. Только внизу, под железнодорожной насыпью, лежала ручка от бамбуковой корзинки с косичкой из белой марли. Эту косичку когда-то давно Гоугоу повесила на корзинку для красоты, Седьмой своими глазами видел, как она её плела.
Гоугоу исчезла навсегда. Седьмой тяжело заболел, почти неделю провалялся в беспамятстве. Выхаживать его встало семье в копеечку. Все деньги, на которые отец обещал купить Дасян и Сяосян по шейному платку, близнецам по паре сандалий, а матери — нейлоновые чулки, даже деньги на наручные часы, которые Старший откладывал несколько лет, — всё до последнего ушло на лечение Седьмого. Все ходили подавленные и избегали даже смотреть на младшего брата. Даже Старший хмурился и всё время молчал.
С тех пор Седьмой каждый день ходил собирать объедки к железной дороге, туда, где они раньше гуляли с Гоугоу. Дойдя до того места, где она погибла, он молча сидел там минут десять. Он пытался рассказать Гоугоу обо всём, что было у него на душе.
На нынешнего Седьмого, мужчину двадцати восьми лет, те восемь лет, когда он бегал по улице и собирал объедки и мусор, наложили огромный отпечаток. Тогда он мог в своё удовольствие вспоминать Гоугоу, тогда он был одинок и принадлежал только себе.
Когда он после окончания института вернулся домой, то уже на второй день ноги сами принесли его на берег чёрного, почти высохшего пруда. Всё изменилось до неузнаваемости. Там, где раньше были огороды, теперь понастроили зданий разной высоты. Он уже не мог понять, какая улочка куда ведёт. Только одно место Седьмой узнал бы с первого взгляда, несмотря на любые перемены. Он приходил туда просто посидеть в одиночестве. Гоугоу сейчас было бы уже тридцать, думал он. Она могла бы стать его женой. Ну и что, что она на два года старше, разве это важно? Это же Гоугоу, старше на десять лет, пусть даже на сто — какая разница! Но ей вечно, вечно будет четырнадцать.
Рельсы ползли вдаль, то переплетаясь друг с другом, то расползаясь в стороны, словно дождевые черви. Седьмой не знал, откуда они пришли и где окажутся потом. Ему часто казалось, что такой будет и его судьба.
Когда Седьмой осознал, что единственный, с кем он может поговорить из домашних, это Второй, — тот уже умер. При мысли о причине, по которой брат ушёл из жизни, в груди Седьмого холодом разливалось сожаление.
Отец же, наоборот, вспоминая о смерти Второго, приходил в неистовство. Каждую годовщину смерти отец костерил Второго на чём свет стоит: самый никчёмный парень во всём белом свете, болван, строивший из себя героя-любовника! Потом всегда принимался ругать проклятую учёбу, погубившую сына. Как-то раз Третий услышал, как отец ругает умершего, и тогда они крупно поссорились.
Третий и Второй были не разлей вода, что всех очень удивляло. Третий был грубым парнем, если никому не навалял — значит, день прошёл зря, в этом он был весь в отца. Второй же вырос тихим и воспитанным юношей, и на отца совсем не походил. Он был всего на год старше Третьего. Всю жизнь братья проспали на одной подушке, наверное вплоть до того дня, когда Второй ушёл из жизни. Второй был чересчур худощав и долговяз, в общем, его нельзя было назвать симпатичным. Его хлипкое сложение раздражало отца. «Он хоть в чём-то пошёл в меня? — нередко спрашивал он домашних. — Вот какой должен быть настоящий мужик», — заявлял он, толкая Третьего в грудь. Мать не раз ругалась с отцом из-за таких случаев.
Мать души не чаяла во Втором, любила его больше, чем остальных шестерых сыновей и двух дочерей вместе взятых, — потому что он спас ей жизнь.
Второму было три годика, он только-только научился ходить, неуверенно покачиваясь. В один прекрасный день мать, взяв его с собой, пошла за солью. На перекрёстке они повстречались с несколькими товарищами отца с пристани. Мать сразу давай смеяться и кокетничать. Грузчики — ребята простые, при виде женщины с ними происходят страшные вещи, могут, к примеру, прямо на улице снять с неё штаны или засунуть руку между ног. Пошлятина, конечно, зато всё открыто. Мать так увлеклась, что отпустила ручку Второго и пошла с мужиками постоять около грузовика, давясь хохотом от их шуточек. Вдруг Второй радостно подбежал к ней и с неожиданной для такого малыша чёткостью объявил: «Мама! Я хочу писать!»
Было начало зимы, если ребёнок намочит штаны, переодеть его не во что. Мать быстренько подхватила Второго на руки и побежала искать укромное место, где было бы не так ветрено. Стоило ей отбежать, как верёвка на кузове грузовика с треском лопнула. Ящики упали вниз, и троих мужиков убило на месте. Один из них как раз окликнул мать и ещё не успел договорить, что хотел, как его череп разлетелся по земле вместе с содержимым. Услышав страшный грохот за спиной, мать так и обмерла. Потом, держа ребёнка на руках, завыла во весь голос, ничуть не заботясь о приличиях.
— Мама, пойдём домой! Не хочу больше писать! — сказал Второй.
Потом уже мать вспоминала, что в тот день Второй пописал перед выходом из дома и вообще-то не должен был по дороге проситься в туалет. Страшный грохот ещё долго вспоминался матери, каждый раз у неё пробегал мороз по коже. Отец по этому поводу сказал, что дело странное.
Второй был немногословен. Глубоко посаженные глаза придавали его лицу немного грустное и задумчивое выражение. Если бы не прямой и решительной нос и красиво очерченный рот, все отводили бы глаза, чтобы не встречаться с ним взглядом. Слава богу, Нёбо даровало ему такой нос и такой рот, которые, так сказать, компенсировали его глаза, так что он стал по-своему привлекательным. По общему мнению всех соседей, самыми смазливыми парнишками в Хэнаньских сараях были близнецы, Пятый и Шестой, но Седьмой считал, что им обоим далеко до Второго, и я с ним согласен. Дело в том, что близнецы мыслили как простые обыватели, глаза их были пусты, а гармоничные и красивые черты ничто не одухотворяло.
Второй же мог одним взглядом усмирить Третьего, притом что отцу даже кулаками не всегда удавалось его утихомирить, и этот факт отец воспринимал как величайший свой позор. Но позор позором, а факт оставался фактом. Второй и Третий состояли в крепчайшем союзе. Отец трижды подумал бы, прежде чем поднять руку на кого-то из них. Так что братьев били редко. Близнецы сначала завидовали, потом начали изо всех сил подлизываться к старшим, чтобы тоже стать частью «союза». Второму было всё равно, но Третий был категорически против.
— Нельзя, чтобы все тумаки доставались младшенькому! — заявил Третий. — Пусть всем достаётся поровну!
Третьего в семье звали «Вторым ба-ваном».[14] Прозвище придумала Дасян, а «главным ба-ваном», само собой, считался отец. Третий был старше Дасян на два года. Как-то они поцапались, и она обиженно крикнула:
— Ты что, решил, что второй ба-ван в семье?
Третьему понравилось, и он больше не задирал Дасян, наоборот, стал её от всех защищать. Долгое время Третий верховодил юнцами Хэнаньских сараев, его слава гремела аж до улиц Сималу и Стадионной. Все, кто про него слышал, знали — его пальцем не тронь! У него даже был свой отряд прихлебателей. Перед парнями из других районов они хорохорились, мол, никто им не указ, но с Третьим вели себя тише воды, ниже травы. Все понимали, что Третий крут. Тем более он одно время брал уроки ушу у какого-то шарлатана, якобы мастера боевых искусств. Этот мужик был старым товарищем отца, вроде даже его побратимом, поэтому к воспитанию Третьего относился со всей серьёзностью. Все парни Хэнаньских сараев видели, как Третий ладонью разбивал аж три кирпича одновременно! Он мог голыми руками разбросать по земле десяток противников, таких же крепышей, как и он сам. Но этот грозный богатырь, который даже чёрта не боялся, мгновенно смирел под взглядом Второго. Он обожал брата и считал, что они как единое целое. Только вот Второй был слишком непохож на Третьего, чтобы быть с ним одним целым.
По правде говоря, если бы не случай, который навсегда изменил судьбу Второго, он, наверное, не стал бы белой вороной среди домашних. Именно после того случая он выбрал совершенно иную стезю и весело шагал по ней, истекая кровью, пока не умер.
Всё произошло в одно мгновение, Седьмой тогда только-только появился на свет. Второй и Третий каждый день ходили воровать уголь за железную дорогу или на товарный склад. Уголь для обогрева дома только так и добывался. Юные воришки и не думали, законны их действия или нет. А что делать, если дома нужен уголь, а денег нет? Ясное дело, надо раздобыть хоть где-то — такой ход мыслей был для них вполне естественным. Второй и Третий, наверное, даже не вспомнили бы, когда начали промышлять воровством угля. Им казалось, что они всегда этим занимались: сначала они бродили по округе и подбирали брикеты, которые плохо лежали, потом Третий несколько усовершенствовал подход, и они стали специально брать из дома мешок и возвращались, только набив его доверху. Зимой, когда уголь громко потрескивал в очаге, отец любил при всех похвалить Третьего: какой же смышлёный и способный парень вырос, далеко пойдёт!
В тот день они пошли к железнодорожному переезду на Хуанпулу, дождались поезда; когда тот замедлил ход, Третий ловко уцепился и запрыгнул на него, Второй, помешкав, прицепился следом. Поезд с грохотом нёсся вперёд, тем временем парни залезли в вагон и набрали два полных мешка угля. Когда состав уже подъезжал к угольному комбинату, Третий сбросил свой мешок вниз и сиганул следом. Второй же вновь замешкался. Когда он наконец осторожно спрыгнул вниз, Третьего было уже не видать. Тогда Второй пошёл обратно вдоль рельсов. Около пруда он вдруг услышал пронзительный девчачий крик, полный ужаса: «Спасите! Помогите! Брат, не умирай!»
Второй побежал на голос. Я знаю, именно этот дрожащий от страха голосок перевернул жизнь Второго, из-за него брат, которому суждено было прожить до восьмидесяти, безвременно покинул нас в тридцать, а пятьдесят лет жизни, словно туманная дымка, растаяли в воздухе прямо на глазах его любимой, не оставив и следа.
В пруду кто-то барахтался, видны были только руки, которые летали над водой, тщетно пытаясь ухватиться за воздух, казалось, искусный танцор исполняет танец с лентой — только без ленты. Второй прямо в ботинках бросился в воду. Все в округе знали, что он был первоклассным пловцом и мог за каких-то полчаса доплыть от Хэнаньских сараев до Янцзы, проплыв под виадуком. Летом Второй и Третий часто ходили на речку вместе с приятелями, днём после обеда или ближе к вечеру. Сплавать до того берега и обратно им было раз плюнуть. И хотя река каждый год утаскивала пару человек на дно, превращая в духов-утопленников, трагические истории ничуть не пугали молодёжь и не портили удовольствия от купания. Второй в их компашке не был самым быстрым, но плавал не хуже других, так что он скорее утонул бы в умывальном тазу, чем в этом пруду. Пара взмахов — и он уже был рядом с утопающим. Тот сразу же отчаянно ухватился за шею своего спасателя — пришлось сначала с силой оттолкнуть его от себя, перехватить так, чтобы голова держалась над водой, и потом уже спокойно доплыть до берега. Живот несчастного раздуло, как у беременной. Второй пару раз постучал по нему, потом просто сел сверху: сначала аккуратно, затем всем весом, потом вновь чуть-чуть привстал…
— Ты так убьёшь его! Не надо! — девочка с визгом вцепилась ему в рубашку, чуть не порвала, пришлось залепить ей пощёчину. Он немного не рассчитал силу, и на бледном лице вспыхнули пять красных полос от его пальцев. Девочка с громким рёвом бросилась прочь, а Второй ещё долго сидел и не знал, что делать.
Потом она вернулась вместе с двумя очень растерянными взрослыми.
— Это родители, — объяснила она.
Их сын к тому моменту уже очнулся, но у него не было сил даже шевелиться. Первое, что он сказал, увидев отца и мать:
— Если бы не он, мне конец! — и перевёл взгляд на Второго. Во взгляде были такие благодарность, восхищение, искренность и теплота, что сердце Второго невольно забилось чаще. На него никогда ещё так не смотрели.
Так Второй появился в этой семье в роли спасителя и благодетеля и естественно стал желанным гостем. Спасённый мальчишка оказался одногодком Второго, его звали Ян Мэн. Сестра, Ян Лан, была на три года младше. Их отец был известным врачом и работал в крупной городской больнице, а мать преподавала в школе родную речь. В доме, ясное дело, царила невероятная чистота и всё было обставлено с большим вкусом. Они жили на улице Тяньцзиньлу в красном кирпичном доме, на территории бывшей английской концессии. Семикомнатная квартира занимала целый этаж. Даже комната прислуги была на пару квадратных метров больше, чем весь дом Второго. У каждого члена семьи была своя комната, а две оставшиеся отвели под гостиную и кладовку. Ян Мэн рассказывал, что квартира досталась им в наследство от дедушки по матери. У дедушки по отцу квартира была ещё роскошней, даже с палисадником, но отец давно уже пожертвовал её государству.
Сказать по правде, появление Второго в этом доме напоминало визит инопланетянина на Землю. Второй вырос в Хэнаньских сараях и был свято уверен, что ссоры между мужем и женой, драки между отцом и сыновьями, свары между братьями и сёстрами — обычное дело в каждой семье. Без этих конфликтов и семья не семья, домочадцы не домочадцы. А иначе не отличишь дом от какого-нибудь общественного учреждения! Однако в доме Янов всё было устроено совершенно иначе. Тут царили любовь, забота, равенство и демократия, каждый был предупредителен и ласков… Впервые оказавшись у Янов, Второй ужасно растерялся, просто не понимал, как себя вести, только спустя два-три месяца немного пообвыкся. Атмосфера, царившая здесь, просто заворожила мальчика. Второму начало казаться, что лишь в этом доме его сердце бьётся в груди настоящего человека. Он сам не заметил, как стал бывать у Янов почти каждый день.
