На радужной узрел я оболочке
Бегущие квадратики, кружочки,
Вселенной опрокинутой узор,
И вспыхнуло в мелькании сквозь строчки
Пылающее имя – Пифагор!
В то погожее тихое утро Сократ вместе с учениками спускался по заросшему соснами склону Ликабета к роще Академа[1]. В разрывах белых скал всепоглощающе цвела акация. Перелетая от цветка к цветку, сладостно звенели гиметские пчелы. Сквозь дрожащие струи Эридана[2] просвечивало чистое песчаное дно. В такие редкие мгновения каждый, умеющий чувствовать, боится нарушить чарующее трепетание жизни. Наверное, поэтому Сократ не задавал своим спутникам пробуждающих тревогу или любопытство вопросов, не вызывал их на спор, но радостно-испуганно озирал и впитывал мир, словно впервые открывшийся в неповторимой новизне.
И тогда, охваченный внезапным порывом, к нему приблизился младший из учеников, юноша лет двадцати. На широком, с румянцем во всю щеку лице задорно поблескивали узко поставленные глаза.
– Скажи, Сократ, почему, пронизывая все сущее иглою сомнения, ты не стараешься оставить после себя хоть какой-нибудь письменный след? Ведь не запечатленное на коже или папирусе смывается водами времени, исчезая, как сновидение.
Сократ повернулся к юноше и доверительно положил на его плечо тяжелую ладонь ваятеля:
– Нет, не все, Платон! Клянусь собакой, не все! Смываются случайные домыслы, досужая игра ума. Остаются совершенные числа. Это высказано и доказано тем, кто обогатил нашу исконную речь словом «философия». Хотите о нем услышать, друзья?
– Да! Да! – раздались голоса.
Сократ присел на камень.
– Еще в юности, – начал он мечтательно, – мою душу пробудило от лености и позвало в путь это вещее имя. Побывал я на его острове вместе с моим наставником Архелаем еще до того, как наш город, одолеваемый жадностью к чужой славе, вступил с островитянами в неправедную войну. Мне довелось отыскать пещеру, во мраке которой впервые в Ионии вспыхнуло пламя истины. И с тех пор я неотступно следую за ним, как слепец за поводырем, ощущая в себе каждое мимолетное движение его мысли. Подчас я слышу в себе глуховатый голос, звучащий с благородной простотой, полный благожелательности. В отличие от других голосов, он не внушает мне беспокойства, ибо я знаю, кто будоражит меня, не давая останавливаться, кто подталкивает меня к истине, подбадривает и призывает меня к новым делам, увлекая ко все новым целям.
– Так это же Пифагор! – воскликнул юноша. – Почему ты нам раньше о нем не говорил?!
– Этому мужу, – продолжал Сократ проникновенно, – не было равных в уважении к жизни и ко всему живому.
Он не брал в руку каламос[3], поскольку был уверен, что небожители создали тростник, как и все другие растения, для роста, а не для письма, не ел животных и не приносил их в жертву, чтобы ненароком не разорвать цепь вечного бытия. О нем передают такие чудеса, что в них трудно поверить, но отыщется ли тот, кто осмелится в них усомниться? Я нисколько не удивлюсь, если вот сейчас, обойдя вот эту скалу, мы увидим его идущим нам навстречу в льняной ли хламиде мудреца, в медных ли доспехах троянского воина, в грубом ли одеянии морехода или еще в каком-нибудь из неведомых нам земных воплощений его небесной души.
– Не в тебе ли она, учитель? – спросил Платон.
Сократ задумался.
– Во мне, в тебе, в Ксенофонте, в любом из мыслящих. И с какой доходящей до исступления страстью к знанию – Пифагор называл ее философией – надо вслушиваться и всматриваться в себя и в других, чтобы вычислить эту душу, а через нее постигнуть весь мир, названный – опять-таки им – космосом: ведь впрямь он украшен не чьей-нибудь, а Пифагоровой мыслью. Поэтому каждый из пифагорейцев – а их так много и у нас в Афинах, и в Италии, – что-либо открывая, уверен, что это сделано Пифагором. Так Пифагор, ничего в своей жизни не написавший, становится создателем множества трудов и открывателем великих тайн. Он продолжает жить и творить уже на небесах.
Сократ взметнул голову. Его простое и в то же время необыкновенное лицо оказалось в тени выплывшего на небо облачка, мгновенно менявшего очертания. Толстые губы зашевелились. Ученики затаили дыхание, поняв, что сейчас они услышат самое главное. Но Сократ уже все сказал.
– Это я… – внезапно произнес Платон прерывающимся голосом, – я перенесу к подножию Ликабета сокровенную самосскую пещеру, и в ней устами Пифагора будет учить Сократ.