Ян Мэн заканчивал неполную среднюю школу и собирался поступать в школу для мальчиков № 1.[15] Он был лучшим в классе, так что никто не сомневался в успехе. Второй же учился в самой обычной городской школе, и оценки у него были не ахти. Но Ян Мэн относился с искренней симпатией и благодарностью к своему спасителю, к тому же им всегда было о чём поговорить — и вскоре мальчики стали закадычными приятелями. Второй постепенно полюбил кофе. Когда ему в первый раз предложили попробовать, он подумал, что эта тёмно-коричневая жидкость — какая-то традиционная микстура, доктор Ян, должно быть, решил, что у него простуда. Только потом он узнал, что эта забавная штука называется «кофе» и в высшем обществе все её пьют. В доме Янов Второй попробовал такие блюда, которые он никогда раньше и в глаза не видал. Однажды ему досталась целая тарелка супа с белыми грибами-«ушками» — у Ян Лан болел зуб, и она не захотела. Ян Мэн увидел, что осталась лишняя порция, и настоял на том, чтобы отдать её товарищу. Съев суп, Второй так пропотел, что целую ночь не мог уснуть. Уже за полночь ему пришла в голову мысль — может, в тот суп что-то подсыпали? Когда он на следующий день спросил об этом Ян Мэна, тот долго хохотал.
Второй тоже решил пойти в школу № 1. Ян Мэн позанимался с ним пару дней и заявил, что с такой головой на плечах Второй даже в Цинхуа[16] без труда поступит. Так неожиданно у Второго появилась цель в жизни.
Вечером, когда домашнее задание у всех было сделано, учительница Ян частенько брала с полки какую-нибудь книгу и начинала тихо, не спеша читать вслух. Её голос был невероятно мягким и красивым. Речь лилась так плавно, что слова, казалось, падали с неба, кружась в воздухе. Так Второй представлял в своих фантазиях голоса небожителей. «Вот если бы моя мать тоже могла так!» — нередко думал он. Матушка всегда старалась орать как можно громче, будто кто-то держит её за горло и не даёт сказать. Слюна летела во все стороны, окружающим то и дело приходилось утираться. Мать нигде никогда не училась, но определённо была умна. Бранясь, она умела приправить ругань самыми скабрёзными и обидными словечками из всех языков мира, выходило так смешно, что жертва не знала, смеяться или плакать. А учительница и её дети никогда не произносили даже самых безобидных ругательств. Как-то раз Второй рассказывал историю, как кто-то дома разбил стекло и, увлёкшись, брякнул «твою ж мать!». Все сразу нахмурились, а Ян Лан даже заткнула уши и заявила: «Фу, неприятно слушать! Выражаешься как хулиган!»
Второй залился краской и долго боялся глаза поднять. Никто его больше не ругал, но с того дня он перестал сквернословить в доме Янов.
Учительница читала ребятам «Буревестник» Горького, «Лунный свет в пруду с лотосами» Чжу Цзыцина и «Божественную комедию» Данте Алигьери. Однажды в субботу выдалась красивая лунная ночь. Серебристый свет просачивался в окна сквозь кроны деревьев и ложился бликами на стены и пол. Ян Лан уговорила всех выключить в комнате лампы, чтобы светила только луна, и включила приёмник на полную громкость. Комнату заполнила нежная музыка, и Ян Лан босиком, в белом платьице вышла вперёд, встала лицом к окну в лунные лучи и тихонько запела:
Я вижу сквозь слёзы свою уходящую юность,
Чреду унижений и слёз и сплошных меланхолий.
И прошлого тень неотступно летит надо мною.
Куда ни бегу — надо мною тяжёлые крылья.
И справа, и слева — хватает, за волосы тянет,
А я отбиваюсь — и слышу пронзительный голос:
«Ты знаешь, кто это тебя и хватает, и тянет?»
«Наверное, смерть», — я кричу. И с серебряным звоном
Я слышу, как голос ответил: «Не смерть, но Любовь!».[17]
Последняя фраза была встречена дружным смехом. В комнате снова зажгли свет. Всех захватило чудесное представление, Ян Мэн даже в пляс пустился, распевая: «Ай да Ланлан! Ай да Ланлан!»
Второй был очарован белым силуэтом, кружившимся в лунном свете. С каждой строчкой стихотворения его сердце сжималось, будто что-то тянуло изнутри, а на поверхности появилась прекрасная надпись: «Не смерть, но Любовь!» В ту секунду, когда бурные аплодисменты стихли, Второго вдруг охватила печаль, безмерная, безграничная, поднявшаяся откуда-то из самых глубин его существа. И с тех пор источник печали в его душе никогда не иссякал, вплоть до самой смерти. Последним вздохом Второго было: «Не смерть, но Любовь!» — после этих слов его голова навсегда склонилась на грудь. Глаза ему закрыл Ян Мэн. В его глубоких впадинах плескалась такая боль, какую никому не дано было понять.
Второй начал по-настоящему стараться. Под предлогом занятий он стал почти каждый день проводить у Янов. Стоило ему переступить порог этого дома, как тревожно стучавшее сердце сразу успокаивалось и начинало биться ровно.
Это совсем не нравилось Третьему. Он сам не хотел учиться и считал, что Второму знания тоже ни к чему.
— Посмотри на отца — нигде не учился, и ничего, живёт не тужит! — говорил он.
— Ага, зато детям живётся весело! — возражал Второй.
— Очень даже, так по мне.
— Ничего? Живём как собаки, а Седьмой и того хуже!
В это время чумазый Седьмой, сидя у двери, сосредоточенно доставал из носа козявки и, отправляя их в рот, громко чавкал.
Третий инстинктивно возненавидел Янов. Особенно Ян Лан. В этой девчонке переродилась злая ведьма, говорил он. В первый раз Второй только молча посмотрел на него. Второй раз Третий сказал это, когда они встретили Ян Лан на улице. Второй и Третий шли воровать уголь и столкнулись с Ян Мэном и Ян Лан. Увидев мешки, Ян Мэн спросил, куда это они собрались.
— За углём, — уклончиво ответил Второй. «Собирать» или «воровать», он не уточнил.
— Помощь нужна? — спросил Ян Мэн. Ян Лан тут же дёрнула его за рукав:
— Зачем ты? Там ужасно грязно!
Лицо Третьего, казалось, окаменело.
— Ну, я пошёл! — сказал он.
— Я тоже! — буркнул Второй и поспешил за братом.
Когда они отошли, Третий выругался:
— Чёртова ведьма!
Второй остановился, глаза его налились бешенством.
— Это уже второй раз. Скажешь в третий, ты мне больше не брат! — голос Второго дрожал от ярости.
Третий был просто ошарашен, ему стало ужасно обидно.
— А что я сказал? Ну что я такого сказал?
Спустя какое-то время учительница узнала про «ужасно грязно» и велела Ян Лан извиниться. Ян Лан, весело глядя Второму прямо в глаза, произнесла:
— Прости, пожалуйста! — а Второй стоял весь пунцовый.
Потом он повернулся к учительнице и пробормотал, мол, на самом деле в тот день они с братом ходили воровать уголь. Учительница ничего не сказала, только вздохнула, но так тяжело, что сердце Второго словно придавило камнем, до боли. Тот вечер он провёл за уроками, но мысли витали где-то далеко. Когда он собрался уходить, учительница впервые за всё время проводила его до самой двери и вышла с ним на улицу. В лунном свете асфальт казался белым. «Послушай, я знаю, что твоей семье трудно живётся, но человек даже в бедности должен быть твёрд характером. Ты должен это понимать». Второй через силу кивнул.
Вот только зря он передал эти слова отцу. Тот разъярился так, что грохнул бутылку с водкой об пол.
— Что, значит, мы не тверды характером, по-ихнему? — орал он. — Пусть поживёт немного, как мы, вот и узнает, почём её «твёрдость».
Второй боялся слово вымолвить.
— Если ты ещё раз пойдёшь к этим Янам, к этим баранам вшивым,[18] я тебе лично ноги переломаю!
— Хорошее дело! — вмешалась мать. — Они, между прочим, благодаря нам хорошо живут, нам, рабочим! Пьют нашу кровь и жиреют!
— Они врачи, не капиталисты! — возразил Второй.
— Ах, ты ещё заступаться за них будешь? Ну и звался бы Яном! — отрезала мать. — Да ты щенок! Сейчас я объясню тебе, что такое «твёрдость». Твёрдость — это когда ты не якшаешься с богатенькими, а то подумают, что ты от зависти к ним слюной давишься!
После отповеди отца Второму стало жутко стыдно. Он ведь на самом деле завидует их жизни, разве нет? Несколько дней Второй не ходил к Янам. Ему было так тяжело, казалось, будто в груди груда тяжёлых камней, которые больно перекатываются внутри. Спустя неделю Второй и Третий возвращались домой с мешками, полными угля, и у дома вдруг повстречали Ян Лан. Она подошла:
— Почему ты больше не приходишь?
Второй открыл было рот, но не смог ничего сказать.
— Ты обиделся на меня, да? Но я же признала, что была неправа.
Второй пристально смотрел на неё несколько секунд, потом отвёл глаза и пробормотал, глядя в землю:
— Не годится мне бывать у вас.
Они вошли, Ян вошла за ними. Она впервые увидела, как Второй живёт на самом деле.
— Всё равно приходи вечером, — повторила она. — А то брат думает, что я во всём виновата!
— Передай Ян Мэну, что у меня дела дома, пару дней меня не будет.
— Ну хорошо, — сказала Ян Лан и пошла к двери. В дверях она столкнулась с Седьмым и случайно задела мальчика рукой. Взвизгнув, она сиганула за порог и поспешила прочь, на ходу достав платочек и яростно оттирая руку. Её фигурка уже почти исчезла вдали, но видно было, как она всё пытается оттереть пятно.
Второй так и не пошёл к Янам. А ещё он не поступил в среднюю школу № 1, но, честное словно, не потому, что плохо готовился. После того как он перестал ходить к Янам, он ещё долго вечерами просиживал за книжками под уличным фонарём. Но всю неделю накануне экзаменов лил дождь, и ему негде было заниматься. Пришлось сидеть дома и вместе со всей ватагой слушать отца, который в очередной раз пересказывал истории своих подвигов. А в восемь все дружно ложились спать.
Второго зачислили в среднюю школу № 8. Такого в нашей семье раньше не случалось. Если бы не Седьмой, который случайно поступил аж в университет, Второй стал бы самым образованным человеком среди нас. Ян Мэн, ясное дело, поступил в школу № 1. Второй знал, что так получится. На каникулах Ян Мэн пару раз забегал к нам. Они со Вторым садились у двери, смотрели на проезжающие поезда и говорили обо всём на свете. Но с началом учебного года брат стал реже общаться с Янами и наконец совсем прекратил.
В школе Второй стал одним из лучших. С каждым днём его поведение и речь всё больше отличались от домашних. Он объявил отцу, что собрался поступать в университет на архитектурный. Второму хотелось, чтобы отец и мать жили в самом красивом доме на Земле, который он построит им сам. Когда он рассказывал им об этом доме, его глаза-впадины излучали свет, проникавший в души всех, кто его слышал. Отец и мать опешили, некоторое время они просто стояли и смотрели на Второго, казалось, их поразила молния. Тут на улице раздался протяжный гудок поезда, пол заходил ходуном — и отец очнулся. Он будто бы вмиг переменился: лицо осветила по-детски радостная улыбка. «А мой сын далеко пойдёт! Всё-таки мой отпрыск!» — с восторгом заявил он, потом ещё долго хлопал Второго по спине и плечам, выражая одобрение. В общем, все крайне воодушевились, только Седьмой, как обычно, заполз под кровать, словно щенок, и уснул там мёртвым сном.
Мечта Второго поступить в институт и стать архитектором, конечно, разбилась вдребезги с началом Культурной революции, как и мечты многих других мальчишек. И хотя Второму удалось стать командиром отряда хунвэйбинов,[19] он всё равно был в полнейшем отчаянии. В итоге он так и не примкнул ни к какой фракции, а просто вернулся домой работать, как велел отец. Всё-таки столько братьев и сестёр, мал мала меньше, пришлось работать, чтобы на что-то жить. Отец где-то раздобыл тачку, и Второй стал каждый день возить груз с товарного склада на Хуанпулу к реке, зарабатывал прилично. Благодаря этому зимой у всех детей в семье были тёплые носки.
Это случилось однажды вечером, когда все домашние уже спали. Дома всегда ложились рано, потому что утром рано вставать на работу, да и пока все не улягутся, и повернуться-то негде. В общем, уже храпели вовсю, как вдруг кто-то принялся колотить в дверь. Все тут же проснулись. Такого раньше никогда не бывало.
— Совсем одурели? — рявкнул отец. — Чего дубасите?
Оказалось, это Ян Мэн. Второй сразу вскочил: он явно нервничал, будто предчувствуя что-то. Открыв дверь, он увидел Ян Мэна, крепко обнимавшего Ян Лан, бедняжка вся дрожала, а глаза опухли и покраснели.
— Что случилось? — спросил Второй. Лицо Ян Мэна было совершенно бесстрастным, но голос — печальным. Он сказал, что днём папа с мамой вдвоём куда-то ушли и до сих пор не вернулись. Они с сестрой прождали до вечера, потом начали волноваться и пошли в спальню к отцу посмотреть, не оставил ли он записку. И обнаружили там письмо Ян Мэну, подписанное «папа и мама». В письме они просили Ян Мэна не удивляться тому, что произойдёт с семьёй. Единственное — он обязан позаботиться о сестре. И последняя строчка была: «Прощайте, любимые дети!» Не успел Ян Мэн договорить, как из дома раздался крик отца:
— Идиоты! Толку стоять рассусоливать! Ясно же, отправились прямиком к Яньло-вану,[20] надо скорее идти искать их!
— Ян Лан еле держится на ногах, а нашу тётку Сюй ещё в прошлом месяце выгнали с работы, она вернулась к себе на родину, — ответил Ян Мэн
— Я хотел попросить, чтобы Ян Лан побыла пока у вас.
— Я пойду, а ты оставайся тут, побудь с Ян Лан, — сказал Второй.
Тут отец слез с кровати и начал пинать Третьего, Четвёртого, Пятого и Шестого, которые, лёжа, прислушивались к разговору. «Живо встали! Все пойдём!» Потом повернулся к Ян Мэну и сказал:
— Мой Второй присмотрит за девочкой, а остальные все пойдут с тобой, командуй!
— Дядя, не знаю, как и благодарить вас!
— Ты, главное, болтай поменьше! — буркнул отец.
Второй повёл Ян Лан домой, практически потащил на себе. Она была так слаба, что не могла идти, ещё постоянно бормотала что-то, но Второй не мог разобрать ни слова. Три дня и три ночи Второй не смыкал глаз. Дома у Ян Лан сразу начался страшный жар. Слёзы уже все были выплаканы, лицо пылало, волдыри на губах — как она переменилась! Второй бегал за врачами, кормил её с ложечки, давал лекарство, потом тихонько ложился возле её кровати и дрожащим голосом уговаривал её потерпеть, держаться.
На четвёртый день вернулся Ян Мэн, совсем без сил, и сказал, что родителей нашли. Они вдвоём утопились в Янцзы. Их тела нашли вместе, опутанные подолом маминого свадебного платья. Их страшно распухшие трупы выловили в районе Янло. Тут ноги Ян Мэна подкосились, он рухнул на пол и начал блевать. Все эти дни он ничего не ел, поэтому вместо рвоты из него извергалась жёлтая жидкость. На шее набухла и яростно билась синяя жила, смотреть было противно. Наконец Второй сообразил, что делать, опустился на колени рядом с Ян Мэном и прошептал: «Прекрати сейчас же! Если Ланлан увидит, то для неё всё кончено!» Если бы не эти слова, Ян Мэн вряд ли бы справился. Но Ланлан лежала в другой комнате в болезненном забытье, надо было любой ценой скрыть всё от неё.
Через неделю организовали похороны. Помогали все: Второй, Третий и остальные братья, всё прошло как надо. Прах врача и учительницы родной речи поместили в одну крошечную белую урну. Отец нашёл место на кладбище Бяньданьшань, и этот одинокий холм стал их последним пристанищем. Стоя у могилы, Второй смотрел на деревья с густыми зелёными кронами, чёрные могилы и белые надгробия, на душе вдруг стало так пусто. Что такое человек? Ничтожество, не больше медведки или муравья, а умрёт — и вовсе обратится в пыль. Скольким людям уготована эта участь, и ему вместе с ними? Велика ли разница между живым человеком и мёртвым? А вдруг мёртвые на том свете смотрят на наш мир и думают, что это они — живут, а мы — мертвы? Разве смерть — это не переход в другую, высшую форму жизни?
Такой боли Второй никогда раньше не чувствовал. Это была неизбывная боль жизни, такой неопределённой неясности. Но он не мучился от неё долго, он почти сразу потонул в ней, потому что тогда же, практически одновременно с болью, в нём зародилась любовь. Жизнь расплавилась от жара любви. Любовь стала ясным небосводом, под которым он жил уверенно и смело… Пока солнце не померкло, а любовь не стала дымом, который рассеял ветер… И тогда горячая лава его жизни вновь застыла. Тогда вся боль, которая приходит вместе с жизнью, вновь принялась без устали терзать его сердце. Вот тогда он вспомнил Бяньданьшань: деревья с густыми зелёными кронами, чёрные могилы, белые надгробия… и те размышления о переходе в высшую форму жизни. В ту ночь он взял опасную бритву и перерезал вены на запястьях. Потом свесил руки с кровати, чтобы кровь свободно стекала вниз, впитываясь в земляной пол. Третий всю ночь проспал с ним рядом на одной кровати и только к утру обнаружил, что брат почти не дышит. Ян Мэн и Ян Лан, которые, узнав о случившемся, тут же прибежали, в ужасе смотрели на огромную лужу крови. Ян Лан не могла сдержать рыданий:
— Почему, ну почему надо было умирать?
Тут Второй внезапно открыл глаза и отчётливо произнёс:
— Не Смерть, но Любовь! — и голова бессильно упала.
Это случилось в 1975 году на северном берегу реки Дунцзинхэ на равнине Янцзы и Ханьшуй. Уже, получается, десять лет назад.
Седьмой вспоминал, что когда впервые услышал известие о смерти Второго, то остался абсолютно равнодушен — как будто речь шла о смерти совершенно незнакомого человека, но, если подумать, Второй хотя бы какое-то время относился к нему сносно. Тогда Седьмой уже год как «переобучался» в деревне. Он попал в маленькую деревушку, затерянную в горах Дахуншань, со всех сторон окружённую густым лесом. На похороны Седьмой не поехал. А узнал о смерти брата из записки, кое-как нацарапанной Старшим. Это было первое письмо, которое Седьмой получил из дома. Отвечать он не стал.
В тот день, когда Седьмой уезжал на «переобучение», дома было тихо. Никто не заметил, как он ушёл. Когда добрался до порта, ему повстречались сестра Сяосян с каким-то чернобородым мужиком. Они шли в обнимочку прямо ему навстречу. Седьмой уже запутался, какой это по счёту кавалер сестры. Хотя недавно он вроде слышал, мать говорила отцу, что Сяосян надо бы замуж. Во-первых, ей разрешат не ехать в деревню, во-вторых, она всё равно уже беременна. Ей больше нельзя делать аборт, а то вообще останется бесплодной. Врач так и сказал матери, которая ходила вместе с Сяосян в больницу. Сяосян была точно такая же кокетка, как и мать в своё время. Единственное отличие — у Сяосян мужики постоянно менялись, а у матери всю жизнь был лишь один — отец. Увидев сестру, Седьмой поспешил скромно уступить ей дорогу, они с кавалером прошли мимо, весело хихикая, а он в одиночку продолжил путь. Сяосян как будто не видела его, даже не взглянула в его сторону. Из всех своих домашних Седьмой больше всего ненавидел трёх женщин, а Сяосян так и просто на дух не переносил. Однажды он дал себе страшную клятву — если ему выдастся шанс отомстить, он отымеет всех троих на глазах у отца. Тогда ему было пятнадцать. Дело было вот в чём: в один прекрасный день, когда он тихо дремал себе под кроватью, Пятый и Шестой привели домой какую-то девушку. Он услышал её плач, звук борьбы, потом кровать над ним начала громко скрипеть. Не понимая, что происходит, Седьмой высунул голову и увидел, что близнецы оба были без штанов. Пятый лежал на девушке, а Шестой держал её ноги раздвинутыми. Увидев макушку Седьмого, Шестой изо всех сил саданул его по затылку и заорал:
— Ты ничего не видел! Понял? Повтори!
— Я ничего не видел, — еле слышно пробормотал Седьмой и спрятался обратно.
Он лежал и прислушивался к стонам девушки, в них было такое страдание, что у него самого заныло всё тело. Только человек, который видит, как перед его глазами рушится мир, может издавать такие горестные звуки, думал он. А потом ему пришло в голову: хорошо бы те, кого он так ненавидит, — мать и сёстры — хоть раз испытали такие страдания.
Позднее Седьмой частенько смеялся над собой, вспоминая ту юношескую клятву. Сколько потом было возможностей её исполнить, но ни малейшего желания не возникло.
Так что Седьмой прибыл в горную деревушку в полном одиночестве. Место для «переобучения» он выбрал сам. Туда надо было добираться сначала на грузовике, а потом ещё час шагать по горным тропинкам. Никто не будет знать, где он.
Седьмому выпало спать на одной кровати с сыном хозяина дома. Впервые за всю свою жизнь он спал на самой настоящей кровати, как положено. Одеяло было засаленным и грязным, а подстилкой служила кукурузная и рисовая солома. Вся комната пропахла сухой травой. За домом росли три лавровых дерева. Седьмой лежал на кровати и смотрел в потолок. Над ним больше не нависало днище кровати, не раздавался скрип, когда отец и мать ворочались. Не слышалось храпа и разговоров во сне, потому что в трёх шагах не лежали рядком его братья. Сколько пространства! Наверху по потолочным балкам шумно бегали крысы. Сквозь щели в черепице просачивались бледные лучи, луна то выходила из-за облаков, то пряталась обратно, и серебряные нити легко скользили по комнате. Внезапно Седьмого объял ужас. Сын хозяина спал на другой стороне кровати мёртвым сном, не издавая ни звука. Седьмому стало чудиться, что он очутился в каком-то другом мире, вне мира человеческого. Он никогда раньше не думал о смерти, но в ту ночь размышлял о ней без конца. А вдруг он уже умер, просто не знает об этом? Быть может, его погребли здесь и сказали, что это «деревушка», а на самом деле он уже в потустороннем мире? День за днём он думал только об этом. Седьмой пытался отыскать среди окружающих парней младшего брата — то есть меня. Наверняка братик где-то здесь, в толпе, думал он, просто так давно не виделись, что не можем узнать друг друга. Седьмой был рад: ведь он понял то, что ускользнуло от остальных. Все вокруг — души умерших, пришедшие сюда раньше, чем он. И они даже не подозревают, что умерли. Седьмой гордился собой, ведь он смог догадаться, что находится в загробном мире, да и живётся тут хорошо. Стоит взглянуть, как все вокруг легко снуют туда-сюда, сразу поймёшь, что мир-то нездешний.
Седьмой ни с кем в деревне не общался. Говорил, только если к нему обращались и никак нельзя было промолчать. Казалось, он превратился в бессловесного пса, которому хозяин скажет — на, лижи руку, он и лижет послушно. Поначалу деревенские говорили, что он простак. Потом решили, что он — воплощённое коварство, кто же не знает пословицу: не бойся собаки брехливой, а бойся молчаливой. В конце концов, все обитатели деревни сошлись во мнении, что Седьмой просто чудак. Брат пропускал все пересуды мимо ушей. Он был убеждён, что настоящие мёртвые не разговаривают.
Спустя месяца три, как Седьмой приехал в деревню, местные стали жаловаться на какое-то привидение. «Смешно, — подумал он, — разве мы все тут не привидения?» Истории про призрака обрастали леденящими душу подробностями, но Седьмой не придавал им значения. Наоборот, он очень хотел повстречать это привидение. Вдруг это Восьмой, чем чёрт не шутит?
Каждый вечер за ужином сын хозяина рассказывал новую байку про призрака. Говорят, что он тощий как жердь. «Вот прям как ты!» — говорил он, показывая на Седьмого. Он не ходит, а парит над землёй. Появляется по утрам — у входа в деревню растёт дерево гинкго, так вот призрак каждое утро делает три круга вокруг него, а потом отправляется в лес. Там он враз становится белым и перелетает от дерева к дереву, издавая печальные крики. Крики ну очень странные. Они из леса долетают аж до деревни, а потом как будто разворачиваются и летят обратно в лес. И так целый день, только глубокой ночью призрак растворяется в воздухе.
Через пару дней сын хозяина сообщил кое-что новенькое: говорят, призрак забрался в самую чащу леса, засел там и пронзительно кричит. Всех зверей распугал, охотники сказали, даже фазанов нет.
Спустя ещё несколько дней история продолжилась: дочка старого деревенского рыбака шла из дома мужа навестить отца, в горах подвернула ногу и доковыляла уже за полночь. На околице ей повстречался призрак. Девушка не замечала его, пока он не встал прямо у неё на пути. Перепугавшись, она что есть силы отпихнула его и бросилась наутёк, забыв про больную ногу. Очутившись дома, она рассказала, что призрак был скользкий.
В общем, где только не видели этого призрака, и что самое странное, он не проявлял никакой враждебности к людям. Пошли разговоры о том, чтобы поймать его и рассмотреть получше, — среди молодёжи, конечно. Седьмой и сам был не прочь изловить привидение и посмотреть, кто же это, но в тот день, когда парни собрались ловить, он вкалывал дотемна как проклятый и, дойдя до дома, просто упал на кровать и уснул.
Ночь была безлунной. Кучка парней, человек семь-восемь, спрятались в лесу и стали ждать. Сын хозяина пошёл с ними. Ребята дрожали так, что кусты, в которых они засели, постоянно шелестели и шуршали. В полночь появился призрак и начал летать вокруг гинкго. Всё совпадало: худющий, парит над землёй, в лесу стал белым. От страха никто не мог даже пошевельнуться. Наконец один из парней, бывший когда-то охотником, попытался набросить на бледный силуэт верёвку с петлёй, и она сразу же затянулась на нём. Призрак завыл: раз, два, три — громко и протяжно, почти не переводя дух, так что услышали все в деревне. Потом внезапно умолк, повалился на землю и затих. Парни связали существо верёвками. На ощупь оно и правда было скользкое. Когда они вытащили его из леса и доволокли до околицы, где посветлее, то увидели, что это самый что ни на есть живой человек. Человек дышал ровно и спокойно, казалось, он крепко спит. Когда сын хозяина зажёг фонарь, то беззвучно вскрикнул. Все тут же узнали пленника — это был Седьмой. Он лежал в чём мать родила. Его кожа была белоснежной, он всё так же ровно дышал и время от времени ворочался.
Кто-то из парней с размаху пнул Седьмого по заднице. Тот охнул, проснулся и стал озираться вокруг, часто моргая, он явно не понимал, почему его окружают так много мужчин и женщин. Потом он опустил голову и обнаружил, что лежит абсолютно голый.
— Что вам надо от меня? — хрипло спросил брат.
Голос звучал басовито и сурово, как будто доносился издалека, с самого неба, преодолев бесчисленное множество горных хребтов.
— Седьмой, так тебя послали небесные духи? — спросили в толпе.
— Нет, — ответил он. — Я, как и прежде, самый настоящий покойник, живущий в загробном мире.
Седьмой ответил искренне, как думал, но от его слов у всех пробежал мороз по коже. Светало, зеваки начали неуверенно расходиться. Сын хозяина сбегал домой, принёс одежду и с крайним почтением, подобострастно вручил Седьмому.
Седьмой долго не мог взять в толк, что же с ним случилось в ту ночь. Меж тем «призрак» по-прежнему появлялся с наступлением темноты и летал себе в лесу.
В 1976 году Седьмому нежданно-негаданно дали рекомендацию на поступление в университет. В направлении значился какой-то «Пекинский университет». До этого Седьмой даже не слыхал такого названия и уж тем более не был в курсе, что это лучший вуз страны. Вот правду говорят, «дуракам везёт». Дело было в том, что отец Седьмого, как портовый рабочий, уж очень настрадался от «старого общества», другим ребятам из «образованной молодёжи»[21] оставалось только завидовать. К тому же в деревне все наперебой просили выгнать Седьмого, слишком много чертовщины стало — жить невозможно! А в Пекинском университете наверняка не боятся призраков, зато по достоинству оценят происхождение парня и те страдания, которые претерпела его семья от «феодальных пережитков». Вот так вот, наш отец с самого рождения невзлюбил Седьмого, а тут вдруг, сам того не зная, помог ему.
Седьмой с грустью покидал эту горную деревушку, затерянную в глухом лесу. Ему чудилось, что он прожил здесь целый век, а теперь возвращается на землю в новом перерождении. Седьмой шагал по шоссе, солнце стояло в зените и пекло немилосердно, голова немного кружилась. Подул ветер, и деревья на обочине тихонько зашелестели. В ветвях весело тренькали птицы. Седьмой грустно вздохнул. Потом он приложил руку к сердцу и прислушался: кажется, сердце бьётся куда громче обычного.
Седьмому предстояло отправиться в Пекин, причём — как полагается — на самом настоящем поезде, к тому же поезд должен был с торжественным грохотом пронестись мимо родного дома. Это известие привело всех домашних в бешенство. Как так вышло, что этот паршивый пёс стал первым из их семьи, кто поедет на самом настоящем поезде и побывает в дальних краях? Когда Седьмой объявился дома, отец встретил его пьяной руганью. Седьмой молча опустился на пол и заполз на своё место — под кровать, где терпеливо всё выслушал.
В день отъезда лил дождь. Из обуви у Седьмого были только старые кроссовки, застиранные так, что стали непонятно какого цвета. Он побоялся, что они не переживут дороги и в университете будет не в чем ходить, поэтому отправился в путь босиком. Отец и мать спозаранку ушли на работу, ничего не сказав, как будто его просто не существовало. Старший проводил Седьмого до порта, там он вручил брату один мао со словами: «Льёт как из ведра! На вот, езжай на автобусе!» Седьмой не поехал. Он шёл по улицам и переулкам, промокший до нитки. Его узел с каждым шагом становился всё тяжелее, одежда липла к телу. На теле проступила каждая косточка, так что оно даже стало казаться объёмным. В голове была полная ясность: ничего, что ватное одеяло отсыреет, думал Седьмой, летнее солнце за полдня всё высушит.
Седьмой уехал и три года не возвращался. Дома не знали, жив он или мёртв. Никто о нём не справлялся, а писем он не писал. Так что, когда три года спустя Седьмой появился на пороге, лучась бодростью и энергией, все были просто ошарашены. «Что застыли? Не узнаёте? У меня что, рога выросли?»
Вернувшись из Пекина, Седьмой совершенно преобразился.
У Третьего были широкие плечи и тонкая талия, такой «треугольник» особенно нравится женщинам. Когда летом Третий снимал нижнюю рубаху и прямо так, с обнажённым торсом, садился у дороги в тенёчке и принимался обмахиваться большим пальмовым веером, у всех женщин, шедших мимо, сердечко билось чаще, каждая нет-нет да и задержится взглядом. Без рубашки торс Третьего выглядел внушительно, бугры мышц натягивали кожу. Когда сосед Бай Лицюань посмотрел американский фильм «Рембо: первая кровь», сразу сказал:
— Ого, у америкашки мускулы почти как у нашего соседа Третьего!
После этого многие жители Хэнаньских сараев поспешили в кино посмотреть на этого Рембо. Единодушный вердикт был такой: мускулы и правда ничего, почти как у Третьего, но на лицо Сталлоне поприятнее будет. На самом деле подростком Третий был симпатичным малым и очень походил на отца, но потом на его лице надолго поселилось свирепое выражение, которого у отца никогда не бывало. Постепенно Третий стал выглядеть как настоящий бандюган, такую внешность не назовёшь приятной. «Нет зазнобы, вот и морда свирепая», — говаривал отец.
Что правда, то правда, зазноб у Третьего не водилось. Он вообще ко всему женскому полу относился враждебно. Хотя ему уже перевалило за тридцать пять, скоро сорок стукнет, он по-прежнему жил бобылём. Жениться он не собирался. Нередко бабы сами к нему подкатывали, и Третий всегда был не прочь, мог и сразу в койку, если дама не против. Он любил своих подружек яростно, будто пытался отомстить кому-то. Он мог дать им только злобу, но не любовь. А женщинам нравилось его тело, чувства их не волновали. После смерти Второго Третий устроился в судоходную компанию. Смерть брата стала в его жизни самым страшным ударом. Родной брат, с утра до вечера были вместе. Он любил Второго даже больше, чем себя, потому что отлично помнил, что вину за все детские проказы и провинности — а он по глупости постоянно попадался — Второй мужественно брал на себя. Сколько раз он получал жестокую трёпку от отца, прикрывая Третьего, но когда они оба выросли, Второй никогда его этим не попрекал. Третий запомнил это навсегда. Такой он был человек — если кто к нему искренне, с добром, он был готов ради него на всё. К тому же Второй был его единокровный брат, и какая-то баба довела его до смерти! С тех пор мысль о женщине стала как острый кинжал в сердце Третьего. Один вид женщины вызывал в нём дикую боль, словно рана открылась и кровоточит. Он частенько возмущался про себя: «Разве женщина заслуживает любви мужчины? Как мужики вообще докатились до того, что, как дураки, влюбляются в женщин?» Каждый раз, когда на улице ему встречался мужчина, который послушно нёс покупки за какой-то бабой, а она гордо вышагивала впереди, или он видел сцену, как мужик стоит где-нибудь у стены или под деревом и дрожащим голосом признаётся женщине в симпатии, он буквально зверел, мог наброситься и поколотить обоих. Бывало, что и набрасывался. Как-то вечером они с командой выпивали, капитан напился вдрызг, пришлось Третьему вести его домой. На обратном пути он решил срезать и пройти через холм Гуйшань. С неба струился лунный свет, горы, казалось, спали. Третий брёл по тропинке, пошатываясь и время от времени громко рыгая. Вдруг видит под деревом силуэт какой-то парочки. Он сначала не обратил внимания, но тут один бухнулся на колени и начал что-то бормотать. Голос был вроде мужской, но уж очень просительный: «Ну, пожалуйста, умоляю, согласись! Я не могу жить без тебя!» Второй силуэт лишь презрительно хмыкнул в ответ, это явно была женщина. Третий аж взбеленился, он без колебаний с громким кличем бросился на этого остолопа и начал охаживать его кулаками и ногами. Она стояла и в ужасе смотрела на происходящее, тогда Третий схватил её за грудки и влепил ей со всей силы пару пощёчин. Звук был такой звонкий и приятный, что Третьему прям полегчало. Оставив парочку в покое, он зашагал вниз по склону, не прекращая рыгать.
Третий служил матросом на барже. Капитан его очень ценил. На судне ему нравилось, он явно не считал матросское дело недостойным занятием. Парень высокий, крепкий, работы не боится. К тому же всегда не прочь составить компанию за столом. Капитану это нравилось больше всего. «Третий — самый душевный собутыльник, каких я только встречал,» — любил говаривать он. Они могли легко распить литр водки на двоих. С наступлением лета капитану начинали приходить в голову всякие безумные идеи. К примеру, баржа плывёт, а он ныряет в реку и плывёт рядом, да ещё Третьего подначивает. Оба были смельчаки, да и плавали недурно, резвясь в воде, как два коричневых дракона. Если начнёт затягивать в водоворот — учил капитан, — надо лечь на воду и не шевелиться, воронка сама тебя выплюнет. Третий решил его поддеть:
— Ты сам небось никогда не пробовал, а других учишь!
Капитана это задело:
— Не веришь? Да это каждый матрос знает!
— Пока сам не увижу — не поверю!
— Ну хорошо! — сказал капитан. — Видишь вон там омут? Смотри! — раз, раз, подплыл к нему и тут же ушёл под воду, Третий даже остановить не успел.
Брата прошиб холодный пот, он замер и просто висел в воде, боясь пошевелиться. Воронка крутилась быстрее, чем он думал, капитана было совсем не видно. Вдруг кто-то его окликнул. Смотрит, капитан уже где-то сбоку машет ему рукой и смеётся. Третий поплыл к нему.
— Думал, помру, — сообщил тот.
— Расскажи, как? — спросил Третий.
— Представь, будто множество рук пытаются утащить тебя на дно. Я уж думал — всё, конец, и тут меня с силой выбросило на поверхность. В общем, просто лежать на воде не получится, нужно двигаться, но не абы как, а в нужный момент.
Третий слушал-слушал и вдруг поплыл к омуту.
— Смотри! — крикнул он и нырнул.
Очутившись в водовороте, Третий понял, что тело его не слушается. Казалось, чьи-то гигантские руки кидают его туда-сюда, как мячик. Потом живот будто бы налился свинцом, и его потянуло на дно. Он начал беззвучно кричать «На помощь! Спасите!» — и тут же захлебнулся. «Значит, так тому и быть, — подумал он. — Может, хоть в загробном царстве повидаюсь со Вторым». Тут он почувствовал, словно чья-то огромная рука выталкивает его наверх. Он вмиг очутился на поверхности и стал ошалело озираться, где это он? Только когда капитан подплыл к нему, он вроде бы пришёл в себя. Тот сразу влепил ему затрещину, а за ней и другую.
— Жизнь тебе шутка, что ли? — заорал он. — Ты помрёшь, а мне отвечать?
Лицо горело, но на душе у Третьего было хорошо и спокойно.
— Как ты, так и я в ответку! — ответил он.
К вечеру, когда они встали на якорь, Третий с капитаном расположились на палубе и начали выпивать. Капитан налил Третьему аж три рюмки: «Твоё здоровье! Молодец парень, настоящий мужик!» — повторял он.
Под хмельком капитан любил жаловаться Третьему, мол, как тяжело без женщины. У капитана на суше была жена и двое малышей, ночью без них ему становилось совсем тоскливо. Только в этом Третий был с ним не согласен — он считал, что водка всяко лучше бабы. «Самая дешёвая водка приятней, чем самая смазливая бабёнка», — заявил он, облизнул губы и разом опрокинул все три рюмки. Над рекой дул приятный ветерок, луна ярко освещала склоны гор. «Красота же вокруг, наслаждайся сколько хочешь. Разве мало, чтобы жить в своё удовольствие?» — говорил Третий. «Так если нет рядом женщины, которая создаст тебе очаг, если любимая никогда не лила слёз у тебя на груди — ты не понял, в чём вся соль жизни!» Третий промолчал.
А про себя подумал, что лучше он никогда не поймёт, в чём соль жизни. Женщина погубила брата, а он прижмёт её к груди? Это что, шутка?
Тогда никто даже не понимал до конца, чем для Второго была Ян Лан. Он ведь мог и не ехать в деревню, но Ян Лан отправили, и он, конечно, поехал за ней, а тачку оставил Четвёртому. Третий, ради Второго, тоже поехал, в ту же бригаду, куда прикомандировали Ян Лан. В деревне Второй делал за Ян Лан всю работу, которую ей поручали, даже Ян Мэну ничего не оставалось. Ян Лан была со Вторым ласкова, приветлива, так и ластилась к нему. Когда они кувыркались на берегу, даже Третьему, которого сложно было чем-то смутить, становилось неловко. Весь свой скудный заработок Второй откладывал. Он хотел как можно красивее обставить их с Ян Лан будущий дом. Он хотел, чтобы в их доме Ян Лан было так же комфортно, как и в её прежнем доме. Третий ради этого вкалывал вместе с братом как проклятый. Потом начались переводы в город,[22] но каждый раз Ян Лан не доставалось квоты. Второму доставалась, но он раз за разом отказывался. Ну и Третий заодно. Их бригаду из года в год отправляли рыть и чинить оросительные каналы. Но Второй исправно каждую неделю ездил в деревню. Путь не близкий, несколько десятков ли,[23] но он шёл всю ночь напролёт, чтобы хоть повидаться со своей любимой. И так неделя за неделей, год за годом. Наконец Ян Лан получила квоту. Заполнив документы, она отправилась в уездный центр. Её не было три дня. По возвращении она объявила, что в этот раз ей точно удастся перевестись. Ей дадут должность медсестры. Второй на радостях накрыл стол и позвал почти всех «чжицинов» из бригады. Все изрядно напились, и тогда-то один из парней объяснил Второму, что Ян Лан не просто так добилась перевода, телом заплатила. Второй застыл, бутылка водки выпала из рук. Ян Мэн резко повернулся и вышел. Нашёл сестру, взял её за волосы и начал допрашивать. Она признала, только не сказала, с кем. Третий уже раздобыл где-то нож, он собирался найти подонка и убить. И тут Ян Лан заявила, что раз уж она отдалась ему, то выйдет за него замуж.
— Отпусти её! — сказал Второй Ян Мэну.
Он не мог видеть, как его любимую таскает за волосы её собственный брат. Он подошёл к Ян Лан, погладил её волосы, поправил каждую прядочку и наконец сказал:
— Я знаю, у тебя не было другого выхода. Я не виню тебя. Для меня это ничего не меняет. Только ты не можешь выйти замуж за это животное! — голос Второго дрожал.
— Оставь, — сказала она. — Я не пойду за тебя.
— Почему?! — с удивлением спросил он.
— Я никогда тебя не любила, — ответила она. — Просто жалела, не хотела обижать. Не принимай всерьёз.
Второй побелел как смерть и с диким криком выбежал на улицу. Третий, бросив нож, побежал за ним. Догнал, отвёл брата к себе, уложил на кровать — Второй плохо соображал, что делает, — и лёг рядом. Он весь кипел от гнева — да эту Ян Лан надо проучить хорошенько, — но брата нельзя было оставлять одного. Он понимал, что Второму нанесли смертельный удар, ему немного осталось. Мучимый тревогой, он кое-как уснул. Но он и не предполагал, что брат не захочет прожить без любви даже одну ночь.
В итоге Ян Лан уехала, а Ян Мэн остался. Он построил себе времянку рядом с могилой Второго. «Я до самой смерти буду рядом с другом, — объяснил он. — Искуплю вину вместо сестры». Поэтому Третий и выбросил нож, которым собирался убить Ян Лан. Он никак не мог взять в толк, что за странные люди эти Яны. Единственное, что он понял: женщина — это зло.
Теперь, когда он услышал всю историю, капитану возразить было нечего. Он сказал только: «Подожди, вот встретишь однажды хорошую женщину и поймёшь, что мужчина по сравнению с женщиной ничто, букашка».
Жаль, что капитан не дождался дня, когда Третий встретит хорошую женщину. Вскоре после этого разговора их баржа перевернулась прямо у шлюза около Циншань. Все пошли ко дну, включая капитана, и только Третьему удалось выплыть.
Это случилось в 1985 году, в первый день весны. С тех пор Третий никогда не поднимался на палубу корабля, даже плавать боялся. Само собой, потерял работу. Казалось, он стал бесприютным духом: появился — исчез и не оставил следов. Спустя много-много дней он наконец выправил лицензию и прикупил кое-какие инструменты. С тех пор каждый день его можно было найти у рынка — он сидел на земле возле боковых ворот и, если видел, что кто-то купил обувь, спрашивал: «Набойку не хотите?»
Седьмой был занят дни напролёт. То собрание, то документ набросать, то встреча с какими-то образцовыми сотрудниками или передовиками производства, то помогаем отстающей молодёжи. По вечерам он без сил падал на кровать, в голове царил сумбур. Он не понимал, чем занят, какой смысл в этих занятиях. Он знал лишь одно — чтобы создавать впечатление дельного руководителя, надо крутиться как белка в колесе. Хорошее впечатление — путь к повышению. А повышение принесёт положение в обществе и власть. А власть означает высокую зарплату, казённую квартиру и всяческие блага, и ещё всеобщее уважение. И тогда его судьба изменится окончательно и бесповоротно. А ведь он живёт только ради этого — чтобы изменить свою судьбу. Он не мог даже представить, что бы с ним сталось, если бы он не попал в университет.
В первую же ночь в университете Седьмой начал ходить во сне, но соседи по комнате его поймали.
Он спал на втором этаже двухъярусной кровати. Слезая вниз, он опрокинул табуретку, стоявшую рядом, и товарищ, спавший внизу, тут же проснулся. Он в ужасе смотрел, как Седьмой методично снял майку, стянул штаны и голышом вышел в коридор. Он тут же разбудил остальных, и они тихонько пошли следом. Седьмой вышел из общежития, увидел дерево и начал ходить вокруг него. Сделав пару кругов, он издал леденящий душу крик. Изрядно перетрухнувшие парни не могли понять, что происходит, пока один не сообразил: а может, он сомнамбула? Тут они все вместе подкрались к Седьмому, схватили его и начали изо всех сил трясти. Тот открыл глаза и часто заморгал, его била дрожь.
— Что вы делаете? — спросил он.
— Ты ходил во сне! — ответили ему. — Мы пытаемся привести тебя в чувство.
Седьмой всё так же недоумённо озирался по сторонам, потом опустил голову, увидел, что не одет, — и тут же словно очнулся. Вырвавшись из рук товарищей, он сломя голову помчался в общежитие, добежал до комнаты, залез на свою кровать, лёг и замер. Ему вспомнилась та история про привидение. Кажется, тем призраком с белой и скользкой кожей был он сам.
Седьмой с детства привык чувствовать себя ничтожеством. В университете он тоже боязливо поглядывал на окружающих и старался казаться как можно меньше и незаметней. После той ночи его обсуждали все, поэтому он ещё больше замкнулся в себе и стал совсем робким. Каждый день он перемещался строго по одному маршруту: общежитие — аудитория — столовая. Никто не обращал на него внимания, да и он старался не смотреть на окружающих. Так тихо и без происшествий прошёл почти год.
В университете жили впроголодь, но для Седьмого это был настоящий рай. Его заострённое личико постепенно округлилось. В конце концов, он был сыном своего отца. А у того все сыновья были как на подбор, богатыри и красавцы. И пусть Седьмой сейчас выглядел просто убого, но породу-то видно! Как-то раз одна девушка из группы, красивая и очень популярная, с сожалением сказала, что вот если бы Седьмой научился вести себя непринуждённо, стал бы самым красивым парнем на курсе. К сожалению, Седьмой мог только мямлить и запинаться, что не имело с «непринуждённо» ничего общего. Так что красавчиком курса выпало стать его соседу по кровати.
Это был деревенский парень с севера Цзянсу. В старшей школе он так навострился писать сочинения, что наваял пару отчётов для секретаря бригады о передовом опыте их коммуны. Эти отчёты даже передавали по радиотрансляции, так что весь уезд узнал о том, какой у них выдающийся секретарь. Получив свою минуту славы, секретарь с удовольствием порекомендовал парня после школы в университет. Перед отъездом устроили проводы, где он торжественно принёс партийную присягу. Поэтому в университете товарищ Седьмого сразу стал ответственным за пропагандистскую работу в их партячейке. Это был белолицый юноша, чистенький и опрятный, такой типичный парень из южноречья: большие глаза, маленький аккуратный рот, весь из себя воспитанный и приличный — такие нравятся девушкам. Девушки в их группе были по большей части дочки высокопоставленных лиц или кадровые работники, все как на подбор энергичные и самостоятельные, с характером — поэтому им как раз нравились мужчины послабее и помягче. Хотя, между нами говоря, это немного странно. Отдельные девицы, совсем бесцеремонные, бегали за этим деревенским парнем, как собачки, а он ещё и нос воротил. В общем, барышни лили слёзы, а парней снедала зависть.
И тут случилось непредвиденное: созвали общее собрание факультета и на нём зачитали письмо. Написано было с чувством, очень искренне. Автором была девушка-уборщица: она писала, что с тех пор как у неё нашли рак костей, она утратила интерес к жизни, пока не встретила Тянь Шуйшэна. «Тянь Шуйшэн… не так ли зовут моего соседа по кровати?» — подумал Седьмой. Этот Тянь Шуйшэн поговорил с девушкой по душам, и она отказалась от мысли о самоубийстве. После он стал часто подходить к ней, спрашивать, как она, поддерживать. Они вместе ездили на Великую стену, чтобы она могла полюбоваться величественными видами, в парк Сяншань смотреть на осенне-красные клёны, в общем, Шуйшэн научил её многим жизненным истинам. Они полюбили друг друга, сильно и глубоко. Но за последние полгода её состояние резко ухудшилось. Рак дал метастазы по всему телу. Шуйшэн продолжал преданно заботиться о ней, всё для неё делал. Он согласился жениться, чтобы она успела вкусить счастье жизни. В письме говорилось: «Вскоре я покину этот мир и отправлюсь в дальний путь навстречу смерти. Перед тем как я ступлю на этот путь, мой долг — рассказать о светлой душе этого юноши. Я хочу, чтобы весь мир знал о том, какой прекрасный человек мой муж».
Письмо произвело эффект разорвавшейся бомбы. Деревенский парень в одночасье стал героем. Журналисты и газетчики спешили написать о нём. Люди читали и плакали. Его стали регулярно приглашать выступить с речью. Выступления, говорят, пользовались большим успехом. Эта трогательная история прекрасным венком украсила могилу девушки с печальной судьбой. Они поженились, и меньше чем через полгода она умерла. Её смерть тоже стала венком, вечнозелёным лавровым венком, украсившим его чело.
Слушая искренние речи и пылкие изъявления чувств своего товарища, Седьмой не мог взять в толк, почему ему немного смешно. Когда девушка ушла из жизни, ему стало ещё смешнее. Однажды утром его сосед достал гребешок, маленькое круглое зеркальце и начал причёсываться, мурлыкая себе под нос какую-то весёлую песенку. Остальные ушли на спортплощадку. Седьмой только что почистил зубы и вернулся. Услышав задорный мотив, он, не скрываясь, уставился на своего товарища. Парень как раз отложил зеркальце и увидел, что Седьмой пристально на него смотрит. Он смущённо откашлялся и быстро вышел из комнаты, словно сбежал. После смерти девушки прошло всего двадцать три дня. Седьмой долго считал, старательно загибая пальцы.
Сосед понял, что Седьмой его раскусил, и сразу стал с ним очень приветлив. Седьмому нужно было вырезать аппендицит. В больнице его навещал только сосед по кровати, зато каждый день. О Седьмом в жизни так не заботились. При виде того, как товарищ хлопочет, печётся о нём, бледное лицо Седьмого само собой расплывалось в благодарной улыбке. Тянь сдержанно улыбался в ответ и говорил, что ничего страшного, ему нетрудно.
Шов уже почти затянулся, Седьмой лежал на боку на больничной койке и читал. В палате была гора книг — всё это принёс сосед, чтобы Седьмому не было скучно. Седьмой раньше практически ничего не читал, поэтому эти несколько дней в больнице буквально открыли ему глаза на мир. За окном дул ветер, деревья шелестели листьями.
История о том, как обычный лесоруб и плотник стал президентом Америки, потрясла Седьмого до глубины души, поэтому когда сосед пришёл его навестить, то увидел, что тот весь в поту, а руки у него дрожат.
Товарищ присел на кровать и молча уставился на Седьмого, так же как он когда-то, не отводя взгляд. Седьмой почувствовал, что этот взгляд проникает ему прямо в самую душу.
— Теперь я понимаю тебя, — вдруг сказал Седьмой.
— Понял — и хорошо!
— Как мне быть?
— Начни жить по-другому.
— И как же?
— Действуй, чтобы изменить свою судьбу, любым способом, не выбирая методы.
— То есть надо стать жестоким?
— А ты каждый вечер перед сном думай о том, как ты страдал, вспоминай, с каким презрением на тебя смотрели другие, ведь ты — никто, и представь, что твои потомки будут так же, как и ты, обречены выживать на самом дне жизни.
Седьмой так и сделал — он думал об этом всю ночь. Прошлое нахлынуло волной — и откатилось. От страха он закричал. Прибежавшая медсестра увидела, что Седьмой весь в поту и его трясёт. Шов опять разошёлся. Из раны тонкими струйками сочилась кровь.
— Кошмар приснился? — спросила она.
— Кошмар, — ответил он.
Кошмар закончился. Когда взошло солнце, Седьмой вдруг ощутил, будто вокруг него сгущается воля к жизни, словно кровь начала быстро и весело бежать по жилам, словно в самом его существе поёт молодость, он почувствовал настоящее освобождение, настоящую лёгкость.
В том году Седьмому было двадцать. Два года спустя его распределили обратно в Ухань, преподавать в самой обычной средней школе в Ханькоу. Седьмой понимал, что он ни за что не останется здесь навсегда. Ему приелась спокойная жизнь. Он хотел вершить судьбы и знал, что такая возможность представится, стоит лишь улучить подходящий момент, а может, самому создать его.
Четвёртого Седьмой видел совсем редко. К этому брату Седьмой был полностью равнодушен. Да и Четвёртый к Седьмому тоже.
Четвёртый был глухонемой. Когда ему было полгода, он тяжело заболел, а отец как раз получил травму на пристани, поэтому мать целыми днями выхаживала мужа. Хотя страшный жар, мучивший Четвёртого, всё-таки спал, он навсегда утратил возможность слышать и говорить. В нашей семье Четвёртый рос счастливым ребёнком: ел с аппетитом, всегда был весел. Только одного его отец никогда не бил. Поэтому Четвёртый особенно любил отца. Когда тот возвращался с работы, Четвёртый единственный из всех радостно бежал его встречать, мыча что-то похожее на «Па… па». Только это слово ему удавалось как-то произнести, «мама» не получалось. Поэтому мать относилась к нему прохладно, хоть он и был инвалид.
Когда Четвёртому исполнилось четырнадцать, он стал наниматься на подённую работу. Сначала он был подмастерьем у одного каменщика. Потом Второй уехал вслед за Ян Лан в деревню и оставил Четвёртому свою тачку, так он стал грузчиком. Им он и работает по сей день.
Жизнь у Четвёртого была самая заурядная, без трудностей и происшествий. В двадцать четыре он женился на слепой. Он мог видеть, а она могла отлично слышать и говорить, вот и вышла полноценная семья. Четвёртому дали комнату в шестнадцать квадратных метров, даже больше, чем та комната, в которой отец с матерью прожили всю жизнь. Там Четвёртый и его жена свили семейное гнёздышко и принялись рожать детей. Сначала у них родилась девочка, потом мальчик. Они успели с мальчиком как раз до политики ограничения рождаемости. Дети получились красивые, как отец, и умные, как мать. Четвёртый каждый день радостно мычал при мысли об этом. У них дома уже появились телевизор и стиральная машинка. Жена говорила, что скоро накопят и на холодильник.
Седьмой был в гостях у Четвёртого только раз. Он увидел стены, увешанные почётными грамотами. Все они принадлежали жене брата и племяннику с племянницей, Четвёртому — ни одной.
— А почему у брата ни одной нет? — спросил Седьмой у невестки.
— Ну, он у нас не красноречив, — ответила она.
Когда выбирали передовиков, он даже не понял, что происходит.
Они пригласили Седьмого поужинать с ними. Четвёртый достал бутылку водки «Дацюй». В этот момент он был вылитый отец. Единственное, даже под градусом, он никогда не бил жену и детей. «Должно быть, это потому, что его самого никогда не били», — подумал Седьмой.
Много ли найдётся людей, которые живут так же спокойно, в довольстве и достатке, которые способны сами себя обеспечить? Может, как раз потому, что суматошное многоголосие внешнего мира не проникало в душу Четвёртого, он и пребывал в спокойствии и гармонии?
Он ведь был глухонемой.
Пришёл возраст, когда положено влюбляться, и само собой, Седьмой влюбился. Девушка была младше его на два года, очень симпатичная. Даже отец с крайним удивлением заявил, что Седьмой, должно быть, не так уж прост, раз зацепил такую девчонку. В жизни Седьмого это была первая похвала из уст отца. Девушка преподавала английский, окончила Институт иностранных языков. Её отец был университетским профессором. Девочка, от природы довольна тихая, в своей мягкой и интеллигентной семье стала более открытой и общительной. Это невероятно привлекало Седьмого. Они встречались два года, за это время она успела на него здорово повлиять, так что он тоже стал вести себя воспитанно и культурно, как профессорский сынок. Они с девушкой уже дошли до обсуждения мебели в их будущем доме, но из-за того, что от школы никак не давали квартиру, женитьба и покупка мебели постоянно откладывались. Исходя из стажа и категории, Седьмому пришлось бы ждать ещё минимум года три, пока ему выделят крошечную комнатушку. Ничего не поделаешь, старшее поколение было в такой же ситуации, что же говорить о нём, молодом сотруднике. Терпение Седьмого подходило к концу.
В летние каникулы Седьмой съездил на двадцать дней в Шанхай, перенимать опыт. Обратно плыл на теплоходе, но из-за того, что долго плыли против течения и Седьмой страдал от скуки, он решил познакомиться с женщиной, которая спала в той же каюте на верхнем ярусе. В уголках её глаз уже появились лучики морщин. Одета по последней моде, интересная собеседница, в общем, птица высокого полёта, ещё выше, чем его девушка. За три дня на пароходе они стали приятелями. Сойдя на берег, она написала Седьмому свой адрес. Он прочёл — «Шуйгоху»[24] и всё понял, она, оказывается, далеко не обычная женщина. А когда она написала ещё и телефон, его будто молнией ударило. Удар пришёлся прямо в сердце, оно сначала заныло, но боль быстро сменилась радостным возбуждением.
— Ты не будешь против, если я зайду в гости? — с улыбкой спросил он.
— Учёному мужу двери всегда открыты, — ответила она.
Через три дня Седьмой позвонил ей.
— Я ждала твоего звонка, — сказала она.
Сердце Седьмого бешено застучало. С этого момента он постоянно приглашал её погулять или посидеть в кафе, а она стала водить его в кино и театр.
Седьмой уже выяснил, что за фигура её отец. Она была на восемь лет старше, «лаосаньцзе».[25] Когда отца репрессировали, она отправилась в деревню. Там работала изо всех сил, чтобы искупить отцовское преступление, и в итоге заболела. Болезнь оставила её бесплодной. В тот день была страшная гроза, но она, несмотря на то что вот-вот должны были начаться месячные, пошла с отрядом срочно укреплять дамбу. Когда дамбу прорвало, она наравне с мужчинами прыгнула в ледяную реку, и они все вместе, рука об руку, боролись со стихией, пока она не упала без чувств прямо в воде. Её вытащили, но на месяц она загремела в больницу. При выписке врач сообщил печальную новость — наверное, самое страшное, что может услышать женщина. Ей было двадцать два, она ещё даже не думала о романах и замужестве, вопрос рождения детей тем более не стоял. Тогда она просто равнодушно улыбнулась. Но годы шли, и проблема становилась всё серьёзнее. Всем поклонникам она сразу откровенно говорила, что не сможет иметь детей. Большинство грустно вздыхали и отказывались от ухаживаний. Когда перевалило за тридцать пять, она уже вконец измучилась. Она решила, что если в сорок лет по-прежнему будет одна-одинёшенька, то поедет на ту дамбу, которая отняла у неё самое драгоценное, и там покончит с собой. К моменту встречи с Седьмым она уже часто размышляла об этом. Сначала ей нравилось общаться с ним, потому что, как и любую женщину, её привлекла приятная внешность, к тому же вроде бы неглуп, нравилось, что можно говорить вот так, по душам, с совершенно незнакомым человеком, да ещё и мужчиной. Но она совсем не ожидала, что Седьмой продолжит за ней настойчиво ухаживать и спустя полмесяца с той поездки. Когда она сказала ему, что не может иметь детей, он, кажется, даже не удивился. Он по-прежнему часто бывал у неё, ходил с ней по магазинам, пить кофе, в гости к её друзьям и родственникам, обнимал за талию, когда рядом никого не было, иногда с улыбкой целовал в лоб. Когда они оказывались в её комнате, обставленной очень по-женски, он сжимал её в объятиях так крепко, что она почти не могла дышать. Эти страстные объятия пьянили её и одновременно рождали боль где-то глубоко в сердце. Но стоило немного успокоиться, как внутренний голос начинал шептать: этот мужчина интересуется не тобой, а твоим отцом. Она не хотела слушать, но голос звучал всё чаще.
Однажды она не выдержала.
— Если бы мой отец был как твой, ты бы вот так же за мной ухаживал?
Седьмой спокойно улыбнулся:
— Зачем спрашивать такие глупости?
— Я знаю, что тобой движет, в чём твой хитрый план.
Седьмой спокойно смерил её взглядом:
— Если бы ты была полноценной женщиной, ты бы стала принимать ухаживания человека с моим происхождением и положением?
Она опустила голову.
Спустя пару дней Седьмой привёл её в Хэнаньские сараи, к нам в дом. Он приподнял кровать и показал ей: вот здесь, в темноте и сырости, я спал каждый день своей жизни, пока не отправился в деревню. Потом отодвинул диван, который недавно купили, и сказал, показывая на пол:
— А тут спали мои пятеро братьев. Старшему брату спать было негде, — добавил он, — поэтому он каждый день работал в ночную смену.
Дома всё было по-старому, кроме нового дивана и квадратной тумбочки, на которой стоял чёрно-белый телевизор. Окно заколотили, потому что с той стороны пристроили кухню, свет проникал только через крошечное застеклённое окошко под самой крышей. Стены были всё так же обклеены старыми газетами бог весть какого года. На пожелтевшей бумаге ещё можно было прочитать пару статей тех лет, сейчас они звучали крайне забавно. «Если бы ты пожила здесь с годик, то поняла бы, почему для меня так важно всё, чего я добился. Когда я делал выбор в твою пользу, то на восемьдесят процентов из-за твоего отца, его веса в обществе. Но на двадцать процентов — из-за того, что ты добрая и честная. Мне нужен твой отец, я рассчитываю благодаря его поддержке добиться своих целей. Ещё я могу сказать тебе, что до встречи с тобой у меня была девушка. Её отец — профессор в университете. У нас с ней были крепкие отношения. Я уже практически женился, но встретил тебя. Ты и твой отец для меня гораздо важнее, чем она и её отец, потому что в нашей стране профессор — это работа, так сказать, для души, денег особо не заработаешь. От него мне проку примерно столько же, сколько от этих старых газет — то есть никакого. Поэтому я не колеблясь порвал с ней. Я на сто процентов уверен, что ты мне нужна, и ничего не боюсь и обязательно добьюсь тебя». Он говорил, чеканя слова, звучали они очень веско. Она ошеломлённо слушала, у неё всё лицо сводило от этих слов, и оно, и так уже не первой молодости, стало просто гримасой. Наконец она залепила ему звонкую пощёчину и пулей вылетела оттуда.
Седьмой только равнодушно улыбнулся. Он был совершенно уверен в том, что она сменит гнев на милость. Он знал, что она нуждается в нём больше, чем он в ней. Один писатель написал роман под названием «Лучше трагедия, чем отсутствие драмы».[26] Седьмой роман не читал, но ему ужасно понравилась тема, которую затронул автор, — как говорится, лучше чёрт, чем ни черта. В конце концов она придёт к такому же выводу, подумал он.
План Седьмого оказался столь же безупречным, как и стратагемы великого полководца древности Чжугэ Ляна.[27] Не прошло и трёх дней, как она с опухшими от слёз глазами прибежала обратно к Седьмому. У неё не было другого мужчины, на которого она могла бы рассчитывать. Только Седьмой. Да и, положа руку на сердце, он не был худшей кандидатурой. Она сказала, что поступила слишком импульсивно, не смогла взглянуть на ситуацию его глазами. Попросила простить. Седьмой молча выслушал её, потом подошёл и поцеловал. От радости из глаз её снова брызнули слёзы. Ну и что, что он использует её для своих целей, она ведь тоже использует его, чтобы начать жить с чистого листа. В тот день Седьмой дал ей всё, чего она так желала. Самое примитивное наслаждение, какое есть в жизни, оживило и её увядающую внешность. Когда она тем вечером, сияющая, появилась перед друзьями, им показалось, что это другой человек, настолько она изменилась. Седьмой вернул ей молодость. Поэтому она ещё больше уверилась в том, что ей нужен именно он, и стала ещё ревностнее беречь его от внимания других женщин.
На самом деле Седьмой вовсе не был повесой. Все свои усилия и интерес он направлял совершенно на другое. Не понимать этого — значит, недооценить Седьмого. Он считал, что придавать слишком много значения плотским желаниям — удел идиотов, ну или животных. А Седьмой себя ни к тем, ни к другим не относил. Его целью было попасть в высшие слои общества, стать всемогущим, стать человеком, с которым будет считаться весь мир, которому будут подчиняться беспрекословно. Он хотел изничтожить своё бедное происхождение, покончить с ним раз и навсегда, кардинально изменить судьбу. Седьмой хотел спастись. Он чувствовал ответственность перед самим собой, он заслуживал того, чтобы жить прекрасно, как другие. А иначе, обиженный судьбой, он и после смерти не найдёт успокоения и превратится в бесприютного духа.
Седьмой сам вызвался перевестись в обком комсомола. Как-то ему попалась на глаза статистическая таблица со сведениями о дальнейшей карьере комсомольских кадров. Он не запомнил, на какую конкретно работу их потом перевели, но в памяти засело, что практически каждый получил довольно высокий пост и их карьера пошла вверх. У него так и стояла перед глазами эта вереница должностей, упорядоченных по рангу, она ледяной змеёй обвила его сердце. Он даже вздрогнул от холода — а потом его охватила безудержная радость. Он понял, что нашёл, наконец, короткий путь к успеху.
Его поселили в очень просторной квартире. В его школе даже учитель с тридцатилетним стажем не мог рассчитывать на такую большую. Квартира была обставлена как дворец: двухслойные портьеры до самого пола, новенький музыкальный центр, цветной телевизор с пультом и огромный мягчайший матрас фирмы «Симмонс». Накануне свадьбы сына отец и мать всё-таки собрались с духом и сходили к нему в гости. Отец сразу сказал тоном, не допускающим возражений, что спать на такой кровати вредно для позвоночника, а мать сердито добавила, что из одних только портьер можно было сшить несколько хороших курток.
Медовый месяц Седьмой провёл в Гуанчжоу и Шэньчжэне. За те ночи, которые они провели в шэньчжэньском отеле «Ваньда», он практически не сомкнул глаз. Казалось, всё тело объято огнём — больно и радостно. Жена спала, а он, не в силах удержаться, зарывался лицом в её груди. Он был благодарен ей до слёз. Он предчувствовал, что счастье, которое она ему подарила, когда-нибудь превзойдёт его самые смелые ожидания.
За те дни, когда Седьмой, переполненный счастьем, был на седьмом небе, одна девушка выплакала все глаза и искусала губы от обиды. А её почтенным родителям ничего не оставалось, как ругать этого «недостойного человека», не выходя, впрочем, за рамки пристойности, и тяжело вздыхать, глядя на отчаяние дочери.
Когда Пятый ушёл со службы и стал частным предпринимателем, он даже не знал, что с Шестым случилось то же самое. Они нежданно-негаданно столкнулись на теплоходе. Пятый зашёл в столовую поужинать и увидел Шестого, который уже с полным подносом шёл к столику. Пятый аж вскрикнул от удивления, а Шестой от неожиданности уронил поднос. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, а потом разразились хохотом. Оказалось, Пятый ехал в Нанкин закупать партию футболок для продажи, а Шестой, наоборот, ехал в Наньтун продавать партию хлопчатобумажных колготок.
Пятый и Шестой были близнецы. Они могли общаться практически без слов: Пятый ещё только подумал — а Шестой уже понял. Если Пятый простудился, у Шестого, сто процентов, тоже потекут сопли. Самый удивительный случай был в начальной школе, на экзамене по родной речи — нужно было сочинить три предложения, и близнецы сочинили абсолютно одинаковые, как под копирку, но при этом сидели очень далеко друг от друга. Пятый и Шестой с детства росли ужасными сорванцами. Ссорились, ругались, дрались, воровали у одноклассников всякую мелочёвку, обижали девочек — в общем, полный набор. Только когда оба женились и обзавелись детьми, они, можно сказать, исправились, но по-прежнему будто проживали одну жизнь на двоих.
Кода Пятый впервые привёл домой девушку, родители как раз ругались. Дело было в том, что мать купила водку, явно разбавленную водой, а отец в ярости выбросил фляжку на рельсы. Как раз проходил поезд, и фляжка превратилась под колёсами в тонкий жестяной лист. Из-за этого мать накинулась на отца с бранью. Девица вошла, не обращая внимания на родителей, будто начальство явилось с инспекцией, — не спеша, с важным видом оглядела комнату и спросила:
— И всё? Только эта отстойная комната?
Пятый даже сказать ничего не успел, как отец, позабыв про мать, заорал на гостью:
— Не нравится его комната — вот и катись отсюда, нечего!
Девица оказалась не робкого десятка:
— Он у тебя вообще нормальный? Чего орёт на всех подряд? — и с видом победительницы вышла.
Пятый был в бешенстве, он что-то рявкнул отцу и, громко топая, побежал за своей дамой. Отец просто обомлел. Наконец сказал, качая головой: «Мир сошёл с ума! Явно сошёл с ума!»
Потом отыскал среди хлама пустую фляжку и сам пошёл за водкой, вздыхая и бормоча себе под нос.
В результате девушка Пятого после свадьбы отказалась жить у него, пришлось ему переехать к ней. Она жила на Ханьчжэнцзе. Шестой частенько ходил к ней в гости за компанию с братом и в итоге подружился с девушкой с той же улицы. Шестой уже не повторял ошибок Пятого, он сразу сказал отцу, что хочет жениться, но домой приводить не хочет, будет жить у неё. Отец в ответ только руками замахал: «Да ради бога, иди живи там! Я так и знал, вы же два сапога пара!» Шестой почувствовал себя как преступник, получивший амнистию, и со спокойной душой распрощался с домом, женился и поселился у жены. У близнецов почти одновременно, с разницей в три дня, родились сыновья. Здоровые пухляши, родители жён были вне себя от счастья. В общем, близнецам у своих жён жилось приятней, чем дома, и постепенно они стали всё реже вспоминать об отце с матерью.
На улице Ханьчжэнцзе с древних времён селились торговцы. Улица располагалась между Ушэнлу и Цзицзяцзуй, в середине неё был знаменитый магазин «Цяньсянъи»,[28] а на тротуарах расположились лавочки и прилавки всех мастей, в общей сложности их было тысячи две, а то и больше. Куда ни глянь — лотки торговцев, от товаров глаза разбегаются. Пятый поспрашивал в округе и узнал, что из местных торговцев не меньше тысячи — «десятитысячники», заработали десять тысяч юаней, тут он просто ошалел. Пятый работал в стройбригаде каменщиком и зарабатывал прилично. Хотя прилично ли? Если так прикинуть, он вкалывает, как чёрт, и всё равно зарабатывает за месяц меньше, чем частник — за один день. Пятый почувствовал себя неудачником, вот бы заработать кучу денег, вроде и жил тогда не зря! Он, даже не советуясь с женой, в тот же день написал заявление об увольнении. Шестой днём раньше принял такое же решение. Их сосед открыл лавочку с капиталом всего в 150 юаней и за год заработал почти десять тысяч. Шестой сам видел, как быстро тот разбогател, у него просто глаза из орбит лезли. Всю ночь он кумекал и к утру решил уйти из транспортной компании, где работал автомехаником.
Пятый решил торговать белыми нательными майками и купил целую партию, которая уже бог весть сколько лежала на складе, никому не нужная. Закупил десять тысяч штук, а продал всего полторы тысячи. В общем, капитал не обернулся, а жена каждый вечер ругала Пятого и проклинала предков, что вышла замуж за остолопа. Пятый, в отличие от отца, жену очень боялся. Целыми днями он носился как угорелый, пытаясь сбыть товар, даже похудел — но дело шло туго, оставалось слишком много.
В тот день жена Пятого опять швырялась посудой и костерила предков, пришлось Пятому по-тихому смыться из дома. Он по привычке пошёл в сторону Ханкунлу, Авиационной улицы. От Авиационной до рынка была территория «летящих тигров». Так горожане прозвали лоточников, перемещавшихся со своим товаром с места на место. «Тигры» были известны всей округе своей наглостью: тут обсчитали, там обвесили — с них станется. Да ещё нарочно завлекают доверчивых покупателей. Идёт Пятый и видит: торговец, рядом стайка девиц, и все громко спорят из-за цены свитера. Пятый сразу понял, что это одна шайка-лейка, нарочно шум поднимают, чтобы привлечь зевак, а там, глядишь, и настоящий покупатель сыщется. Одна из девушек, в красной кофточке, то и дело зыркала на прохожих. Тут её взгляд упал на Пятого.
— Ну надо же! — заверещала она. — Вот на молодом человеке свитер смотрелся бы отлично, сразу стал бы первым красавчиком в районе!
Пятый посмеялся, но подошёл.
— Почём? — спросил он у продавца.
— О, вижу, вам будет прям к лицу, такому покупателю и продать приятно! Давай сбавлю немного, двадцать шесть юаней, бери! Другим за тридцать продаю!
Пятый пощупал свитер и сразу понял, какой там на самом деле процент шерсти, и сказал с улыбкой:
— Фабричная цена — шестнадцать юаней, ни фэнем больше!
Потом издал многозначительный смешок и пошёл, он и не думал ничего покупать. Лоточник и девки принялись ругаться ему вслед. Вот тут-то всё и случилось, провокаций Пятый не любил. Дома — это дома, но на улице никому спуску не давал, не стал и в этот раз. Недобро усмехнувшись, Пятый свернул в тихое место и оттуда громко крикнул: «Инспекция идёт!» Это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Все бросились наутёк. Продавец подхватил свой скарб и куда-то исчез, псевдоклиентки смешались с толпой — мол, они ни при чём — и стали быстро инструктировать менее опытных товарок, как себя вести, чтобы не спалили. В общем, через несколько минут «летящих тигров» и след простыл, только пара пустых коробок валялась посреди улицы. Пятый, прислонившись к стене, с удовольствием наблюдал за происходящим. В какой-то момент он не выдержал и громко расхохотался, чуть не подавился от смеха. Когда он наконец немного успокоился, то почувствовал, что кто-то трогает его за плечо. Повернувшись, он увидел ту девушку в красном.
— Чего не убежала? — спросил он с улыбкой.
— За тебя волновалась, цел ли остался, — холодно ответила она.
— Да я же пошутил, чего обижаться?
— Смотреть надо, где шутишь и с кем! — ответила она.
Пятый расхохотался:
— Ну ты даёшь! Сама же обманом покупателя завлекла, а потом ещё и обматерила, что ж ты не смотрела, «где и с кем» шутишь!
Взгляд девушки стал оценивающим. Наконец она сказала:
— А ты не промах, да?
— Конечно, не промах, — согласился Пятый. — Из Хэнаньских сараев, а жену взял с Ханьчжэнцзе, парень что надо.
— Ты с Ханьчжэнцзе? Десятитысячник?
— Может, через пару лет и стану.
— Значит, ты тоже торгуешь? Зачем тогда шуточки эти, зачем бизнес портишь? Один хлеб же едим!
— Ну извини! Хочешь, сходим в «Юньхэ», посидим? Так сказать, сгладим впечатление?
— Вот это другой разговор, братишка! — сказала она. — Пошли!
В ресторане девица сразу пошла на третий этаж, Пятый за ней.
Сели, девица взяла меню и начала заказывать. Она безжалостно выбирала самые дорогие блюда, даже не думая о том, что у Пятого при себе всего ничего. Она заказала жареную черепаху в соусе, тушёных трепангов, жареных креветок, кусочки отварного цыплёнка и в придачу ещё «суп из трёх драгоценностей»[29] и четыре бутылки циндаосского пива. Пятый только что волосы на себе не рвал.
Девица стала спрашивать у Пятого, как идёт торговля. Тот пару раз хлебнул пива, тяжело вздохнул и сказал:
— Да какая к чёрту торговля!
— А что такое? — спросила она.
Ну Пятый и рассказал всё как есть, про майки, которые никак не продаются.
— Да ладно, с любого товара навар будет, даже если трудно идёт. Тут главное — способ!
— Ты знаешь способ?
— Прям задарма взяла и рассказала!
— Если выгорит, в накладе не останешься!
— Сколько?
Пятый вытянул вперёд правую руку — пятьсот.
— Полтыщи? Да разве это деньги? Ты прикинь, даже если все майки по юаню продать, сколько заработаешь? А мне сколько предложил? Жмот ты, а не мужик!
— Ты прям тысячу хочешь?
— Да я вообще по доброте душевной предложила. Ты думаешь, у меня других дел нет? Эх ты! В бизнесе надо на перспективу думать!
Пятый молчал. Пиво меж тем кончилось.
— Пойду возьму нам ещё по бутылке! — сказал он.
Пошёл к стойке, заказал ещё две бутылки, повернулся — видит, девица сидит к нему спиной, тут он молниеносно принял решение: засунул бутылки в карманы джинсов и, пробормотав под нос «Схожу-ка ещё и за закуской», не спеша, как ни в чём не бывало пошёл вниз. Спустившись, он бегом бросился к автобусной остановке и вскочил в первый попавшийся автобус, оказалось — до Люйдуцяо, а оттуда, рыгая всю дорогу, добрёл до дома приятеля, они всю ночь играли в мацзян.[30] Домой пришёл только под утро, еле держась на ногах.
Жена с порога влепила ему оплеуху, потом ещё одну. Пятый молча стерпел, потом сказал:
— Сейчас такое расскажу, умора!
И пересказал ей изрядно приукрашенную версию вчерашнего, как он ловко поужинал задарма. Жена хохотала и хохотала, в изнеможении повалившись на кровать. Она и лёжа продолжала смеяться и ругаться: мол, мы-то, женщины, — дуры, но и вы, мужики, — подлецы! Пока ругалась, её аж гордость взяла, что этот мужик-подлец — её муж. Пятый тем временем уже вовсю храпел на диване.
На следующее утро Шестой, запыхавшись, примчался к Пятому, тот ещё дрых. Шестой тут же растолкал брата, он просто кипел от злости.
— Вставай! Ты должен мне помочь!
— Да что стряслось? — поспешно спросил Пятый.
Шестой рассказал: утром он поставил лоток и разложил товар, тут подошли какая-то девица и с ней ещё пара человек, и они молча, без всяких объяснений перевернули лоток.
— Их было больше, что я мог сделать? — жаловался он. — На прощание девица бросила мне эту майку и сказала: «Готовь тысячу юаней, скоро вернусь за ними!»
Пятый аж подскочил на месте, выхватил из рук брата майку и осмотрел её со всех сторон. Спереди шариковой ручкой был нарисован Хо Юаньцзя.[31] Лицо Пятого просветлело:
— Вот это класс! Класс! — завопил он.
Шестой не мог взять в толк, что происходит. Тут Пятый подробно рассказал ему о вчерашнем и в конце ударил себя кулаком в грудь:
— Сегодня ты из-за меня понёс потери, так вот — всё возмещу, сторицей! Я тебя в беде не брошу!
У Пятого оставалось чуть меньше десяти тысяч маек. Он взял пять тысяч и напечатал на них изображение Хо Юаньцзя, а ещё на трёх тысячах — Чэнь Чжэня.[32] По телевизору как раз недавно шли сериалы с этими героями, так что они были на слуху. Потом он подарил двадцать маек местным любителям ушу, и не прошло и пары дней, как у прилавка Пятого было не протолкнуться. Он начал потихоньку поднимать цены, раз, другой, потом ещё — покупатели не переводились. Пятый разбогател, теперь жена каждый раз встречала его с улыбкой, хлопотала, ухаживала, кокетливо фланировала перед ним туда-сюда. Но одна мысль не давала Пятому покоя — про девицу в красном. Та, впрочем, так и не появилась.
Три месяца спустя Пятый сошёл с поезда в Ханькоу — он ездил в Гуанчжоу по делам, — видит, в толпе стоит девушка и, сияя улыбкой, смотрит прямо на него. Вдруг он узнал её — это была девица в красном, только в этот раз она была в вязаной кофточке оливковозеленого цвета. Пятый поспешил ей навстречу.
— Надо же, помнишь ещё?
— Как я могу забыть свою благодетельницу?!
— Я тут живу недалеко, зайдёшь?
— Конечно, если удостоишь приглашением!
Девушка рассмеялась:
— Ну что ты! Такой шикарный мужчина, дельный, смекалистый, это ты окажешь мне любезность!
— Да ладно! Из всех женщин ты единственная, которой я восхищаюсь.
Девушка взглянула на него искоса:
— Правда?
Её взгляд окончательно смутил Пятого. Да эта женщина рядом с его женой словно небожительница рядом с кухаркой. Вот бы хоть раз с такой — он был бы самым счастливым человеком на земле.
— У тебя дома… есть ещё кто-то? — спросил он.
— Я одна, — ответила она. — Муж уехал в Шэньчжэнь.
— А я только приехал с юга, на два дня раньше, чем планировал. Жена ждёт меня послезавтра.
Девушка улыбнулась. Пятый, пользуясь моментом, положил руку ей на талию.
Пятый шёл по переулкам и улочкам рядом с девицей. Его переполняло счастье. Он то и дело поглядывал на девушку — какая сладость! Глазки, бровки, губки, а грудь… Он уже еле себя сдерживал.
Наконец они дошли до её дома. Сначала вошла она, Пятый следом — а сразу за ним несколько громил. Он почувствовал неладное и старательно заулыбался:
— Ты меня в тот раз так выручила! Я заплачу тебе две тысячи юаней за твои хлопоты!
Девица холодно улыбнулась:
— Я просила тысячу — и возьму тысячу. Деньги я уже забрала у твоего брата. Только не всё так просто.
На лбу Пятого выступила испарина:
— Что ещё? Ты только скажи, всё устрою.
— Если со мной играют, я просто так дело не оставлю. Когда ты якобы вызвал инспекцию — это был первый раз. А когда тайком смылся из ресторана — второй раз. Сегодня, когда ты всю дорогу строил на меня грязные планы, — уже третий раз. Так что слушай меня внимательно, я позвала ребят немного проучить тебя, просто чтобы ты запомнил хорошенько — надо смотреть, где и с кем шутишь!
Пятому и сказать было нечего. Ну а что делать? Умолять он не будет, не дождутся! В конце концов он был сын своего отца, а тот как-то сказал: «Мужик даже с ножом у горла должен быть как кремень». Так что Пятый был как кремень. Громилы меж тем скинули куртки, под ними оказались футболки с Хо Юаньцзя, купленные у Пятого в лавке, — ему сразу как-то поплохело.
— Послушайте! — сказал он. — Друзья, дайте сказать!
— Быстрее только языком ворочай! — ответила девушка.
— Давайте так — я провинился, я расплачусь. Хотите бить — стерплю. Бейте как хотите, калечьте, да хоть до смерти — я готов. Но потом мы в расчёте. Друг к другу не лезем, без вражды, чего бизнес себе и другим портить!
— Я смотрю, ты всё-таки парень не промах. Не волнуйся, калечить не будем, убивать не будем. Но кровь пустим, что уж там. А саботажем я не занимаюсь, но за других ручаться не могу.
С этими словами она вышла. На Пятого тут же обрушился град ударов. Вскоре он рухнул на пол, потеряв сознание. Когда очнулся, уже стемнело. В комнате горел свет. Девица сидела и вязала на машинке свитер, машинка мерно постукивала. Пятый с трудом поднялся на ноги и, не говоря ни слова, вышел. Он уже закрывал за собой дверь подъезда, как до него донёсся тихий голос девицы: «Передай брату мои извинения. Скажи, что я тогда обозналась».
Пятый вызвал такси до дома. Домашние, увидев, что он весь в крови, заохали и запричитали. Пятый не мог сказать, за что его избили, — стыдно было, поэтому сказал, что нарвался на каких-то хулиганов, слово за слово — и вышла драка. Пришлось проваляться дома неделю. Когда отец услышал, то насмешливо фыркнул и обозвал Пятого идиотом и паршивым псом. Идиот потому, что дал себя избить до такого состояния. А паршивый пёс — потому, что целую неделю валялся дома, как какой-нибудь задохлик.
— Мельчает молодёжь! — сокрушённо вздохнул он.
Всё случившееся казалось Пятому сном. Он поправился, торговля пошла по-прежнему. Переживал, что будут какие-то провокации, но месяц за месяцем всё шло без происшествий. В глубине души он не мог не восхищаться той девицей. Он даже как-то попытался её отыскать. Он был бы не прочь с ней дружить. Но, к сожалению, ему так и не удалось ничего разузнать.
Теперь Пятый — «десятитысячник» с Ханьчжэнцзе. Шестой, ясное дело, тоже. Говорят, что на Ханьчжэнцзе около тысячи «десятитысячников», а на деле гораздо больше. Найдётся ещё минимум пара сотен, торгующих из-под полы. Стоило близнецам разбогатеть, они, само собой, бросились играть на деньги, ну характер такой. Сначала в мацзян, потом уже лень в мацзян, думать много надо, — переходят на кости. Один мужик в их компании из игроков прочёл роман Цзинь Юна «Записки об олене и треножнике»,[33] там был такой персонаж — Вэй Сяобао, который был очень ловок в азартных играх. И вот перед броском этот мужик громко крикнул:
— Чтоб как у Вэй Сяобао!
Братья знать не знали, кто это такой, но с тех пор каждый раз, когда наступала их очередь бросать кости, дружно горланили:
— Ну-ка, Вэй Сяобао!
Изредка Пятый заходил в Хэнаньские сараи проведать родителей. Как-то раз он зашёл, а отец играет с другими стариками в кости, счёт вели монетками в один мао. Пятый тут же загорелся и стал вместе со всеми комментировать каждый кон:
— Слабо! Ох, не повезло! — орал он, попутно отпуская язвительные замечания, казалось, он решил отомстить отцу за все его шуточки.
— Эх вы, кто сейчас играет на монетки! — заявил он.
Отец ничуть не смутился.
— А как же счёт вести? — высокомерно спросил он.
— Как-как, кладут купюры столбиком и считают по высоте. Помню, я с треском проигрался, так десять миллиметров отдал.
— А сколько это? Неужто больше ста юаней будет? — спросил отец.
— Ну, если поплотнее прижать к столу, будет примерно тысяча, — ответил Пятый.
Отец аж крякнул, потом густо отхаркнул прямо сыну под ноги.
— Ты сказки своим внукам рассказывай, а мне, отцу, не заливай тут! — в гневе заорал он.
Пятый ушёл, матеря папашу последними словами. Но товарищи отца ещё долго сидели с вытянувшимися лицами.
Отец даже сомневаться начал, а вдруг Пятый и Шестой тоже не его дети?
Седьмой бесконечно презирал близнецов. Про себя он нередко материл их самыми последними словами. То, как он в детстве страдал из-за них, запомнилось ему на всю жизнь. Но каждый раз на заседаниях, где обсуждали организацию работы частных предпринимателей, он гордо заявлял, что у него два родных брата — частники. «Я их безмерно уважаю, — говорил он, — потому что они сами, своим умом, своим трудом проложили себе дорогу в жизни. Надо поощрять молодёжь, которая занимается частным бизнесом! Надо, чтобы они гордились собой, а не стыдились, понимали, как велика и священна их профессия. Мы-то, политики, только болтать горазды, — шутливо добавлял он, — больше-то ничего не умеем. Так что если мне однажды надоест быть политиком, я подам в отставку и стану частником. Хоть в Гуанчжоу, Шэньчжэнь съезжу, ни разу там не бывал». Тут все частники, которые постоянно ездили на юг, разражались дружным смехом. Все они были за Седьмого. «Редкий человек» — говорили они. Он-то их действительно понимает. Но они не знали, что Седьмой во время медового месяца двадцать дней провёл в Шэньчжэне.
В первый день Нового года Седьмой заехал домой. И как нарочно, близнецы тоже приехали к родителям, да ещё и детишек привезли. С детства Седьмой был для близнецов пустое место — и сейчас ничего не изменилось. Их абсолютно не волновало, что их братец — лучший друг всех частников страны. Они без устали шутили над Седьмым: ты посмотри на него, из сил выбивается, карьеру строит-строит — а денег ни шиша! Потом нарочно с громким чмоканьем стали целовать своих пухленьких наследников. Эти звуки, словно молотком, били по Седьмому, отдаваясь болью.
Жена Седьмого отцу жутко не нравилась. «Она небось ведьма какая-нибудь! — думал он. — Немолодая, да ещё порченая — детей иметь не может, как она вообще захомутала Седьмого?» Какой мужик захочет жить с бесплодной? Если женщина не может родить ребёнка, на кой она вообще нужна? Как говорил Конфуций, из трёх видов проявления сыновней непочтительности худший — не иметь потомков.
— К тому же, — рассуждал он, — нынче нельзя брать вторую жену, ну и что ты будешь делать, сынок? Может, ну её, найди себе другую, помоложе и покрасивее?
— Что ты мелешь! Много ты понимаешь! — ответил ему Седьмой.
Отец даже как-то растерялся, умолк. Он вообще стал вести себя с Седьмым тише воды ниже травы, почаще вспоминая, что тот чуть ли не первый человек во всей провинции.
Спустя несколько дней отец и сам приехал в Учан к Седьмому, вид у него был радостный.
— Сёстры хотят пригласить тебя поужинать по-семейному, — объявил он.
Седьмой был крайне удивлён. Если бы президент пригласил его на банкет, он и то меньше удивился бы, наверное. Помолчав немного, он ответил с едким смешком:
— Надо же, пришёл хорёк поздравить курицу с Новым годом, явно из добрых побуждений!
— Куда им до хорьков, да и ты не курица, — ответил отец.
— Я всегда считал, что у меня нет сестёр.
— Я вас вырастил, вы все вылезли из живота одной мамки, поэтому есть у тебя сёстры или нет — не тебе решать.
Седьмой снова язвительно рассмеялся.
— Раз зовут, конечно, надо идти, — сказала жена. — Да и папа специально приехал издалека.
Услышав мнение жены, Седьмой равнодушно проговорил:
— Ну, раз позвали — пойдём. В конце концов, вкусная еда — всегда хорошо!
Сестра Сяосян жила у реки Хуансяо. Бородатый мужик, за которого она тогда вышла, был безработный бродяга. Через три с половиной месяца после свадьбы Сяосян родила дочку. Бородатый мужик хотел сына, а Сяосян не справилась. Это с Седьмым она могла вести себя как ей вздумается, третировать его, издеваться, а муж не собирался плясать под её дудку. Дочке не исполнилось и двух, как он, под предлогом «возвращения на родину», отправил Сяосян с малышкой в Хэнань, так сказать, сбыл с рук. Жизнь в хэнаньской деревне была не сахар, Сяосян много раз пыталась оттуда сбежать, и наконец, три года спустя ей это удалось. К тому моменту у неё на руках был ещё один малыш. Когда она вернулась, мать вначале приняла её за попрошайку. Только когда она жалобно позвала её: «Мама!», та поняла, что перед ней её младшая дочь.
Не прошло и года, как Сяосян вновь вышла замуж. Она не могла прожить без мужика, но и с мужиком жилось ей тяжко. Новому мужу она родила ещё сына. Он был крестьянином, выращивал овощи, когда его прежняя жена родила дочь, в порыве ярости развёлся с ней. А вот Сяосян исполнила его главную мечту, поэтому в остальном он позволял ей поступать, как ей заблагорассудится. В конце концов, сын уже есть, так что особого смысла в жене больше нет. Поиграл с ребёнком — и на душе радостно, а то, что Сяосян крутила шашни на стороне и даже приводила любовников в дом, его не беспокоило. Напротив, он с радостью готовил угощения для гостя, одновременно нянча ребёнка, а потом ещё любезно спрашивал, вкусно ли.
Итого у сестрицы Сяосян была дочь и два сына. У того, что она принесла из Хунани, даже прописки не было. Тут она и вспомнила про Седьмого.
Примерно в это же время сестрица Дасян тоже вспомнила про младшего брата. Дасян вышла замуж очень рано и родила трёх сыновей, похожих на маленьких тигрят. Младший уже успел закончить среднюю школу, а старший ждал распределения на работу. Дасян вышла замуж в восемнадцать. Муж был плотником, старше её на десять лет. Замужем Дасян зажила в своё удовольствие. Когда ей давали отпуск, она чаще всего сидела на крыльце дома, грелась на солнышке и лущила семечки, болтая о всякой чепухе с соседскими кумушками. А по воскресеньям Дасян ходила проведать родителей, прихватив с собой что-то из съестного или немного выпивки. Дасян жила у моста Саньяньцяо, где традиционно селились, так сказать, низы общества.
Отец объявил дочерям, что Седьмой согласился прийти поужинать.
— Тогда давайте сначала у меня, — предложила Дасян.
— Нет, нет, нет, — поспешно возразила Сяосян. — Сначала у меня!
— Да в твою развалюху он и зайти побрезгует! — парировала Дасян.
— Ага, самой не больно надо, но другому не уступишь! Ты же хорошо живёшь, чего тебе?
— Так живу хорошо, надо и о детях подумать!
— А я вот просто соскучилась по братцу!
— Раз ты его так любишь, что же в детстве о нём так не пеклась?
— А ты чего? Ты ведь старшая, а вообще о нём не заботилась!
Слово за слово — и вскоре обе ругали друг друга по матери, хотя, если так подумать, зря — мать-то у них была общая.
— Чего вы спорите? Позовём к нам. Вы обе будете хозяйками, угощение хорошее приготовите, водки хорошей поставите. Я с ним выпью, как отец с сыном, а вы как раз за столом и поговорите, о чём хотите.
Сёстрам идея пришлась очень по душе.
Когда Седьмой переступил порог отчего дома и увидел слащавые улыбки Дасян и Сяосян, чуть не блеванул прямо там. Как обычно, мимо то и дело проходил поезд, и весь дом легонько потрясывало. Столик вытащили на середину комнаты, сверху на него положили круглую столешницу.[34] Расставили всякие закуски: сосиски, маринованная говядина, арахис и всё в таком духе, достали водку «Башня жёлтого журавля».[35] Отец, щурясь от удовольствия, понюхал горлышко бутылки и облизнулся. Потом налил три рюмки. Он позвал ещё и Старшего. Они втроём — отец, Старший и Седьмой — уселись за стол. А женщины — мать и сёстры — стояли рядом, то и дело подкладывая мужичинам закуски и скромно интересуясь у Седьмого, как ему водка, вкусное ли мясо, как орешки? Седьмой никак не мог взять в толк, ради чего всё это. Ему казалось, что он в гостях у каких-то незнакомых людей.
После трёх рюмок у отца развязался язык.
— Седьмой, малыш, нельзя всю жизнь жить вдвоём, без деток!
— Ты к чему ведёшь?
— Нужен сын. Ну а зачем ты всего добивался, если передать-то это некому?
— Отец прав, — вмешался Старший. — Вот ты стал большим человеком, а помрёшь — и всё? Нужен наследник, преемник!
Седьмой молчал. Резон в их словах, конечно, был. Ну вот изменил он свою судьбу целиком и полностью, а что дальше? У него же не будет детей и внуков, которые станут гордиться тем, как он ради этого боролся. Тех, кто сможет насладиться плодами его стараний. Так, получается, всё зря?
— Послушай, малыш, вы же можете усыновить!
— Вот, например, мой средненький, — встряла Сяосян. — Ты же его видел, он у меня крепыш и хорошенький такой, будет тебе опора в старости, жаль, конечно, отрывать кровиночку от сердца, но что поделать!
— Твоего сына? — переспросил Седьмой.
— Да, его, — сказала Сяосян, подкладывая ему куриную ножку. — Он очень хороший мальчик!
— Да не слушай ты её! Она этого ребёнка прижила с каким-то крестьянином из Хэнани, да и мальчик — ни рожи ни кожи. А вот мой Третий — настоящий талант. Немного постарше, правда, но усыновить всё равно можно.
— Ты про Сань Мао, что ли? — ещё больше удивился Седьмой.
— Про него, он всё время говорит, что больше всех на свете уважает Седьмого Дядюшку!
— Да твоему Сань Мао уже пятнадцать, какое усыновление?
— Всяко лучше, чем ребёнок бог весть от кого!
Между Дасян и Сяосян опять завязалась перепалка. Седьмой не знал, что и думать, смотреть на происходящее было тошно. От вида богато накрытого стола ему стало вдруг противно — как будто его пытались отравить. Он встал и заявил отцу и брату:
— Я больше не хочу.
Отец прикрикнул на орущих сестёр и сказал:
— Да ладно тебе, посиди ещё. Не хочешь с отцом говорить — так хоть с братом бы пообщался.
— Хочет идти — пусть идёт. Но сперва давай начистоту. Я знаю, чего ты в детстве натерпелся дома. Как говорится, без страданий нет пути к успеху. Но теперь ты выбился в люди, а большому человеку нельзя без наследника. Дети Дасян и Сяосян — твои племянники. Вы связаны по крови. Конечно, ты можешь усыновить кого угодно, но всегда лучше усыновить родную кровь. Мы никогда не признаем чужих детей.
— Мне надо подумать, — произнёс Седьмой.
Стоило ему выйти за порог, как сёстры снова начали орать. Даже когда он отошёл уже далеко, до него ещё доносились пронзительный визг и громкие крики. Седьмой словно возвратился обратно в прошлое. В страхе он ускорил шаг, откуда-то из самой глубины тела возникла дрожь. Наконец он не выдержал — остановился, опершись о какое-то дерево, и его стошнило. Казалось, его тошнило не только едой, но и страхом и дрожью. После он поднял голову и посмотрел на серое, мрачное небо. «Интересно, когда и почему моя семья усыновила меня?»
Через три дня он снова зашёл к родителям и объявил отцу:
— Я сходил в приют и усыновил мальчика, ему всего годик. Мне всё равно, признаёте вы его своим внуком или нет, но знайте — он мой сын!
С этими словами он повернулся и гордо вышел. У отца просто челюсть отвисла. Хотелось выругаться, но он не стал. Он боялся ругать Седьмого. Для него Седьмой был не его сын — а сын китайского правительства.
В Хэнаньских сараях понастроили много новых домов. Прежние хибары с деревянными перегородками, словно тощие девчонки в лохмотьях, «маленькие невестки», попавшие в новую семью,[36] скромно стояли рядом с новыми домами — нарядными девушками-невестами. Поговаривали, что скоро построят новый вокзал в конце Строительного проспекта и похожий на христианский собор вокзал Ханькоу перестанут использовать. Железные дороги, идущие через весь город, уступят место современным шоссе. Халупы рядом с шоссе снесут, а на их месте построят высотки.
Соседи были вне себя от радости, целыми днями обсуждали, почём государство компенсирует снос дома, как выбить из чиновников побольше, выторговать компенсацию повыше, а то пусть дадут не одну квартиру — а несколько. Только отец хмуро отмалчивался. «Без поезда я не засну, — бурчал он. — Если жить в высотном доме, то будет не хватать энергии земли, если далеко от не — долго не протянешь. А с Восьмым как быть?» Последнее время отец полюбил сидеть у окна. «Один Восьмой остался со мной», — частенько бормотал он.
Я понимал, что больше не смогу быть рядом с отцом и матерью. Эти двадцать с лишним счастливых лет меня согревала любовь моих родных. Тёплая земля сохраняла моё слабое тельце. Над ней сияло чудесное зарево жизни. Мимо, оглушительно грохоча, торжественно пролетал поезд, а брызги его огней золотыми искрами освещали комнатку отца. Как она будет без отца? Я не мог даже представить.
День, когда отец решил меня выкопать, был ясным и солнечным. Шпарило так, что глазам было больно. Отец позвал Третьего. Брат положил мой деревянный ящичек в картонную коробку и тщательно перевязал верёвкой. «Я его похороню рядышком со Вторым, будет им компания», — сказал он. Закрепив коробку на багажнике, Третий оседлал велосипед. Левая нога стояла на земле, а правая описала полукруг над коробкой и опустилась на педаль. Тренькнул велосипедный звонок, и мы поехали, отец с матерью, обнявшись, провожали нас взглядом. Они выглядели как идеальная супружеская пара, прожившая долгие годы в любви и согласии. Родители долго смотрели вдаль, потом сели на пороге дома, явно расстроенные. Только в тот день я заметил, как же они постарели, одряхлели, иссохли.
Третий похоронил меня рядом со Вторым, потом провёл рукой по его могильной плите и тяжело вздохнул, лицо его было хмурым. Только под вечер, когда уже стемнело, он повернулся и медленно пошёл вниз по склону. Его шаги были такими тяжёлыми, такими одинокими, гулко отдаваясь в земле, они словно говорили всем нам, лежащим под холмом: «Как же я устал!»
На небе показались звёзды. Но сияние ночного неба не могло потревожить покой этого холма. Луна печально роняла свой свет на нашу родную землю, в которой мы навечно нашли успокоение.
Мне вспомнились слова Седьмого. Он сказал как-то: что человек — что жизнь — словно листья на дереве, которые живут и растут лишь для того, чтобы умереть. Конец всегда один. Ещё он говорил: «Только после смерти понимаешь, хороший был человек или плохой». А ещё он говорил: «Только когда увидишь в этом мире всё, тогда поймёшь, как тебе стоило в нём жить». Я долго, очень долго размышлял над его словами, но так и не понял до конца — что же он осознал, к какому выводу пришёл, что в итоге выбрал — жизнь или смерть. Я думаю, что всё же он был человек наивный, легкомысленный, как и все живые.
Не то что я. Я — ничто. Я лишь спокойно и вечно смотрю на пейзаж моего холма — бесконечно изменчивый и самый прекрасный.
Данное издание осуществлено в рамках двусторонней ПРОГРАММЫ ПЕРЕВОДА И ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ РОССИЙСКОЙ И КИТАЙСКОЙ КЛАССИЧЕСКОЙ И СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ, утверждённой Главным государственным управлением по делам прессы, издательств, радиовещания, кинематографии и телевидения КНР и Федеральным агентством по печати и массовым коммуникациям Российской Федерации
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)»
Издательство выражает благодарность Китайскому обществу по коллективному управлению правами на литературные произведения и Институту перевода (Россия) за содействие в издании данной книги